8

Память моя, Джек, здесь становится избирательной. Больше обычного. В моем воображении, как и в вашем, я надеюсь, встает он. Но и вы также предстаете передо мной. А то, что не относится ни к вам, ни к нему, скользит мимо меня, как пейзаж за вагонным окном. Я мог бы живописать вам горестные беседы Пима с незадачливым господином Бертлем, во время которых Пим, следуя инструкции Рика, не уставал заверять его, что деньги уже посланы по почте и что все улажено — все получат свое и отец вот-вот предложит отелю кругленькую сумму Или же нам можно было бы неплохо провести время вместе с Пимом, валяясь, как и он, все дни и ночи напролет в номере отеля — заложником горы неоплаченных счетов, скопившихся внизу, грезя о молочно-белом теле Елены Вебер в той или иной из череды соблазнительных поз, теле, отражаемом в бернских зеркалах, провести время вместе с Пимом, казня себя за свою робость, питаясь бесчисленными континентальными завтраками, усугубляя количество счетов внизу в ожидании телефонного звонка. Или момента, когда Рик самолично возникнет из небытия. Но Рик не звонил. Когда Пим попробовал набрать его номер, единственным ответом ему был монотонный гудок, похожий на волчий вой.

Он попытался дозвониться Сиду, но напал на Мег, которая и посоветовала ему то же, что и Е. Вебер. «Лучше оставайся там, где ты, милый, находишься, — сказала она напряженным голосом, словно думая, что ее подслушивают. — Здесь жарковато, и люди получают ожоги». — «Где Сид?» — «Успокойся, остынь, милый». В тот воскресный вечер, когда отель погрузился в благословенную тишину, Пим, сложив свои скудные пожитки, с бьющимся сердцем прокрался вниз по боковой лестнице, чтобы очутиться в городе, вдруг превратившемся в чужой и враждебный, — его первое тайное бегство, самое легкое из всех.

Я мог бы представить вам Пима, несовершеннолетнего эмигранта, хоть я и имел безукоризненный британский паспорт, не голодал и, как это мне теперь вспоминается, не был обделен доброжелательством окружающих. Но он помогал изготавливать церковные свечи, подметал проход в кафедральном соборе, катал бочки пивовара и распаковывал тюки ковров для старого армянина, который уговаривал его жениться на его дочери. И, строго говоря, ничего плохого в этом плане не было — девушка она была красивая и все вздыхала, принимая томные позы на диване, но скромный Пим не смел к ней приблизиться. Вот чем он занимался, и не только этим. Он убирал снег, возил тележки с сыром, служил поводырем слепой лошади ломовика, учил английскому честолюбивых коммивояжеров. И все это прячась и скрываясь, ибо опасался, что ищейки герра Бертля, почуяв его, выследят и разорвут на куски, хотя теперь я и знаю, что бедняга не держал на меня зла и, даже меча громы и молнии, избегал малейшего упоминания имени Пима в связи с этой историей.

«Дорогой отец,

мне здесь и вправду очень хорошо, и ты совершенно не должен обо мне беспокоиться, так как швейцарцы все очень милые люди, очень гостеприимные и учредили массу всяческих стипендий для молодых иностранцев, интересующихся юриспруденцией».

Я мог вы воспеть хвалу еще одному громадному отелю, находившемуся совсем недалеко, на расстоянии брошенного камня от первого отеля. Там Пим скрывался под видом официанта в ночную смену, там он опять становился школьником, спавшим под нагромождением водопроводных труб в подвале, превращенном в общую спальню, громадную, как фабричный цех, где никогда не тушится свет. Какой благодарностью полнилось его сердце, когда он валился на свою узкую, как в школе, железную койку, и когда поладил он со своими товарищами-официантами, как некогда со своими школьными товарищами, хоть все они и были крестьянами из Тичино, единственным желанием которых было вернуться домой. С какой извечной готовностью он вскакивал по звонку и тут же нацеплял белую манишку, которая, несмотря на остававшиеся на ней с прошлого дня жирные пятна, все-таки меньше душила и сковывала его, нежели воротнички мистера Уиллоу.

И как таскал он подносы с шампанским и гусиной печенкой сомнительным парочкам, иногда предлагавшим ему разделить с ними компанию, и в глазах у них тогда мерцали, дружески подмигивая ему, «любовь» и «рококо». Но и тут он оказывался слишком скромен и наивен для того, чтобы доставить им такое удовольствие. Он был словно в клетке, обнесенной колючей проволокой. А похотливым мечтаниям предавался, лишь оставшись в одиночестве. Но даже позволяя памяти отметать эти мучительные для себя эпизоды, я направляю ее вперед, к тому дню, когда в третьеразрядном буфете Бернского вокзала я встретился с бескорыстнейшим герром Оллингером и, благодаря проявленному им великодушию, произошло знакомство, совершенно изменившее мою жизнь, и боюсь, что и вашу жизнь, Джек, хоть вам еще и предстоит узнать, в какой именно степени.

Воспоминания мои о том, как Пим очутился в университете и почему он там очутился, тоже не столь уж приятны. Он сделал это для конспирации. Все, как всегда, во имя конспирации, скажем так, и хватит об этом. Он устроился тогда служителем в зимнее помещение цирка, и располагался этот цирк возле самого железнодорожного вокзала, где так часто заканчивались его опасливые прогулки по городу. Почему-то его привлекли слоны. Помыть слона может каждый дурак, но Пим был удивлен, поняв, как трудно, оказывается, попадать в ведро кончиком огромной двадцатифутовой щетки, когда единственный свет — это отблеск прожектора на потолке. На рассвете, когда работа его заканчивалась, он шел в ночлежку Армии. Спасения, ставшую его временным Эскотом, и каждый раз в осеннем тумане перед ним вырисовывался зеленый купол университета — храм, призывавший его обратиться в истинную веру. Так или иначе, но ему предстояло войти внутрь этого храма, потому что даже больше ищеек герра Бертля страшило его другое — то, что Рик, несмотря даже на временную неплатежеспособность, однажды возникнет в облаке пыли от «бентли» и увезет его домой.

Он выдумывал для Рика истории — выдумывал красиво, с фантазией. «Я получил стипендию для иностранцев, о которой говорил. Я изучаю швейцарское законодательство, немецкую юриспруденцию, законы Древнего Рима и все кодексы, какие только есть. Вдобавок, от греха подальше, я еще посещаю вечернюю школу». Он расхваливал эрудицию своих несуществующих педагогов и благочестие университетских капелланов. Но агентурные способности Рика, используемые, правда, им весьма нерегулярно, все же внушали уважение. Пим знал, что не может чувствовать себя в безопасности, пока не облечет в плоть и кровь свои фантазии. И однажды утром он, набравшись храбрости, направился куда следовало. Вначале он соврал насчет аттестата, потом — насчет возраста, потому что одно было связано с другим. Выложив последнюю из новеньких купюр Е. Вебер коротко стриженному кассиру, он получил в обмен серое, в коленкоровом переплете удостоверение с фотографией, подарившее ему законный статус. Ни один фальшивый документ, которых я немало получал в своей жизни, не наполнял мое сердце такой радостью и гордостью. Пим отдал бы за него все, чем располагал, а располагал он еще семьюдесятью одним франком. Philosophie Zwei[32] — так назывался факультет Пима, а о том, чему там учили, я имею представление весьма приблизительное, ибо Пим подавал заявление на юридический, но почему-то его отправили на философский. Гораздо больше он извлекал из чтения и перевода студенческих воззваний на доске объявлений, приглашавших его на митинги и собрания и позволивших ему вновь ощутить пульс и кипение политических баталий, впервые со времен тех дискуссий, когда Олли и мистер Кадлав метали громы и молнии против богатеев, а Липси убеждала его в бессмысленности накопительства. Вам тоже памятны эти собрания, Джек, хотя и в другом аспекте, а почему — мы вскоре к этому подойдем.

Из объявлений на этой же доске в университете Пим открыл для себя англиканскую церковь в Эльфенау, этакий дипломатический заповедник, в который он ринулся с жадностью, совершая туда частые наезды — все воскресенья подряд. Помолившись на службе, он слонялся возле церкви, обмениваясь рукопожатиями со всеми, кто входил и выходил, благо в церкви была не так уж велика община. Он мечтательно разглядывал пожилых мамаш, влюбляясь в некоторых из них, поедал пирог на чинных чаях за глухими шторами их гостиных и пленял их увлекательнейшими историями из своего сиротского детства. Вскоре репатриант в нем не мог и недели просуществовать спокойно без этого впрыскивания дозы английской банальности. Англиканская церковь и посещавшие ее семьи дипломатов, с их несгибаемо жесткими устоями, старозаветные британцы и сомнительные англофилы стали для него его школьной часовней и всеми прочими церквами, посещением которых он раньше манкировал.

И еще одной неотъемлемой частью его жизни стал буфет третьего разряда на вокзале, где в свободные вечера он мог сидеть допоздна, одуряя себя бесчисленными сигаретами «Дискбле», но за одной-единственной кружкой пива — самый бездомный и бесприютный бродяга, самый утомленный путник на всем белом свете. Теперь вокзал этот превратился в целый город роскошных магазинов и обшитых пластиком ресторанов, но тогда, в первые послевоенные годы, в тускло освещенном эдвардианском зале, по стенам которого бежали олени и свободные поселяне махали флагами, несло сосисками, а запах жареного лука никогда не выветривался. В буфете первого разряда сидели джентльмены в черных костюмах с салфетками за воротом, но в третьеразрядном буфете царили дым и чад и пивные ароматы с привкусом балканской контрабанды, и пьяные посетители нестройно пели что-то хором. Пим облюбовал себе столик в обшитом деревянными панелями углу возле гардероба — там христолюбивая официантка Элизабет всегда давала ему лишнюю тарелку супа. Столик этот, видимо, сразу же понравился и герру Оллингеру, потому что, едва войдя, он устремился к нему и, мило улыбнувшись Элизабет в низко вырезанном Tracht[33] и блузке с мережкой, поклонился заодно и Пиму и, кое-как пристроив под столиком потертый портфель, спросил, ероша жесткие волосы:

— Не помешаем? — Спросил обеспокоенно-предупредительным тоном, не переставая гладить старого, бежевого окраса чау-чау, ворчавшего на своем поводке. В такой образ, теперь я это знаю доподлинно, Господь рядит своих посланцев.

Герр Оллингер не имел возраста, хотя, как я теперь думаю, ему было около пятидесяти. Цвет лица у него был нездоровый, улыбка как бы извиняющаяся, его украшенные ямочками щеки слегка обвисли, как стариковская задница. Даже удостоверившись наконец в том, что на стул его не претендует никто из вышестоящих, он опустил на него свое круглое тело так осторожно, словно ожидал, что в любую минуту его может согнать с него человек, несравненно более достойный. С уверенностью завсегдатая Пим взял из покорных рук коричневый плащ и повесил его на вешалку. Он понял, что герр Оллингер и его бежевый чау-чау требуются ему немедленно и бесповоротно. Жизнь его в тот период словно замерла, он неделями ни с кем не общался, обмениваясь лишь самыми необходимыми словами. Жест этот вызвал у герра Оллингера фонтан благодарностей. Герр Оллингер засветился улыбками и объявил, что Пим — сама любезность. Схватив с полки «Дер Бунд», он с головой ушел в него. Собаке он шепотом приказал вести себя как следует и легонько шлепнул ее по морде, хотя та и проявляла похвальную выдержку. Но он заговорил с Пимом, чем дал ему повод объяснить клишированными фразами, что, «к несчастью, я иностранец, сэр, и недостаточно еще овладел местным диалектом. Поэтому, пожалуйста, имейте снисхождение объясняться со мной на классическом немецком и простите меня». Пим назвал свою фамилию, чем вызвал у Оллингера ответное признание. Потом Оллингер представил и чау-чау, сказав, что его зовут герр Бастль — имя, в первую секунду неприятно поразившее Пима своим сходством с фамилией незадачливого герра Бертля.

— Но вы прекрасно говорите по-немецки, — запротестовал герр Оллингер. — Я бы ни секунды не сомневался, что вы из Германии! Так вы не из Германии? А откуда же вы, если такой вопрос не покажется вам слишком дерзким?

И это было крайне великодушно со стороны герра Оллингера, потому что никто, будучи в здравом уме, не спутал бы в те дни немецкий Пима с настоящим немецким. И Пим поведал герру Оллингеру историю своей жизни, что он и с самого начала намеревался сделать, забрасывая его сверх всякой меры осторожными вопросами о нем самом и обрушивая на него всей своей тяжестью, всеми известными ему способами нежный груз своего очарования — дело, как потом выяснилось, со стороны Пима совершенно излишнее, так как герр Оллингер в знакомствах был крайне неразборчив. Он восхищался всеми и всех жалел, начиная с самых униженных — не в малой степени еще и потому, что они вынуждены жить в одном мире с ним, Оллингером. Оллингер сказал, что жена его — ангел и три его дочери — музыкальные вундеркинды. Герр Оллингер сказал, что получил в наследство от отца фабрику в Остермундигене, судьба которой его весьма беспокоит. И ничего удивительного в этом не было, потому что по прошествии времени становилось ясно, что бедняга просыпался каждое утро лишь затем, чтобы прилежно вести свою фабрику к краху. Герр Оллингер сказал, что герр Бастль живет у него уже три года, но живет временно, потому что Оллингер все еще не оставляет попыток разыскать его хозяина.

Отвечая откровенностью на откровенность, Пим описал все, что пережил во время бомбежки Лондона, и ту ночь, когда он был у тетки в Ковентри, а они разбомбили собор, и что тетка его жила в двух шагах от входа в собор, но каким-то чудом дом ее остался целехоньким. Разрушив Ковентри, он в смелом полете воображения превратил себя в адмиральского сына, стоявшего перед окном школьной спальни и спокойно наблюдавшего, как строем пролетают над школой все новые и новые немецкие бомбардировщики, и думая, будут ли они и на этот раз сбрасывать парашютистов в костюмах монашенок.

— Неужели у вас не было бомбоубежищ? — вскричал герр Оллингер. — Это же позор! И вы, такой юный, совсем ребенок! Господи, моя жена просто с ума сойдет от ужаса! Она из Вильдерсвиля, — пояснил он, в то время как герр Бастль, съев сухарик, громко пукнул.

И Пима понесло вперед — он громоздил одну выдумку на другую, апеллируя к истинно швейцарской черте герра Оллингера — его любви к страшным историям, очаровывая жителя нейтральной страны жестокой реальностью войны.

— Но вы были еще так молоды! — опять запротестовал герр Оллингер, когда Пим принялся описывать строгости, царившие во вспомогательном отряде связи в Бредфорде, где он проходил военную подготовку. — И вы не знали тепла родимого гнезда! Такой ребенок!

— Но, слава Богу, нас все же не использовали в военных действиях, — возразил Пим голосом рекламного агента, делая знак официанту подать ему счет. — Мой дед погиб на первой мировой, мой отец пропал без вести на второй, и я беру на себя смелость полагать, что наша семья заслужила некоторую передышку.

Герр Оллингер и слышать не пожелал, чтобы Пим платил по счету. Может быть, за то, что он, герр Оллингер, дышит сейчас вольным воздухом Швейцарии, ему следует благодарить три поколения английского народа! Колбаса и пиво Пима были лишь первой ступенью на лестнице щедрых благодеяний герра Оллингера. Следующей было предложение комнаты на тот срок, который Пиму будет угоден, если он окажет Оллингеру подобную честь — на Ленггассе в маленьком тесном домике, который герр Оллингер унаследовал от матери.

* * *

Комната была небольшой. Вернее, она была очень маленькой. На чердаке комнат было три, Пим занимал среднюю, и только в средней можно было разогнуться, хотя и в своей комнате Пим чувствовал себя вольготнее, высунувшись в чердачное окно. Летом там всю ночь было светло, зимой все заваливал снег. Для отопления существовал большой черный радиатор, врезанный в брандмауэр, тепло в него шло от дровяной печки в коридоре. Приходилось постоянно выбирать — мерзнуть ли или обливаться потом, и Пим выбирал то или иное, в зависимости от настроения. И все же, Том, до встречи с мисс Даббер я нигде еще не был так счастлив. Не так часто доводится нам в жизни узнать счастливую семью. Фрау Оллингер была высокого роста, улыбчивая и экономная. В каждодневном своем блуждании по дому Пим однажды увидел в дверную щель ее спящей и заметил, что она улыбалась во сне. Я уверен, что и на смертном одре она улыбалась. Муж ее вился вокруг нее, как большое буксирное судно, и, постоянно нарушая ее планы экономии, сажал на ее шею первого же неприкаянного бродягу и приживала из тех, что встречались ему на пути, и это притом, что он обожал ее. Дочери их были одна некрасивее другой, играли все они ужасно, и игра их возмущала соседей. Одна за другой они вышли замуж за молодых людей, еще более некрасивых, чем они сами, и музыкантов еще более некудышных, которым Оллингер приписывал блеск и невиданные совершенства, и, думая так, он и вправду делал их таковыми. С утра до ночи через кухню Оллингеров шел поток мигрантов, неудачников, непризнанных гениев, жаривших там свои омлеты, тушащих сигареты об их линолеум, и грех вам было, если вы оставляли незапертой дверь в комнату, ибо герру Оллингеру ничего не стоило забыть о вашем там присутствии или, при необходимости, убедить себя в том, что вечером вас там не будет, или же что вы не станете возражать против того, чтобы пожить в одной комнате с незнакомцем некоторое время, пока тот найдет себе другое пристанище. Сколько все мы платили ему, я не помню. Уделить ему мы могли немного и, во всяком случае, недостаточно для того, чтобы поддержать деятельность фабрики в Остермундигене, потому последнее, что я слышал о герре Оллингере, — это то, что ему вполне нравится его работа почтового служащего в Берне, так как люди на почтамте собрались исключительно образованные. Насколько мне известно, единственным его достоянием, не считая герра Бастля, была коллекция порнографических открыток, которой он, будучи человеком застенчивым, и утешался в минуты одиночества. Но, как и всякой своей собственностью, он норовил и этим с кем-нибудь поделиться, и надо сказать, что коллекция его оказалась куда поучительнее книги «Любовь и женщина эпохи рококо».

Таким был этот домашний очаг, превращенный Пимом в его наблюдательный пост. В кои-то веки он жил хорошей полной жизнью. У него была постель, была семья. Он был влюблен в Элизабет, буфетчицу вокзального буфета третьего разряда, и подумывал о женитьбе и отцовстве. Он продолжал мучительную для него переписку с Белиндой, считавшей своим долгом сообщать ему обо всех романах Джемаймы, возможных, «я уверена, только из-за того, что вы так далеко отсюда». Если Рик и не уподобился погасшему вулкану, то стал похож на вулкан притихший, потому что единственное напоминание о нем был теперь поток проповедей о необходимости «всегда быть достойным своего воспитания» и «избегать заграничных соблазнов и ловушек ценизма» — последнее понятие он ли или же его секретарь не умели правильно писать. Письма его явно производили впечатление напечатанных впопыхах, а обратный адрес всякий раз был новым. «Пиши на имя Топси Итон, поместье „Ели“ в Ист-Гринстеде, имя мое на конверте не указывать… Пиши до востребования в Главное почтовое управление Гулля, полковнику Меллоу, который выручает меня, забирая мою почту». Диссонансом в этой диете звучало одно, написанное от руки, любовное послание, начинавшееся словами: «Анни, моя кошечка, тело твое мне дороже всех сокровищ не свете». Должно быть, Рик перепутал конверты.

Единственное, чего Пим был лишен, это дружбы. Друга он встретил в подвале дома герра Оллингера в субботний полдень, втащив туда белье для еженедельной стирки. Наверху на улице первый снег прогонял осень. Руки Пима были заняты охапкой белья, настолько огромной, что он плохо видел и боялся оступиться на каменной лестнице. Свет в подвале через определенные промежутки автоматически отключался — каждую секунду Пим мог бы очутиться в полной темноте и споткнуться о герра Бастля, облюбовавшего себе котел. Но свет все не гас, и, проходя мимо выключателя, он заметил, что кто-то ловко вставил туда остро отточенный ножом кусочек спички. Пахло сигарным дымом, но Берн — это все же не Эскот, здесь каждый, у кого в карманах звенит мелочь, может позволить себе выкурить сигару. Когда же он заметил появившееся там кресло, он подумал, что это из старой рухляди герра Оллингера и припасено им в дар герру Руби, старьевщику, приезжавшему по субботам на ломовой телеге.

— Разве ты не знаешь, что иностранцам запрещено развешивать белье в швейцарских подвалах? — произнес мужской голос — выговор был не местный, говорил он на четком, классическом немецком языке.

— Боюсь, что это мне неизвестно, — сказал Пим.

Он вглядывался в окружающий полумрак, ища кого-то, перед кем ему следовало извиниться, но вместо этого различил неясную фигуру: небольшого роста мужчину, свернувшегося в кресле — одной длинной и бледной рукой он кутался в лоскутное одеяло, натягивая его на себя чуть ли не до шеи, а другой — держал книгу. На нем был черный берет, а лицо украшали вислые усы. Ног его видно не было, но тело под одеялом выглядело угловатым и каким-то неправильным, словно раскрытая не до конца тренога. К креслу прислонена была палка герра Оллингера. Между пальцами руки, стиснувшей одеяло, тлела небольшая сигара.

— В Швейцарии запрещено быть бедным, запрещено быть иностранцем и совершенно запрещено развешивать белье. Ты постоялец и живешь в этом доме?

— Я друг герра Оллингера.

— Английский друг?

— Моя фамилия Пим.

Нащупав кончик усов, пальцы бледной руки задумчиво потянули его вниз.

— Лорд Пим?

— Просто Магнус.

— Но ты аристократ по происхождению?

— Не то чтобы очень.

— И ты герой войны, — сказал незнакомец и издал чмокающий звук, который, по мнению англичан, выражает скептицизм.

Пиму сильно не понравилась такая характеристика. Он думал, что история жизни, которую он рассказывал герру Оллингеру, канула в Лету. Сейчас его смутило ее воскрешение.

— Ну а кто вы, если мне позволено спросить? — в свой черед задал вопрос Пим.

Пальцы незнакомца потянулись к щеке и принялись ее ощупывать, в то время как он, казалось не без раздражения, обдумывал ряд возможных ответов.

— Зовут меня Аксель, и так как я твой сосед, то целую неделю я обречен слушать, как ты скрипишь зубами во сне, — отвечал он, затягиваясь сигарой.

Герр Аксель? — спросил Пим.

Герр Аксель. Аксель. Родители забыли дать мне фамилию. — Отложив книгу, он протянул тонкую руку Пиму для рукопожатия. — Ради Бога, — воскликнул он, поморщившись, когда Пим пожал эту руку, — полегче, ладно? Война ведь уже кончилась.

Несколько выведенный из колеи всем этим поддразниванием, Пим отложил стирку на другой день и ретировался наверх.

— Как фамилия Акселя? — спросил он герра Оллингера на следующий день.

— Не исключено, что он ее не имеет, — озорным голосом ответил герр Оллингер. — Не исключено, что поэтому у него нет и паспорта.

— Он студент?

— Поэт, — гордо произнес герр Оллингер. Дом его так и кишел поэтами.

— Это, должно быть, очень длинные стихи. Он печатает их всю ночь, — сказал Пим.

— О да! И на моей машинке, — сказал герр Оллингер с гордостью, уже достигшей в этот момент апогея.

— Муж нашел его на фабрике, — сказала фрау Оллингер, когда Пим помогал ей резать овощи на ужин. — Вернее, нашел его герр Харпрехт, ночной сторож. Аксель спал на мешках на складе, и герр Харпрехт хотел сдать его полиции, потому что у него не оказалось паспорта и он был иностранец. От него плохо пахло. Но, слава Богу, муж вовремя остановил его и накормил Акселя завтраком и отвел его к доктору, чтобы узнать, почему он так потеет.

— Откуда же он родом? — спросил Пим.

Тут фрау Оллингер проявила не свойственную ей осторожность. Родом Аксель «с той стороны», — сказала она, то есть из-за кордона, где тянутся эти непонятные пути-дороги, не относящиеся к Швейцарии, где люди ездят на танках вместо троллейбусов и где голодающие имеют вредную привычку питаться из мусорных куч вместо того, чтобы покупать еду в лавках.

— А здесь как он очутился? — спросил Пим.

— Мы думаем, он пришел пешком, — сказала фрау Оллингер.

— Но он же инвалид! Калека, хилый, в чем душа держится!

— Мы думаем, что его вела сила воли и необходимость.

— Он немец?

— Немцы бывают разные, Магнус.

— Ну, а Аксель какой немец?

— Мы его не спрашиваем. Наверное, и вам лучше не спрашивать.

— Ну, а по выговору разве нельзя догадаться?

— А мы и не гадаем. Что касается Акселя, то любопытство тут ни к чему.

— Что у него за болезнь такая?

— Может быть, он пострадал на войне, как и вы, — высказала предположение фрау Оллингер и улыбнулась хитрой улыбкой. — Вам не нравится Аксель? Может быть, он мешает вам наверху?

«Как может он мне мешать, если даже и не разговаривает со мной? — подумал Пим. — Если все, что я слышу, это стук машинки герра Оллингера за стенкой, экстатические выкрики гостей, которых он принимает у себя по вечерам, и шарканье его ног, когда, опираясь на палку герра Оллингера, он тащится в уборную? Если немногие его приметы — это пустые водочные бутылки, синее облако сигаретного дыма в коридоре и бледная тень, спускающаяся по лестнице?»

— Молодец этот Аксель, — сказал он.

Пим заранее решил, что это Рождество для него должно быть самым веселым из всех. Таким оно и явилось, несмотря на ужасное, полное горечи письмо от Рика с описанием лишений, которые он испытывает, живя «в маленькой уединенной гостинице в шотландской глуши, где сама скудость кажется благословением свыше». Он, как я это открыл позже, имел в виду Глениглс. Итак, в Сочельник Пим, в качестве самого младшего, зажег свечи и помог фрау Оллингер разложить под елкой подарки. День был восхитительно пасмурным, а к вечеру стал падать снег, в лучах фонарей закружились снежинки, и иней облепил трамвайные дуги. Дочери Оллингер прибыли в сопровождении кавалеров, за ними последовала застенчивая супружеская пара из Базеля. Потом появился один гениальный француз по имени Жан-Пьер, специальностью которого было изображение рыб в профиль на черном фоне. Вслед за ним возник, как бы извиняясь за свое присутствие, японский джентльмен, которого звали мистер Сан — имя весьма загадочное, так как теперь я знаю, что по-японски «сан» это всего лишь вежливое обращение. Мистер Сан работал на фабрике герра Оллингера, занимаясь там как бы промышленным шпионажем, что было в высшей степени забавно, ибо, если б японцы всерьез вознамерились перенять технологию герра Оллингера, это отбросило бы их промышленность назад лет на десять.

Наконец по деревянной лестнице медленно и величаво спустился и сам Аксель. Впервые Пим получил возможность как следует и неспешно разглядеть его. Он был отчаянно худ, хотя его лицо природой было замыслено как круглое. Лоб высокий, но русая прядь волос наискосок придавала ему какую-то грустную ассиметричность. Словно Создатель, приложив к обоим его вискам по пальцу, вытянул лицо его вниз как предостережение его легкомысленным наклонностям — вначале дуги бровей, затем глаза, затем мохнатую подкову усов, но странным образом внутри этой рамы остался в неизменности своей сам Аксель — глаза его поблескивали, обведенные тенями, благодарно продолжая таить в себе нечто такое, чего Пим не мог и не должен был с ним разделить. Одна из дочек герра Оллингера связала ему мешковатый свитер, и он драпировал в него свои исхудалые плечи.

— Schon guten Abend,[34] сэр Магнус, — сказал он. — В руках у него была перевернутая соломенная шляпа. Пим разглядел внутри свертки в красивой бумаге. — Почему мы с тобой наверху никогда не разговариваем? Почему мы отдалены на километры, когда могли бы находиться друг от друга сантиметрах в двадцати? Ты все еще враждуешь с немцами? Но мы же союзники, ты и я. Скоро мы будем вместе воевать против русских.

— Да, наверное, — слабо поддакнул Пим.

— Почему ты не стукнешь мне в дверь, когда тебе одиноко? Мы могли бы выкурить по сигарете и поговорить о путях спасения этого мира. Ты любишь болтать чепуху?

— Очень люблю.

— Вот и хорошо. Мы и поболтаем. — Но, уже готовый проковылять дальше, чтобы поприветствовать мистера Сана, Аксель приостановился и обернулся. Через задрапированное свитером плечо он окинул Пима непонятным, недобрым, почти дерзким взглядом, как будто усомнился вдруг, не слишком ли легко дарит он свое доверие.

— Aber dann konnen wir doch Freude sein, но мы, в конце концов, можем стать друзьями?

— Ich wurde nicht freuen! — со всей искренностью ответил Пим. — Да я бы с радостью!

Они опять пожали руки друг другу. На этот раз рукопожатие было не крепким. И в тот же миг черты Акселя преобразились в улыбке, такой лучезарно-веселой, что сердце Пима радостно устремилось к нему навстречу, и он дал слово следовать за Акселем всюду и всегда — во все рождества, которых он еще удостоится. Празднество началось. Девушки играли рождественские гимны, Пим пел и был в числе лучших певцов, а когда ему не хватало немецких слов, он переходил на английский. Произносились речи, а после них, когда был провозглашен тост за отсутствующих друзей и родных, тяжелые веки Акселя полуприкрылись, и он затих. Но потом, встряхнув с себя дурные воспоминания, он резким движением встал и принялся распаковывать принесенные нм в шляпе свертки, а Пим крутился рядом с ним под боком, готовый ему помочь и понимая, что Аксель занимается делом, очень ему привычным, тем, чем он всегда занимался на Рождество, где бы он ни проводил его. Дочкам Оллингера он преподнес изготовленные им самим дудочки с вырезанным снизу именем каждой из них. Как резал он это своими эфемерными руками? Как занимался такой тонкой работой, а Пим за перегородкой даже не слышал ни единого звука? Как он раздобыл дерево, кисти и краски? Для четы Оллингеров он изготовил из спичек — как я потом понял, искусству этому его научила тюрьма — миниатюрный макет Ноева ковчега с раскрашенными фигурками его обитателей, выглядывающих из бортовых отверстий. В подарок мистеру Сану и Жан-Пьеру он выткал салфетки — похожие Пим когда-то сделал для Дороти на самодельном ткацком станке, где нити протягивались между гвоздями. Для супружеской пары из Базеля — шерстяной амулет, глаз, отгоняющий тяготевший над ними злой рок. А Пиму — я по-прежнему считаю, что он особо выделил меня, вручив мне подарок последним, — сэру Магнусу он подарил потрепанный томик Гриммельсгаузенова «Симплициссимус» в старом клеенчатом переплете — книгу, о которой Пим никогда раньше не слышал, но чтение которой жадно предвкушал, ибо это давало ему возможность не раз стукнуть в дверь Акселю. Открыв книгу, он прочел дарственную надпись по-немецки: «Сэру Магнусу, который никогда не будет мне врагом», а в левом верхнем углу чернилами более старыми и почерком тем же, но более юным: «Д.Х. Карлсбад, август 1939».

— Где находится Карлсбад? — с ходу, не подумав, спросил Пим и моментально ощутил, как вокруг воцарилось смущение, как будто всем была известна какая-то дурная новость, кроме него, потому что он был еще слишком молод, чтобы знать о таких вещах.

— Карлсбада больше не существует, сэр Магнус, — вежливо ответил Аксель. — А прочтя «Симплициссимуса», ты поймешь почему.

— А где он раньше был?

— Это моя родина.

— Стало быть, вы подарили мне сокровище из вашего собственного прошлого.

— А ты бы предпочел, чтобы подарок мой ничего для меня не значил?

А Пим — что за подарок принес он? Да простит ли его Господь, но сын председателя и управляющего не привык к символическим церемониям и не придумал ничего лучше, чем порадовать своего дорогого Акселя коробкой сигар.

* * *

— Почему Карлсбада больше не существует? — спросил Пим герра Оллингера, едва только остался с ним наедине. Кроме того, как управлять фабрикой, Оллингер знал решительно все. — Карлсбад находился в Судетах, — объяснил он. — Это был живописный курортный городок на водах, излюбленный многими — туда ездили и Брамс, и Бетховен, и Гете с Шиллером. Сначала это была Австрия, потом Германия. Теперь это территория Чехословакии, городок переименован, и немцы оттуда изгнаны.

— Так где же теперь жить Акселю? — спросил Пим.

— Только с нами, наверное, — серьезно отвечал герр Оллингер. — И мы должны проявлять осторожность, а то, уж будьте уверены, они заберут его и от нас.

— У него бывают женщины, — сказал Пим.

Лицо герра Оллингера, порозовев от удовольствия, приняло хитроватое выражение.

— По-моему, у него перебывали все женщины Берна, — согласился он.

Прошло два дня. На третий Пим постучал Акселю в дверь и увидел, что тот курит в открытом окне, разложив перед собой на подоконнике толстые тома. Вид у него был замерзший, но, должно быть, для того, чтобы читать, ему нужен был воздух.

— Пойдем погуляем, — смело предложил ему Пим.

— На моей скорости?

— Ну, гулять на моей скорости мы же не можем, правда?

— Из-за особенностей моего телосложения я не люблю бывать в людных местах, сэр Магнус. Если уж гулять, то лучше за городом.

Они взяли с собой Бастля и пошли по безлюдной тропинке вдоль быстрой Ааре, а герр Бастль все поднимал ножку и отказывался идти, а Пим все озирался, нет ли поблизости кого-нибудь, кто похож на полицейского. В речной пойме было пасмурно, и холод донимал нещадно. Но Аксель словно и внимания не обращал. Попыхивая сигарой, он бросал вопрос за вопросом, негромко и заинтересованно. «Если таким вот шагом он шел из Австрии, — подумал Пим, трясясь от холода и бредя за ним по пятам, — путешествие должно было длиться годы!»

— А в Берне как ты очутился, сэр Магнус, вы наступали или отступали? — спросил Аксель.

Как всегда, не смея противиться искушению прибавить дополнительный штрих к собственному портрету, Пим принялся за дело. И хотя по привычке он и приукрашивал реальность, группируя факты в соответствии с тем образом, который рисовал раньше, тем не менее природная осторожность советовала ему проявлять сдержанность. Правда, мать свою он наделил как чудачествами, так и благородством, а описывая Рика, наградил его многими из тех достоинств, к которым тот безуспешно стремился, как то: богатство, воинские доблести и каждодневное, запросто, общение с сильными мира сего. Однако во всем прочем он был скуп, полон самоиронии, а когда дошел до истории с Е. Вебер, которую никому еще не рассказывал, Аксель хохотал так, что был вынужден опуститься на скамью и закурить еще одну сигару, чтобы как-то отдышаться. И Пим хохотал вместе с ним, радуясь, что имеет такой успех. А когда он продемонстрировал ему то самое письмо со словами «Все равно Е. Вебер любить тебя вечно», Аксель воскликнул: «Не может быть! Глазам своим не верю, сэр Магнус! Это подделка, ей-богу! Ты спал с ней?»

— Конечно.

— Сколько раз?

— Четыре или пять.

— За одну ночь? Ну и силен! Она отдала тебе должное?

— Она была очень, очень опытна.

— Больше, чем эта твоя Джемайма?

— Ну, почти так же.

— Больше, чем эта твоя коварная Липси, соблазнившая тебя, когда ты был совсем крошкой?

— Липси вообще не имеет себе равных.

Аксель весело похлопал его по плечу.

— Нет, ты неподражаем! Ну и темная же ты личность, настоящий человек с двойным дном — такой маленький благонравный мальчик — и спит напропалую с опасными авантюристками и английскими аристократками. Я обожаю тебя, я всех английских аристократов обожаю, а тебя больше всех.

Поднявшись, Аксель вынужден был взять Пима под руку и так продолжать прогулку. С тех пор и впредь он без всякого стеснения использовал его в качестве прогулочной трости. Всю нашу совместную с ним жизнь мы редко передвигались по-другому.

* * *

Ненароком очутившись в этот вечер под мостом, Пим и Аксель зашли в кафе, и Аксель настоял на том, что он заплатит за две стопки водки, и заплатил за них из черного кошелька на кожаном шнурке, который он обматывал вокруг шеи. По пути домой, дрожа от холода, Аксель с Пимом решили, что образование их должно вступить в новую стадию, и назначили завтрашний день началом нового летосчисления, а Гриммельсгаузена — первой темой обучения, так как автор этот утверждал, что мир наш безумен, а с тех пор мир еще больше нуждался в этом направлении и то, что выглядит правдой, на поверку оказывается ложью. Они договорились о том, что разговорный немецкий Пима Аксель возьмет на себя и не успокоится, пока не доведет его до совершенства. Таким образом, за этот день и вечер Пим заменил Акселю ноги и стал для него товарищем в его занятиях, и хотя поначалу так и мыслилось, его учеником, потому что в течение нескольких последовавших затем месяцев Аксель открывал для него немецкую литературу. Если знаний у Акселя было больше, чем у Пима, то любопытства никак не меньше, а энергия была столь же неуемна. Может быть, воскрешая культуру своей родины для этого новичка, он и сам учился прощать родине ее недавнее прошлое.

Что же до Пима, то наконец-то взгляду его приоткрылись сияющие дали, о которых он грезил так давно. Несмотря на весь его шумный энтузиазм, немецкая литература его не слишком привлекала — как тогда, так и позже. Будь на ее месте китайская, польская или индийская, для него особой разницы бы не было. Важно было то, что изучение этой литературы давало ему возможность ощутить себя джентльменом. И за это Пим был этой литературе бесконечно благодарен.

Денно и нощно побуждая Пима не отставать от Акселя в его интеллектуальных странствиях, немецкая литература давала ему богатства знаний, которые, по словам Липси, у него никто уже не мог отнять и с которыми он мог отправляться куда угодно — куда бы ни забросила его жизнь. И Липси была права, потому что, отправляясь на склад в Остринг, куда герр Оллингер устроил его ночным сторожем в помощь другу-филантропу, он не шел пешком и не ехал на трамвае, а ехал в карете вместе с Моцартом на его пути в Прагу. Моя слонов в цирке, он делил унижения с «Солдатами» Ленца, сидя в буфете третьего разряда и кидая томные взгляды на Элизабет. Он воображал себя гетевским Вертером, размышляющим, какой костюм ему выбрать, кончая жизнь самоубийством, а обдумывая свои поражения и перспективы на будущее, он мог сравнить свое «Werdegang»[35] с годами ученичества Вильгельма Мейстера и даже планировать великий автобиографический роман, прочтя который мир узнает, какая разница между чутким и полным благородных устремлений автором романа и отцом его Риком.

Да, Джек, другие семена, разумеется, тоже там были: бешеное увлечение Гегелем, неожиданное открытие Маркса и Энгельса, теория коммунизма, с которой, как выразился Аксель, действительно началось новое летосчисление. «Если судить христианство по тем несчастьям, что оно принесло человечеству, кто бы тогда оставался христианином? Мы не приемлем предрассудков, сэр Магнус. Мы верим всему, что читаем в книгах, и только потом отвергаем это. Если Гитлер до такой степени ненавидел этих молодцов, значит, они не могут быть совершенным злом, так я думаю». Началась эра Руссо, революционных теорий, «Капитала» и «Анти-Дюринга», и несколько недель мир наш вращался вокруг этого солнца, хотя могу поклясться, что к окончательным выводам мы так и не пришли. И я очень сомневаюсь, чтобы уроки Акселя имели для Пима какую-либо ценность, кроме радостного осознания, что Аксель его учит. Важно было, что с момента, когда он пробуждался, и до следующего рассвета, то есть когда они опять ложились в постели по обе стороны черного радиатора и засыпали, довольные, по выражению Акселя, как Бог во Франции, интеллект Пима продолжал свою работу.

— Аксель получил Орден Пушечного Мяса, — гордо однажды объявил Пим фрау Оллингер, нарезая хлеб для семейного обеда.

Фрау Оллингер издала возмущенное восклицание:

— Магнус, что за чепуху вы несете?

— Но это правда! Так на жаргоне немцы называют медаль, которую они получали за участие в русской кампании. Он пошел из гимназии добровольцем. Отец мог устроить его в безопасное место во Франции или Бельгии, где он как-то перебился бы. Но Аксель на это не пошел. Он хотел геройствовать, как его школьные товарищи.

Фрау Оллингер не выразила удовольствия.

— Тогда лучше помалкивать о том, где он воевал, — строго сказала она. — Аксель здесь живет, чтобы учиться, а не чтоб хвастаться.

— К нему ходят женщины, — сказал Пим. — Вечерами они тайком пробираются к нему по лестнице, а потом стонут и кричат, когда он занимается с ними любовью.

— Если они дарят ему счастье и это помогает его занятиям, то мы им всегда рады. Хотите пригласить сюда вашу пылкую Джемайму?

Взбешенный, Пим удалился к себе в комнату, где набросал длинное письмо Рику о дурных бытовых привычках швейцарцев среднего сословия. «Иной раз мне кажется, что закон здесь слишком либерален, — чопорно писал он. — В особенности там, где дело касается женщин».

Рик ответил ему незамедлительно, рекомендуя хранить целомудрие. «Лучше тебе остаться чистым для той, кто станет твоей избранницей и суженой».

«Дорогая Белинда,

атмосфера здесь сейчас несколько приторная. Некоторые студенты-иностранцы, живущие со мной бок о бок, заходят слишком далеко в своих отношениях с женщинами, так что мне даже пришлось вмешаться и сказать свое слово, иначе это угрожало бы моей работе. Возможно, поступи ты так же решительно с Джем, ты в конечном счете оказала бы ей неоценимую услугу».

* * *

В один прекрасный день Аксель заболел. Пим спешил из своего зверинца, желая позабавить его смешными историями о своих приключениях там, но обнаружил его в постели, чего тот терпеть не мог. В комнатушке стоял густой сигарный дым, бледное лицо Акселя поросло темной щетиной, под глазами залегли тени. Возле него была девушка, но, когда Пим вошел, Аксель отослал ее.

— Что это с ним? — спросил Пим доктора, которого привел герр Оллингер, заглядывая ему через плечо и силясь прочитать рецепт.

— А с ним то, сэр Магнус, что герои-англичане шарахнули его бомбой, — раздраженно отозвался Аксель из своей постели. — С ним то, что осколок ее застрял у него в жопе и мешает ему с…

С доктора взяли слово не просто соблюдать секретность, но хранить гробовое молчание, после чего он удалился, дружески похлопав по плечу Пима.

— Не ты ли, часом, стрелял в меня, сэр Магнус? Ты не принимал участия в высадке в Нормандии, а? Может быть, заправлял там всем, руководил наступлением?

— Ничего подобного! — запротестовал Пим.

И снова Пим заменил Акселю ноги, бегая за лекарствами и сигарами, готовя ему еду и перерывая университетские библиотеки в поисках новых и новых книг для того, чтобы читать ему вслух.

— Спасибо, Магнус, но Ницше больше не надо. Думаю, мы уже достаточно знаем теперь про очистительную силу ненависти. Клейст не плох, но ты не умеешь его читать. Текст Клейста надо произносить отрывисто, как бы лаять. Ведь это был прусский офицер, а не английский герой. Принеси теперь художников.

— Каких именно?

— Абстракционистов. Декадентов, евреев… Любых, кто был entartet[36] или запрещен. Дай мне передохнуть после всех этих безумцев писателей.

Пим посоветовался с фрау Оллингер.

— Значит, вы, Магнус, должны спросить у библиотекаря тех, кого не любили нацисты, — объявила она своим безапелляционным тоном.

Библиотекарь был эмигрантом и наизусть знал все, что было нужно Акселю. Пим принес от него Клее и Нольде, Кокошку и Климта, Кандинского и Пикассо. Он расставил альбомы и каталоги на каминной полке, раскрыв их так, чтобы Аксель мог любоваться картинами, не поворачивая головы. Он перелистывал страницы и громко читал подписи. Когда к нему приходили женщины, Аксель прогонял их. «Ухаживать за мной есть кому. Подождите, пока поправлюсь». Пим притащил ему Макса Бекмана. Принес Стейнлена, затем Шиле и еще Шиле. На следующий день писатели были реабилитированы. Пим раздобыл Брехта и Цукмайера, Тухольски и Ремарка. Часами он читал их Акселю. «Музыку», — распорядился Аксель. Пим достал у герра Оллингера патефон и заводил ему Мендельсона и Чайковского, пока тот не заснул. Проснулся он в бреду, пот каплями стекал с него, а он говорил что-то об отступлении и что кругом снег, ничего не видно, трудно идти и мороз щиплет кровоточащие раны. Говорил о госпитале, где по двое больных на койку, а трупы лежат здесь же, на полу. Он попросил пить. Пим принес воды, и Аксель обеими руками держал стакан, пока у него не замерзли руки, голову он опускал к стакану постепенно, рывками, пока губы его не коснулись края. Тогда он стал пить как животное, шумно втягивая в себя воду, расплескивая ее, а лихорадочно блестевшие глаза его глядели настороженно и опасливо. Вдруг он резко поджал под себя ноги и обмочил постель. Он сидел, дрожащий и недовольный, в кресле, пока Пим менял простыни.

— Кого ты испугался? — в который раз спрашивал его Пим. — Здесь же никого нет. Мы одни.

— Тогда, наверно, я испугался тебя. А что это за пудель в углу?

— Это герр Бастль, и он чау-чау, а вовсе не пудель.

— Я решил, что это дьявол.

И так до того дня, когда, проснувшись поутру, Пим застал Акселя стоящим возле своей кровати при полном параде.

— Сегодня день рождения Гете. Начинается в четыре, — по-военному кратко объявил он. — Мы должны пойти туда и послушать этого идиота Томаса Манна.

— Но ты болен.

— Если человек на ногах, значит, не болен. И если идет, значит, тоже не болен. Одевайся.

— Манн тоже был в списке запрещенных писателей? — спросил Пим, одеваясь.

— Не удостоился.

— А почему он идиот?

Герр Оллингер одолжил Акселю плащ, в который тот мог обернуться дважды, мистер Сан дал ему черную широкополую шляпу. Герр Оллингер доставил их к самым дверям в своем разбитом автомобильчике на два часа раньше срока, и они заняли места в задних рядах, когда зал был еще пуст. Когда выступление окончилось, Аксель провел Пима за кулисы и постучал в дверь артистической уборной. До этого дня Пим Томаса Манна не любил. Он считал его прозу слишком вычурной и неуклюжей, хотя ради Акселя изо всех сил старался одолеть ее. Но теперь перед ним стоял сам Господь Бог, высокий и учтивый, похожий на дядю Мейкписа.

— Этот молодой английский аристократ хочет пожать вам руку, сэр, — внушительно произнес Аксель из-под широкополой шляпы мистера Сана.

Томас Манн кинул внимательный взгляд на Пима, потом на Акселя, такого бледного и эфемерного после своей болезни. Нахмурясь, Томас Манн посмотрел на ладонь своей правой руки, словно прикидывая, выдержит ли она столь сильное напряжение, как приветствие аристократа. Он протянул руку, и Пим пожал ее, ожидая, что токи гениальности дойдут и до него, как в электротрюке, которым торгуют у вокзалов: «Возьмитесь за эту ручку, и вас встряхнет моя энергия». Ничего не произошло, но волнения Акселя хватило им обоим.

— Ты коснулся его, сэр Магнус! Ты получил благословение! Теперь ты бессмертен!

За неделю они скопили денег, чтобы съездить в Давос — святилище героев Томаса Манна. Ехали они в уборной вагона: Пим стоял, а Аксель в черном берете терпеливо сидел на унитазе. Кондуктор постучал в дверь и крикнул: «Alie Bilette, bitte!»[37]

Аксель смущенно взвизгнул женским голосом и просунул под дверь их единственный билет. Пим ждал, не спуская глаз с тени, отбрасываемой ногами кондуктора. Он понял, что кондуктор наклонился, и услыхал кряхтенье, когда он разогнулся. Потом раздался щелчок, как будто лязгнули его собственные нервы, и билет появился опять, с дыркой, пробитой компостером. Тень от ног двинулась дальше. «Вот на какие ухищрения приходилось тебе идти, чтобы добраться до Швейцарии! Вот так же ты и сюда пришел», — восхищенно подумал Пим, когда они молча обменялись рукопожатием. Вечером в Давосе Аксель рассказал Пиму всю историю своего кошмарного путешествия из Карлсбада в Берн. Пим был горд и переполнен этим и решил даже, что Томас Манн — самый лучший писатель в мире.

«Дорогой папа, —

радостно писал он в письме, которое начал, едва вернувшись на свой чердак, — я здесь чудесно провожу время, получая ценнейшие уроки. Не могу передать тебе, как не хватает мне твоих житейских советов и как благодарен я тебе, что ты проявил такую мудрость, отправив меня учиться в Швейцарию. Сегодня я познакомился с юристами, которые знают, по-моему, все стороны жизни не понаслышке, а глубоко и всесторонне, и я уверен, что они помогут моему профессиональному росту».


«Дорогая Белинда, —

теперь, когда я повел себя достаточно жестко, обстановка изменилась к лучшему».

* * *

А между тем существовали вы, старина Джек, не правда ли? Джек, еще один герой войны, Джек, темная сторона моего «я». Я расскажу вам о том, кем вы были, потому что теперь, мне кажется, мы знаем совсем другого человека. Предельно сосредоточившись, я расскажу вам, чем вы являлись для меня и что я делал. Объясню, почему я это делал, ибо опять же, как мне кажется, наши оценки людей и событий не совпадают. Они никак не могут совпадать. Для Джека Пим был просто еще одним из новичков-агентов, еще одним новобранцем в рядах его формирующейся армии, не обломанный и, разумеется, не обученный, но с уздечкой, уже прочно захлестнутой вокруг шеи, и готовый бежать в какую угодно даль за своим куском сахара. Вы, наверное, не помните — действительно, почему вы должны об этом помнить? — как вы заметили его и начали вести предварительную обработку. Все, что вы знали, это то, что в Фирме любят людей такого склада. Вы знали, а значит, частично знал и я. Поджарые бока и задница, говорит на правильном английском, приличный словарный запас, хорошая частная загородная школа. Поднаторел в спортивных играх, привык к диалектике. Парень бесхитростный и, уж конечно, не принадлежит к числу так называемых умников. Здравый, уравновешенный, словом, нашего поля ягода. В средствах не стеснен, но богатством не отличается, отец у него какой-то мелкий делец — как типично, что вы не удосужились как следует разузнать все про Рика! И где же еще вам было встретить этого образцового джентльмена, человека из будущего, как не в англиканской церкви, шпиль которой украшал флаг с изображением Святого Георгия, победно развевавшийся на швейцарском ветру?

Долго ли вы выслеживали Пима, мне неведомо. Держу пари, что и вам тоже. Вам понравилось, как он прочел Поучение. Стало быть, вы заприметили его еще до Рождества, потому что Поучение читал он в начале Рождественского поста. Вы как будто удивились, когда он сказал, что учится в университете, почему я думаю, что первые справки вы начали наводить еще до его поступления в университет, а позже сведения вы не перепроверили. Первым рукопожатием Пим обменялся с вами после рождественской утрени. На ступенях церкви было тесно, как в лифте, слышалось щелканье зонтов и характерное «р-р» английской речи. Возле церкви на улице дети дипломатов кидались снежками. Пим был в пиджаке от Е. Вебер, а вы, Джек, были в своем твиде — эдакая невозмутимая английская скала двадцати четырех лет от роду. Учитывая периоды войны и мира, возрастная разница в семь лет разводила нас по разным поколениям, а вернее будет сказать, что между нами пролегло целых два поколения. Точно так же, как между мной и Акселем. Оба вы имели передо мной преимущество этих ключевых для человеческой жизни лет, как имеете его и по сей день.

Хотите знать, что еще было на вас, кроме добротного коричневого костюма? Галстук воздушно-десантных войск: щеголеватые лошадки с серебряными крылышками и женские фигурки в коронах — символы Британии на каштановом поле: «Примите поздравления!» Вы так и не рассказали мне, как достался вам этот галстук, но реальность, теперь мне это известно, была ничуть не менее впечатляющей, нежели полет моей фантазии: партизанский отряд в Югославии, ряды Сопротивления в Чехословакии, в тылу за линией боев экспедиционного корпуса в Африке и даже, если я не путаю, на Крите. Вы на дюйм выше меня, но мне помнится, отчетливо, словно это было вчера, что галстук воздушно-десантных войск, когда Пим пожимал вашу крупную сухую руку, был где-то на уровне его глаз. Он, подняв голову, увидел каменный подбородок, голубые глаза, сердитые, уже тогда кустистые брови — и понял, что видит именно тот тип, который желали выработать из него все его частные школы и который, как порой мечталось ему, они и выработали: стойкого и несгибаемого, по-воински доблестного английского джентльмена, который умеет «владеть собой среди толпы смятенной».[38] Вы пожелали ему счастливого Рождества, и, когда вы назвали себя, он подумал, что это просто шутка — такая уместная в Рождество — «когда ко мне со всей душой, то и я в ответ — сама любовь, милосердие и братство!»

— Нет, нет, старина, это и вправду у меня фамилия такая.[39] Разве приличный парень станет придумывать себе фамилию!

И на самом деле, зачем придумывать фамилии, когда у тебя имеется дипломатическое прикрытие? Вы пригласили Пима на стаканчик шерри до обеда, на завтра, на второй день Рождества, и сказали, что послали бы письменное приглашение, если б знали адрес, — и это был хитрый ход, потому что адрес вы, разумеется, знали прекрасно: адрес, год, месяц и число рождения, образование — словом, всю эту чепуху, знание которой, по нашему мнению, дает человеку власть над теми, над кем он стремится властвовать. А потом вы сделали забавную вещь: прямо посередь толпы на ступенях церкви вы развернули Пима спиной к себе и, вытащив из кармана пригласительную карточку, начертали на ее середине, используя для удобства спину Пима, его фамилию и вручили ему эту карточку: «Капитан и миссис Джек Бразерхуд просят оказать им честь и доставить удовольствие». Вы подчеркнули слова «просят доставить удовольствие», как бы желая сказать этим, что договоренность достигнута, и вычеркнули слово «капитан» — для интимности.

— Если захотите, останетесь на обед, тогда поможете нам докончить холодную индейку. Одеваться к обеду не надо, — прибавили вы. Пим смотрел вам вслед — как вы удалялись, не удостаивая вниманием дождь, как не удостаивали вниманием орудийный огонь на всех полях сражений, где вы побеждали фрица, шутя и играя, расправлялись с ним в то время, как единственным подвигом Пима было вырезывание инициалов Сефтона Бойда на стене преподавательской уборной.

На следующий день Пим с большой точностью появился у дверей вашего дипломатического коттеджа; нажимая кнопку звонка, он прочел табличку на дверной панели: «Капитан Дж. Бразерхуд, заместитель заведующего паспортным отделом Британского посольства, Берн». Вы были женаты тогда на Фелисити, должно быть вы это помните. Адриану тогда исполнилось лишь полгода. Пим часами играл с ним, чтобы понравиться вам, и это стало для него привычным в позднейшем общении с подчиненными ему коллегами. Вы мило расспрашивали его обо всем, а когда вы делали паузу, за дело принималась Фелисити — образцовая скво агента секретной службы, Господь да простит ее. «Но с кем же вы дружите, Магнус? Вам, должно быть, очень одиноко здесь? — рассыпалась в восклицаниях она. — И как вы развлекаетесь, Магнус? Есть в университете внеучебная жизнь, например, какие-нибудь политические клубы, ну и так далее? Или там так же уныло и пресно, как и вообще в Берне?» Пиму Берн вовсе не казался унылым и пресным, но ради Фелисити он притворился, что тоже так считает. По времени дружбе Пима и Акселя тогда исполнилось уже 12 часов, но об Акселе он и не вспомнил. Зачем вспоминать, если единственной его заботой было теперь понравиться вам обоим.

Я спросил, «в каких войсках вы воевали, сэр», ожидая, что ответом будет «Пятый воздушно-десантный» или «Специальный снайперский», что-нибудь такое, чем можно благоговейно восхититься. Но вместо этого, слегка нахмурившись, вы буркнули: «Общего назначения». Теперь я знаю, что это была двойная хитрость: используя дипломатическое прикрытие, вы хотели, чтобы Пим знал, что воевали вы не в регулярных частях, и в то же время, чтобы он видел в вас не просто «еще одного умника из Министерства иностранных дел».

Вы спросили, поездил ли Пим по стране, и предложили как-нибудь, когда поедете в очередную служебную поездку, взять его в машину, ему это будет интересно. Потом мы оба надели высокие башмаки и пошли «прошвырнуться», как вы назвали марш-бросок по лесам Эльфенау. Во время этой прогулки вы сказали, что Пиму вовсе не обязательно называть его «сэр», а когда мы вернулись, Фелисити кормила Адриана, а в комнате сидел и разговаривал с ней какой-то ухмыляющийся незнакомец постарше Вы представили его как «Сэнди из посольства», и Пим сразу почувствовал, что вы с незнакомцем коллеги, и смутно заподозрил, что Сэнди ваш начальник. Теперь я знаю, что это был глава резидентуры, а вы были его первый заместитель и что он, как это принято, знакомился с новой кандидатурой, прежде чем дать вам окончательное добро. Но тогда Пим мыслил ваши отношения в форме «директор школы — старший воспитатель», форме, которая, знай вы о ней, вам бы понравилась.

— Как продвигается ваш немецкий? — спросил Сэнди, опять ухмыльнувшись, в то время как мы втроем дружно уплетали сладкие пирожки Фелисити. — Нелегко его здесь учить, ведь говорят-то все на швейцарском диалекте, правда?

— В университете Магнус общается главным образом с эмигрантами, — пояснили за меня вы, подчеркивая эту выигрышную для сделки подробность.

Сэнди глупо заржал и хлопнул себя по колену.

— Вот оно что, оказывается, надо же! Держу пари, что там толчется немало прелюбопытнейших типов!

— Он мог бы многое рассказать нам и о них тоже, да, Магнус? — спросили вы.

— Вы не против? — загадочно бросил реплику Сэнди и опять ухмыльнулся.

— Почему бы мне быть против? — сказал Пим.

Сэнди умно разыграл эту комбинацию. Почувствовав, что на людях Пим склонен к скоропалительным решениям, он использовал свою догадку, заручившись его согласием еще прежде, чем тот успел понять, на что он согласился.

— Никаких благородных сомнений относительно святости и конфидециальности дружеских связей в храме науки? — гнул свое Сэнди.

— Никаких, — храбро ответил Пим. — Если это надо для моей страны. — И наградой ему была улыбка Фелисити.

Какой версии придерживался Пим, рассказывая о себе в тот день, я не помню, а значит, он проявлял достаточную умеренность и избегал опасных деталей, которые впоследствии могли ему дорого обойтись. Проявив осторожность, он не стал признаваться в том, чем зарабатывает себе на жизнь. И это было правильно, так как вы без того уже знали, что он работает вечерами и «по-черному», так называют немцы работу, полученную незаконно. «Ловкий парень, — думали вы, — изобретательный, при случае и воровством не побрезгует». Пим не очень-то расписывал семейный уют, которым окружали его Оллингеры, ибо подобие родителей не согласовывалось с тем образом типичного репатрианта, каким он себя изображал. Когда вы спросили его, есть ли у него знакомые девушки, чтобы развеять тень гомосексуализма (а может быть, он один из этих типов?), — Пим тут же это уловил и начал плести какую-то невинную фантастическую чушь про красавицу итальянку по имени Мария, с которой он познакомился в «Космо-клубе» и очень увлекся, но все это временно, в отсутствие его постоянной девушки — Джемаймы, которая ждет его в Англии.

— Джемайма, а как по фамилии? — спросили вы, и Пим назвал Сефтона Бойда, упоминание которого вырвало у вас вздох классового облегчения. Мария действительно существовала и действительно была красавицей, но чувство к ней Пима было неразделенным, так как он ни разу с ней словом не обмолвился.

— «Космо»? — переспросили вы. — Я не слышал о таком. А вы, Сэнди?

— Да вроде бы нет, старина.

Пим объяснил, что «Космо» — это своего рода политический дискуссионный клуб для иностранцев, где Мария занимает какую-то должность, вроде взносы собирает, что ли.

— Какого характера? — спросил Сэнди.

— Характер у нее вспыльчивый, — простодушно ответил Пим, и вы, и Фелисити, и Сэнди расхохотались так, что долго не могли успокоиться, и все смеялись как крошка Одри, а Фелисити заметила, что теперь совершенно ясно, насколько Магнус искушен в политике. После этого ни одна вечеринка с гостями не проходила без того, чтобы кто-нибудь не осведомлялся о характере Марии. Пим ушел от вас тогда уже к вечеру, и вы подарили ему бутылку беспошлинного шотландского виски, чтобы коротать с ней холодные вечера. Фирме эта бутылка обошлась тогда, я думаю, шиллингов в пять. Вы предложили отвезти его домой, но он сказал, что любит ходить пешком, заработав таким ответом себе еще одно очко. Он пошел пешком, вернее, понесся как на крыльях. Он бежал вприпрыжку, смеясь, прижимая к себе бутылку и сам сжимаясь от холода; за все свои семнадцать лет он ни разу еще не был так счастлив. В это Рождество Господь послал к нему двух ангелов. Один ангел — скиталец, который плохо держится на ногах, другой — этот красивый английский вояка, который на второй день Рождества угощает гостей шерри и не знает, что такое сомнения. И оба ему симпатизируют, обоим нравятся его шутки и его рассказы, оба спешат заполнить в его сердце пустующую нишу. А в ответ он дарит им себя — таким, каким всегда, наверное, хотел быть. Само собой, что рассказывать каждому из них о существовании соперника не стоит. Тогда оба они будут для него как та любовница, что оставляет семейный очаг неприкосновенным. Так думал Пим, если он вообще о чем-то думал.

— Где это ты стибрил, сэр Магнус? — спросил Аксель на своем безукоризненном английском, с любопытством разглядывая бутылочную этикетку.

— У священника! — без малейшего колебания сразу же ответил Пим. — Замечательный парень. Тоже был в армии. И я ее не стибрил, а получил в подарок, ей-богу. Как постоянный прихожанин. Они получают это, конечно, по дипломатическим каналам. Не за полную стоимость, как продают в магазинах.

— А сигарет он тебе впридачу не предложил? — спросил Аксель.

— Это еще с какой стати?

— Плитку шоколада для сестрички на ужин?

— Нет у меня сестрички.

— Ладно. Тогда давай выпьем.

Вы помните наши автомобильные прогулки, Джек? Думаю, что помните. Вам не приходило в голову, как трудно было вербовать агентов нашим предкам — ведь у них не было автомобиля! Первая наша поездка явилась как нельзя более кстати. У вас встреча в Лозанне. Займет она три часа. Вы никак не объяснили, зачем вам нужны эти три часа в Лозанне, хотя и могли для конспирации придумать мне любую историю. Задним числом я теперь понимаю, как вы расчетливо давали мне понять, что находитесь на секретной работе, но на какой именно — не говорили. В тот раз Пима вы ни о чем не спросили. Хотели сначала теснее сойтись с ним. Единственное, что вы сделали, — это назначили с ним встречу, и вторую, на всякий случай, если не состоится первая, — чтобы посмотреть, как он с этим справится: «Теперь слушайте, может так случиться, что мне надо будет сделать еще один звонок. Если я не появлюсь возле отеля „Дора“ в три часа, будьте у западной стороны главного почтамта в 3.20». Пим не очень-то умел ориентироваться, где запад и где восток, но он расспрашивал прохожих, и, расспросив так пятерых или шестерых, он наконец нашел того, кто ему все объяснил, и прибыл на вторую встречу ровно в 3.20, хоть и сильно запыхавшийся. Ваш автомобиль уже колесил по площади, на втором кругу вы подъехали ко мне и распахнули дверцу. Пим ловко, как десантник, вспрыгнул в машину, демонстрируя таким образом свою удаль.

— Я говорил с Сэнди, — сказали вы, когда неделей спустя мы катили в Женеву. — Он хочет, чтобы вы сделали для него одну работу. Не возражаете?

— Конечно, нет.

— Текст перевести сможете?

— Какого плана текст?

— А язык за зубами держать умеете?

— Думаю, что умею.

Вы дали ему первое задание на вечер.

— Время от времени к нам поступает кое-какой технический материал. Главным образом о доморощенных швейцарских фирмах, изготовляющих товар, который нам не слишком нравится. Маленькие такие штучки, которые взрываются, — добавили вы с улыбкой. — Особой секретности тут нет, но в посольстве среди обслуживающего персонала у нас много местных, поэтому мы предпочитаем, чтобы переводил кто-нибудь со стороны, предпочтительно англичанин. Кто-нибудь, кому мы доверяем. Возьметесь?

— Конечно.

— Мы будем платить немного, но чтобы иногда угостить Марию обедом — хватит. Что пишет Джемайма?

— У Джем все в порядке, спасибо.

Пим был жутко напуган. Вы вручили ему конверт, который он положил в карман, вы посмотрели на него заговорщическим взглядом и сказали: «Ну, удачи вам, старина!» Да, Джек, точно так вы и сказали! И вся беседа проходила именно так! По пути домой Пим так часто перекладывал конверт из кармана в карман, что был похож на рассеянного профессора, спасающегося от преследователей. Что же было в конверте? Не говорите, я сам отвечу: всякий хлам. Ксерокопированный хлам из старых оружейных каталогов. И нужен был вам вовсе не этот пустяковый перевод, а Пим, потому что пришли вы по его душу. На чердаке Пим тоже без конца перекладывал конверт — то под кровать, то под матрас, за зеркало, в каминный дымоход. Перемещал же он его в такие часы, что даже Аксель ничего не заподозрил. Вы заплатили Пиму двадцать франков. Технический словарь стоил двадцать пять, но Пим твердо знал, что джентльмену заводить об этом речь неприлично, даже если б деньги от Рика приходили бы всегда и вовремя.

— В «Космо-клуб» давно наведывались? — осведомились вы, когда мы как бы между прочим заворачивали в Цюрих, где у вас было «одно маленькое дельце».

Пим признался, что давно не бывал в «Космо-клубе». Вращаясь в орбите Акселя и Джека Бразерхуда, зачем бы он еще пожелал приходить в «Космо-клуб»?

— Мне говорили сведущие люди, что обстановка там весьма вольная. Нет, про Марию я ничего дурного сказать не хочу, заметьте. Эти компании всегда себе много чего позволяют. Считается, что без этого, какая уж там демократия. Было бы неплохо тем не менее, если б вы сами понаблюдали за ними, — так сказали вы. — Но не сомневайтесь. Если они захотят видеть в вас левака, пусть думают, что вы левак. Если посчитают вас правым, британским консерватором, так изобразите им британского консерватора. А понадобится, будьте и тем и другим вместе. И не перебарщивайте. Мы не хотим, чтобы у вас были неприятности. Есть там еще англичане?

— Есть парочка шотландцев, студентов-медиков, но они говорили, что интересуют их там только девушки.

— И кое-какие имена узнать было бы не вредно, — сказали вы.

Оглядываясь назад, я вижу, что разговор этот преобразил Пима. Он превратил его в нашего человека в клубе «Космо»: «И никаких телефонных разговоров на скользкие темы». Он стал настоящим агентом, «полусознательным», как на нашем обтекаемом языке называются те, кто понимает свою роль и задачу лишь наполовину. Ему было семнадцать лет, и, если вдруг ему бы срочно понадобилось, он должен был бы позвонить Фелисити и сказать, что приехал дядя. Если же необходимость срочно видеть его возникла бы у вас, вы позвонили бы Оллингерам из автомата и сказали, что вы Макс из Бирмингема и в городе находитесь проездом. Во всех других случаях свидания наши назначались от раза к разу, то есть на встрече мы уславливались о следующей. «В путь, Магнус, — говорили вы. — Прыгай в эту лодку и не теряйся, Магнус. Держи ушки на макушке и открой глаза пошире, гляди в оба, только Бога ради не втрави нас в какую-нибудь историю со швейцарскими властями. И вот тебе жалованье в счет следующего месяца, Магнус. И Сэнди шлет тебе большой привет». Я вот что скажу вам, Джек: что посеешь, то и пожнешь, даже если урожай вызревает тридцать пять лет.

* * *

Секретарем «Космо» была маловыразительная роялистка румынского происхождения по имени Анка, которая на лекциях неизвестно почему начинала вдруг плакать. Мосластая, неуклюжая, она ходила, вывернув руки в кистях, и была хмурой и неприветливой; когда Пим остановил ее в коридоре, она злобно покосилась на него своими заплаканными глазками и велела ему отстать, потому что у нее болит голова. Но Пим был при исполнении и не мог смириться с отказом.

— Я замыслил издавать бюллетень клуба, — объявил он, — и подумал, что каждой партии можно предложить участие.

— В «Космо» нет никаких партий. И не нужен «Космо» никакой бюллетень. Ты кретин. Убирайся.

Пим последовал за Анкой в крохотную комнатку, где она оборудовала себе берлогу.

— Единственное, что мне нужно, это список членов, — сказал он. — Я разослал бы рекламный проспект и выяснил, есть ли интерес к этой затее.

— Ну а почему ты не придешь на следующее собрание и не спросишь? — задала вопрос Анка, она сидела, обхватив голову руками, и казалось, что ее вот-вот стошнит.

— На собрание приходят не все. А мне нужна полная информация. Это более демократично.

— Демократия — чушь собачья, — сказала Анка. — Это все иллюзия. Он англичанин, — вслух объясняла она самой себе, открывая выдвижной ящик и роясь в хаосе бумаг внутри. — Разве англичанин способен понять, что такое иллюзия? — строго спросила она у своего внутреннего исповедника. — Он сумасшедший. — И она передала ему замусоленный лист с именами и адресами, многие из которых, как это выяснилось потом, были написаны с орфографическими ошибками.

«Дорогой папа, —

писал взволнованный Пим. — Несмотря на возраст, я раз-другой добился тут потрясающих успехов и полагаю теперь, что швейцарцы присудят мне ученую степень».


«Я люблю тебя, — писал он Белинде, — этих слов я до этой минуты никому не говорил»

* * *

Вечер. Беспросветная бернская зима. Городу этому никогда не дождаться дневного света. По мокрым плитам Херренгассе ползет душный бурый туман, и добродетельные швейцарцы покорно поспешают в этом тумане, словно резервисты, отправляющиеся на фронт. А Пим и Джек Бразерхуд сидят в уютном уголке тихого ресторанчика, и Сэнди шлет свои особо пылкие приветствия, вкупе с горячими поздравлениями. Впервые агент и его куратор обедают прилюдно в городе, где выполняют задание. Для прикрытия в случае неожиданной встречи придумана хитрая легенда. Джек назначил себя для этого секретарем Англо-Швейцарского христианского общества, который желает привлечь в это общество новых членов из числа университетской молодежи. И разве не естественнее всего ему для этого обратиться за помощью к Магнусу, его знакомому по англиканской церкви? Чтобы прикрытие было еще надежнее, он привел с собой очаровательную Уэнди, которая работает в канцелярии. Волосы у нее медового цвета, она хорошо воспитана, а верхняя губка у нее чуть выступает над нижней, словно она все время дует на свечу, стоящую у нее под подбородком. Уэнди ровно ласкова с обоими мужчинами — она порывисто и в то же время естественно гладит руку то одного, то другого, а груди у нее плоские и совсем не страшные. Когда Пим заканчивает рассказ о своем подвиге, Уэнди не может удержаться, чтобы не погладить его по щеке со словами: «Боже, Магнус, ведь это было так смело! То есть это просто восхитительно! Как, наверное, Джемайма гордилась бы вами, если бы можно было рассказать, правда, Джек?» Но говорится это все тихо, плавно, с мягко-замирающей интонацией — манера, которую должны усвоить даже самые буйные, прежде чем их выпускают из загона. А потом она близко-близко придвигается к Джеку и, почти касаясь его своими медовыми волосами, что-то говорит ему.

— Ты чертовски хорошо поработал, — произносит Бразерхуд и улыбается по-военному четко. — Церковь может гордиться тобой, — добавляет он, глядя прямо в глаза агенту.

И они пьют за отличную работу Пима на благо церкви.

За кофе Бразерхуд вынимает из кармана конверт, а из другого кармана — очки в металлической оправе с полукружьями диоптрий, — очки эти придают этому отважному британцу вид таинственно-важный. На сей раз это не жалованье, потому что жалованье является в чистых белых конвертах, а не в таких, мышино-бурого цвета. И он не протягивает конверт Пиму, а сам открывает его, без всякого стеснения, на виду у всех — смотрите сколько угодно и просит у Уэнди карандашик («какой красивый, милая, позолоченный, только не рассказывай мне, как ты его заработала»). На что Уэнди отвечает: «Для тебя, дорогой, все, что угодно», и опускает карандаш в его сложенные ковшиком ладони, которые на минуту смыкаются, задерживая ее руку. Джек разглаживает перед собой лист бумаги.

— Просто хочу сверить некоторые адреса, — говорит он. — Прежде чем начинать рассылать нашу литературу, надо устранить все неточности. О’кей?

«О’кей?» — то есть: «Понял ты нашу остроумную двойную игру?»

Пим говорит: да-да, конечно, очень хорошо, — и Уэнди ведет своим прелестным ноготком по списку, останавливаясь возле одного или двух, особо отмеченных птичками или крестиками.

— Загвоздка в том, что некоторые из наших хористов проявили излишнюю скромность относительно некоторых своих данных. Можно даже подумать, что они хотели зарыть свои таланты в землю, — говорит Бразерхуд.

— Я не заметил, — говорит Пим.

— Ты и не должен был замечать, — говорит Бразерхуд, понизив голос.

— Это уж дело наше.

— А вашей прелестной Марии мы так и не нашли, — говорит ужасно огорченная Уэнди. — Куда вы ее дели?

— Боюсь, что она вернулась в Италию, — говорит Пим.

— А о замене не помышляешь, Магнус, а? — говорит Уэнди, и все громко хохочут, а Пим громче всех. Он отдал бы остаток жизни, чтоб только увидеть хоть одну из ее грудей.

Бразерхуд перечисляет фамилии, против которых не проставлены адреса. Пим ничем помочь не может, фамилии эти ничего ему не говорят, описать этих людей он не может. При других обстоятельствах он рад был бы что-нибудь выдумать, но Бразерхуд производит впечатление человека, знающего ответ еще до того, как задан вопрос, и это смущает Пима и останавливает. Уэнди доливает в стаканы мужчин, оставляя себе на самом донышке. Бразерхуд переходит теперь к адресам без фамилий.

— А.Х., — роняет он. — Что-нибудь говорит тебе А.Х.?

Пим признается, что это ему ничего не говорит.

— Я ведь мало собраний посещал, — прибавляет он, как бы оправдываясь. — Зубрить приходится много перед экзаменами.

Бразерхуд по-прежнему улыбчив и беззаботен. Знает ли он, что никаких экзаменов Пим не сдает? Пим замечает, что карандашик Уэнди почти скрывается в его сжатом кулаке — торчит только остро отточенный кончик, как дуло крохотного пистолетика.

— Подумай немного, — предлагает Бразерхуд. И повторяет еще раз медленно и четко, как пароль: — А.Х.

— Может быть, А.Х., а потом фамилия? — говорит Пим. — А.Х. Смит или Шмидт. Я попробую разузнать, если хотите. Это нетрудно.

Уэнди застывает, как застывают на вечеринке, когда музыка внезапно обрывается. Ее улыбка тоже застывает. Как всякая хорошая секретарша, Уэнди умеет до поры прятать свою индивидуальность, а проявляет ее лишь по требованию, в данный момент, что-то подсказывает ей, что индивидуальности ее не требуется. Официант убирает грязные тарелки. Кулак Бразерхуда лежит на столе таким образом, что постороннему глазу фамилий на листке никак не рассмотреть.

— А тебе поможет, если я скажу, что А.Х. — кто бы это ни был или ни была — живет по известному адресу на Ленггассе? Или, по крайней мере, утверждает, что живет. Писать на Оллингера. Ведь ты тоже там живешь, верно?

— А, так вы про Акселя, — говорит Пим.

* * *

Где-то кричит петух, но Пим не слышит. В ушах его гремит водопад, сердце разрывается, переполняемое праведным чувством долга. Он в гардеробной Пима и хочет выкрать назад любовь, отданную недостойному. Он в преподавательской уборной, он вырезает там инициалы лучшего из лучших. Он помнит все, что говорил ему Аксель, когда лежал в бреду и проливал воду из стакана, удерживая его обеими руками. Помнит все, что он рассказывал ему в Давосе, когда они ездили в санаторий, памятный по Томасу Манну. Есть у него и кое-какие крохи, набранные уже самостоятельно, во время осторожных осмотров комнаты Акселя, когда ему иной раз удавалось забраться туда. И еще есть Бразерхуд — и его умные подсказки, благодаря которым он вытягивает из Пима то, о чем Пим даже не догадывался. Отец Акселя воевал в составе тельмановской бригады в Испании, говорит он. Он был социалистом старого закала, так что ему повезло, что он умер прежде, чем нацисты успели его арестовать.

— Значит, он левак?

— Он умер.

— Я про сына.

— Нет, не то чтобы левак, во всяком случае, он себя леваком не считает. Он просто продолжает здесь свое образование. Он независимый.

Бразерхуд сдвигает брови и пишет карандашом слово «Тельман» на списке хористов.

— Мать Акселя была католичкой, а отец участвовал в антикатолическом движении «Los von Rom»,[40] лютеранском по своему характеру, — говорит Пим. — Его мать лишилась права исповедоваться, потому что она вышла замуж за протестанта.

— И социалиста, — негромко напоминает Пиму Бразерхуд, продолжая писать.

В гимназии все товарищи Акселя мечтали поступить в авиацию, чтобы бомбить англичан, но Акселя из мобилизационной комиссии уговорили пойти добровольцем в пехоту Он был послан в Россию, взят там в плен, бежал, и, когда союзники высадились во Франции, его отправили в Нормандию, где он получил ранение в позвоночник и бедро.

— Он тебе рассказывал, каким образом он бежал из русского плена? — вмешивается Бразерхуд.

— Говорил, что шел пешком.

— Так же как и пришел в Швейцарию, — говорит Бразерхуд с жестокой улыбкой, и Пим за всем этим вдруг начинает различать контур, о котором он не думал, прежде чем Бразерхуд не навел его на эту мысль.

— Сколько он там пробыл?

— Не знаю. Во всяком случае, достаточно долго, чтобы выучить русский. У него в комнате есть книги, напечатанные кириллицей.

Очутившись опять в Германии, он долго болел в результате ранения, но, как только встал на ноги, его опять послали сражаться против американцев. Его опять ранило. Его отправили в Карлсбад, где мать его слегла с желтухой, тогда он, погрузив ее вместе с пожитками в повозку, потащил эту повозку в Дрезден, изумительно красивый город, который союзники незадолго перед тем сравняли с землей. Он привез мать в район, где селились иммигранты из Силезии, но вскоре она умерла, и он остался один. Голова Пима к этому времени шла кругом. Флажки на стене за спиной у Бразерхуда шатались и расплывались. Это не я. Нет, это я. Я выполняю свой долг патриота. Аксель, помоги мне.

— Итак, все ясно. Наступил мир. Сорок пятый. Что он делает?

— Убегает из советской зоны.

— Почему?

— Он боится, что русские обнаружат его и опять засадят в тюрьму. Ему не нравятся русские, не нравится тюрьма и не нравятся порядки, которые коммунисты установили в Восточной Германии.

— Хорошо рассказываешь. Как же он поступает в таком случае?

— Он сжигает свои документы и покупает новые.

— Где он достает их?

— У солдата, с которым познакомился в Карлсбаде. Тот был из Мюнхена и немножко похож на него. Аксель сказал, что в 1945 году никто в Германии по-настоящему не был похож по свои фотографии.

— Почему же этому услужливому солдату не были нужны его собственные документы?

— Он хотел остаться на Востоке.

— Почему?

— Этого Аксель не знал.

— Что-то не слишком правдоподобно, а?

— Пожалуй.

— Ладно, поехали дальше.

— Он сел на поезд, везший репатриантов в Мюнхен, и все было прекрасно до тех пор, пока поезд не прибыл к месту назначения, потому что американцы взяли его прямо в поезде, отправили в тюрьму и там избили.

— Почему же они так поступили с ним?

— Из-за его документов. Он купил документы человека, находившегося в розыске. Он сам подготовил себе ловушку.

— Если только документы эти не были его собственными, а не купленными неизвестно у кого, — делает предположение Бразерхуд и снова записывает что-то. — Прости, старина. Не хотел бы лишать тебя иллюзий, но боюсь, что в жизни это неизбежно. Сколько же он там побыл?

— Не знаю. Он опять заболел, и они поместили его в больницу, откуда он сбежал.

— Здоров же он отовсюду бегать! Ты говоришь, сюда он пришел пешком.

— Ну, частично пешком, а частично на поездах, без билета. Ему хирурги одну ногу укоротили. Немецкие хирурги. Это когда он сбежал из русского плена. Поэтому он и хромает. Я должен был раньше сказать об этом, конечно. Я это к тому, что, даже если частично на поездах, все равно для себя он проделал путь огромный. Из Мюнхена в Австрию, потом из Австрии ночью через границу перешел в Швейцарию. И в Остермундиген.

— Куда-куда?

— Это там, где у герра Оллингера фабрика, — слышит Пим свой извиняющийся голос. — Видите ли, документов у него теперь не было никаких. Свои он уничтожил еще в Карлсбаде. Те, что купил, находились у американцев, а достать новые он пытался, но никак не мог. А ведь союзники его еще и сейчас ищут. Он говорит, что признался бы американцам в чем угодно, если б только знал, в чем ему признаваться. Но он не знал, и они все били его и били.

— Это мы уже слышали, — тихонько вставляет Бразерхуд, опять записывая что-то. — А какой образ жизни он здесь ведет? Кто его приятели?

Поздно, слишком поздно услышал Пим внутри себя шепот предостережения.

— Он боится выходить, чтобы его не поймала и не арестовала «Fremdenpolizei». Чтобы выйти в город, он берет у соседа большую шляпу. Дело не только в полиции по делам иностранцев. Если обыкновенные швейцарцы что-нибудь заподозрят, они тоже сообщат про него кому следует Он так утверждает. Говорит, что это их национальный вид спорта. Говорит, что они это делают из зависти, но называют это гражданственностью.

— Жаль, что ты не рассказал нам этого раньше.

— Но это не имеет значения. Вас это не должно интересовать. Большинство этих деталей я знаю от герра Оллингера. Он любит посплетничать.

Машина Бразерхуда стоит снаружи. Мужчина и мальчик сидят в ней, но Бразерхуд спрашивает Пима, каких политических взглядов придерживается Аксель. Пим говорит, что Аксель презирает всякую определенность взглядов. Бразерхуд просит: «Поподробнее». Больше он не пишет, и голова его на фоне окошка неподвижна. Пим рассказывает, что Аксель однажды заметил, будто боль — качество демократическое.

— Что он читает? — спрашивает Бразерхуд.

— Да все читает. Все, что война помешала ему прочесть. И часто печатает. По ночам главным образом.

— Что же он печатает?

— Говорит, книгу.

— Так что же он читает?

— Да все. Иногда, когда он болен, я беру для него книги из библиотеки.

— На свое имя?

— Да.

— Немного неосмотрительно. Что же ты берешь?

— Книги самые разные.

— Поподробнее.

Пим повиновался и с неизбежностью дошел до Маркса и Энгельса и других подозрительных авторов. Бразерхуд записывает все имена и названия и уже возле дома спрашивает, кто такой «Дюринг».

Бразерхуд расспрашивает о привычках Акселя. Пим говорит, что тот любит сигареты, любит водку, а иногда пьет вишневку. Виски он не упомянул.

Бразерхуд спрашивает про сексуальную жизнь Акселя Отбросив свою сдержанность в этом вопросе, Пим заявляет, что Аксель придерживается двойной сексуальной ориентации.

— Поподробнее, — опять просит Бразерхуд.

Пим старается вовсю, хотя о сексуальной ориентации Акселя знает даже меньше, чем он уверен, это то, что в отличие от него, Пима, сексуальность Акселя носит практический характер.

— У него бывают женщины, — говорит Пим с неодобрением, как о вещи и ему не чуждой. — Обычно какая-нибудь красотка из «Космо», которая готовит ему и натирает пол. Он зовет их «мои Марты». Вначале я подумал, что речь идет о каких-то мортирах.

«Дорогой мой папочка, —

писал Пим в тот вечер, одинокий и несчастный на своем чердаке, — дела мои прекрасны, и голова моя идет кругом от всех этих лекций и семинаров, хотя тебя мне по-прежнему жутко не хватает. Единственное, что неприятно, это то, что друг мой недавно меня предал».

* * *

Как любил Пим Акселя в последующие недели! День-другой, правда, он его ненавидел, так сильно, что не мог заставить себя даже приблизиться к нему. Его возмущало в нем все, возмущало любое движение по ту сторону радиатора. Он относится ко мне снисходительно. Он издевается над моим невежеством, не уважая моих сильных сторон. Он чванный немец худшего сорта, и Джек прав, приглядывая за ним. И больше чем всегда его возмущали Марты, на цыпочках поднимавшиеся к нему по лестнице, как робкие ученицы в святилище великого мыслителя, а через два часа спускавшиеся оттуда. Он распутник, извращенец. Он вертит ими как хочет, в точности как пытался вертеть мной. Пим усердно записывал в дневнике все эти приходы и перемещения, чтобы при следующей встрече отдать все это Бразерхуду. Много времени он проводил и в буфете третьего разряда, устремляя на Элизабет задумчивый, отуманенный взгляд. Но все эти попытки уйти и отдалиться не увенчались успехом, и привязанность к Акселю росла с каждым днем. Он понял, что может определить, в каком настроении находится его друг, по темпу его машинки — взволнован ли он, или сердит, или устал. «Он пишет доносы на нас, — убеждал он себя, сам в это не веря, — он поставляет сведения об иностранных студентах своему немецкому шефу, а тот платит ему за это. Он нацистский преступник, ставший коммунистическим шпионом в подражание своему леваку-отцу».

— Когда же мы наконец познакомимся с произведением? — однажды робко спросил Пим Акселя во дни их дружбы.

— Когда я наконец закончу, а издатель наконец издаст.

— А почему мне сейчас нельзя?

— Потому что ты снимешь сливки, и останется снятое молоко.

— А о чем это все?

— Это секрет, сэр Магнус, и, если скажу, никогда ничего не напишется.

«Пишет своего „Вильгельма Мейстера“, — раздраженно думал Пим. — А это ведь моя идея, не его!»

По движениям Акселя Пим угадывал его состояние: когда слышал, как он ударяет спичкой по коробку, зажигая очередную сигару, знал, что у него бессонница. Когда того донимали боли, раздавался топот по деревянному настилу коридора. После нескольких таких ночей Пим возненавидел Акселя и за его легкомыслие. Почему, в самом деле, он не ляжет опять в больницу? «Распевает немецкие марши, — записывал он в дневник, имея в виду донесения Бразерхуду. — Сегодня вечером в уборной пропел до конца „Хорст Вессель“». На третью ночь, когда Пим давно уже лег, дверь его вдруг распахнулась, и он увидел Акселя, кутавшегося в халат герра Оллингера.

— Ну? Ты еще не простил меня?

— За что я должен тебя прощать? — отвечал Пим, предусмотрительно пряча под перину свой секретный дневник.

Аксель стоял в дверях. Халат на нем смешно болтался. Усы его слиплись от пота.

— Дай-ка мне виски от того священника, — сказал он.

После этого Пим отпустил Акселя не раньше чем стер с его лица всякую тень подозрения. Бежали недели, началась весна, и Пим решил, что ничего не произошло и что он вообще никогда не предавал Акселя, потому что, если бы это случилось, результат не заставил бы себя так долго ждать. Время от времени Бразерхуд задавал ему один-два дополнительных вопроса, но это уже было привычно. Однажды он спросил: «Можешь ты назвать вечер, когда его точно не будет дома?» Но Пим возразил, что в отношении Акселя никакой точности быть не может. «Ну послушай, почему бы тебе не угостить его обедом где-нибудь за наш счет?» — сказал тогда Бразерхуд. И был вечер, когда Пим попробовал это сделать. Он сказал Акселю, что получил кучу денег от отца и вот было бы здорово, если бы они опять оделись, как тогда, когда навещали мемориальные места Томаса Манна, и отправились куда-нибудь. Но Аксель покачал головой с осмотрительностью, в смысл которой Пим предпочел не углубляться. После этого Пим вел наблюдения, борясь за Акселя всеми доступными ему способами, то отрицая для себя вообще существование Бразерхуда, то радуясь тому, что с Акселем ничего не случилось, что он относил исключительно за счет его, Пима, ловкости в обращении с силами, поистине неумолимыми.

* * *

Они пришли очень ранним весенним утром, в часы, когда боишься их больше всего, потому что как никогда хочешь жить и страшишься смерти. Скоро, если я сам не сделаю этот приход необязательным, они точно так же придут и за мной. И если это произойдет, клянусь, я посчитаю их приход справедливым и восхищусь этим движением по кругу. У них был ключ от входной двери, и они знали, как снять цепочки герра Оллингера, немного похожие на те, на которые запирается мисс Даббер. Они изучили дом и снаружи, и внутри, потому что не один месяц вели за ним наблюдение, фотографируя всех наших гостей, подсылая в дом лжегазовщиков и лжемойщиков окон, задерживая и перечитывая почту и, уж конечно, подслушивая сумбурные телефонные разговоры герра Оллингера с его кредиторами и несчастными подопечными. Пим понял, что их было трое, по их крадущимся сантаклаусовым шагам на скрипучей лестнице наверху. Прежде чем подойти к двери Акселя, они заглянули в уборную. Пим понял это, услышав, как заскрипела дверь уборной, которую они оставили открытой. Потом он услышал, как заскрежетал вынутый из этой двери ключ, — они боялись, что настигнутый преступник может в отчаянии попробовать там запереться. Но сам Пим сделать ничего не мог, потому что в это время он спал, и ему снились страшные сны его детства. Снилась Липси и брат ее Аарон и то, как вместе с Аароном он столкнул ее с крыши школы мистера Гримбла. Снилось, что возле дома ждет карета «скорой помощи», как та, что приехала за Дороти в «Поляны», и что герр Оллингер хочет остановить поднимающихся по лестнице, но ему велят убираться к себе, яростно рявкая на него на швейцарском диалекте. Снилось, что он слышит крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» — от двери Акселя и сразу же вслед за тем короткую и шумную схватку одного калеки с тремя дюжими молодцами, ворвавшимися в комнату, и яростные протесты Бастля, которого Аксель однажды обвинил в том, что он его, Акселя, личный Мефистофель. Но когда он поднял голову с подушки и вслушался в звуки реального мира, кругом было все тихо и абсолютно прекрасно.

* * *

Я затаил обиду против вас, Джек, признаюсь. Годами я мысленно вел с вами спор — вверх-вниз, и даже потом, через много лет после того, как сам поступил на службу в Фирму. Зачем вы так поступили с ним? Он не был англичанином и не был коммунистом, и военным преступником, которым его считали американцы, он тоже не был. Он не имел к вам никакого отношения. Единственное, что можно было поставить ему в вину, это его бедность, незаконное проживание в стране и его хромоту — плюс некоторое свободомыслие, качество, которое, по мнению некоторых, мы и призваны защищать в первую очередь, и я затаил на вас злобу, за что прошу теперь прощения. Потому что теперь я, конечно же, знаю, что вы вряд ли обдумывали то, что делали. Аксель послужил вам очередным материалом для бартерного обмена. Вы записали о нем сведения. В вашей интерпретации, на безукоризненно отпечатанных Уэнди страницах факты стали выглядеть ужасными и зловещими. Вы закурили трубку и восхищенно оглядели дело рук своих, и вы подумали: «Эй, держу пари, что стариканам швейцарцам это блюдо придется по вкусу; я угощу их этим и заработаю себе лишнее очко». Вы сделали один-два телефонных звонка и пригласили какого-нибудь знакомого из швейцарской службы безопасности на солидный завтрак в вашем любимом ресторане. За кофе и шнапсом вы быстро передали ему бурый конверт без надписи. Подумав, вы добавили к этому еще передачу копии своему американскому коллеге, потому что, заработав очко, почему не заработать другое, когда это проще простого? Ведь первыми-то в оборот его взяли янки, а то, что обвинение их было ложным, — это уж частности.

Ведь вы делали тогда еще первые шаги, не правда ли? Вам надо было думать о карьере. Как и всем нам. Мы повзрослели теперь, мы оба. Простите, что был так пространен, вспоминая это, но, чтобы вычеркнуть из памяти этот эпизод, мне понадобилось слишком много времени. Теперь все в порядке. Поделом мне за то, что завел себе друга, не причастного к спецслужбе!

* * *

— Мистер Кэнтербери! Мистер Кэнтербери! К вам пришли!

Пим положил ручку. На дверь он не взглянул. Почти машинально он вскочил в своих шлепанцах и устремился туда, где стоял чемоданчик с железной пластинкой, по-прежнему прислоненный к стене. Присев перед ним на корточки, он вставил хитрой формы ключ в первый замок и повернул его. Еще один замок — повернуть против часовой стрелки, не то взорвется.

— Кто пришел, мисс Ди? — сказал он голосом самым ласковым и безмятежным из всех возможных, не вынимая руку из чемоданчика.

— Пришли с каким-то шкафчиком, мистер Кэнтербери, — через замочную скважину с неодобрением произнесла мисс Даббер. — Никогда у вас здесь раньше не было сейфа. И ничего похожего не было. И дверь вы никогда не запирали. Что случилось?

Пим рассмеялся.

— Ничего не случилось. Просто прибыл шкафчик. Я заказывал шкафчик. Сколько их?

Взяв чемоданчик, он на цыпочках прокрался и, прижавшись к стене, осторожно поглядел в щель между шторами.

— Один — разве одного вам недостаточно? Зеленый, уродливый, металлический. Если вам нужен шкаф для бумаг, почему вы мне не сказали? Я могла бы приспособить вам шкаф миссис Таттон из комнаты номер два.

— Я имел в виду, сколько людей.

Было светло. Возле дома стояло желтое грузовое такси с водителем за рулем. Он несколько раз внимательно оглядел площадку перед домом.

— Какая разница, сколько людей его привезли, мистер Кэнтербери? Зачем надо считать грузчиков, когда вопрос о шкафчике?

Переведя дух, Пим поставил чемоданчик обратно в его угол. И опять запер его. По часовой стрелке, не то взорвется. Ключи он положил в карман. И открыл дверь.

— Простите, мисс Ди. Наверное, я немного вздремнул.

Она наблюдала, как он спускается по лестнице, потом спустилась тоже и наблюдала, как он поглядел сначала на двух прибывших мужчин, потом, робко, на зеленый шкафчик. Как он дотронулся до облупившейся поверхности, погладил ее, попробовал ручки на всех отделениях по очереди.

— Тяжелый он как черт, шеф, скажу я вам, — проговорил один из грузчиков.

— Что в него напихано-то? — осведомился второй.

Она наблюдала, как он проводил двух мужчин и шкафчик между ними к себе в комнату, а потом проводил мужчин назад. Наблюдала, как он расплатился по счету наличными, вытащив деньги из заднего кармана, и как дал им еще пять фунтов сверх счета.

— Вы извините меня, мисс Ди, — сказал он, когда они отъехали. — Здесь кое-что из архивных материалов старого министерства, с которыми я сейчас работаю. Здесь работаю. А это для вас.

И он протянул ей принесенный из комнаты рекламный проспект бюро путешествий. Проспект изобиловал заглавными буквами — в этой манере злоупотреблять ими было что-то от Рика: «Откройте для себя Тунис, наслаждаясь Роскошью Великолепных наших Автобусов, снабженных эр-кондишн, на Средиземном море! Соблазнительно до Невероятности!»

Но мисс Даббер проспекта не взяла.

— Мы с Тоби больше никуда не поедем, мистер Кэнтербери, — сказала она. — То, что вас мучает, с нашим отъездом не исчезнет. Поверьте мне.

Загрузка...