Газеты 1933 года (впрочем, как и предыдущих, и последующих лет, вплоть до 1985-го) молчали о голоде и море. Молчали по всей стране. О голоде молчали – кричали о победах коллективизации и социализма. Но ведь пишут не только газеты и не только в газету…
Девятнадцатилетняя девушка Татьяна Невадовская писала в свою тетрадку-дневник. Она жила тогда вместе с ссыльным отцом-профессором в ауле Чимдавлет, расположенном в предгорьях Заилийского Алатау. И отец, и она работали на опытной сельскохозяйственной станции. В 1980 году Татьяна Гаврииловна передала в Центральный государственный архив Казахстана альбом с фотографиями тридцатых годов, которые она сопроводила воспоминаниями об отце, его сотрудниках и тогдашней жизни. Альбом, быть может, сказано неточно. Это обычная тетрадь для рисования с наклеенными тускловатыми любительскими снимками и записями. А в конце, на последних страницах, стихотворение собственного сочинения. Оно озаглавлено так: «Казахстанская трагедия» и датировано мартом 1933 года.
Невадовская вспоминает:
«В этот период 32-33 гг. в отчаянно-бедственном положении оказалось местное население Казахстана, казахи покидали аулы, целыми семьями умирали от голода, замерзали зимой, болели. Позже это назовут «искривлениями», а тогда весь Казахстан испытывал большие экономические трудности…
Жуткая это была зима и для нас, но, главное, для местного населения… Я была очень молода, впечатлительна… отзывчива… и очень глубоко и тяжело переживала потрясающие невзгоды, голод, нищету, незащищенность темного и забитого тогда народа… Хотелось бы, чтобы нынешнее поколение казахов (грамотного и вез-рожденного народа) не забывало об умиравших от голода людях, детях, стариках и вымерших и покинутых кишлаках и аулах, о замерзших в степи и больных…»
Вот ее стихотворение 1933 года, когда поэты-профессионалы из тех, кто к тому времени не попал в лагеря, писали отнюдь не столь простодушно, как девушка-лаборантка:
В природе март – пришла весна хмельная, о
А все забыть – не помнить не могу…
Уж травка первая, а я припоминаю
Замерзшие фигуры на снегу.
Убожество и грязь, я их не замечаю,
Не замечаю ни заплат, ни вшей,
И беспредельно, искренне страдаю
За этих обездоленных людей.
Их косит голод… Я не голодаю,
Обута я… а тот казах босой.
Безумную старуху вспоминаю
И женщину с протянутой рукой.
Из грязных тряпок груди вынимает,
Чтоб объяснить: «Ни капли молока».
И крохотное тельце прижимает
Худая материнская рука.
Не содрогаюсь я от отвращенья,
Но и смотреть спокойно не могу,
Как люди, падая от истощенья,
Перебирают колоски в стогу.
Под проливным дождем, под ветром, под снегами
Стога соломы здесь в степи стоят.
Колосья прелые, изъедены мышами,
Покрыты плесенью… содержат яд.
Беспомощные детские ручонки
Находят полусгнивший колосок,
И слышится надтреснутый и тонкий,
Болезненный ребячий голосок.
Так в чем же их вина? За что такие муки?
Здесь, на своей земле, в краю родном?
Ах, эти худенькие пальчики и руки
И девочка больная под стогом.
Под кожей ребра и торчат лопатки…
Раздутые ребячьи животы…
Нет оправдания и нет разгадки
Причины этой жуткой нищеты.
Вот озимь поднялась. Синеют в дымке дали,
И жаворонки в небесах уже…
Нельзя, нельзя, чтоб дети голодали.
…И этот труп казаха на меже.
Кто приказал? Узнать-понять хочу я,
Кто смерть и нищету послал сюда?
Где спокон веку жил народ, кочуя
С верблюдом, осликом, и пас стада.
Зачем снимать последнюю рубаху
И целый край заставить голодать?
Кому понадобилось – богу иль аллаху
Все отобрать и ничего не дать?
Какой же деспот создал эту пытку?
Иль полоумному пришла такая блажь?
Последнюю овцу, кошму, кибитку,
Мол, заберешь и ничего не дашь.
Но все молчат, хоть знают – не умеет
Казах-пастух ни сеять, ни пахать.
Без юрты он зимой окоченеет,
Без стада и овец он будет голодать.
И не пеняй на климат, на природу,
На то, что Казахстан степной и дикий край.
Такой был урожай! – Хватило бы народу
На хлеб и на табак, на мясо и на чай!
Так нет же! – Увезли отборную пшеницу,
Огромные стога остались на полях.
У тех стогов такой кошмар творится –
Не мог бы выдумать ни бог и ни аллах…
Без шерсти и кошмы – казах совсем раздетый,
Без дичи и без шкур он будет не обут.
Откуда ему знать, что в Подмосковье где-то
В колхозах на полях сажают, сеют, жнут.
Я не умею с этим примириться,
Мне тяжело на это все смотреть.
На небе радостно поют, трепещут птицы,
А на земле страданья, голод, смерть.
Мерещатся мне детские ручонки
У прошлогодней и гнилой скирды,
И небо ясное и жаворонок звонкий,
Смесь зла, добра, нужды и красоты.
В альбоме Т.Г. Невадовской больше всего впечатляет один небольшой любительский снимок.
Голая комковатая земля, вдалеке рядок пирамидальных тополей с обнаженными ветками, деревья окаймляют поле; русоголовая девушка в ситцевом платье стоит, как бы не замечая фотографа, и глядит в сторону, а на переднем плане парень-казах, а может быть, это и не парень, а вполне взрослый человек, – не понять. Он сидит на земле, устало обхватив ноги, и рядом валяется кетмень. Одежда вся потрепанная, ботинки рваные, в обмотках. Лицо худое, измученное, в тусклом взгляде отчаяние и безнадежность. Судорога страдания словно схватила и не отпускает это лицо…
«Эта фотография, – пишет Невадовская, – потрясающий обличительный документ периода так называемых «искривлений»
Ранняя весна 1933 года. Я шла с кем-то из специалистов, со мной был фотоаппарат. По тракту сидел обессиленный, истощенный казах… он с трудом тащился с полевых работ, обессилел, стонал, просил есть и пить… Я передала фотоаппарат своему спутнику и поспешила принести воды. Он пил с жадностью. Я не заметила, когда мой товарищ меня сфотографировал. Я поспешила снова домой, чтобы принести ему кусочек хлеба и сахара… Когда я подошла к нему с хлебом… он был уже мертв…
Так умирали люди в этот страшный, голодный 1932-1933 год.
В память о незаслуженных и неоправданных страданиях этого народа в этот период я бы поставила памятник на этом месте, как ставят обелиски у могил Неизвестного солдата…».
Понятное желание. Только вот памятника там не поставишь – не отыщется теперь то место в ауле Чимдавлет.
И разве можно сравнить этого бедолагу, умершего от истощения по дороге с весеннего поля, с Неизвестным солдатом? Солдат, он сражался за Родину, защищая ее от врагов, он был с оружием в руках. А у этого бедняка ничего, кроме кетменя, в руках не было. Да и не знал он, что за напасть обрушилась на его землю и почему вдруг все вокруг мрут от голода. Он не знал слова геноцид, которое в буквальном переводе обозначает – уничтожение рода, племени, а шире – уничтожение народа. И не предполагал, что гражданская война имеет разные обличья, в том числе и те, когда пушки не палят и никаких выстрелов вроде бы не слыхать, а народу больше косит смерть, чем на полях сражений. Он был – мирная жертва…
А что ж поэты-профессионалы?..
Певцов колхозного строя нашлось предостаточно.
А. Безыменский – на VI съезде Советов выступил, «против Руси – за СССР, создающий мощную социалистическую индустрию и совхозными и колхозными потоками (?) величайшую поэму переоборудования лица земли и сердец крестьянства».
– Товарищи, – провозгласил А. Безыменский, – кулацкая Расеюшка-Русь не скоро сдастся, ибо успехи наши, успехи Союза ССР будут измеряться степенью ликвидации образа того врага, которого заключает в себе «Расеюшка-Русь».
Ну и, конечно, собственные стихи прочел:
Расеюшка-Русь, повторяю я снова,
Чтоб слова такого не вымолвить ввек.
Расеюшка-Русь, распроклятое слово
Трехполья, болот и мертвеющих рек…
М. Светлов:
Пение птиц и солнечный звон,
И шелест мокрых акаций.
Солнце вовсю освещает район
Сплошной коллективизации.
Пшеница бушует На тысячи га
От Днепропетровска До Кременчуга…
Э. Багрицкий:
Оглянешься – а кругом враги,
Руки протянешь – нет друзей;
Но если он (век) скажет: «Солги!» – солги.
Но если он скажет: «Убей!» – убей.
Он же:
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище.
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребай-ка из канавы
Спрятанное жито!»
Ну а кто поднимет бучу –
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять, и крышка.
Чернозем потек болотом
От крови и пота.
И еще он же – о классовых врагах:
Их нежные кости сосала грязь,
Над ними захлопывались рвы.
И Подпись под приговором вилась
Струей из простреленной головы.
Странно, что Э. Багрицкий, певец уничтожения классовых врагов, не воспел и последствия этого уничтожения.
Не только «бушующую пшеницу» освещало солнце в районах сплошной коллективизации…
Вот свидетельства того, что происходило…
…на Украине:
«Я зашел в одну из хат и окаменел. У самой стены на деревянной лавке лежал почти высохший ребенок лет пяти-шести, над ним склонилась мать, держа в руке нож, и с трудом старалась отрезать ему голову. Нож и руки были в крови, ребенок конвульсивно дергал ногами. На миг я уловил ее взгляд, она смотрела на меня, но вряд ли видела, ее глаза были сухие, лишены всякого блеска и напоминали глаза мертвеца, которому еще не закрыли веки… Через час мы вошли в эту хату, чтобы зафиксировать и этот случай людоедства, но увидели упомянутую мной женщину лежавшей на земляном полу вверх лицом с открытыми мертвыми глазами… К груди она прижимала отрезанную головку ребенка».
…на Кубани:
«…Там престрашный голод, люди людей едят, много и много мрут, а остальные идут, отрезают от них мясо и едят… А мрут так, что где идет, там упал и умер; ховать некому, и валяется до тех пор, пока там же сгниет, и только кости валяются, как было с лошадьми, а теперь с народом».[320]
…в Приазовье:
«…в течение многих часов ехал на автомобиле, направляясь к северу. Машина шла по дороге, заросшей высокой травой, потому что давно уже никто тут не ездил. Улицы сел и деревень заросли бурьяном в рост человека. Проезжие не обнаружили в селах ни одного живого существа: в хатах лежали скелеты и черепа, нигде ни людей, ни животных, ни птиц, ни кошки, ни собаки. Все погибло от интегрального голода».[321]
Но вернемся к стихотворцам.
В. Луговской:
За сорванную посевную
и сломанные его труды
Совсем небольшая плата –
затылок Иган-Берды.
Б. Корнилов:
Как молния, грянула высшая мера,
клюют по пистонам литые курки,
и шлет председатель из револьвера
за каплею каплю с левой руки…
И это не красное слово, не поза –
и дремлют до времени капли свинца,
идет до конца председатель колхоза,
по нашей планете идет до конца.
Д. Кедрин:
Потерт сыромятный его тулуп,
Ушастая шапка его, как склеп;
Он вытер слюну с шепелявых губ
И шепотом попросил на хлеб.
…Тогда я почуял, что это – враг,
Навел на него в упор очки,
Поймал его взгляд и увидел,
как Хитро шевельнулись его зрачки.
…И если, по грошику наскоблив,
Он выживет, этот рыжий лис, –
Рокочущий поезд моей земли
Придет с опозданием в социализм.
Я холодно опустил в карман
Зажатую горсточку серебра
И в льющийся меж фонарей туман
Направился, не сотворив добра.
Кедрину вполне мог встретиться на московской улице не рыжий «кулачина», а, скажем, черноволосый «бай».
Председатель постпредства Казахстана Токтабаев сообщал 2 февраля 1933 года:
«Севлес» в ряде районов Казахстана завербовал колхозников и батраков… Прибывшие на место работ казахи-рабочие оказались в исключительно трудных условиях, им не было предоставлено жилья, они не получали продовольствия наравне с другими рабочими…
Ввиду этого в Москву ежедневно стекаются десятки казахов-рабочих, батраков и колхозников… Не имея средств, они голодают, валяются на вокзалах, не могут добраться до своего места жительства».
Наверное, эти бедолаги тоже были вынуждены просить на хлеб. Кто наводил на них в упор очки, не подавая милостыни, кто подозревал в нехорошем желании – выжить?..
А что сочиняли в народе?
В России, среди множества антиколхозных частушек, была и такая:
Мы в колхозе работали,
Да и доколхозились:
Было двадцать пять лошадок,
Двадцать – уелозились.
На Украине:
В тридцать третьем году.
Люди падали на ходу.
Ни коровы, ни свиньи –
Только Сталин на стини (на стене).
Спецпереселенцы в Караганде пели сочиненную ими песню:
Мы жили крестьянским хозяйством,
Трудясь от зари до зари,
Умели мы многое делать –
Орловцы, мордва, волгари.
Но год наступил тридцать первый –
Нас стали по тюрьмам сажать,
А жен и детей-малолеток
Семьей кулака обзывать.
Лишили нас прав и свободы,
Родных нас лишили полей,
Повыгнали нас всех из дома –
И жен, стариков, и детей.
Мы смрадом параши дышали,
Нас мучила жажда в пути,
И дети от жажды страдали:
«Водички!.. Водички!.. Воды!..»
Но доля иная в ту пору
Нас изо дня в день стерегла:
Кровавым поносом детишек
Почти всех в могилу свела.
Потом и цингой истязала,
И голодом страшным морила,
И тифом наотмашь косила…
Ах, доля ты наша, – могила…
Мы честно в крестьянстве трудились,
Ценили в труде каждый час…
За что же, родная сторонка,
Так зло покарала ты нас?
Вины за собой мы не знаем,
Нам каяться было бы грех…
Но кто-то ж беду нашу злую
Когда-то расскажет для всех…
Казахстанские историки Б. Тулепбаев и В. Осипов пишут о той поре:
«Особенно тяжелым было положение детей. Сироты умирали от голода десятками тысяч…
Голодали не только в аулах, но и в деревнях, кишлаках, поселках и городах Казахстана. В Актюбинске, к примеру, от истощения и дизентерии весной и летом 1932 г. погибли: в мае-175 человек, в июне – 208, июле – 320, августе – 450. И это в городе, который едва ли насчитывал в ту пору 15-20 тыс. жителей.
Страдали от голода и рабочие казахстанских новостроек, что выражалось в чрезвычайной «текучести» кадров. Например, на шахтах Караганды из 37 772 работавших в 1932 г. «сменилось» 33 865 человек. Особенно туго приходилось «спецпереселенцам». В 1933 г. их насчитывалось здесь 7 545».[322]
По данным Ж. Абылхожина и М. Татимова, в Казахстан к 1931 году было выслано около 45 тысяч семей. Но, возможно, и это неполные цифры: «спецпоселков» насчитывалось десятки, если не сотни.
В Приишимье только за три месяца 1931 года в таких поселках – пристанционных лагерях погибло около трех тысяч человек. К концу года «естественная убыль» перевалила за тридцать тысяч…
Карагандинские шахтеры-ветераны, бывшие спецпереселенцы, десятки лет проработавшие под землей, заслужившие и почет и ордена, но не заслужившие, чтобы с них официально сняли ярлык «кулака», вспоминают…
Григорию Кузьмичу Герасимову за 80 лет. Он родом из городка Инсар Пензенской области. Раскулачивали в 1931 году. А что у них было в хозяйстве на восемь душ? Корова, две лошади, около гектара земли. Выслали в Осакаровку, выгрузили в голой степи. Зимой 1932 года жена и полуторагодовалый сын умерли от голода. «А мне и похоронить не пришлось…».
Василий Дмитриевич Зацепин родом из Оренбургской области. В его семье тоже было восемь душ. Хозяйство – пара лошадей, пара быков и две коровы. Весной 1930 года всю семью выгнали из родного дома. «Отобрали зимнюю одежду, даже гармошку отобрали». Выслали поначалу в степь, за сотню верст от села, а весной следующего года отправили в Караганду. «Ну а что пришлось пережить здесь в земляных ямах да в земляных же дерновых бараках, в теснотище страшной, в голоде и холоде, – судите сами: отца, четырех братьев и сестренки лишился. Из восьми остались мать да я…»
Жена Зацепина – Анастасия Платоновна – из Саратовской области. В 1932 году потеряла на карагандинской земле мать, на следующий год умерла от голода сестра. «Мама наша надорвалась при подъеме сырой глины на крышу. Побежала я в комендатуру, чтобы как-то помогли похоронить маму. Прибегаю: дверь закрыта, а в двери малюсенькое окошечко. Я в него заглянула, а там раздетых до пояса мужиков плетями бьют, а кричать не велят. Ну, я бегом от комендатуры. Бегу на кладбище. А там дяденька-железнодорожник могилу копает для умершей своей жены. Я к нему: «Дяденька, положите и мою маму в могилу…» – «Что ж не положить… Только ты, дочка, помоги мне». И принялась я прямо руками землю из могилы выбрасывать…».
Яков Михайлович Лутовинов – уроженец села Быково Воронежской области. Десятилетним мальчишкой попал весной 1931 года в Осакаровку. Пешком шли к месту на берегу Ишима строить 9-й спецпереселенческий поселок. Зимой на строительстве железной дороги погиб 16-летний брат Алексей. Похоронили его, подобно многим, прямо под железнодорожной насыпью. В поселке начался тиф. Ежеутренне квартальные обходили бараки, выкрикивали: «Живые! А мертвые среди вас есть?»
«Целыми семьями умирали. А трупы зимой штабелями складывали и снегом до весны присыпали, потому как не было сил у людей долбить мерзлую землю… А вши на нас кишмя кишели. Если бы не врач Кох, ни одного человека тогда не выжило бы…».[323]
Из секретной спецсводки ОГПУ (Актюбинская область, 1932 год):
«Колхозник колхоза «Путь к коммунизму» Севастопольского сельсовета Горкуша Иван говорил: «Вот до чего дожилась советская власть, что ездишь за семенами и сороки на ходу клюют полумертвых от голода лошадей. Да и люди с голоду мрут. Когда уже придет пропасть на эту советскую власть и ее руководителей! Ленина уже черти ухватили, вот еще бы нашлись такие люди, которые бы стерли с лица земли Калинина и Сталина. Но ничего, обождите, вот скоро придет Япония, тогда мы их сразу сотрем с лица земли. Довольно им мучить народ, мы им покажем, как строить социализм!».[324]
Современные ученые Н. Михайлов и Н. Тепцов, авторы исследования о коллективизации, задались вопросом: так сколько же было репрессировано? «За ответом на этот вопрос (хотя бы приблизительным) приходится обращаться к… Сталину. Как известно, «великий вождь» не любил оставлять свидетелей своих преступлений и тем более признаваться в них. Но однажды он проговорился. В речи на Первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников, произнесенной 19 февраля 1933 года, Сталин отметил, что до коллективизации на каждые 100 дворов в деревне можно было насчитать 4-5 кулацких дворов, 8 или 10 дворов зажиточных, 45-50 середняцких, 35 бедняцких. «Развернув колхозное строительство, – с гордостью сказал Сталин, – мы добились того, что уничтожили эту кутерьму и несправедливость, разбили кулацкую кабалу».
Теперь давайте подсчитаем. Итак, на каждые 100 дворов Сталин насчитал от 12 до 16 кулацко-зажиточных. Всего же в начале 30-х годов в нашей стране было около 25 млн. крестьянских хозяйств. Стало быть, более 3 млн. из них Сталин отнес в черную графу. Если учесть, что, по статистике тех лет, в каждой «кулацкой» семье было в среднем 7-8 человек, то в разряд «ликвидированных как класс» попало более 20 млн. человек. Страшная цифра!».[325]
Известно лишь одно исключение из геноцидного «правила коллективизации. Никаких «искривлений» и «перегибов», образцовая подготовка. Этот случай описан в зарубежной литературе и практически незнаком нашему читателю.
Нижеследующая главка из книги А. Дикого «Евреи в России и СССР» показывает, что даже образцово подготовленная принудиловка остается принудиловкой, и толку от нее не будет…
«ЕВРЕЙСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ РАЙОН «ФРАИДОРФ»
(Создание, организация, результаты. – Свидетельство агронома УССР)
В конце 1929 года силами и средствами Украинской Социалистической Советской Республики было приступлено к организации в Северной Таврии еврейского национального сельскохозяйственного района «Фрайдорф».
Из районов Евпаторийского, Донузловского и других был выделен особый, новый район – Фрайдорфский. Этот новый район был разделен на поселки со своими сельсоветами, в которых все делопроизводство велось на еврейском языке, т. к. весь район, согласно решению правительства, должен был быть заселен исключительно евреями, пожелавшими «сесть на землю» и заниматься сельскохозяйственным трудом.
Поселков было запланировано 29, в каждом из которых было приступлено к постройке домов для будущих поселенцев. Домов – от 20 до 40 на каждый поселок.
Дома строились кирпичные, двух- и четырехквартирные. Расположены были дома вдоль хорошего шоссе (по обе стороны), идущего из одного конца Фрайдорфского района до другого. От Евпатории до города Ак-Мечети примерно около 80 километров.
К каждому дому было прирезано с тыловой стороны для сада, огорода и виноградника по полгектара земли. Ближе к дому – для сада и огорода, а за ним – под виноградник.
Равнинной пахоты, первоклассной земли, каждому поселку было предназначено примерно 1 500 гектаров.
Все работы велись строго по плану, и к моменту окончания построек оканчивалось обычно и землеустройство.
Вселение новых земледельцев было запланировано на две весны: весну 1930 и 1931 годов.
С землями Фрайдорфского района межевали ряд колхозов, с одной стороны, и земли огромного Евпаторийского зерносовхоза, с другой стороны. Этот зерносовхоз занимал площадь в 25 000 гектаров, длиною до 70 километров, а шириною всего от одного до двух, двух с половиной километров.
При создании Фрайдорфского района было приказано «соседям», т. е. ряду колхозов и Евпаторийскому зерносовхозу, подготовить все для новых поселенцев.
Это означало: произвести посевы озимых и вспахать с осени под яровые и возможные корнеплоды, а кроме того, выделить из колхозного поголовья необходимое количество рабочего и продуктового скота для новых поселенцев, снабдивши и соответствующим количеством фуража, нужным для нового урожая.
На зерносовхоз было возложено обязательство обслуживать тракторами и крупными с. х. машинами новосозданные поселки, каковые должны были взамен за это предоставить зерносовхозу соответствующее количество рабочей силы (трудодней), а горючее доставлять с баз силами поселка.
Переселенцы несколько запоздали. Но весенний посев, по распоряжению свыше, был сделан смежными колхозами, и новые колонисты застали уже зеленеющие не только озимые, но и яровые.
Выделили им и живой инвентарь. Разумеется, колхозники выделили не самое лучшее. Отбирали по украинской пословице – «та тоби небоже, що мени не гоже».
Из «центров» говорилось и повторялось, что все расходы по организации новых поселков оплачиваются американской организацией «Агро-Джойнт». Но дальше слов эта «оплата» не пошла. Конечно, возможно, что и расплатились, но «в централизованном порядке», т. к. не только колхозы, но и местная администрация ничего не получили и даже не решились запросить начальство насчет оплаты и этого самого «Агро-Джойнта»…. Времена были такие, что особенно не поспрашиваешь… И труд колхозников, и выделенный поселенцам живой инвентарь так и остались не оплачены… Даже спасибо за помощь никто не сказал.
Угрюмо посматривали на все это старые колхозники, помнившие или слышавшие, как в свое время устраивались наши переселенцы… Без всяких «Агро-Джойнтов», а собственным тяжелым трудом…
Когда пришло время летних полевых работ, зерносовхоз попробовал было получить от поселков рабочую силу как компенсацию за произведенную машинами совхоза работу на полях поселков (как было обещано). Но и тут получилась неувязка. Выражаясь языком техническим, «коэффициент использования» евреев в качестве сельскохозяйственных рабочих оказался весьма низким: на ту работу, на которую по норме полагалось два человека, колонисты, чтобы ее выполнить хоть сколько-нибудь удовлетворительно, принуждены были посылать человек б-8, а то и больше. Ибо в прошлом они не имели никаких навыков в этом труде…
Колхозы же и не пытались что-либо получить за свои труды. О том, чтобы евреи рассчитывались с колхозами натурой, т. е. отработали бы, как это бывает у соседей, или вернули хоть постепенно живой инвентарь, выделенный колхозами, не могло быть и речи. «Агро-Джойнт» был далеко, да и сноситься с ним колхозам было невозможно по ряду причин. Жаловаться тогдашнему диктатору Украины, проводившему коллективизацию, Кагановичу – было предприятие небезопасное…
Как все это было проведено в отчетах – неизвестно., Надо полагать, на бумаге вышло все гладко…
Но у тех, кто строил, пахал, сеял и все готовил для новых поселенцев, осталось горькое и неприятное воспоминание…
Когда пришло время выполнения разных, предусмотренных планом, сдач государству, от которых не были освобождены и еврейские колхозы, новые поселенцы все выполняли своевременно и удачно выходили из подчас нелегких положений.
Как это достигалось в остальных поселках – не знаю. А как это было осуществлено в поселке № 22 – тому я был свидетель.
Комбинация была следующая: полученный от колхозов скот был выбракован и «по блату» обменен на рыбные консервы в том же Евпаторийском районе, где производились эти консервы. Консервы, опять «по блату», были переправлены в Брянск и обменены на пеньково-канатном заводе на бечеву, которая тогда была товаром остродефицитным в Крыму. Бечева срочным грузом (тоже «по блату») была доставлена в Фрайдорфский район, на станцию Евпатория, и на подводах колонии (поселка № 22) доставлена без всякого контроля в поселок.
В порядке «товарообмена» с соседними нееврейскими колхозами за часть этой бечевы поселок № 22 выменял нужное количество скота вместо проданного, выбракованного. Остальное количество привезенной из Брянска бечевы было использовано не менее рационально. Соседние колхозы за бечеву выполнили все сезонные полевые работы на землях поселка № 22, каковые по плану были должны выполнить собственными силами новые поселенцы. Колхозники и колхозницы не только убрали весь урожай, но и свезли необмолоченный хлеб в скирды, и за это, как зарплату, получили соответствующее количество бечевы, в которой остро нуждались, а получить ее легальным путем не могли.
Молотьба же и сдача урожая была произведена собственными силами новых поселенцев. Поселком № 22 весь план был выполнен на все сто процентов и вовремя.
Через год-два поселок № 22 стал таять: колонисты неуклонно стремились в город, где устраивались в торговой сети и в многочисленных административных учреждениях.
Никаких садов и виноградников так и не было посажено. На отведенных, для этого участках пышно разросся репейник, осот и другие сорные травы и растения.
О дальнейших успехах в области сельского хозяйства населения Фрайдорфского района не знаю, т. к. вскоре я был переведен на службу в Поволжье.
Пришлось мне впоследствии побывать и на «целине» и быть свидетелем того, как устраивали новую жизнь те, кто не имел за спиной никаких «Агро-Джойнтов». Какие чувства вызвало у меня это сравнение – об этом говорить не буду.
Агроном».[326]
Зейтин Акишев в книге «Зауал» («Испытание») описывает случай, происшедший с ним в мае 1934 года в месте, которое ныне называется Аккудук (Майский район Павлодарской области).
«Везли мы семенное зерно, 120 пудов. Заехали в поселок. Пусто: ни людей, ни собак. На окраине заглянули в один дом – никого. Заходим в комнату. Ее перегораживает занавеска, – так обычно в казахских домах отделяли молодую семью. Взялся я за материю, а она вся рассыпалась в прах. На кровати лежали два скелета. По волосам – у одного были длинные черные волосы, у другого гораздо короче – мы догадались, что это были молодые мужчина и женщина. Видать, молодожены. Наверное, когда подошла голодная смерть, решили погибнуть вместе. Так в обнимку и умерли.
До сих пор в моей памяти эта картина…».[327]
«Тебе, лучшему соратнику тов. Сталина, шлем большевистский привет», – обращались в июле 1933 года делегаты Шестого пленума Казкрайкома к тов. Кагановичу.
Бывший координатор коллективизации едва недотянул до ста лет… Столько потрудился, столько людей досрочно отправил на тот свет, а сам ничего, выдюжил, не надорвался. Долгожитель.
Не так давно пришлось мне выслушать любопытный рассказ про него. Будто бы чудачил на старости лет Лазарь Моисеевич. Выйдет на улицу, сядет на скамеечку с кульком и раздает прохожим детям конфетки. Сидит, пока все не раздаст. Блаженно улыбается.
«Постарел, постарел Лазарь Моисеевич!..» – грустно вымолвил рассказчик.
«За успехи в развитии сельского хозяйства Л.М. Каганович награжден орденом Ленина», – сообщает Большая Советская Энциклопедия.
За коллективизацию – награжден. Что ж, Ильич бы одобрил…
И еще один рассказ недавно услышал.
В 1937 году судили руководителей Каркаралинского округа. Среди обвиняемых был Мансур Гатауллин (в числе других он в 1932 году написал в крайком известное «письмо пяти» – о перегибах в коллективизации, вызвавших массовый голод).
Гатауллину предоставили последнее слово. Он показал рукой на своих товарищей, сидящих на скамье подсудимых:
– Это не враги народа. Враг я. Меня и судите. Одного. Но я тоже не враг народа, я враг врагов народа.
А стал я этим врагом в 1932 году, когда приехал по командировке в Кент.[328]
…Выхожу из машины – никого и ничего вокруг, только длинная база для скота стоит. Открываю дверь, а там трупы. Все огромное помещение – в штабелях трупов. У некоторых людей глаза еще открыты, но видно: с минуты на минуту умрут.
Я вышел обратно. А на улице крики. Безумные растрепанные женщины с ножами набросились на шофера, пытаются его зарезать. Я выстрелил в воздух, они разбежались.
Пригляделся, а неподалеку казан стоит на огне. Варится что-то. Приоткрыл крышку – а там, в булькающей воде, то ножка мелькнет, то ручка, то детская пятка…
Вот тогда я и стал врагом врагов народа…