МНЕ ШЕСТЬ.
Моя подруга Кэти в воде моя подруга Кристи в воде бассейн и теннисный клуб «Фантом» в Бельвю и каждый день лето каждый день в воде мы плаваем по утрам плаваем днем плаваем после обеда, плаваем вечером мы плаваем каждый день едим радужное мороженое шоколадное мороженое сливочное мороженое мы наворачиваем под водой круги задержи дыхание назад и вперед и снова назад три раза никаких мальчиков мы под водой очки для плавания смотрят друг на друга выдохни сядь на дно мы выныриваем с мели и выныриваем из глубины мы находим на самом дне монетки и смеемся и смеемся мы соревнуемся вечером мы соревнуемся и выигрываем и выигрываем золотые медали красивые голубые ленты мы ныряем со стартовых тумб мы летим в воздухе и входим в воду с восторгом плещущихся девочек.
МНЕ ВОСЕМЬ.
Моя сестра мое восхищение мой трепет комната сестры мир искусства мир музыки мир поэзии и сухие цветы акварельные покрывала и длинные огненные волосы.
МНЕ ДЕСЯТЬ.
Мы на каникулах в Салишене. Отец расслаблен, смотрит себе на Орегонский океан, а сигаретный дым вьется вокруг его головы. Мама что-то напевает. Мы с сестрой плаваем в курортном бассейне и смеемся, как дети других людей.
МНЕ ОДИННАДЦАТЬ.
Я играю на кларнете со своим другом Броуди мы отбиваем ногами размер три четверти в наших ртах мундштуки инструментов наши пальцы ведут что-то вроде учебной схватки, борьбой и музыкальным танцеванием наши колени наши жизни почти касаются друг друга.
МНЕ ТРИНАДЦАТЬ.
Семья моей подруги Кристи — моей лучшей подруги, моего мира — чудесным образом взяла меня с собой в поход: огромный трейлер «Виннебаго», ночь, маленький чердак над салоном, где мы устроились в спальных мешках, я смотрю, как она спит, кожа горит и зудит, я хочу писать, я кладу руки между ног, как маленькая возбужденная обезьянка, я засыпаю, я описываю штаны, я прячу свою пижаму в один из шкафчиков «Виннебаго» и слышу, как ее родители весь день спрашивают друг у друга: «Откуда пахнет рыбой?», и Кристи улыбается, и мы бегаем и играем с лягушками в водорослях, утопая по колено, в воде наших жизней.
МНЕ ПЯТНАДЦАТЬ.
В женской раздевалке после тренировки по плаванию — кожа и влага. Маленькие девочки носят свою юность в V-образных телах. Почти женщины бреют ноги. Место, где тела девочек и женщин, в тепле и пару, в безопасности, волосы распущены. Моя голова плавает, плавает. Я хочу остаться. Я хочу быть частью чего-то еще, помимо семьи.
ПОЦЕЛОВАЛА ДЕВОЧКУ И ЗАСТАВИЛА СЕБЯ ПЛАКАТЬ[37].
В одиннадцать лет я поцеловала Анни Ван Ливан и заразилась мононуклеозом. Моя кожа стала бледно-желтой, а синие вены на руках выглядели так, будто я прочертила их отцовским архитектурным маркером с фетровым кончиком. За первые полторы недели я потеряла четыре с половиной килограмма. Зрение размывалось. Во мне вообще не осталось спортивной силы — я удивлялась, куда она делась, почему я не в состоянии поднять свою руку? Что случилось с моими ногами? Я не могла подняться с кровати и стоять не падая. Не могла есть и ходить, не могла пойти в туалет, одеться или раздеться самостоятельно. Не могла принять ванну. Я не могла добраться до воды.
Мама в то время была на пике своей риэлторской карьеры. А отец решил попытать удачу как архитектор-фрилансер. Устроил офис по соседству с моей спальней — в бывшей комнате сестры. В той, где она жила до отъезда. Иначе говоря, именно отец был со мной дома. Четыре недели подряд.
Я пытаюсь придумать, как объяснить вам, что четыре недели могут превратиться в годы. Звучит как что-то невозможное, я знаю. Но так и было. Язык позволяет мне сказать, что дни удлинились, словно сами солнце с луной меня бросили. Повествование помогает добраться до сути вещей, поэтому я могу так сказать. Благодаря податливому пространству белой страницы.
Пока я лежала в кровати, отец менял мою намокшую от пота одежду на свежее белье и милые ночнушки. Гладил мои волосы. Целовал мою кожу. Относил в ванную, опускал в воду и мыл. Везде. Вытирал, держа на руках, одевал и нес обратно в кровать. Его кожа с запахом сигарет и одеколона «Олд Спайс». Его пожелтевшие пальцы. Его мозолистый бугорок на среднем пальце, появившийся за годы работы карандашом и ручкой. Его стальные голубые глаза. Такие же, как мои. Слово «детка».
Мама возвращалась поздно вечером, напродавав прекрасных домов другим людям. Она заходила в мою комнату, напевая: «Я вижу луну». И целовала меня. И говорила: «Не плачь, Белль, всё наладится. Вот увидишь». И уходила на следующий день рано утром.
Всего раз в жизни мне довелось снова испытать нечто, похожее на то бредовое состояние, в котором я находилась те четыре недели. Бывают моменты, когда душе приходится покидать тело — и я не о смерти. Некоторым людям это яснее ясного. Я знаю, она — мое тело — была там, но я оставляла ее безжизненной в руках отца.
Я отправлялась во что-то белое. Внутри белого были цветы, подсолнухи. И стекло как лазурит. И глубокие бассейны, полные воды. И красивые камни повсюду — но их нужно было искать. Маленькие прелестные путешествия на целый день. Как в очень хорошем сне. Еще внутри белого были истории. Точно написанные на стенах, или на полу, или на небе белого. Слова. Зримые. К которым можно приблизиться, дотронуться до них. Как до камней. Брать слова или камни и держать их. Иногда слова-камни пели. Через некоторое время я уже верила в их существование сильнее, чем в собственную жизнь. Мне казалось, что там можно — и это даже было бы красиво — умереть.
Но и те девочки, которых покинула сила, созданы для того, чтобы возвращаться. Так что я снова начала есть. Забирала ложку или вилку из отцовских рук. Начала вставать и ходить — и пыталась представить, чувствовала ли мама то же самое после всех тех месяцев, которые она девочкой провела в гипсе, когда в конце концов коснулась пола, двигала ногами и вдыхала то, что называют «волей». И, к счастью, я снова вошла в воду. Чтобы плыть. Прочь от отцовского дома. Каждый день я проплывала маленький отрезок пути, на котором возвращала себе себя. И силу… девичью силу.
Всё, чем отец был, он держал в своих руках.
В тринадцать лет я рассказала о секретах, связанных с отцом, в черном католическом исповедальном ящике другому отцу в доме отца нашего — и тот велел мне не врать.
Почитай отца своего.
Семь раз прочитай Богородицу.
Сочинять истории — безнравственно.
Три дня и три ночи я молилась штуке, которую называют богом, так неистово, что давилась собственной слюной. Сжимала ладони до красноты. С такой силой впивалась ногтями в кожу, что на ней оставались алые полумесяцы. Зажмуривала глаза так крепко, что, казалось, лоб вот-вот закровоточит. Голова, сердце — всё внутри меня горело.
И сколько бы я ни входила в прохладные воды бассейна, огненный след во мне не уступал этой влаге.
Милости от бога-отца я не дождалась. Милость пришла из книги. В тот год я прочла «Святую Жанну д’Арк» Виты Саквилл-Уэст. Сестра дала мне ее перед тем, как покинуть дом.
В тринадцать лет книги в основном приводили меня в ужас. Приходилось пропускать многие слова и страницы, которых я не понимала. Но я знала, кто такая Жанна д’Арк, потому что о ней рассказала сестра. Девочка-женщина с войной внутри. С голосом бога-отца в голове. И я знала, что, продолжив читать, не смогу миновать ее сожжения. Я одновременно и не хотела этого, и не могла остановиться.
Жанну д’Арк сожгли на странице 341. Вместо тернового венца на нее надели высокую бумажную митру. Жанна оставалась жива, пока огонь не добрался до головы. Людям были явлены всевозможные чудеса: кто-то видел, как из ее черепа вылетел голубь. Несмотря на масло, серу и горючую жидкость, ее внутренности и сердце не превратились в пепел. Палачу пришлось выбросить их в Сену.
Я видела ее. И всю сцену. Представляла запах. Видела, как занялись ее волосы. Как проступили очертания черепа, как показались челюсть и зубы. Слышала ее страшный смех или крик прямо перед тем, как она сгорела дотла.
Я прочитала эту книгу в тринадцать. Почитай отца своего. Сочинять истории — безнравственно.
До конца своей жизни я — горящая девочка.
Образ горящей на костре Жанны д’Арк полыхал внутри меня новой религией. Ее лицо, обращенное к небу. Ее вера, крепкая, как священная война. И постоянный голос отца в голове. Как у меня. Господи. Что такое тощий мужчина, прибитый к дереву, в сравнении с пылающей женщиной-воином? Я присвоила себе ее огненный образ и навсегда бросила верить в бога-отца.
Я не испытывала ненависти к огню. Я ненавидела людей, которые ей не поверили. И отца, который позволил ей сгореть. И мужчин, которые… мне кажется, я ненавидела всех мужчин. Чем чаще я с ними сталкивалась, тем больше готова была вспыхнуть. Опасно притягивала их к своему пламени.
Девочки-пловчихи волосаты.
Не знаю, что вы вообще об этом знаете, но они не бреют ноги, если только речь не идет о важных командных соревнованиях — региональных, на уровне штата или национальных среди взрослых, например. Так что когда я была девочкой с едва заметными волосками, которая из своего жалкого уголка бассейна смотрела на исполинскую фигуру Нэнси Хогсхед[38], эти их волосатые ноги казались мне реально страшными. Лобковые волосы торчали как попало из-под купальников в районе бедер. Боже. По-настоящему жутко.
Ладно, вру. Не жутко. Это было завораживающе. Я не могла перестать на них пялиться. Будто дура какая-то.
Когда Джо Харшбаргер[39] принимала душ в раздевалке, всё, что я видела — это ее ноги, которые мне так отчаянно хотелось погладить, и ее маленькое пушистое особенное место — и это при том, что в детстве мне было страшно смотреть на сиськи, и пёзды, и даже лица.
Это тоже неправда. Я пырилась на сиськи и пёзды с тем же вожделением, с каким пьяница пожирает взглядом бутылку водки.
Эти волосатые женщины — они были… они были сказочными. Что я, девочка, могла знать об их обычной жизни. Студентки, чьи-то подружки, женщины, которые сушат волосы феном, ходят по торговым центрам с кошельками наготове, водят машины, — в бассейне и раздевалке они становились сказочными существами. Думаю, поэтому я помню имена многих: ту длинную, длиннее жизни, с точки зрения ребенка, женщину Джо Харшбаргер, и Эви Косенкраниус, и Карен Мо, и Ширли Бабашофф.
Линн Колелла Белл[40].
Я слонялась у раздевалки или, выйдя из маминой машины, мечтательно брела с устремленным в небо взглядом, с Линн-Колелла-Белл-Линн-Колелла-Белл-Линн-Колелла-Белл — зацикленной песней звучала она в моей голове. Линн Колелла Белл с самыми широкими плечами и самыми узкими бедрами, какие я когда-либо видела. Я чувствовала гипповентацию.
Ничего удивительно, что к двенадцати годам я едва держалась — так хотелось кого-нибудь из них укусить. О, эти их влажные тела. Поразительно, что за всё время, что я простояла под горячим душем, пялясь и пялясь, и, почти уверена, пуская слюни, я не грохнулась в обморок в мечтательном пару и не расколола себе череп.
Долгое время я думала, что со мной что-то не так, раз я хочу наброситься на одну из них и трахать, как маленькая обезьянка. Дома, оставшись одна, я ложилась на живот и баттерфляем ерзала по постели до изнеможения. Или терзала подушку, растирая ею бедра и сжимая коленями. В конце концов — чем бы это внутри меня ни было — оно стало настолько невыносимым, что пришлось прибегнуть к щеткам, расческам и резинкам для волос. Щелк.
Ага? Пробовали такое? Тогда заткнитесь.
Знаете, сейчас я думаю о том, что мне даже в голову не приходило положить что-нибудь ТУДА. У меня довольно долго не было месячных из-за спортивного тела. И никто — ни мама, ни сестра, ни друзья, ни тренер по плаванию — не потрудился мне объяснить, что это за штука такая, секс между мужчиной и женщиной. Нет, ясно, что позже я всё выяснила — спасибо телику, кино и прочему, а также рассказу моей распутной подружки Келли Гейтс, от которого рот у меня наполнился рвотой, но всё же очень долго — и, вообще-то, до сих пор, — если я садилась слишком близко к девочке, мне казалось, что я могу умереть от желания стереть себя до мяса о ее тело.
Смотрите, я не хочу сказать, что переживала маленькие девичьи влюбленности, как вы могли подумать. И у меня не было стереотипного представления, что все пловчихи — дайки, хотя потом я узнала, что многие спортсменки регулярно мастурбировали друг другу, — нет, всё было гораздо серьезнее. В смысле, я реально страдала. Как бы этот зуд ни назывался, он абсолютно точно во мне был. Каждый день на тренировках и в душевой все эти девичьи штуки были прямо у меня перед глазами. Намыленные торсы и сиськи, раскованное мытье сами знаете чего, пузырьки, ползущие вниз по их ногам и задницам. Если бы ребенка мог хватить удар от желания, я была бы мертвой женщиной.
Так что нет, я не хотела никаких девичников, никакого шопинга.
Я хотела использовать свои расчески и резинки для волос и заставить кого-нибудь… скулить.
Я засматривалась на девочек своего возраста. У Эви Косенкраниус младшая сестра была моей ровесницей. Тина Косенкраниус. Я… господи. Посмотрите на эти имена. Я и сегодня не могу просто взглянуть на них без того, чтобы в голове не начало проигрываться порно — хей, у Эви Косенкраниус есть сестра… Я имею в виду, боже мой, почему я не могла быть шестнадцатилетним парнем-блондином с гормональным штормом и резвым новеньким флагштоком, на который все мечтали бы сесть?
Но я им не была. Я была собой, болезненно застенчивой маленькой девочкой со спрятанной в штанах девичьей бомбой, которая не знала, что, черт возьми, с этим всем делать, и которая очень, очень хотела… кого-нибудь съесть.
КОНЕЧНО ЖЕ, я пыталась попробовать соседских девочек моего возраста. Я приглашала их к себе поиграть в больницу, и они лежали, позволяя мне что-нибудь с ними делать — иногда хихикая — до тех пор, пока накрепко не сжимали ноги. Лучшее, что мне удавалось провернуть, — накрываться вместе одеялом, чтобы под ним концентрировался запах. Сена и яблок — что-то вроде того. А потом они одевались и хотели заниматься чем-нибудь тупым, чем обычно занимаются девочки. Покататься на коньках, например, поболтать по телефону или шататься по моллу.
Мне была нужна девочка постарше, вот что. И побольше.
Сиенна Торрес, проблемная девушка из проблемной семьи, сеяла неприятности повсюду, где бы ни оказалась. Она нарушала правила в школе, нарушала правила дома, нарушала их в «Альбертсон’с», в «Нордстреме» и в «Сэвен Элевен», а еще на тренировках. Она опаздывала, финтила на дорожках, за бунтарство ее лупили плавательной доской — «лизали», как извращенно выражался наш тренер.
Она вселяла в меня ужас. Недостающий ингредиент.
Сиенна Торрес всегда опаздывала на занятия, но, что гораздо важнее, всегда копалась в раздевалке дольше всех. Как бы медленно я ни одевалась, сколько бы ни расчесывала и ни сушила свои лохматые белые недоволосы (секунд двадцать на самом деле), я всегда была готова на годы раньше нее. А значит, мне оставалось только смотреть через заднее стекло маминой машины на Сиенну Торрес, медленно выходящую из здания, возле которого болталась парочка парней. Сиенна Торрес в заднем стекле уменьшалась и уменьшалась, пока не пропадала совсем, а я оставалась — глупый ребенок на заднем сидении машины, которую мне нельзя водить. Руки зажаты между бедер. Лицо красное.
Сиенне Торрес было семнадцать, и на занятия она приходила с водочным перегаром. Я точно знала, что это водка: ее кожа пахла как мамина — минус «Эсте Лаудер». Плюс иногда в сумке Сиенны я видела фляжку. И еще черные кружевные трусики, и черный кружевной лифчик, и плойку для завивки, и тушь, и ключи от машины, и сигареты, и диетическую пепси, и тампоны, и блеск для губ, и плеер, и мятные конфетки «Сертс», и здоровенную… щетку для волос. Мне было двенадцать. Тринадцать. Пятнадцать. Двадцать пять. Видите? Я даже не могу вспомнить, когда пишу о ней. Из-за нее у меня жгло в груди, стоило только оказаться рядом. Из-за нее изо рта начинала течь слюна. Из-за нее кружилась голова.
А потом случилось чудо. Однажды вечером по пути из бассейна в раздевалку я поскользнулась и шлепнулась на задницу, растянув ногу в колене. Недостаточно серьезно, чтобы звать медиков, но достаточно, чтобы нуждаться в помощи. Довольно сильно нуждаться. Просто представьте. Девочки хлопотали вокруг меня, помогая то с душем, то с одеждой, и как только все решили, что с остальным я вполне справлюсь сама, в раздевалке остались только двое.
Ага, точно. Я и Сиенна Торрес.
Сиенна Торрес всё еще мылась, а мне оставалось только разобраться с обувью. Так что я завязывала самый медленный и самый аккуратный бант на одной из кроссовок, снова и снова, и смотрела, как Сиенна бреет лобок.
Намыливая свой треугольник и выписывая рукой круги там, куда мне хотелось уткнуться лицом. Задрав ногу на стойку душа, она зацепилась пальцами ноги за кран; персик размером с ладонь виднелся из ее промежности. Бритва прокладывала путь сквозь белые сугробы пены и обнажала створки кожи вокруг дерзкого и темного другого рта.
Почти уверена, что в какой-то момент я окосела.
Ужас возбужденной девушки принимает странные формы. Он поднимается волной вверх от мальчишеской задницы по V-образному торсу и охватывает ее плечи и челюсть, так что она не может двигаться или говорить без дрожи. После того как Сиенна закончила, и вытерлась, и почти полностью оделась, и высушила волосы, и надела все свои кольца, после того как я закончила завязывать первую кроссовку, сунула шнурок во вторую и притворилась, будто что-то ищу в сумке, я доковыляла до нее. Она натягивала худи поверх черного лифчика. И пальцами в кольцах расправляла только что высушенные высветленные пряди волос. Она повернула голову, чтобы посмотреть на меня — на несколько сантиметров вниз. Четыре сережки в ушах, и вся такая: мол, что?
Я могла быть мучительно застенчивой, но внутри меня бил фонтан размером с бассейн, и я была сообразительная — такая же сообразительная, как те проклятые парни у выхода, которым я пожелала немедленной смерти, — так что сказала, почти не веря, что мой рот вообще способен работать:
— Э-э, можешь мне помочь?
Держа одну ногу слегка на весу.
Сиенна, не глядя на меня, запихнула в сумку свое барахло.
Я зависла в этой паузе, как маленькая потерянная запятая.
Сиенна отхлебнула из фляжки и без всякого предупреждения протянула ее мне со словами:
— Поможет унять боль, обещаю.
Улыбаясь своей фирменной улыбкой.
— Осилишь?
Вы, черт возьми, представить себе не можете, как близка я была к тому, чтобы наброситься на ее ногу и трахать, трахать, как маленькая обезьянка. Вы представить себе не можете, как близка я была к тому, чтобы присосаться к ее лобковой кости и заплакать «мам-ма».
Но ничего этого я не сделала. Иногда взрослеешь буквально за минуту.
Я довольно спокойно сделала добрый глоток из фляжки со змеиным узором — словно в моей ДНК было записано, что да, осилю. Я не сводила с нее глаз, а она смотрела на меня, и мне нравилось — как она смотрела, а не то, что оказалось у меня во рту. На вкус это была точно не водка. Скорее, духи «Эсте Лаудер», если кто-то осмелится их выпить.
Потом она сказала:
— Быть плохой хорошо, скажи? — и засмеялась.
Я прикусила щеку, чтобы не раскашляться и не блевануть. Как можно лучше стараясь быть плохой.
Сиенна Торрес обхватила меня рукой за талию. А я обвила рукой ее плечи и шею. И почувствовала запах ее кожи. Я ее не укусила, ничего такого. И не трахнула, как маленькая обезьянка. Она помогла мне пройти весь путь до маминой машины, за которую мне каким-то чудом не стало до смерти стыдно, и мимо парней, которые как обычно поджидали ее снаружи.
На заднем сиденье маминой машины меня так распирало от счастья, что я чуть не дристала. Смотрела на нее сквозь стекло, и на этот раз она тоже смотрела на меня. Я была пьяна от ее прикосновений. И всё еще чувствовала ее запах: хлорка, и водка, и «Нивея», и п-п-п-пена для бритья, и кондиционер «Суав». Ни о чем ни о чем ни о чем другом я не думала всю ночь, всю неделю, весь следующий год. В тот вечер, на полпути домой, в переднем кармане толстовки я нащупала кое-что. И лукаво опустила туда руку, сидя за маминой спиной.
Это была фляжка Сиенны.
Гнев — это забавно.
Он сидит внутри тебя, огрызаясь, всю жизнь и ждет максимально ироничного момента, чтобы вырваться наружу.
Знаете, почему я получила докторскую степень по литературе?
Потому что на последнем курсе Орегонского университета, Чан-Рэ Ли[41], преподаватель мастерской творческого письма, назвал мой рассказ «банальным». Заканчивая магистратуру по литературе, я посещала эту мастерскую: после всей возни у Кизи я безостановочно мечтала писать. И когда Чан-Рэ Ли сказал, что моя история и ее сентиментальность банальны, знаете, что я подумала? Я подумала: хотела бы я встретить тебя в темном переулке Юджина, когда выйдешь из бара, и расквасить твое самодовольное лицо, мелкое ты ничтожество.
Не сказала бы, что горжусь этим. Я имею в виду, что если бы всё, что мы на самом деле думаем, появлялось бы на бумаге, у нас было бы… гораздо больше неприятностей.
В тот день я ходила и дымилась — дымом женщины, понятия не имеющей, как использовать свой интеллект, и обвиняющей в этом мужчин. Я знала, как заставить предложение звенеть. Но и с кредитом доверия, выданным мне Кизи, я не сильно продвинулась. Как ни грустно, вынуждена это признать. В Орегонском университете практически каждый из тех, кто не попал в прекрасную безумную «мастерскую», ненавидел и смешивал с дерьмом нас, попавших. Панков. И «роман» наш тоже оказался куском дерьма, так что у меня попросту не было никакой литературной валюты. Рассказ, что вызвал у Чан-Рэ Ли снисходительный словесный понос, — он был от лица Кэдди из «Шума и ярости». Напоследок я среди прочего говорила с Кизи и о том, что мечтаю написать такой рассказ — как, возможно, хотела бы любая молодая женщина, прочитавшая роман. Ну вот я и написала его, и принесла его на занятие в мастерскую. И Чан-Рэ Ли назвал его «банальным».
Заныривая уточкой-аспиранткой в историю литературы, я написала и другие рассказы. От лица Доры. Жанны д’Арк. Эммы Бовари. Эстер Прин. Елены Троянской. Любовницы де Сада. Медузы. Евы. И Статуи Свободы. Улавливаете мотив?
В моем рассказе Кэдди живет в настоящем. В соседнем с парнем доме. Она сексуально ненасытна, и одновременно он пугает ее и слишком белой кожей, и слишком крупной для его тела головой, и гигантским бугром на брюках, и звуками, которые вырываются из него вместо речи, и чистой физической грубой силой, однажды она идет прямо к нему домой и раздевается перед ним.
Он что-то мычит, это же Бенджи.
А потом набрасывается на нее, трахает и почти убивает.
И ей это нравится. Она смеется, потом плачет, а затем приезжает скорая.
Банально.
Так что я пофантазировала о темном переулке, подвыпустила пар, предала проклятью слова Чан-Рэ Ли — и решила получить докторскую степень.
Да пошли вы все, «писатели». Ю-ху!
Я сделала перерыв с мастерскими — хотя, по правде говоря, буквально как ПРИЗРАК мотылялась по коридору у кафедры творческого письма. Не знаю зачем. Просто всё время там оказывалась: разглядывала объявления на доске, изучала расписания чтений и брала флаеры у канцелярских задротов. Дважды прошла мимо высоченного парня с хвостом, ужасно похожего на Марлона Брандо, но не заговорила с ним. Студент кафедры письма.
Иногда на наши решения влияют зависть, слабость и мелочность. Но решения эти реальны настолько, насколько только возможно.
Я поступила в докторантуру. Великолепное погружение продолжилось: в Деррида и Лакана, и Кристеву, и Фуко. В Хоми Бхабху и Эдварда Саидаи Гаятри-чертову-ЧакравортиСпивак. В Дикинсон и Уитмена и Плат и Секстон и Адриенну-вы-немножко-этого-хотите-Рич и Ай и Элиота и Паунда и Беккета и Стоппарда и Дюрас[42] и Фолкнера и Вулф-Джойса[43] (хотя у меня частенько возникало желание обоссать его могилу) и Синга Кортасара Борхеса Маркеса Клариси Лиспектор Генри Миллера Анаис-сексуальную-Нин Дерека Уолкотта Бертольта Брехта Пинчона Силко Уинтерсон Джуну Барнс Оскара Уайльда Гертруду-мужчину-Стайн Фланнери-сволочь-О’Коннор Ричарда Райта Болдуина Тони Моррисон Рэя Карвера Джона Чивера Максин Хонг Кингстон Сапфиру Дэнниса Купера Кэти-ты-заставляешь-меня-чувствовать-будто-с-меня-содрали-кожу-Акер[44] — каскады авторов, способных дать Чан-Рэ Ли пинка под его тощую маленькую задницу. Смирись с этим.
Ага. До тех пор пока он не выиграл премию PEN/Hemingway в 1995 году и мне не задали прочесть его книгу. Не передать, как это было здорово. Но сколько бы я ни успела проплыть в этом литературно-интеллектуальном бассейне, как бы ловко ни скользила в его водах, кое-что меня изводило: история, которую только предстояло написать. Она огнем жгла мои пальцы.
Через два семестра я попробовала еще раз. Выпускная мастерская по художественному письму. Теперь я принесла рассказ не от имени бессловесного женского персонажа из знакового для мировой литературы текста. На этот раз я написала о своей жизни. Об отцах, о плавании, о сексе, о мертвых младенцах и об утоплении. Фрагменты, перетасованные в случайном порядке, — так я вижу свою жизнь. В языковом смысле — образы, фрагментарность, нелинейное лирическое повествование — это казалось наиболее точным. Рассказ, который я принесла, назывался «Хронология воды».
Что-то выходило из-под моих рук. Что-то о желании и слове.
Чан-Рэ? Простите, что думала о вас так грубо. Спасибо, что разозлили меня годы назад.
Прекрасная случайная Немезида.
В аспирантуре, когда мы встретились с Ханной впервые, я была оцепенелой женщиной. Готовой на что угодно. Когда угодно. Где угодно.
Я использовала свое тело как сексуальный таран. С кем попало, с чем попало. По сути, полностью сексуализировала существование. Мне казалось, это действовало не хуже алкоголя и наркотиков. Если секса достаточно, не надо ни о чем думать, не надо чувствовать ничего, кроме м-м-м-м кайфа.
Ханна была из тех лесбиянок, что выглядят как прекрасные мальчики: глаза карие, классная занавесочка волос прикрывает один глаз, плечи широкие, бедра узкие, сисек почти нет. Не сиськи, а две драже M&M’s. Ханна играла в баскетбол, софтбол и футбол, когда не изображала из себя юджинскую лесбу или аспирантку кафедры английского языка. Между занятиями она поджидала меня возле моего синего пикапа «тойота» и похищала, увозила на побережье, где мы не спали всю ночь, занимаясь сексом на заднем сидении тачки, пили «Хайнекен» и ждали рассвета. А потом ехали назад и шли на занятия. Ну, или я шла. Ханна считала аспирантуру полной фигней. Она предпочитала секс и клубы с танцами.
Когда Ханна схватила меня и мою лучшую подругу Клэр в коридоре после семинара по писательницам XVIII века за запястья и прижала нас к стене, я уже поняла, что она задумала что-то коварное. Она улыбнулась своей хитрющей улыбкой и прошептала:
— Хотите на побережье? Я раздобыла нам комнату.
Клэр как-то тупо, по-кукольному моргнула, а я, кажется, театрально кашлянула. Но должна сознаться: между ног у меня мигом стало жарковато.
Слушайте, вы, наверное, думаете, что с вами такое не сработает. Но уверяю, если бы Ханна сказала вам: «Запрыгивай в тачку, мы едем на побережье», подняв свою лукавую бровь, положив руку вам прямо на первую парочку ребер под грудью и добавив «умоляю», — вы бы поехали.
Женщины ездят в отель «Си Вю Инн» ради тематических номеров. Сьют «Тайный сад» (с садиком). «Воронье гнездо» (морской). «Салиш» (в стиле коренных народов Америки). «Принцесса на горошине» (изумительно средневековый). «Горный берег» (деревенский). «Далеко на Запад» (для ковбоек). «Хижина» (у вас будет свой собственный «дом»).
Нам досталась «Хижина».
В этой хибарке имелся камин, так что я велела им ничего без меня не делать и поехала за дровами. Когда я вернулась, дверь была открыта. Я вошла. Они обе лежали в кровати, прикрытые простыней по грудь — Ханна по свои драже, Клэр по великолепные покачивающиеся шары, — и улыбались, как чеширские кошки. Чеширские кошки, полизавшие киску. А посреди кровати стоял чемоданчик, который притащила Ханна, — полный игрушек.
Я тут же бросила дрова на пол, заперла дверь и, скинув одежду, приземлилась на кровать, как Суперженщина.
Кто бы ни жил в «Принцессе на горошине», или «Салише», или «Западе», они, должно быть, все обратились в слух. Часами женщина-на-женщине-на-женщине — женщины, чья жизнь обычно не дает им таких диких отгулов. Иногда Ханна фистила меня, пока мы с Клэр целовались или я сосала ее невероятные сиськи. Иногда Ханна была на животе, я трахала ее страпоном в задницу, а Клэр оставалась сзади, но я могла до нее дотянуться, — тактика, которую она выбрала интуитивно. Иногда Клэр была на четвереньках, а мы с Ханной заполняли каждое ее отверстие, лизали каждый рот, терли ее клитор, заставляя ее кричать и дрожать всем телом, — ее голова запрокинута назад, ее вопль, освобождающий первый оргазм, и плевки дерьма, и слюну, и слезы. Я кончила Ханне в рот, зажав ногами ее лицо, будто как лик богини из новейшего мифа. Клэр кончила, когда пальцы Ханны были в ее заднице и на ее киске, ее тело дергалось так, что она скатилась с кровати, и я обняла ее всем телом, смеясь, и ударилась головой о стену. Ханна кончила, зажав в себе дилдо, когда я уткнулась лицом в ее клитор. Она потянула меня за волосы. Она ударила меня по голове. Клэр, свернувшись подо мной, лизала и давилась, но не останавливалась, не останавливалась, не останавливалась. Не знаю, сколько раз каждая из нас кончила… это казалось бесконечным.
Мы ели друг друга, и маринованную селедку, и грюйер. Мы выедали животных одну из другой, ели стейк и шоколад, две эти женщины — мой шоколад. Мы пили друг друга, мы выпили всё пиво и выпили всё вино, мы писали снаружи. Мы были под кайфом от кожи, и оргазма, и пота, и травы. Мы кончали волнами, мы выбегали из волн и возвращались в волны.
Мне хотелось остаться там навсегда — за пределами всех «отношений», которые у меня когда-либо были, внутри этой влажной безымянной сексуальности. Луна — великий свидетель. Полная жизни, как океан за дверью. Целую ночь было трудно понять, где чье тело. Я утонула в этой квинтэссенции всего женского. Мой разум практически раскололся. И снова. Снова. Волны.
Я не знаю, почему женщины не могут заставить жизнь быть такой, как им хочется.
Не знаю.
Когда мы вернулись к нашей обычной жизни, Клэр призналась мне в любви. В чувстве, которого я не могла ей вернуть, как ни старалась. Я бы хотела отмотать назад и попробовать еще раз. Она предлагала мне нечто настоящее. Но я всегда с трудом распознавала доброту.
Две недели я силилась понять, нравлюсь ли я Ханне или бешу ее: все ее забавы всегда были издевательскими, и потом я чувствовала себя Слоупоком с женской головкой. Иногда она сжимала мою руку так, что ее сводило, или связывала так сильно, что оставались шишки. Ничего страшного. По сравнению со многим другим это я хотя бы могла ощутить.
Однажды она с силой укусила меня за щеку, и я потом несколько дней выглядела, будто подверглась атаке шимпанзе. В таком виде ходила на занятия. Что было, когда она меня укусила? Я смеялась, пока не заплакала.
Когда Ханна с силой прижимала меня к стене — вроде в шутку, но лопатки при этом трещали, — мне даже в голову не приходило, что она причиняет мне боль нарочно. Я чувствовала, будто во мне сидит боль, которую нужно почувствовать. Я жаждала ее силы больше и больше. Она пила мою водку прямо из бутылки, мы ходили на долгие прогулки по кладбищу рядом с колледжем и трахались на могильных плитах каких-то мертвых чуваков. А потом она подбрасывала в воздух серебряные доллары, и мы лежали на спине и наблюдали, как летучие мыши охотились за монетами. Я говорила о смерти. Она мне разрешала.
Через несколько месяцев наших… чем бы это ни было, она подошла ко мне и прошептала: «Записала нас на каякинг».
?
В бассейне Орегонского университета я еще подростком участвовала в своем первом юношеском чемпионате. С тех пор он не изменился: скользкий, пропахший хлоркой ад с диснеевскими утками, нарисованными на стенах. На занятии было три женщины, мы двое и Большая Рыжая: 188 сантиметров роста, грива огненных волос до самой задницы. Я еле держалась, до того хотелось их потрогать. В гигантских каяках из стекловолокна мы изучали всякие каячные штуки, в которых нас наставлял инструктор Джефф. Прямо сидя в кокпитах. Эскимосский переворот. Вертикальная постановка. Разворот. Посадка. Спасение из кильнувшей лодки. Ханна схватывала на лету, потому что она томбой, а я — потому что в воде я чувствую себя как дома.
На последнем занятии инструктор ставил нас всех по очереди на трамплин, носом вперед, а потом нажимал сзади, задирая доску так, что мы резко, с силой входили в воду. Идея была в том, чтобы, ухнув под воду вверх дном, мы сразу сделали эскимосский переворот. Мне понравилось. Не самоспас из каяка. А то, как тебя сбрасывают с края трамплина и ты оказываешься под водой вниз головой. Я просила Джеффа повторять снова и снова. Просила «сильней», и он скидывал меня с доски. Оставалась под водой так долго, как только могла, иногда до тех пор, пока Ханна или Джефф не исходили воплями, выкликая мое имя.
В конце пятой недели инструктор потащил нас на реку Маккензи на «финальный» урок. Немного скорости в спокойном потоке, немного порогов веселья ради. Идея хорошенько обдолбаться, прежде чем встретиться с Ханной на берегу, показалась мне отличной.
Помню, как шли через лес к точке начала сплава и я доводила Ханну тем, что сперва очень долго надевала спасательный жилет, а потом очень долго закрепляла весло на каяке, а потом долго поднимала каяк и еле тащила его по лесу к берегу, потому что останавливалась, и оборачивалась, и цеплялась носом за кусты, и — о г о — наблюдала, как мои великолепные красные конверсы шаг за шагом ритмично шлепают передо мной, а тополиный пух снегом летает вокруг, и смотрела на какие-то загадочные шляпы на ветках, нет, погодите, это же ПТИЦЫ, и останавливалась, и смеялась, пока она не подошла ко мне и не спросила:
— ЧТО ТЫ ВООБЩЕ ТВОРИШЬ?
Я угваздала весь каяк.
Она посмотрела мне в глаза и всё поняла.
— Боже, Лидия, ты под кайфом. Какого хрена? Тебе же идти в воду.
Всё это под мое «хехехехехе».
И тут она влепила мне тяжелую горячую пощечину.
Время застыло. Почти уверена, что мои зрачки пригвоздило намертво. Из глаз посыпались искры. Мне понравилось. На долю секунды я почувствовала себя живой. Захотелось, чтобы она ударила снова. Еще крепче. Но я ничего не сказала.
Ханна развернулась, подобрала свой каяк и сошла с лесной тропы на каменистый спуск к реке. Далеко впереди виднелась наша группа: кто на берегу, кто в воде. Всё еще оглушенная, на границе воды и камня я приметила дохлую форель. Полтела в воде, полтела на суше. Даже дохлая, она кое-что из себя представляла. Сияла серебряным, черным и синим, а брюшко отсвечивало снизу белым. Она пахла океаном. «Она» — потому что из распоротого живота торчала подсохшая на солнце икра. Трудно было заставить себя не смотреть.
— ЛИДИЯ, — позвала Ханна.
Похоже, никто не обратил внимания на наше небольшое опоздание. Все просто спускались на воду и гребли друг вокруг друга, как вращающиеся утки в большом стоячем водоеме, похожие на пасхальные яйца в своих блестящих ярких шлемах. Как обычно, волосы Большой Рыжей заворожили меня на миг, и я потянулась было их потрогать, но Ханна ущипнула меня за жирок чуть повыше локтя, и в голове снова прояснилось. Мы тоже спустились на воду, Ханна впереди. Я с огромным интересом разглядываю черные полоски на кончике весла. Хехехехехе. Ярко-синий шлем я надела задом наперед, но этого никто не замечал.
О ногах, вытянутых вперед внутри каяка, можно было с легкостью забыть. Медленное течение сначала долго шло влево, потом слегка вправо вокруг гигантских валунов, близ которых, в водоворотах — я точно знала — кишела форель. Подрагивали листья деревьев, нависших над водой. Пахло рекой — грязью, рыбой, сыростью и водорослями. Я положила учебное весло над коленями, поперек юбки каяка, опустила руки и повела ими по темной воде. Закрыла глаза. Откинула голову назад, к солнцу, кожа на лице нагрелась, а руки в воде стали холодными. Я словно касалась блаженства. Поверхности, которой не чувствовала годами. Потом я услышала, как кто-то громко выкрикивает мое имя, подняла голову и увидела обернувшуюся ко мне Ханну.
— ЛИДИЯ, ОСТОРОЖНО!
Слишком поздно, Ханна. Слишком поздно.
Когда мы достигли речного порога, вместо линии, по которой мы должны были сплавляться, меня вынесло на участок посложнее. Только гляньте на эту дивную белую пену. Будто кружево. Я улыбалась. Не сделала ни единого гребка, как меня учили. Вместо этого подняла весло в воздух и засмеялась, а потом услышала голос Джеффа: ЛИДИЯ, — и голос Ханны: ЛИДИЯ, — но продолжала смеяться, так что сильное течение закружило мой каяк и сначала отбросило назад, недалеко, а потом принялось швырять вниз, и в стороны, и вперед: моя голова в блестящем синем шлеме опускалась всё ниже и ниже. Мне не нужно было думать, чтобы вдохнуть побольше воздуха. Это у меня в ДНК.
Под водой, вниз головой, с щедрым глотком воздуха в легких, я ощутила странный покой. Может, вы думаете, что там ни черта не видно, но нет, в том месте в Маккензи, где мы сплавлялись, вода была зеленовато-прозрачной, как лед. И резкость сбивалась не так уж серьезно, как могло бы показаться. Глаза превратились в льдинки. Валуны черного нефрита, как огромные фантастические тела, поднимались и мерцали в лучах солнца, пробивавших слои глубокой воды. Я видела речное дно. Камни, песок и растения, что двигалась и двигались мимо меня. Появились форели, выделывающие эти свои форельские штуки: темные силуэты пошевеливали только хвостами и в сильном течении будто парили. От холода стучало в висках. Сердце бухало в груди и отдавало в барабанные перепонки, как бывает, когда кончается воздух. Легкие горели. Руки закоченели. Я закрыла глаза. Что-то — камень, наверное, — задело мое весло. Ах. Да. Мое весло.
Я и не подумала о том, чтобы выровняться, тупица.
Просто протянула руки в нужном направлении и в конце концов разглядела очертания учебного весла — ровно там, где ему и полагалось быть. У меня совершенно точно был правильный захват для переворота — руки совершенно точно были под правильным углом, — пока я просто… не выпустила весло.
Снизу были видны серебристо-голубые электрические высверки солнца и неба на поверхности. Стремительная вода всей силой течения тянула меня за руки, голова моталась из стороны в сторону. От прилива крови началась головная боль. Я закрыла глаза. Всё еще улыбаясь. Холодная влага моей жизни. Тело в ее глубинах. Невесомое. Бездыханное. Бездочерняя пустота.
Возможно, в моем случае утонуть было нереально.
Прострелив насквозь суровый пенистый водный туннель, я стянула юбку и выполнила прием самоспаса, даже не держась за каяк. Дважды кувыркнулась в струе, ударилась коленями, плечами и чем-то еще о камни. Перед лицом с бешеной скоростью вылетали из носа последние пузырьки воздуха. Но я всё равно всплыла и сделала самый большой на свете вдох. Кашель. Сопли ручьем. На скуле что-то теплое. Кровь. Наконец меня затрясло от холода.
Наша группа металась на берегу: кто кричал, кто махал, кто указывал в мою сторону. Бешено злой инструктор подгреб ближе и схватил меня за спасательный жилет:
— Давай-ка тебя вытащим. Как же ты нас напугала, девочка! До чертиков напугала.
По голосу было заметно, что он сдерживает ярость из последних сил.
— Пусти, Джефф, — сказала я. — Я сама доплыву. Пусти.
И правда, я с легкостью преодолела спокойный поток. Я шла против течения, несмотря на то что истратила бóльшую часть сил.
В итоге Большая Рыжая выловила мой каяк из воды и вытащила его на берег. Это было великолепно. Ханна ничего такого не говорила. Села рядом со мной и принялась чистить апельсин. Выглядела она бледной. Скармливала мне апельсиновые дольки. Очень серьезная и о-о-о-очень трезвая. Я тоже протрезвела под водой. Джефф капризничал. Во-первых, потому что я едва не угробила каяк и весло, а во-вторых, потому что сразу сдалась на пороге — и он это понял. Наверное, тяжело осознавать, что кто-то из твоих подопечных чуть не утонул. Интересно, как часто это случается. Если вообще случается. Когда мы, нагруженные снарягой, потянулись по лесной тропе обратно, он подозвал меня. Ты что, решила с собой покончить? Шуточки, натянутый, прибитый нервный смех человека, который всем нам в отцы годится.
Пыталась ли я покончить с собой? Отпустив весло под водой. Отпустив ручки велика в детстве. Отпустив руль. Не те вопросы, на которые я знаю ответ.
Позже перед своей дверью Ханна обняла меня за талию. Легонько, словно что-то шепнула, поцеловала в щеку. Старалась быть женственной и заботливой — но не этого я хотела. Веки горели. В груди болело. Я хотела, чтобы из глаз снова посыпались искры.
Она опустила руки на мои плечи, чтобы бережно провести внутрь. Я остановилась и обернулась к ней.
— Нет, — сказала я. — Жестче.
Я положила руку на дверь. Ее рука легла поверх и прижала мою кисть к дереву. Сильно. Пусть губы делают то же, что руки. Пусть бедра.
Я хотела, чтобы меня втолкнули в дверь и швырнули на пол, на колени, задницей кверху: руки заломлены и прижаты к спине, пораненная щека расплющена о грубый деревянный пол, здоровая — готова ко всему, что ее ждет. И лицо Ханны сзади, у моего уха: ты могла погибнуть.
Правда в том, что я была женщиной, думавшей о смерти. Постоянно. Я не могла остановиться. Мертвые дочери. Мертвые отцы. Мертвая форель. Я хотела, чтобы она каким-то образом выбила из меня это, телом из тела, даже если бы ей пришлось меня убить — чего никогда не случалось.
Может, так и чувствует себя пойманная форель, когда ее тянут из воды, волокут по суше, а потом бросают на землю — схватка жизни и смерти. Кого-то освобождают, кого-то съедают, а кто-то просто уплывает, слишком слабый, чтобы выжить. С побитым изъязвленным телом. А когда форель идет на нерест, чтобы выметать икру и умереть, — она что? Пытается покончить с собой? Или создать жизнь?
Дома Ханна заварила мне зеленый чай.
Но тогда нежность меня не трогала.
Всю неделю я каждый вечер ходила на реку. Плавать. В то место, где хулиганы и подростки напивались, сигали в воду и в бурном потоке неслись через пороги. Там никому не было до меня дела. До того, что я старше их всех. И одна. В ночной воде нет нужды чувствовать то, что должны чувствовать люди. В ней есть мрачное спокойствие. И после всех порогов — спокойствие.
В воде, как в книжках, можно забыть о своей жизни.
После того как мама наглоталась снотворного, для нас с ней наступил странный мечтательный период. Каждый день между уроками и тренировкой я сидела в гостиной рядом, а она смотрела сериалы и напивалась. Она походила на зомби. Но однажды мама отставила в сторону гигантский бокал с водкой и тоником. Порылась в сумочке. Сказала: «Лидия». И протянула мне газету с объявлением о литературном конкурсе. Непонятно, блин, с чего.
По условиям конкурса в истории обязательно надо было отразить какие-нибудь важные отношения взрослого и ребенка.
Мы несколько часов обсуждали, о чем мне написать. Я предлагала идеи, а мама сидела с бокалом на диване и со своим южным акцентом говорила: «Да, это хорошо». Или: «И что было дальше? Подумай хорошенько, Белль».
Я выиграла приз. Как она в молодости — за историю, которую хранила в коробке из-под обуви вместе со старыми фотографиями и красной птицей, которую отец нарисовал, когда они познакомились. Мою фотографию напечатали в газете. В день съемки мама сводила меня в парикмахерскую. В день публикации мы пошли в «Севен Элевен» за газетой. Сидели в машине, разглядывали мой портрет и читали маленькую заметку о «писателях», победивших в конкурсе. Мама сказала, что я выгляжу как женщина. Я посмотрела на фотографию и увидела на ней женщину… которой никогда в жизни не встречала.
Я написала рассказ о девочке, на глазах у которой в городском парке педофил пристал к детям и похитил их. Кроме нее рядом оказался незрячий мужчина, он сидел на скамейке. Одинокий — ни детей, ни жены. Просто добрый человек. Им с девочкой надо собрать историю по кусочкам, чтобы помочь в поимке преступника. Когда девочку вызывают в полицию, у нее от страха пропадает голос. Говорить она может только наедине с незрячим. Компенсируя друг другу утраченные способности, они выстраивают цельную картину и помогают спасти детей. Полиция выясняет, что перед осквернением педофил шлепает детей ремнем по голой попе. По звуку ударов его и вычисляют.
Судья конкурса в заметке отметил, насколько зрелую тему я выбрала.
Мама с отцом повели меня на ужин в «Браун Дерби»[45].
Мы не разговаривали. Мы ели.
Это был первый рассказ, который я написала.
Есть что-то такое в волосах и коже.
В красивой деревянной шкатулке я храню волосы любимых людей.
Волосы сестры. Мои детские. Волосы сына. Почти-волосы моего мертвого младенца. Волосы лучшей подруги из старшей школы. Из колледжа. Волосы Кэти Акер. Кена Кизи. Моего первого мужа. Моей любовницы, с которой мы были долго, — разного цвета. Волосы второго мужа. Третьего мужа. Шерсть двух моих собак. Шерсть кошек. Волосы — а вот это случайная история — учительницы по английскому из старшей школы, которая была истовой христианкой, так что у меня есть христианские волосы. И волосы буддиста тоже. И атеиста. Волосы гея, волосы гетеросексуала, волосы трансперсоны после перехода и к тому же саентолога. Шерсть белого волка. Серьезно. Мамины волосы.
Да ладно?
Ничего не могу с этим поделать. Когда выпадает шанс заполучить волосы кого-то для меня важного, я пру напролом.
Волосы Кена Кизи на ощупь напоминают ягнячью шерсть. Если смотреть на просвет, они принимают разные формы, подобно облакам, — так дети, глядя в небо, ощущают прикосновение мечты.
В антропологии слово «фетиш» закрепилось благодаря Шарлю де Броссу. Его работа «О культе богов-фетишей» повлияла на правописание этого слова в английском и раскрыла одержимость желания.
Но лучше будет сказать «нечто, почитаемое иррационально».
Фетишизм как психосексуальный термин впервые всплыл в работе сексолога Хэвлока Эллиса примерно в 1897 году. Читали Хэвлока Эллиса? Он что, торчал?
Волосы Кэти Акер похожи на лезвия выцветшей травы — острые и жесткие — и пахнут бассейном.
Это не просто волосы.
Это волосы (и до сих пор, если я встречаю кого-нибудь с прекрасными волосами, я хочу уткнуться в них лицом и затеряться там). И еще кое-что.
Шрамы.
Мне нравится водить по ним языком, будто считывая шрифт Брайля.
Волосы буддиста пахнут гладкими камнями из реки. Волосы христианки — смесью автомобильного салона с долларовыми счетами и лосьоном после бритья. Или как вариант — печеньем с шоколадными каплями.
Я хочу рассказать вам об одной женщине.
Сразу после того, как расскажу о маме. Так как с этого, собственно, всё и началось.
У мамы от рождения одна нога короче другой на пятнадцать сантиметров. В моей жизни это значило нечто совсем иное, чем в ее.
В детстве это значило, что ее жемчужно-блестящий шрам находился точно на уровне моих глаз. Такой белый. Такой красивый. Мне хотелось трогать его. Прикасаться к нему ртом. Когда она выходила из ванной, я обнимала ее ногу, закрывала глаза и видела его видела его видела его. Видела пересекающиеся белые дорожки, слишком-белую-не-кожу на ее несчастной ноге, темную линию ее лобковых волос. Голова кружилась так, что темнело в глазах.
И это еще не всё. Мама закручивала волосы бесконечной спиралью на затылке. Когда она их распускала, они ниспадали до икр. И пахли елкой.
Все желания, что вспыхивали тогда во мне, питались двумя этими образами.
Мама рассказывала, что девочкой растила и растила волосы, чтобы спрятать за ними всё: тело, деформированную ногу, шрамы. Она хотела, чтобы у нее было что-то прекрасное, способное скрыть хромоту.
В мои тринадцать мама начала работать в агентстве недвижимости и получила награду. Она уходила из дома всё чаще и чаще. А выпивки в нем становилось всё больше и больше. Шкафчик в ванной был тесно заставлен бутылками водки. Она отрезала волосы в том самом 1970 году, на пути к своему риэлторскому успеху. Длинный хвост свернулся клубком, точно кот, и прятался в коробке, в шкафу ее спальни. Иногда я сидела там в темноте, нюхала ее волосы и плакала.
«ТЕПЕРЬ ПОПРОСИ МЕНЯ О ТОМ, ЧЕГО ТЫ ХОЧЕШЬ».
Может, дело было в том, что мы виделись всего три раза в год. Она жила в Нью-Йорке, а я в Юджине, Орегон. Может, дело было в ее статусе. Она достигла таких высот в академических кругах, что сама возможность быть рядом воспринималась как награда. Или ей нравились мои отвязные бунтарские истории. Или для меня не оставалось места в ее повседневной жизни. Или всё это из-за ее шрама, ее волос — моих перверсий. Но, думаю, самое важное заключалось в том, что она научила меня понимать боль.
Когда мне было двадцать шесть, в Орегонский университет приехала с лекцией крутая профессорка. Сразу скажу, к этому я не была готова. Я строила из себя студентку-всезнайку. Вся такая Сонтаг, и Беньямин, и Делёз, и Фуко. Умничала о Барбаре Крюгер и Ролане Барте… да кому какое дело? Главное: я не была готова к мощному стремительному психосексуальному регрессу, от которого подо мной растеклась лужа.
Когда она вошла в аудиторию, я даже со своей галерки увидела ее серебряно-черные волосы. Заплетенные в косу, они спадали по спине до попы. Лицо и руки цвета Альбукерке. А когда она обернулась на наши ханжеские аплодисменты, я заметила кое-что еще. Прямо под левым глазом, на детски тонкой коже тонко сверкнуло что-то белое. Так просто и не рассмотришь. Я сползла на край сиденья и подалась вперед.
Свет приглушили, осталась только лампа над кафедрой. И тогда я разглядела паутину хрупких шрамов, которая лежала на щеке, охватывала подбородок и спускалась по шее в вырез рубашки.
Я моментально оглохла. В том смысле, что не уловила ни слова из ее знаменитой часовой лекции о фотографии. Как будто слушала из-под воды. Иногда без особого успеха я пыталась перевести взгляд с нее на экран, где сменялись кадры. Дыхание сбилось. Под грудью и между ног всё вспотело. Лицо горело. Скальп, казалось, сам собой сползал с черепа. Рот наполнился слюной. Хотелось, чтобы все вокруг умерли.
К тому моменту, когда выступление закончилось и я спустилась вниз сквозь толпу подхалимов, пробилась через армию клонов и протянула руку, чтобы поздороваться, представиться и посмотреть на то, чего так отчаянно желало мое тело, я уже знала всё.
Она была маминой ровесницей.
За несколько рукопожатий до моего я заметила, что она вытирает ладонь о брюки с такой силой, что вечером в гостинице наверняка обнаружит на этом месте пятно. Пятно на бедре от множества жадных рук. Мне стало чуть-чуть стыдно.
Насколько помню, я стиснула ее ладонь. Отчаянно повторяя про себя: не отчаиваться, не отчаиваться, не отчаиваться, черт возьми. Она подняла на меня тот стеклянный взгляд, которым лектор встречает придурковатых обожателей с их руками и лицами. Когда она отпустила мою кисть, я подумала: ну вот, еще одна придурковатая обожательница. Не исключено, что я пустила слюну.
Ее рука в моей была влажной. Влажной от усилий, затраченных на общение с жадной толпой, хотя ты должна быть одна в целом мире, бескомпромиссно и славно, с единственным возлюбленным — фотоаппаратом. Наводить и снимать. Влажной от наших слюнявых представлений о ней, которые едва не капали на пол. Влажной от пота сотен тупиц вроде меня.
Не знаю, почему я это сделала. Знаю только, что не сделать не могла. Держа ее за руку, я приблизилась к ее лицу и сказала:
— Меня зовут Лидия. Я писательница.
Сказала ее шрамам, проведя по коже голосом и взглядом. Когда я ее отпустила, у меня зарябило в глазах. Ее волосы пахли дождем.
Помню, как уходила из университета с ощущением, что я одна из многих.
Но это был не последний раз, когда я к ней прикасалась.
Тогда я еще не ведала, что желание приходит и уходит, как само того хочет.
Не ведала, что сексуальность — целый континент.
Не ведала, сколько раз человек может родиться заново.
Мама.
До нашей встречи в той аудитории в Юджине, штат Орегон, я побывала на трех местных БДСМ-вечеринках. Рассказать? Меня пригласила бывшая лучшая подруга, с которой мы скатались в тот маленький тур на побережье. На вечеринках происходили классные вещи. Я видела мужчину, полностью обернутого пленкой, за исключением рта и члена. Иногда ему в рот капали воду. Но в основном били по члену, пока тот не покраснел, как разоравшийся младенец.
Я видела женщину, изобильную, как херувим Микеланджело, которую подвесили за сведенные над головой запястья. Ее пизду пороли больше часа, пока та не распухла и не налилась красным, а потом багровым, и воздух вокруг не начал обморочно содрогаться.
Я вернулась туда.
Я видела женщину, бедра которой были утыканы тонкими иглами с голубыми кончиками — двадцать в одном бедре, двадцать в другом. Из ее глаз катились слезы, выброс эндорфинов вздымал ее как цунами, а из пизды бил фонтан.
Я видела на женской заднице алые рубцы от ударов палкой, похожие на вспухшие рельсы. Видела, как трансгендерная женщина протыкает обе щеки чем-то, похожим на шампур, насквозь, даже не моргнув. Видела мужчину, подвешенного на огромных мясных крюках, который аккуратно скалывал с себя гипс. Видела триста вариантов шибари, фистинг, эдж-плей, данжены, распятия и странные электрошокеры, бьющие по каким тебе угодно местам.
Кое-что я испробовала на себе.
Впервые с тех пор, как я была ребенком, возможность смотреть на боль и чувствовать ее кожей стала для меня важнее всего остального. Ничего общего с алкоголем. Ничего общего с наркотиками. Я могла чувствовать. Больше, чем просто чувствовать.
Но я и жаждала больше. И сильнее.
— Скажи мне, чего ты хочешь.
Так это началось. Если я выдавала что-то тупое вроде: «Я хочу поцелуй», — она отвечала: «Нет, неправильно, Ангел». И легко ударяла меня стеком для верховой езды или плеткой со свисавшими с нее колючками.
— Попробуй еще раз, — говорила она.
И я пробовала еще. И еще. Пока не просила то, чего хотела на самом деле.
Чего я хотела на самом деле — так это оказаться где-то на краю самой себя. На грани смерти. Может, не буквально. А может, и буквально.
Хорошо, что я попала в руки к профессионалке. Уравновешенной садистке. Интеллектуалке. Потому что она поняла мой запрос и развила его.
— Ты можешь терпеть боль и идти куда-то? Можешь совершить путешествие?
Не знаю почему, но я подумала о маме, которая произвела меня на свет под гипнозом. «Дороти? Тебе больно? Где больно?»
Сначала я не поняла, что она имела в виду под «путешествием». Мне просто хотелось быть с ней. Хотелось, чтобы она доставляла мне удовольствие через боль. Так что этот ее вопрос меня рассердил. Чтобы ответить, нужно было подумать. Почему нельзя просто приступить к делу?
Но эта женщина была на двадцать пять лет меня старше. Секс как таковой, священный столп гетеросексуальности, она оставила позади столько лет назад, сколько мне тогда не исполнилось. Так что вроде бы будет вполне справедливым сказать, что в ее руках я будто родилась заново. Снова стала дочерью. Студенткой. Спортсменкой. Сестрой. Любовницей. И, что далось тяжелее всего, матерью. Все испытания моей жизни теперь проступили на поверхности моего тела. Рядом с ней.
Даже так: все события, которые причинили мне душевную боль, теперь были доступны для переживания через боль физическую, которая… очищала меня, как вода.
Эта женщина, в отличие от всех прочих в моей жизни, не хотела отношений. В том смысле, когда вы живете с кем-то, и всюду ходите вдвоем, и, глядя на вас, любой скажет: о, смотри, они пара. Или у вас общее домашнее хозяйство, связанное с сожительством или долгой близостью. В реальности шансы видеться с ней, проводить с ней время и чем-то заниматься вместе выпадали, только когда она приезжала на Западное побережье или я отправлялась на Восточное. Как насчет тоски между встречами? Я ощущала ее в синяках, порезах и рубцах, которые держались неделями. В истории моей кожи.
Ладно, не хочу вас пугать. Или шокировать. Просто стараюсь быть точной. Я хочу сказать, что для женщин вроде меня исцеление может выглядеть иначе.
Она читала все мои рассказы, в которых я вживляла себя под кожу отбитых девочек-наркоманок, проституток, малолетних воровок и девочек с горящими волосами. Именно поэтому на третий год она предложила называть ее «мамой». А что же моя родная мама? Она впала в алкогольный ступор, погрузившись в собственную боль, именно в то время, когда я в ней нуждалась. А эта была готова принять меры. Она могла бы убить моего отца. И я хотела, чтобы она выпотрошила меня.
Распятие находилось не в данжене — ничего общего с переоборудованными подвалами в домах людей, которых ни в чем таком не заподозришь. Оно стояло посреди ее солнечного лофта, купалось в белых и золотых лучах в ясные дни, а в дождливые погружалось в чернильную синеву. Установлено под углом, а не вертикально. С мягким сиденьем, как на спортивной скамейке. И с перекладиной для ног. Когда она обвязывала мои раскинутые, как у христа, руки тонким черным кожаным шнуром, я начинала плакать.
— Мама, я хочу, чтобы меня пороли.
Тогда она вынимала плетку-девятихвостку, тоже кожаную, темно-красную, как запекшаяся кровь.
— Скажи, где тебя выпороть, Ангел.
И я говорила. Я умоляла ее. Она стегала меня по груди. Стегала по животу. По бедрам. До самой ночи. Я не издавала ни звука, хотя рыдала до исступления. О, как я рыдала. Словно плакала не я, а кто-то, покидавший мое тело. И потом она хлестала меня там, где родился мой стыд и умер мой ребенок, и я раздвигала ноги так широко, как только могла. До боли в позвоночнике.
А после всего она укачивала меня на руках и пела. И купала в пенной ванне. И одевала в мягкую одежду. И приносила ужин с вином в постель. Только потом мы занимались любовью. И засыпали. Десять лет ушло на то, чтобы вернуть себе себя. Между встречами с ней я плавала в бассейне Орегонского университета. И в литературе на кафедре английского языка. В воде, в словах и в телах.
Моим стоп-словом было «Белль».
Но я ни разу его не использовала.
Книги, которые я любила больше всего, учась в аспирантуре, были в конечном счете аморальны. Изнанка литературы. Жорж Батай, маркиз де Сад, Деннис Купер, Уильям Берроуз. Так что можно понять, почему в Кэти Акер я увидела литературную праматерь.
Если вы никогда не читали Кэти Акер, то понятия не имеете, как часто отцы насилуют своих дочерей. Без всяких уловок и истерик. Не пытаясь спрятаться за лиризмом, романтизмом и прочими измами. Отец просто появляется на странице, насилует дочь, и та остается единственной рассказчицей — никогда не оказываясь в позиции жертвы, как вы могли бы подумать. Вы читаете вот с такенными глазами: матерь божья, какое адское дерьмо, — но дочь будет невозмутима. Говоря об изнасиловании отцом, она прозвучит предельно отчетливо, пусть и грубо, а нарратив станет отправной точкой для радикального преображения девочки в женщину-робота или пиратку. Ею будет управляет ярость. Преступление сотворит самое ее тело.
Многие из тех, кого я знала в аспирантуре, от чтения Кэти Акер испытывали шок. Потрясение. В частности большинство подающих надежды молодых феминисток. На самом деле я даже начала отсеивать подруг по реакции на книги Акер. Одни улыбались, понимающе опускали взгляд и прикасались к себе — с ними я продолжала дружить. Другие приходили в бешенство, ну… это были идиотки. Однажды я прочитала отрывок из «Империи бессмысленных» на семинаре по теории гендера. Какая-то девушка расплакалась, выбежала из класса, и ее стошнило. Клянусь. Слабачка, подумала я.
Я читала Акер, особенно главы, в которых отцы домогались, или насиловали, или подавляли, или унижали, или стыдили дочерей, и кивала, кивала, соглашаясь с каждым словом.
Меня ничто не шокировало. Не потрясало. Я чувствовала себя… реальной.
Так что я недолго размышляла, чтобы понять: прежде всего она последовательно разрушает идею отцовской власти. Патриархата и капитализма. А точнее — влияния патриархата и капитализма на тела женщин и девочек. Вообще-то знаете что? Пока я это писала, я чуть не вскрылась. Если вы еще не читали «Кровь и срач в средней школе», всё удовольствие у вас впереди. Каждый год, проводя занятия по ее книгам, я жду увольнения.
Написанные женщинами книги, в которых четко артикулированы эти идеи, можно легко удержать в одной руке. Причем отстрелив четыре пальца из пистолета Уильяма Берроуза.
Но помимо этого, всё, о чем она писала, было буквальным. Конкретный отец, конкретная дочь и необходимость называть вещи своими именами, по-честному. Я читала кусками, останавливалась и оглядывалась, ожидая, что сейчас меня схватят или отвесят мне оплеуху. Что, о таком дерьме правда можно говорить? И его публикуют?
В этом смысле ее книги стали спасением.
Так что можете себе представить, как много для меня значили наша встреча и общение с ней. Feminae a feminae[46].
Много много много людей «знали» ее лучше меня. Я дружу с большинством из них. Но хочу рассказать не об этом. Моя история будет попроще. Но и самые обычные вещи порой ошеломляют.
Я плавала с ней.
Плавала с Кэти Акер в крохотном крытом бассейне «Бест Вестрен»[47]. Хлорки туда набухали будь здоров. Уж поверьте. О хлорке я знаю всё. На Кэти был черно-синий купальник. На мне темно-красный. Она: всё тело в татуировках. Платиновые волосы, короткие, как только что постриженный газон. Лицо и руки в серебре всех форм и видов. Я: с одной стороны голова практически выбрита, с другой спадают длинные белые локоны, как у девушек Брек[48]. Должно быть, мы выглядели как пощечина девичьей красоте.
Я плавала с Кэти Акер благодаря тому, что придумала в Юджине зин — а чем еще заниматься в Юджине — под названием Two Girls Review. Как-то раз мы с моим вторым мужем, пьяные и накуренные, сидели на полу в нашем съемном доме рядом с железной дорогой, и я предложила:
— Давай позовем сюда Кэти Акер — почитать.
Он посмотрел на меня сонным взглядом и сказал:
— Окей.
Казалось, в Юджине всё может происходить вот так, запросто.
Связываться с людьми, которых считаете мегазвездами, совсем не так сложно, как кажется. Я набрала справочную. Он позвонил. Я написала ему, что сказать. И хоба: я плаваю в бассейне «Бест Вестерн» с Кэти чертовой Акер.
Я знаю, мало кто из вас писался бы от желания затусить с Кэти Акер. Некоторые из вас вообще не знают, кто она такая. Но для меня Кэти Акер значила многое. Она была женщиной, взломавшей культуру и гендер, взломавшей языковую тюрьму и вывернувшей всё это наизнанку. Она была женской версией Уильяма Берроуза.
И после нашего плавания она говорила о порке киски.
Для непосвященных: порка киски — это не прелюдия. Господи, большинство знакомых мне женщин никогда не испытывали этого удовольствия, но лучшим из них довелось.
В омерзительном «Бест Вестрен» с его зеленой водой мы плавали кругами. После того, как она целый час тягала свободные веса. Кэти плыла мощно. Пловчихой она была не превосходной, но уверенной. Ее тело выглядело как мышца, с силой взрезавшая воду круг за кругом. А когда она поворачивала голову на вдохе и мне случалось посмотреть в ее сторону, я видела, как блестит ее лицо со всей этой фурнитурой.
Откровения насчет киски случились не в бассейне. И не в моей «тойоте», когда мы поехали в аптеку «Райт-Эйд» купить ей назальный спрей и она начала расспрашивать о моем теле, убедившись, как я плаваю. Хотя, конечно, мне хватало и ее вопросов о теле, чтобы сиденье подо мной намокло. Разговор произошел позже, за ужином, в компании еще четырнадцати человек. Она жевала, отхлебывала вино и между делом рассказывала, что не слишком ярко кончает от пенетрации и любит, чтобы до оргазма ее довели шлепками. Я сидела рядом. Никогда в жизни я так не текла рядом с кем-то, кто просто говорит. Казалось, что я вот-вот соскользну со стула на пол, присосусь к ее коленям и начну канючить, умоляя залезть со мной под стол.
Я разговаривала с ней еще несколько раз. Люди, знавшие ее, согласятся: о традиционных сексуальных практиках она говорила в голос, точно, ясно и выразительно. А о маленьких, обычных, человеческих желаниях — тихо, со стеснением, как девочка. Женщина, вывернутая наизнанку. Всеми женскими сложностями наружу: набухшими, сочащимися, солеными, покрасневшими. Типа: ВОТ вам.
После нашего с ней плавания в бассейне «Бест Вестерн», после аншлага на ее чтении, после того, как ее вытащили в бар, где толпа роняющих слюну людей загнала ее в клаустрофобный ад, примерно в четыре двадцать три утра, я думаю, вы сами знаете, что случилось.
Сок этой дочерней любви к матери, выбитый шлепками из моей киски, затопил кровать. Это было совсем не так, как с фотографкой. Я смеялась. Смеялась от удовольствия.
Мы встречалась еще несколько раз. Обменялись парой писем о сексуальности. Однажды я говорила с ней по телефону, когда считала, что, возможно, влюблена в трансперсону. Вот и всё. И кое-что еще. Она прочла некоторые мои тексты и сказала:
— Тебе нужно продолжать писать. Далеко не всем это нужно. Тебе — да.
Кэти умерла в 1997 году от рака груди.
Кен Кизи умер в 2001-м от рака печени.
Иногда я представляю ее себе хорошей мамой. А его — хорошим отцом. И плаваю в словах.