После разговора с главным еще долго стою у окна, машинально вглядываясь в разгулявшуюся за окном метель. В тусклом свете фонарей картинка выходит совсем унылой, старенький двор нагоняет еще большую тоску. Голые черные деревья, пустые скамейки, горы грязного заледеневшего снега. И никого из людей. Естественно, никакие старушки не станут сидеть на улице в такую погоду. Еще и двор продувается насквозь из-за не слишком удачного расположения домов.
Да и от самого окна тянет. Как Вера здесь живет? До метро пешком минут двадцать, а наземный транспорт сейчас наверняка ходит со страшными задержками.
Введь приезжал сюда раньше, видел и двор этот, и старый дом, почему не задумался? Если бы тогда настоял и забрал Веру назад, может, все было бы по-другому?
Мне снова хочется выругаться. Почему я ее отпустил? Как мог, зная, что беременна? Почему ничего не почувствовал, не предугадал?! Где была моя хваленая интуиция?!
Кручу в голове слова Мироненко, что еще можно все вернуть. Использовать данный судьбой шанс. Можно ли? Не то чтобы часто, но мне приходилось сталкиваться с пациентками, у которых беременность прерывалась на большом сроке. И там, как правило, психологических проблем было куда больше, чем физических. Каждая вторая винила в случившемся своего мужа или партнера. Так и есть, наверно, кто, как не самый близкий человек, ответственен за благополучие женщины? И своего малыша? Если не напрямую, то косвенно. Поддержать должен, защитить, позаботиться. Сохранить любой ценой.
Я не сохранил. И если Вера ненавидит меня за это, то совершенно обоснованно. Сам ненавижу. Внутри все стынет от лютой ярости, от отвращения к самому себе, от беспомощности и невозможности что-то поменять. Слишком поздно… Какой уж тут второй шанс?
Возвращаюсь в комнату и снова долго смотрю на спящую жену. Не знаю, что будет, когда она проснется. Нам придется обо всем поговорить. Вытащить наружу все самые неприглядные подробности. А дальше…
О том, что дальше, думать не хочется. Как наивный ребенок оттягиваю неизбежное, словно это что-то может изменить. Поправляю сбившееся покрывало, натягивая его на Верины плечи, окидываю взглядом унылую остановку комнаты.
Стопка тетрадей на столе. Как обычно. Только сейчас, скорее всего, в работе Вера забвение найти пытается. Как и я. Пряталась от боли, обид, бессонницы. Как и в этой вот истории… — смотрю на потрепанную общую тетрадь, лежащую в стороне от остальных, как-то сразу понимая, что передо мной. Вспоминаю рассказ жены о трагедии из прошлого то ли родственников, то ли знакомых ее коллеги, хозяйки квартиры.
Когда Вера заговорила об этом, мне показалось глупостью. Ну зачем копаться в чужих судьбах? Еще и переживать из-за чьих-то сложностей? Все равно, что читать роман про выдуманные отношения, это никак не поможет тебе в отношениях реальных. Разве что отвлечет ненадолго… Только что толку? Проблемы-то от этого не решатся…
Но сейчас Вера спит, в комнате сгустилась какая-то зловещая тишина, а уйти я не могу и не хочу. Все так же стоя, чтобы не греметь стулом, зачем-то открываю эту тетрадь и начинаю листать пожелтевшие страницы.
Пальцы от холода почти не гнулись. Варежки износились, протерлись в нескольких местах настолько, что уже и латки не помогали. Шура обматывала ладони старыми тряпками поверх рукавиц, еще и прятала в карманы поочередно, но это мало помогало. Мороз, казалось, проникал до самых костей, причиняя физическую боль при каждом движении. Или та боль была вызвана голодом, сделавшимся постоянным спутником?
Она спешила домой. Теперь было, зачем туда возвращаться. Даже с работы уйти хотела, чтобы постоянно быть с Иваном, но он не позволил. Запретил и думать об этом. Несмотря на то, что обессилел и даже сидеть уже почти не мог, уверял, что справится, пока ее нет.
Ему по-прежнему было безумно тяжело признать свою беспомощность. Стать обузой. Шура не пыталась разубеждать: бесполезно. Да и какой смысл врать, если и правда было тяжело? Безумно тяжело. Обрабатывать раны в выстуженной комнате, топить снег, чтобы добыть воды для мытья и стирки. Переворачивать мужа, стараясь избежать пролежней. У нее нещадно ныла спина, и легче не становилось ни на минуту. Дрожали колени и руки. Улыбаться давно уже не получалось. А когда Иван с леденящей тоской в голосе повторял, что надо было оставить его в госпитале, казалось, что сердце вдруг сделалось из стекла и рассыпается на миллионы острых осколков. Снова.
Ей и врач говорил то же самое. Что организм ослаблен, а вкупе с упадшим духом надеяться на положительный исход в принципе нереально. Да и какой положительный исход может быть для калеки? Который никогда, не при каких обстоятельствах больше не встанет.
Но разве Шура могла бросить самого дорогого человека? Она уже однажды простилась с ним, уже похоронила все свои надежды, когда поверила в предательство. Но отказаться от него просто потому, что нести такой крест слишком сложно — это тоже было бы предательством, только теперь уже с ее стороны.
Сегодняшний день выдался по-особенному тяжелым. Она спешила домой — и одновременно боялась идти. Не знала, как сможет рассказать Ивану, что принесла хлеба в два раза меньше обычной порции. Потому что замешкалась, задумалась на улице. Качнулась от слишком сильного порыва ветра — и не устояла на ногах. Упала на лед, ударяясь локтями, так что показалось: искры из глаз посыпались. Встала не сразу, позволила себе на пару минут сдаться, выждать, пока утихнет острая боль. Это стало ее ошибкой… Не заметила щуплого, но шустрого мальчишку, как-то вмиг оказавшегося рядом. Выдернувшего сверток из расслабленных рук.
Потом, поднявшись, она еще долго стояла, кусая потрескавшиеся на морозе губы и отчаянно пытаясь не разреветься. Плакать было нельзя: слезы тут же замерзали и царапали кожу на лице острыми льдинками. Но и успокоиться не выходило: Шура не знала, как дотянуть до следующего дня. Им даже обычной порции не хватало: Ваня слабел на глазах. А сегодня и того не будет…
Она разделила оставшийся крошечный кусочек на двоих, прокатала по рту свою часть, не успев ощутить вкуса, и подошла к Ивану. Еще нужно было принести и растопить снега, как-то протопить остывшую с утра печь. Иначе за ночь в квартире станет совсем холодно, нестерпимо. Где бы только набраться на все это сил?…
Взгляд скользнул по бледному, изможденному лицу мужа: Шура убедилась, что Иван взял хлеб в рот, а не собирается, как прежде, уговаривать ее съесть еще и его часть. Не соглашалась никогда, но он не оставлял попыток переубедить, что ей еда нужнее.
А сейчас неожиданно поймал за руку, сплел холодные пальцы вокруг запястья.
— Поцелуй меня… — так давно не просил ничего подобного. Не до нежностей стало. Жизнь обрела иную направленность, любовь словно отошла в сторону, все чувства сосредоточились на острой, мучительной потребности выжить. Шура слишком хорошо знала, как ему тяжело приходится. Совсем недавно сильный, крепкий мужчина — как непросто ему было теперь оказаться полностью зависимым от нее! И знать, что это непоправимо. Так будет всегда.
Ей как будто даже теплее стало от его слов. Не могло быть подобного: колючий холод сковывал все тело, но она расслабилась, склоняясь к мужу, слегка прижимаясь ртом к его пересохшим, до крови потрескавшимся губам. Поцелуй вышел коротким, но мужчина подался вперед, к ней, приподнимаясь на кровати. И вместе с его дыханием, с запахом, таким родным, вдруг ощутила во рту вкус уже размягченного хлеба. Однако ноющую боль от голода тотчас вытеснила другая, стальным кольцом стиснувшая сердце. И в тот же миг стало еще холоднее, словно сквозь шаткие стены в комнату ворвалась февральская стужа. Пришла злость — на себя, за то, что тело с большей готовностью отреагировало на съедобные крохи, чем на близость любимого человека.
— Что ты…
Иван покачал головой, отстраняясь, словно предотвращая ее возможные возражения, и проговорил, едва различимо, но так уверенно, как она не слышала уже давно:
— Живи…