В первый период своей деятельности, ещё совсем юношей, он, едва проникнувшись политическим сознанием сразу и целиком отдался революции. В эту эпоху, в самом начале XX века, перед нами был тов. Свердлов, как наиболее отчеканенный тип профессионального революционера...
По утрам Яков просыпался мгновенно. Словно совсем рядом чиркали спичкой и зажигался огонёк. Пробуждение всегда для него было связано с яркой вспышкой света. И с радостью. Так повелось сызмальства, когда дети Свердловых спали на толстых матрацах в комнатушке, которая служила и кухней, и детской. Мать и отец поднимались очень рано: их «спальня» размещалась прямо в мастерской. Отец чуть свет уже что-то пилил, постукивал, как дятел, молоточком о металл. Мать неслышно приносила воду и дрова, растапливала голландку, и вскоре по полу, где спали дети, разливалось тепло. Может быть, присутствие матери, лёгкие прикосновения её платья создавали такое необыкновенное ощущение счастья? Ему уже чудился обрывистый берег Волги, широко разлившиеся воды, зеленеющие луга, волнами льющиеся солнечные лучи. Откуда мать знала, что Яков не спит, — остаётся загадкой. Наклонясь к нему низко-низко, она шептала прямо в нос:
— Живём? Жи-и-вём! Не притворяйся, я вижу.
Этот материнский нежный шёпот и дыхание, её шершавые от стирки ладони, пахнущие берёзовыми дровами...
Зиновий спал беспокойно, нервно, метался по полу, толкался. Веня вскрикивал во сне. Яков же словно проваливался в бездну всего на одно короткое мгновение, за которым сразу же — свет. И тепло. И солнце. И берег Волги. И свежесть воды.
Живём? Жи-и-вём!
В сущности, что такое каждый новый день? Подарок судьбы. Целый день впереди — ведь это вечность. Его можно прожить скучно, вяло, сонно, без свежего воздуха, без движения, в спёртой от табака комнате, ничего не увидев и ничего не узнав, пропустив возможность совершить добро. А можно прожить этот новый день жадно, растянуть его до бесконечности, не упустить ни малейшего случая принести радость. Тем, кто рядом с тобой. И тем, кто далеко. Если каждый день, даже каждый час жить так, как будто они у тебя единственные и неповторимые, и спешить, спешить делать добро всем, кому тяжко, невыносимо, кто задыхается от нужды и горя, — разве не в этом предназначение истинного революционера? Нет счастливее такой судьбы. Может быть, поэтому Яков и просыпался каждое утро с ощущением бодрости и надежды.
Как-то сплелись воедино детские годы с недетскими делами, уже довольно серьёзными. Чаще других всплывал в памяти Якова Старо-Солдатский переулок, узкий и грязный, двухэтажный домик, где жил Володя Лубоцкий. Якову нравились его карие, умные глаза, густые, зачёсанные назад волосы. Ах, как здорово рисовал Володька! Нижегородский художник Карелин, увидев однажды рисунки Лубоцкого, взялся бесплатно давать ему уроки живописи.
Когда Владимир и Яков вместе, нельзя услышать «я» — только «мы»... Здесь, на чердаке дома Лубоцких, они произнесли торжественную клятву друг другу, что будут верными в борьбе против тирании и несправедливости, против богатых, в защиту бедных. Они клялись для этого не щадить своей жизни.
Тут были и мальчишечья горячность, и совсем немальчишечья серьёзность, и убеждённость в своей правоте, и готовность исполнить клятву немедленно.
Слово «революция» пришло на широкую Волгу, к обрывистым её берегам, в старинный русский город Нижний Новгород, как свежий ветер в знойную погоду. Слова «революция», «рабочий класс», «марксизм» стали то и дело повторять в семье нижегородского гравёра Михаила Израилевича Свердлова.
Нет, самого Михаила Израилевича политика не интересовала. Он знал одно: для того, чтобы кое-как прокормить, одеть, обуть семью да ещё на «чёрный» день отложить самую небольшую сумму, надо работать. В их роду все были мастеровыми. Далёкий прадед, мещанин из Полоцка, был, вероятно, искусным сверловщиком. От белорусского слова «свердло» произошла их фамилия. Отец научил Михаила своему хотя и не очень прибыльному, а всё-таки настоящему делу: в Саратове у Свердловых была маленькая мастерская по изготовлению штемпелей. Богатыми она их сделать не могла, но худо-бедно прожить можно, были бы только заказы. Но где их взять? Когда Михаил женился, в тесной мастерской Свердловых стало ещё теснее. Кто-то из друзей посоветовал:
— Если к твоему небольшому капиталу прибавить приданое Лизы, то, пожалуй, можно что-нибудь купить под мастерскую где-то в Самаре или Нижнем Новгороде.
Хороший совет — всегда находка. Так молодые Свердловы и сделали. На Большой Покровке, которая вела к нижегородскому кремлю, рядом с трёхэтажным кирпичным домом с узорчатым балконом над парадным входом стояла маленькая одноэтажная пристройка. Здесь и поселились Свердловы.
То, как жила семья, понять было нетрудно. Стоило лишь войти в маленькую комнату, увидеть сидящего над выполнением очередного заказа гравёра или заглянуть за ситцевую занавеску, где располагалось всё его семейство.
Яков был третьим, после Софьи и Зиновия. Михаил Израилевич любил рассказывать о рождении Якова.
— Это было 23 мая 1885 года. Над Нижним разразилась гроза, ветер ломал деревья, срывал крыши, на Волге швыряло из стороны в сторону не только лодки, но и пароходы. Ливень стучал в окна так, что даже дома было жутко. В такую погоду появиться на свет мог решиться только мой Яша, — не без юмора заключал отец.
Дети Свердловых воспитывались в доброй обстановке. Мать с ранних лет приучала к труду и девочек, и мальчиков. Яков и отцу в работе поможет, и печь растопит, и воду принесёт, и пуговицы себе пришьёт, и носки заштопает. Хотя, конечно, мальчишка есть мальчишка. Как-то в доме Свердловых работали трубочисты. Они взобрались по приставной лестнице на крышу. Якова, который среди сверстников слыл «верхолазом», заинтересовало: каким образом трубочисты спустятся с крыши, если лестницу убрать? Он бы, например, спустился по водосточной трубе. А они? Их-то труба не выдержит, пожалуй...
Вечером его позвал отец.
— Как ты думаешь, Яша, зачем приходили к нам трубочисты? — спокойно спросил Михаил Израилевич.
— Трубы чистить.
— Это хорошее дело или плохое?
Яков пожал плечами, он ещё не знал: хорошо это или плохо — чистить трубы.
— Не знаешь. Если трубы не будут прочищены, если забьётся дымоход, дым будет идти в квартиру и все мы можем угореть. Это ты понимаешь?
— Понимаю.
— Значит, доброе дело у трубочистов или нет?
— Доброе. — Яков догадался, куда клонит отец.
— А мешать доброму делу — это хорошо или плохо?
Ответ был ясен.
— Можешь не отвечать, — сказал отец. — Я вижу, что ты понял. Нелегко им, Яшенька. Это для тебя лазить по крышам — забава. А для них — труд... Запомни навсегда: ничего не делай людям во зло.
«Ничего не делай людям во зло». Он запомнил эти слова на всю жизнь.
А ещё запомнилось, как произнёс эти слова отец — в его голосе не было злости, а была обида. Обида за то, что такой поступок мог совершить его сын. От той отцовской обиды веяло теплом и добротой.
Однажды Зиновий, которому уже минуло четырнадцать, пришёл домой, когда стемнело.
— Где ты был? — спросил отец.
— На промышленной выставке. Между прочим, все уважающие себя хозяева имеют там киоски. Кроме, конечно, нашей почтенной фирмы.
Михаил Израилевич рассердился:
— У твоего отца такая фирма, в которой хозяин — сам мастер, сам же работник и сам же счетовод. Мои помощники, дай им бог здоровья, хорошие люди, но так, как я умею работать, они ещё не умеют. Могу я разорваться на две части — одна здесь, другая на ярмарке? Этим талантом меня господь не наградил. А мой сын предпочитает бегать по ярмарке, вместо того чтобы учиться честному и красивому ремеслу.
— Между прочим, — подлил масла в огонь Зиновий, — в Бразильском пассаже ещё есть свободные киоски. Я узнавал. Можно снять — недорого возьмут.
Как ни сердился Михаил Свердлов, всё же на следующий день отправился в Бразильский пассаж. Киоск, который он снял, не был шикарным, однако вывеска о гравёрных и печатных работах выглядела довольно солидно. По своим размерам не уступала другим «солидным» вывескам. Для пущей важности она сообщала, что «фирма» (ни больше ни меньше) существует с 1881 года... По мнению хозяина, это должно было произвести впечатление.
Михаил Свердлов никогда не жалел, что переехал в Нижний. Ему нравился город: степенные, знающие себе цену извозчики, пристанские грузчики, голосистые бабы, даже чопорные чиновники напоминали родной Саратов. Но дела «фирмы» шли лучше, чем в Саратове, — заказчиков больше, а стало быть, и заработка. Он постепенно расширил мастерскую — в том же дворе во флигеле снял квартиру для семьи, в старой мастерской установил две печатные машины, и таким образом возникла маленькая типография для изготовления визитных карточек, небольших рекламных проспектов. У него появились помощники — без них уже трудно было справляться с делами.
— Раньше, — говорил Михаил Израилевич, — была фирма и не было в ней работников, один хозяин. Теперь нужно думать о том, где брать деньги, чтобы платить рабочим. А то будут рабочие, но не будет фирмы. Правда, растут сыновья, присматриваются, учатся моему ремеслу. Но пока они ещё слабые помощники.
В этих словах гравёра не было упрёка.
Однажды к киоску подошёл высокий усатый мужчина, в широкополой шляпе, косоворотке под шнуром, в поношенных брюках, заправленных в сапоги. В руках у него была массивная трость. Гравёру показалось, что он где-то видел этого человека, который густым, раскатистым басом проокал:
— Вот так отлично — фирма, и никаких гвоздей! И сколько же миллионов на текущем счету этой фирмы?
Свердлов ответил самым серьёзным образом, без малейшей улыбки:
— Разве такие мастера, как я, считают свои миллионы?
— Хорошо, это хорошо... Ну давайте, уважаемый миллионщик, знакомиться. Пешков я, Алексей Максимович, для наших свирепых властей — корреспондент «Нижегородского листка» и «Одесских новостей».
— Очень приятно. Моя фамилия Свердлов. Что могу для вас сделать? Может быть, вы хотели бы иметь визитные карточки или, к примеру, свою личную печать? Я могу выполнить и типографские работы. Конечно, книгу не напечатаю. А так...
— Что же, начнём, пожалуй, с визитных карточек. Знай, мол, наших. И много с меня возьмёте?
— Для вас сделаю бесплатно. Нет, вы не подумайте, что я такой богач. Деньги мне никогда не мешали — надо кормить жену и шестерых детей. Но я хочу сделать вам, господин Пешков, так, чтобы все видели, на что способен гравёр Свердлов.
— Для рекламы, значит, потребовался вам литератор Пешков?
Свердлов замялся:
— Если я скажу «да», это будет некрасиво. Если скажу «нет», это будет неправда. Так лучше скажу так: мне просто хочется сделать приятное литератору Пешкову. А?
— Ну, обезоружили вы меня, мастер. Совсем обезоружили. Начнём с визитных. И приду за ними к вам в мастерскую. Очень уж заинтересовала меня ваша фирма.
Пешков оглянулся по сторонам и, убедившись, что никого нет, наклонился к гравёру:
— Только реклама, по правде говоря, с моим именем может оказаться неважной. Полиция и жандармы меня недолюбливают. Ну да ничего, работёнки я вам, кажется, подкину... Так что ждите в гости, миллионщик.
В мастерскую он заглянул на следующий день и с тех пор стал бывать часто. Пришлась ему по душе и эта мастерская, и мягкий юмор её небогатого владельца, работающего день и ночь, и подмастерья, которые звали хозяина Михаилом Ивановичем и говорили о нём как о человеке доброй и щедрой души.
У Якова с Алексеем Максимовичем всегда был разговор об одном: что бы ещё прочитать?
— «Овода» неплохо бы.
— Уже. Ещё в прошлом году, — отвечал Яков. — И «Спартака». И «На рассвете» господина Ежа, и «Червонный хутор» госпожи Дмитриевой, и «Андрея Кожухова» господина Степняка-Кравчинского.
— Ты... того... Не надо писателей господами величать. Ну какие мы господа? А теперь с Короленко познакомься. О-отличный писатель!
Был у Якова к Пешкову ещё один вопрос, да так и не задал он его: не согласится ли Алексей Максимович прочитать их гимназический журнал? Разве можно говорить Алексею Максимовичу, уже известному писателю, о рукописном журнале, редактировать который учащаяся молодёжь поручила Володе Лубоцкому и ему, Якову. Конечно, очень хотелось показать Алексею Максимовичу, как высмеяли тупого преподавателя древней истории, какую карикатуру на него нарисовали. Но нельзя — начнутся вопросы, на которые не ответишь: как появился журнал, кто в нём участвует? Мальчишки поклялись никому не говорить, что у них в гимназии есть тайный кружок и читают они в том кружке Чернышевского и Герцена, штудируют «Исторические письма» Лаврова-Миртова, статьи Михайловского, изучают политэкономию, брошюру «Царь-голод». Придётся ведь рассказать и о том, где достаёт Яков такие книги. А это строжайшая тайна.
— Может, надо было признаться? — усомнился Володя Лубоцкий.
— Нет, не имеем права.
Однажды когда подмастерья ушли домой, Яков услышал, как отец сказал матери:
— Спи, Лиза. Я ещё немного поработаю.
— Отдохнул бы, Миша. Горит, что ли?
— Горит, Лиза. Алексей Максимович просил. Ему это очень важно.
Когда отец вышел, Яков тихо, чтобы никого не разбудить, пошёл в мастерскую. Там горела лампа.
Стучала, точно звонко выдыхала воздух, печатная машина, отбрасывала, укладывая в пачку, листок за листком жёлтой бумаги. Так хотелось прочитать, что там написано! Он вошёл в мастерскую и вдруг заметил на лице отца испуг:
— Кто это?
— Я, папа.
— Разве дверь не была заперта?
— Нет.
— Я совсем выжил из ума... Что тебе здесь надо?
Как объяснить отцу, что ему важно знать, о чём пишет Пешков, что нужно рассказать об этом в гимназии, в кружке.
— Я думал... ты устал. Хотел помочь.
— Иди домой! Спать. В гимназию утром опоздаешь.
Яков ушёл, но заснуть уже не мог. Значит, не только у гимназистов есть своя тайна. У кого же ещё? Кто они — эти люди? Как бы скорее стать взрослым, чтобы узнать о них! Хорошо Володе Лубоцкому — он на целых два года старше Якова...
Однажды Володя доказал право на старшинство самым неожиданным образом.
— Я ушёл из гимназии, — сказал он Якову, с непривычной суровостью сдвинув брови. — Зубрёжка, зубрёжка и чёрт-те что — только не жизнь. Попробуй я принести в класс книгу, не имеющую отношения к школьной программе, как учитель станет допрашивать, откуда она и не пахнет ли здесь крамолой.
— А как же наш кружок?
— Кружок я не брошу. Его даже нужно расширить. Придут молодые рабочие, студенты, реалисты. Я хочу работать, быть не только учеником, а участником. Мне рассказывали по секрету, что на Курбатовском заводе расклеены нелегальные листовки.
— Листовки? Какие листовки?
Яков вдруг представил себе жёлтые листочки бумаги, ночную работу отца, его растерянное, испуганное лицо, когда выяснилось, что он оставил незапертой дверь...
— И куда же ты?
— Не знаю. Вероятно, наймусь в одну из аптек. Работы, правда, будет много, но по вечерам смогу читать.
Постепенно мальчишечьи забавы сменялись дерзкими, с точки зрения гимназического начальства, поступками. И в журнале «О манкировках и проступках учащихся», или попросту кондуите, появились записи о том, что Яков Свердлов пропустил такие-то и такие-то уроки, задавал двусмысленные вопросы, имеющие целью подорвать авторитет учителя, и высказывал во время ответов крамольные мысли.
Конец девятнадцатого столетия был отмечен постоянными волнениями среди студенческой молодёжи в Юрьеве, Петербурге, Москве, во многих других промышленных центрах Российской империи. Не был исключением и Нижний. Во время занятий гимназического кружка Яков всё чаще видел молодого человека с высоким, в полголовы, лбом, небольшой бородкой и отвислыми усами, в зелёной студенческой куртке. Ребята называли его Яром. Многие читатели «Нижегородского листка» не знали, что под псевдонимом «Корнев» помещал свои очерки писатель Яровицкий, высланный в Нижний под надзор полиции «за студенческие дела». Именно от него услышал Яков, что каждый марксист, социал-демократ должен «начинить себя» теорией, закалять нравственно. И физически.
— А то может случиться, как с Германом Ливеном.
Поначалу эти слова удивили гимназистов — ведь Яровицкий приехал в Нижний уже после похорон Германа. А потом поняли: они наверняка знали друг друга по Московскому университету, и, хотя учились на разных факультетах, их объединяли революционные кружки.
Коренной нижегородец, Герман Ливен был человеком разносторонних способностей. Он учился в дворянском институте в Нижнем, а затем поступил сразу на несколько факультетов Московского университета, отдавая предпочтение химии. Но мало кто знал, что этот юноша — один из организаторов «Союза Советов» — революционного студенческого кружка. Он был дважды арестован. А в третий раз, не выдержав глухого одиночного заключения, решился на самосожжение.
В семье Свердловых этот трагический случай вызвал различные толки. Мать сокрушалась о том, как переживут это родители, — такой сын, такая умница. Отец, точно кого-то предупреждал, говорил, что, если революцией занимаются дети, ничего хорошего не получится ни для революции, ни для детей.
Яростно заспорили Зиновий и Яков.
Зиновий сказал, что поступок студента достоин самой высокой похвалы, что его подвиг сродни смерти Джордано Бруно, что один этот факт сыграет бо́льшую роль, чем десять забастовок или пять запрещённых книг.
— У меня к тебе вопрос, Зиновий: кому польза от такого геройства? Одним умным, образованным революционером стало меньше на земле. По-моему, у Германа, к сожалению, не хватило духу, моральных сил бороться. Его сломили и физически, и духовно.
— Сломили? Ты понимаешь, что говоришь? Сжечь себя — значит быть сломленным?
— Представь себе, что все революционеры поступили бы так. Кто бы совершал революцию?
— Значит, ты и на похороны Ливена не пойдёшь?
— Почему же? Пойду. В знак солидарности с революционными взглядами Германа. В знак протеста против вандалов, убивших славного парня. Но не в знак солидарности с актом самосожжения.
Мать с ужасом смотрела на детей, на мужа... О чём они говорят, её сыновья? О какой революции? И это в её семье, в её доме?
Михаил Израилевич видел состояние жены и, то ли всерьёз, то ли желая успокоить её, махнул рукой:
— А-а-а, болтуны. Они рассуждают о революции! Яшка — революционер!
Но ему было невесело.
Пешков бывал у Свердловых в мастерской, любил поговорить о жизни с отцом, снисходительно похлопать по плечу Зиновия, к которому питал симпатии и который был своим человеком в доме писателя. Бывал здесь у Горького вместе со своими сверстниками и Яков. Однажды Алексей Максимович спросил у него:
— Ну что, гимназист, революции ещё не совершил?
Яков понял, что Алексей Максимович шутит, но ответил серьёзно:
— Один человек революции не совершает.
Пешков рассмеялся:
— Вот оно как! Ну тогда расскажи, как тебя на днях застал учитель за чтением книги.
— У нас в гимназии, Алексей Максимович, всё запретно, ничего нельзя. Даже во время перемены книги читать.
— Что же дальше, грешник-книгочей?
— Остался во время перемены в классе, сижу на задней парте, а учитель увидел: «Что читаешь?» — «Книжку». — «Какую?» Как на допросе. Я разозлился: «Бумажную». Что тут было!.. Книжку отобрали, отца в гимназию вызвали.
— Ишь, какой ты вояка.
— Не вояка, а читака.
Пешков рассмеялся.
— Ну, читака, мне-то по секрету скажешь, что читал?
— Могу... Максима Горького.
Алексей Максимович распушил пальцами усы, слегка наклонил голову и, покашливая, сказал:
— М-да... Мог бы почитать что-нибудь поинтереснее.
Якову было пятнадцать лет, когда он впервые увидел «Капитал» Маркса. Его друг Леопольд, с фамилией, похожей на отчество, — Израилевич, принёс книгу, уже зачитанную, потрёпанную.
— Где достал?
— Купил. Всё, что было, отдал.
— Прочту. Непременно прочту.
Леопольд рассказал об этом Яровицкому. Тот с сомнением покачал головой:
— Не поймёте. Рано вам ещё. Впрочем, попробуйте.
Яков был поражён. Что значит — не поймёте? Разве есть такие книги, которые нельзя понять? Или Яр считает его ребёнком? Может быть, запомнилась нечаянная встреча на Волге, когда поспорил Яков с мальчишками из речного училища?
Свердлов любил Волгу. Он отлично плавал, считался среди гимназистов едва ли не лучшим гребцом. И только учащимся речного училища завидовал — состязаться с ними действительно было трудно, что, впрочем, и не удивительно: их специально обучали искусству гребли. И всё-таки не выдержал, когда один из учащихся назвал его хилым гимназистом.
— Давай так, — предложил Яков. — Прежде сплаваем, а потом посмотрим, кто лучше гребёт. Увидим, кто из нас хилый.
— Ты? Против меня? — И парень, которого мальчишки звали Акулой, выразительно оглянулся, дескать, посмотрите, какое нахальство: он вызывает меня. Кто-то хохотнул, кто-то поддержал Свердлова. Ребятам было интересно...
Яков проиграл. Правда, в плавании на равных он выглядел даже лучше, легче. Но зато в гребле оказался слабее.
Он вышел из лодки и весело сказал:
— Не радуйся, мы ещё сразимся.
— А ты настоящий парень, Яков! Видать, не любишь проигрывать?
— Проигрывать никто не любит, просто не все умеют побеждать. — Услышал Яков знакомый голос Яровицкого.
Это звучало очень обидно. «Не умеют побеждать...» Что он — ребёнок, что ли? Тот, кто посещал кружок, мысленно причислял себя в будущем к революционерам, к целой армии людей, которым завтра придётся идти в сражение и, быть может, надеть кандалы.
Вероятно, это имел в виду Яровицкий, когда усомнился, могут ли пятнадцатилетние юноши понять «Капитал».
Свердлов и прежде, не так давно, читал Маркса и Энгельса, знал «Манифест Коммунистической партии». Но «Капитал»... Казалось, прочитай его, и всё на свете станет понятным, видимым.
Он читал и перечитывал страницу за страницей. Молодец, Леопольд, достал всё же! За этой книгой среди студенчества — очередь.
— Читать нужно быстро. По месяцу на нос, — сообщил Леопольд.
Поначалу показался срок огромным, а понадобилось три месяца.
В Канавине и Сормове — пролетарских окраинах Нижнего Новгорода — на рабочих собраниях и сходках шли диспуты и споры. На пристанях порой нежданно-негаданно возникали митинги, и всё чаще и чаще вслух, во весь голос заявляли о себе люди, которые именовали себя социал-демократами.
Содержание споров на рабочих собраниях доходило до нижегородского ученического кружка. Яровицкий помогал разобраться кружковцам, где ложь, а где правда, кто истинный друг народа, а кто пошёл сознательно или несознательно по пути буржуазных либералов.
В «Нижегородском листке» прочитал Свердлов строки Максима Горького, и ему показалось, будто этот знакомый голос звучит для него: «Вокруг нас закипает жизнь, пробуждаются новые сознания, возникают новые смелые задачи, нарождается новый человек, он же читатель — пытливый и жадный до книги. Этот читатель требует ответ на коренные вопросы жизни и духа, знать, где правда, где искать справедливость, где искать друзей, кто враг...»
Однажды на занятие кружка кто-то из ребят пригласил человека, которого нижегородская молодёжь хорошо знала, — Дробыш-Дробышевский был личностью заметной. Он — известный журналист, часто печатался, любил произносить красивые и длинные речи перед студентами, на различных сходках и собраниях.
Как-то у Свердловых дома Максим Горький назвал Дробыш-Дробышевского настойчивым и упорным либералом. Яков добавил:
— Его послушать, так только реформой и можно чего-либо добиться. Ерунда!
— Яшенька, нельзя же так резко, — попробовала урезонить мать.
— Ты у нас очень добрая, мама, — сказал Яков с улыбкой. — Но и нельзя же, пойми, свою доброту распространять на таких господ.
Яков никогда не обижал мать. Она это знала: нежно любил её сын, не стесняясь, как другие, материнской ласки. Он и сейчас, при всех, при Горьком, сильном и большом человеке, прижался к матери и, словно извиняясь, поцеловал её в голову.
Отец, кивнув на сына, спросил у Горького:
— Как вы думаете, Алексей Максимович, мой Яков революционер или ребёнок? Сколько раз ему говорил: займись всерьёз гравёрным ремеслом. Так нет. Книги ему подавай. А тут ещё разные собрания и митинги. Сам Дробыш-Дробышевский ему не нравится! Что вы на это скажете?
Горький захохотал: он любил мягкую, чуть насмешливую речь Михаила Израилевича, лукавую хитринку в глазах на неулыбчивом лице гравёра.
На том разговор о Дробыш-Дробышевском закончился.
И вот теперь этот, по выражению Горького, настойчивый и упорный пропагандист идей либерального народничества, появился в кружке гимназистов.
Он говорил красиво, и слушали его внимательно. Свердлов посмотрел на Лубоцкого и уловил его взгляд: мы, мол, с тобой понимаем несостоятельность этих идей и суждений. Нас красивыми словами не удивишь. Но кружковцы сговорились — выслушать и на этом поставить точку. Никаких дискуссий.
Дробыш-Дробышевский точно улавливал, кто как воспринимает его речь. Сейчас, выбрав пару мальчишечьих глаз, он как бы нашёл собеседника, будто оставался с ним наедине.
— Нам не нужны дискуссии, не нужна полемика, — говорил он. — Мы должны найти общий язык, и на этом языке мирно и гордо говорить с правительством. И когда все голоса сольются в один могучий и требовательный голос, нас услышат! Нас не могут не услышать! По закону природы! По закону нравственности!
После каждой фразы он делал паузу, будто ждал аплодисментов. Ему нравилось говорить, слушать себя, видеть, что его слушают. И потому, когда он говорил о требованиях к правительству, переходил почти на шёпот, чтоб, не дай бог, не долетело его слово до посторонних ушей.
Он закончил. Раздались аплодисменты, а затем воцарилась тишина.
— Вы молчите? — недоумённо спросил он. — Я должен расценивать ваше молчание как знак согласия?
Медленно, словно нехотя, поднялся Яков:
— Вы ведь сами призывали — никаких дискуссий! Да и прилично ли нам, гимназистам, полемизировать с самим Дробыш-Дробышевским? Так что примите наше молчание как знак вежливости...
Он хотел добавить: «А не согласия», но передумал: договорились ведь — никаких оценок.
Яр давно уже присматривался к Якову Свердлову и Володе Лубоцкому, рассказывал о них товарищам — социал-демократам. Ему казалось, что Яков и Владимир могут быть агитаторами среди рабочих. Но как рабочие встретят подростка? Яровицкий приводил в кружок людей, которые помогали юношам уяснить, что такое социализм, как понимать те или иные труды Маркса и Энгельса, почему именно рабочий класс призван стать могильщиком капитализма. Рассказывали о петербургском «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса», о первом съезде РСДРП.
Яков достал гектографический вариант книги с необычно длинным названием «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?». Они с Володей читали её вслух, их поразило всё, начиная от напечатанных на обложке слов: «Издание провинциальной группы социал-демократов» до заключительных фраз: «...русский РАБОЧИЙ, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведёт РУССКИЙ ПРОЛЕТАРИАТ (рядом с пролетариатом ВСЕХ СТРАН) прямой дорогой открытой политической борьбы к ПОБЕДОНОСНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ». Для них здесь были важны и факт существования «провинциальной группы социал-демократов», и революционная суть книги, и стиль её — боевой и призывный.
Эта книга многое дала юношам, сделала их взрослее и решительнее. Имя автора книги они узнали позже: Владимир Ульянов.
Яр чувствовал, как рвутся Яков и Володя Лубоцкий в настоящее дело.
Особенно поверил в них Яровицкий, когда Яков рассказал ему о встрече кружковцев с Динамитом. Так, в целях конспирации, именовали социал-демократы нижегородского садовника Лазарева. Внешне этот человек был мрачен и суров, смотрел хмуро из-под бровей, разговаривал мало и неохотно.
Лазарев, пожилой, высоченного роста, настолько низко опускал седую голову, что его фигура напоминала букву «Г». Многие нижегородцы знали, что Динамит принадлежал к народникам и не раз навлекал на себя гнев жандармерии. Для гимназистов Лазарев был не просто бунтарём, но и живым свидетелем «хождения в народ», различных взрывов и покушений, товарищем революционеров, имена которых овеяны романтической славой героев.
Динамит смотрел на гимназистов так, словно недоумевал, чего им нужно. И нехотя, медленно начал:
— Не верьте! Ни во что не верьте. Книгам — не верьте. Различным сочинительствам — ни в коем случае не верьте! Не верили в них Желябов, Халтурин. И они погибли, как герои. Они заставили дрожать самодержавие, они начинили себя динамитом и взорвались вместе со столпами, на которых стоит царизм. Они пошатнули его...
Он распалялся всё больше и больше, и Яков чувствовал, как мрачность сменяется на лице этого человека одухотворённостью, словно сбросил он с себя какую-то чужую, ненавистную маску. И говорить он стал быстрее, значительнее, Якову захотелось вторить, аплодировать ему. Вот почему у мрачного садовника кличка Динамит!
Он уже не был похож на букву «Г» — выпрямился, высоко поднял голову, да к тому же смотрел не на сидящих юношей, а куда-то вверх, словно открывалось ему там что-то необыкновенное, волшебное.
— Нету, нету в мире борьбы без оружия! Книги? Для гнилых интеллигентов. Мужик всегда обходился, обходится и обойдётся без них. Класс, антагонизм... Идеи? Хороша одна идея — победить, свергнуть, уничтожить. Вандалы должны знать, что над ними занесён революционный меч, что они шагают по земле, начинённой фугасами. Террор. Индивидуальный террор. Хороший взрыв лучше всякой теории.
Динамит закончил речь, и снова опустилась книзу его голова, и снова легла на лицо мрачная маска. Перед глазами юношей опять стоял бессловесный садовник.
А гимназисты бушевали, не помня себя, вскакивали с мест, требовали мести — неизвестно кому, неизвестно за что.
Динамит уходил, не прощаясь, и ребята, забыв о конспирации, устремились за ним. Он не останавливал их, больше того, он знал заранее, что именно так и будет.
Яков встревожился. Неужели всё, что они читали, чем наполняли душу, сердце, — книги, статьи, которыми так восхищались, — не нужны, бесполезны? Неужели они стояли не на ногах, а на ходулях и достаточно было одного толчка, чтобы тотчас упасть с них?..
— Чем же иным объяснить, что некоторые ребята пошли за Динамитом в каком-то непонятном угаре? — спросил он у Яровицкого.
В самом этом вопросе Яр услышал ответ уже не юноши, но убеждённого, много знающего человека.
— А ты вспомни слова о «лохмотьях старого народничества».
Яков тогда ещё не знал, что подпись К. Тулин под статьёй «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве» — это псевдоним В. Ульянова-Ленина. Да, именно в этой статье прочитал Яков слова, которые так подходили к Динамиту: от стройной доктрины старого народничества с его детской верой в «общину» остались одни лохмотья.
Якова словно озарило: да ведь он наяву столкнулся с тем, кто на словах именует себя революционером, а на деле наносит революции вред.
— Значит, всё это не больше чем позёрство? — спросил Яков.
— Больше, — ответил Яр. — А главное — хуже.
Мама...
Как она умела молча радоваться и молча переносить беду! Как мудро и тихо вела своё хлопотливое хозяйство. С каким прирождённым тактом воспитывала детей и умела сглаживать неровности их характеров!
Она догадывалась об увлечениях сыновей «запрещёнными» книгами и ни разу не упрекнула их. Литературу, которую Яков приносил домой и по неосторожности оставлял на видном месте, она прятала сама, а потом, когда Яков спрашивал, не видела ли свёртка, отвечала:
— Разве ты не помнишь, что положил его за сундук?
Ох, эта материнская хитрость, как она грела юную душу Якова!
Он никогда не был тихоней, «пай-мальчиком». Когда однажды прибежала Соня, встревоженная тем, что Яков опять далеко заплыл, мать отвечала:
— Что же делать, Сонечка? Уж он у нас такой.
И не было в этом «такой» ни осуждения, ни горечи.
Мама...
И первое «доброе утро», и позднее «спокойной ночи», и заботливое «поешь, ты ведь голоден», и беспокойное прикосновение ко лбу — не повысилась ли у ребёнка температура, и свежевыстиранное бельё, и добрый напутственный поцелуй, и молчаливое понимание того, что делают, к чему стремятся дети. Всё это — мама.
Первое и самое большое в его жизни горе...
Так повелось, что о болезни матери не принято было говорить. И не только говорить, но, кажется, и думать. И всё потому, что мать не подавала к этому ни малейшего повода. Её руки всегда были в работе, сама она — в непрерывном движении, в заботах маленьких и больших. Никогда не видели её отдыхающей, беспомощной, больной. Вот разве только кашляла... И то умудрялась задушить в себе этот кашель, выходя в такие минуты во двор.
А это всё было очень серьёзно...
Однажды она слегла и уже не могла встать с постели. Вся большая семья горестно притихла и насторожилась.
Самый знаменитый и дорогой доктор Нижнего, прослушав своей деревянной трубкой грудь матери и выйдя из комнаты, сочувственно сказал Михаилу Израилевичу:
— Бессилен. Чахотка запущена. Удивляюсь, как с такими лёгкими ваша жена могла столько лет прожить.
— Она лечилась, пила всякие снадобья, отвары, — горестно сказал Свердлов. — И никогда не жаловалась.
— Да-да, понимаю...
И с этого дня никто в доме громко не разговаривал. Слышалось прерывистое дыхание матери, слышался её кашель.
Сёстры Якова потихоньку плакали, и сам Михаил Израилевич не мог сдержать слёз, прячась от взгляда жены.
Пришёл день, когда мать стала прощаться с мужем и с детьми. Глаза её были сухие, горящие, черты лица заострились, говорила она прерывисто, но ясно и спокойно:
— Только живите дружно... Берегите друг друга... Не надо плакать, прошу вас...
А когда держала руку Якова, вдруг улыбнулась лёгкой своей и мгновенной улыбкой и спросила почти шёпотом:
— Живём? Живи, мой мальчик... — И обведя всех взглядом, повторила: — Живите...
И в гробу она лежала с просветлённым лицом, спокойная и мудрая. И все вокруг удивлялись:
— Как живая. Как будто уснула.
И Якову тоже казалось, что она уснула. Только когда он приник губами к её лбу, неотвратимо понял: это смерть...
Он ещё не представлял, как отразится эта смерть на жизни всей семьи. А Михаил Израилевич знал — будет без Лизы намного тяжелее. Она умела создать ощущение благополучия в доме, затратив минимальное количество средств, — ей было хорошо известно, сколь трудно зарабатывает деньги муж. Она была душой семьи, её основой.
И вот — всё рухнуло. Буквально на глазах исчезало относительное благополучие семьи. Как ни старалась старшая дочь Софья, к которой перешло хозяйство, ничего не получалось. Выяснилось, что не так уж много зарабатывает отец, что всё на рынке стоит очень дорого, что прокормить такую семью — дело немыслимо трудное.
Осиротела семья Свердловых, осиротела...
Смерть матери, необходимость помочь семье вынудила старших сыновей искать самостоятельный заработок. Ушёл из семьи Зиновий. Яков оставил гимназию и по примеру Володи Лубоцкого устроился учеником аптекаря.
Отцу он сказал коротко:
— Трудно тебе с нами. А так ещё и помогу.
Отец, тяжело вздохнув, спросил:
— Жить будешь дома?
— Нет, меня Климеки пригласили — это ближе к аптеке.
Михаил Израилевич знал эту семью — с Женей Климеком Яков учился в одном классе гимназии и даже сидел за одной партой.
Канавино, вероятно, от слова «канава». Оно — у подножия Нижнего Новгорода, дождевые потоки, случается, стекают сюда широкой, мутной от глины рекой. Деревянные домишки раскинулись неровными рядами, словно плохо обученные солдаты.
Но аптека, созданная ещё в 1871 году, размещалась в каменном двухэтажном здании на Шоссейной улице. В её окнах красовались большие стеклянные шары, наполненные зелёной и красной жидкостью.
В качестве помощника аптекаря Яков развешивал порошки и считал пилюли, узнал, как делаются лекарства с внушительными названиями «волчьи клыки», «заячьи лодыжки», «щучьи зубы», различные виды сала — волчье, лисье, собачье и даже сало диких котов.
Новая жизнь началась с порошков, с касторки, разлитой по бутылочкам с гофрированной бумажкой на пробке, да приятного запаха анисовых капель.
Хозяин аптеки Зак порядок в деле любил.
— От каждой унции лекарства жизнь человеческая зависит, — поучал он. — Кто не верит, пусть выпьет лишнюю ложку касторки... А? Не хотите? Тогда попробуйте скипидар. Тоже не нравится? Значит, надо быть аккуратным.
Но чаще всего Зак молчал. Иногда он мог часами не произнести ни слова, и что-то настораживающее было в его молчании. По нескольку минут смотрел он, как работает Яков, и, не сказав ни «хорошо», ни «плохо», уходил восвояси. Свердлов провожал его мрачным взглядом. Он не мог определить отношение к Заку. Почему молчит?
Уловив взгляд Свердлова и, словно угадав его мысли, помощник провизора Иосиф Иванович Мияковский сказал:
— Этот человек у жандармов на особом счету: они на него не один лист бумаги перевели.
Мияковскому Свердлов верил. Именно о нём говорил Яровицкий, когда Яков устраивался в аптеку:
— Слушай Иосифа Ивановича. Он лишнего не скажет и плохого не посоветует.
На первых порах они присматривались друг к другу — Иосиф Иванович уже немолод, в этой аптеке он начинал учеником. Внешне Мияковский был мало похож на волевого, закалённого судьбой бойца — маленькая бородка, торчащие пиками усы да насмешливые глаза скорее делали его лицо мягким и добрым.
Иногда вечерами в аптеке занимались кто чем хотел. Чаще всего играли в карты.
— А хотите, я вам почитаю книгу, — предложил как-то Свердлов товарищам.
Кто-то подхихикнул:
— Про любовь?
Яков не ответил. Он подошёл к стулу, придвинул его к себе, взял в руки книгу, которую, видимо, читал не раз, потому что всё в ней было ему знакомо, открыл нужную страницу и, убедившись, что его будут слушать, произнёс:
— Владимир Галактионович Короленко. «В облачный день». Очерк.
Сделав паузу, как заправский чтец-декламатор, Свердлов посмотрел на Мияковского, и ему показалось, что тень доброжелательной улыбки мелькнула на его лице. Яков начал читать:
«Был знойный летний день 1892 года. В высокой синеве тянулись причудливые клочья рыхлого белого тумана. В зените они неизменно замедляли ход и тихо таяли, как бы умирая от знойной истомы в раскалённом воздухе».
Он читал и представлял себе, как толпятся, громоздясь друг на друга, кудрявые облака...
Поначалу он видел на лицах слушателей плохо скрываемую скуку — дескать, чем нас, взрослых людей, удивишь. Да и картина невесёлого облачного неба вряд ли могла развеять тоску, заменить солёную шутку или карточную игру. Но вот в рассказе появился Силуян, ямщик и балагур, который, не боясь, рассказывал всякие истории, то ли услышанные, то ли выдуманные.
«— Да ты, Силуян, смотри, не всё болтай зря, — говорил иногда исправник. — Как бы иной раз и не того... не нагорело за твои сказки.
— Убей меня бог, Степан Митрич, — отвечал Силуян с убеждением и совершенно искренно. — От проезжего барина слышал, от генерала. Чай, не станет врать...»
Среди слушателей послышался одобрительный смешок — им явно нравился ямщик с А-ского тракта. И уж совсем покорил он их, когда запел:
«Да Аракчеев господин,
Да ен всеё дороженьку берёзкой усадил...»
Свердлов читал так, что, казалось, ему хорошо известна мелодия этой старой ямщицкой песни.
«Да он тебя, дороженька, берёзкой усадил...
Да всеё Расеюшку в раззор раззорил!
И-э-э-эх, моя берёзынька, дороженька моя...»
В аптеке воцарилось молчание, похожее на оглядку. Неужто так и напечатано: «Расеюшку в раззор раззорил»? Кто-то даже посмотрел на хозяина, который то ли не слушал, то ли делал вид, что не слушает, а потом — на Мияковского. Тот сидел, подперев руками голову, думая о чём-то.
«Тая ли дороженька-а-а да кровью полита!..»
Всё мрачнее, всё насторожённее становилось вокруг от того, что читал Яков. Будто читал он рассказ не о ямщике Силуяне, а обо всей России.
«А в вышине всё ходили тучи, в темноте пробравшиеся кверху и занявшие всё небо... Но дождя всё не было, чувствовалось только медленное передвижение, тревожная суета и всё то же бессилие. Порой только вспыхивала синеватая зарница, падая на уходящую вдаль дорогу с рядами бледных берёз... Одна из таких зарниц осветила невдалеке старый запущенный сад, густая зелень которого будто грезила о чём-то в тишине этого загадочного вечера, в виду надвигающейся грозы...»
— Это о какой грозе речь? — услышал Яков.
— Не понимаешь, что ли? Всё тебе растолкуй, разобъясни...
Даже самые завзятые картёжники требовали дочитать очерк до конца.
Но дочитать Якову не удалось. В аптеку вбежал худой, с бледным лицом и впалыми щеками человек. У виска его багровела кровоточащая рана.
Первым заметил его Иосиф Иванович.
— Йоду, — произнёс он.
Зак поспешил принести бинт и коричневый пузырёк.
— Я сам, — сказал он. — Бурнаковец?
Человек утвердительно мотнул головой.
Хотя в Канавине и не было таких крупных предприятий, как сормовские, но это пролетарский район Нижнего Новгорода. Много здесь кустарных и мелких ремесленных мастерских, были и заводы, льнопрядильная фабрика. Прочно обосновали на этих землях свои владения видные заводчики Добровы и Набгольцы. Они вместе с торговыми тузами знаменитого ярмарочного центра были фактически владельцами городской окраины.
А неподалёку, в Бурнаковке, прижались к реке лесопильные заводы. Здесь рабочие баграми вылавливали сплавляемый лес, сушили его, и под стонущими пилами разлетались вокруг древесные опилки, наполняли едкой пылью воздух и человеческие лёгкие.
— До каких пор это будет длиться?
Пострадавший молчал. Он поглядывал на Иосифа Ивановича, и Яков понял, что эти люди не впервые видят друг друга. К чему относился вопрос аптекаря? К тому, что приходится ему ни за грош оказывать помощь незнакомым людям? Или к тому, что так безбожно издеваются над людьми бурнаковские толстосумы?
— До тех пор, — сказал Яков, — пока человеческая жизнь будет покупаться за гроши, пока миром правят не справедливость, а капитал и нажива.
Рабочий встал, пощупал повязку на голове, поблагодарил аптекаря и медленно подошёл к Якову:
— Как твоя фамилия?
— Свердлов.
— Проводи меня.
Встал и Мияковский.
— Мы вместе проводим тебя, Андрей.
Теперь Яков часто бывал в Бурнаковке. Там, в рабочей среде, он рассказывал о Марксе и его «Капитале», читал рассказы Горького и Короленко. Чем ближе узнавали его деревообделочники, тем проникались к нему всё большим доверием.
— Сколько же стукнуло тебе? — пробасил безбровый мужчина лет сорока. — Моему Ивану побольше твоего лет, а он ни к какому делу, кроме столярного, непригоден. А чтоб про какие-то книжки...
Яков ответил уклончиво:
— Важно — дело я говорю или нет?
— Так-то оно так... Да только трудно будет тебе. Наш брат в силу верить привык. А какая в тебе сила?
— Не о моей силе речь, а о вашей, рабочей. Её почувствуйте. Ей доверьтесь. А о моей силе говорить незачем. Просто я больше вашего читал, в том и сила моя.
— И то верно, — согласился безбровый. — Умом бревно не перепилишь, да без него пилы не придумаешь. Приходи, мы тебе всегда будем рады. И книги приноси.
С Мияковским Свердлов сошёлся близко. Не случайно оказался Иосиф Иванович в аптеке Зака. Не пределом его мечтаний была должность помощника провизора. Он сдал экстерном за гимназию и Казанский университет, а сюда, в Канавино, вернулся ради этих самых бурнаковцев.
— Тебе тоже учиться нужно, — сказал он Якову. — Мы тут с хозяином договорились — и время тебе даст, и возможность. Неучи, Яков, революции не нужны... Не спорю, прочитал ты много. А за то, что «Капитал» изучил, я тебя вон как уважаю. Но гимназию изволь закончить. Экстерном.
Как-то Свердлов спросил его в упор:
— Иосиф Иванович, вы — социал-демократ? Мияковский помолчал, а потом ответил твёрдо:
— Да. Только...
— Я понимаю, — успокоил его Яков. — Это тайна. А что я должен сделать, чтобы тоже стать социал-демократом?
— Видишь ли, Яков. Социал-демократ — не должность, не увлечение. Это — убеждение, совесть и большой каждодневный труд. Это — вся жизнь...
Из Канавина к отцу Яков приходил часто, иногда оставался ночевать. И тогда, как в былые времена, возникали споры, рассказы о том, что случилось в те дни, пока они не виделись. И снова возвращалось к Якову ощущение домашнего уюта, словно слышались отчётливо и звонко слова матери: «Живём? Живём!»
Михаил Израилевич после смерти жены как-то сник, потускнел, Яков старался ничем не огорчать отца.
— Ох, Яша, знаю, нелегко тебе живётся...
— Ты словно извиняешься, папа... Пойми, мне нравится моя жизнь. Нравится самостоятельность, возможность встречаться с людьми. Разве можно сравнить мою жизнь с тем горем, которое окружает нас? Папа, я за это время столько понял...
— Я боюсь за тебя, сынок.
— А за себя? — Яков улыбнулся.
— Мне-то чего бояться? Пусть боятся заказчики... Какое моё дело, что печатать. Их деньги, моя работа. — И, увидев, что сын не поверил ему, добавил: — Конечно, и без того хватает заказов. Но есть люди, которым отказать невозможно.
— Ты всё-таки будь осторожен. Говорят, за это по головке не гладят.
Отец промолчал, подумал, а потом ответил:
— Ты бы лучше наш чердак привёл в порядок. Кто-нибудь нагрянет — подумает, что ты с друзьями бог знает чем занимаешься. Тут без тебя Володя Лубоцкий приходил. Пускать его туда или нет?
Он не ждал ответа сына, и Яков нежно, как в детстве, улыбнулся отцу.
В канавинской аптеке сменился хозяин. Зак не объяснил, почему он продаёт заведение — скорее всего он решил уехать из Нижнего.
Привыкшие к доброму отношению работники сразу же ощутили перемены. Новому хозяину установившиеся порядки не понравились. Зака мало заботило, о чём говорят, что читают в аптеке, — лишь бы дело выполняли добросовестно. Порошки развешаны, микстуры и другие снадобья разлиты по бутылкам, в аптеке прибрано — значит, всё в порядке.
Новый хозяин увеличил рабочий день до двенадцати часов, да к тому же снизил жалованье.
Работники аптеки молчали: что делать?
— Протестую! — неожиданно для всех заявил Яков. — Мы привыкли здесь к другому, человеческому отношению.
— Я никого не держу, — спокойно сказал хозяин. — Скатертью дорога. На твоё место найдётся сколько угодно желающих. — И наклонил голову, словно приготовился бодаться.
Не хотелось Якову покидать Канавино. У него наладились настоящие дела и новые связи.
Хотя он по-прежнему старался не пропускать занятий в ученическом кружке, Мияковский посоветовал ему чаще бывать на сходках, посещать общественные библиотеки, участвовать в работе различных легальных просветительных организаций — общества распространения начального образования, секции гигиены воспитания и образования...
Когда Яков вошёл в библиотеку Всесословного клуба, там было многолюдно и шумно. Невысокого роста темноволосая женщина пыталась успокоить посетителей. На ней была чёрная, с высоким воротником кофта, расшитая сверху донизу белыми зигзагообразными линиями.
— Господа, прошу вас, здесь ведь не дискуссионный клуб.
Яков сразу уловил суть спора. Ну конечно же, опять по поводу нашумевшей статьи Максима Горького.
Яков тоже читал его фельетон «О „размагниченном“ интеллигенте», напечатанном в «Нижегородском листке». Фельетон этот был вызван очерком Н. Рубакина.
Интеллигент, переписка с которым, как сообщал Рубакин, дала ему материал для статьи, сравнивал себя с мягким железом, «которое обладает способностью быстро приобретать магнитные свойства и так же быстро терять их... Друг мой! Я это самое мягкое железо и есть! Но разве я не способен и теперь стать снова магнитом? Ей-богу, способен! Пропусти только живые токи вокруг меня — и сила во мне тотчас явится. Вот когда я был студентом, этих токов вокруг меня было сколько угодно... Я верю в их благотворность и силу по-прежнему. Ни в одном пункте своих убеждений я не раскаялся и не изменил им. Я только размагнитился, иначе сказать — настроение потерял».
Рубакин даже процитировал песенку «размагниченного интеллигента», которая заканчивалась так:
Мне бы смерти не хотелось,
Но жизнь весьма приелась.
Я, право, сам не знаю —
Живу иль умираю.
Какой-то полный, с лоснящимся лицом мужчина, вытирая платком лысину, требовал «подать сюда Горького»:
— Я покажу ему, что он босяком был, босяком и останется. Нас тысячи, «размагниченных», и, слава богу, иначе нельзя было б жить...
— Нет, ты можешь не соглашаться с такими людьми. Дело твоё, я либерал, я всё допускаю, — говорил обиженно другой, в пенсне, с коротенькими усиками. — Но почему они должны умереть? Это жестоко. Это несправедливо. Вы только послушайте: «Умирай скорее и физически, ибо „всё что мог, ты уже совершил“». Это чёрт знает что такое. Это же призыв к революции!
— Именно-с, — вторил ему лоснящийся господин. — Именно-с. А разве это не угроза? «Жизнь неустанно растёт и вширь, и вглубь, и нет сил, которые могли бы остановить рост её...» Знаем мы литератора Пешкова, знаем, о каких силах он говорит!
Женщина в чёрной кофточке, видимо библиотекарь, тщетно пыталась установить тишину.
— Пожалуйста, не мешайте читателям. Тише.
— Нет! — воскликнул Свердлов. — Почему же «тише». Статья Горького как раз и направлена против тишины.
— Это ещё что за мальчишка?
— Ну конечно, теперь и дети могут поучать. Они ведь ещё не размагничены. Ха-ха-ха!
Но Якова уже нельзя было остановить.
— Да, Максим Горький против тишины. Против тихого болота, в котором черти водятся. Смотрите, как намагнитились «размагниченные» интеллигенты. Нет, не добрые токи их намагнитили, а то, что ковырнул Горький их тихое болото и полетели вверх пузыри, выдыхая зловоние. Их покой, видите ли, нарушили, обывателя потревожили. Так не воображайте, что вы ещё живы! Вы давно уже похоронили себя заживо.
Тишина, которая воцарилась после этой речи, не сулила Якову ничего хорошего. Он взглянул на библиотекаршу, и ему показалось, что на её лице промелькнула улыбка.
Многие посетители библиотеки, почуяв опасность, поспешили уйти. Ушёл и либерал, пробормотав что-то вроде: «Учат курицу яйца». А полный господин, поминутно вытирая лысину, подошёл к строгой женщине:
— Что ж это творится в вашей библиотеке, Ольга Ивановна? Крамольные речи-с!..
— А ведь это вы затеяли дискуссию, сударь. Я просила вас не шуметь в библиотеке. Нет же, разбушевались, впору полицию вызывать. Чем же вы сейчас недовольны? Получили то, чего добивались.
— Ну-с, знаете, это вроде как с больной головы на здоровую.
И он завихлял к выходу.
К Якову подошла библиотекарша:
— Мне о вас много рассказывали Яровицкий и Мияковский. Пожалуйста, пока не приходите сюда. Я сама разыщу вас в Канавине.
Утром в аптеке Якова встретил хозяин. Неприветливо сказал:
— Ты вчера обрабатывал рану какому-то бродяге и вылил столько йоду, как будто это не йод, а вода. Даже вода, и та денег стоит.
— А совесть?
— Что «совесть»?
— Совесть нужно иметь человеку, если он даже хозяин?
Яков не ждал ответа — он пошёл на рабочее место и тихо уселся к маленьким аптекарским весам. Понимал, что стычка с хозяином добром не кончится.
И словно подтверждая мысли Якова, к нему подошёл Иосиф Иванович:
— Тебе житья здесь не будет, Яша.
— Знаю... Вижу, — ответил Свердлов.
Весна 1901 года наступала нехотя, лениво. Река задумчиво стояла, сменив снежную белизну на серый, пористый покров. Днём появлялись первые проталины, лужицы, которые к вечеру затягивались ледяной коркой, отражая лунный свет.
И всё-таки даже к ночи пахло весной. Пробуждались от зимней спячки деревья, потрескивая ветвями, наливаясь соками.
Яков любил весну. Он ощущал её приход задолго до первых вешних ручьёв, когда белый снежный покров беззаботно поблёскивает под солнечными лучами. Ещё крепки морозы, ещё спит скованная льдом Волга, а весна уже наполняет душу надеждой, ожиданием тепла, запахом пробуждения и свежести. А потом она смело врывается с первыми тёплыми ветрами, с птичьим многоголосьем, с весёлыми талыми водами.
Весна — это не только светлая, радостная пора года. Это — особое настроение, заряд бодрости и оптимизма.
Казалось, всё вокруг дышало весной.
На берегу валялись оставшиеся от прошлогоднего лесосплава брёвна, и они тоже пахли весенней свежестью. На одном из них и сидели рядом Яков и Мияковский.
Яков сказал Иосифу Ивановичу:
— Я познакомился с Ольгой Ивановной.
Мияковский одобрительно кивнул.
Яков рассказал, что Ольга Ивановна поначалу разочаровала, когда пыталась погасить дискуссию, и о том, как «отчесал» он этих самых «размагниченных».
— Может, напрасно я...
— Нет, не напрасно. Одного лишь ты не понял: не гасила Чачина дискуссию, а сама же её затеяла. Да только не прямолинейно, а тонко, умно.
Яков вспомнил, как отчитывала Ольга Ивановна толстяка, как бормотал тот растерянно: «С больной головы на здоровую...» Вспомнил и промелькнувшую на лице библиотекарши улыбку.
— Иосиф Иванович, расскажите мне о Чачиной, — попросил Яков, глядя на широкую, застывшую реку. — Пожалуйста. Мне это очень важно.
— Видишь ли, у нас не принято много рассказывать друг о друге. Но тебе я верю, Яков. Ты молод, у тебя доброе и чистое сердце. И знаешь, что мне в тебе нравится? Ты научился владеть собой. Правда, иногда срываешься, как срывается и твой ещё неокрепший голос. Речь произнёс в аптеке неизвестно для кого. Изменить хозяина тебе не удастся, а уходить из аптеки придётся.
— Так что же — молчать?
— Нет, говорить, но знать время и место. Это непросто. Вот Ольга Ивановна знает, как это делать. Чачина женщина волевая. Прямо скажу — талантливая. Она наша землячка, крестьянская дочь из Сергачского уезда. Поступила на Бестужевские курсы. Потом её выслали в Казань, Уфу. Там она встретилась с одним удивительным человеком. Фамилия его Ульянов, звать Владимир.
Недавно Яков с Володей Лубоцким переписали и распространили статью «Насущные задачи нашего движения». Не он ли автор? Именно здесь, в этой статье, прочитал Яков слова, во многом определившие его поведение, его жизнь: «Содействовать политическому развитию и политической организации рабочего класса — наша главная и основная задача».
— Ольга Ивановна знакома с Ульяновым? — спросил Свердлов.
Мияковский не ответил, а лишь похлопал Якова по плечу.
Яков думал: «А ведь не сразу догадаешься, что она — революционерка. Слушает так, будто всё для неё внове: и Маркс, и социал-демократы, и классовые битвы, и рабочее движение». Чем-то напоминает робкую девушку. И, если бы не рассказ Мияковского, ни за что не доверился бы ей...
Он уже твёрдо решил, что пора ученичества кончилась — надо искать другой заработок. Из канавинской аптеки уйдёт завтра же — работать у нового хозяина бессмысленно, да и небезопасно: аптекарь уже заявил, что «противозакония и всякого там чтения в своём заведении не потерпит».
После памятной дискуссии в библиотеке Всесословного клуба Чачина действительно разыскала его в аптеке. Купив для вида каких-то порошков (от мигрени) она, будто вспомнив что-то, обратилась к Якову:
— Ах, какая досада. Проклятая мигрень извела. Не сделаете ли, юноша, любезность. Обещала зайти к сестре, да позабыла. — Она протянула ему бумажку. — Вот адрес. А я плохо себя чувствую. Будто кто-то молоточком в виски стучит. Не откажите, любезный. А это вам на извозчика, чтобы пешком не бегать.
Увидев деньги, хозяин засуетился:
— Не извольте беспокоиться, мадам, он и так... вприпрыжку.
— Ну зачем же...
Она вложила Якову что-то в руку. Он накинул пальто, нахлобучил на лоб ушанку и исчез за дверью аптеки.
В руках у него лежала записка: «Е. И. Пискунова — действительно моя сестра. Познакомьтесь с ней и её мужем, запомните дом на Жуковской. Завтра к девяти вечера жду в библиотеке. Записку сожгите».
С каким удовольствием он не сжигал бы её, а оставил у себя как память об этом вечере, об этой замечательной женщине!
Пискуновы встретили Якова так, словно давно ждали.
— Эту книгу передайте, пожалуйста, сестре. Вы, вероятно, изучали — «История государства Российского». Передайте лично в руки, разумеется. Помните, это очень важно.
И записка Чачиной, и книга, завёрнутая в бумагу, и «очень важно» — это же доверие. Оно придало ему смелости для сегодняшнего разговора с Ольгой Ивановной.
...Чачина слушала его внимательно. Она видела, что Яков не просто жаждет деятельности, но давно и активно работает в ученическом кружке и среди бурнаковских лесопильщиков, парень не по возрасту образован, связан с рабочими. Ей нравилось, что он избегал красивых слов, озабочен самим делом.
— Вы понимаете, Ольга Ивановна, иногда мне кажется, что я рассказываю рабочим не то, совсем не то. О дне сегодняшнем, о том, что было вчера, позавчера я могу им рассказать не более, чем они знают сами, — о забастовке на лесопилке или несправедливости Добровых. Всё это важно, но узко — не дальше Канавина. А пора уже шире, глубже. Вы понимаете?
«Неужели этому юноше только шестнадцать? Да и шестнадцати, кажется, нет... А он красив. Особенно глаза и шевелюра. Зачем парню такие волосы?» — подумала она, а вслух сказала:
— Погодите, Яков, дайте мне с мыслями собраться... То, что вы говорите, очень, очень важно и интересно. Я хочу вам показать один документ. Но учтите, я рискую свободой. И не только я...
Она бы не удивилась, если б Яков вскочил, возмутился, упрекнул её в недоверии, недостойном революционера. Но он только кивнул и тихо сказал:
— Понимаю.
Чачина подошла к двери, накинула крючок, а затем развернула книгу, которую передали для неё Пискуновы, — «Историю государства Российского» Карамзина. Яков увидел, как Ольга Ивановна открыла переплёт и ловко, почти незаметно вынула оттуда вчетверо сложенный листок тонкой бумаги.
— Посмотрите, Яша, с этой газетой теперь вам придётся иметь дело часто...
Он прочитал эпиграф газеты: «Из искры возгорится пламя».
Ольга Ивановна посмотрела на Якова, и ему показалось, что она ещё не сказала чего-то самого главного.
— Знаете, Яша, кто создал эту газету? — И тут же ответила: — Ульянов. Это газета нашей социал-демократической рабочей партии.
Яков уже читал Манифест Российской социал-демократической рабочей партии, принятый на её Первом съезде. Запомнились ему слова о том, что политическую свободу русский пролетариат может завоевать себе только САМ, в социальной революции.
— Так вот, Яков, — говорила Чачина, — партия наша провозглашена, однако её ещё нужно создавать. Нужна программа, нужна организация. За эту задачу и взялся Владимир Ильич Ульянов. Для этого он и создал за границей нашу «Искру» — первую нелегальную общерусскую политическую газету революционных марксистов.
Вдруг внимательно взглянула на Якова, словно что-то проверяя, и тихо произнесла:
— А знаете, что Ульянов встречался с нижегородцами?
— Когда?
— Последний раз — прошлой зимой. Он лишь недавно возвратился из ссылки — и уже побывал у нас, в Нижнем, узнавал, как работают наши социал-демократы, говорил о задачах революционной борьбы. Знаете, где это происходило? В знакомом вам доме на Жуковской улице.
— На Жуковской?
Иной увиделись ему и Чачина, и нижегородские социал-демократы. Значит, местная организация связана с другими организациями России, если сюда, в Нижний, приезжал Ульянов.
— Ольга Ивановна, я тоже социал-демократ. Я выполню любое задание партии.
— Если бы я не верила в это, сегодняшнего разговора не было бы.
Она бережно взяла из рук Якова газету, словно боялась обидеть его.
— А как же... Я хотел прочитать её рабочим.
— Прочтёте, Яков, непременно прочтёте. А пока расскажете о ней своими словами. Не побоитесь?
— Я побоюсь? — воскликнул Яков и тут же устыдился того, что сказал слишком громко, по-мальчишески. И уже спокойно, по-взрослому, спросил:
— В Бурнаковке?
— Нет, в Сормове.
— Хорошо.
— И ещё одна боевая задача. Для вас — главная. Нужно, чтобы нижегородская молодёжь понимала нас. Конечно, учащаяся молодёжь — это не рабочий класс. Но их активность, боевой дух могут сыграть большую роль в просвещении рабочего класса.
Слушая Ольгу Ивановну, Яков мысленно представлял людей, с которыми придётся работать, с которыми свяжется немедленно. Это, конечно, Леопольд Израилевич, бурнаковцы. Это Митя Павлов, с ним он познакомился у Горького. Это высланные в Нижний из Москвы члены студенческого «Исполнительного комитета». Яков уже встречался с Леонидом Мукосеевым, Яковом Грациановым, Сергеем и Борисом Моисеевыми, Алексеем Сысиным. Конечно, они старше его, но относятся к Якову, как к равному. Всё ближе по духу и убеждениям становится Якову четырнадцатилетний Вениамин. Ах, быстрее рос бы ты, братишка! Впрочем, уже сейчас на него вполне можно положиться.
С Алексеем Максимовичем Яков встречался довольно часто — во Всесословном клубе, на разных собраниях, бывал он и на знаменитых горьковских «посиделках» в его квартире. Это были литературные чтения, и если прежде покоряли гражданский темперамент писателя, его страстная ненависть к несправедливости и злу, то теперь Яков был очарован красотой горьковского слова, его меткостью и удивительной наполненностью.
Особые отношения были у Горького с братом Зиновием: Алексей Максимович вёл с ним доверительные беседы, разрешая сидеть «помалкивая» у себя дома даже во время работы. Иногда посылал в редакцию «Нижегородского листка» с различными поручениями, и Зиновий выполнял их с каким-то особым шиком — сотрудники редакции просили Алексея Максимовича почаще присылать симпатичного юношу.
Молодёжь Нижнего не просто тянулась к Горькому — она черпала для себя силы и в его произведениях, и в его яркой бунтарской личности.
На этот раз Яков пришёл к Горькому вместе с товарищем — сормовским рабочим Митей Павловым.
Горький был сердит.
Причиной тому явилась неудача с опубликованием письма, подписанного многими петербургскими литераторами. Горький написал его, протестуя против разгона студенческой демонстрации в Петербурге, у Казанского собора, в марте 1901 года. Ни одна столичная газета не решилась напечатать письмо.
— Вы подумайте, как отважны эти свободолюбцы, — говорил он и, казалось, специально подбирал слова, в которых было бы побольше «о». — С каким равнодушием и спокойствием взирают они на полицейский произвол... Жалкие, ничтожные людишки.
Митя сказал решительно:
— Мы сами распространим письмо-протест, если этого не хотят сделать газеты.
— Как же вы... Впрочем, действуйте. Но если на это благое дело потребуются деньги, не скупитесь. Дам. А сейчас хотите, борцы за рабочее дело, я вам песню прочитаю?
— Песню? — удивился Яков.
— Вот именно, песню.
Яков и Митя уселись рядом, на небольшом диванчике. Горький взял со стола несколько исписанных листков бумаги, поднял их на уровень глаз левой рукой, а правую вскинул, как бы призывая к вниманию:
— «Над седой равниной моря ветер тучи собирает...»
Яков восторженно глядел на Горького.
— «Пусть сильнее грянет буря!..»
Для Якова словно слились в одно целое и письмо-протест, и могучая фигура Максима Горького, и эти дышащие надвигающейся грозой слова-призывы.
— Как это называется? — спросил он.
— «Весенние мелодии», — задорно ответил Горький.
Губернатор Унтербергер с еле скрываемым презрением смотрел на полицмейстера Таубе. Боже, какой тупица! (Он даже не подозревал, что умевший скрывать свои чувства полицейский чиновник думал о губернаторе примерно так же. Этот самовлюблённый кретин сейчас будет тыкать в нос листовками, которые доставляли сюда его же, Таубе, подчинённые.)
Полицмейстер без труда узнал их: письмо сорока петербургских писателей, отпечатанное на гектографе не очень чисто, но вполне разборчиво.
Для Таубе эта листовка представила немало загадок: кто и где мог их напечатать? Где взяли гектограф? Все подозрительные квартиры и типографии были под наблюдением. Он сам не спал ночей и своим людям спать не давал, всякий раз повторял одно и то же слово: «Найти!» Разве поймёт это почтенный господин губернатор, который умеет лишь приказывать да грозить «неполным служебным соответствием»?
Унтербергер мог бы и не поднимать особого шума — в конце концов, письмо написано по поводу событий, случившихся в столичном граде Петербурге, и пусть себе почёсывает затылки столичная жандармерия. Так нет. Телеграфное распоряжение из Петербурга требовало не только разобраться, но и виновных препроводить в тюрьму. Губернатор заметил явно отрицательную реакцию Таубе: далеко не просто заключить в тюрьму Максима Горького! А именно Горький — автор злополучного письма.
Таубе установил, что на всех заводах Нижнего, в Канавине и Сормове, в окрестных сёлах и посёлках читают письмо вслух и шёпотом восторгаются им рабочие, артисты, писатели. На одном экземпляре письма сообщалось: «Это письмо писателей газеты отказались печатать — распространяйте». Кто это написал? Пешков? Сличали почерк — не он. Может быть, другой писатель, приехавший из Самары, — Скиталец? Вряд ли... Впрочем, надо проверить. А может быть, А. Корнев, он же бывший студент Яровицкий? Гласный надзор за ним ведётся давно и аккуратно.
Таубе мог бы обо всём этом доложить губернатору, но Унтербергер всё равно не поймёт, оборвёт, скажет: «Мне подавайте результат, а ваши полицейские дела оставьте при себе».
17 апреля в Нижнем начались аресты. В тюрьме оказались Горький, Скиталец, арестовали Яровицкого и многих других. Яков ждал ареста, поэтому не появлялся в доме отца.
Зато почти каждый день возле тюрьмы собиралась молодёжь, возникали митинги. И даже дошлые сыщики не подозревали, что одним из активных организаторов их был чернявый паренёк с пышной шевелюрой. Сыщики аккуратно записывали всех особо активных демонстрантов. А однажды услышали ещё неокрепший юношеский бас — за частоколом поднятых кверху рук невозможно было определить, кому он принадлежал. Между тем, звучал голос призывно и звонко:
— Буря! Скоро грянет буря!
В состоянии ли юноша осознать, когда он становится взрослым, когда появляется в его характере та серьёзность, осмысленность в каждом поступке, которая позволяет сказать: с детством покончено?
Яков редко задумывался о днях минувших, хотя ничего не забывал. Не любил копаться и в самом себе — он знал, куда идёт, к чему стремится.
Чувствовал себя самостоятельным и взрослым, когда вместе с Володей Лубоцким произносил свою торжественную клятву, когда читал Маркса, Плеханова, Ульянова, когда познакомился с Ольгой Ивановной Чачиной и впервые ощутил себя социал-демократом. Всё шло так, как должно было идти.
Якова уже хорошо знала нижегородская молодёжь, посетители Всесословного и Коммерческого клубов, рабочие Канавина и Бурнаковки. Знала и охранка, присвоившая ему кличку Малыш за его юный возраст.
Но если бы всё-таки у самого Якова спросили, когда он почувствовал в себе подлинную уверенность и силу, он, наверно, ответил бы: когда впервые побывал в Сормове, в доме Мити Павлова.
Он шёл туда по заданию комитета, чтобы передать сормовичам несколько экземпляров «Искры».
Сормово... Для Якова это было не просто название. Он мысленно произносил слова «рабочий класс» и представлял себе не Нижний Новгород, хотя рабочих в нём было немало, не Канавино, не Бурнаковку, а именно Сормово. В нём сконцентрированы для Свердлова и непримиримость к несправедливости, и сила, и рабочий протест, и единство.
Ещё в середине прошлого века эти тихие, щедрые растительностью места волжского побережья огласились металлическим звоном. Поднимались, словно вырастали из-под земли, длинные бараки — цеха «Нижегородских мастерских Камско-Волжского буксирного пароходства». Пешком да по Волге стекались сюда, в Сормово, из различных губерний России обездоленные люди.
Якову было ясно, кто «согнал сюда массы народные»:
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Дела мастерских шли бойко. Строились суда, пароходы — лучшие на Волге. А потом появился новый цех — вагоностроительный. Рос и ширился завод. Уже проглотил он близлежащие деревни Починки, Мыньяковку, Дарьино. Уже владельцем его стало акционерное общество «Сормово». В самом конце девяностых годов загудел, зачадил на всю округу новый, паровозостроительный цех. Сделанные в Сормове паровозы и вагоны стучали по стальным рельсам, покидая девятнадцатый век и въезжая в новый, двадцатый.
Росла рабочая армия Сормова. Как-то Ольга Ивановна сказала: это живая иллюстрация к произведениям Маркса. И концентрация рабочего класса, и беспощадная эксплуатация, и рождение протеста, и возникновение ещё в восьмидесятых годах первых стихийных стачек, а затем и марксистских кружков.
...Яков шёл в Сормово поздним вечером по шпалам железнодорожной ветки — так конспиративнее. Не ехать же, в самом деле, по железной дороге восемь вёрст от Нижнего — вагоны и станции кишмя кишат соглядатаями. Да и днём на глаза полиции попадаться неразумно.
Зимняя ночь наступила рано, и только заснеженная земля освещала путь. Вокруг ни души. Лишь далеко впереди мелькают огоньки посёлка... Чачина говорила: дойдёшь до дома служащих, оттуда по Соборной — к берегу Волги. Там живёт Дмитрий Павлов. Свердлову понравился этот рабочий парень с густой, как и у него, Якова, шевелюрой и приветливым лицом.
Был Дмитрий на пять лет старше Якова, но сошлись они быстро: Павлова поразила начитанность, эрудиция Свердлова, его энергия, готовность к любому, самому опасному делу.
— Ты — как паровоз, — говорил сормович, — загудишь своим басом и — вперёд. Угля-то в топке на весь путь хватит?
И вот сейчас именно к нему, к Дмитрию Павлову, направила его Чачина со свёртком «Искры», надёжно спрятанным в подкладке пальто.
Якова ждали. За небольшим круглым столиком сидел Митя с товарищами, чуть поодаль — его отец Александр Тимофеевич. Открывшая двери мать, Васса Семёновна, посмотрела на Якова, подивилась молодости гостя и ушла на кухню.
Яков знакомился с присутствующими. Это были парни лет двадцати и более. Чуть младше других выглядел кареглазый юноша с застенчивым лицом, с широкими, налитыми плечами.
— Григорий Ростовцев, — назвался он и с той минуты не проронил ни слова. Яков уже встречал в рабочей среде таких парней, скупых на слова.
Говорили о Парижской коммуне — горячо, как о своём кровном, словно завтра идти на баррикады. Яков достал из подкладки свёрток и передал Дмитрию:
— Вот, от Ольги Ивановны.
— Спасибо. Один экземпляр оставим, остальное припрячем. — И Дмитрий нагнулся к столу, поколдовал у одной из ножек, и вдруг свёрток исчез, как из рук фокусника.
Яков рассмеялся:
— Ну ты просто факир.
— Это не я, это отец. И не факир, а модельщик.
Потом Митя пристально посмотрел на Якова:
— Завтра митинг. Выступишь?
— Конечно.
Сказал и испугался. На митингах Яков ещё не выступал. Одно дело — сверстники, их собрания, разговоры, занятия в кружке. Или печатание листовок. А вот выступить на митинге... Поймут ли его рабочие?
...Он поднялся на небольшое возвышение из ящиков.
— Товарищи! Нижегородский комитет Российской социал-демократической рабочей партии призывает вас, рабочих Сормова, закалённых в социальных битвах за политические свободы, к новым выступлениям против царского правительства и его прислужников. Директор Мещерский готов вас укротить войсками или ублажить сладкими пряниками обещаний...
— Нас пряником не купишь!
— И на войска найдём управу!
И вдруг Свердлову стало легко, словно реплики были продолжением его речи, словно не митинг это, а простая беседа... Теперь он говорил громче обычного, и речь лилась свободно и широко. Яков это чувствовал. Кто-то воскликнул:
— Давай, парень, давай, друг!
Друг! Значит, поняли, поверили...
Начальник Нижегородского жандармского управления доносил: «За последнее время среди рабочих сормовских заводов, при посредстве интеллигентных агитаторов, вновь организовались рабочие кружки... Организация и деятельность этих кружков вполне соответствует программе, выработанной известным сообществом, именующимся Российской социал-демократической рабочей партией».
Позднее в департамент полиции сообщалось: «...в числе деятельных участников по Сормовской организации состоит и полоцкий мещанин Яков Свердлов».
Это было в апреле 1902-го. Якову Свердлову шёл семнадцатый год. Но те, кто впервые знакомился с ним, уже не считали его мальчиком и даже юношей. В чёрной косоворотке и брюках, заправленных в сапоги, он казался не по годам серьёзным. Серьёзность чувствовалась и во взгляде чёрных, острых глаз, и в решительных, уверенных жестах.
Той весной молодёжь Нижнего Новгорода хоронила Бориса Рюрикова, студента Казанского ветеринарного института. Жандармы обвиняли его в сочувствии социал-демократам, арестовали, жестоко поиздевались над ним в тюрьме, выслали в Нижний. Тут его, уже безо всяких улик, арестовали вторично, засадили в одиночную камеру. Здесь и скончался он, замученный тюремщиками.
На похороны Рюрикова революционно настроенная учащаяся молодёжь вышла как на демонстрацию. В её рядах был и Яков Свердлов. Он стал признанным вожаком. Его имя уже хорошо знакомо многим.
Оно было известно и начальнику Нижегородского губернского жандармского управления. По инстанции он доносил: «22 сего апреля, во время похорон скоропостижно умершего и находившегося под особым надзором полиции бывшего студента Бориса Рюрикова на Петропавловском кладбище собралась значительная толпа, причём на гроб умершего были возложены венки с тенденциозными надписями... А при выходе из кладбища отделившаяся от толпы группа людей, преимущественно молодёжи, в числе коих находились поименованные в прилагаемом при сём списке лица, запели песни тенденциозного и даже революционного содержания.
Ввиду сего предлагаю Вашему высокоблагородию приступить к производству по этому поводу расследования, в порядке Положения о государственной охране, для выявления участвующих лиц и степени их виновности в означенном демонстративном проявлении. Генерал-майор Шеманин».
В списке числились: Соколова Лидия, Грацианов Павел, Гурвич Николай, Израилевич Леопольд, Свердлов Яков, Галанен Михаил, Свердлов Вениамин...
А вот из другого документа — полицейского протокола: «Когда священник Тихоновской церкви Троицкий и диякон Рюриков, отец покойного, вышли из квартиры, собравшиеся к выносу взяли гроб с умершим и на руках понесли его на кладбище через Ново-Базарную площадь по Полевой улице... На углу Полевой и Всесвятского пер. брат покойного Николай Рюриков и мещанин Леопольд Израилевич взяли с гроба в руки венки с лентами, снабжёнными надписями: „И ты погиб, не требуя венца“, „Не нужно плакать, а мстить“, „Ты не щадил в борьбе усилий честных, мы не забудем твоей гибели, товарищ“.
...На церковной паперти к дверям были пришиты две-три прокламации за № 10, одна из них была вынута дочерью чиновника Лидией Ивановной Соколовой из кармана, переложена в рукав, а когда её загородил студент Борис Морковин и Свердлов Яков, то она приколола булавками прокламацию к церковной двери около крышки гроба... „Студент-товарищ, мы знаем, за что ты пал, здесь собралась небольшая кучка тебя понимавших и сочувствующих, придёт время, настанет заря свободы, тогда весь русский народ поймёт, за что ты пал“, — говорил студент, развернув предварительно прокламацию и, видимо, заучивший наизусть... Потом пели все присутствующие под мотив „Марсельезы“: „Вставай, поднимайся наш русский народ, вперёд, вперёд...“ Запевалами были братья Яков и Вениамин Свердловы...
С кладбища уходили с „Марсельезой“. Требование — прекратить пение, но толпа не послушалась предупреждения полицейских чинов... и вышла в том же составе, продолжая петь, на Петропавловскую площадь, отказавшись разойтись, крича: „В кучу собирайтесь“. Особенно кричали Гурвич, Моисеев, Михайлов, Грацианов, Борис Морковин, Яков Свердлов, Вениамин Свердлов...»
Финал, как и следовало ожидать, таков: «Основываясь на заключении комиссии, назначенной мной для выяснения участников в беспорядке, имевшем место 22 сего апреля, за демонстративное нарушение порядка и спокойствия в общественном месте подвергнуть аресту: Израилевича, Свердлова, Мияковского, Покровского... на две недели каждого. Подписал: губернатор, генерал-лейтенант Унтербергер».
Из показания Якова Свердлова на допросе: «Лидию Соколову я знаю очень мало, Бориса Морковина я совершенно не знаю, Николая Гурвича тоже не знаю, Павла Грацианова, Павла Корсака, Владимира Загиндикова не знаю и никогда не видал. С Анной Доброхотовой я не знаком и тоже никогда не видал, Галонина, вольнослушателя Московского университета, я тоже не знаю, Леопольда Израилевича знаю только по гимназии, был один раз у его матери, когда мой брат Зиновий жил у него на квартире. Был ли Израилевич на похоронах, утвердительно сказать не могу, но кажется, что был».
Свердлов откровенно издевался над ротмистром, который, чувствуя это, посматривал на свои холёные пальцы (с каким удовольствием он сжал бы их сейчас в кулак...). Неужели этот жандармский ротмистр надеется, что Яков выдаст кого-то из своих товарищей?
Впрочем, Яков был уверен, что остальные арестованные поступят так же — и Морковин, и Лида Соколова, и Леопольд, и Володя Лубоцкий...
Из протокола допроса Лубоцкого: «По поводу демонстрации, бывшей 22 апреля, по поводу похорон студента Рюрикова я показаний никаких дать не могу, так как меня там не было. Я находился дома. Виновным себя не признаю».
Яков знал цену листовкам, этим небольшим, с превеликой осторожностью отпечатанным вестникам самого важного, что необходимо рабочему в его борьбе против царизма.
С тех пор, как очутился в Сормове, он ещё больше убедился, как нужны людям эти небольшие, иногда некрасивые листочки бумаги. Недаром так старательно прячут их рабочие, недаром так охотятся за ними полицейские фараоны.
Однажды член Нижегородского комитета РСДРП Михаил Фёдорович Владимирский попросил Митю Павлова:
— Передай Якову Свердлову, пусть придёт ко мне.
Вечером Яков был дома у Владимирского. В комнате на широком диване сидел Яровицкий, облокотившись о валик.
— «Хвоста» за собой не притащил? — поинтересовался Яр.
— Нет, иначе не зашёл бы.
— Садись, чаю попьём, — предложил Владимирский.
Яков понимал: не чаю ради пригласил его Михаил Фёдорович, и не ошибся. Владимирский, как говорится, взял быка за рога:
— Нижегородский комитет Российской социал-демократической рабочей партии доверяет тебе ответственное дело.
То ли чай был слишком горячим, то ли слова эти на Якова так подействовали, — он почувствовал, что у него перехватило дыхание. Российской социал-демократической... ответственное дело... Он даже встал.
— Мы между собой решили, что тебе такое дело по плечу. — Владимирский сделал паузу, затем продолжил: — Речь идёт об организации типографий, подпольных, конечно.
Яков предвидел, что именно об этом пойдёт разговор. И не потому ли выбрали его, что отец Якова гравёр и печатник?
— Конечно, — как бы угадал его мысли Владимирский, — в какой-то мере мы бы могли использовать уже существующие типографии — везде найдутся свои люди. Но это неконспиративно и опасно... Нужно налаживать свои станки... И ты лучше других в этом разбираешься.
— А что печатать? — спросил Свердлов.
— Листовки. Прежде всего листовки, прокламации. Привлеки к этому делу верных людей, отыщи надёжное место...
Для Якова словно началась новая жизнь — настолько отдался он организации подпольного печатания листовок. А дел было невпроворот. Надо и «техников» обучить, и доставать всё необходимое: желатин, глицерин, бумагу, специальные чернила, обеспечить «заказы» и наладить экспедицию прокламаций. Впрочем, «заказчиков» было много — и сормовичи, и студенты, и рабочие лесопилки...
Как-то Чачина спросила его:
— Нужен типографский шрифт, где бы достать?
Обычно Свердлову в этом помогали рабочие нижегородских типографий. Но теперь связи с ними оборвались. Да и контроль за шрифтами становился всё строже. Где же взять?
«Надо съездить к Соне, в Саратов», — подумал Яков.
После смерти матери старшая сестра Якова Софья недолго оставалась в Нижнем Новгороде. Она вышла замуж за владельца небольшой типографии, печатавшей главным образом билеты для пароходных компаний. Значит, муж Софьи может приобрести шрифт, не вызывая подозрений.
Отцу сказал:
— Папа, я давно не видел Соню. Съезжу к ней в Саратов.
Отец внимательно посмотрел на сына:
— Съезди, Яша, тебе не мешает отдохнуть. А может быть, найдёшь себе какое-нибудь дело.
Яков понял отца. Папа всегда мечтал о том, чтоб у сына был постоянный и надёжный заработок. Если не здесь, то в Саратове. Якову, действительно, после аптеки приходилось заниматься то репетиторством, то корректурой. А теперь он ехал по заданию комитета. Не мог же он сказать отцу, что на обратном пути в его чемодане между стенок будет столь желанный гуттаперчевый шрифт, что повидается он в Саратове с людьми, знающими гектографирование и типографское дело.
Когда Яков вернулся в Нижний, на вокзале его встретил Ростовцев. Они вышли на привокзальную площадь и сразу заметили, что мужчина в чёрном котелке, стоя к ним боком, непрерывно косит глаза в их сторону.
— Твой? — спросил Свердлов у Григория.
Тот сделал еле заметный кивок и добавил:
— А может, и твой...
В это время со стороны города на извозчике появился Леопольд. Теперь ускользнуть от шпика было уже нетрудно — сразу за троими не угонишься. Пока Яков с Ростовцевым о чём-то переговаривались, Леопольд, захватив чемодан, уехал на извозчике в город.
В Сормове была создана подпольная типография. Текст приносил Свердлов. Опоясавшись широкими кушаками с готовыми оттисками, уносили листовки Митя Павлов, Гриша Ростовцев, Леопольд Израилевич. Помощников у Свердлова было много — и Катя Сомова, приходившая не раз по заданию Якова в дом гравёра Свердлова, и рабочие его мастерской Иван Сазонов и Николай Яхонтов, свои люди во многих типографиях города, и одессит Иван Калиновский, которого друзья называли Пан Ян, и, конечно же, Вениамин Свердлов.
А Лубоцкого не было. Его арестовали во время первомайской демонстрации 1902 года, когда звучали слова, похожие на клятву, ту самую, которую давали он и Яша, казалось, не так уж давно:
— Красное знамя «Долой самодержавие!» поднимается по городам и местечкам, его высоко держат тысячи рабочих рук, готовых смело отстаивать свои права. Сегодня мы, нижегородцы, присоединяем свой голос к общему требованию — долой самодержавие!
Григорий Ростовцев с удивлением приглядывался к своему новому другу. Они почти ровесники, но было в убеждённости Якова, его твёрдости, решительности что-то вдохновляющее, сильное, и оттого тянулась к нему сормовская молодёжь.
Однажды Свердлов сказал Григорию:
— Будем организовывать нашу рабочую разведку. Не позволим фараонам и провокаторам хозяйничать в Сормове.
Григорий понимал это, однако с трудом представлял себе, как следить за шпиками.
— Можно, ещё как можно, — сказал Яков. — Вот тебе первое такое дело. Нужно немедленно предупредить Алексея Максимовича — во время вечерних «посиделок» у него дома жандармы устроят облаву и обыск. Григорий, не теряй времени!
Ростовцев не придал этому серьёзного значения. Правда, задание Якова выполнил. Но когда всё, о чём предупредил Свердлов, подтвердилось и жандармы ушли из дома Горького ни с чем, Григорий был поражён.
Уже много позже ему стало известно, что о планах жандармов Свердлов узнал от сотрудников сыскного отделения Петра Зимницкого и Владимира Германа.
На очередной сходке представителей сормовских рабочих кружков Яков Свердлов сказал:
— Товарищи! Вы все знаете о судьбе наших боевых друзей сормовичей — Заломова, Фролова, Ляпина, нижегородцев Моисеева и моего друга Володи Лубоцкого. За первомайскую демонстрацию 1902 года их лишили всех прав и приговорили к вечному поселению в отдалённых местах Сибири. А позавчера их всех отвезли в пересыльную тюрьму Москвы. Но нас кандалами и Сибирью не запугаешь! И мы докажем это новой демонстрацией в мае 1903 года!
Одобрительный гул был ему ответом.
...Продолжались встречи с Митей Павловым, членом Нижегородского комитета РСДРП. Бывал и тот в доме Свердловых на Большой Покровке. Чудом избежавшие ареста в первомайские дни Дмитрий и Яков ловили каждую весть о Петре Заломове, восторгались стойкостью его товарищей, их великим достоинством революционеров.
А в это время ротмистр Грешнер призывал «пресечь и арестовать!», разработал «ликвидационный план». В жандармском донесении было написано: «Городская организация снабжает сормовскую нелегальными изданиями и доставкой интеллигентов, кои ведут пропаганду на сходках отдельных кружков».
«Петербург. Департаменту полиции. Указанию ротмистра Засыпкина арестованы поличным Вениамин, Яков Свердловы, Борис Морковин. Улице задержан ученик Растопчин каучуковой типографией. Указанию ротмистра Герасимова арестована Тетяева. Сто тридцать два революционных издания. Генерал-майор Шеманин».
Помощник прокурора Виссарионов был, как говорится, молодым да ранним. Следователь Немчинов, может быть, ещё и поверит в то, что плетёт этот самый Яков Свердлов. Но он, Виссарионов, знает, откуда ветер дует. Нижегородская социал-демократическая организация давно уже занимается распространением всякого рода изданий, и гектографирование производится в разных домах. Но как доказать, как изловить? Да к тому же адреса меняются слишком часто. Вот сообщение о том, что Борис Лебедев гектографировал воззвание у себя на квартире, участниками такой преступной деятельности являются Лидия Соколова, Леопольд Израилевич, Николай Рюриков, Александр Захаров, Мария Покровская, Яков Свердлов и другие лица. Есть сведения, что прокламации печатались и на квартире некой Савиной Веры Васильевны. Виссарионов насчитал более десяти различных адресов, по которым установлено наблюдение.
Более всего Виссарионова интересовала личность Якова Свердлова — его имя чаще других упоминается в донесениях. А ведь ему неполных восемнадцать лет. Мальчишка ещё... Впрочем, мальчишка ли, если ему доверяет Горький. В организованном Пешковым книжном магазине под названием «Книжный музей» при «Нижегородском листке» распространяется крамольная литература в городе. Виссарионову довелось читать донесение в департамент полиции: «Через Якова Свердлова можно подписаться на революционный журнал. По агентурным сведениям, Я. Свердлов был в близких отношениях с „Книжным музеем“». Ах, эти полицейские донесения! Ни одного факта. Ссылки на «агентурные сведения» к делу, увы, не подошьёшь...
На столе начальника Нижегородского жандармского управления генерала Шеманина лежала карта, испещрённая красными и чёрными линиями. Это схема наружного наблюдения по Нижнему Новгороду.
— Яков Свердлов... Ведь юнец, совсем юнец.
Генерал вглядывался в красные линии — ими отмечены связи Свердлова с Савиной, Лазаревым, Гурвичем и многими другими поднадзорными. Чёрной — связь с Галоненом и через него со Всесословным клубом.
— Неужели этого мало? — спрашивал генерал у Виссарионова.
— Линии на схеме, ваше превосходительство, — ещё не улики. Кроме того, я убеждён, что здесь далеко не все связи. Не уверен, что у их главного печатника нет контактов с Сормовом. Свердлов опаснее, чем мы полагаем. Вы ещё услышите о нём. Лозунги, которые он печатает, — «Долой самодержавие!», «Да здравствует политическая свобода!» — свидетельствуют о его приверженности к радикальному направлению. А сборники стихов и песен тенденциозного содержания, которые они печатают? Теперь «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу» стали популярными среди молодёжи. С каким удовольствием они поют: «Вставай, поднимайся, рабочий народ», «Пусть наш голос грянет разом, как весенний первый гром». Они даже российскую «Дубинушку» перелицевали: «И в родимых лесах на врагов подберёт здоровее и крепче дубину».
— Вот видите.
— Но улики! Этот юнец, как вы изволили выразиться, отменно умён. Я уже имел возможность в этом убедиться.
— Да, пожалуй... Вот и начальник охранного отделения сообщает: «Наружное наблюдение за Яковом Свердловым таковой всегда замечал и потому таковое приходилось прекращать...»
— Вот видите.
— А как вы отнесётесь к этому письму? Анонимное, правда, но всё-таки...
Виссарионов прочитал: «На квартире учащегося технологического училища Ивана Калиновского создана тайная типография, сюда регулярно приходят Николай Гурвич, Леопольд Израилевич, Яков и Вениамин Свердловы...»
— Что же, это уже нечто.
...Обыски шли по всему городу. Арестовали Калиновского, Растопчина, Морковина. Под кроватью у Вениамина нашли чемодан с нелегальной литературой. У сестры Якова Сары обнаружили рукопись статьи о французской революции.
— Вы и теперь будете отрицать свою принадлежность к преступному сообществу? — спрашивал Якова Виссарионов.
Ему вторил следователь Немчинов:
— Ваших сообщников в Сормове мы тоже взяли. Так что отпираться бессмысленно. Вы бы хоть брата пожалели...
Из протокола допроса Якова Свердлова:
«На предложенные мне вопросы отвечаю:
1. Я не признаю себя виновным в принадлежности к противозаконному сообществу, имеющему своей целью свержение самодержавия.
2. Я также не признаю себя виновным и в том, что в течение периода времени с января по апрель 1903 года занимался в г. Н. Новгороде преступной пропагандой, выразившейся как в издании прокламаций, так и в распространении их. Найденные у меня при обыске предъявленные мне 18 воззваний „Ростовская стачка“, 2 (два) листка, „Почему крестьяне волнуются“, 1 (одна), „Почему русскому рабочему нужна политическая свобода“, 2 экземпляра, „По делу о демонстрации“, 1 экземпляр, „Заявление социал-демократической организации“ принадлежат мне и к брату моему никакого отношения не имеют. Чемодан, в котором они были найдены, тоже мой. Все эти прокламации были получены мной в 1-х числах марта для хранения от лица, назвать которого я не желаю.
Никакого участия в издании как отобранных у меня прокламаций, так и в гектографировании других произведений, как, например, „Песен революции“, я не принимал. В конце января 1903 года я не собирал денег на покупку типографии с гуттаперчевым шрифтом. Из учеников механико-технологического училища я никого не знаю. Никакого Растопчина я не знаю... С Гурвичем я знаком, с ним вместе занимался чертёжной работой. К своим показаниям добавить ничего не могу. Яков Свердлов».
«1903 год, апреля 14-го дня. Я, отдельного корпуса жандармов генерал-майор Шеманин... на основании ст. 21 Положения о государственной охране, высочайше утверждённого 14 августа 1881 г., постановил: сына полоцкого мещанина Якова Свердлова впредь до разъяснения обстоятельств настоящего дела содержать под стражей в 1-м корпусе Нижегородского тюремного замка».
Здесь, в тюрьме, Яков узнал, что такое башня: сырой, изолированный от белого света, пропахший плесенью каменный мешок, куда его бросили из общей камеры за «буйный нрав». Здесь, в башне Нижегородского тюремного замка, содержали самых непримиримых, самых опасных. «Тут не разгуляешься», — ехидно заметил тюремщик, звеня тяжёлыми засовами.
Да, не напрасно эти башни называли «каменными мешками». Два шага в диаметре, не более. Темно: до густо зарешечённого окошка не достать — высоко...
И всё же Свердлов изучал здесь немецкий язык. Потерянного времени у революционера быть не должно, потому что он всегда стремится в день завтрашний, день грядущий, а этому помешать не в силах никто — ни прокурор, ни тюремщик, ни карцер, ни башня...
Был ещё один девиз в тюремной жизни Якова — не смиряться. Протест на имя прокурора... Голодовка — это мучительное, но верное оружие политического заключённого. Пишут протесты и прошения Дмитрий Павлов, Николай Гурвич, Пётр Замятин. Главное — не спасовать, не дрогнуть на допросах, не убояться ни голода, ни этой проклятой башни.
Свердлов вышел из тюрьмы — доказать его «противуправительственную деятельность» так и не удалось — и сразу в работу.
Именно в эти дни, далеко от Нижнего Новгорода, от русских городов и весей, произошло чрезвычайной важности событие, определившее пути Российской социал-демократии: Второй съезд РСДРП.
Яков ознакомился с докладами Ленина (оказывается, К. Тулин, В. Ульянов, Н. Ленин — одно и то же лицо!), с дискуссией по поводу Устава и Программы, вчитывался в каждое слово Программы РСДРП, принятой на съезде. Он сравнивал её с Манифестом Первого съезда и убеждался, насколько полнее отражает она существо марксизма. За эту Программу вела борьбу ленинская «Искра», за её революционность, за идею диктатуры пролетариата, союза рабочего класса и крестьянства в революции, права наций на самоопределение. Теперь борьба выиграна!
Дошли до Нижнего вести и о том, какую борьбу вёл Ленин против оппортунистов. Большинство пошло за Лениным. Ленинцы — большевики.
Яков Свердлов ловил эти вести жадно, понимая, как важно ему, члену партии, найти своё место в революционном ряду.
В Дарьинском лесу и Марьиной роще, на Маховых горах и Артемьевских лугах выступал перед рабочими Нижнего и Сормова оратор и пропагандист большевик Свердлов.
— Грядущее обновление, — говорил он на сходке сормовичей, — неужели не способно уже сейчас поднять лучшие элементы нашего времени до бодрости и веры? Идёт же он, настоящий день. Идёт шумный, бурливый, сметающий на пути расслабленное, хилое и старое...
Член Нижегородского комитета РСДРП Николай Александрович Семашко давно присматривался к Якову Свердлову. Сколько раз комитетчики говорили об удивительных организаторских способностях парня, об особой его страсти к печатанию листовок, прокламаций. В этом деле во всём Нижнем Новгороде не было человека более умелого и надёжного.
А в последнее время у Якова Свердлова выработалось новое качество, совершенно необходимое для революционера-подпольщика: он становился настоящим конспиратором. Хитрые, поднаторевшие на сыске филёры безуспешно гонялись за ним. Хотя ещё в августе 1904 года Свердлову было объявлено, что он освобождается от гласного надзора полиции на основании весьма милостивого, как о том ему было сказано в жандармском управлении, «высочайшего повеления», слежка за ним не прекращалась. Опытные нижегородские конспираторы Митя Павлов, сёстры Невзоровы, Пискунов и раньше доверяли ему — не по годам серьёзному и начитанному. Теперь же корреспонденция, которая приходила в Нижний Новгород от Ленина, нередко распространялась среди рабочих именно через Свердлова, и он стал не только её распространителем, но и пропагандистом. Всё, что связано с Лениным, его трудами, для Свердлова — дело жизненно важное. Он чувствовал себя ленинцем, называл себя идущим за Лениным и знал, что с этого пути он не свернёт никогда.
С начала 1904 года связи с большевиками, находившимися за границей, стали ещё более тесными. А созданное Северное бюро ЦК явилось как бы промежуточным центром между Лениным и комитетами северных губерний России: Москва, Петербург, Тверь, Рига, Нижний Новгород, Кострома, Ярославль...
Членов Северного бюро Семашко знал хорошо — Бауман, Красиков, Стасова, Ленгник. Для Якова же они были известны лишь по партийным псевдонимам — Грач, Август Иванович, Абсолют, Курц. И надо же было случиться, что именно в Нижнем Новгороде арестовали Абсолют, то есть Стасову.
Яков узнал об этом от одного из своих «контрразведчиков» — Петра Зимницкого. Он рассказал о том, как невольно стал свидетелем ареста женщины, приехавшей из Петербурга.
— Нет, мне не поручалось следить за ней. О ней, наверно, уже всё знали заранее. Она только вышла из вагона, и тут же подошёл жандарм. Меня он знает и потому не стеснялся, — рассказывал Зимницкий. — Ты, Яков, этого жандарма видел, он всё по буфетам шастает, не перепадёт ли стопка водки. А тут направился прямо к этой женщине: извольте, мол, следовать... Вы арестованы. Он даже фамилию её назвал: Беклемишева, что ли. Мне интересоваться нельзя было — подозрительно. А тебе решил рассказать. Подкатись к жандарму сам. Он, между прочим, любит пари держать по всякому поводу.
Когда Яков рассказал об этом Семашко, Николай Александрович воскликнул:
— Ты говоришь — Беклемишева? Надо немедленно выяснить, где она, что с ней. Яков, комитет поручает это тебе.
На вокзал Свердлов отправился вместе с Ростовцевым. Ну конечно же, станционного жандарма они разыскали в буфете. Григорий, как и условились, заспорил с Яковом:
— Нет, это не шашка, а палаш.
— Нет, шашка. Могу поспорить.
— А у кого выясним, кто из нас прав?
— Хотя бы у господина жандарма.
Григорий подошёл к столику, за которым важно восседал блюститель порядка. Разрешить спор двух парней ему труда не составило — ведь речь шла о его личном оружии.
— А на что же мы спорили? — сказал Яков Григорию, который наигранно сокрушался по поводу того, что проиграл.
Григорий вытащил из кармана монету и звонко бросил её на стол.
— Вот, пятиалтынный...
Такая ставка заинтересовала жандарма.
— Немного, но на пару стопок хватит, — продолжал Свердлов. — Правда, я не пью.
— Вот и хорошо, — обрадовался Григорий. — Значит, ничего я не проиграл.
— Нет уж, этому не бывать! — нарочито запротестовал Яков. — Их благородие нас рассудило, они и получат эту монету.
Жандарм не отказался. Он давно уже посматривал с вожделением на гранёную, видать, только что опустошённую им рюмку, стоявшую на столе.
Яков, внимательно вглядываясь в жандарма, вдруг сказал:
— А я ведь знаю ваше благородие. На днях вы так браво уволокли куда-то одну дамочку. Не влюбились ли? — хитро подмигнул он, но тут же добавил, как бы извиняясь: — Впрочем, не думаю.
— А я могу держать пари, что это так! — подхватил Григорий и вынул из кармана ещё одну монету.
— Вот ты и проиграл! — воскликнул жандарм и положил на пятиалтынный свою огромную руку. — Эта дамочка, — уже вполголоса сказал он и присвистнул: — Её сам штабс-ротмистр затребовал к себе.
— Красивая, наверно, — высказал предположение Григорий.
— Эх ты, недоумок, — возмутился блюститель порядка и, снова перейдя на шёпот, добавил: — Политическая она. Особо опасная!
— Больная, что ли? — подмигнул Яков.
— Сам ты больной. Противу государя она. Штабс-ротмистр так и сказал: попалась, голуба.
— Ну и что же с такими делают? — поинтересовался Григорий.
— Знакомый телеграфист сказывал, что её Москва к себе затребовала. Я её сам в вагон сажал.
— Второго класса? — наивничал Яков.
— Первого, — сострил жандарм. — С решётками который...
Хоть Семашко признал этот разговор с жандармом излишне озорным, он, однако, не осудил Якова: значит, Абсолют арестована. А ещё раньше взяли Грача — Баумана... Кто же теперь в Северном бюро?
С той поры прошло несколько месяцев. И вот возле мастерской отца Яков встретил Ростовцева. Тот поспешно:
— Я тебя целый час ищу. Николай Александрович ждёт. Срочно.
— Сейчас, только пальто надену. Ноябрь нынче холодный.
У Семашко сидел незнакомый мужчина.
— Это товарищ из Северного бюро, — сказал Николай Александрович. — Наш комитет рекомендует тебя, Яков, на самостоятельную работу партийца-профессионала.
Самостоятельная работа... Свердлов ещё не полностью представлял себе, что это значит. Но он давно ощущал, что здесь, в Нижнем Новгороде, полиция не даст ему развернуться. Слишком уж хорошо она знает его.
— Подумай, Яков, отныне тебе придётся расстаться с родным городом, со всем тем, к чему ты привык с детства, — говорил Семашко. — Но подумай и о другом. Тебе доверяет Северное бюро Центрального Комитета, за тебя ручаемся мы, нижегородцы.
— Куда я должен ехать? — коротко спросил Свердлов.
— А уж это тебе скажет представитель Северного бюро товарищ Титоренко.
Нижний Новгород... Начало жизни, всей деятельности Якова Михайловича. Листовки, выступления, демонстрации. Знаменитые, воспетые Горьким сормовские события. И пламенные речи, бросавшие в дрожь нижегородскую жандармерию, и твёрдое решение после Второго съезда РСДРП идти с Лениным, с большевиками. Всё это — Нижний Новгород, город детства и юности Якова, его революционная колыбель.
Его весенние мелодии...
Но и первые встречи с полицией, с помощником прокурора Виссарионовым. О, этот «слуга царя и отечества» слишком уж пристально присматривался к Свердлову, словно старался запомнить, словно чувствовал, что эта их встреча — не последняя.
Яков стал профессиональным революционером. Отныне у него не было ни дома, ни постоянного места жительства, ни твёрдого заработка — приходилось выполнять отдельные чертёжные работы, давать частные уроки, чтобы прокормиться. Но главным для него, для всей его жизни оставалось стремление быть полезным пролетариату, его революционной ленинской партии.
Из письма Я. М. Свердлова товарищу: «В Москве, как тебе, вероятно, известно, я пробыл день и с вечерним поездом отбыл к конечной цели своего путешествия — Ярославль. Но тут мне пришлось пробыть всего трое суток, по прошествии коих я отправился в Кострому, где в данный момент и пребываю. Я поселился здесь в качестве „профессионала“ по поручению Северного комитета... Вообще чувствую себя довольно бодро; иногда жаль Нижнего, но всё же я доволен, что уехал, ибо там я не мог расправить крылья, а я думаю, они у меня имеются; там учился работать, сюда же приехал уже учёный и имею широкое приложение всех своих сил».