В конце февраля 1945 года Василию Сталину пришлось распрощаться с боевыми друзьями — гвардейцами 3-й истребительной. Он получил назначение командовать авиадивизией в воздушной армии С.И. Руденко, действовавшей в составе 1-го Белорусского фронта на Берлинском направлении.
«Выпускник Качинского училища, Василий Иосифович, — пишет маршал авиации Руденко в своих воспоминаниях, — начал войну инспектором-летчиком, под Сталинградом командовал 32-м гвардейским полком, потом 3-й гвардейской дивизией.
В ходе боев под Берлином он возглавил 286-ю истребительную дивизию. За успешные действия был награжден двумя орденами Красного Знамени, орденами Александра Невского и Суворова I степени, польским крестом Грюнвальда».
Я как-то расспрашивал маршала о Василии Сталине и обратил внимание на слова, сказанные Сергеем Игнатьевичем в характеристике его бывшего подчиненного: «Вася был умный парень…»
Запомнилось мне это почти по дословному совпадению другой характеристики Василия, которую дал ему генерал-полковник медицинской службы Е.И. Смирнов, бывший начальник Главного военно-санитарного управления Красной Армии, а после войны министр здравоохранения СССР. Ефим Иванович часто бывал в семье Иосифа Виссарионовича, знал Василия хорошо и вот тоже отметил: «Василий был умный, способный. Но его никто не воспитывал: матери не было, отцу некогда…»
Коль уж зашла речь о воспитании нашего героя, приведу выдержку из письма А.Г. Котова. Как-то Василий завел с другом такой разговор: «Отец на меня жалуется, говорит, что я горяч, не выдержан, веду себя не как положено. А кто в этом виноват? От кого я мог быть хорошо воспитан? Сам он не занимался нашим воспитанием — у него работа. После смерти матери отдал нас на воспитание во второй интернациональный дом — вместе с испанскими детьми. Затем нас воспитывали беззубая немка и рязанский милиционер, который научил меня пить водку и шляться по бабам. Вот и все мое воспитание. Хорошо хоть немного подправила пробелы в этом Качинская школа, где мне не давали поблажек…»
После войны, как рассказывают нынче все, кому не лень, сын Сталина окончательно запил да загулял. Словом, все, как у отпрысков руководящей партийной элиты времен Хрущева-Брежнева, — нынешним-то сам Бог велел!
И все же из песни слова не выкинешь. Да, жил, в святые не вписывался. Но оставался летчик Василий предан боевому братству, своим однокашникам, с кем летал еще в Каче, бесстрашным пилотягам, с кем ходил в атаки по фронтам войны. Не забыл он и Сашку Котова.
После ранения Александр Григорьевич вернулся в родную деревню. Прикованный к постели, он, казалось, навсегда уже был вычеркнут из жизни. Но спустя два года усилием воли Котов сделал первый шаг — ноги ожили. А вскоре его отыскал Василий и вернул в строй, в родную летную стихию.
«Человек он был противоречивый: вспыльчивый, резкий, но добрый, — пишет Александр Григорьевич. — Он терпеть не мог недисциплинированности, разгильдяйства. Многим от него попадало. Но многие товарищи из нашей среды обязаны ему своим ростом».
Замечу, эта характеристика Василия Сталина сделана в годы, когда уже не было ни его грозного отца, ни самого Василия. Врать не требовалось — все уже было развенчано, все оплевано, продано и предано!
Ну а если при жизни Василия — так ли все неправда? Вот, к примеру, из аттестации на комдива Сталина: «За первое полугодие 1946 года проведено 22 летно-тактических учения, все они прошли организованно, без происшествий. В целом дивизия по выполнению плана всех видов учебно-боевой подготовки занимает первое место в корпусе. За время, прошедшее после войны, 286-я дивизия заметно выросла, стала более организованной. Летный состав полностью подготовлен к выполнению боевых задач на средних высотах, 40% летчиков могут летать на больших высотах и в сложных метеоусловиях.
Сам генерал-майор авиации Сталин обладает хорошими организаторскими способностями, оперативно-тактическая подготовка хорошая. Свой боевой опыт умело передает летному составу. В работе энергичен и инициативен, этих же качеств добивается от подчиненных. В своей работе большое внимание уделяет новой технике, нередко подает новаторские мысли и настойчиво проводит их в жизнь. Летную работу организует смело и методически правильно».
В аттестации высказана озабоченность состоянием здоровья Василия Сталина, отмечено, что он вспыльчив, не всегда умеет себя сдерживать, с подчиненными допускает грубость, а иногда слишком доверяет им..
А в общем Василий Иосифович «дисциплинирован, идеологически выдержан, морально устойчив». Вывод: «Занимаемой должности вполне соответствует, может быть назначен на повышение, целесообразно было бы использовать в инспекторском аппарате Главного управления Воздушных Сил Красной Армии».
Аттестация — хоть Героя давай. Написал ее генерал Савицкий.
Позже уже маршал Савицкий в интервью корреспонденту одной из московских газет так охарактеризовал сына Сталина — в тюрьму не примут! Когда маршалу напомнили его былые слова о Василии, он откровенно признался, мол, попробуй напиши на него тогда плохую характеристику.
Евгения Яковлевича понять можно. Интервью он давал в пору гласности и ускорения, а аттестацию — при жизни Сталина. Впрочем, и в культовую эпоху были люди, мыслившие без оглядки, и в те времена существовал нравственный барьер, переступить который соглашался не всякий. Тот же командир 1-го гвардейского истребительного авиакорпуса генерал' Белецкий. Отметив положительные качества полковника Сталина, он закатил в характеристике его столько недостатков, что на целую роту хватило бы, и подчеркнул, что эти недостатки снижают авторитет комдива, что они несовместимы с занимаемой им должностью:
«Недостаточно глубокое изучение людей, а также не всегда серьезный подход к подбору кадров, особенно штабных работников, приводили к частым перемещениям офицерского состава в должностях. Это в достаточной мере не способствовало сколачиванию штабов.
В личной жизни допускает поступки, не совместимые с занимаемой должностью командира дивизии, имелись случаи нетактичного поведения на вечерах летного состава, грубости по отношению к отдельным офицерам, имелся случай легкомысленного поведения — выезд на тракторе с аэродрома в г. Шяуляй с конфликтом и дракой с контрольным постом НКВД…» И т.д.
Генерал Белецкий эту характеристику подписал в конце января 1945 года, когда Василий переходил в корпус Савицкого. Под знаменами Евгения Яковлевича полковник Сталин будет служить полтора года в Германии. Старейший авиационный инженер генерал Печенко припомнит:
«В конце войны у стен Берлина я познакомился с генералом Е.Я. Савицким. Он тогда командовал истребительным корпусом, в состав которого входила дивизия В. Сталина. Савицкий и В. Сталин дружили. В наших разговорах он довольно подробно характеризовал своего подчиненного и друга. Летал В.Сталин смело и охотно, но количество его полетов ограничивалось руководством, хотя никаких указаний со стороны его отца на этот счет не было. По словам Е.Я. Савицкого, В. Сталин обладал хорошими организаторскими способностями и волевыми качествами…»
Дружеские отношения Евгения Яковлевича с Василием сохранятся надолго — до самой смерти Иосифа Сталина…
А пока полковник Сталин принимал вышеназванную дивизию. Началась подготовка к наступательной операции на Берлинском направлении. Острие стрел, начертанных штабистами под Москвой и Сталинградом, наконец-то подтянулось на их картах к столице Германии.
Историки уже завершали счет десяти сталинских ударов, но не шибко-то задумывались о количестве жертв, унесенных ветром второй мировой. Со временем назовут эту цифру — 20 миллионов. Потом прибавят и скажут — 27. А можете больше — кто знает?.. Крупные-то специалисты по триумфу и трагедии Иосифа Сталина еще под столом — путались в соплях. Еще не скоро разберется народ, где правда войны. Будут выходить о ней пухлые лицемерные тома, навязываться в герои бездарные партократы, но не приживется официальная пропаганда к простому солдату. «На войне все не так было!..» — отмахнется он.
Впрочем, еще французский философ Фонтанель заметил: «История есть ложь, о которой договорились историки». Так что, завершая главы о войне и о месте в ней сына Сталина, не будем уподобляться им. И пока специалисты по Великой войне в третий раз переписывают ее историю, сохраним несколько мгновений былого — по рассказам фронтовиков. Ведь жизнь на войне не вписывалась в заданную программу боев, митингов да ликований. Проходят годы — в памяти стираются события, люди, да и сама-то война уже потускнела, а вот какой-то пустячный эпизод, случай как запал в сердце в те давние огневые годы, так и не отпускает, нет-нет, да и разбередит память…
В дни Висло-Одерской операции танковая дивизия, которую прикрывал корпус Савицкого, наступала настолько стремительно, что летчики не успевали даже привязывать командный пункт комкора к какому-либо населенному пункту и перелетали дальше. Именно тогда с Савицким произошел случай, о котором он охотно и подробно рассказывал, но я перескажу его покороче. Итак, летчика-генерала, следовавшего с танкистами, конец боевого дня застал у небольшого польского местечка. Комдив-танкист правил бал и по-хозяйски распорядился с ночлегом:
— Вы, товарищ генерал, со своими людьми располагайтесь вон у того костела, — обратился он к Савицкому, — а мы в этом местечке определимся.
— Хорошо. Только выделите нам для охраны танковый взвод, —предусмотрительно затребовал командир авиакорпуса и вскоре вместе с танкистами подкатил прямо к костелу.
Дверь костела оказалась закрытой, но на стук русских солдат вышел ксендз, и минуту-другую высокие стороны выясняли, на каком языке смогут разговаривать. Ксендз заявил, что русский знает плохо, русские польским не владели, так что переговоры пошли на немецком. Договорились о постое на ночь в коттеджах. Гостеприимный ксендз любезно предложил осмотреть костел, затем поддали как следует, поужинали, ксендз повеселил русских игрой на органе, и все завалились спать.
— Ночь прошла спокойно. Наутро мы уже собирались следовать дальше, — вспоминал Савицкий, — вдруг ксендз спрашивает: “Пан Савицкий, а далеко польские войска?”
Выяснив, что идут, что с нашими войсками наступает Армия Людова, ксендз перешел на шепот и показал на кованую металлическую дверь:
— Как мне быть? Третий день не кормлю, а они молчат…
Оказалось, что в подвале костела сидело человек двести эсэсовцев из дивизии «Мертвая голова».
— Узнали немцы о моих запасах — а в подвале у нас и копченые колбасы, и окорока, и виноградное вино — залезли, перепились. Я тогда их и закрыл. Охранял эсэсовцев один солдат, мы его оглоушили.
Савицкий был немало удивлен дерзкими действиями ксендза, поинтересовался, как же это — святой отец и такое…
— Это, пан Савицкий, совсем просто было, — объяснил ксендз. — Моя Ядвига подошла к солдату, принялась кокетничать, а я куском водопроводной трубы и стукнул немца по голове. Потом мы с Ядвигой связали его…
Оценив находчивость ксендза, русские танкисты поставили танк напротив костела, направили его пушки прямо на выход из подвала и открыли засов. Немцы выбрались наверх, сдав оружие, выстроились. Но тут подъехал командир танковой дивизии и предложил всех пленных загнать снова в подвал — некому было ими заниматься…
— Дверь мы потом заминировали, — вспоминал Савицкий. — Старшему офицеру из команды «Мертвой го-ловы» объяснили, чтоб не вздумал ломиться. А ксендза я попросил собрать на инструктаж всех его работников. Он замялся, засуетился, сказал, мол, один здесь остался. Я тогда напомнил о Ядвиге. И вот пришла удивительной красоты полька… Помню, объявил ей как приказ: “Вход заминирован! Немцев здесь держать до прихода основ-ных сил. За отступление от указаний — смерть!..”
Девушка посмотрела на меня, улыбнулась и по-польски мягко спросила:
— Цо пан мови?..
А что оставалось «мовить» красному генералу?..
Вот еще один пустячный эпизод войны.
Как-то сидим мы с Арсением Васильевичем Ворожейкиным у него на кухне. Принялись за вторую бутылку вина — указы Кремля по пьянке игнорируем. И вот боевой генерал, дважды Герой, передохнув от рассказов о бесконечных воздушных боях, вдруг говорит:
— А послушай, какой у меня в Восточной Пруссии казус получился. Надо же…
Арсений Васильевич усмехнулся чему-то своему, далекому и продолжил:
— Значит, как-то с пилотом Пахомовым — это будущий отец чемпионки мира по танцам на льду — заходим в немецкий дом. Всюду там чистота, порядок идеальный. Смотрим, так по-домашнему плита горит, а на ней кофе горячий. Но, странно, хозяев нет. Осторожно поднимаемся по винтовой лестнице на второй этаж. Наготове оружие: враги ведь вокруг. Уперлись в какую-то дверь и резко открываем ее. Тишина. Тогда переступаем порог и… автоматы наши из рук чуть сами не повырывались. Нет, в нас никто не стрелял. Но оружие против сталинских соколов, скажу тебе, такое заготовили — куда там тот фаустпатрон! Короче, в белоснежной пуховой кровати лежали две красивые девки — в чем мать родила и ноги кверху…
Мы, конечно, остолбенели. Первым пришел в себя Пахомов. Сплюнул, выматерился — мы скатились с лестницы вниз и выскочили из дома.
Вот ведь как пропаганда у немцев работала — так запугать девок! Я, правда, действенность вражьей пропаганды в те минуты не сразу оценил и спросил Пахомыча: «А может, вернемся?..»
Нет, нельзя было возвращаться королям неба к земным утехам. У стен Берлина наши войска готовились к штурму, и этот заключительный аккорд войны командование 1-го Белорусского фронта, судя по всему, намеревалось завершить к очередному празднику — Первомаю.
Готовились с размахом. В те дни нам нечего было канючить: «Хотят ли русские войны…» Хотели! Уже ничто не смогло бы остановить того победного порыва нашей армии, который был выстрадан. Видно, не случайно один из летчиков дивизии Василия Сталина младший лейтенант Никалин заявил: «Нам нужно войти в Берлин первыми! Нам это никто не простит, если мы не войдем первыми. Ведь мы столько воевали, столько пролито крови…»
Перед броском на Берлин мы превосходили противника в людях в 2,5 раза, в артиллерии — в 4, в танках и самоходно-артиллерийских установках — в 4,1 раза, в авиации — в 2,3 раза. Плотность авиации на один километр фронта на направлениях главных ударов составляла более 100 самолетов, а в полосе наступления 5-й ударной и 8-й гвардейской армий 1-го Белорусского фронта достигала 170 самолетов на километр. Чтобы разместить все это хозяйство, а общее число нашей авиации составляло ни много ни мало 7500 боевых машин, было восстановлено и построено заново 290 аэродромов.
И вот 16 апреля 1945 года. На наблюдательном пункте 8-й гвардейской армии собралось руководство 1-го Белорусского фронта во главе с Г.К. Жуковым, членом Военного совета К.Ф. Телегиным и командование этой армии во главе с В.И. Чуйковым. В 3 часа утра начало артподготовки. Почти одновременно над первой и второй полосами обороны противника включились в боевую работу больше 150 самолетов-ночников.
Чем обернулось то наше преимущество перед противником в живой силе и технике, известно — победой. Это потом, лет 20 спустя, солдат-водитель Матюшкин, с кем я обколесил всю Германскую Демократическую Республику, глядя на жизнь немцев, спросит: «Так кто же победил-то — мы или они?..»
А тогда приближалось Первое мая. Традиционно у нас в этот день славословили руководство партии и правительство. То в свою очередь тешило народ тезисами да призывами. В войну это особенно эмоционально получалось. Скажем, так: «Даешь Киев!» И даешь именно к 7-му ноября, а не к 10-му или 11-му того же месяца. Конечно, накладно обходились юбилейные даты — тысячами загубленных жизней расплачивались. Но зато как красиво звучало: «Товарищ Сталин! Докладываем…»
Вот историки до сих пор и спорят: следовало нам брать Берлин к Первомаю или лучше бы подождать чуток? Немцы ведь не остановились у того же Бреста — через неделю под Минском и оказались. А тут какие проблемы? Перекрыл воду — через неделю враги и полезли бы из всех своих дыр да щелей. Город-то был окружен. А в окружении надолго ли хватит продовольствия, боеприпасов?..
Между прочим, Сталин на весь этот треск с победными докладами к светлым датам смотрел без особого восторга. Вот свидетельство маршала Жукова по поводу того же Первомая 1945-го:
«Когда я доложил ему, что, как я и опасался, мы застряли, что немцы сосредоточили силы, оказывают ожесточенное сопротивление и наше продвижение замедлилось, мы все еще не можем прорваться в глубину, Сталин отреагировал на это очень спокойно.
— Ну что ж, — сказал он, — пусть подтягивают резервы, пусть цепляются. Больше перебьете здесь, меньше останется в Берлине.
Такой была его реакция в тот трудный для нас день.
Она осталась такой же и в дальнейшем. Я рассчитывал поначалу, что 1 мая мы уже доложим об окончании боев за Берлин и что об этом можно будет объявить на майском параде. Когда 30 апреля я понял, что сделать этого мы не сможем, я позвонил Сталину и сказал, что нам придется еще дня два провозиться с Берлином. Я ожидал с его стороны недовольства, а может быть, и упреков. Но он против моих ожиданий сказал очень спокойно:
— Ну что ж, пока не сообщим. В это Первое мая все и так будут в хорошем настроении. Позже сообщим. Не надо спешить там, на фронте. Некуда спешить. Берегите людей. Не надо лишних потерь. Один, два, несколько дней не играют теперь большой роли.
Такой была его реакция на мои доклады и в начале боев за Берлин, и в конце их».
Но что уж тут рассуждать-то. 30 апреля в 14 часов 25 минут, как решено считать, наши водрузили над рейхстагом Знамя Победы. Мало кто тогда знал, но именно в этот день готовился к уходу из жизни Адольф Гитлер.
На площадке неподалеку от Бранденбургских ворот стоял самолет командующего 6-м воздушным флотом Грейма. Он прилетел по вызову из Мюнхена вместе с известной летчицей Ганной Рейч, и фюрер мог бы воспользоваться тем самолетом — улететь из Берлина. Но решение было принято иное.
В бункере перед смертью Гитлер еще отметил свадьбу с Евой Браун, поздравил какую-то пару с их золотым юбилеем и написал свое личное завещание. В исторической литературе не часто вспоминают об этом завещании, а документ любопытный. Вот что писал Гитлер перед смертью:
«Хотя в годы борьбы я считал, что не могу взять на себя такую ответственность, как женитьба, теперь перед смертью я решил сделать своей женой женщину, которая после многих лет истинной дружбы приехала по собственному желанию в этот почти окруженный город, чтобы разделить мою судьбу. Она пойдет со мной и на смерть по собственному желанию, как моя жена, и это вознаградит нас за все то, что мы потеряли в результате моего служения германскому народу.
Все мое имущество принадлежит партии или, если она больше не существует, государству. Если государство тоже разгромлено, то нет никакой необходимости давать дальнейшие распоряжения. Картины, приобретенные мной за эти годы, я собирал не для себя лично, а для того, чтобы создать картинную галерею в моем родном городе Линце на Дунае, и я бы очень хотел, чтобы мое желание было выполнено.
Моим душеприказчиком я назначаю своего самого преданного товарища по партии Мартина Бормана. Он имеет право принимать любые решения. Он может передать моим родственникам все, что необходимо для того, чтобы обеспечить им существование, особенно матери моей жены и моим верным работникам — мужчинам и женщинам, которые ему хорошо известны. Большинство из них мои верные секретари — фрау Винтер и другие, которые многие годы помогали мне своей работой. Моя жена и я избрали смерть, чтобы избежать позора падения и капитуляции.
По нашему желанию наши тела должны быть немедленно сожжены в том месте, где я осуществлял большую часть моей ежедневной работы за двенадцать лет службы своему народу.
Как странно звучит нынче: «Все мое имущество принадлежит партии…» Не правда ли?.. Не откажешь и в мужестве перед уходом из жизни. Или если враг, то он и смерть не может принять мужественно?..
Давно известно — наша пропаганда простая. Совсем простая! Ну, с землей — это у большевиков хорошо получилось. «Власть советам, земля — крестьянам…» Тут ничего не скажешь. Крестьянин в этом быстро разобрался.
А дальше? «Кто не с нами, тот против нас», а раз против, значит, дурак. И пошло! Император Николай II — пьянчужка. Батька Махно — бандюга. Сталин — параноик. Гитлер — псих. О шоке Сталина в начале войны чуть ли не диссертации писали, хотя, как утверждает Жуков, он был растерян всего-то два часа. А Нестор Махно? Повернись судьба его чуть иначе — первым маршалом разве не мог бы стать? И вспоминали бы его лихие атаки на тачанках, и в стратеги бы записали — как фармацевта Якира. Не случайно ведь красные даже наградили Нестора Ивановича своим орденом — Красного Знамени…
Мелькают в памяти имена верховных, генеральных — секретарей, председателей. И вот для всех характерно — ни дневников, ни мемуаров, ни завещаний не оставляли людям. Было одно завещание — в начале 20-х годов. Это по поводу кресла Генсека. Автор завещания тревожился — как оно все обернется без него… Почитайте последние, эпистолярные тома Ленина — там та же тревога о власть предержащих, о системе, рожденной Октябрем: «Система одурачения коммунистических дурачков, имеющих власть, но не умеющих пользоваться ею», «торговый отдел Госбанка… такой же г… бюрократический, как все остальные в РСФСР», «у нас такого г… как ведомства, много», «чистить комг… разгоняя добродетельных коммунистов из правлений, закрывая сонные (и строго коммунистические) предприятия».
Уходя от нас, Ильич предвидел: «В смешанные общества умные капиталисты проведут глупых (честнейших и добродетельнейших) коммунистов и надуют нас, как надувают теперь»…
Как в воду глядел!
Во что же обошлась нам Берлинская операция? Если в цифрах, то вот они. Мы потеряли тогда 102 000 убитыми, почти 305 000 — ранеными и пропавшими без вести. Из техники — 2156 танков и самоходно-артиллерийских установок, 1220 артиллерийских орудий и минометов, 527 самолетов. Это за период с 16 апреля по 8 мая.
8 мая 1945 года в пригороде Берлина — Карлсхорсте был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии. До этого, 2 мая, в приказе Верховного Главнокомандующего за овладение Берлином отмечались летчики Главного маршала авиации А.А. Новикова, Главного маршала авиации А.Е. Голованова, генералов С.И. Руденко, С.А. Красовского, Е.Я. Савицкого, Е.М. Белецкого, Г.Н. Тупикова, Е.Ф. Логинова, Г.С. Счетчикова, В.Е. Нестерцева, В.Г. Рязанова, А.В.Утина, Б.К.Токарева, И.В. Крупского, А.З. Каравацкого, И.П. Скока, Б.А. Сиднева, И.М. Дзусова, С.В. Слюсарева, В.М. Забалуева, П.П. Архангельского, Г.И. Комарова, полковников В.И. Сталина, Д.Т. Никишина, А.И. Покрышкина, В.И. Александровича.
Именно 8 мая на КП дивизии Василий Сталин дал последнюю команду подзадержавшемуся в берлинском небе бойцу:
— Возвращайся! Посадку разрешаю. Войны больше нет…
Всему-то бывает конец — войнам тоже. Но, прежде чем поставить точку в этой главе, расскажу открывшуюся мне не так давно правду о штурме рейхстага.
Несколько лет назад литератор Е. Долматовский предложил обратиться через нашу армейскую газету к тем, кто штурмовал рейхстаг, и припомнить былое. «Певец во стане русских воинов», он собрал потом письма участников штурма, и получилась книга «Автографы Победы». Часть писем была опубликована в газете, многие легли в архив, так и неиспользованные, а потом архив уничтожили. Это просто делается. Сгребается все в мешок — ив огонь. Для приличия составят акт. Со временем и его сожгут. Да и что удивляться — скоро век минет, как этим занимаемся весьма любовно.
Россия горит!..
И все же тогда не все письма были уничтожены. Кое-что я просто никому не показал, и скромные странички из школьных тетрадок уцелели — вырвались из огня, как в том, сорок пятом, их авторы. Сколько уж лет хранятся по-солдатски сложенные треугольники — «мои «неизвестные солдаты»…
Гнездилов, Канакин, Куралесин, Колчунов, Овчинников, Кочегин, Фесенко, Болотов, Семеновский, Куракин, Борисенко, Головко, Волик… Я помню их всех. Они мне бесконечно дороги, так много изведавшие солдаты. В минуты, когда на душе становится горько и отвратно от фальши и лицемерия людей, рвущихся к власти, от бесконечно обманных программ, праздной говорильни и суеты вокруг шаткого, подкрашенного под золото трона, я добираюсь до старых солдатских писем и ищу в них поддержку и помощь…
«Мне шел 17 год — самый цвет юности, которая дается человеку один раз, — пишет бывший сержант Овчинников. — Нас было трое с одного московского двора, мы вместе явились в Киевский райвоенкомат к военкому Матрину и долго уговаривали его отправить нас на фронт — ведь шла война. Наконец военком согласился. Перед проводами, помню, много было материнских слез, только нам было уже не до них. А майор Матрин сказал: “Вы сначала научитесь стрелять и колоть штыком”, — и послал нас на станцию Сурок, в 137-й запасной полк.
И вот ноябрь 1942 года. Николай Алексеев, один мой корешок, с маршевой ротой убыл на Центральный Фронт. Тогда я еще не знал, что он вскоре погибнет. Второй товарищ детства, Сергей Рыбкин, попал под Сталинград — там ему оторвало правую руку. А моя доля выпала на Волховский фронт. В Тихвине я принял боевое крещение, а оттуда маршем мы направились к Синявинским болотам. Там с боями выходила с переднего края 18-я гвардейская дивизия. Она была сильно потрепана, пополнялась, и меня взяли в полковую разведку.
Я не могу рассказать так, как показывают в кино, но вспомнить есть что…
После двух ранений и контузии попал на 1-й Белорусский, был зачислен в 150-ю стрелковую Идрицкую дивизию генерала В.М. Шатилова. С этой дивизией помкомвзвода пулеметной роты я и подошел к Берлину. Помню, штаб разместился в тюрьме, на окраине города. Раз меня вызывают туда, и замполит Петров принимает в комсомол. В заявлении так было и написано: “В Берлин хочу войти комсомольцем”.
И вот последняя преграда — река Шпрее. Ее мы форсировали с ходу, но дальше было очень жарко — шли тяжелые уличные бои. Берлин не Москва, и я забыл названия улиц, да и когда их было запоминать — диски для автомата не успевал заряжать. Командир роты старший лейтенант Манаев всегда был рядом со мной, и когда раскрыли с ним карту, то разобрались, что находимся на улице, слева от которой рейхстаг, а справа «дом Гиммлера». Это было утром 30 апреля.
Я и сейчас не могу описать, каким чудом мы, несколько бойцов, по подвалам и закоулкам Берлина, который горел и весь был в дыму, очутились в «доме Гиммлера». Полетели гранаты, затрещали автоматные очереди. Мне и в детстве-то не приходилось играть в войну в потемках, а там была настоящая война, притом вслепую… Сколько длился бой, не могу сказать. Немцев мы наложили — не сосчитать. На втором этаже из большого зала, помню, с младшим лейтенантом Алексеевым мы наконец увидели и рассмотрели купол рейхстага.
«Дом Гиммлера» был очищен, в нем разместился наш штаб. Тот день, словно вечность, близился к концу, но самое главное оказалось впереди. Младший лейтенант Алексеев — высокого роста, по всему красавец-мужчина, он был на два года старше меня — получил распоряжение собрать гвардейцев. Нас тогда осталось всего восемнадцать человек, и мы выстроились под аркой «дома Гиммлера».
А дальше было так. Пришли комбат Самсонов, замполит Петров и объяснили обстановку: надо, чтобы к 1 мая над рейхстагом развевалось Знамя Победы. Я в строю стоял вторым, Петров приблизился ко мне и сказал: “Дойдешь до рейхстага — будешь Герой”. Я ответил: “Служу Советскому Союзу. Дойду!..”»
Тут я прерву воспоминания помкомвзвода Овчинникова рассказом комбата С.А. Неустроева. Теперь и Степан Андреевич решил сказать правду о том предпраздничном денечке. «Прошло время, — признается он, — и я могу говорить, будучи абсолютно свободным от пристального генеральского надзора».
…Наблюдательный пункт батальона. К Неустроеву туда то и дело летят тревожные распоряжения командира полка полковника Ф.М. Зинченко: «Наступай на рейхстаг! Выходи к нему быстрее», «Ну что, вышел к рейхстагу?.. Когда выйдешь? Ведь он от тебя, Неустроев, близко, рядом совсем…», «Да смотри же, Степан, внимательно. Серый дом с куполами, который тебе мешает, и есть рейхстаг». Но еще две атаки батальона успеха не принесли…
«Около трех часов дня ко мне на НП снова пришел Зинченко и сообщил: “Есть приказ маршала Жукова, в котором объявляется благодарность войскам, водрузившим Знамя Победы, в том числе всем бойцам 171-й и 150-й стрелковых дивизий. В письменном виде приказ маршала Жукова в войска фронта, очевидно, поступит завтра”.
Забегая вперед, скажу, что сам приказ я прочитал уже после боев в Берлине.
В недоумении спросил Федора Матвеевича: “Рейхстаг не взят, знамени на нем нашего нет, а благодарность уже объявили?” “Выходит, так, — ответил Зинченко. — А может, кто-нибудь из наших все-таки вошел в рейхстаг? Может, ты из-за разрывов не заметил, что происходило на ступенях парадного подъезда?”
Точно ответить я затруднялся. “Возможно, кто-то действительно вошел, — мелькнула мысль. — Хотя даже теоретически это маловероятно”. Неразбериха полнейшая.
Тут по телефону на мой наблюдательный пункт позвонил генерал Шатилов и потребовал передать трубку командиру полка Зинченко. И заявил: “Если наших людей в рейхстаге нет и знамя там не установлено, прими все меры, чтобы любой ценой водрузить флаг или хотя бы флажок на колонне парадного подъезда. Любой ценой!”
Сколько мы это уж раз слышали за войну: «Любой ценой». А цена-то бывала, ох, какая страшная.
Выполняя приказ старшего командования, из батальонов Якова Логвиненко, Василия Давыдова и Константина Самсонова стали отправлять с флажками добровольцев-одиночек, храбрейших людей, с задачей установить флажок на колонне парадного подъезда, или на фасадной стене, или на углу здания рейхстага. Где угодно, лишь бы на рейхстаге.
Никто из этих первых не добрался до цели — все погибли. Первым в моем батальоне бежал Петр Пятницкий. Его убило. Окровавленный флажок поднял Петр Щербина. Красную материю размером с носовой платок каждый водружал на своей собственной позиции, там, где его прижало к земле огнем.
Не только из рейхстага, но и справа, из Кроль-оперы, фашисты продолжали хлестать свинцом. Становилось ясно, что посылать еще кого-то бессмысленно. Немцы применили артиллерию и тяжелые минометы. Снаряды с воем пролетали над нами и рвались где-то позади, в районе моста Мольтке, а через него командование срочно перебрасывало к нам для усиления танки, артиллерию и «катюшей».
Со мной на НП находилась группа капитана Макова со знаменем из штаба корпуса. Ей поставил задачу лично комкор генерал Переверткин: докладывать о ходе боя и водрузить флаг корпуса над рейхстагом. Такая же группа, возглавляемая майором Бондарем, ушла в боевые порядки соседней 171-й дивизии и находилась в батальоне Самсонова.
Наступил вечер. Зинченко по телефону объявил: “Через пятнадцать минут атака. Жду доклада из рейхстага”.
Я думал о боеспособности батальона. Командиры рот и взводов имели опыт ведения боев в крупном городе. Они в высшей степени надежны. В успехе штурма почти не сомневался, но смутное беспокойство все же было. Мало ли что может произойти…
Незадолго до этого Военный совет 3-й ударной армии принял решение об учреждении Знамени Победы. Их изготовили девять, по числу дивизий, и пронумеровали. Знамя № 5 досталось 150-й стрелковой Идрицкой дивизии.
Перед атакой по инициативе коммунистов и комсомольцев в батальоне приготовили и свои красные флаги различной величины. Каждое отделение имело их по одному, а то и по два. Теперь десятки флагов развернулись в атакующей цепи. Всем хотелось, чтобы именно его флаг первым оказался на рейхстаге.
Я с наблюдательного пункта видел, как у парадного подъезда взвилась серия зеленых ракет. Значит, батальон ворвался в рейхстаг. Подразделения Давыдова и Самсонова прикрывали фланги справа и слева.
Около 23 часов по берлинскому времени В.Н. Маков доложил генералу Переверткину, что флаг штаба 79-го корпуса установлен на крыше рейхстага.
У меня и сейчас нет причины усомниться в правдивости его доклада. Маков — серьезный и порядочный человек, он не солгал бы. Но вся беда в том, что знамени корпуса на крыше никто не видел. Маков допустил непростительную ошибку: после доклада генералу ушел из рейхстага в штаб корпуса и для охраны флага не оставил ни одного из своих подчиненных. Флаг бесследно исчез. То ли его сбило осколком, то ли сам упал, то ли еще что…
Такова печальная история флага 79-го стрелкового корпуса. Но, несмотря на это, мне жаль, что о группе капитана Макова широко не известно.
…Примерно через час после того, как батальон ворвался в рейхстаг, пришел Зинченко. Полковника интересовало знамя. Я пытался объяснить, что знамен много. Флаг Пятницкого установил Петр Щербина на колонне парадного подъезда, флаг первой роты выставлен в окне, выходящем на Королевскую площадь… Флажки ротные, взводные и отделений — в расположении их позиций.
“Не то говоришь, — резко оборвал меня Зинченко. — Я спрашиваю, где знамя Военного совета армии под номером пять? Я же приказывал начальнику разведки полка капитану Кондрашеву, чтобы Знамя шло в атаку с первой ротой!” — возмущался Федор Матвеевич.
Принялись выяснять. Оказалось, знамя… в штабе полка, в «доме Гиммлера».
Зинченко звонит начальнику штаба майору А.Г. Казакову: “Немедленно организуйте доставку знамени Военного совета в рейхстаг! Направьте его с проверенными, надежными солдатами из взвода разведки”.
Вскоре в вестибюль вбежали разведчики — сержант Егоров и младший сержант Кантария. Развернули алое полотнище — точно, знамя Военного совета 3-й ударной армии под № 5.
Командир полка ставит задачу: “Немедленно на крышу рейхстага, где-нибудь на высоком месте, чтобы было видно издалека, и установите. Да прикрепите покрепче, как бы ветром не сорвало”.
Минут через двадцать ребята вернулись. “В чем дело?” — в голосе полковника прорывается гнев. “Там темно, у нас нет фонарика, мы не нашли выход на крышу”, — подавленно ответил Егоров.
Лучше бы он соврал, ей-богу, придумал бы причину посолиднее.
Федор Матвеевич молчал недолго. Заговорил тихо, выдавливая каждый слог: “Верховное Главнокомандование Вооруженных Сил Советского Союза от имени Коммунистической партии, нашей социалистической Родины и всего советского народа приказало вам водрузить Знамя Победы над Берлином. Этот исторический момент наступил, а вы… не нашли выход на крышу!”
Он повернулся ко мне: “Товарищ комбат (во взвинченном состоянии он меня иначе не величал), обеспечьте водружение Знамени Победы над рейхстагом!”
Приказываю своему заместителю по политической части лейтенанту Алексею Бересту: “Пойдешь вместе с разведчиками и на фронтоне, над парадным подъездом, привяжи знамя, чтобы его не было видно с площади и из «дома Гиммлера»”. А про себя подумал ехидно: «Пусть им полюбуются тыловики и высокое начальство».
Тогда мне сравнялось 22 года, и я не понимал политического значения факта водружения знамени. Считал, как и подобает, наверное, строевому офицеру, главное — взять рейхстаг, а кто будет привязывать на крыше древко — не столь существенно.
Берест, Егоров и Кантария направились к лестнице, ведущей на верхние этажи, им расчищали путь автоматчики из роты Сьянова. Почти сразу же откуда-то сверху послышались стрельба, разрывы гранат, но минуты через две все стихло. Прошло полчаса. Они не возвращались. Мы ждали их внизу, в вестибюле.
Время тянулось издевательски медленно. Ну вот, наконец-то… На лестнице послышались шаги — ровные, спокойные, тяжелые. Так ходит только Берест.
Алексей Прокопьевич доложил: “Знамя установлено на бронзовой конной скульптуре на фронтоне главного подъезда. Привязали ремнями. Не оторвется”.
Признаюсь, в далеком 45-м я и предположить не мог, что спустя годы в литературе, в том числе и исторической, на собраниях и митингах будут писать и говорить примерно следующее: “30 апреля 1945 года Егоров и Кантария водрузили над рейхстагом Знамя Победы. Слава им и ура!” И вот сейчас, на старости лет, задаюсь вопросом: “А не велика ли честь для двух человек?” Ведь это же воля случая, не более, что в историю вошли именно они. Заслуга-то, если разобраться, принадлежит солдатам, сержантам и офицерам трех батальонов, а не двум разведчикам…
Среди них и был забытый всеми сержант Овчинников. Мрачным видением стоял перед ним берлинский рейхстаг. Его гигантские валькирии злобно смотрели на парней с красными полотнищами под гимнастеркой. Но подошел наш танк, и за ним бросилась на штурм очередная команда атакующих. “Фашистам удалось поджечь Т-34. Он запылал, начали рваться патроны, — пишет Александр Евдокимович, — в это время, воспользовавшись дымовой завесой, мы с Алексеевым и выскочили из-под арки «дома Гиммлера» прямо на открытую площадь.
…Кругом все гремело. Простреливался чуть ли не каждый сантиметр. Немцы стреляли по нас картечью даже из зенитных артбатарей. Но я ничего не соображал и жил одной мыслью, что у меня под гимнастеркой стяг Победы! Не обращал внимания на свист пуль, стоны раненых, то по-пластунски, то короткими перебежками я очутился у входа в рейхстаг, недалеко от лестницы и его колонн. Вместе со мной был младший лейтенант Алексеев. Он огляделся и сказал, что только нам двоим удалось проскочить площадь. Стрельба вокруг не прекращалась, было страшно и жутко. Уже перед рывком в рейхстаг я заметил, что за нами бежали еще двое наших — Носов и Дорошенко.
В здании завязался бой. Он был короткий, но жестокий. Дорошенко, сраженный пулей, умер: пуля попала в голову. Носов был весь изранен, а нам удалось добежать до середины зала. В это время в рейхстаг ворвалось еще несколько бойцов. Проскочив по лестнице вверх, мы с Алексеевым очутились на чердаке рейхстага. Но там мы попали как в мышеловку: под куполом был лифт, который немцы прочно опутали железными прутьями. Трижды пытался я пробраться по лифту на крышу — ничего не получилось. А время шло. На чердак вдруг повалил дым, дышать стало нечем. Тогда Алексеев устроился у окна с видом на площадь, а я — с другой стороны.
Наконец снизу по лестнице к нам прибежали трое — два бойца и капитан Неустроев. Комбат выглянул в окно, сказал мне: “Смотри в оба — чтобы муха там не пролетела”, — и скрылся. И вот тут — никогда не забуду! — из люка внизу показалась женская голова. Красивая блондинка смотрела на меня, но она была в эсэсовской форме. На мгновение я даже зажмурился от такой красоты, и вдруг кто-то длинной автоматной очередью прошил ее. Больше никто не появлялся.
А потом нам было хорошо видно, как трое бойцов полезли на купол рейхстага с другой стороны. Младший лейтенант Алексеев что-то быстро написал в блокноте, вырвал листок и сказал: “Ну, сержант, давай в штаб…”
Я выскочил с чердака — везде все трещало, гремело. Где-то уже при выходе, на лестнице, раздался сильный взрыв. Дальше я ничего не помнил… Куда меня отбросило и что со мной было?..
Когда очнулся — над рейхстагом развевалось красное знамя, а возле меня стояли ротный старшина и капитан. Я вернул им тот стяг и сказал, что задание не выполнил. Но комбат успокоил, он сказал мне: “Ты сделал свое дело. Молодец…”
Меня положили на повозку в то самое время, когда наши у рейхстага устроили салют. К небу полетели пилотки. Я сначала подумал, что это птицы, но потом догадался — торжествуют солдаты.
А меня тогда на повозке отправили в санбат…”
Не успел сержант Овчинников оставить свой автограф на стенах рейхстага. Где-то затерялись и обещанные ему награды. В военный госпиталь дошли только три грамоты — одна от маршала Жукова за штурм рейхстага и две от Сталина — за Одер и взятие Берлина.
«Что могу добавить еще о своей нескладной судьбе, — пишет Александр Евдокимович. — Скоро вот День Победы, наш праздник. Раньше я часто бывал в этот день в сквере Большого театра. А теперь меня нет в родной столице, и мой адрес не слишком красивый. Я нахожусь в городке Медынь, п/я 55/4. Овчинников…»
Такой вот получился автограф.
И еще один. «Я знаю, как тяжело далась нам эта победа. И знаю цену жизни, — пишет Борис Федорович Канакин из Пензенской области. — 9 мая 1945 года я тоже оставил свою роспись на рейхстаге. А сейчас в
Балашове заместитель председателя горсовета тов. Поддевалин требует за новоселье в квартире 1000 рублей. Поэтому я живу в землянке, в селе Махалино. Крыша вот-вот рухнет, А очередь на труд и на мир, и на свободу, на равенство все не приходит…»
Письмо это Борис Федорович Канакин писал давно. Не знаю, подошла ли очередь у солдата на свободу и равенство… Вот для землянки его в Берлине — ой, сколько материала было! Та же крыша: содрать с рейхстага — на все бы Махалино хватило…
А в Московитии нынче по новой моде живем. В белокаменной свой мэр, свои префекты. Скоро шерифы появятся. Все как у людей. Только вот в ковбои никто идти не собирается. А мэр наш сидит в доме бывшего генерал-губернатора. Про одного из них рассказал как-то ветеран двух войн — гражданской и Великой Отечественной — Степан Гайворон. Вот что он пишет:
«Мы в то лихолетье жили в Сибири — в Петропавловском уезде Акмолинской области. В 1915 году мой дядя, Ерофей Тимофеевич Гайворон, приехал на побывку в Акмолинск. Тогда же со своей свитой проезжал по селам генерал-губернатор (фамилию его запамятовал). На площади возле волостного управления собрались тысячи людей. Поставили там две юрты, и вот к ним в двенадцать часов дня на тройках подкатили фаэтоны. Генерал-губернатор сошел с брички. Встретил его хлебом и солью волостной старшина.
Я в то время пришел на площадь с дядей, у которого на мундире красовались два Георгиевских креста. Вдруг из свиты губернатора к нам подходит какой-то важный чин и обращается к дяде: “Солдат, вас просит генерал-губернатор к себе…”
Мой дядя был в форме, по-строевому подошел к генералу, доложил по уставу — кто он, а генерал спрашивает, где и за что получил дядя Георгиевские кресты. Потом поинтересовался, в чем он нужду имеет. Дядя ответил, что приехал с фронта на побывку, что у родных избенка плохая. Тогда генерал-губернатор приказал своему адъютанту выдать георгиевскому кавалеру безвозвратно сто рублей, волостному старшине — выдать через лесничество 100 бревен да подвести те бревна из леса всем обществом.
Мой дядя поблагодарил генерала, а потом подошел ко мне и показал четыре четвертных — «катюши». Замечу, водка тогда была 42 копейки бутылка. Так что пошла у нас гулянка на всю улицу!»
Автор этого письма, рассказав о дяде — Георгиевском кавалере и генерал-губернаторе, в конце послания тонко так намекнул: «Вот какое было уважение к фронтовику, защитнику русской земли!..»
Что ж, может, и так. Дело наше военное — самое страшное из искусств. Жизнь — это норма. А мы — вне нормы, около жизни где-то… около смерти. Мы — для страшного дня, для отдачи себя за все! Мой дед, тоже из Акмолинска, тоже Георгиевский кавалер, погиб в первую мировую. Так что же, жизнь свою, выходит, зря загубил?..
Нет. И тогда, в ту мировую, Россия победила бы. Еще полгода — и сложили бы немцы перед нами оружие. И не пришлось бы семьдесят, с лишним лет разрушать все «до основанья», а потом подбирать для России какое-то общечеловеческое лицо. У нашего Отечества всегда было свое лицо — гордое, независимое! За всю русскую историю ни один русский царь не принял чужой веры, никто в чужедальние страны на поклон не ходил…
Многое повидала на своем веку наша земля. Кочевые племена сжигали великолепные храмы, сработанные без единого гвоздя талантливыми русскими мужиками. Надменные покорители с Запада крушили ядрами крепостные стены и башни Пскова, Изборска, Новгорода. Хазары, турки, баскаки, ляхи, немцы… Кого только не манили бескрайние просторы русских равнин. Но гремели колокола в честь побед Александра Невского, Дмитрия Донского, Михаила Кутузова, Александра Суворова, и, как птица Феникс, восставала из пепла Россия!
Не по этому ли поводу сказал однажды князь Кутузов: «Я счастлив, предводительствуя русскими. А мы должны гордиться именем русских, ибо сие имя есть и будет знаменем победы…»
Михаил Илларионович и представить не мог, во что превратят Россию, тысячелетнюю российскую государственность люди с пришлыми идеями, каково будет положение русского народа на его собственной земле… Добросердечный, открытый к болям соседей, он будет ошельмован как «великодержавный шовинист», якобы угрожающий другим народам. «Фашистами», «расистами» примутся крестить русских — тех, кто одержал великую Победу в 1945 году и спас мир от истинных расистов.
Давно ли был тост «за здоровье русского народа»?..
На приеме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии эти слова произнес Сталин: «Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он — руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.
У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах, когда наша армия отступала… Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь… Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа советскому правительству оказалось решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества — над фашизмом.
Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!»
Среди писем — автографов Победы — я особенно бережно храню один тетрадный листок. Его прислал ветеран-фронтовик Петр Шевцов.
«Мой путь до рейхстага был прост, — вспоминает солдат. — До войны проживал я в Пушкино, в зверосовхозе. Родился в Рязани в двадцать третьем году 22 июня. В сорок первом 1 июля подал заявление и добровольно пошел на фронт. Попал в 17-ю Московскую дивизию ополчения в кавалерийский эскадрон разведки. Под Любанью в начале августа получил первое крещение огнем. 3 октября попал в окружение, вышел из него в Москву 29 октября и пошел обратно — на запад. Наро-Фоминск, Можайск, Темкино, Ржев. Под Орел. Опять Вязьма — там ранило 28 ноября сорок второго. Госпиталь. В апреле попал под Спас-Демьянск. Наступать стали. В августе дошел до Белоруссии. 12 октября сорок третьего участвовал с первой польской дивизией под Ленино. Ранение получил. В декабре — Витебск. Оттуда послали в военное училище в Красноярск, потом Тамбовское самоходное — с марта по сентябрь. Формировка в Пушкино. Правда, дома был целый месяц, как во сне. Потом опять фронт. На Варшаву. Первый город Германии — Арнцвальд, за ним Франкфурт-на-Одере, Шверин, Берлин. Расписался на колонне рейхстага 1 мая в 11 часов дня и пошел дальше, на Эльбу. Там выпустил последний снаряд 3 мая в 21 час. До победы шесть дней не воевал — не с кем было. Встретились с союзниками. 15 сентября 1945 демобилизовали по ранению, их у меня пять. Потом приехал домой в Пушкино, в зверосовхоз. Работаю здесь плотником. 23 года будет на одном месте. Все хорошо. У меня жена, дочь уже работает. Пошел рядовым разведчиком, окончил войну старшиной, командиром САУ-100. Орден Красной Звезды, Отечественной войны. Две медали «За отвагу», за Москву, Варшаву, Берлин. За Победу».
Такое вот письмо — не убавить, не прибавить. А старшина, видно, подумал-подумал и приписал в конце: «Да, от Орловской области до Ржева на пузе все исползал. — И расписался: — Петр Шевцов».
Мало кому известно имя солдата. Нет у него золотых звезд на груди. А чего стоит неизвестный солдат, если он жив?..
Вот и все — с той войной, с рейхстагом, с автографами на стенах его. Лежат в пыльных папках подальше от слишком любопытных всякие там приказы, приговоры, политдонесения. И лекции о русском патриотизме перестали читать. Выходит, не слишком нужны нынче…