Темное море дождя окутало Англию Пима, и он опасливо пробирался в этом море. Уже вечерело. Сегодня он написал больше чем когда-либо и теперь был пуст, уязвим, пуглив. В тумане гудела сирена — один короткий сигнал, два длинных — на маяке и с корабля. Остановившись под фонарем, он огляделся. Эстрада пуста, спортивная площадка залита водой. На стеклах витрин магазинов все еще бьются под ветром желтые маркизы — защита от летнего зноя.
Он направлялся прочь из города. В галантерейном магазине Блэнди заблаговременно запасся плащом из непромокаемого пластика. «Доброго вам вечера, мистер Кэнтербери! Сэр, чем мы можем вам быть полезны?» Дождь громыхал капюшоном плаща, как жестяной крышей. Полами плаща он прикрывал покупки, сделанные по просьбе мисс Даббер: «Бекон купите у мистера Эйкена, только скажите ему и проследите, чтобы он нарезал его потоньше, а то чуть зазевался — и он подсунет толстые куски. А мистеру Кроссу скажите, что на прошлой неделе он продал мне три гнилых помидора, не просто подпорченных, а совершенно гнилых. Если он не вернет мне денег, моей ноги у него больше не будет». Пим следовал всем ее указаниям, но без необходимой, по ее мнению, непримиримости, так как оба торговца, и Кросс и Эйкен, были с ним в тайном сговоре и уже не первый год посылали мисс Даббер счета вдвое меньше, чем это действительно следовало. У бюро путешествий он разузнал подробности тура по Италии для пожилых экскурсантов, начинавшегося через шесть дней в Гатвике. «Я позвоню ее кузине Мелани в Богнор, — думал он. — Если я предложу оплатить поездку не только ее, но и Мелани, мисс Даббер не сможет отказаться».
Остается час сорок шесть минут, прошло только четыре минуты. Кузина Мелани и мисс Даббер были забыты. Из бесчисленных напиравших со всех сторон и требующих отдать им должное воспоминаний Пим выбрал Вашингтон и воздушный шар.
Разговоры наши нередко были весьма необычны, но пальма первенства, несомненно, принадлежит этому шару. Ты хотела поболтать, но я не желал тебя видеть, я испуганно чурался и избегал тебя. Но не смутил тебя этим — не так-то легко тебя было смутить. Чтобы как-то развеселить меня, ты запустила над крышами Вашингтона небольшой серебристый воздушный шар. Полметра в диаметре. Тому иной раз дарили такие шары в супермаркетах. В то время как мы катили в своих машинах — каждый из нас в своей — в разных концах города, ты объясняла мне по-немецки, какой я дурак, что пытаюсь превратить тебя в какую-то затворницу. Наши парные микропередатчики, как клопы в щель, проникали между частотами и, как клопы, бесили, должно быть, радиослушателей.
Он взбирался вверх по каменистой тропке мимо каких-то сторожек и флигелей, на отшибе от главных усадеб, домиков с освещенными окнами. «Я позвоню этому ее доктору и заставлю его убедить ее, что ей нужен отдых. Или духовнику позвоню, его она послушается». Внизу, как сочные ягоды, в туманном полумраке мерцали огоньки «Дворца развлечений». Возле них он заметил голубую с белым неоновую вывеску кафе-мороженого. «Пенни, — подумал он. — Ты больше не увидишь меня, разве что фотографию в газетах». Пенни принадлежала к числу его тайных возлюбленных, столь тайных, что она и сама не догадывалась об этом. Пять лет тому назад она торговала рыбой с картошкой в павильоне на главной аллее и была влюблена в парня в кожаной куртке по имени Билл, который частенько поколачивал ее, пока Пим не пропустил через свой служебный компьютер номер водительских прав на вождение мотоцикла, выданных Биллу, и не установил, что тот женат и что дети его находятся в Тонтоне. Изменив почерк, Пим изложил детали этой истории в письме местному священнику, и год спустя Пенни вышла замуж за веселого итальянца Эугенио — торговца мороженым. Но все это было не сегодня вечером. Сегодня вечером, когда Пим заглянул в кафе за своими обычными двумя шариками корнуэльского, она шушукалась с каким-то плотным господином в мягкой шляпе, с первого же взгляда не понравившимся Пиму. «Да нет же, это просто турист, — твердил он себе, а порывы ветра раздували его дождевик. — Поставщик или налоговый инспектор. Кто в наши дни занимается сыском в одиночку, кроме Джека? А это уж никоим образом не Джек. Но машина подозрительная, — думал он. — Этот чистый капот, щегольские усики антенны. И еще: как он поворачивает голову, вслушиваясь».
— Кто-нибудь заходил, мисс Ди? — спросил Пим, ставя покупки на сервант.
Мисс Даббер сидела на кухне, наслаждаясь своим звездным часом — лицезрением американской «мыльной оперы». На коленях у нее расположился Тоби.
— Это такие злодеи, мистер Кэнтербери, — сказала она. — Ни одного из них мы бы сюда и на порог не пустили, правда, Тоби? Что это за чай вы купили? Я же сказала купить «Ассам», бестолковый вы человек! Отнесите его обратно!
— Это «Ассам», — терпеливо пояснил Пим, наклоняясь, чтобы показать ей этикетку. — Они сделали новую упаковку и скостили три пенса. Кто-нибудь заходил, пока меня не было?
— Только газовщик — считать показания со счетчика.
— Тот, что всегда приходит? Или новый?
— Уж конечно, новый. В наши дни знакомое лицо разве встретишь!
Чмокнув ее в щеку, он поправил на ее плечах новую шаль.
— Выпейте водки, голубчик, — сказала она.
Но Пим отклонил это предложение, сославшись на то, что ему надо работать.
Удалившись к себе в комнату, он проверил разложенные на столе бумаги. Скоросшиватель возле чайной ложки. Книга возле карандаша. «Кочегарка» придвинута к ножке стола. Не замечена. Мисс Даббер — не Мэри. Бреясь, он поймал себя на том, что думает о Рике. «Твоя тень маячила передо мной, — думал он. — Не здесь, в Вене. Как маячил передо мной ты во плоти в Денвере, Сиэттле, Сан-Франциско и Вашингтоне. Твоя тень возникала в каждой витрине и в каждом продуваемом осенним ветром дверном проеме, когда что-то начинало мне жечь спину и я оборачивался. Ты был в своем пальто верблюжьей шерсти, курил сигару, как всегда, морщась, когда затягивался. Ты следовал за мной неотступно, и голубые глаза твои были обведены тенями, как у утопленника, и полуоткрыты, чтобы пострашнее было».
«Куда направился, сынок, куда несут тебя твои резвые стройные ноги в такой поздний час? Раздобыл себе красотку, да? И что же она, души в тебе не чает? Давай, сынок, выкладывай, ты можешь всем поделиться со стариком отцом! Обними-ка меня покрепче».
В Лондоне, когда ты лежал на смертном одре, я не желал повидать тебя, не желал ничего знать, не желал разговоров о тебе, таков был мой своеобразный траур по тебе. «Нет, не пойду, нет, не буду», — твердил я всякий раз, когда ноги сами несли меня туда. Вот в отместку ты и пришел ко мне. В Вене, став для меня Уэнтвортом. Я заворачивал за угол — и там поджидал меня ты, и твой любящий взгляд прожигал насквозь мою спину, и спасения не было. «Отстань, оставь меня в покое», — шептал я. Какой смерти желал я тебе? Какой только не желал, все по очереди! «Умри! — заклинал я тебя. — Умри прямо здесь, на тротуаре, на глазах у прохожих. Положи конец этому обожанию, этой вере в меня». Хотел ли ты денег? Нет, больше не хотел. Ты перестал требовать их от меня, заменив это требование более серьезным, самым серьезным из всех. Тебе нужен был Магнус. Чтобы живой дух мой проник в твое умирающее тело и вернул тебе жизнь, которой я был обязан тебе. «Веселишься вовсю, сынок. Со старушкой Поппи не соскучишься — сразу видно! Что же вы там вдвоем задумали? Ладно, ладно, дружище, ты все можешь рассказать своему старикану-отцу. Закрутил дельце, разве не так? Положил в карман денежку-другую, как научил тебя старик, верно?»
Три минуты. Точность прежде всего. Пим аккуратно вытер лицо и вытащил из внутреннего кармана томик гриммельсгаузеновского «Симплициссимуса» в потертом коричневом клеенчатом переплете — книгу, делившую с ним тяготы не одного путешествия. Удобно расположив книгу на столе — рядом с бумагой и карандашом, — он, пройдя по комнате, нагнулся к верному своему старенькому уинстоновскому приемнику и принялся крутить ручку настройки, пока не нашел нужную волну.
Сбавить звук. Включить. Теперь ждать. Мужской и женский голос по-чешски вели беседу, обсуждая дела какого-то плодового кооператива. Дискуссию заглушили на полуслове. Прозвучал сигнал точного времени, и начались вечерние новости. Теперь стоп, жди. Пим спокоен. Спокоен и деловит.
Но он еще и возбужден немного. А безмятежность его как бы не совсем от мира сего, его моложавая ласковая улыбка словно намечает таинственную связь с кем-то вне земных пределов, говоря ему: «Привет! Как ты там?» Из всех знакомых Пима, не считая его потустороннего собеседника, может быть, лишь одна только мисс Даббер видела у него на лице это выражение.
Пункт первый программы — яростные нападки на американских империалистов, сорвавших очередной раунд переговоров о сокращении вооружений. Шелест листаемых страниц, сигнал приготовиться. Понял. Ты хочешь говорить со мной. Большое спасибо. Я дорожу этим знаком доверия. Настает черед пункта второго программы. Комментатор представляет университетского профессора из Брно. Добрый вечер, профессор, а как в настоящее время работает чешская служба безопасности? Профессор отвечает. Теперь последует перевод. Нервы натянуты как струна. Все существо его в напряжении. Первое предложение. Переговоры зашли в тупик. В новой попытке. Записать. Медленнее. Не спеши. Терпение, терпение, пока не появится новая цифра. Вот она. Пятидесятипятилетний борец из Пльзеня. Приемник выключен, и, взяв блокнот, он возвращается к письменному столу; взгляд его устремлен в пространство. Он открывает Гриммельсгаузена на странице пятьдесят пять и, отмерив пять строк на глаз, даже не читая, заносит на чистый лист первые десять букв следующей строчки. Теперь перевести их в цифры в соответствии с положением в алфавите. Теперь вычесть без переноса. Не спрашивай почему — действуй. Теперь складывание цифр, опять же — без переноса. Цифры превращаются в буквы. Не рассуждай. Вс… р… в… но… Это ничего не значит. Болтовня. Подключись в десять и считай опять. На его губах играла улыбка. Так улыбается святой, превозмогший смертные муки. На глазах выступили слезы. Пусто. Он стоял, обеими руками ухватив лист бумаги, подняв его высоко над головой. Он плакал. И смеялся. Он с трудом мог различить написанные им слова. Все равно. Е. Вебер любить тебя всегда. Поппи.
— Ах ты, мерзавка, — прошептал он, кулаком утирая слезы. — Поппи, Господи Боже…
— Что-нибудь не так, мистер Кэнтербери? — строго осведомилась мисс Даббер.
— Я пришел за обещанной водкой, мисс Ди! — пояснил он. — Водкой и чем-нибудь закусить ее.
Он уже смешивал в стакане коктейль.
— Вы пробыли наверху только час, мистер Кэнтербери. Для нас это не работа, правда, Тоби? Неудивительно, что в округе неспокойно.
Улыбка Пима стала шире.
— Чем же неспокойно в округе?
— Футбольные болельщики бесятся. И подают дурной пример иностранцам. Вы не одобряете этого, мистер Кэнтербери, не правда ли?
— Разумеется, не одобряю.
Теплый апельсиновый сок из бутылки, какое счастье! Хлорированная вода из-под крана, где вы еще найдете подобную? Он посидел с ней часок, на все лады расписывая красоты Неаполя, а потом опять вернулся к своей работе по спасению страны.
Как удалось Рику вернуть в дом мир и спокойствие, я, Том, так никогда толком и не узнал, но ему это удалось, удалось, как всегда, за пять минут, и «больше никто из нас не должен ни о чем тревожиться, сынок, на всех всего хватит, твой старикан позаботился обо всем». Охваченные азартом вновь обретенного благосостояния, отец и сын упражнялись в занятиях сельских джентльменов. Европа праздновала свежеиспеченную победу, и неоперившийся подросток Пим собственноручно приобрел себе в «Хэрродсе» темно-серый костюм с вожделенными длинными брюками, черный галстук и крахмальную манишку — все по чековой книжке, и изготовился мужественно вытерпеть обещанные Сефтоном Бойдом рыболовные крючки в уши, в то время как Рик, в расцвете своей зрелости, приобрел в Эскоте усадьбу в двадцать акров с огороженной белой оградой подъездной аллеей и набор твидовых костюмов, похлеще, чем у адмирала, пару рыжих сеттеров, пару двухцветных бутсов для пеших прогулок, пару винтовок для того, чтобы запечатлеться с ними на портрете, и огромнейший бар, чтобы коротать деревенский досуг за бокалом шампанского и рулеткой, а также бронзовый бюст Ти-Пи, лишь немногим уступающий по размерам бюсту, изображавшему его самого. В усадьбу прибыл целый отряд иммигрантов-поляков, составивших штат прислуги. Новая элегантная мамаша разгуливала на каблучках по газону, покрикивала на прислугу и давала Пиму ценные рекомендации относительно правил гигиены и общения с представителями высшей знати. Появился и «бентли» и продержался несменяемый и неприкрытый в течение нескольких недель, хотя поляк-служитель, обидевшись на что-то, ухитрился напустить через щель в окне внутрь салона воды из шланга и подмочить репутацию Рика, когда на следующее утро тот потянул на себя дверцу машины. Мистер Кадлав получил темно-красную форменную тужурку и флигель неподалеку, где Олли выращивал герань, напевая из «Микадо», и для успокоения нервов то и дело перекрашивал стены. Живность и хмурый скотник придали усадьбе характер фермы, и Рик превратился в исправного налогоплательщика, что, как мне теперь известно, знаменовало собой вершину его героической борьбы с временной неплатежеспособностью. «Стыд и позор, Макси, — с важностью заявлял он майору Максуэлу Кэвендишу, приглашаемому в усадьбу, дабы проконсультировать хозяина по вопросам скачек, — стыд, позор и поношение Всевышнего, если современный человек не может воспользоваться плодами рук своих. Тогда спрашивается: какого черта и за что мы воевали?» И майор, в чьем глазу посверкивал монокль с затемненным стеклышком, ответствовал: «Действительно, за что?» — и складывал губки бантиком. А Пим, от души соглашаясь с этим, до краев доливал стакан майора. Все еще дожидаясь отправки в школу, он переживал период неопределенности и долил бы в это время кому угодно и что угодно. В Лондоне «двор» расположился на Честер-стрит в своего рода рейхсканцелярии — здании с колоннами, где порхали стаи милашек, сменявшихся по мере их устаревания, и разгуливал надутый жокей, обряженный в куртку цвета спортивного вымпела Пимов, грозя милашкам стеком, где по стенам развешаны были фотографии «недотеп» Рика, а почетная медаль в память незыблемого величия компаний, вместе составлявших империю «Рик Т. Пим и Сын», завершала эту «Стену славы». Названия этих компаний живут во мне и поныне, ведь мне понадобились годы и годы клятвенных заверений в суде, чтобы выйти из права владения, и неудивительно поэтому, что большинство названий я помню наизусть. Лучшие из них явились трофеями побед, которые Рик, как он потом себя уверил, он одерживал ради нас, и одерживал легко — шутя и играя.
Компания Аламейна «Здоровье против недугов», Фонд военных и общих пенсий, Данкиркское товарищество взаимопомощи, Союз ветеранов Ти-Пи — организации, вроде бы независимые и все же находившиеся под крылышком у главной холдинговой компании «Рик Т. Пим и Сын», чьи юридические нарушения в качестве получателя жалких вдовьих пожертвований были вскрыты далеко не сразу. Я проводил розыск, Том. Я расспрашивал знающих юристов. Сто фунтов капитала оказались достаточным прикрытием для этой рискованной игры. И нам помогали, вообрази только: Уинфилд из Торта, Мак-Джилливри из страховой компании, Снелл из Коллегии права, кто-то там еще из Рима — эти закаленные в боях юристы исчезали, едва дело начинало пахнуть скандалом, чтобы с улыбкой возникнуть опять, едва небосклон начинал проясняться и дело было сделано. А за Честер-стрит располагались клубы, надежно, как сейфы, упрятанные в те же закоулки Мэйфэра: «Олбани», «Берлингтон», «Ридженси», «Роялти» — названия их меркли по сравнению с той роскошью, что ожидала завсегдатая внутри. Существуют ли они теперь? Во всяком случае, не на те доходы, что получают наши служащие, Джек. А если и на них тоже, значит, мир предпочел удовольствия строгости и соблюдению экономии во всем. Теперь не надо заключать сомнительных пари в сомнительных притонах. И сомнительные мамаши в длинных пеньюарах не прижимают теперь тебя к груди, уверяя, что близится день, когда ты станешь настоящим сердцеедом. И не место в этом мире нашим любимчикам-актерам, с мрачным видом облокачивающимся на стойку в баре для того, чтобы час спустя смешить до колик партер. Или жокеям, мельтешащим вокруг бильярдного стола, слишком высокого для их коротких ног, и просаживающих немыслимые суммы, и «Магнус, почему ты до сих пор не в школе?», и «Куда подевалась эта чертова куртка?». А мистер Кадлав снаружи в своей темно-красной форменной тужурке читает «Капитал» на рулевой баранке, дожидаясь того часа, когда надо будет не мешкая доставить нас на новый тур важнейших переговоров с каким-нибудь неудачливым джентльменом или столь же неудачливой леди, которым необходимо оказать благодеяние.
А в сторонке за клубами располагались еще и пивные — «Бидлз» в Мейденхеде, «Сладкоежка» в Брее, «Досужий час» — в одном месте, «Козлик» — в другом, «Бубенчик» — в третьем, все с посеребренными решетками и среброголовыми пианистами и среброголовыми леди у стойки бара. В одном из них мистера Маспоула официант, которого тот оскорбил, обозвал проклятым спекулянтом. Но Пим вылез с какой-то забавной шуткой и тем разрядил атмосферу и предотвратил драку. Какая это была шутка, я уж не помню, зато помню, что при мистере Маспоуле был в тот вечер медный кастет, который он частенько прихватывал на скачки, а однажды показал мне, и помню, что звали официанта Билли Крафт и что я был у него дома где-то на окраине Слоу, где он познакомил меня со своей замухрышкой-женой и детьми. Пим хорошо провел с ними время и ночевал на жесткой тахте, укрытый ворохом пледов и шерстяных одеял. А пятнадцать лет спустя на совещании в Главном управлении кто вдруг вынырнул из толпы как не тот самый Билли Крафт, превратившийся в главу сыскной службы? «Я решил, лучше уж их выслеживать, чем кормить, — с застенчивой улыбкой пояснил он, когда сердечно тряс мне руку. — Папашу вашего обидеть я не хочу, конечно, великий он был человек». Как оказалось, неучтивость Маспоула была заглажена не только благодаря стараниям одного Пима. Рик послал Крафту ящик шампанского и дюжину нейлоновых чулок для жены.
После пивных наступал черед рассветной экскурсии на Ковент-Гарден, где мы подкреплялись яичницей с ветчиной перед поездкой на скорости сто миль в час к нашим конюшням, где жокеи облачались в бриджи и форменные шапочки, становясь рыцарями-тамплиерами, которыми они всегда и были в воображении Пима. Они скакали верхом на «недотепах» по покрытым инеем и усеянным сосновыми иглами аллеям, а услужливому воображению казалось, что устремляются они куда-то вверх, в самое небо, чтобы выиграть там чемпионат Британии, навсегда и бесповоротно.
Сон? Одну ночь я помню хорошо. Мы ехали в Торки на приятный уик-энд в «Империале», где Рик устроил незаконную игру в железку в номере люкс с окнами на море, и, должно быть, это был один из тех дней, когда мистер Кадлав попросил расчет, потому что очутились мы вдруг на залитом лунным светом поле, так как замороченный делами Рик заблудился и потерял дорогу. Растянувшись бок о бок на крыше «бентли», отец и сын подставили лица лунным лучам.
— У тебя все в порядке? — спросил Пим, подразумевая разорение и преддверие тюрьмы.
Рик крепко сжал руку Пима.
— Сынок, когда ты рядом, а Господь Бог наверху среди звезд, а под нами наш «бентли», я в порядке, как никто другой!
И он говорил истинную правду и самым счастливым днем своей жизни готовился назвать тот день, когда Пим, при полном параде, в костюме лорда главного судьи и по ту сторону решетки, будет оглашать приговоры в Олд-Бейли, приговоры, подобные тому, который выслушал однажды и сам Рик и о котором он так не любил вспоминать.
— Папа, — проговорил Пим и осекся.
— Что, сынок? Поделись со своим стариком!
— Я хочу только сказать… если ты не можешь уплатить вперед за первый семестр пансиона, то ничего страшного. То есть я тогда перешел бы в школу, куда ходят каждый день. Я просто подумал, что надо же мне поступать куда-то.
— И это все, что ты мне собирался сказать?
— Нет, правда, это ведь большого значения не имеет…
— Ты читал мои письма?
— Нет, конечно, нет!
— Ты в чем-нибудь испытывал нужду? Когда-нибудь в жизни испытывал?
— Нет, никогда.
— Ну а если так… — Рик так крепко обнял Пима, что чуть не сломал ему шею.
— Откуда же пришли деньги, Сид? — спрашиваю я вновь и вновь. — И почему они кончились?
Даже теперь, в дни моей неизменной и абсолютной честности с самим собой, я стремлюсь найти гибельный источник, питавший этот сомнительный период, пусть источником этим и было единичное преступление, в подтверждение слов Бальзака, сказавшего когда-то, что за каждым состоянием прячется преступление Но Сид не годится в беспристрастные хроникеры. Ясные глаза его застилает дымка, на птичьем сморщенном личике начинает блуждать улыбка, и он отхлебывает из стаканчика. В глубине души, хоть он никогда не говорит об этом, он считает Рика чем-то наподобие прихотливо вьющейся реки, нрав которой можно понять лишь настолько, насколько это дозволяет нам судьба.
— Самым грандиозным нашим делом было дело с Доббси, — говорит Сид. — Не скажу, Пострел, что не было других, были, да еще какие. Планов было множество, и некоторые очень хитроумные, фантастически хитроумные! Но с Доббси — это превышало все.
Сид имел тягу к грандиозному. Как все игроки, он жил ради этого и до сих пор сохранил в себе эту страсть. И в тот вечер он рассказал мне историю с Доббси, время от времени прикладываясь к стаканчику, наполнявшемуся вновь и вновь, рассказал, хоть темная подоплека этой истории так и осталась до конца не совсем ясной.
— Война еще не кончилась, Пострел, — начинает Сид, когда Мег принесла нам еще пирога и подбросила дров в камин, — но с Божьей помощью союзники уже начали одерживать одну победу за другой, а папаша твой уже принялся искать новые возможности применить свой талант, о котором все мы были уже наслышаны, и наслышаны с полным основанием. К 1945 году игру на нехватке того или другого нельзя было счесть делом долговечным. Скажем прямо, Пострел, нехватки эти становились очень уж ненадежными. Победа была не за горами, а с ее приходом шоколад, нейлоновые чулки, сухофрукты и бензин должны были в один прекрасный день хлынуть на рынок. Предстоял, — так говорил мне Сид, — период восстановления, и, рассуждая об этом, папаша твой заливался соловьем, и голос его еще и сейчас у меня в памяти. И как всякий честный патриот, папа, а ведь он был человеком редкостного ума, метил извлечь из этого кое-какую выгоду для себя, но для этого ему требовалась точка опоры, потому что даже Рик не был в состоянии окрутить британский рынок недвижимости, не имея ни единого пенни начального капитала.
И совершенно случайно, по словам Сида, такой точкой опоры явилось неожиданное содействие сестры мистера Маспоула Флоры. «Ну уж Флору-то ты должен помнить!» Разумеется, я помнил Флору. Флора была отличной девчонкой и любимицей жокеев, которых восхищала ее выдающаяся грудь и выдающаяся щедрость, с какой она распоряжалась этим сокровищем. Но истинной ее привязанностью, как напомнил мне Сид, был некий Доббс, правительственный чиновник. И однажды в Эскоте за стаканчиком — папа твой, Пострел, при этом не присутствовал, он вел деловые переговоры — Флора ни с того ни с сего роняет, что Доббси вообще по профессии архитектор и что это помогло ему получить его теперешний важный пост. «Что же это за важный пост такой?» — вежливо осведомляются «придворные». Флора мнется. Длинные слова — не ее стихия. «Оценка и назначение компенсации», — говорит Флора, произнося слова так, что видно: значение этих слов ей не совсем понятно. «Компенсация за что, милочка?» — расспрашивают «придворные», навостряя уши, потому что от компенсации еще никто не умер и это вещь не вредная. «За ущерб, причиненный бомбардировкой», — отвечает Флора, поглядывая вокруг сердито и неуверенно.
— Дело ясное, Пострел, — говорит Сид. — Доббси седлает свой велосипед, пробирается к разбомбленному дому, а потом звонит на Уайтхолл. «На проводе Доббс, — говорит, — я ставлю двадцать тысяч, и никаких разговоров». И в правительстве они там платят как миленькие! Ну, каково! — Сид тычет пальцем мне в колено — излюбленный жест Рика. — Потому что Доббс — это сама беспристрастность, и ты, Пострел, обязан это помнить!
Мне смутно припоминается и этот Доббси — пришибленный коротышка, враль, терявший всякий контроль над собой от двух фужеров шампанского. Помню, как мне велели быть с ним поучтивее — да Пим только и делал, что проявлял учтивость.
— Сынок, если мистер Доббс подойдет к тебе с какой-нибудь просьбой… ну, вот если он захочет эту картину со стены — дашь ему эту картину. Понял?
Пим много дней потом разглядывал эту картину — на ней были изображены корабли и красное море в сумеречном свете, но Доббси так и не попросил этой картины.
Стоило только Флоре за столом поделиться своим потрясающим секретом, — продолжает Сид, как с немыслимой скоростью завертелись колеса коммерции. Рика вызвали с деловых переговоров, и была устроена его встреча с Доббси. Оба собеседника оказались либералами, масонами, сыновьями знаменитостей — оба болели за футбольный клуб «Арсенал», восторгались Джо Луисом и считали Ноэля Кауэрда слабаком, обоих преследовало одно и то же видение — как мужчины и женщины разных национальностей и рас устремляются к небесным высотам, где, если посмотреть правде в глаза, места хватит всем — какого бы цвета ни была ваша кожа, какого вероисповедания и каких взглядов вы бы ни придерживались, — эту заранее заготовленную речь Рик произносит часто, неизменно сопровождая ее слезами. Доббс становится почетным членом нашего «двора» и через несколько дней знакомит всех со своим хорошим товарищем и коллегой Фоксом, также желающим послужить на благо человечества и занимающимся земельными участками для возведения на них послевоенной «Утопии». Таким образом, круги заговора расходятся, множась и находя повсеместный отклик.
Следующим благодетелем становится Перси Лофт. Находясь по делам в Центральных графствах, он прослышал про какое-то допотопное Общество Друзей, купающееся в деньгах, и предпринял розыски президента Общества, по фамилии Хиггс — провидению было угодно, чтобы все соучастники заговора носили односложные фамилии, — оказывается, ведь Рик тоже баптист! Разве мог бы он добиться всего, чего он добился, не будучи баптистом! Деньги дает им семейное предприятие, находящееся под попечительством местного адвоката Крэбба, ушедшего на войну в первую секунду, как это только стало возможно, и оставившего деньги расти без присмотра, как им Бог на душу положит. Баптист Хиггс не может распоряжаться деньгами без прикрытия, которое обеспечивает ему Крэбб. Рик организует увольнительную Крэббу из его части, мчит его в «бентли» на Честер-стрит, чтобы тот познакомился со «Стеной славы», юридическими документами и милашками, а оттуда доставляет в милый сердцу старый «Олбани», где можно поговорить и расслабиться.
Крэбб оказывается человеком мелким, вздорным, из тех, что пьют, неэлегантно расставив локти, крутят ус, демонстрируя военную смекалку, а после нескольких рюмок осведомляются, чем занимались здесь окопавшиеся в тылу толстозадые крысы, в то время как он «был на переднем крае, сэр, и рисковал своей шкурой среди грохота орудий и разрывов снарядов». Возлияния продолжаются, и вот уже Крэбб объявляет, что лучшего командира, чем Рик, он и пожелать не может и что «за таких, как Рик, и жизнь отдать не жалко, уж он-то знает, недаром он и вправду не раз бывал на волосок от гибели и чуть было не отдал Богу душу — но об этом молчок». Он даже называет Рика «полковником», тем самым, как это ни странно, положив начало скорому повышению Рика в чине, потому что тому звание это так понравилось, что он решил присвоить его себе всерьез, как и в дальнейшем, когда он убедил себя, что герцог Эдинбургский тайно возвел его в рыцарское достоинство, чему доказательством служили напечатанные им визитные карточки, которые он демонстрировал особо доверенным лицам.
Но эти дополнительные обязанности ни на минуту не замедляют бешеный вихрь вальса, в котором проносилась жизнь Рика. Каждый уик-энд все вечера и ночи напролет дом в Эскоте наполняется пестрой толпой, где представлено все великое и прекрасное, доверчиво тянущееся к огню, ибо Рик теперь коллекционирует знаменитостей так же, как коллекционирует шутов и лошадей. Начинающие игроки в крикет, жокеи, футболисты, модные адвокаты, продажные парламентарии, лощеные мелкие чиновники из нужных нам уайтхолловских министерств, греки-судовладельцы, парикмахеры, говорящие на кокни, сомнительного происхождения магараджи, пропойцы из муниципалитета, корыстные мэры, правители стран, переставших существовать, священнослужители в замшевых ботинках и с крестами на груди, ведущие развлекательных программ на радио и певички, бездельники-аристократы и миллионеры, нажившие свое состояние на войне, — все появляются на этой сцене и, одурелые, вносят свою лепту в колоссальный замысел Рика. Лощеные управляющие банком и председатели строительных компаний, ни разу в жизни не танцевавшие, скидывают смокинги и, сокрушаясь о даром потраченной и бесплодной своей жизни, молятся на Рика — дарителя солнечных лучей, распорядителя живительной дождевой влаги. Их жены получают недоступные нейлоновые чулки, духи, талоны на бензин, тайные аборты, меховые манто, а если они попадают в число счастливчиков, и самого Рика — потому что каждый должен получить хоть что-то, о каждом надо позаботиться, чтобы возвыситься в его мнении. Если у них есть сбережения, Рик удвоит их. Если они имеют склонность к азартным играм, Рик заключит для них пари, более выгодные, чем любые жучки на тотализаторе — дайте только денег, и он обо всем позаботится. Их детей знакомят с Пимом, чтобы тот развлекал их.
Благодаря вмешательству какого-нибудь доброго приятеля им устраивают освобождение от армейской службы, им дарят золотые часы, билеты на финал кубка, щенков ирландского сеттера, а если они хворают, под свою опеку их берут лучшие доктора. В свое время такая щедрость несколько смущала подростка Пима и вызывала в нем ревнивые чувства. Но теперь это прошло. Теперь это для меня не что иное, как обыкновенный способ добиться успеха.
И среди прочих в увеличившемся штате «придворных» нежданно-негаданно и бесшумно, как бродячие коты, возникают неприметные посланцы мистера Маспоула, в пиджаках с подбитыми ватой плечами и коричневых шляпах с загнутыми кверху полями; себя они называют консультантами и ведут по телефону какие-то долгие переговоры — слушают, но сами ничего не говорят. Кто они были такие, откуда появлялись и куда потом исчезали, теперь знает один только черт, если не считать тени Рика. Что же до Сида, он решительно отказывается обсуждать это, хотя с течением времени, мне кажется, я пришел к правильному выводу относительно рода их занятий. В трагикомедии Рика они исполняют функции палачей — то подобострастно угодливых, прикрывающихся фальшивыми улыбками, то ждущих во тьме своего часа, как ждут, сверкая белками в глубине сцены, шекспировские стражники часа, когда надо будет совершить акт возмездия.
А среди них мелькает то здесь, то там расторопный мальчик на побегушках, неисписанная страница, тот, кому судьбой назначено стать лордом, главным судьей и обскакать всех прочих. Сейчас он обрезает сигарету для них. На Пима не нарадуется его старикан отец, ведь сынок — дипломат до мозга костей и всегда рад стараться: «Эй, Магнус, что они там сделали с тобой в этой твоей школе, облили тебя жидким удобрением, да?», «Эй, Магнус, расскажи-ка нам про того танкиста, что обрюхатил свою жену!» И Пим, лучший рассказчик в своей возрастной группе и весовой категории, повинуется. Он рассыпается в улыбках, увертывается в стычках между этими мастодонтами, а в качестве отдыха посещает вечернюю школу радикализма в домике Олли и мистера Кадлава, где за чашечкой какао с украденными бутербродами великодушно соглашались с тем, что люди — братья («но против твоего папаши мы, конечно, ничего не имеем»). И хотя политические учения как таковые кажутся мне теперь не менее бессмысленными, чем некогда Пиму, я не могу забыть теплоту наших бесед, то безыскусное благородство, с которым мы тщились излечить язвы миропорядка, и искреннее доброжелательство, с которым, отправляясь в постель, желали друг другу доброй ночи, осененной образом Сталина, «ведь именно он, если смотреть правде в глаза, Пострел, выиграл войну и обеспечил этим говнюкам-капиталистам, хоть против твоего папаши мы никогда ничего не имеем, победу!»
В обиход опять были введены общие для всего «двора» каникулы, потому что никто не в состоянии как следует работать, если время от времени не расслабляться и не давать себе отдыха. Сент-Мориц, после неудачной попытки Рика выкупить этот курорт вместо того, чтобы оплатить на нем долги, был для нас исключен, но, как теперь говорят, в качестве компенсации Рик и его советчики освоили юг Франции, куда мчались в «Голубом экспрессе», отмечая начало путешествия и его продолжение в бархатно-медном вагоне-ресторане беспрерывно, отлучаясь оттуда лишь на минуту, затем чтобы одарить чем-нибудь машиниста Фрогги, отъявленного вольнодумца, и потом, запасясь незаконной валютой, закатывались в казино. Стоя там в grande salle,[18] Пим наблюдал из-за плеча Рика, как за считанные секунды тает плата за его годовое пребывание в школе и как никто ничему не учится.
Заходя в бар, он всегда мог обменяться взглядом с Уилдменом, майором бог весть какой армии, называвшим себя конюшим короля Фаруха и утверждавшим, что имеет личную телефонную связь с Каиром, потому что должен диктовать по ней выигрышные номера и получать согласованные со всеми гадателями и предсказателями высочайшие инструкции относительно того, каким именно образом надо пускать на ветер богатства Египта. Средиземноморские рассветы мы обычно встречали на невеселом нашем пути к открытой всю ночь конторе ростовщика на набережной, где платили дань переменчивой Фортуне, отправляя в заклад платиново-золотые часы Рика, его золотой портсигар, золотую ложечку для коктейля и золотые запонки вкупе со спортивными наградами Пима. Для тихих послеполуденных часов у нас имелось такое развлечение, как «tir aux pigeons»,[19] когда «придворные», плотно позавтракав, укладывались лицом к прикладу и ждали, когда несчастные жертвы вылетят и обозначатся на синем небе, чтобы тут же, прервав свое красивое парение, камнем рухнуть в море.
А потом, когда «счета оплачены», другими словами, чеки подписаны, когда швейцарцы и метрдотели «получили свое», то есть чаевые, поистине царские, хоть и выкроенные из последних наших наличных денег, — назад в Лондон, ко все более хлопотливым делам империи «Пим и Сын».
Ибо дела не ждут, а денег никогда не бывает чересчур много, как признает даже Сид. И не один доход не застрахован от того, чтобы расход его не превысил, и всякий расход можно увеличить, добавляя к нему все новые и новые займы и не давая, таким образом, дамбе окончательно прорваться. Если бум в строительном деле не может быть использован из-за принятия этого негуманного закона о строительстве, майор Максуэл Кэвендиш тут же вырабатывает план, глубоко импонирующий азартной натуре Рика: подкупить всех наездников на Ирландском Национальном и таким образом автоматически занять первый, второй и третий призы. Мистер Маспоул знаком с одним непутевым владельцем газеты, который запутался в каких-то махинациях и вынужден срочно распродаваться — так ведь Рик всегда только и мечтал о том, чтобы формировать общественное мнение. Перси Лофт, великий законник, хочет скупить какие-то дома в Фулхеме — Рик может помочь ему со строительством: президент одной строительной компании — его доверенное лицо. Мистер Кадлав и Олли сблизились с молодым модельером, который получил заказ для готовящегося Всебританского фестиваля — Рик в восторге от идеи повеселить наших английских ребят, Господи Боже, сынок, уж кто-кто, а они это заслужили! Племянник Морри Вашингтона создал дизайн вездехода, не за горами чемпионат по крикету, вдобавок к зимнему футбольному чемпионату. У Перси есть еще один проект: скупить в одной ирландской деревне волосы для изготовления париков — это сейчас может быть выгодным и перспективным бизнесом, благодаря деятельности Национальной службы здравоохранения. Автоматические ножи, очищающие кожуру с апельсинов, ручки, пишущие даже под водой, — ошметки планов и проектов, свидетельства битв, временно приостановленных, каждая из них занимала внимание нашего великого мыслителя, влекла за собой цепочку специалистов и таинственных практических исполнителей, став еще одной строкой в скрижалях славы империи «Пим и Сын» на Честер-стрит.
Так где же произошла осечка? Я еще раз задаю Сиду этот вопрос, зная бесповоротность финала. Что за гримаса судьбы прервала на этот раз восхождение нашего великана? Вопрос мой вызывает необычное раздражение. Сид ставит на стол стаканчик.
— Доббси ступил на скользкую дорожку, вот что! Флоры ему показалось мало. Хотелось все новых и новых. Доббси помешался на этих бабах, верно, Мег?
— Уж слишком он себе потакал, — говорит Мег, никогда не прощавшая людям их слабостей.
Бедняга Доббс настолько усыпил свою бдительность, что назначил сто тысяч фунтов компенсации за строение, возведенное год спустя после прекращения бомбардировок.
— Доббс всем все испортил, — говорит Сид, так и пыша праведным негодованием. — Доббс, Пострел, поступил как эгоист. Вот он каков, этот Доббси! Сконцентрирован на себе.
К кратковременному, но достославному периоду, который можно считать высшей точкой благосостояния Рика, любопытно сделать еще одно примечание.
Существует свидетельство, что в октябре 1947 года Рик продал свой череп. Я узнал об этом совершенно случайно, стоя на лестнице при входе в крематорий и втайне пытаясь расшифровать для себя некоторых из малознакомых мне участников похоронной церемонии. Вот тут-то ко мне и подскочил запыхавшийся юнец, отрекомендовавшийся представителем медицинского колледжа, и, помахав перед моим носом каким-то клочком бумаги, потребовал остановить церемонию. «В возмещение полученной мною суммы в 50 фунтов наличными я, Ричард Т. Пим даю свое согласие на то, чтобы после моей кончины череп мой был использован в целях дальнейшего развития медицинской науки». Моросил дождь. Укрывшись под козырьком крыльца, я выписал юнцу чек на 100 фунтов, посоветовав на эти деньги приобрести череп у кого-нибудь другого. «Если парень этот мошенник, — решил я, — то Рик первым и восхитился бы такой предприимчивостью».
И неустанно среди общего гула куда-то во внутреннее ухо Пима проникало, словно то был пароль, известный лишь посвященным, слово «Уэнтворт».
А он, Пим, посторонний, не допущенный в эту тайну, сопротивлялся, охваченный стремлением быть как все. Похоже на шепоток между асами разведки в служебном баре при штабе, когда он, Пим, новобранец, слушая его со стороны, не знал, как быть, притвориться, что не понимаешь, про что речь, или прикинуться глухим. «Мы заработали это на Уэнтворте». «А с Уэнтвортом улажено?..» Постепенно это имя стало для Пима дразнящим символом запрещенного знания, вызовом его ощущению сопричастности. «Подонок хочет сыграть с нами роль Уэнтворта», — услышал он однажды вечером бормотание Перси Лофта. «Баба у этого Уэнтворта — настоящая мегера, — в другой раз заметил Сид. — Ее тупица муж ей в подметки не годится». Каждое такое упоминание подстегивало любопытство Пима и заставляло его продолжать розыски. Но ни карманы Рика, ни ящики его письменного стола, ни прикроватная тумбочка, ни адресная книга в футляре из свиной кожи, ни даже его портфель — его Пим обследовал еженедельно с помощью ключа, снятого с цепочки Рика, — не давали ни малейшего шифра к разгадке. То же касалось и непроницаемого зеленого шкафа, который, как дорожная иконка, превратился в центр и средоточие Рикова попечительства. Ни один из известных ключей не подходил к нему; ни хитростью, ни силой нельзя было в него проникнуть.
И наконец, школа. Чек был послан и оплачен. Поезд качнуло, мистер Кадлав и многочисленные посторонние мамы за окном уткнулись в носовые платки и пропали. В его купе хныкали и кусали обшлага серых тужурок дети постарше, чем он. Но Пим весь был обращен в прошлое, он вспоминал всю свою жизнь до этого момента и устремлялся в будущее — готовый ступить на жесткую тропу долга — ту самую, что вилась перед ним, теряясь в тумане. Он думал: «Вот я, ваш лучший рекрут. Я тот, кто вам нужен, и потому возьмите меня!» Поезд прибыл, школа оказалась погруженной в нескончаемый сумрак средневековой темницы. Но преисполненный самоотречения «святой Пим» был вездесущ и незаменим: он помогал товарищам тащить свои сундуки и портпледы вверх по винтовой лестнице, укрощать непривычные воротнички, отыскивать свои кровати, шкафчики, вешалки, сам при этом довольствуясь самым худшим. И когда настал его черед явиться пред светлые очи директора для первой беседы, Пим не скрывал своего удовольствия. Мистер Уиллоу оказался высоким некрасивым человеком в твидовом костюме и ярком галстуке, а аскетическая, по сравнению с Эскотом, простота его кабинета, немедленно наполнила сердце Пима уверенностью в том, что он видит перед собой цельную личность.
— Так-так, а это что такое? — добродушно вопросил мистер Уиллоу, поднеся к своему крупному уху маленький пакетик, и потряс им.
— Духи, сэр.
Мистер Уиллоу недослышал.
— При чем тут духи? По-моему, это ты принес сюда, — сказал он по-прежнему улыбчиво.
— Это для миссис Уиллоу. Из Монте-Карло. Говорят, это чуть ли не лучшие из всех, что выпускают лягушатники, — добавил он, повторяя фразу майора Максуэла Кэвендиша, благороднейшего джентльмена. Спина мистера Уиллоу была очень широкой — неожиданно глазу Пима предстала лишь эта спина. Мистер Уиллоу нагнулся, послышался звук открываемого и закрываемого ящика. Пакетик исчез в недрах необъятного письменного стола. Моток колючей проволоки нельзя взять в руки с большей брезгливостью и осторожностью.
— Ты Тита Уиллоу берегись, — предупредил его Сефтон Бойд. — По пятницам он проводит порки, чтобы за выходные наказанный оклемался.
Но Пим все-таки упорствовал, стараясь проявлять усердие и откликаться на каждый зов. И так семестр за семестром, долгие, нескончаемые. До завтрака — бег, перед бегом — молитва, перед молитвой — душ, перед душем — уборная. Плашмя кидаться в жидкую грязь поля для регби, ползти по сырым плитам, обучаясь чему-то, что входило в понятие «образование», так старательно проходить военную подготовку, что обдирать ключицу о затвор винтовки и получать зуботычины на ринге, и все же вымучивать улыбку и приветствовать публику в качестве проигравшего, плетясь в раздевалку. Вы бы одобрили его, Джек, вы бы сказали, что детей, как и молодых жеребцов, необходимо обломать, и потому частная школа сослужила мне хорошую службу, сформировав мой характер.
Не думаю, что это так. Я считаю, школа эта едва не убила меня. Но Пим так не считал — Пим думал, что все чудесно, и протягивал тарелку за добавкой. А когда это требовалось, — а требовалось это в соответствии с суровыми законами школы и ее странными понятиями о справедливости, то есть, как это помнится теперь, в ретроспективе, едва ли не каждую неделю, — он окунал свой взмокший вихор в грязную раковину и, ухватившись обеими руками за краны, судорожно сжимал их, искупая череду своих прегрешений, о которых он и понятия не имел до тех пор, пока это размеренно не втолковывалось ему в паузах между ударами, отвешиваемыми самим мистером Уиллоу или кем-нибудь из его представителей. И все же потом, лежа наконец в чуткой тишине общей спальни и слушая кряхтение и поскрипывание томящихся подростков, он ухитрялся убедить себя, что так воспитывают настоящих аристократов и что, подобно Иисусу, он терпит наказание во имя святости отца своего. И его чистосердечие, его сочувствие ближнему, ничуть, ничуть не убывая, расцветали пышным цветом.
Он мог проводить послеполуденные часы с Ноуксом, смотрителем спортивной площадки, уплетая печенье и пироги в его домике возле заводика, где варили сидр, и вызывая у этого ветерана спорта слезы восторга выдуманными историями о выдающихся спортсменах, гостивших у них в Эскоте. В его рассказах не было ни слова правды, но, увлекаясь собственной мастерской выдумкой, он сам начинал в нее верить. «Неужели Дон! — недоверчиво и восторженно восклицал Ноукс. — Великий Дон Бредмен собственной персоной отплясывал на кухонном столе! У тебя дома! Ну дальше, дальше!» — «И пел к тому же „Я был пятилетним мальчишкой“, когда бывал в настроении!» — развивал тему Пим. И, в то время как Ноукс еще светился от всех услышанных откровений — прямиком наверх, к побитому жизнью и невзрачному, обутому в сандалии мистеру Гловеру, младшему учителю рисования, помочь тому вымыть палитры и счистить ежедневно возникающий слой пастели на гениталиях стоящего в актовом зале мраморного херувима. Мистер Гловер был абсолютной противоположностью Ноуксу. Без Пима они бы оставались непримиримыми врагами. Мистер Гловер считал спорт в школе тиранией похуже гитлеровской: «Моя бы воля — так побросать бы все эти футбольные бутсы в реку, ей-богу, распахать бы эти спортивные площадки и заняться бы наконец ради разнообразия искусством, красотой!» И Пим соглашался с ним и клятвенно заверял его, что отец пожертвует школе деньги на то, чтобы перестроить классы искусства, увеличив вместимость в два раза, может быть, даже несколько миллионов пожертвует, но пока это секрет.
— Будь я на твоем месте, я бы помалкивал об отце, — сказал Сефтон Бойд, — здесь спекулянтов не жалуют.
— И разведенных матерей — тоже, — куснул его в отместку Пим, но вообще тактика его была умиротворять, сглаживать и сосредотачивать все нити в своих руках.
Еще одним завоеванием его был Беллог, учитель немецкого, человек, сокрушенный и раздавленный прегрешениями страны, ставшей для него родиной. Пим завоевал его расположение усердием, покупкой за счет Рика дорогого немецкого пива в «Томасе Гуде», выгуливанием его собаки и приглашением его в Монте-Карло вкупе с обещанием, что все расходы его будут оплачены, — предложение, которое Беллог, к счастью, отверг. Сейчас я постыдился бы вести себя столь примитивно и мучился бы подозрениями, не рассердится ли Беллог на такое мое ухаживание и не отвергнет ли меня. Но Пиму все эти чувства были неведомы. Пим любил Беллога, как и всех окружающих. К тому же он нуждался в этой немецкой душе, так как привык к немцам со времен Липси. Он жаждал отдать всего себя, броситься в объятия перепуганного Беллога, хоть Германия в то время значила для него не более как заброшенный и нелюбимый всеми край, где можно укрыться и где способности его будут оценены по достоинству. Ему требовалось с головой уйти туда, в это ощущение тайны и сокровенности, ощущение жизненной изнанки. Ему требовалось покончить со всем английским в себе, невзирая на все симпатии к этому английскому. Он даже так вошел в роль, что, к возмущению Сефтона Бойда, стал говорить с легким немецким акцентом.
Ну а женщины? Уверяю вас, Джек, что мало кто был так восприимчив к чарам женской красоты и возможностям наслаждаться ею, как Пим, но в школе насчет наслаждений было строго, даже наслаждаться в одиночку считалось преступлением, достойным порки.
Миссис Уиллоу, хоть Пим и был готов всем сердцем полюбить ее, была постоянно беременна. Томные взгляды, которые он бросал на нее, не находили никакого отклика. Школьная сестра-хозяйка тоже была весьма недурна, но, когда однажды ночью он, симулируя головную боль, заявился к ней в смутной надежде предложить ей руку и сердце, она грубо отослала его обратно в постель. Лишь одна миниатюрная мисс Ходжес, преподававшая игру на скрипке, некоторое время проявляла к нему интерес. Пим подарил ей папку из свиной кожи для нот, купленную в «Хэрродсе», и поведал, что собирается заниматься скрипкой профессионально, на что она прослезилась и посоветовала ему выбрать другой инструмент.
— Моя сестра не прочь проделать с тобой это самое, — сказал Сефтон Бойд однажды ночью, когда, забравшись в постель Пима, они тискались там без особого энтузиазма. — Она нашла в моих бумагах твое стихотворение и говорит, что ты как Китс.
Пим ничуть не удивился. Стихотворение и впрямь было шедевром, а Джемайма Сефтон Бойд уже не раз пронзала его взглядами из-за стекла семейного «лендровера», когда они заезжали в школу, чтобы забрать ее брата на уикэнд.
— Она слаба на это дело, — пояснил Сефтон Бойд. — Ей кто угодно сгодится. Нимфоманка.
Пим тотчас написал ей письмо, достойное поэта:
«Ваши мягкие локоны навевают грезы. Чувствовали ли Вы когда-нибудь, что красота — это тоже грех? Во рву с водой, опоясывающем аббатство, плавают теперь два лебедя. Я часто гляжу на них и вспоминаю ваши локоны.
Я Вас люблю».
Она ответила первой же почтой, но Пим успел все же испытать муки раскаяния в столь опрометчивом поступке.
«Благодарю за письмо. 25-го я получу освобождение в школе на довольно длительный срок, и в этот же день начинается один из Ваших уик-эндов, когда Вы будете свободны. Как знаменательно это совпадение! Мама пригласит Вас провести с нами воскресный вечер и попросит разрешения мистера Уиллоу, чтобы вы переночевали у нас. Обдумываете ли Вы план похищения?»
Второе письмо было более детализировано:
«Черная лестница совершенно безопасна. Я зажгу огонь в камине и припасу вина на случай, если Вас обуяет жажда. Привезите то, над чем Вы сейчас работаете, но прежде я жду Ваших ласк. На моей двери Вы увидите красную розочку, которую я выиграла на скачках в прошлые каникулы».
Пим был до смерти напуган. Как ему вести себя с женщиной столь опытной? У женщин есть грудь, это он знал, и это ему нравилось. Но у Джемаймы груди вроде бы не было. Что касается всего прочего — это был темный лес, грозивший опасностями и муками, а воспоминания его о Липси в ванне к тому времени уже окутались туманной дымкой.
Пришла открытка:
«Мы все будем очень рады видеть Вас в Хадуэлле в этот уик-энд 25-го. Мистеру Уиллоу я шлю послание отдельно. Об одежде не беспокойтесь — в летнее время мы к вечеру не одеваемся.
Элизабет Сефтон Бойд».
На холме, у подножия которого располагалось обиталище мистера Уиллоу, стояла женская школа. Мальчики, которые проникали туда, подвергались порке и исключению из школы.
Но Элфик из «Нельсон-хауса» уверял, что, если спрятаться под пешеходным мостиком, когда по нему идут девочки, направляясь на хоккейный матч, можно увидеть много интересного. Увы, все, что увидел Пим, когда последовал его совету, были пара-другая замерзших коленок, очень похожих на его собственные. Хуже того, ему пришлось стать мишенью грубых шуток инструкторши по спортивным играм, которая, свесившись вниз через перила, пригласила его подняться и принять участие в игре. С отвращением Пим отступил, найдя пристанище у своих немецких поэтов.
Местной общедоступной библиотекой заведовал пожилой фабианец, доверенное лицо Пима. Пропустив второй завтрак, Пим устремился в библиотеку, где незаметно обрыскал секцию «Только для совершеннолетних». «Руководство для вступающих в брак» на поверку оказалось всего лишь пособием по составлению закладных. «Искусство китайцев. Для практического применения» начиналось интересно, но потом следовали описания различных игр — в дротики и в «белого тигра». Вот богато иллюстрированная книга, озаглавленная «Любовь и женщина эпохи рококо» — это было дело другое, и Пим прибыл в Хадуэлл, ожидая увидеть там, как резвятся с кавалерами в парке обнаженные грации. За обедом, на котором все присутствующие, к его облегчению, оказались одетыми, Джемайма была с ним холодна как лед — она прятала глаза и, занавесившись локонами, читала книгу Джейн Остин. Некрасивая девочка по имени Белинда, отрекомендованная ему как ближайшая подруга Джемаймы, молчала как рыба, но молчала сочувственно.
— Джем всегда так, когда ревнует, — пояснил Сефтон Бойд так, чтобы Белинда могла это слышать Белинда попыталась ударить его и удалилась возмущенная.
Отправляясь в постель, он поднимался по длинной винтовой лестнице, и десяток стенных часов били ему вслед похоронный марш.
Как часто предупреждал его Рик, что многих женщин интересовать в нем будут только его деньги! И как мечтал он теперь о безопасной своей постели в школьной спальне!
Проходя по лестничной площадке, он заметил розочку, в полумраке показавшуюся ему кроваво-красной. Он поднялся еще на один пролет и увидел выглядывавшую из-за двери Белинду.
— Можете зайти, если хотите, — грубо сказала она.
— Нет, спасибо, — ответил Пим и пошел к себе.
На подушке лежали восемь его любовных писем и четыре стихотворения, которые он посвятил Джемайме; все это было перевязано ленточкой и пахло конским потом.
«Пожалуйста, заберите Ваши письма, они тяготят меня теперь, когда мы стали несовместимы. Не знаю, что это взбрело Вам в голову так зачесать Ваш вихор — вы стали похожи на приказчика.
Отныне мы чужие».
Гонимый унижением и отчаянием, Пим поспешил обратно в школу и в ту же ночь написал всем своим мамашам — действующим и отставным, чьи фамилии и адреса у него сохранились.
«Дорогая Топси, Черри, милая миссис Огилви, Мейбл, милая Вайолет, меня нещадно истязают за стихи, которые я пишу, и мне очень плохо. Пожалуйста, заберите меня из этого страшного места!»
Но, когда они откликнулись на этот призыв, готовность, с которой они обратили на него свою любовь, его возмутила, и он выкинул все их письма, едва прочтя их. А когда одна из этих мамаш, самая добросердечная, побросав свои дела, проделала дорогостоящий путь в сотню миль, чтобы заказать ему в «Перышке» мясное ассорти на вертеле, Пим отвечал на ее расспросы вежливо-отчужденно: «Да, благодарю вас, школа первоклассная, все прекрасно. А как вы поживаете?» — и проводил ее на вокзал на час раньше срока, чтобы успеть еще перекинуться мячом с товарищами.
«Дорогая Белинда, — писал он своей поэтично-размашистой скорописью. — Большое спасибо за Ваше письмо, где Вы пишете мне о том, как неуравновешенна порой бывает Джем. Я знаю, как ранимы девушки ее возраста и каким изменениям подвержены, так что я не в обиде. Наша команда выиграла юношеское первенство, произведя в некотором роде сенсацию. Мне часто вспоминаются Ваши прекрасные глаза.
Магнус».
«Дорогой отец, — это письмо было написано почерком грубовато-эдвардианским, в подражание Сефтону Бойду, — я тут развлекаюсь напропалую, что очень здорово и интересно, но цены в здешней кондитерской взлетели, и я подумал, не мог бы ты прислать мне еще фунтов пять, чтобы я мог поправить свои дела?»
К его удивлению, Рик ничего ему не прислал, зато, спустившись с недосягаемых высот, явился собственной персоной, привезя с собой не деньги, а любовь, что Пиму как раз и было нужно от него в первую очередь.
Это был первый приезд Рика. Раньше Пим не разрешал ему приезжать, объясняя это тем, что наезды столь знаменитых родителей в школе считаются дурным тоном. И Рик с необычной покорностью смирился с этим запрещением. Теперь же с не меньшей покорностью он прибыл — элегантный, ласковый и странно тихий. Появиться на территории школы он не рискнул — послал письмо, написанное от руки, в котором предлагал встретиться на дороге, ведущей к аббатству Фарлей, что на взморье. Когда Пим прикатил, как ему было велено, на велосипеде в условленное место, ожидая увидеть там «бентли» и добрую половину «придворных», из-за поворота вдруг выехал Рик, тоже на велосипеде, фальшиво мурча «Под сводами», но с улыбкой, такой широкой, что Пим заметил ее еще издали. В багажной корзине велосипеда он привез излюбленные обоими деликатесы для пикника: бутылку шипучего лимонада для Пима, шампанское для себя и футбольный мяч, знакомый Пиму с самого детства. Они катались на велосипедах по прибрежной песчаной кромке и швыряли в воду камешки так, чтобы те прыгали по волнам. Они валялись в дюнах, уплетая гусиную печенку на хрустящих ржаных хлебцах. Они гуляли по поселку и обсуждали, не стоит ли Рику скупить его на корню. Они осмотрели церковь и дали клятву не забывать того, о чем молились. Они пуляли в обвалившиеся ворота и гоняли мяч до изнеможения. Они целовали друг друга, плакали и обнимались крепко-крепко, обещая друг другу вечную дружбу и велосипедные прогулки по воскресеньям, даже когда Пим станет лордом, главным судьей и женится и народит отцу внучат.
— Что, мистер Кадлав вышел в тираж? — спросил Пим.
Рик вопрос расслышал, но ответил не сразу. Так бывало всегда, когда его спрашивали о чем-нибудь прямо.
— Знаешь, сынок, — признался он, — Кадди так намотался за эти годы туда-сюда, что решил дать себе отдых.
— А бассейн как подвигается?
— Почти готов. Почти. Немного терпения.
— Классно!
— Скажи мне, сынок, — сказал Рик на этот раз голосом, преисполненным величайшей серьезности, — у тебя найдется пара-другая приятелей, которые могут оказать тебе услугу, предоставив ночлег и необходимые удобства во время школьных каникул, которые уже на за горами?
— Да сколько угодно! — отвечал Пим, стараясь тоном своим изобразить беззаботность.
— Я бы посоветовал тебе от их приглашений не отказываться, потому что со всеми этими строительными работами и усовершенствованиями в Эскоте не думаю, чтобы возможно было отдохнуть там в покое и уединении, как того заслуживает такой умница, как ты.
Пим поспешил согласиться с ним, принявшись резвиться и тормошить Рика еще сильнее, дабы убедить его, что никаких неприятностей не заподозрил.
— У меня роман с одной девчонкой, — сообщил Пим Рику уже перед самым расставанием, в последнем усилии убедить Рика в том, что у сына его все хорошо. — Так интересно! Каждый день мы шлем друг другу письма.
— Нет ничего лучше в этом мире, чем любовь достойной женщины, сынок. И если кто-то заслуживает такую любовь, так это ты!
— Скажи-ка, милый, — спросил мистер Уиллоу однажды вечером после конфиденциальной богословской беседы, — чем все-таки занимается твой отец?
На что Пим, всегда нюхом чуявший, что понравится, а что не понравится мистеру Уиллоу, ответил, что он, «похоже, независимый, работающий на свой страх и риск бизнесмен, сэр, кажется, так, но точно я не знаю». Уиллоу переменил тему, но во время их следующей встречи осведомился о матери Пима. Первым желанием мальчика было сказать, что мама его умерла от сифилиса — недуга, о котором Уиллоу пространно рассказывал в серии лекций «Дар жизни». Однако он сдержался.
— Она, можно сказать, оставила нас, когда я был еще маленьким, сэр, — ответил Пим, открыв, таким образом, больше правды, чем намеревался.
— С кем же оставила? — поинтересовался мистер Уиллоу.
На что Пим без всякой причины, которую впоследствии мог бы обнаружить, отвечал:
— С сержантом, сэр. Уже женатым и потому вынужденным бежать с ней в Африку, сэр.
— Она пишет тебе, милый?
— Нет, сэр.
— Что ж так?
— Наверное, потому, что ей очень стыдно, сэр.
— А деньги она тебе шлет?
— Нет, сэр, у нее совсем не осталось денег, сэр. Он вытянул из нее все до последнего пенни!
— Мы говорим о сержанте, не так ли?
— Да, сэр.
Мистер Уиллоу задумался.
— Ты в курсе дел так называемой компании «Ученое содружество Маспоула с ограниченной ответственностью»?
— Нет, сэр.
— Но ты как будто значишься управляющим этой компании.
— Я этого не знал.
— В таком случае ты, по всей вероятности, не можешь знать, почему эта компания платит за твое обучение. Вернее, не платит. Верно?
— Верно, сэр.
Мистер Уиллоу подвигал челюстью и сощурился, что должно было означать, что вот сейчас он проявит особую проницательность.
— Отец твой, говоришь, живет в роскоши, если сравнивать его с родителями других учеников?
— Полагаю, что так, сэр.
— Полагаешь?
— Это так и есть, сэр.
— Ты не одобряешь его образа жизни?
— Наверное, он мне не совсем по вкусу, сэр.
— Сознаешь ли ты, что может наступить день, когда тебе придется выбирать между Богом и мамоной?
— Да, сэр.
— Ты обсуждал это с отцом Мерго?
— Нет, сэр.
— Так обсуди.
— Хорошо, сэр.
— Ты думал когда-нибудь о принятии сана?
— Часто, сэр, — сказал Пим, сделав вдохновенное лицо.
— Существует особый фонд, Пим, фонд для неимущих мальчиков, желающих в дальнейшем принять священнический сан. Казначей считает, что ты можешь попытаться стать стипендиатом этого фонда.
— Понимаю, сэр.
Отец Мерго был зубастый изгой, чья трудновыполнимая, учитывая его пролетарское происхождение, задача состояла в том, чтобы изображать из себя полномочного представителя Господа Бога и странствовать по частным школам в поисках талантов. Если Уиллоу был громокипящим и крутым, как утес, так сказать, Мейкпис Уотермастер нараспашку, Мерго извивался в своей сутане, как завязанная в мешок ласка. Если взгляд Уиллоу выражал отвагу и незамутненное знанием простодушие, то в глазах Мерго читались страдания и муки одиночества в келье.
— Он трехнутый, — заявил Сефтон Бойд, — погляди, какие у него струпья на лодыжках. Эта свинья раздирает их в кровь во время молитвы!
— Он умерщвляет плоть, — сказал Пим.
— Магнус? — Это откликнулся Мерго, говорил он гнусавым северным выговором. — Как тебя назвали? Раб божий Магнус? Нет, ты Инок Божий Парвус.
Мимолетная хищная улыбка сверкнула на красных губах — рубец, который никак не затянется.
— Приходи сегодня вечером, — предложил он. — Вверх по парадной лестнице. Гостевая комната. Постучишь.
— Ты, педик полоумный! Он тебя щупать будет! — выкрикнул Сефтон Бойд вне себя от ревности. Но Мерго, как догадался Магнус, еще никого не щупал. Бесприютные руки отшельника, словно спутанные внутри сутаны какими-то невидимыми путами, выныривали на поверхность, только когда он ел или молился. Весь остаток летнего семестра Пим витал в эмпириях немыслимой вседозволенности. Еще недели не прошло с того дня, как Уиллоу пригрозил выпороть мальчика, заявившего, что крикет — дело добровольное. А теперь Пиму достаточно было сказать, что он идет на прогулку с Мерго, и его освобождали от любых спортивных игр, от которых он желал освободиться. Если он не писал сочинений, на это почему-то смотрели сквозь пальцы, если он заслужил наказания — наказание откладывалось. Во время изматывающих пеших или велосипедных прогулок, в маленьких деревенских чайных, а то и по ночам, примостившись где-нибудь в уголке убогой комнаты, Пим с энтузиазмом рассказывал о себе, выдвигая версии, попеременно то шокировавшие, то восхищавшие их обоих.
Затхлая материальность его домашнего уклада. Тяга его к вере и любви. Его борьба с демонами самоуничижения и искусителями типа Сефтона Бойда. Его чистые, как у брата с сестрой, отношения с Белиндой.
— А каникулы? — как-то раз осведомился Мерго.
Был вечер, и они пробирались по конной тропинке, по обочинам которой в траве обнимались парочки.
— Веселишься напропалую? Получаешь удовольствие?
— Каникулы — это настоящая пустыня, — отвечал верный Пим. — И для Белинды — тоже. Ее отец — биржевой маклер.
Образ этот подхлестнул Мерго, как удар кнута.
— Значит, пустыня? Дебри? Я разверну сравнение. Христос тоже был в пустыне, Инок. И чертовски долго. Так же как и святой Антоний. Антоний двадцать лет прослужил в заштатной грязной крепости на Ниле. Возможно, ты забыл об этом.
— Я и не знал никогда.
— Тем не менее это так. Но это не мешало ему говорить с Богом, а Богу — с ним. Антоний не имел никаких привилегий — ни денег, ни имущества, ни шикарных автомобилей, ни дочек биржевых маклеров. Он лишь творил молитвы.
— Я знаю, — сказал Пим.
— Иди в Лайм. Повинуйся зову. Будь как Антоний.
— Что ты сотворил со своей прической? Где твой вихор? — в тот же вечер вскричал Сефтон Бойд.
— Остриг.
Хохот Сефтона Бойда резко оборвался.
— Ты как обезьяна: во всем копируешь Мерго, — негромко сказал Сефтон Бойд. — Влюбился ты, что ли, б… полоумная!
Дни Сефтона Бойда были сочтены. Мистер Уиллоу посчитал молодого Кеннета чересчур развитым для его школы.
Итак, вот вам и другой Пим, Джек, и можете дополнить им мое досье, хоть этот Пим не только не вызывает восхищения, но даже, как я подозреваю, и не совсем понятен вам, а вот Поппи с первого дня знала о его существовании. О том Пиме, что не ведает покоя, пока не завоюет любви ближнего, а после прорубает себе путь к отступлению, и чем вернее — тем лучше. О том Пиме, что чужд цинизма и действует всегда в полном соответствии с убеждениями. Кто является двигателем событий, сам становясь их жертвой, и называет это «принять решение», который втягивается в бессмысленные отношения и называет это «хранить верность». О том Пиме, что отклоняет приглашение провести две недели с семейством Сефтона Бойда в Шотландии, вместе со всеми, включая Джемайму, из-за обещания, которое он дал какому-то манчестерскому фанатику, присутствовать на всенощном бдении, готовя себя к жизни, которую вовсе не собирался вести. О Пиме, который ежедневно пишет письма Белинде из-за того, что Джемайма некогда усомнилась в его достоинствах. О Пиме — жонглере на празднике, прыгающем вокруг стола и подбрасывающем в воздух одну за другой идиотские тарелки, потому что ни на секунду не может позволить себе разочаровать кого-либо и тем уронить свое достоинство. И так все и катится, и он задыхается от церковных благовоний, и спит в келье, где пахнет мокрой собачьей шкурой, и чуть не загибается от тушеной крапивы — и все это, чтобы проявить набожность, заплатить за учение в школе и вызвать восхищение Мерго. А пока он громоздит новые обязательства на старые, убеждая себя, что находится на пути к райскому блаженству, в то время как на самом деле он все глубже увязает в неразберихе собственных чувств. По прошествии недели ему надо было посетить харфордский лагерь для мальчиков, приют для верующих в Шропшире, принять участие в тред-юнионистском шествии в Уэйкфилде и в празднике Богоявления в Дерби. По прошествии двух недель в Англии не осталось графства, где он не продемонстрировал бы своей набожности, и не один раз, а многократно, что не мешало ему время от времени обращаться мыслью к отвергнутой им жизни и воображать себя изможденным апостолом веры, помогающим красавицам и миллионерам ступить на путь христианского аскетизма.
Прошел месяц, прежде чем случилось то, чего он ждал, и Господь протянул ему руку помощи, исполнив тем самым мечту Пима.
«Немедленно ждем на Честер-стрит. Присутствие крайне важно в национальных и международных интересах.
Ричард Т. Пим, управляющий ПимКорп.»
— Придется тебе ехать, — сказал Мерго, вручая Пиму в паузе между молитвами злополучную телеграмму, и по впалым его щекам заструились слезы.
— Не думаю, что выдержу это, — отозвался Пим, не менее взволнованный. — Все деньги, деньги, всюду там одни деньги!
Они прошли мимо маленькой печатни, мимо мастерской, где занимались плетением корзин, через огороды к калитке, за которой начинался другой мир — мир Рика.
— Ты ведь не сам послал эту телеграмму, Инок? — спросил Мерго.
Пим побожился, что не сам. И это было правдой.
— Ты даже понятия не имеешь о своей власти, — сказал Мерго. — По-моему, я теперь совершенно другой человек.
Пиму никогда не приходила в голову мысль о том, что Мерго способен как-то измениться.
— Что ж, — сказал Мерго, в последний раз грустно поежившись.
— До свидания, — сказал Пим. — И спасибо.
Но впереди обоим светила надежда: Пим обещал вернуться к Рождеству, когда возвращаются все странники.
Сумасшедшие перемены и виражи, Том. Сумасшедшие сомнения, страсти, привязанности. Они сильнее, когда опасность уже позади. Приблизительно в это же время я написал Дороти — послав письмо для передачи ей на имя сэра Мейкписа Уотермастера в Палату Общин, хотя и знал о его смерти. Неделю я ждал ответа, а потом уже позабыл обо всем, когда вдруг нежданно-негаданно хитрость моя была вознаграждена надушенным письмецом с пятнами не то слез, не то вина, написанным на линованной, вырванной из блокнота бумаге, без адреса, но со штампом Восточного Лондона, в котором я никогда не был. Письмо это сейчас передо мной.
«Твой голос донесся издалека по прошествии стольких лет, мой дорогой! Письмо я положила в кухонный комод к скатертям и салфеткам, чтобы иметь возможность читать и перечитывать его, как только выдастся свободная минутка. Буду на Юстонском вокзале, на платформе в 3 часа в четверг без Герби. В руках у меня будет букет лаванды, которую ты всегда так любил».
Уже сожалея о своем решении, Пим прибыл на вокзал с опозданием и расположился в уголке охраны под железным навесом поближе к мешкам с почтой. Кругом толклись разного вида мамаши — одни вполне подходящие, другие — не столь, но ни одну из них он не хотел бы для себя. Одна из женщин, как ему показалось, тискала завернутый в газету букетик, но он уже решил, что ошибся платформой. Пим желал встретить милую свою Дороти, а вовсе не какую-то ковыляющую старую курицу в клоунской шляпе.
Будний вечер, Том. Машины и автобусы на Честер-стрит шумят и поплескивают под дождем, но внутри рейхсканцелярии — солнечно и ясно.
— Звать меня Каннингхем, юный джентльмен, — на невнятном языке чужестранца объявляет плотный мужчина и быстро закрывает за ним дверь, словно боится, что внутрь влетят микробы. — Мое первое — хитрость, мое второе — ветчина.[20] Так, значит, вы сын и наследник? Приветствую вас, юный джентльмен!
— Как поживаете? — вежливо откликается Пим.
— Как и следует оптимисту, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем с присущей жителям Центральной Европы обстоятельностью и склонностью к буквализму. — Думаю, что мы на пути к взаимопониманию. Поначалу естественно некоторое сопротивление, но я различаю свет в конце тоннеля.
Чем не может похвастаться Пим, так как коридор, по которому его с завидной уверенностью ведет Каннингхем, погружен во тьму, если не считать бледных пятен по стенам, оставшихся в тех местах, где раньше стояли бухгалтерские книги.
— Так вы, юный джентльмен, как я полагаю, знаток немецкого, — хрипло говорит мистер Каннингхем, словно напряжение дурно повлияло на его связки. — Чудесный язык. Что касается народа — умолчу, но язык замечательный, если знать, как им пользоваться. Уж поверьте мне!
— Почему мы идем наверх? — спрашивает Пим, к тому времени уже различивший знакомые признаки надвигающейся катастрофы.
— Неприятность с лифтом, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем. — Полагаю, за мастером послано, и в настоящий момент он спешит на место аварии.
— Но кабинет Рика внизу!
— Однако наверху нам никто не помешает, юный джентльмен, — поясняет мистер Каннингхем, толчком открывая двойную дверь.
Они входят в разгромленную парадную гостиную, освещаемую отблеском уличных фонарей.
— Ваш полный почтения и благоговения сын прибыл, сэр, — оторвавшись от своих молитв, докладывает мистер Каннингхем, жестом пропуская Пима вперед.
Поначалу Пим видит только лоб Рика — лоб блестит, потому что на него падает свет свечи. Затем из тьмы выплывают очертания головы знаменитого человека, а вслед за этим возникает и его крупное тело — оно быстро приближается и заключает Пима в пылкие влажные объятия.
— Как ты, старичок? — кидается на него с расспросами Рик. — Как добрался?
— Прекрасно, — отвечает Пим, который в силу временной неплатежеспособности ехал на попутных.
— Значит, тебя покормили? А чем?
— Только сандвич дали и кружку пива, — говорит Пим, который был вынужден ограничиться твердым, как камень, куском хлеба из запасов Мерго.
— Вот это по-нашему, ей-ей! — азартно восклицает мистер Каннингхем. — Все ел бы да ел за обе щеки!
— Поосторожнее с выпивкой, сынок, — почти рефлекторно откликается Рик. — Вцепившись Пиму в подмышку, он ведет его по голым половицам к царских размеров кровати. — Тебя ожидают пять тысяч фунтов наличными, если не будешь курить и выпивать до своего совершеннолетия. Ладно, оставим это. Как тебе мой мальчик, дорогая?
С кровати, как тень, поднимается темная фигура.
«Это Дороти, — думает Пим. — Это Липси. Это мать Джемаймы — приехала жаловаться!» Но тьма рассеивается, и послушный мальчик видит, что женская фигура перед ним не укутана шалью, как Липси, что на ней нет похожей на колпак шляпы Дороти, а движения и жесты ее лишены дерзости и властной решительности леди Сефтон Бойд. Одета женщина по европейской моде довоенных лет, как Липси, но на этом сходство кончается. Расклешенная юбка ее затянута в талии, на блузке — кружевной воротничок, а очень маленькая шляпка с пером придает наряду элегантность. Ее груди вполне соответствуют канонам, описываемым в книге «Любовь и женщина эпохи рококо», а слабое освещение придает им еще большую округлость.
— Сынок, я хочу, чтоб ты познакомился с этой благородной и отважной дамой, познавшей в жизни как невиданное благополучие, так и невзгоды, дамой, которая боролась и жестоко страдала, будучи игрушкой в руках судьбы. И которая оказала мне величайшее доверие — большего доверия женщина не способна оказать мужчине, — обратившись ко мне в минуту нужды.
— Ротшильд, милый, — негромко произносит дама и поднимает вялую руку так, чтобы Пим мог поцеловать или пожать ее.
— Слыхал эту фамилию, не правда ли, сынок, с твоим-то образованием? Барон Ротшильд? Лорд Ротшильд? Граф Ротшильд? Банк Ротшильдов? Уже не хочешь ли ты сказать, что тебе неизвестно наименование этого великого еврейского клана, распоряжающегося сокровищами поистине соломоновыми?
— Нет, конечно, я слышал эту фамилию.
— Вот и хорошо. Тогда садись и выслушай то, что будет угодно этой даме тебе поведать, потому что дама эта — баронесса! Садись, садись, сынок. Располагайся между нами. Как он тебе нравится, Елена?
— Красивый, дорогой, — говорит баронесса.
«Он хочет запродать меня ей, — не без некоторого удовольствия думает Пим. — Я его последняя, отчаянная сделка».
Так устроен мир, Том. Все течет, и безумие оставаться на месте. Твой отец и дед сидят, тесно прижавшись к еврейской баронессе в пустоватых, похожих на бордель покоях Уэстэндского дворца с отключенным электричеством и мистером Каннингхемом, как до меня постепенно доходит, стоящим на страже у двери — глупая конспирация, сравнимая лишь с позднейшими глупыми ухищрениями, в которых упражнялись сотрудники Фирмы, — а баронесса тем временем негромким голосом начинает свой монолог репатриантки и страстотерпицы, один из тех монологов, которые я и дядя Джек слушали потом сотни раз, но с той лишь разницей, что для Пима все это совершенно внове, и бедро баронессы уютно притиснуто к бедру молодого послушника.
— Я смиренная вдова, и семья моя очень простая, хоть и набожная. Мне выпало счастье сочетаться браком, увы, столь кратким, с ныне покойным бароном Луиджи Свободой-Ротшильдом, последним отпрыском могущественной чешской ветви этого семейства. Мне было семнадцать, ему — двадцать один, можете себе представить наше блаженство! В Чехии нашей резиденцией был «Дворец нимф» в Брно, дворец этот разграбили сначала немцы, потом русские, осквернили, как оскверняют женщину — в буквальном смысле этого слова. Моя двоюродная сестра Анна поженилась с главой бриллиантового концерна «Де Бирс» в Кейптауне. Обстановку домов, которые ей принадлежат, даже вообразить себе невозможно, хотя чрезмерную роскошь я не одобряю. — Пим также этого не одобряет, о чем с набожной гримаской сочувствия пробует поставить в известность баронессу. — С моим дядей Вольфрамом я не общалась, за что теперь благодарю Господа Бога. Он сотрудничал с нацистами, и евреи вздернули его вниз головой. — Пим выпячивает челюсть в знак сурового согласия. — Мой дядя Давид отдал все свои гобелены в «Прадо». Теперь, когда он бедный, как раскулаченный крестьянин, почему бы музею не дать ему сколько-нибудь денег на то, чтобы ему кушать? — Пим сокрушенно качает головой, изображая отчаяние при мысли о низости испанской души.
— Моя тетя Уолдорф… — Тут она разражается рыданиями, в то время как Пим прикидывает, скрывает ли полумрак слишком явные признаки его физического возбуждения и не замечает ли их баронесса.
— Какой позор! — негодует Рик, пока баронесса успокаивается, пытаясь взять себя в руки. — Подумай, сынок, эти большевики могли бы как гром среди ясного неба нагрянуть в Эскот и бесчинствовать, и грабить напропалую! Дальше, дальше, дорогая! Попроси ее продолжать, сынок! Зови ее Елена, она любит, когда ее так называют. Снобизм чужд ей. Она такая же, как мы.
— Weiter, bitte,[21] — говорит Пим.
— Weiter, — одобрительным эхом отзывается баронесса и прикладывает к глазам носовой платок Рика. — Jawohl,[22] милый. Sehr gut![23]
— Но каков выговор! — восторгается, стоя в дверях, мистер Каннингхем. — Ни намека на акцент, вот это по-нашему, ей-ей, уж поверьте мне.
— Что она говорит, сынок?
— Она успокоилась, — заверяет его Пим, — и может продолжать.
— Она прелесть! Я буду не я, если не позабочусь о ней!
Пим тоже собирается позаботиться. По крайней мере — жениться на ней. Но пока, к его досаде, ему приходится слушать, как она на все лады расхваливает своего покойного мужа-барона:
— Мой Луиджи был не просто владелец огромного дворца, он был финансовый гений и до войны занимал пост президента компании Ротшильдов в Праге.
— По богатству им равных не было! — говорит Рик. — Ведь так, сынок. Ты же учил историю! Что скажешь?
— Они даже подсчитать свое богатство не могли, — от дверей подтверждает Каннингхем с гордостью импрессарио. — Правда, Елена? Спросите ее, не стесняйтесь!
— Мы такие концерты давать, милый, — доверительно сообщает Пиму баронесса, — со всего мира знаменитости! Мы строить дом из мрамора. Зеркала, культура… как здесь, — предупредительно добавляет она, указывая на бесценное, сделанное по фотографии полотно, запечатлевшее знаменитого Принца Мангуса в его лошадином загоне. — Но мы все потеряли.
— Не совсем все, — тихонько вворачивает Рик.
— Когда пришли немцы, мой Луиджи не хочет бежать. Едва заметив нацистских свиней с балкона, он взять в руки винтовку. С тех пор известий о нем не было.
Следует еще одна необходимая пауза, во время которой баронесса аккуратными глотками потягивает бренди из хрустального графина — этот и другие такие же графины в ряд стояли на полу — а Рик, к негодованию Пима, подхватывает эстафету рассказа, частично потому, что уже устал слушать, а главным образом потому, что приближается суть рассказа, а, по кодексу его «двора», сообщать суть — это привилегия Рика.
— Барон был хорошим человеком, сынок, и хорошим мужем, он сделал то, что сделал бы всякий хороший муж на его месте, и поверь мне, если бы твоя мама могла бы это оценить, я бы тоже сделал это для нее хоть завтра!
— Я знаю, что сделал бы, — говорит Пим.
— Барон взял кое-что из самых больших сокровищ дворца, поместил их в ларец и отдал этот ларец своим очень хорошим друзьям — своим и присутствующей здесь прекрасной дамы — и распорядился: когда Англия выиграет войну, вручить его очаровательной и сейчас здесь присутствующей молодой супруге.
Баронесса знает на память все меню и опять выбирает Пима своим слушателем, для чего ей требуется привлечь его внимание прикосновением нежной ручки, которую она кладет на кисть его руки.
— Наша гутенберговская Библия в прекрасном состоянии, милый, один ранний Ренуар, два анатомических этюда Леонардо, первое издание «Каприччос» Гойи с автографом художника, три сотни золотых американских долларов, два рисунка Рубенса.
— Каннингхем говорит, что такие сокровища стоят дороже бомбы, — произносит Рик, когда баронесса, по-видимому, заканчивает свое перечисление.
— Атомной, — уточняет от дверей мистер Каннингхем.
Пим изображает тонкую улыбку, давая понять, что великое искусство цены не имеет. Баронесса перехватывает эту улыбку и встречает ее с пониманием.
Проходит час. Баронесса и ее телохранитель отбыли, и отец с сыном остаются одни в неосвещенной комнате. Шум транспорта внизу за окном затих. Полулежа бок о бок на постели, они поедают рыбу с хрустящим картофелем — блюдо, за которым был откомандирован Пим, снабженный драгоценной фунтовой бумажкой из заднего кармана Рика. Запивают они это «шато‘д‘икемом» из бутылки от «Лэрродс».
— Они все еще там, сынок? — спрашивает Рик. — Тебя они видели, эти люди в «райли», дюжие такие молодцы?
— Боюсь, что да, — отвечает Пим.
— Ты ведь веришь ей, сынок, да? Только не щади моих чувств! Веришь этой красавице или считаешь ее беспросветной лгуньей и авантюристкой до мозга костей?
— Она фантастическая женщина, — говорит Пим.
— В твоем голосе нет убежденности. Давай выкладывай, сынок. А то, что она наш последний шанс, значения не имеет.
— Да нет, просто я не совсем понимаю, почему она не обратилась к своим сородичам.
— Ты не знаешь этих евреев, как я их знаю. Среди них встречаются превосходные люди. Но можно встретить и других, которые, едва взглянув на нее, поспешили бы снять с нее последнее пальто. Я задавал ей те же вопросы. И тоже действовал без всякого стеснения.
— А кто этот Каннингхем? — спрашивает Пим, едва сдерживая антипатию.
— Старикан Канни — классный парень. Когда провернем это дело, я возьму его к себе в долю. Специалистом по экспорту и иностранным делам. Это будет настоящий сорвиголова. Уже одно его чувство юмора стоит тех пяти тысяч в год, что он станет получать. Сегодня он был не в форме. Напряжен.
— А в чем состоит дело? — спросил Пим.
— В доверии, оказанном твоему старикану, вот в чем. «Рики, — сказала она мне, она меня так называет, она ведь тоже не церемонится со мной. — Рики, я хочу, чтобы ты добыл мне этот ларец, продал его содержимое, а деньги вложил в одно из своих хитрых предприятий, и я хочу, чтоб ты снял с меня груз забот и выделил мне десять процентов в год пожизненно со всеми необходимыми гарантиями и заранее установленной суммой на тот случай, если ты скончаешься раньше меня. Я хочу, чтоб деньги эти перешли к тебе и послужили бы на благо общества, пущенные в дело таким образом, какой ты в мудрости своей измыслишь». Это большая ответственность, сынок. Если б у меня был паспорт, я занялся бы этим сам. Я послал бы Сида, если б он был достижим. Сид не отказался бы. Рогатый скот и свиньи. Вот что станет моим поприщем потом. Пора и честь знать.
— Что произошло с твоим паспортом? — спросил Пим.
— Сынок, я буду с тобой, как всегда, откровенен. Эти мерзавцы в твоей школе — ловкие сутяги. Им требуется наличность, и ни днем позже назначенного срока. Ты говоришь с ней на ее родном языке, вот что важно. Ты ей нравишься. Она тебе доверяет. Ты мой сын. Я мог бы послать Маспоула, но я не был бы уверен, вернется ли он. Перси Лофт — слишком большой законник. Он отпугнет ее. А теперь шмыгни-ка к окну и посмотри, не уехали ли «райли». И не попадай в луч света. Они не могут заявиться сюда. У них нет ордера. Я законопослушный гражданин. Выглядывая из-за облупленного зеленого шкафчика, Пим устремляет все внимание вниз на улицу, следя за теми, кто, в свою очередь, осуществляет слежку. «Райли» все еще там.
Одеял на кровати нет, и они вынуждены довольствоваться шторами и гардинами. Сон Пима прерывист. Он мерзнет и грезит о баронессе. Один раз его будит рука Рика, с силой опустившаяся на его плечо, в другой раз — придушенный голос отца — он на все лады распекает какую-то «суку Пегги». Уже на рассвете он вдруг ощущает мягкую женственную тяжесть нижней части отцовского тела, облаченного в шелковую рубашку и кальсоны, тяжесть эта неотвратимо теснит его, заставляя думать, что на полу ему было бы удобнее. Утром Рик по-прежнему не может выйти, поэтому Пим отправляется на вокзал Виктории один, уложив скудные свои пожитки в чемодан Рика — хромовый, телячьей кожи, с медными инициалами Рика под ручкой. На нем одно из верблюжьих пальто Рика, хотя пальто это и великовато для него. Баронесса, выглядящая на этот раз еще более изысканно, ждет на платформе. Мистер Каннингхем провожает их.
Уже в поезде в уборной Пим вскрывает врученный ему Риком конверт и достает оттуда пачку новеньких десятифунтовых купюр и первую в его жизни инструкцию для проведения тайных встреч.
«Ты проследуешь в Берн и остановишься в „Гранд-Палас-отеле“. Помощник управляющего, господин Бертль — классный парень, и со счетом все улажено. Синьор Лапади отыщет баронессу и отведет тебя на австрийскую границу. Когда Лапади вручит тебе ларец и ты самым решительным образом удостоверишься, что все содержимое на месте, ты отдашь ему прилагаемые деньги, но никак не раньше. Это наши сбережения, сынок. Деньги, которые ты везешь, достались нам не так легко, но, когда дело это завершится, никто из нас не будет больше знать никаких забот».
Я не стану распространяться относительно деталей «операции Ротшильд», Джек, — дни сомнений и дни надежд самым неожиданным образом сменяли друг друга. И я совершенно не помню, какие именно встречи на углу или условленные пароли предшествовали медленному погружению в безрезультатность — состояние, столь памятное мне по десяткам операций, которые проводил я с тех пор; и точно так же я не помню процентного соотношения скептицизма и слепой веры, проявленных Пимом, тогда как миссия его приближалась к своему неизбежному финалу. Вне всякого сомнения, с тех пор мне пришлось принимать участие не в одном десятке операций, проводимых со столь же малой надеждой на успех, где ставкой были вещи куда серьезнее, чем деньги. Синьор Лапади вел переговоры исключительно с баронессой, которая весьма небрежно передавала информацию мне.
— Лапади говорить с Vertrauensmann, милый, и, когда Пим спрашивает, что такое Vertrauensmann, она ласково улыбается.
— Vartrauensmann — это человек, которому можно верить. Не вчера и, может быть, не завтра. Но сегодня ему можно верить до конца…
— Лапади нужно сотню фунтов, милый, — говорит она спустя день или два. — Vertrauensmann знать человека, чья сестра знать начальника таможни. Лучше заплатить сейчас и подружиться.
Помня инструкции Рика, Пим оказывает должное сопротивление, но баронесса уже вытянула руку и очаровательно, многозначительным жестом потирает друг о друга два пальчика. «Хочешь красит дом, так придется сначала купить кисть», — объясняет она и, к изумлению Пима, задрав юбки чуть ли не до талии, засовывает банкноты в чулок. — Завтра мы купим тебе красивый костюм.
— Ты дал ей денег, сынок? — гремит вечером Рик через Ла-Манш. — Святой Боже, да кто, ты думаешь, мы такие? Позови-ка Елену!
— Ты не кричать на меня, милый, — спокойно говорит баронесса в трубку. — У тебя чудесный мальчик, Рики. Он со мной очень строгий. Я думаю, однажды он станет знаменитый актер.
— Баронесса считает, что тебе цены нет, сынок. Ты уже говорил с ней самым решительным образом?
— Только так и говорю, — заверил его Пим.
— Ты уже ел там настоящий английский бифштекс?
— Нет, мы немного экономим.
— Сделайте это за мой счет. Сегодня же!
— Хорошо, папа. Сделаем. Спасибо.
— Да благословит тебя Бог, сынок.
— И тебя тоже, папа, — вежливо отзывается Пим и, приняв позу покорности, вешает трубку.
Куда как важнее для меня воспоминания о его первом платоническом медовом месяце с этой незаурядной женщиной. Рука об руку с Еленой Пим бродил по старой части Берна, пил легкие швейцарские вина и посещал «чаи с танцевальной программой» в роскошных отелях, предоставив своему прошлому кануть в Лету. В благоухающих духами нарядных магазинчиках, которые баронесса находила словно каким-то нюхом, они сменяли ее потрепанный гардероб на меховые манто и сапожки для верховой езды а-ля Анна Каренина, которые потом скользили на схваченных морозцем плитах тротуара, и унылую школьную форму Пима на кожаную куртку и брюки, на которых не предусматривались пуговицы для подтяжек. Даже будучи неглиже, баронесса настаивала на том, чтобы услышать суждение Пима о новом туалете, и кивком приглашала его в увешанные зеркалами кабинки, где Пим помогал ей с выбором, а она как бы невзначай позволяла ему кинуть восхищенный взгляд на ее прелести — прелести женщины эпохи рококо — сосок, беззаботно обнажившуюся выпуклость ягодицы, а то и интригующую тень между округлых бедер, когда она ныряла из юбки в юбку. «Это Липси, — взволнованно думал он, — такой была бы Липси, не предпочти она смерть».
— Gefall’ ich dir,[24] дорогой?
— Du gerállst mir sehr.[25]
— Когда-нибудь у тебя будет хорошенькая девушка и ты говорить ей так, и она сойти с ума! Ты не думаешь, что это платье очень вызывающее?
— Я думаю, что оно прекрасно!
— О’кей, тогда мы купим два. Второе для моей сестры Зазы, она моего размера.
Поворот белого плеча, небрежное движение, которым она поправляет выбившуюся кружевную оборку белья. Приносят счет, Пим подписывает его, адресуя скуповатому господину Бертлю, и поворачивается к ней спиной, чтобы скрыть слишком явные признаки своего смятения. У ювелира в Герренгассе они покупают жемчужное колье для второй сестры, которая живет в Будапеште, а потом вспоминают еще о маме в Париже и покупают для нее кольцо с топазом — баронесса заедет к ней по пути домой. Это кольцо с топазом и сейчас у меня перед глазами, я вижу, как оно мерцает на ее свеженаманикюренном пальчике, в то время как она водит им взад-вперед, выбирая форель в аквариуме в ресторане нашего роскошного отеля, а метрдотель с сачком наготове почтительно склоняется к ней.
— Nein, nein[26] милый, nicht[27] эту, ту, ja, ja, prima.[28]
На одном из таких обедов, а может быть и последнем, Пим, движимый любовью и смущением, счел необходимым поведать баронессе о своем намерении постричься в монахи.
— Не говори мне больше об эти монахи! — сердито потребовала она, с шумом бросив нож и вилку. — Я столько видела эти монахи! Монахи в Хорватии, монахи в Сербии, в России! Господи, мир погубят эти монахи!
— Ну, это спорно, — сказал Пим.
Не одна забавная история и интимно-доверительная выдумка понадобились Пиму, прежде чем в карих глазах ее опять зажегся свет.
— А ее имя было Липси?
— Так мы ее называли. Я не должен открывать вам ее настоящее имя.
— И она спала с таким малышом, как ты? Ты был с женщиной так рано? Она была проститутка, наверное?
— Может быть, просто одиночество толкнуло, — схитрил Пим.
Но она оставалась задумчивой, и, когда Пим, как всегда, проводил ее до дверей спальни, она, пристально вглядевшись в него, взяла между ладоней его голову и принялась целовать его в губы. Потом губы ее внезапно раскрылись, губы Пима — также. Поцелуи становились страстными. Пим почувствовал, как к бедру его прижалась незнакомая выпуклость. Он ощутил ее тепло и мягкость волос на шелковистой коже, когда движения ее стали ритмично повторяться. Она шепнула: «Schatz».[29] Он услышал какой-то тонкий звук и испугался, не сделал ли ей больно. Она повернулась, и шея ее оказалась возле его губ. Доверчивые пальцы протянули ему ключ от спальни, но, пока он открывал дверь, она не смотрела на него. Он нашел замочную скважину, повернул ключ в замке и придержал дверь, пропуская ее. Возвращая ей ключ, он увидел, что свет в ее глазах потух.
— Вот так, мой дорогой! — проговорила она. Она расцеловала его в обе щеки и вгляделась в его лицо, как бы ища в нем что-то, ею утерянное. И только наутро он понял, что она целовала его на прощанье.
«Милый, —
писала она, — ты хороший, и фигура твоя — из Микеланджело, но твой папа запутался в делах. Тебе лучше остаться в Берне. Все равно Е. Вебер любить тебя всегда».
В конверте были золотые запонки, купленные нами для ее кузена Виктора из Оксфорда, и две сотни фунтов, оставшиеся от тех пятисот, которые Пим отдал ей для передачи невидимому мистеру Лапади. Сейчас, когда я пишу, эти запонки на мне. Золото их украшено коронами из крохотных бриллиантов. В баронессе всегда присутствовала некая царственность.
В доме мисс Даббер наступило утро. Сквозь задернутую оконную штору до Пима доносилось позвякивание бидонов на тележке молочника, совершавшего свой круиз. Пим потянул к себе розовую папку, кратко помеченную инициалами Р.Т.П., послюнявил указательный и большой пальцы и принялся аккуратно просматривать бумаги, пока не извлек оттуда полдюжины нужных ему документов.
Копия письма Ричарда Т. Пима отцу-настоятелю в Лайм от 1 окт. 1948 года, содержащего угрозы привлечь к суду отца-настоятеля за совращение его сына. (Из досье Р.Т.П.)
Отношение от 15 сентября 1948 г., направленное отделом по борьбе с мошенничеством в отдел паспортного контроля, рекомендующее конфискацию паспорта означенного Р.Т.П. по причине следственного разбирательства. (Получено по неофициальным каналам через отдел сношений с Главным полицейским управлением.)
Письмо от казначея школы, адресованное Р.Т.П. и отвергающее предложение как сухофруктов, так и консервированных персиков и прочих поставок якобы в счет полного или частичного погашения задолженности за обучение. В письме выражено сожаление по поводу принятого Советом решения о невозможности продолжить обучение Пима бесплатно. «Кроме того, достойно сожаления, что вы отказались причислить себя к финансово несостоятельным родителям, чьи сыновья готовят себя к духовному поприщу». (Из досье Р.Т.П.)
Полное ярости письмо поверенного г-на Эберхарта Бертля, занимавшего некогда должность помощника управляющего «Гранд-Палас-отеля» в Берне, направленное полковнику сэру Ричарду Т. Пиму, кавалеру ордена «За безупречную службу», очередное письмо в череде писем, требующих выплаты в установленном порядке суммы в 11 тысяч 18 французских франков и 40 сантимов, а также процентов, исходя из 4 процента за каждый просроченный месяц. (Из досье Р.Т.П.)
Вырезка из лондонской «Кроникл» от 8 ноября 1949 года — объявление о банкротстве Р.Т.П. и о принудительной ликвидации восьмидесяти трех компаний империи Пима, в том числе, разумеется, и «Ученого содружества Маспоула с ограниченной ответственностью». Вырезка из «Дэйли телеграф» от 9 октября 1948 г. с сообщением о кончине в больнице Труро, Корнуолл, Джона Реджинальда Уэнтворта, последовавшей после долгой болезни, вызванной травмами. Покойный был горячо любимым мужем некой Пегги.
И любопытная маленькая заметка, промелькнувшая неизвестно где — о задержании на борту судна крейсерного класса «Гранд-Бретань» известных мошенников Вебер и Вульфа, он же Каннингхем, выдававших себя за герцога и герцогиню Севильских.
Один за другим Пим пронумеровал документы ручкой с красными чернилами, обозначив номер в верхнем правом углу, а затем проставил эти же номера в соответствующих местах рукописи, сделав для этого сноски. С чиновничьей аккуратностью он скрепил документы вместе скоросшивателем, поместив их в папку, озаглавленную «Приложения». Захлопнув папку, он встал, облегченно вздохнул долгим вздохом и потянулся, отведя руки назад, как делает человек, сбросивший с себя ярмо. Туманная бесформенность отрочества осталась позади. Вперед манили возмужание и зрелость, хотя неизвестно, осилит ли он дистанцию. Наконец-то он был в своей любимой Швейцарии, духовном приюте прирожденных шпионов. Подойдя к окну, он в последний раз оглядел площадь, где устало меркли английские фонари. С сумрачным видом он разделся, выпил последнюю рюмку водки, с сумрачным видом поглядел на себя в зеркало, готовясь лечь в постель. Но в душе была легкость, удивительная легкость.
Он почти парил. И словно боялся пробудиться. Проходя мимо письменного стола, он еще раз перечитал расшифрованное сообщение, которое на этот раз не потрудился сразу же уничтожить.
«Поппи, — думал он, — оставайся там, где ты есть!»