Отчаявшись дозвониться до Парижа, Сельма, как всегда в минуты волнения, бросает взгляд на генеалогическое древо, с которого спускаются шесть медальонов; древо это — чистая фикция, ибо уж слишком далеко отстоят друг от друга Гюлльшпенг (где отец и мать Сельмы проживают свою folkpension[2] в 1500 крон на берегу озера Дальбо), городок Ире (в лесистом Верхнем Анжу, где вдова, мадам Легарно, еще держит в деревне бакалейную лавку) и многочисленные места пребывания супружеской четы, людей во многом схожих, а во многом различных, которых недавно перевели в Южную Америку. Сельма хочет улыбнуться. И ей это удается. На древе, последним отростком которого является розовощекое существо с голубыми глазами и светлыми ресницами, скоро появится седьмая ветвь. Но тут Сельме приходится склониться к аппарату и крикнуть в трубку:
— Ничего не могу поделать! Связи нет.
Сельма больше не улыбается. Она встает из-за письменного стола и подходит к окну, по обе стороны которого, как свидетельство скандинавской любви к вечнозеленым растениям, стоят два фикуса с длинными узкими листьями. Да, заваруха что надо! Сколько же их? Эрик, военный атташе, которого, конечно, вовсе не радуют всякие реплики насчет того, как используется «его» техника, все утро не спускал глаз с неба, уверяя каждого встречного и поперечного, что все истребители — американского производства, — так вот Эрик говорит, что их скопилось уже около двухсот, гостиные битком набиты, точно во время приема 14 июля. Сельма сама убедилась в этом, когда спустилась вниз перекусить; в большинстве своем это были мужчины, и стоило на них взглянуть, как становилось ясно, чем они занимались и к какой принадлежали партии; имена многих значились в списках, которые хунта зачитывала по радио, требуя, чтобы эти люди явились в ближайший комиссариат полиции. Но Сельма заметила среди них две-три семьи в полном составе, включая грудного ребенка: его мать, дочь министра, в спешке не захватила ни пеленок, ни соски, и теперь никто не мог успокоить младенца, ибо в посольстве не было того сорта порошкового молока, к которому он привык.
Сколько же их будет вечером? Каждую минуту прибывают все новые и новые кандидаты на право убежища; едва переступив порог, они попадают в объятия своих, и теперь их уже столько, что приходится направлять их в сад, где они располагаются на траве, инстинктивно группируясь вокруг своих лидеров.
— Сельма! — кричит кто-то с лестницы.
Но Сельма не отвечает. Положив руку на живот, начинающий выступать под свободным платьем, она слышит лишь хрип девочки, которая внезапно упала прямо на клумбу и забилась в припадке эпилепсии. Сельме и самой точно не хватает воздуха среди этой шумной, говорливой толпы; перебивая друг друга на своем певучем языке, столь не похожем на классический испанский, оставшийся у нее в памяти со времен лицея, они взвешивают свои шансы или ругаются на чем свет стоит. У Сельмы такое ощущение, будто она слишком туго затянула бандаж, хотя его на ней вовсе нет. Она устремляет взгляд вдаль. Туда, где за посольским садом утопает в зелени городской парк, настоящий ботанический рай; там важно расхаживает по дорожкам старик сторож в соломенно-желтой униформе, там струи большого фонтана непрерывно освежают воду, чтоб не подохли золотые рыбки, и пенящийся каскад падает в искусственную реку, вьющуюся вдоль газонов, которые тщательно выстригает механическая косилка, волоча за собою набитый травой мешок.
— Да, скажу я тебе, дорогая, мы с тобой умеем выбрать уютное местечко! Всякие головорезы летят на нас, как на приманку! Последний раз это было в Греции.
Сельма наконец оборачивается. В дверном проеме — косяки, кажется, сейчас треснут, распертые его могучей фигурой, — расправив широченные плечи, на которые не лезет ни один готовый костюм, стоит Оливье, ее супруг-великан, и откуда он только взялся в этой их ничем не примечательной семье?! Все такой же внушительный, но далеко не такой добродушный, как обычно, Оливье ворчит, тряся взлохмаченной шевелюрой, столь же черной, как и густая поросль, торчащая из расстегнутого ворота рубашки:
— Чисто сработано! Как говорит патрон, это демонстрация бессилия народа перед лицом сокрушительной мощи современной армии. Люди против танков — какое уж тут сопротивление.
Сельма качает головой; в этом он весь — ее черноволосый брахицефал: когда он возмущен, ему необходимо высказаться, и он будет говорить, не закрывая рта и не думая о том, что ее и так тошнит.
— Эти господа из хунты — люди, конечно, не мягкие, но соображают, что к чему! Железные дороги, шоссе, телевидение, порты, почта, газеты — они прежде всего захватили средства массовой информации и узлы связи и тем разобщили противника. Идеальная модель переворота.
— Ты говоришь так, будто они уже выиграли, — замечает Сельма, покусывая ноготь.
— К сожалению, это совершенно ясно.
Оливье подошел к ней; обняв ее за плечи, он тоже обозревает толпу беженцев: только у троих при себе чемоданы, остальные, лишившись всего, топчутся на клочке родной земли, с которой им скоро ради спасения своей жизни придется расстаться. Официант обносит всех бутербродами и стаканчиками из вощеной бумаги; другой — ходит с кувшином и разливает мутноватую жидкость. Сельма открыла было рот, но тут же передумала… К чему, в самом деле? Отождествить лицо с именем — а она узнает здесь многих — значит придать человеку вес, которого он уже не имеет, сделать его первым в числе несчастных.
— Хоть бы они галстуков не надевали, — непонятно почему шепчет она.
На что Оливье тут же реагирует по-своему:
— Ну, эти-то выйдут из воды сухими. А вот тысячам безвестных на заводах и в бидонвиллях, с которыми сейчас будут нещадно расправляться, — им мы ничем не можем помочь… Хунта ведь действует у себя дома, значит, все права на ее стороне. За истязание детей суд в любом государстве лишает отцовства. А за истязание народа ООН должна была бы иметь право вводить свои войска, лишать страну суверенитета.
— Jag alsker dig,[3] голубая каска, — говорит Сельма; иронизируя, на этот раз, правда, мало уместно, она любит мешать языки. — А что должна делать я?
— Приказ патрона: переоборудовать кабинеты в спальни. Я возвращаюсь на свое место у двери — принимать людей. А ты спустись вниз и займись детьми.
— А с нашим что будет? — спрашивает Сельма, сдвинув светлые брови.
— Заберем его завтра. Все, кто на полупансионе, сегодня остаются ночевать. Начиная с шестнадцати часов на улицах запрещено всякое движение.
Тон у Оливье изменился: тревога овладела и им. Молча, сразу став внимательным мужем, он повел свою супругу — вместе с будущей дочкой — вверх по лестнице, ограждая от возможных столкновений, ибо люди непрерывной чередой одни спускались, другие поднимались, груженные непонятно откуда раздобытыми матрасами и одеялами. С грудой подушек в руках сам господин Мерсье — сиречь посол — включился в дело.
— Смотри, осторожней! — на ходу бросает он Сельме, которую зовет на «ты», поскольку знал ее еще ребенком, когда служил в Стокгольме. — А вы, Оливье, не забудьте: вы мне должны бутылку шампанского. Я же говорил вам, не пройдет и недели, как президент будет у них в руках. Так оно и оказалось, и неизвестно даже, какова его судьба.
И он со своей ношей карабкается дальше. А супруги быстро сходят вниз. Здесь толпа становится такой плотной, что Оливье с трудом пробивает через нее дорогу жене.
— Черт побери! — внезапно с негодованием восклицает он, оборачиваясь. — Видишь того шпика? Сам комиссар Прелато, ты только посмотри, как этот недоносок старается!
Оливье оставляет Сельму и бросается к гному; весь в сером, в серой форме, с серой шевелюрой и серыми усами, гном размахивает коротенькими ручками, похожими на лапы, и, загородив собою дверь, не дает войти вновь прибывшим.
— Следуйте за мной, приказано, — кричит гном.
— Кем приказано? На каком основании? Как бы то ни было, вы не имеете права стоять в дверях посольства, — обрывает его Оливье и с такой силой хва— тает полицейского за рукав, что материя трещит по шву.
Комиссар оборачивается, приподнимается на цыпочки, приподнимает брови. ВВид у него весьма вызывающий — как у людей, которые считают свое дело правым только потому, что они выигрывают.
— Поосторожней, — сквозь зубы цедит он. — Вмешиваясь во внутренние дела нашей страны, вы становитесь сообщниками бунтовщиков. Фамилии этих людей названы по радио, их бегство подтверждает их вину.
— Если выбирать среди мятежников, то я предпочитаю их, — бросает, пожалуй слишком поспешно, Оливье. — Мы не становимся ни на чью сторону, мы просто помогаем пострадавшим. Если ваши друзья потерпят крах, если завтра лично вам придется спасать свою шкуру, мы и вам предоставим убежище.
— Благодарю, — шипит комиссар. — Я не забуду привести ваши слова в своем рапорте. Ни словечка не пропущу.
И уходит, скособочась, трижды сплюнув на землю. Вскоре раздается заливистый, долгий свист, означающий, вероятно, просьбу о подкреплении.