То, что мокрое и течет вниз, создает соленое; то, что горит и поднимается вверх, создает горькое; то, что поддается сгибанию и выпрямлению, создает кислое; то, что подчиняется и изменяется, создает острое; то, что принимает посев и дает урожай, создает сладкое.
На самом деле я даже не знаю, к какой категории отнести нашу дружбу — считать ли ее личной привязанностью или семейной традицией. Мы были друзьями с детства, проводили много времени вместе, читали одни и те же книги; да и в университетском общежитии жили в соседних комнатах. Мы очень многое знали друг о друге, и мне долго казалось, что настоящее объединяет нас ничуть не в меньшей степени, чем прошлое. Понимание того, что это не так, приходило очень медленно; но постепенно разговоры становились все более пустыми, а слова повисали в воздухе. Общих интересов оставалось все меньше, и я заметил, что наша дружба незаметно превращается в абстрактную и бесформенную идею. Аня как-то сказала мне, что в моем воспитании была заложена идея друга — чисто умственное, априорное представление об особых отношениях, которые подразумевает подлинная дружба. Поначалу эта теория показалась мне достаточно странной, мало что объясняющей и не очень правдоподобной, но чем больше я про нее думал, тем больше убеждался в ее правоте. Она вообще была наделена очень высокой степенью проницательности, видела и замечала больше меня, а ее наблюдения над людьми удивительно часто оказывались правильными; она уберегла меня от очень многих ошибок. Так что и в случае с Сашей она была, по всей видимости, права; уже перестав читать Жюля Верна и строить снежные города, мы продолжали верить во многие фантомы, из которых строился уютный и безопасный мир нашего детства. Идея друга была одним из таких фантомов; слившись с этой идеей однажды, Саша продолжал оставаться для меня другом детства и тогда, когда выяснилось, что наши пути все больше расходятся. Я никогда не задумывался, что моим близким другом он стал почти случайно, а точнее — благодаря давним семейным связям.
Сестра его деда, Регина Марковна, была старой приятельницей моей бабушки. В течение многих лет я почему-то думал, что они были подругами еще в юности, пока наконец не узнал, совершенно случайно, что они познакомились в конце тридцатых, будучи соседками по квартире на Таврической. Нашу семью эвакуировали довольно быстро, и всю войну моя бабушка о Регине Марковне ничего не слышала; впрочем, зная ее упрямство, гордость и мрачный фатализм, бабушка была уверена, что Регины Марковны давно уже нет в живых. Но вернувшись в город, она нашла ее на том же месте, где и оставила за четыре года до этого, — постаревшую, похудевшую и осунувшуюся, но в остальном такую же, как и раньше, только книг в ее комнате больше не было, и от мебели остались только стол и кровать. Встретив в дверях мою бабушку, она сказала, что рада ее видеть, что во время блокады она взломала дверь их комнаты и сожгла в буржуйке часть мебели; потом предложила накормить и напоить чаем. Бабушка согласилась, и они продолжили жить, как раньше; а еще через год с фронта вернулся мой дед, и в доме появилась новая мебель взамен сожженной.
Впрочем, в шестидесятые дом на Таврической пошел на капитальный ремонт; его жильцов разбросало по городу, и то, что некогда было близкой дружбой, постепенно превратилось в смесь редких визитов и обязательных поздравлений с днями рождения. Для моей бабушки эти поздравления были связаны с известным ощущением неловкости — она чувствовала себя виноватой в том, что они видятся столь редко и что их дружба почти сошла на нет. В нашем же доме Регина Марковна была всего лишь именем, иногда встречавшимся среди случайных тем случайного разговора, призраком, долгое время лишенным зрительного образа, — пока однажды Саша не сказал мне:
— Слушай, я же обещал сегодня зайти к тетке. Пойдем вместе?
Был апрель, холодный и язвительный, с черной талой клинописью надежд на сером весеннем снегу, когда гранит еще холоден, серая вода бурлит, но лед уже взломан, и пена разбивается о его плывущие глыбы. Но в отличие от марта с его холодами и обманчивыми проблесками солнца, апрель уже был весной, хотя, конечно же, весной северной, а значит неровной, грустной и лукавой, но часто и теплой, иногда дождливой, почти всегда иллюзорной.
Мы сидели в «Гноме» — полутемном кафе на полпути от Фурштатской до Дома Мурузи; и, войдя, Женька сказала:
— Я так и знала, что застану вас здесь.
— Было очень, очень сложно догадаться, — ответил Саша.
Мы пили светлое варево, помеченное в меню как «кофе-суррогат», заедая его пирожными буше и ромовыми бабами, купленными в кондитерской напротив. Женька села около окна, потом, подумав, передвинулась правее, поближе к стенке, переставив этюдник и вазочку с мороженым, которая оставила на столе влажный, круглый, светящийся в полумраке след.
— Мы идем к моей тетке, — сказал он Женьке. — Ты же знаешь тетю Регину. Я ей позвоню и скажу, что мы все идем к ней пить чай.
— Я иду красить в Михайловский сад, — сказала Женя, запихивая в карман оставшуюся ромовую бабу.
Допив кофе, мы пообещали составить ей компанию. В булочной напротив мы купили буханку хлеба для уток и лебедей; в киоске на остановке — пачку дешевых сигарет. Как мне показалось, трамвай шел из парка, задний вагон был почти пуст, и даже шепот откликался эхом; мы тоже молчали, вслушиваясь в холод сидений и неровный перезвон колес. Выйдя сразу после Пантелеймоновского моста, мы вернулись чуть назад, Саша прислонил Женькин этюдник к чугунной решетке со щитами и перекрещенными под ними секирами и копьями; единым движением отпрянув от проходящего автобуса, мы перегнулись через перила к мутной весенней воде.
А потом мы вспомнили про буханку хлеба, и по раскрашенной зелеными тенями воде пруда к нам потянулись медлительные и высокомерные лебеди, подбиравшие кусочки хлеба с томной манерной грацией, и обгонявшие их вечно голодные утки. Чуть позже, уже после нас, исчезнут и те, и другие. Судя по рассказам, их просто съедят бомжи. Перейдя трамвайные пути и Садовый мост, мы свернули в Михайловский сад. Навстречу нам по почти пустой аллее прогуливались две седовласые дамы в сопровождении мохнатого рыжего спаниеля. Медленно ступая по чуть влажной земле, еще не освободившейся от тонкого настила прошлогодних листьев, они время от времени оглядывались, подзывали к себе спаниеля, чтобы, мельком взглянув на него и отпустив на свободу, вернуться к разговору.
Женька сказала, в любом случае она не смогла бы уйти, не нарисовав их; а Саша, засмеявшись, ответил, что судя по всему, спаниельные дамы гуляют здесь каждый день, и она успеет это сделать и завтра, и через год, и через десять лет; ни дамы, ни спаниели, ни она, ни Михайловский сад никуда не денутся.
А потом он пошел искать автомат, собираясь спросить Регину Марковну, можно ли к ней зайти то ли вдвоем, то ли втроем, а я смотрел, как на Женькиной картонке возникают прозрачные контуры деревьев и желтая охристая волна дорожки, рыжий несущийся клубок шерсти и два стремительных женских силуэта — коричневый, прогнувшийся в своем летящем шаге, с книгой, зажатой под мышкой, и темно-синий, согнутый спиралью, с рукою, выброшенной навстречу рыжему пятну, скатывающемуся по лучу аллеи, вдоль ее темно-матовых и светящихся полос. Женька была погружена в свой этюд, а для меня мир как будто остановился; сквозь течение холодного и чуть влажного апрельского воздуха я вдруг почувствовал, что ценность того, что она делает, не измеряется качеством ее рисунка и больше всего я боюсь, что, устав от своей бесконечной прогулки, ее дамы уйдут или просто усядутся на скамейку, что исчезнет солнце или просто пойдет дождь, превратив светящуюся зелено-голубую декорацию, сливающуюся на этюде в единый бирюзовый фон, в белесо-серую, а неспешную прогулку, преображаемую на Женькиной картонке в воздушный летящий танец, — в поспешное бегство; в течение нескольких секунд потускневшие фигурки растворятся в белесом дождевом сумраке, а обжигающе-желтая каменная тень павильона, отражающаяся в воде, посереет и, отступая в глубь сада, почти исчезнет в древесном строю, застывшем в холодном неприязненном молчании.
Вернувшись, Саша сказал, что Регина Марковна будет нам рада, но у нее уже сидят какие-то гости и, возможно, до нашего прихода они не уйдут; и спросил, что я по этому поводу думаю. В иной ситуации я бы ответил, что будет лучше, если мы зайдем к ней как-нибудь в другой раз, но я неожиданно понял, до какой степени мне не хочется быть молчаливым созерцателем чужого дела, одним из тех праздных и невежественных людей, которые останавливаются на набережных за спиной у художников и со смесью скуки и любопытства на лице следят за их движениями. Я сказал, что все-таки стоит попробовать, мы попрощались с Женькой и пошли в сторону автобуса. Регина Марковна оказалась почти в точности такой, какой я ее себе и представлял — жесткой и любезной одновременно, насмешливой и немного грустной; вдоль стен теснились книги, а ее речь была столь же правильна, как и осанка. Позднее, довольно часто бывая у нее в гостях, я понял, что за всем этим скрывается и другой человек: она могла быть крайне резка и даже груба в своих суждениях, очень эмоциональна, проницательна и несправедлива, невежество и корысть она не выносила столь же страстно, сколь старательно это скрывала. Я не мог решить, какое из двух ее обличий нравится мне больше; Саша же, с которым я однажды про это заговорил, сказал, что любит в ней именно второе. И еще через много лет я понял, насколько острым и неизбывным было для нее чувство утраты; в глубине своей высокомерной души она дистанцировалась не только от партийных товарищей и советской черни, но и от новой, как «про-», так и «пара-» советской интеллигенции; и когда она говорила «наши милые шестидесятники», в ее спокойных глазах и доброй улыбке читалось: «Этот полуграмотный советский сброд».
Впрочем, ее гость к интеллигенции явно не принадлежал; более того, он не был похож ни на один из тех типов людей, которые я привык встречать у нас дома или в домах наших знакомых. Это был странный, несколько карикатурный и почти книжный образ: рваная клочковатая борода, засаленный пиджак и сандалии на босу ногу. Одна моя приятельница, избалованная постоянной родительской заботой, незадолго до этого говорила мне о том, что в отличие от нас, любой алкаш, лежащий в луже возле метро «Технологический институт», снимет с себя последнюю рубашку и отдаст другу. Как физик, так и не увидевший никаких эмпирических доказательств подобного, я в эту теорию не верил никогда, но мне пришло в голову, что я вижу перед собой живую материализацию такого рода пристрастий; однако все оказалось еще более странным и неожиданным. Регина Марковна, с которой Саша меня познакомил еще в прихожей, провела нас в гостиную и представила сидящего за столом человека:
— Борис Аронович, — сказала она.
— Барух Аронович, — поправил ее гость мрачно и, указывая на Сашу, добавил: — А это Азаэль?
Мы растерялись. Но, Регина Марковна, как ни в чем не бывало, назвала наши имена и чуть позже добавила, как если бы это все объясняло:
— Вообще-то Барух Аронович живет на Украине.
— В Меджибоже, — поправил он ее еще раз, надолго замолчал и погрузился в сосредоточенное поедание пирожного.
— Мне показалось, что вам было бы интересно и полезно познакомиться с Барухом, — добавила Регина Марковна, но было понятно, что даже при ее уме и такте спасти положение практически невозможно.
Мы немного поговорили и ушли.
— Ну как тебе тетка? — спросил Саша.
— Замечательно. Именно такой я ее себе и представлял. Я же про нее с детства слышу. Хотя, ну и гости у нее…
— В первый раз вижу. Но вообще-то, это наверное один из наших родственников; они приезжают отовариваться из своих украин и живут у тети; я не знаю, почему она их терпит. Дед выходит из себя, как только о них слышит; это сплошь провинциальные скобари; ты бы их видел. А тетя, можешь себе это представить, терпеливо объясняет им, что у вещей может быть не только цена, но и стиль, и позволяет у себя жить. А они рассказывают ей о том, что купили, что сколько стоило, как надо жить, кто из общих родственников как «устроился» в этой жизни и о том, сколько зарабатывают знакомые продавцы и зубные техники.
Как это ни странно, это была правда; впоследствии я обратил внимание на то, что, разговаривая с людьми не своего круга, не давшими, по ее мнению, повода относиться к ним с пренебрежением, Регина Марковна была не только предельно любезна и предупредительна, но и бесконечно осмотрительна, никогда не позволяя собеседнику почувствовать свое несравненное душевное превосходство или низменность тем, занимающих его мысли; ее, как казалось, врожденная, доброжелательная и безусловная любезность была столь велика, что часто заставляла даже случайных знакомых и родственников, регулярно пользовавшихся ее услугами, строить самые немыслимые предположения в отношении того, почему именно она перед ними заискивает, и проникаться к ней, как и ко всем зависимым от них людям, тайным, но глубоким и искренним пренебрежением, смешанным, впрочем, с не менее искренней завистью. В довершение ко всему этому, как и большинство выходцев из низов, ее родственники оценивали положение людей в зависимости от степени нелюбезности, с которой эти люди с ними обходились, или исходя из того количества усилий, которое им пришлось потратить, чтобы в тот или иной дом проникнуть. И в этом смысле гостеприимство Регины Марковны также не прибавляло уважения к ней — по контрасту, между прочим, с Сашиным дедом, который, воспринимая подобные визиты как тяжелейшее бремя и намеренную кражу его времени, не пускал родственников на порог.
Я думаю, что, будучи человеком проницательным, Регина Марковна, разумеется, знала о чувствах своих гостей, но это знание не могло, как это ни странно, повлиять на ее поступки, которые в данном случае были совершенно безличны и безобъектны. Если бы ее гостеприимство и предупредительность были направлены на конкретных людей, то возмущение их неблагодарностью или корыстью могло бы на нее повлиять и в конечном счете тем или иным способом изменить общий склад ее отношения к ним. Но, на самом деле это было не так. Ее любезность и снисходительность были частью ее самой, совершенно беспредметным образом бытия; что же касается людей не ее круга, то они интересовали ее столь же мало, сколь искреннее и подчеркнутое внимание она к ним проявляла. Ее подлинное отношение к этим людям становилось ощутимым в те крайне редкие моменты, когда те или иные чувства или погруженность в свои мысли оказывались сильнее врожденного такта, и Регина Марковна начинала отвечать на вопросы своих случайных собеседников так, как если бы действительно пыталась донести до них свои мысли; не имея ни малейшего представления об общеобязательном, она могла долго пересказывать хорошо известные банальности, которые, как ей казалось, ее собеседникам следует узнать, чтобы потом, неожиданно сорвавшись в область интеллигентной речи, вымостить свой рассказ десятками ничего не говорящих им имен, которые, уже следуя за упругим шагом привычной ей мысли, она не могла или не считала нужным объяснять. Принимая у себя своих родственников, она знала, что их существование ни в одной точке не пересекалось с ее жизнью, да и с жизнью этого города, расстеленной между безбрежными музейными залами, печальной гордостью своею чуждостью и неизбывным чувством обреченности. Если у ее любезности и гостеприимства была какая-то иная причина, помимо верности выбранному ею образу бытия, то она так и осталась от меня скрытой; в любом случае, никакой цели у них не было.
— Но вообще-то он не похож на наших родственников, — сказал Саша, подумав, — обычно это такие крикливые разряженные мещане с чемоданами для скупки товара. Они даже время измеряют покупками: «Это было через два года после того, как мы купили холодильник ЗИЛ». А это просто бомж какой-то.
— Может, и правда бомж?
— Вряд ли. Откуда у тети знакомые бомжи?
— А что это за странное название он для тебя придумал? — спросил я.
— Какое?
— Ну ты же слышал, Азаэль.
Саша с удивлением посмотрел на меня.
— Это он тебя так назвал, — ответил он.
— Ага, и показал на тебя.
— Показывал он на дверь, а в дверях стоял ты. Я стоял в углу, — сказал Саша убежденно, и я не стал спорить.
Через несколько дней я спросил бабушку, что такое Азаэль
— Черт по-еврейски, — ответила она удивленно. — А где ты это слышал?
— У Регины Марковны, у нее был очень странный гость, бомж бомжом.
— С каких это пор ты у нее бываешь? — спросила она чуть обеспокоенно.
— Да Саша должен был зайти и позвал меня с собой. Посидели там на кончике стула.
— А… н-да… У Регины всегда бывали очень странные люди.
Но хотя я и не входил в число «очень странных людей», Саша передал мне, что тетя будет очень рада видеть меня снова; и я стал часто бывать у нее. Здесь было тихо и как-то очень светло; я иногда брал у нее книги и пластинки. Когда она умерла, Саша слетал на похороны и привез в Иерусалим часть ее вещей; я хотел попросить что-нибудь на память о ней и ее доме, но у меня хватило такта этого не делать.
Сам по себе этот сон был достаточно обычным; если он меня и раздражал, то только потому, что повторялся с навязчивой и пугающей регулярностью. И еще, наверное, потому, что я не мог соотнести его ни с одним из своих воспоминаний; скорее он напоминал второразрядный голливудский фильм в стиле фэнтези. Мне снился туман, окружающий меня со всех сторон, белый и на первый взгляд не очень густой, как если бы я находился в середине облака; потом я опускал глаза, и становилось ясно, что я скачу на лошади без седла, и ее копыта утопают в тумане. Туман полностью скрывает землю, как если бы ее и не было, и во сне я даже не чувствую ударов копыт; кажется, что лошадь беззвучно скользит по невидимым рельсам. Я наклоняюсь чуть вперед, потом выпрямляюсь, и в разрывах тумана впереди и далеко внизу — видимо на дне расщелины — проступает земля. Проснувшись, я часто думал о том, что в этот момент я должен был бы испугаться и постараться удержать лошадь от неминуемого падения в открывающуюся пропасть. Но во сне так никогда не происходит. Я лишь немного придерживаю коня, и он, не меняя направления, замедляет шаг; потом проходит несколько минут, наполненных неизвестностью и странным нервным ожиданием, и наконец следует удар о землю. Но это совсем не тот удар, который должен бы быть при падении на землю с высоты в две сотни метров, откуда, как мне казалось, я смотрел на дно долины; скорее он напоминает толчок, какой бывает, когда прыгаешь на асфальт с невысокого парапета. Конь делает еще несколько шагов и останавливается. Я оглядываюсь вокруг и обнаруживаю, что незаметно прояснилось, туман немного рассеялся и оголил неровную каменную площадку; недалеко от меня я вижу нескольких всадников; часть из них стоит на месте, другие медленно движутся; никто не покидает седел. Чуть дальше еще пять или шесть конных силуэтов выныривают из тумана, и издалека кажется, что они падают прямо с неба; а рядом со мной двое, безмолвно склонившись к земле, рассматривают серый каменный склон. Вспоминая этот сон, я могу с уверенностью сказать, о каком именно месте идет речь; это вершина Хермона[139], где я был дважды. Но во сне я почему-то никогда ее не узнаю и начинаю с изумлением рассматривать окружающий пейзаж, проступающий в разрывах тумана. Память о звуке удара о землю постепенно растворяется в шуме ветра, и невидимый голос начинает перечислять имена, как бы проводя перекличку, но ни одно из этих имен мне не известно. Впрочем, во сне я просто слушаю, не удивляясь и не пытаясь понять, что эти имена означают. А потом я просыпаюсь.
К сожалению, я не помню своих ощущений после того, как этот сон приснился мне впервые. Но не думаю, что я очень удивился; в юности мне часто снились длинные и запутанные сны; Аня как-то сказала, что подробные и цветные сны — это первейший симптом шизофрении. И хотя с годами мои сны становились все проще и понятнее, подобный сон не должен был меня излишне удивить. Да и то, что я не помню своей реакции, косвенно свидетельствует о том же; вероятнее всего, я забыл о нем через пять минут после того, как проснулся. Однако его повторение меня насторожило; как мне казалось, мои сны никогда не возвращаются. Точно так же я прореагировал на него и в третий раз, но четвертое его повторение меня по-настоящему испугало; да к тому же это был не единственный симптом, который свидетельствовал о вполне ощутимом нервном переутомлении. Я даже подумал о том, чтобы начать ходить в тренажерный зал. Но сон приснился мне снова. Целый день я не мог успокоиться и к концу дня решил пересказать мой сон Ане; не подчеркивая, разумеется, тот факт, что этот странный сон превращается в своего рода навязчивую идею. Но, как ни странно, Аня меня опередила.
— Ты сегодня во сне говорил о каких-то лошадях, — сказала она за ужином.
Я рассказал ей про сон и сразу же почувствовал, как мне практически на глазах становится лучше; о других странностях последнего времени я, естественно, умолчал.
Анина реакция была достаточно неожиданной; она пробормотала нечто маловразумительное и ушла гладить свою блузку. Два последующих дня она разговаривала со мной сквозь зубы, что, в общем, случалось довольно часто, и я, как обычно в таких случаях, не мог добиться от нее никаких объяснений по поводу того, что же, собственно, произошло. Обычно так бывало, если, придя домой раньше нее, я не замечал, что в раковине осталась не вымытая с утра посуда, и уходил заниматься своими делами; или же когда я отказывался заниматься математикой с сыном ее старшего брата из Кирьят-Малахи[140]. Но на этот раз я не мог вспомнить ни о чем подобном, а про то, что все это началось с пересказа сна, я начисто забыл. На третий день мне все же удалось уговорить ее объяснить, что же произошло.
— Я хотела бы напомнить тебе, что у тебя жена и ребенок, — сказала Аня, — а тебе снятся лошади и орки.
— Орки мне не снились, — ответил я, не понимая в чем дело.
— Если ты начнешь играть в «Хироуз» не только по выходным, но еще и по вечерам, как Бергер, тебе и тролли приснятся.
«Хироуз», или, если уж быть совсем точным, «Герои могущества и магии», действительно были проблемой. Аня считала, что вместо того, чтобы в субботу сразу после завтрака садиться играть с компьютером в «Хироуз», мне следовало посадить в машину ее и Иланку и отвезти их за город. И, собственно говоря, она была не так уж и неправа. Но замки и боевые походы, даже виртуальные, казались мне все же более интересными, чем марокканцы с мангалами в пыльном парке у поворота на Бейт-Шемеш, и, несмотря на то, что я, в принципе, любил наши семейные выезды (а уж то, что Аня рассказывала, было всегда по-настоящему интересно), я иногда предпочитал им «Хироуз». Да к тому же на работе мы часто обсуждали сыгранные партии. Это была часть моей свободы, от которой я не был готов отказаться. И все же не могу сказать, что я играл в «Хироуз» каждый выходной; скорее это был повод для обид, часто заслуженных. Я и вправду много занимался всякой ерундой, болтался по интернету и читал абстрактные статьи по физике, которые в этой жизни мне уже никогда не пригодятся, да и на работе проводил достаточно много времени. Так что про то, что у меня жена и ребенок, мне действительно следовало иногда напоминать.
И тем не менее ее реакция меня успокоила; как обычно, Анюта увидела самую суть проблемы в ее незамысловатой простоте. Сон, который начал меня всерьез волновать и чье происхождение мне не было понятно, оказался обычной реакцией на компьютерные игры; и в течение последующих нескольких дней я не переставал удивляться тому, что это, казалось бы, самоочевидное объяснение не пришло мне в голову. В первый же вечер я стер «Хироуз», а заодно и «Воркрафт», «Старкрафт», «Поселенцев», «Силу и магию» и «Семь королевств»; а в выходные мы поехали в парк имени Канады. Стояла прекрасная погода, было солнечно и тепло, мы припарковались на площадке около деревянных столиков, погуляли по лесу и даже отошли от дороги настолько, что машина полностью скрылась из виду, растворившись среди зелени. Потом мы достали из багажника переносной холодильник, накормили Иланку, перекусили сами и только после этого поехали на детский день рождения к одной из Аниных бывших сотрудниц по работе. И хотя Иланка была еще слишком маленькой, чтобы по настоящему принять участие в общих детских играх, было видно, что ей все равно там очень понравилось.
День рождения проходил в сосновой роще под Иерусалимом чуть ниже квартала Бейт-Акерем; рощица была несколько замусоренной, но, с другой стороны, подумал я, когда мы приехали, мясо уже жарилось и бутерброды были разложены на больших пластиковых тарелках. Даже прозрачные пластмассовые вилки лежали аккуратной пачкой совсем рядом с тарелками. Так что в смысле готовки от нас ничего не потребовалось; почти сразу по приезде нас накормили прекрасными шашлыками, салатами, сосисками с потрохами и отменными бутербродами. На вине они, правда, как мне показалось, немного сэкономили, но это, разумеется, не имело значения. Да и наши подарки тоже очень понравились; Анина подруга, имя которой я, к своему стыду, уже успел забыть, ужасно обрадовалась и сказала, что это именно то, о чем ее сын всегда мечтал.
— Это все Лёнчик, — сказала Аня, показав на меня, — в том, что хотят дети, он разбирается как никто.
Вторую семью, праздновавшую детский день рождения, мы, к сожалению, не знали. Довольно быстро выяснилось, что среди гостей много моих коллег, и Анина приятельница порадовалась, что нам будет о чем поговорить. Правда, в основном это были люди, закончившие различные программистские курсы, и, как это обычно бывает в таких случаях, наша профессия представлялась им огромной таблицей, в одном столбце которой записаны стандартные действия, а в другой — желаемый результат. Мы вместе поругали винды и Майкрософт, посмеялись над пользователями, рассказали друг другу десяток старых программистских анекдотов; потом поговорили про политику.
Но тут, в значительной степени по моей вине, произошло нечто, что, как мне показалось, немного испортило Анюте настроение. Посреди разговора я вдруг обнаружил, что вино в моем пластиковом стаканчике неожиданно кончилось, и, вместо того, чтобы попросить передать бутылку, я встал, чтобы налить себе еще. А потом, по не вполне понятной мне причине, я вместо того, чтобы вернуться на свое место, лег со стаканом чуть в стороне — там, где шум разговора уже сливался с шумом сосен. Сначала я просто лежал, вдыхая воздух, шелест, голубизну неба, а потом, приоткрыв глаза, посмотрел перед собой и увидел, как стволы сосен восходят в небо высокими, чуть красноватыми колоннами. Их зеленые кроны касались небесной синевы, покоя и молчания; шум разговора отступил; это было мгновение тишины, прояснения, ясности. Вдоль безупречных линий сосновых стволов, вдоль пропилей зелени я смотрел в толщу прозрачной голубизны, и мне показалось, что мир неожиданно наполнился едва ощутимой музыкой, ниспадающей из пространства тишины, пространства покоя и безвременья. Я лежал так довольно долго, вслушиваясь в синеву неба, в несуществующую музыку, в незримую и иллюзорную пульсацию вечности, пока вдруг не услышал Анин голос: «И сколько ты будешь так лежать? Тебе опять скучно, да? Я уж и не знаю, как должны выглядеть люди, чтобы ты до них снизошел». Я сказал ей, что я, кажется, немного задремал, что мне ужасно неловко; вернулся в компанию и даже рассказал несколько забавных историй.
Мне действительно было несколько неловко за свою рассеянность, но, по большому счету, мы все прекрасно провели время; еда и компания стоили друг друга. Было видно, что Аня очень довольна; а Иланка на обратном пути уснула на заднем сиденье машины, хоть поездка была и недолгой. Анюте гости тоже очень понравились, хотя некоторые из них, как ей показалось, и были несколько туповаты; что же касается Лены, то к ней Аня относилась очень нежно еще в те времена, когда они работали вместе, и она была ужасно рада, что та ничуть не изменилась. Даже то, что Лена безвкусно одевалась, сказала она, и не очень умела краситься, ничуть ее не портило; в этом наши мнения полностью совпадали. В конце концов, она была замужем за человеком много старше ее и, естественно, выглядела старше своих лет. Да и детство в Кременчуге едва ли способствовало воспитанию хорошего вкуса. А матерью она была очень хорошей, это было сразу видно — хотя бы по тому, с каким умилением она смотрела на своих детей.
Так что выходные прошли очень удачно, и Анюта была вполне счастлива. И все же в ночь на воскресенье этот странный сон приснился мне снова. Он был ясен как никогда; шумел ветер, холодный воздух наполнял легкие, удар копыт о землю заставил меня вздрогнуть, где-то заржала лошадь, сквозь разрывы в тумане было видно, как восходит солнце. А потом снова невидимый голос начал читать список имен; и среди этих имен я услышал имя, которым тогда, у Регины Марковны, назвали Сашу: Азаэль. Я помню всплеск удивления, потом страх, почти панику, а еще чуть позже душевную судорогу, выбросившую меня из сна. В спальне за наглухо закрытыми жалюзи не было ничего видно; Аня спала почти беззвучно, сливаясь с темнотой. Я выбрался из комнаты на ощупь, трижды прошелся по квартире, потом вышел на балкон. Слева темнел силуэт соседнего дома; свет во всех его окнах был погашен. А справа к балкону подступали горы; навстречу им вдоль склона холма спускались дома в сгустках темноты с вплетенными между ними нитями уличных фонарей. Чуть ниже вдоль невидимых дорог скользили светлячки автомобильных фар; еще дальше проступали очертания арабской деревни. Горы дышали резким пронзительным ветром; было холодно; я почувствовал, как кожа покрывается мурашками. Вернувшись в салон, я завернулся в лежавший на кресле плед, закурил, снова вышел на балкон. Холодный воздух наполнил легкие, очищая душу и прогоняя мысли; я сидел почти неподвижно, восторженно и опустошенно глядя в пространство. А потом где-то вдалеке я услышал ржание лошади, перемешанное с шумом ветра; и на секунду мне показалось, что мой сон вернулся. Я вздрогнул, но сон не отпускал меня; мне стало казаться, что темнота начинает рассеиваться, как туман, обнажая отроги дальних гор; еще немного, и сквозь разрывы тумана проступят чуть влажные камни на серых склонах, невидимые долины и лучи восходящего солнца. Чувство узнавания было столь сильным, что я испугался.
На следующий день я сказал Ане, что задерживаюсь на работе. Но спустившись на стоянку, я сообразил, что ей скорее всего захочется проверить, где я, и она будет звонить на работу, а не на мобильник; и надо ее предупредить, что меня в моей комнате не будет. Я вернулся к себе и позвонил домой, чтобы домашний опознаватель номера зарегистрировал звонок с рабочего телефона; посмотрев на часы и убедившись, что уже нерабочее время, Аня поймет, что я говорю правду.
— Анькин, привет, я еще у себя. Как ты там?
— Ничего. Вот Лена звонила, звала нас с тобой в гости. Говорит, что с тех пор, как я от них ушла, там все идет как-то криво. А та крыса, которую на мое место взяли, их совсем уже достала. Короче говоря, все меня вспоминают.
— А я тут задержусь еще часа на два. Может, даже больше.
— Бедный ты мой. А что они от тебя хотят?
— Да тут будет заседание; похоже, мне придется в Сингапур еще раз лететь. Кроме того, здесь еще не все работает, надо будет переговорить. А как Иланка? — спросил я, стараясь сменить тему.
— Уже нормально. А то чего-то мы тут утром загрустили. А потом мы с ней смотрели книжку, потом спали, а теперь смотрим «Покемонов». Слушай, ты после своего совещания зайди в супер, а то когда ты вернешься, я уже не успею сходить — все закроется.
— А что нужно купить?
— Давай я сейчас составлю список и звякну тебе на мобильник.
А вот это уже лишнее, подумал я, через полчаса я как раз буду стоять в пробке. И записывать там будет не сильно удобно, да и нечем.
— Через полчаса я уже буду на совещании и мобильник выключу.
— А ты не мог бы оставить его включенным? Я могу ровно через два часа позвонить. Сразу после заседания.
— Нет. Во сколько все это кончится, никто не знает; а шеф очень сердится, когда звонят мобильники. Он вообще нервный последнее время. Я ж тебе говорил. Как только мы тут доразговариваем, я тебе сам позвоню.
— Так ты зайдешь в супер?
— Зайду. Куда я денусь?
— Ой, я тебя люблю.
— Я тебя тоже, котенкин, — сказал я и повесил трубку.
Я снова спустился на стоянку, сел в машину, открыл окно, закурил. В последнее время я опять стал много курить; и кроме того, я совершенно не представлял, куда же я хочу поехать. Я развернулся, спустился с горы, выехал на нижнюю дорогу, отделяющую старую часть города от северных кварталов, оттуда — на дорогу, ведущую к Мертвому морю. За несколько минут зеленые лесистые склоны превратились в белесые каменные холмы с красноватым медным отливом. Но проехав по этой дороге минут десять, я вырулил на обочину и остановился. Темнело, а делать на Мертвом море мне было решительно нечего. Я развернулся и поехал по направлению к городу, повернул на север, в сторону Писгат-Зеева, потом снова на юг и выехал на длинный белый мост, ведущий к Французскому холму. Затем, еще раз повернув направо, я оказался в религиозных кварталах с их бесформенными домами, изуродованными бесчисленными достройками, облупившимися фасадами, аляповатыми вывесками и мутными витринами, похожими на маленькие филиалы городской свалки. Поплутав среди черных теней, я выехал на улицу Короля Георга, а оттуда, резко повернув направо, к садам около Кнессета[141] и Верховного суда. К тому времени совсем стемнело. Я припарковался и вышел из машины.
Сады по правую руку от меня подступали к самой улице и следовали за ней в темноту — туда, где в уже невидимой долине за Кнессетом поднимались тяжелые приземистые стены Монастыря Креста. Внизу парк был редким — старые развесистые деревья над однообразными плоскими газонами, пересеченными гравиевыми дорожками; и со всех сторон нависало холодное ночное небо с безупречным незамутненным рисунком звезд. Но ближе к вершине холма парк густел, контуры дорожек растворялись в темноте, деревья становились все ниже; и белые стены Верховного суда, наполовину скрытые зеленью, мерцали на фоне звезд. Отойдя от проезжей части, я сел на землю под деревом и снова закурил. «Мне нужно собраться с мыслями», — сказал я себе; и вечерний покой, и тишина парка начали медленно отступать. «Возможно, — продолжил я, — что все решения, важные и случайные, которые мы принимаем ежесекундно, ставят нас перед истинной, неиллюзорной свободой выбора, перед развилкой; и наша жизнь — это только один из миллионов открытых нам путей, который мы выбираем только потому, что не знаем, какой именно. Но может быть и иначе; вероятно, что все эти возможности выбора лишь иллюзорны, и все дороги ведут нас к одному и тому же выбору, который, в сущности, есть мы сами и который нам не дано выбрать». И все же я был уверен, что истина где-то посредине, но я не знал, как заговорить о ней. Мне казалось, что я где-то сделал ошибку — непоправимую, возможно неизбежную, но я не знал, что это за ошибка и к чему именно она привела. Я чувствовал себя морским берегом, погруженным в ночную темноту; и волны накатывали на меня и отступали.
Я встал, пересек газон и, выйдя на петляющую дорожку, стал медленно подниматься наверх; случайные, хаотически перемежающиеся мысли кровью приливали к голове; черепная коробка стала тяжелой и осязаемой. А потом все стихло, и дышать стало легче. Через несколько минут я оказался перед маленьким деревянным павильоном для наблюдения за птицами; в его стенах были оставлены узкие смотровые щели, вокруг висели картинки с разными породами пернатых. Я заглянул в одну из щелей, но было уже темно, и мне пришлось отправиться дальше. Чуть позже я вышел на площадку перед Верховным судом, подсвеченным невидимыми прожекторами, и остановился. Под моими ногами лежала темная масса парка с его путаными невидимыми дорожками, за ним во все стороны уходил город, наполненный огнями и черепичными крышами; безупречное ночное небо казалось еще выше и дальше. Я повернул налево, в узкий каменный коридор без единого окна, разделяющий два здания Верховного суда; его плиты заплывали мне под ноги; барельефы скалились со стен. «Я прошел между стенами суда», — сказал я себе. А на той стороне коридора я снова увидел город, его огни и долины. И подумал, что так и не пришел ни к какому выводу, кроме того, что очень устал за последние недели. Позвонил Анюте и сказал, что у нас перерыв, что возникли серьезные проблемы с уже выпущенным в продажу программным продуктом, что мы тут еще будем долго совещаться. Она продиктовала мне список покупок, и я пообещал, что заеду в супер, который работает до полуночи. Потом я позвонил Саше, сказал, что давно у него не был, спросил, можно ли зайти. По дороге остановился у лавки и уже собрался купить продукты по списку, но сообразил, что если я у Саши задержусь, то в машине все это нагреется, и Аня поймет, что куплено давно. А идти к Саше с авоськой, вынимать сметану, йогурты и молоко и ставить их к нему в холодильник мне не хотелось. Ладно, сказал я себе, придется сделать крюк на обратном пути.
Я не был у Саши уже несколько месяцев; но мы часто виделись с ним в городе, и пару раз он заходил к нам домой. Впрочем, за это время его квартира ничуть не изменилась; она была похожа на его комнату в общежитии, но только разросшуюся до чудовищных размеров и окостеневшую. На самом деле наши комнаты в университетском общежитии мало чем отличались; мы покупали похожие книги, одинаково разбрасывали вещи и получали одинаково бесполезные подарки. Но с тех пор я стал старше, научился думать не только о себе, но и о других, не раскидывать свою одежду по квартире, прятать все то, что может оказаться опасным для ребенка, покупать в первую очередь те вещи, которые нужны семье, а не крокодилов из черного дерева или книги, которые никто и никогда не будет читать. Сашина же квартира была зримым воплощением инфантилизма как осознанного образа существования; среди книг, принцип подбора которых мне давно уже не был понятен, были расставлены гипсовые статуэтки и деревянные маски, чугунные кольца и деревянные ложки, старые курительные трубки, потускневшие фарфоровые вазочки и даже плюшевые звери. На стене рядом со вполне достойными картинами висели два аляповатых сувенирных меча. Не могу сказать, что в этом не было ничего привлекательного; и все же я хорошо понимал — для Саши этот растущий и все более самодостаточный хаос постепенно заменил то, что для любого человека должно быть значительно более важным. И к тому же с годами всего этого становилось все больше.
Мы поздоровались, постояли у входа, посмотрели друг на друга, потом сели; Саша вскипятил чайник. Посмотрев на разбросанные ксероксы с формулами, я спросил его о том, как продвигается статья, куда он собирается ее послать и есть ли шанс получить на кафедре еще полставки. Он спросил меня о работе, об Иланке, об Ане; я ответил ему, что у нас все хорошо и мы уже скоро пойдем работать. Зазвонил мобильник; я сообразил, что оставил его включенным и, не отвечая, сразу же выключил, так как я бы выключил его во время заседания; потом украдкой посмотрел на часы. Саша проследил за моим движением и налил еще чаю.
— Так что же у тебя произошло? — спросил он.
— По-моему, просто устал, — сказал я неуверенно, — непрерывно работаю. На ребенка нужно много денег, а Аня давно дома. Две машины. Да и наша квартира недешево стоит — ты же знаешь.
Саша кивнул, у него никакой машины не было вовсе, потом отхлебнул еще чаю. С сомнением посмотрел на меня; но я решил быть с ним искренним, иначе все это уж и совсем не имело никакого смысла.
— Да и вообще, как-то не очень себя ощущаю, — добавил я.
— А как именно?
Он снова поднял на меня глаза, и в его взгляде я увидел если не насмешку, то вполне ощутимую иронию. Это была не та реакция, которой я ждал от друга, к которому пришел за помощью. Но я не был в этом уверен; возможно, что хорошо его зная, я с самого начала был готов к чему-то подобному.
— Слушай, ты можешь меня выслушать? — спросил я.
— Да, и постараюсь помочь, — сказал он и снова посерьезнел.
Я рассказал ему о том, что у меня, кажется, нервное переутомление, о том, что я подолгу не могу уснуть, и главное — о повторяющихся снах, точнее — об одном сне. Саша попросил его пересказать; и пока я рассказывал, он изумленно, не опуская глаз, смотрел на меня. Я почувствовал, что начинаю злиться; я пришел к нему, чтобы поговорить как с другом, а не для того, чтобы выступать в роли подопытной морской свинки.
— И что это были за имена? — спросил он; но спросил так, как будто не задавал вопрос, а просто ждал подтверждения.
— Ну просто имена. Абсолютно бессмысленные сочетания звуков.
— Тогда почему ты решил, что это имена?
На этот вопрос у меня не было ответа, да и, кроме того, мне казалось, что он не относится к делу. Впрочем, в них было нечто, что наводило на мысль о том, что это именно имена; но я совершенно не понимал, что конкретно. К тому же в его вопросах не было ни тени понимания или участия; это были вопросы математика, обнаружившего забавный логический парадокс. Я разозлился еще больше и уже был готов признать, что счел их именами по ошибке, когда сообразил, в чем дело. Все эти слова имели один и тот же суффикс, который на иврите может быть только у имени: «Рафаэль», «Габриэль», «Узиэль» и тому подобное.
— Ты можешь вспомнить хоть одно из этих имен? — спросил Саша.
— Нет, — твердо сказал я, собираясь сменить тему.
— Но все они кончались на «эль»?
— Да, я же тебе сказал.
— Сериэль, Баракель, Эзекеэль?
— Да, как-то так, — сказал я изумленно, на секунду забывая о подступающем раздражении, — какая-то такая тарабарщина. Ты их классно придумываешь; из тебя получился бы отменный филолог.
— Самсовель, Аракиэль, Кокабель, Армарос…
— Минус один. Я же тебе сказал, все кончались на «эль», так что Армарос отменяется.
— А может ты просто не услышал? Армарос, Шемхазай. Хотя что я говорю, какой Шемхазай.
«Вот и расплата за глупость», — подумал я и добавил уже вслух:
— У тебя очень хорошо получается.
Я неожиданно понял, что давно уже так не злился. Но Саша все не мог успокоиться; сделав особенно серьезное лицо, он спросил меня, не было ли в этом списке того имени, которым меня назвали у его тети.
— Которым назвали тебя, — поправил его я, так же, как поправлял его и раньше, когда речь заходила об этом странном имени. — Нет. Никакого Азаэля там не было.
— Это очень странно, — сказал он, — этого не может быть.
Я вдруг понял, что он имеет в виду. Я знал, что помимо математики он много занимался психологией, но не подозревал, что его познания остались на уровне фрейдизма из популярных брошюр.
— Не надо искать в моих снах детское воспоминание, ставшее, как это называется, «структурной основой сна». Как видишь, я тоже умею изъясняться на этом тарабарском жаргоне.
Он снова изумленно посмотрел на меня, и в его глазах появилось нечто, похожее на раскаяние. Может быть, даже горечь.
— Но ведь ты пришел узнать у меня, что этот сон значит, — сказал он.
— Нет. Я всего лишь пришел к другу. Возможно, бывшему. Но уж никак не к психоаналитику.
Это была чистая правда. К психоаналитику я бы не пошел ни при каких обстоятельствах. В отношении психоанализа у меня, как и у любого интеллигентного человека, не было сомнений; эта нелепая лженаука, обращенная к самым примитивным инстинктам западного обывателя и дающая единое чудодейственное объяснение для всех проявлений человеческой жизни, меня никогда не занимала.
— Но ведь ты же пришел узнать, что значит этот сон.
— Хватит, — ответил я и встал.
— Подожди, — сказал Саша, берясь за заварочный чайник, — я только начну, и ты сам все вспомнишь. Ты не можешь этого не знать.
Ага, «подсознательное». Похоже, меня скоро просветят про «Эдипов комплекс». Это было уж слишком, и я почувствовал, что мое бешенство готово вырваться наружу.
— Я не был влюблен в свою мать и не собирался убить своего отца, — сказал я, с трудом сохраняя видимость спокойствия; Саша с ужасом посмотрел на меня, — и кроме того, у меня не так уж и много времени. Не забывай, что у меня жена и ребенок, и они меня ждут.
— Но… — начал он, похоже испытывая запоздалый приступ раскаянья.
— Нет, — ответил я, — на сегодня вполне достаточно.
Мы наспех попрощались, и я вышел. Он попытался меня удержать; разумеется, безуспешно. Горы окатили меня ночным холодом, легким дыханием, прозрачностью темноты. «Как хорошо, что мне еще нужно заехать в супер», — подумал я; и впервые в жизни я почувствовал, что буду рад стройным и спокойным рядам полок супермаркета. Я позвонил Анюте по мобильнику: «Привет, котенкин, я уже в супере и через полчаса буду дома». С неожиданным упоением я складывал продукты в тележку, выбирая те, которые Ане нравились; как бы впервые рассматривал этикетки. «Я больше никогда не буду морской свинкой», — сказал я себе и неожиданно почувствовал себя героем романа Диккенса. Меня ждал мой дом, ласковый голос жены и тепло прогретых комнат; я знал, что хаос отступил.
Когда я вернулся домой, Аня уже дремала; я положил продукты в холодильник, заглянул в комнату к Иланке, наспех согрел себе ужин и тоже лег спать. Во сне она была почти красивой, несмотря на рождение ребенка; и я вспомнил Аню тех времен, когда мы с ней познакомились. Она была такой юной, светлой и искренней, хотя и немного нервной; мы ездили с ней в Италию, нас окружали прекрасные итальянские палаццо, и солнце отражалось на ее коже. Все было совсем как в фильмах; она почти не изменилась с тех пор: лицо на подушке, тонкая кисть руки. Я посмотрел на нее с нежностью и быстро уснул; но когда я встал утром, оказалось, что Анюта уже на ногах; ее разбудила Иланка, проснувшаяся раньше времени. «Между прочим, ты тоже мог бы и услышать, как плачет твой ребенок», — сказала Аня; на что я ответил нечто вроде того, что я и так занимаюсь ею каждое утро, когда встаю; она молча посмотрела на меня и вышла из комнаты. После вчерашнего в голове было шумно, как после попойки. Иланка снова заплакала, и я пошел ее успокаивать, что, впрочем, мне не всегда удавалось; еще до Иланкиного рождения Аня прочитала, что первые несколько месяцев ребенка нужно постоянно держать на руках с целью развития интеракции между ним и матерью, и, как мне кажется, излишне буквальное исполнение этой рекомендации привело к тому, что Иланка часто плакала. Возможно, что мне следовало как-то этому противостоять, но в свое время я пытался бороться с ежедневным изучением неизбежных признаков беременности по интернету, и ничего хорошего из этого не получилось — мы все равно прошли их все, но с изрядным количеством скандалов. Впрочем, на этот раз Иланка затихла, и я услышал, что Аня меня зовет; с достаточно скверными, хотя и необъяснимыми предчувствиями я пошел на кухню.
— Значит, в пекарню ты не зашел, — сказала она, глядя на меня холодно и насмешливо.
— Было уже поздно, — ответил я, — и она была закрыта.
— Она была закрыта в Писгат Зееве, — уточнила Аня, — а я просила тебя зайти туда, когда ты еще был на работе; так что не надо.
— После работы я забыл, — сказал я, — но я же купил кекс в супере.
Это было крайне неудачное возражение, и Аня взорвалась окончательно.
— Вот с «забыл» и надо было начинать, а кекс из супера ни один нормальный человек, если он, конечно, не американец, есть не станет; ты бы еще биг-мак принес.
— Ну не знаю, — пробормотал я, — эти кексы все покупают.
— Все и в спущенных штанах ходят, — ответила она и продолжила рыться в холодильнике.
Я был, конечно, ослом, что забыл про пекарню; надо будет сегодня купить что-нибудь из того, что она любит.
— А это что еще? — сказала она, доставая коробку сока. — Я же тебе говорила, что, они изменили технологию и это пить нельзя; ты что не мог купить ту упаковку, которую я тебе показывала?
— По-моему, ты мне ничего не говорила, — сказал я неуверенно, и она снова с насмешкой посмотрела на меня:
— А ты вообще-то хоть что-нибудь слышишь? Да и вообще, твоя способность покупать дорогие и несъедобные вещи поразительна.
Я решил не отвечать, но потом, решив, что было бы хорошо свести все к шутке, сказал:
— Короче, мои приобретения тебе не понравились.
Это снова было ошибкой.
— Ты купил еду для себя, — сказала Аня, с откровенным раздражением выбрасывая что-то из моих покупок прямо в ведро, — а нам с Иланкой есть нечего.
Но, в принципе, она была добрым и отходчивым человеком, хотя часто и излишне прямолинейным, и ее раздражение быстро прошло.
— Ладно, давай чек, — сказала она, — пойду запишу твои ценные расходы; если бы я их не контролировала, мы бы вообще разорились.
Она аккуратно записала мой неудачный ночной поход в супермаркет в расходную книгу и пошла досыпать. Я выпил чаю, оделся и тихо вышел.
Все утро я повторял себе, что сегодня надо будет купить ей что-нибудь, что она действительно любит; но, к сожалению, до пекарни я так и не добрался. Я помню, что в тот вечер я очень хотел побыстрее доехать до дома, но, несмотря на это, мне все же пришлось ненадолго задержаться на работе. Около двух мне позвонил один мой приятель, и мы довольно долго обсуждали общих знакомых, у которых, в отличие от нас, в жизни очень многое не сложилось; поговорив с ним, я взялся наверстывать работу, но, как это обычно бывает, когда торопишься, все получалось вдвое медленнее, чем обычно. К тому же я немного задержался в нашем кафе во время перерыва, да и ушел я туда чуть раньше обычного, так что и утренняя часть работы как-то незаметно перешла на вечер. Где-то в четыре ко мне зашел Ури, чтобы потрепаться, и мне пришлось отвлечься — не только потому, что я любил с ним общаться, — он ужасно много знал из совершенно разных и неожиданных областей — но и потому, что он регулярно устраивал мне сверхурочные и командировки, без которых Аня не могла бы позволять себе даже те небольшие радости и приобретения, которые немного скрашивали ее одинокое пребывание дома. А когда он ушел, я вдруг почувствовал, что мои мысли уже очень далеко от проекта, и дабы отвлечься от разговоров и сосредоточиться, ненадолго вышел в интернет. В конечном счете мне удалось наверстать значительную часть работы, но ради этого все же пришлось чуть-чуть задержаться. От компьютера меня, собственно, отогнал Серега, сказав, что все равно давно стемнело, хватит смотреть в этот чертов ящик, и лучше пойдем в паб пить пиво. Я, разумеется, отказался, ответив, что у меня нет времени, что Анюта меня ждет и что если я и пойду, то только совсем ненадолго — он был моим другом, и мне не хотелось его обижать; мы поехали в город.
В пабе мы просидели совсем недолго: меня ждала Аня, да и зная, что завтра на работу, мне не хотелось задерживаться; так что когда мы вышли из паба, еще даже ходили автобусы и в центре было шумно и людно. Но по дороге домой я вдруг заметил, что в ветхих старых кварталах, прилегающих с севера к Старому городу, уже были потушены все огни; и неожиданной теплой волной на меня нахлынуло любопытство, давнее и почти детское; я спрашивал себя, какой жизнью живут эти дома ночью, есть ли там фонари или случайные прохожие, шелестят ли деревья на ветру и постукивают ли их ветхие крыши — я спрашивал себя об этом так, как ребенок или философ может спрашивать себя о том, что происходит со столом и чернильницей, когда в комнате никого нет. Так что проезжая госпиталь Нотр-Дам с гигантской статуей девы Марии на крыше, я решил еще немного задержаться; доехал до первого разворота, вернулся и нырнул на одну из боковых улиц, проводившую меня в темноту кривых переулков, ограниченных с юга улицей Колен Израилевых и улицей Пророков[142]. Найдя относительно широкое место, я припарковался и вышел; со всех сторон подступала темнота. Я решил прогуляться; позвонив Ане, я спросил, не разбудил ли ее, и сказал, чтобы она не волновалась, что я все еще на работе — борюсь с этим чертовым проектом, за который мне обещали сверхурочные, но уже выезжаю; выключил мобильник и посмотрел на небо. У меня было не так уж много времени — время, необходимое на дорогу с работы домой минус время, которое нужно на дорогу от центра; но я и не собирался здесь задерживаться. Я никогда не забывал про то, что меня ждет дом и жена, даже в те дни, когда Аня на меня обижалась или злилась, что было в основном заслуженно, и мне не очень хотелось возвращаться домой. Впрочем, этот вечер к подобной категории не относился.
На самом деле даже если бы я никуда и не торопился, долго гулять здесь в полном одиночестве я бы не стал; когда-то я любил подобные прогулки, но с годами понял, насколько однообразны иерусалимские ночные улицы: бесконечные каменные мостовые, арки, ступеньки, внутренние дворы, решетки на окнах первых этажей и черепичные крыши. Да и кроме того, удовлетворить мое любопытство было не так уж и сложно. Ветра почти не было, и поэтому ветхие окна, двери и крыши сохраняли полное безмолвие; сколько я ни прислушивался, я не услышал ни скрипа, ни стука, ни дребезжания, ни загадочного еле слышного постукивания — ничего из той трогательной и нелепой романтики старого города, которая была нам внушена еще в детстве запойным и некритическим чтением английских романов. Деревья действительно тихо шелестели, но их было так мало, что этот шелест показался мне достаточно скучным, однообразным и невыразительным. Довольно долго я гулял в одиночестве, так и не встретив ни одного прохожего, пока наконец метрах в пятидесяти передо мной в желтом пятне фонарного света не мелькнул человек в черной шляпе; мне стало интересно, куда он идет, и я ускорил шаг. И в ту же секунду я понял, что эта бессмысленная погоня настолько напоминала какой-нибудь из рассказов Стивенсона или Эдгара По, что мне захотелось засмеяться. Тем не менее любопытство оказалось сильнее самоиронии, и довольно быстро я обнаружил себя в десяти шагах позади идущего; но он так и не оглянулся. Еще несколько минут мы шли друг за другом, пока наконец он не свернул в темный проем с левой стороны; то ли во двор, то ли в переулок, сказал я себе. Я остановился на несколько секунд, не только раздумывая, но и давая ему возможность отойти от угла, а потом все же последовал за ним.
Черное пятно между домами действительно оказалось переулком, но к тому моменту, когда я, в свою очередь, повернул налево, я обнаружил, что моего преследуемого уже не видно; я ускорил шаг и почти сразу уперся в глухую стену; переулок оказался тупиком. Ага, подумал я, похоже, что на бегу я не заметил поворота; я вернулся назад, тщательно оглядываясь по сторонам, но так и не заметил никаких выходов из переулка. Это было ужасно странно, и я снова вернулся в свой тупичок. На этот раз я медленно прошел вдоль левой стены, постоянно касаясь ее рукой, и точно так же вернулся вдоль правой; я нащупал около двух десятков дверей и окон, несколько решеток, но никаких дворов или боковых переулков здесь не было. Возможно, что черный силуэт в шляпе, за которым я гнался, нырнул в одну из дверей, но у него явно не было времени отпереть замок. Но если дверь была открыта, спросил я сам себя, непонятно, почему она не открылась, когда я к ней прикоснулся. Все это показалось мне достаточно странным — по крайней мере, до тех пор, пока я не сообразил, что, по всей вероятности, дверь была приоткрыта, а войдя, мой странный ночной человек захлопнул ее изнутри. Это все объясняло, но все равно как-то неубедительно и не полностью. «Неужели они оставляют двери открытыми по ночам, — спросил я себя, — да еще так близко от арабского города?»
Я вышел на улицу и, посмотрев на часы, стал медленно возвращаться к машине. Как и в прошлый раз, я довольно долго шел один, пока наконец в бледно-желтом пятне низкого освещенного окна передо мной не мелькнул высокий силуэт в черной шляпе. Снова посмотрев на часы и подумав, что я уже должен был бы ехать домой, я последовал за ним; поначалу он шел прямо, потом свернул налево; не задерживаясь ни на секунду, я повернул вслед. Это оказалось вполне разумным решением: в отличие от прошлого раза, мой преследуемый никуда не исчез, и мы довольно долго бродили по переулкам, ускоряя и замедляя шаг, ныряя в темноту низких арок, поворачивая, петляя и постоянно меняя направление. Если таинственное исчезновение предыдущего объекта наблюдений было скорее всего плодом моей фантазии и избыточного чтения книг в детстве, то на этот раз человек в шляпе вел себя действительно подозрительно. И вдруг мне показалось, что он принял какое-то решение: резко ускорил шаг, и наш маршрут неожиданно выпрямился — по моим расчетам, мы шли в сторону улицы Пророков. И действительно довольно скоро впереди засветились огни улицы Пророков и скользящие пятна фар; вдруг, не дойдя до угла нескольких десятков метров, он бросился бежать, на бегу оглянулся и, с ужасом посмотрев на меня, исчез за углом.
Мне стало ужасно стыдно; и все же подспудно чувство неловкости смешивалось с растущим напором смеха. Все неожиданно прояснилось; очевидно, обнаружив, что я его настойчиво преследую, тот, кого я мысленно назвал человеком в шляпе, отчаянно испугался. И если его первые зигзаги, по всей вероятности, объяснялись желанием проверить, действительно ли я следую за ним или просто гуляю, уже чуть позже растущая паника подсказала ему, что таинственного ночного преследователя не следует приводить к своему дому, а его зигзаги, повороты и петли объяснялись тщетным стремлением избавиться от преследования. Не было ничего странного в том, что в городе, лишенном уличной преступности, подобное объяснение не пришло мне в голову сразу, но если предположить, что мой несчастный преследуемый был наделен небольшой склонностью к паранойе, подобное развитие событий оказывалось крайне вероятным. Да и его лицо, которое я на долю секунды увидел в свете улицы Пророков, свидетельствовало о том же. В любом случае это было единственное разумное объяснение всего произошедшего, и еще раз посмотрев на часы и с ужасом подумав о том, что скажет Анюта, я вернулся в темноту низких двухэтажных домов, к глухим каменным стенам и редким светящимся окнам, с некоторой неуверенностью вспоминая дорогу назад к машине.
Впрочем, это был маленький квартал, и потеряться в нем было невозможно; в крайнем случае, я мог ошибиться переулком, и мне бы пришлось возвращаться. Подул ветер, заскрипели крыши, зашелестели кроны деревьев; мимо меня опять заскользили темные каменные фасады, низкие окна, ступеньки, закрытые двери. Впереди мелькнули два силуэта, потом исчезли; я мысленно рассмеялся и ускорил шаг. Но неожиданно усталость последних недель взяла свое; мне стало казаться, что я окружен тенями домов, смыкающимися при каждом моем шаге; они заглядывали в лицо и пытались прикоснуться ко мне. Темные пятна между домов превратились в неясные человеческие фигуры, а редкие силуэты деревьев пришли в движение; почти всюду я чувствовал молчаливое и настороженное присутствие, хотя в большинстве случаев и не смог бы объяснить, что именно стало источником этого чувства. Но мне не было плохо, и не было ощущения страха или тошноты. Темнота — нет, не расступилась, но как-то побелела, вылиняла, и на сером фоне ночи мне показалось, что темный и спящий город невидимо бодрствует; он населен звуками и тенями, лицами, которые я никогда не увижу и которые невозможно рассмотреть, пристрастными к живым и одновременно равнодушными к их страстям, ссорам, желаниям и обидам; в шелесте ветра, в скрипах, в дальнем шуме машин, в моих собственных шагах мне стали мерещиться голоса, лай собак, блеянье коз. Я остановился, сел на низкие разбитые каменные ступени; на мгновение закрыв глаза, я неожиданно вспомнил, как тогда, в детстве, тот старик назвал Сашу «Азаэлем», и мне показалось, что чья-то рука легла мне на плечо. Я вздрогнул и отдернулся, но вокруг никого не было; за спиной холодела стена, и город подступал ко мне своими настойчивыми сухими тенями. Я медленно встал и в полубеспамятстве вернулся к машине; долго не включал зажигание. Этот город был всюду, и, только подъезжая к дому, я по-настоящему испугался за себя.
В течение нескольких дней я обдумывал то, что со мною произошло в тот вечер; поначалу я даже собирался пойти к психологу, но потом все же передумал. Это не было галлюцинацией в полном смысле этого слова, болезненным видением, которое могло бы сделать желательным или даже необходимым врачебное вмешательство. Собственно говоря, ничего особенно страшного и не произошло: ночные тени и шумы города переплелись с моим воображением, и эта смесь, наложившись на переутомление и многодневное недосыпание, меня неожиданно испугала; возможно, дополнительным фактором, обострившим ситуацию, были мои размышления об этом нелепом повторяющемся лошадином сне; в любом случае, подобное нервное истощение, которое наступает на том или ином этапе в жизни почти каждого человека, еще не было причиной для паники. И все же это был, как говорится, звоночек: мне следовало изменить режим дня, заниматься спортом, больше отдыхать и больше бывать дома. Я порадовался, хотя и ретроактивно, тому, что в выходные мы все-таки выбрались на природу; если в субботу мне иногда и становилось скучно от разговоров Анютиных сослуживцев, то теперь я сообразил, что если бы я просидел все выходные у компьютера, последующий нервный срыв мог бы оказаться гораздо более серьезным, и он вряд ли бы ограничился приступом усталости и загадочными шумами. В любом случае это еще раз подтвердило то, насколько разумными являлись многие Анины идеи.
Дополнительным материалом для размышлений стал разговор с Изабеллой Борисовной, которая приходила к нам три или четыре раза в неделю повозиться с Иланкой и отпустить Анюту в город, в магазины или в гости к подругам. Обычно она уходила еще до моего прихода, но на этот раз я, избавившись от всех накопившихся рабочих долгов и исполняя принятое решение, пришел даже чуть раньше обычного, да и Аня задержалась, и мы оказались с тещей один на один. Впрочем, название «теща» ей не очень подходило: от тещи из анекдотов в ней не было почти ничего, хотя и не могу сказать, что меня она очень любила; но, с другой стороны, я же женился не на ней, а на Анюте. Аня позвонила и сказала, что задерживается в каньоне[143], и после некоторых колебаний мы сели обедать без нее.
— Кстати, Леночка только что приехала из Швейцарии, — сказала Изабелла Борисовна. — Вы же знаете, что у нее старшая дочь замужем за швейцарцем?
Леночкой называлась ее бывшая соседка по дому, где несколько лет назад они снимали квартиру, с которой Изабелла Борисовна до сих пор иногда перезванивалась.
— Она тогда ужасно радовалась, что Ирочка уехала в Швейцарию, все-таки цивилизованная европейская страна и не будет так страшно за детей. Да и после Москвы это все-таки более подходящее место.
— Ну и как ей теперь? — спросил я, так и не успев окончательно решить, про кого я спрашиваю: про «Ирочку» или про «Леночку».
— Они там живут в маленьком городке рядом с Альпами, — сказала Изабелла Борисовна. — Швейцарцы, конечно, ужасно, жутко богатые; то, что они оставляют около мусорных ящиков, у нас могли бы продавать в магазинах. Там можно обставить квартиру роскошной мебелью, просто собирая ее по улицам.
Я помнил подобные разговоры про «там» еще в России и если и удивился, то только их неизменности.
— Но, с другой стороны, Леночка говорит, что нормальному человеку там очень тяжело. Они ужасно скупые; пока Ирочка не работала, все родственники ее мужа разговаривали с ней сквозь зубы. Она думала, что едет туда для того, чтобы стать хорошей женой и хорошей матерью, а им были нужны только деньги; и только когда она наконец-то устроилась на работу, к ней стали относиться по-другому.
— Но может быть дело не в деньгах, — предположил я осторожно.
— А в чем же, — ответила Изабелла Борисовна с заметным и искренним удивлением, — и это при том, что она получила совершенно грошовую зарплату, чуть больше чем полставки, пятую или шестую часть зарплаты ее мужа, минус деньги на детский сад. И ради таких денег они готовы разрушить нормальную семейную жизнь.
— Ну, то, что я слышал от тех европейцев, которые у нас бывают, — сказал я осторожно, — это то, что они считают, что у женщины должно быть тоже какое-то дело; иначе она будет просто содержанкой.
— Да нет же, — сказала Изабелла Борисовна, без тени раздражения и с ощутимым упорством продолжая толкать разговор к какой-то ей одной видимой точке, — я же тебе сказала, она за ним официально замужем. Что же касается дела, как ты говоришь, то быть хорошей женой и хорошей матерью — это и есть настоящее дело женщины. Но возможно ты и прав, и там все действительно пропитано феминизмом, а наши женщины — слишком настоящие женщины, чтобы во всем этом жить. Они просто не ценят то, что наши женщины могли бы им дать.
Я решил, что не буду спорить дальше, и пошел наливать воду в чайник.
— Я думаю, — продолжила Изабелла Борисовна, когда я вернулся, — что мужчины просто пользуются феминизмом, когда им это удобно. Удобно не платить в кафе, удобно не уступать место в автобусе, удобно гнать на работу жену с маленьким ребенком. То, что настоящий мужчина должен в первую очередь содержать семью и обеспечивать ей достойную жизнь — наглухо забыто. Но ты, к счастью, не феминист — по крайней мере в этом Анечке очень повезло. Ведь тебе же не придет в голову отправить ее работать, пока Иланочка не подрастет?
«Ага, — подумал я, — кажется приплыли».
— Н-ну, мы это еще всерьез не обсуждали.
— А что ты про это думаешь?
— Да ничего, — сказал я, — будет день — будут песни.
Мне не хотелось ничего ей обещать; слишком часто я утешал себя тем, что когда Иланка хоть немного подрастет, Аня пойдет работать и это решит значительную часть наших проблем.
— Это хорошо, что ты пока всерьез про это не думал, — сказала Изабелла Борисовна, — а то Аня что-то говорила про то, что ей уже пора пойти работать. Ты же настоящий мужчина, ты не можешь с ней так поступить.
— Да нет-нет, что вы! — сказал я, и мы перешли на политику.
Анюта пришла довольно быстро, мы еще немного поговорили, и Изабелла Борисовна ушла. Поначалу я хотел пересказать Ане наш с ней разговор, но потом передумал; Аня довольно болезненно относилась к критике в адрес своей семьи, и пересказ мог закончиться скандалом на весь вечер. Кроме того, мне пришло в голову, что Изабелла Борисовна могла начать этот разговор с ее ведома; но, с другой стороны, Аня же сама постоянно говорила о том, что денег нам не хватает и если бы не Иланка, она бы была готова пойти работать кем угодно — хоть дворником, хоть моделью. Все это было слишком запутанно, и мне даже захотелось снова отправиться к Саше, выпить виски и поболтать; но, вспомнив его последнюю выходку, я передумал и пошел смотреть «Улицы разбитых фонарей». Аня заглянула в телевизор, поморщилась, но промолчала.
На следующий день я проснулся около пяти — безо всякой причины, но с мыслью о том, что уснуть мне снова не удастся; минут через сорок эта мысль превратилась в твердую уверенность, и я вылез из кровати. Боясь разбудить Аню и Иланку, я не стал включать душ, обтерся полотенцем и пошел завтракать. Раньше в такой час я бы вышел на балкон выкурить сигарету, но Аня не переносила дыма, и еще до свадьбы я пообещал ей бросить курить; так что дома курить было нельзя. Я попытался почитать краткое описание новой версии одной из программ, которой мы пользовались, но довольно быстро почувствовал, что в моей голове еще очень сумрачно и как-то сыро, и описание закрыл. Анюта как-то сказала мне, что я хожу такой мрачный (это была неправда, точнее, не слишком удачная фигура речи), потому что совсем перестал заниматься спортом; но бегать в такую рань мне не хотелось, так что я оставил Ане записку, где написал, что решил, по крайней мере, прогуляться по свежему воздуху, и вышел из дома. На самом деле, выходя, я еще не был полностью уверен, что и вправду собираюсь устроить себе часовую прогулку, но ничто другое мне в голову не пришло, а возвращаться было как-то нелепо, да и Анюта просыпалась обычно в дурном настроении, и я действительно отправился гулять вдоль широкой каменистой долины с рощицей на дне, отделяющей Писгат-Зеев[144] от соседнего района Неве-Яаков[145].
Было сумрачно и холодно; по утрам мне всегда казалось, что, по крайней мере, несколько месяцев должны отделять нас от дневного иерусалимского жара; тяжелый шум машин рассекал студенистое спокойствие, покрывшее пейзаж; сквозь пелену утренней дымки проступали силуэты дальних домов и сухая ночная нежность гор. Рассветный холод обострил зрение и чувства, на полупрозрачной ткани раннего утра они дорисовали буро-зеленые склоны долин с белыми проплешинами и мелкой рябью, светло-желтые силуэты Иудейских гор, красноту песчаных холмов и густые тени ложбин. Хизме[146] безглазой каменной массой обозначилась на полпути до горизонта, ее дома скатывались к Писгат-Зееву белой туманной лентой, напоминая каменный след, оставляемый в горах сошедшим селем: голубизна утреннего неба медленно приходила на место рассветной крови. И неожиданно в неясном утреннем свете я увидел черную фигуру, пересекавшую напрямик пустыню и медленно поднимавшуюся от Неве-Яакова по южному склону долины; выбранная им дорога едва ли сокращала путь и, вне всякого сомнения, делала его более долгим и тяжелым; на половине подъема идущий стал забирать все правее, двигаясь почти параллельно склону и медленно приближаясь ко мне.
Еще через несколько минут я уже смог его рассмотреть; черное пятно на буро-зеленом склоне холма превратилось в высокого тощего старика-ортодокса с клочковатой бородой и холщовым мешком за плечами; по всей вероятности, он шел из ортодоксального квартала Кирьят-Каменец[147] форпоста города, выстроенного к северо-востоку от Неве-Яакова, на самом краю Иудейской пустыни. Появление старика в столь неурочный час, выбранный им путь, да и весь его облик, были исключительно странными и нелепыми, но ничто не могло сравниться по нелепости с его бутафорским серым мешком из грязного грубого холста. Старик шел медленно, неуклюже и с видимым трудом; и чем ближе он подходил, тем более отчетливым становилось мое чувство, что он пытается выйти к дороге в том самом месте, где я стоял; возможно, он хотел о чем-то спросить. Поначалу я собирался уйти, но старик меня заинтересовал; я сел на один из валунов и закурил; минут через пять черная шляпа старика показалась над холмом. Я встал с камней и подошел к нему.
— Вы что-нибудь ищете? — спросил я.
— Да, — ответил он, сипло кашлянул и замолчал.
Вблизи он производил еще более странное впечатление; его лапсердак и брюки были не просто старыми и потертыми — на них были отчетливые пятна грязи, прилипшие травинки и листья; казалось, что он много ночей спал на земле; было похоже, что это один из иерусалимских нищих. Впрочем, с этим не вязалось его лицо — узкое и выразительное, несмотря на рваную с желтизной бороду, его окаймляющую, — в других обстоятельствах я бы назвал его благородным и одухотворенным. В нем даже сохранилась известная доля надменности; и мне стало грустно, что человек, наделенный природным умом и когда-то, вероятно, живший далеко не среди отребья, пал так низко. Впрочем, его судьба меня не слишком интересовала, и к тому же мне было неприятно показаться навязчивым; тем не менее я решил, что уйти молча будет невежливо, и сделал еще одну попытку.
— Я вам могу чем-нибудь помочь? — спросил я. — Что вы ищете?
— Да, ищу, — сказал старик, медленно и отчетливо выговаривая каждый звук и подчеркивая свои слова интонацией и жестами. Все мгновенно объяснилось; и холщовый мешок за плечами, и предыдущий ответ, и его странная прогулка по утренней пустыне. Нищий старик был явно пьян; возможно, что пьянство и было тем пороком, который довел его до нынешнего отталкивающего и унизительного состояния. Мой интерес к нему почти мгновенно испарился, уступив место жалости и отвращению.
Он был похож на гигантский подберезовик, разросшийся вопреки законам природы и необъяснимо изменивший свой цвет; я отступил на шаг и вновь взглянул на черную сомнамбулическую фигуру, подплывшую ко мне в пустом воздухе. И в ту же секунду все неожиданно изменилось, наполнившись прозрачным мерцанием, иллюзорной судорогой памяти; по нашим первым встречам с Аней я помнил, что как в редкие моменты любви, когда мысль неожиданно совпадает с видимостью, встраивается в обманчивый ряд предполагаемой реальности, становясь на мгновение вещью среди вещей, и обретает определенность, также и мгновения, когда нечто известное обретает призрачные земные контуры, погружая нас в необъяснимый паралич узнавания, обладают свойством мгновенно менять не только облик, но и саму природу окружающего нас мира — я взглянул на старика и увидел, как он улыбается, как если бы следил за ходом моих мыслей; еще несколько секунд его взгляд маячил и мерцал в моей памяти, как бы завершая ускользающий круг узнавания. «Какая чушь», — подумал я; и, по всей вероятности, мои губы, следуя за движением моих мыслей, молча повторили мои мысли, потому что старик, почти перестав улыбаться, кивнул и согласился: «Да, действительно чушь». Я хотел удивиться его странному восклицанию, но, качнувшись, слова неожиданно оставили меня; становилось все жарче, и в пустыне шумел ветер. Я молча повернулся и вернулся к дому.
Обдумав события последних дней, я решил, что мне все-таки следует показаться психологу; результаты многомесячной усталости и нервного истощения все чаще и все ощутимее давали о себе знать. Кроме того, все последние месяцы я чувствовал себя достаточно дискомфортно; я не всегда был готов себе в этом признаться, но и это чувство было, по всей вероятности, результатом переутомления на работе. В любом случае, если по отдельности повторяющийся сон, многоголосые шумы старых кварталов и моя откровенно невротическая реакция на встречу с нищим стариком и не являлись причиной для беспокойства, их сочетание серьезно испугало меня и навело на мысль о том, что было бы хорошо заняться собственным здоровьем, пока эти симптомы не приняли более серьезную форму. Я нашел себе спокойного, интеллигентного психолога, одним своим видом опровергавшего распространенную теорию о том, что все психологи и психиатры страдают разными формами психических расстройств, и мы договорились на серию из десяти встреч. Он попросил меня сделать два списка: тех событий моей жизни, которые представлялись мне наиболее значимыми, и тех странных «симптомов», которые меня испугали. Его подход показался мне разумным и рациональным. И уже во время первой «встречи», как он ее назвал, специалист заверил меня в том, что в рассказанном мной нет никаких намеков на психическое заболевание и во врачебной помощи в строгом смысле я не нуждаюсь; он же постарается помочь мне как психолог и друг, а не как психолог и психиатр. Мне нравилось, что он не смотрит на меня свысока, как на ребенка, которого нужно образумить и наставить на путь истинный, и уж тем более не пытается изображать из себя пророка, чудотворца или фокусника. Мне нравилось и то, что он всегда объясняет ход своих умозаключений; наши встречи были разговорами двух интеллигентных людей, уважающих друг друга. Мне импонировал его язык — достаточно научный, построенный на уважении к собеседнику, но без всяких попыток произвести впечатление.
Во вторую из этих «встреч» мы начали более спокойный и достаточно подробный разговор обо всех этих странностях. Не могу сказать, что мы далеко продвинулись в их анализе, но, по крайней мере, совместными усилиями нам удалось отделить то, что действительно заслуживало внимания, от случайных эпизодов; и достаточно быстро я понял, что мои собственные оценки далеко не всегда адекватны произошедшему. Так, начав рассказывать об утренней встрече с нищим ортодоксом и отвечая на вопросы, которые мой психолог мне задавал, я достаточно быстро понял, что, собственно говоря, решительно ничего не произошло, кроме нахлынувшего на меня потока мыслей и чувств, не имевших ни малейшего отношения к нищему старику. И поэтому к тому моменту, когда он сказал, что, по его мнению, этот эпизод всего лишь свидетельствует о некотором переутомлении, ставшем причиной неадекватной эмоциональной реакции, я и сам уже пришел к подобному же выводу.
— Нам же с вами, — сказал он, — следует понять — психологические корни этого нервного переутомления, а не объяснять его исключительно переутомлением физическим, несмотря на то, что последнее тоже, несомненно, сыграло свою роль.
И мы перешли к моей нелепой попытке сыграть роль ночного сыщика и слуховым галлюцинациям, за ней последовавшим. Вопреки здравому смыслу, эти галлюцинации заинтересовали моего психолога в очень небольшой степени. К нашей третьей «встрече» он заставил меня вспомнить подробно и почти по минутам, во сколько я ложился и вставал в те семь дней, которые предшествовали этим галлюцинациям, и, просмотрев мой подробный отчет, сказал, что странно, как это не кончилось значительно хуже. В отличие от этих галлюцинаций, моя попытка проследить за незнакомым человеком заинтересовала его гораздо больше: он спросил меня, читаю ли я детективы, в каком возрасте я перестал читать приключенческие романы, о чем я говорю с друзьями, если у нас остается достаточно времени, чтобы поговорить по душам, играю ли я в компьютерные игры и тому подобное. Полученные ответы ему явно понравились, он сказал, что теперь общее направление движения ему вполне ясно, и посоветовал пока побольше бывать с семьей и побольше спать.
Во время четвертой нашей встречи мы перешли к моему повторяющемуся сну; мой психолог уверенно сказал, что по нему можно понять многие из моих проблем, но бесполезно рассказывать мне о них; я должен понять этот сон сам. Впоследствии я прочитал в интернете, что подобная точка зрения характерна для «гештальт-психологии».
— Если свести ваш сон к простой схеме, — продолжил он, — он описывает прыжок в неизвестность, сопряженный с риском разбиться, потом обретение твердой почвы под ногами и попытку оглядеться и освоиться на новой местности. Если у вас это вызывает какие-нибудь ассоциации, попытайтесь о них подумать и мне рассказать.
Ассоциации у меня, разумеется, появились сразу же — столь очевидные, что мне показалось странным, как я не подумал об этом гораздо раньше без всякой подсказки со стороны психолога; с другой стороны, я был уверен, что эти ассоциации не имеют к делу никакого отношения. Я уже было решил о них промолчать и сразу же приступить к поиску подлинного психологического значения сна; но потом вспомнил о том, что обещал себе быть с психологом предельно искренним, и раз уж он спросил, я решил ответить.
— Мне кажется, что это уведет нас в сторону от того, что мы ищем, — сказал я, — но я все же постараюсь кратко ответить.
И я действительно постарался быть как можно более лаконичным. Во время нашей пятой встречи, перечислив с минимумом комментариев такие ассоциации, как принятие решения о переезде в чужую и малознакомую страну, кратко рассказал о надеждах, о страхах, которые, как мне кажется, я должен был бы почувствовать, о стрессе, связанном со сборами, о потере многих друзей, об утрате привычной среды обитания, о попытках освоиться в новой стране и понять ее, о постоянной нехватке денег, о неопределенном будущем, о том, как я решил переквалифицироваться в программиста, о постепенном обретении экономической базы, о том, как мы покупали квартиру и Аня никак не могла ее выбрать.
— Ну, вот и весь ваш сон, — сказал он, наконец, — то, что мы на профессиональном жаргоне называем травмой репатриации, а затем постепенное врастание в новую реальность, обретение социального статуса, семьи и материальной базы. Эти воспоминания все еще с вами, несмотря на то, что этот период в вашей жизни давно кончился, но вам потребуются еще время и изрядные усилия, чтобы это осознать.
И я неожиданно понял, в какой степени я еще нахожусь во власти своего прошлого, его страхов и надежд, которые уже не имеют никакого отношения к реальности и которые не позволяют мне двигаться дальше. Мой «прыжок в неизвестность» давно закончен, и для меня он тоже должен стать фактом прошлого; чтобы стать свободным, мне необходимо освободиться от власти чувств, переживаний и проблем, давно ушедших в небытие.
— Мы уже почти обо всем поговорили, — сказал я, придя на нашу шестую встречу, — осталось только сделать выводы.
— Никоим образом, — ответил он, — мы еще даже не подошли к самому главному.
— О чем же мы еще не говорили? — спросил я.
— Ну, например, о вашем сне.
Я искренне удивился.
— Но мы же только о нем и говорили, может быть, вы забыли?
— Никоим образом. Мы говорили только об одном значении этого сна, а сны могут иметь много значений, и первое из них — обычно далеко не самое важное. Самые яркие, запоминающиеся, повторяющиеся сны вбирают в себя целые цепочки проблем и читаются страница за страницей, слой за слоем.
Еще чуть позже он заговорил о том, что мой сон описывает не только изменение места и положения, но и изменение формы движения и его скорости, в центре сна находится удар, вызванный силой инерции.
— Строго говоря, — сказал я тогда, — с точки зрения физики силы инерции не существует.
— Речь может идти, — ответил он, — о профессиональной деятельности, например. В любом случае, судя по сну, изначальная форма вашего «пребывания в пространстве», что бы она ни значила, все еще воспринимается вашим сознанием, как естественная для вас («помните, вы подчеркнули плавность движения и отсутствие ударов копыт») и соответствующая вашей внутренней потребности в свободе («вы обратили внимание на символ „лошади без седла“»), а новая обретенная форма «нахождения в пространстве», как вызванная внешним препятствием достаточно приземленного свойства («столкновением с землей»).
Мне было приятно, что он говорит со мной совсем как со своим коллегой. Отступив чуть в сторону, он обратил мое внимание на то, как языковые метафоры реализуются в визуально-символическом пространстве сна; было очень приятно, что он не пытается строить из себя гуру и рассказывает мне о ходе своих мыслей как равный равному. А потом, вернувшись ко сну, он указал на то, как любопытно расставлены в нем оценки и смысловые акценты: первая форма «пребывания в пространстве» обозначена как прогресс, движение, развитие, в то время, как вторая предстает как стагнация, стояние, потерянность.
— До следующего раза подумайте об этом, — сказал он.
Во время нашей седьмой «встречи» мы вернулись к той же теме.
— Расскажите мне о том, почему вы решили изменить профессию, — начал он. — Вам было неинтересно заниматься физикой?
Я сказал ему, как обычно это и делал, что я программист по призванию, что физика была мне интересна, но никак не более программирования, что я не вижу причин нищенствовать ради того, чтобы облагодетельствовать человечество. Впервые он спросил меня, абсолютно ли я уверен, что говорю чистую правду; и я неожиданно вспомнил о том, что плачу за эти «встречи» деньги, что обещал себе говорить психологу правду, что иначе это все и вообще теряет смысл, и снова заставил себя сказать несколько слов и об обратной стороне медали. Я рассказал ему о том, что очень долго не видел себя вне науки и что процесс научного поиска, размышлений, неясного света, вспышки видения до сих пор кажется мне одним из высших проявлений человеческой мысли, о том, что научные гранты и стипендии невелики и ненадежны, о том, что пока не появилась Аня, я не чувствовал столь остро, как мало у меня денег и как их мне не хватает, и о том, как она убедила меня в необходимости повзрослеть, научиться принимать решения, прекратить обманывать себя и изменить профессию таким образом, чтобы она позволила содержать себя и семью. На самом деле, подчеркнул я, я очень благодарен Ане за то, что она уговорила меня стать программистом; она часто говорит, и в этом она совершенно права, что деньги дают совершенно иной социальной статус; при нашем статусе мы очень многое можем себе позволить и очень со многими можем разговаривать иначе.
— Но ваш сон, — сказал он мне, — говорит о том, что на подсознательном уровне вы все еще думаете иначе, и этот когнитивный диссонанс является одной из причин ваших психологических проблем. Вам предстоит всерьез поработать над изменением отношения к вашей бывшей и нынешней профессии. Чаще думайте о том, сколь многие возможности открыло перед вами радикальное изменение ваших доходов и социального статуса.
Перед восьмой «встречей» я больше думал не о своих проблемах, а о том, куда еще нас заведет изобретательность моего психолога; все три эпизода, которые казались мне психологически проблемными, были разобраны и исчерпаны. Но, как это ни странно, он вернулся к моему сну.
— В снах, — сказал он, — важны не только символы как таковые, но особенно их повторы и комбинации.
Он напомнил мне, что мы обсуждали символ «лошади без седла», и сказал, что мой сон примечателен еще и тем, сколь последовательно тема, обозначаемая этим символом, проявляется и в других манифестациях: свободный полет в небе, лошадь без седла, удар о препятствие, ограничения видимости, каменная площадка («Вы обратили внимание на то, что это не плато, а именно площадка?»), остановка движения. Во всех этих символах тема свободы проявляется ясно и рельефно; и невооруженным взглядом видно, что эта тема занимает меня и что существует нечто, что я подсознательно воспринимаю, как смертельную угрозу своей собственной личной свободе. Не к своему ли браку я так отношусь? Если это действительно так, то подобное инфантильное отношение не могло не стать причиной серьезных психологических проблем.
— Кстати, в свободное время подумайте о том, — сказал он, — о чем мы говорили на самой первой встрече — о некоей, присутствующей у вас склонности к инфантильному отношению к вещам и инфантильным занятиям, например, компьютерным играм.
К сожалению, в этом была известная правда.
— А теперь перейдем к самой загадочной части вашего сна: его концовке, о которой мы еще не говорили, — сказал он. — Вы оглядываетесь вокруг в поисках других людей, прошедших тот же путь и оказавшихся в той же ситуации; это достаточно ясно указывает на вполне разумную склонность оценивать себя и свою жизнь, соотнося их с жизнью окружающих, смотреть на себя глазами других. Но затем во сне происходит нечто, уже не вполне соответствующее здравому смыслу — вы начинаете вслушиваться в звонкие имена, которые уже не соответствуют никакой знакомой вам и наличествующей реальности. Не говорит ли это о склонности соотносить свою жизнь с жизнями великих людей, например великих физиков, вместо того, чтобы прожить свою, пусть и гораздо более скромную, жизнь — свою жизнь со своим домом, своей женой и своим ребенком? Подумайте, нет ли во всем этом доли правды.
На девятую «встречу» я пришел с пониманием того, что и в этом есть своя правда — и далеко не «доля». Похоже, что несколько биографий и книг воспоминаний «великих людей», которые я читал в разное время, действительно сослужили мне не лучшую службу. Так, например, по всей вероятности, Анины коллеги по работе, да и мои собственные сослуживцы иногда казались мне не очень интересными именно потому, что я соотносил их не с реальными людьми, а, скажем, с героями биографии Нильса Бора, которую я читал еще студентом. То же самое касалось и моих частых размышлений о приземленности мыслей тех или иных людей. Но главное было не в этом; говоря о том, что брак с Аней я воспринимаю как ярмо и обузу, как угрозу своей свободе, мой психолог попал в самую точку; подумав, я нашел многочисленные доказательства подобного отношения к Анюте и Иланке. Главная проблема была в том, что «семья», как таковая, не являлась для меня центральной и несомненной ценностью; я попеременно искал в ней комфортного существования, продолжения романтических иллюзий или замену, дружбе. И я действительно был во многом невнимателен к ним, мало уделял им времени, мало бывал дома, да и ко многим Аниным словам я относился совершенно не так, как следовало.
— Я очень виноват перед ними, — сказал я тогда, но этот вывод ему не понравился.
— Чувство вины, — ответил он, — только усугубляет психологические проблемы; человек, который хочет жить счастливо, должен от него освободиться.
Вместо этого мне следует понять, что мое восприятие своей собственной семьи как ярма и рабства связано, по крайней мере частично, с пережитками детскости, инфантильными установками, о которых мы с ним уже говорили, а частично с попыткой соотносить свою жизнь не только с реальными людьми, которые меня действительно окружают, но и с вымышленными жизнями тех людей, в своем большинстве давно мертвых, чьи имена я в разное время слышал.
На десятой встрече он заставил меня пройти снова весь тот путь, который мы уже прошли. Сначала мы поговорили о том, что прошлого с его иллюзорной свободой и проблемами не существует; что человек должен научиться жить настоящим — в особенности такой человек, как я, обладающий стабильными и достойными доходами, социальным статусом и прочной семьей. Потом мы вернулись к теме моей профессии — к тому, что нужно научиться ее ценить, и, в первую очередь, благодаря тем благам, которые она мне принесла, вместо того, чтобы мучиться нелепыми угрызениями совести по поводу упущенной возможности облагодетельствовать человечество. И, наконец, мы перешли к тому, что мой психолог определил как главное. Он заговорил о моих инфантильных склонностях вообще и, в особенности, о моей инфантильной склонности к «свободе», которую я все еще воспринимаю как разрушение общеобязательного и как отсутствие многих ограничений, неизбежных в человеческой жизни; чуть позже он напомнил мне о моих полуосознанных попытках измерять свою жизнь меркой, снятой с вымышленных жизней известных людей. Важно постоянно помнить, сказал он, что свободы в вашем понимании не существует. Главное, что мне нужно, — это увидеть свою новую жизнь и свою семью такими, какими они являются, — не в свете прошлого, которого уже не существует, не как предательство некоего фиктивного высшего предназначения и, разумеется, не как форму рабства — но как одну из наиболее удобных и многообещающих форм существования, возможных в этом мире: как базу, на которой возможно идеальное врастание в окружающую меня социальную реальность и достижение полного соответствия между моей вполне состоявшейся жизнью и нормами окружающего мира с его законами, требованиями и возможностями.
Мы еще немного поговорили, но уже не как психолог и пациент, а совсем как друзья; на прощанье он сказал мне, что, на его взгляд, теперь я располагаю всей информацией, которая необходима для решения моих психологических проблем. Разумеется, уточнил он, знание ключа еще не гарантирует фактического решения, но существуют и такие люди, которые, зная, в чем корень проблемы, оказываются способны решить ее самостоятельно. Если же по той или иной причине я почувствую, что нуждаюсь в помощи, на которую смогу опереться в достаточно долгом и непростом процессе изменения своих взглядов, поведения и жизненных установок, то он будет рад продолжить наши встречи на более постоянной основе. Я искренне поблагодарил его, но, выходя, я был абсолютно уверен, что его помощь мне больше не понадобится. Так получилось и на самом деле. Я чувствовал себя внутренне перестроившимся, освобожденным от груза несбывшихся желаний, проблем и вымыслов, которые я сам же на себя навалил. Теперь, когда я понимал ценность своей семьи и своей профессии, был готов нести ответственность за свои решения и свои поступки, я вдруг почувствовал себя частью нормальной сложившейся жизни. «Теперь я знаю, что такое семья, — сказал я себе, — я буду стараться создать для Ани и Иланки комфортное существование, нормально их обеспечить и больше с ними бывать». Я был очень благодарен моему психологу и неожиданно понял, что нежелание обращаться к профессиональной помощи было частью моего инфантилизма. «Зачем было заниматься самокопанием, — подумал я, — изобретать велосипед, искать самому давно проторенные пути, если существует надежная, проверенная и профессиональная помощь». К счастью, все обернулось хорошо; я пришел домой наполненный — нет, пока еще не счастьем — но надеждами и ликованием.
— Ты купил мясо? — спросила Аня
— Какое мясо? — ответил я изумленно. — Ты мне ничего не говорила.
— У тебя шизофрения, — сказала Аня, уходя к себе в комнату и хлопая дверью, — тебе лечиться надо.
Встречи с психологом меня, естественно, успокоили; мне даже пришло в голову, что Саша был не так уж и не прав, когда пытался анализировать мой сон с точки зрения психоанализа. Впрочем, подумав, я пришел к выводу, что, собственно говоря, он не сказал мне ничего нового, но, как это иногда бывает, объясненное им подтвердило мои собственные догадки и прояснило то вполне однозначное, хотя и смутное понимание ситуации, которое у меня уже сложилось. И главное — страх того, что переутомление на работе могло привести к нервной болезни со всеми возможными последствиями, отступил — хотя, как выяснилось чуть позже, и не исчез окончательно. Я решил побольше бывать с Аней, а в ближайший же свободный вечер пойти в библиотеку для того, чтобы почитать медицинскую энциклопедию. Кроме того, поначалу я решил попытаться найти необходимую мне информацию по интернету, но потом начал колебаться. На работе, где все были друг у друга на виду, мне не хотелось искать материалы про психические заболевания, а что же касается дома, то я уже неоднократно замечал, что Аня довольно ревниво относилась к моему хождению по инету и моей переписке (что, впрочем, было вполне естественно), и иногда, как показывали записи в графе «история» моего компьютера, в мое отсутствие она заглядывала на те сайты, где я бывал перед этим. А если бы, дабы избежать вопросов по поводу моего неожиданного интереса к психиатрии, я бы стер соответствующие записи из раздела «история», это бы все равно не решило проблему взгляда через плечо; так что в конечном счете я решил не рисковать. У меня уже были многочисленные возможности убедиться в том, что Анюта гораздо умнее и проницательнее абсолютного большинства ее подруг и женщин вообще.
Обдумав все это, я решил остаться на работе попозже, чтобы прочитать то, что меня интересовало, не прячась от любопытных глаз коллег. Но они расходились исключительно медленно, и я начал читать последние русские новости. Новости, как водится, были довольно однообразны, за небольшими исключениями, на криминально-эротические темы; и если бы меня спросили через пять минут после их прочтения, что именно я читал, мне бы пришлось не вспоминать, что оказалось бы бесполезным, но скорее домысливать по аналогии. Потом, пытаясь найти для себя занятие, я стал смотреть раздел «мистика»; но и здесь заголовки были какими-то бесцветными: «Шамбала как путь к вашей карьере», «Тантра и семейная жизнь», «Каббала, или Как стать банкиром», «Секту хлыстов создали инопланетяне». Я начал с «Тантры», и она вывела на целую страницу заголовков, из которых я выбрал один, показавшийся мне небезынтересным; но за ним открылись словесные цепочки из «шакти», «майтхуны» и «кундалини», соединенные с «эротико-магической практикой махаяны», «космическими началами», «глубинами материи», «пиромагией» и почему-то «ночью друидов». Я вернулся на основную страницу «Тантры». Но второй заголовок вывел на достаточно простые и очевидные советы по «гармонизации семейной жизни», и мне достаточно быстро стало скучно. Я вернулся к «мистике» и открыл раздел, посвященный хлыстам; впрочем, оказалось, что инопланетяне создали хлыстов с целью разрушения России и всего русского, и мне снова стало неинтересно. Я снова вернулся в «мистику», выбрал каббалу и долго водил глазами по столь же бессмысленным заголовкам, пока в какой-то момент мне не бросилась в глаза строчка «Магия чисел в вашей жизни».
«На самом деле, — писал автор, — вопреки распространенному заблуждению, числа 3 и 7 не являются священными. Подлинно священным и чудодейственным является число девять, которое соответствует числу сфирот[148] в Каббале, а также числу наиболее важных органов человеческого тела. Это число отвечает за космическую гармонию и за здоровье каждого отдельного человека. На какую бы цифру вы его ни умножали, вы получите число, сумма цифр которого равна девяти. А это, как известно, полностью соответствует каббалистическим представлениям о мироздании». «Ну и бред, — подумал я. — Во-первых, такого быть не может; а во-вторых, если бы это было так, то как физик с многолетним математическим образованием я бы не мог этого не знать. Девять на два, — мысленно сказал я себе, — восемнадцать; один плюс восемь. Но такие простые примеры они явно проверяли. Возьмем нечто менее тривиальное. Семью девять — шестьдесят три. Странно, но сошлось. 3 х 9 = 27; 9 х 9 = 81. Черт, — подумал я, — пока сходится. 6 х 9 = 54; 7 х 9 = 63; 8 х 9 = 72. Жутко странно. Может, это все-таки у меня едет крыша». Я вернулся к началу и решил действовать систематически. 1 х 9 = 9; 2 х 9 = 18; 3 х 9 = 27; 4 х 9 = 36; 5 х 9 = 45. «Ладно, сказал я сам себе, — этот фильм мы уже видели; похоже, что и правда сходится. Ну и что? Хотя чертовщина какая-то, и главное — не приходит в голову, как это объясняется математически; похоже, что долгое написание программ даром не проходит. А ведь наверное совсем просто. Да и при чем здесь эти сфирот; и вообще интересно, что там дальше». И вдруг я обнаружил, что последний из моих коллег уже ушел, не прощаясь. Волевым решением я закрыл «магию чисел» и запустил поиск слов «шизофрения» и «паранойя»; количество полученных ссылок оказалось шестизначным, и я стал думать, как бы задать более внятные параметры поиска; моих знаний по психиатрии явно не хватало.
Пока я думал, я как-то автоматически запустил на компьютере программу-калькулятор. Но поначалу калькулятор не потребовался: 11 х 9 = 99; я сразу же вздохнул с облегчением, проклятая девятка кончилась; и все таки это выглядело как-то неубедительно — не одна, так две. 12 х 9 = 108; я выругался и стал нажимать кнопки все более лихорадочно. 13 x 9 = 117; 14 х 9 = 126; 15 x 9 = 135; 16 х 9 = 144; 17 х 9 = 153; 18 х 9 = 162; 19 х 9 = 171; 20 х 9 = 180. Это уже переходило все границы приличия. И вдруг я вспомнил, что автор статьи про каббалу писал только о «цифрах», явно имея в виду числа от единицы до девяти. Неужели я настолько поверил в его бредовую идею, что мне стало мерещиться именно то, во что я поверил. А как же тогда компьютер; неужели и он мне мерещится. Или это все-таки психическая болезнь; или я просто сплю, подумал я с надеждой, как обычно думали герои читанных мною в детстве и юности романов. 21 х 9 = 189. Это уже лучше; но снова как-то неубедительно; опять эти проклятые две девятки. 22 х 9 = 198; 23 х 9 = 207. Снова девять; все вернулось на круги своя. 24 х 9 = 216; 25 х 9 = 225; 26 х 9 = 234. Из математических соображений было ясно, что дальше считать бесполезно, потому что так оно и будет повторяться. Но я все-таки решил попробовать и взял несколько чисел наугад. 37 х 9 = 333; 34 х 9 = 306; 41 х 9 = 369; 47 х 9 = 423. «Ладно, — сказал я себе, — на все нужно смотреть рационально. Но почему тогда я никогда про это не слышал? Хотя все равно наваждение; попробую дальше. 64 х 9 = 576. Наконец-то! — хотелось мне закричать от радости; наваждение кончилось». И тут я сообразил, что эти числа в сумме дают восемнадцать, т. е. девять в сумме; смысл двух девяток стал неожиданно ясен; здесь не было никакого удвоения, никакой натяжки; они тоже дают в сумме восемнадцать, т. е. девять. Но, может быть, это случайность. 92 х 9 = 828; 76 х 9 = 684; 53 х 9 = 477. Дальше пробовать не имело смысла.
«Неужели я все-таки действительно болен, — говорил я себе, — и все это галлюцинации». Не надо было постольку сидеть на работе; но, с другой стороны, нашему ребенку были нужны деньги. Анюта была права, что он не может и не должен расти в таком сарае. И вдруг я остановился. «Ну да, — сказал я себе так, как будто неожиданно переключили внутренний рубильник, — признак делимости на девять». У всего этого было простое, чудовищно тривиальное математическое объяснение, не имеющее никакого отношения ни к каким «сфирот», но все это время — и в этом-то и было все дело — оно как-то ускользало от меня. Это была бы хорошая задачка для школьной олимпиады класса шестого; сознание наполнилось ясностью и чувством унижения. Должно было быть, уточнил я, если, разумеется, мне все это не казалось. Меня начало мутить. Чтобы отвлечься, я снова вернулся в интернет, и вместо того, чтобы менять параметры поиска, выбрал случайную группу ссылок, из тех что были выданы предыдущим неудачным поиском, и вошел по случайной ссылке. Здесь оказались рисунки шизофреников, подобные которым я, впрочем, видел и раньше: странные, часто очень талантливые. Но на этот раз к ним прилагались портреты авторов; чудовищные, искаженные безумием и страданием лица. Судя по датам жизни, многие из них были уже мертвы. Я вышел из Интернета и выключил компьютер; неожиданно обнаружил, что начало темнеть. И тут я вспомнил, что забыл позвонить Ане и спросить, что купить по дороге; стал оглядываться в поисках мобильника, который оказался на столе в соседней комнате. На нем было четыре звонка без ответа и ни одного сообщения. Я набрал наш номер.
— Привет, котенкин, — сказал я, стараясь оправдаться еще до того, как она успеет начать скандал, который остановить уже будет невозможно, как бы ей не хотелось, — я тут задержался на работе, а ты, наверно ужасно волнуешься.
— С чего это ты взял, — сказала Аня, — у тебя мания величия. Да сиди за своим компом сколько хочешь, мне плевать, когда ты приедешь.
— Я уже выезжаю, — сказал я, и мы попрощались. Все могло обернуться гораздо хуже.
«Возможно, — сказал я себе выходя из здания, — то, что меня так поразили эти бессмысленные цифры, — это расплата; расплата за пристрастие к абстракциям, за эгоцентризм, за недостаток внимания к Ане и ребенку, за пренебрежение к ее друзьям и, между прочим, еще и за то, что мне было скучно читать все то, что я прочитал до этих идиотских бессмысленных девяток, а ведь это то, что любят и во что верят миллиарды людей. А с другой стороны, может быть, мне все это и правда не нужно». В любом случае, мне следовало торопиться домой; я, хотя и выбрал несколько кружной путь, сделал это вполне сознательно — на этой дороге никогда не было пробок, и, по моим расчетам, я должен был добраться до дома быстрее обычного. И только на полпути к дому я сообразил, что уже достаточно поздно и пробок в это время уже нет нигде. И все же на этот раз пробка была; в самом неожиданном месте: на подъезде к Французскому холму в полной неподвижности стояла длинная цепочка автомобилей, противоположная же полоса была полностью пуста. Позвонив в Центр движения, я узнал, что на перекрестке у холма найден «подозрительный предмет» и движение перекрыто в обоих направлениях. Чтобы сэкономить время, я развернулся и поехал назад в сторону Рамота, надеясь проехать через промышленную зону и религиозные районы и выехать на шоссе, разделяющее западный и восточный Иерусалим и ведущее к Старому городу; если бы мне это удалось, я бы смог выехать на мост, ведущий от Французского холма на север, и таким образом обогнуть пробку. Но еще до того, как я доехал до моста, позвонила Аня.
— Ну и где ты? — сказала она. — Я, между прочим, не кухарка, чтобы ждать тебя с ужином до полуночи.
— Уже подъезжаю к мосту, — сказал я.
— С какой стороны? — спросила Аня.
— Со стороны Бар-Илана.
— Ты едешь с работы, — сказала Аня, но не вопросительным, а скорее, как мне показалось, раздраженным голосом.
— Да, — ответил я. — Я тут решил сократить путь, чтобы приехать побыстрее, поехал по нижней дороге, но там что-то нашли, и все было перекрыто, и я поехал на…
— Что меня удивляет, дорогой, — сказала Аня медленно и задумчиво, — это то, что ты меня держишь совсем за полную идиотку.
Я попытался ответить, но в трубке наступила тишина, и я услышал эхо собственного голоса; было похоже, что она, как обычно, бросила трубку. Я подумал, что надо изменить устройство мобильников и сделать так, чтобы при окончании разговора раздавался длинный гудок — в точности так же, как это бывает по стационарному телефону.
Надо было дать ей время остыть, и, не доезжая до Гиват Атахмошет[149], я свернул в сторону старых религиозных кварталов; оттуда, сказал я себе, всегда можно будет выехать по одной из параллельных улиц. Мне неожиданно стало приятно, что я так хорошо знаю город. «При наших пробках это экономит массу времени», — подумал я. Я припарковался в одном из переулков и уже, начав вылезать из машины, неожиданно передумал и остался сидеть, разглядывая сквозь лобовое стекло текущую мимо меня толпу в черных лапсердаках; я попытался всматриваться в их лица, но довольно быстро понял, что на этот раз они не вызвали у меня никаких чувств, кроме равнодушия — ни раздражения, ни радости, ни умиления, ни горечи, ничего. Я все еще был способен чувствовать нечто похожее на умиление при взгляде на девочек в длинных платьях с рукавами до самых ладоней и светящимися глазами; но в это время их уже не было на улицах. Мимо меня проносило чужую и равнодушную черную толпу — волна за волной. Но неожиданно среди ее лиц я увидел странного человека — того самого, которого я не стал догонять в то утро; он шел неторопливо, как бы намеренно не сливаясь с толпой, постоял у моей машины, внимательно посмотрел на меня и пошел дальше. В первую секунду его взгляд меня испугал; даже если предположить, что в то утро старик меня запомнил, я был абсолютно уверен, что в полутьме машины меня практически не было видно. Чуть позже я сообразил, что это был всего лишь праздный взгляд любопытного прохожего, пытающегося рассмотреть странного водителя, который перегородил тротуар и при этом явно не торопится никуда идти. И все же чувство узнавания, скорее всего иллюзорное, было столь сильным, что я вышел из машины и отправился вслед за ним.
Он довольно долго кружил по улицам, все еще неторопливо, но при этом как-то странно и почти судорожно в своей несомненной бесцельности. Потом остановился у низкого двухэтажного дома шириной всего в два окна, выстроенного из грубого белого камня, открыл дверь и, неожиданно повернувшись ко мне, жестом пригласил меня войти. Он выглядел так же, как в то утро, — высокорослый, с усталым и помятым лицом, но из-за отсутствия своего нелепого и бутафорского холщового мешка он уже не производил впечатление нищего или пьяного. Я подошел поближе, и он снова показал на дверной проем; ошибиться было невозможно, он действительно меня запомнил. На мгновение мне показалось, что я его тоже знаю, точнее — знал задолго до этого утра; в мозгу, в памяти вспыхнуло и засветилось бледное расплывчатое белесое пятно узнавания. Но почти сразу я понял, что никакого желания с ним разговаривать у меня нет, да и Аня ждала меня дома.
— Простите, это должно быть ошибка, — сказал я, — мы с вами не знакомы. Вы меня принимаете за кого-то другого.
Он немного удивленно посмотрел на меня, но его удивление показалось мне неискренним и наигранным.
— Лейб-Сорес, — сказал он, протягивая руку, — а вас зовут Азаэль.
«Азаэль», — сказал я себе; все прояснилось и стало неожиданно обжигающе ясным; а потом на меня снова нахлынула слабость, ноги наполнились ватой, а тротуар, чуть качнувшись, сделал шаг вниз, и на долю секунды мне показалось, что я стою на ходулях. «Мне не следовало так распускаться, — подумал я, — я должен пережить и это». Но руки начали неметь и наполняться мелкими слабыми уколами, как бывает с ногами, когда их отсидишь; я перестегнул ремешок часов на одну дырку. Было бы странно пытаться прощаться с этим нелепым созданием моего переутомленного и больного мозга, и, осторожно развернувшись, я медленно пошел в сторону машины. Каждый шаг требовал усилия, и казалось, что я ступаю не на асфальт, а на рыхлую и толстую перину. «Да, — сказал я себе, — то, что произошло со мной, пугает меня больше, чем пугала бы любая обычная болезнь, но ради Анюты и ребенка я смогу справиться и с этим; душевные болезни тоже излечимы». Я решил ничего ей не рассказывать, а завтра утром вместо работы пойти к врачу — на этот раз психиатру.
Становилось все холоднее, и неожиданно я почувствовал парализующую внутреннюю тишину; голос, которым я говорил с собой, с Аней, с психологом, с родителями, друзьями, коллегами, исчез. И снова, как и тогда со стариком-галлюцицацией, на долю секунды мне показалось, что эта тишина когда-то была со мной, что я возвращаюсь туда, где я был дома; небо, еще чуть серое и не вполне ночное, наполнилось прозрачным покоем. Но последним усилием воли я заставил себя избавиться от этого приступа самообмана и сказать себе правду: «Да, я болен»; а потом, все дальше погружаясь в тишину внутренней пустоты и безнадежности, я снова сказал себе, что эта болезнь излечима, главное — не запускать ее. Я шел медленно, чуть покачиваясь, преодолевая слабость тела, инерцию потрясения и удушающую тяжесть безнадежности; мимо меня катились черные волны безлицых шляп, и лицо старика с клочковатой желтой бородой не отпускало меня. Мне не хотелось быть на виду, и я отправился к машине в обход, улочками и темными переулками; казалось, что небо уже совсем рядом и своим черным маслянистым сводом касается нищих домов и дырявых черепичных крыш. Мир, к которому я теперь принадлежал только наполовину, разошелся в стороны, оставляя меня в пустоте как бы на полпути до низкого ночного неба. Это, наверное, вкус прощания, подумал я, и неожиданно почувствовал, что счастлив, как не был уже много лет.
Как это часто бывало и в прошлом, к утру я успокоился и начал смотреть на многие вещи значительно более трезво; вероятность того, что вчерашний старик был галлюцинацией, была крайне велика, но я все же не мог сказать, что полностью в этом уверен. Возможно, что старик был вполне реальный, а галлюцинацией были только его слова — если же так, то это возвращало меня к проблеме кратких слуховых галлюцинаций, с существованием которых я уже смирился; разумеется, их едва ли можно было счесть поводом для особой радости, но они также не были причиной для того, чтобы немедленно бежать к психиатру и требовать госпитализации; было значительно более разумным успокоиться, постараться следовать советам моего психолога и внимательно понаблюдать за собой. Так я и решил, тем более, что в любом случае, неделя уже кончалась.
В субботу к нам должны были прийти наши друзья — не самые близкие, но и не совсем посторонние люди; с женской половиной этой пары Аня училась еще до того, как мы с ней познакомились. В пятницу утром я был отправлен в магазин с длиннющим списком; потом Аня взялась готовить, а мне была поручена уборка. В обычной ситуации я бы предпочел компьютер, но теперь, помня о принятом решении и все еще под влиянием определенного чувства вины, я взялся пылесосить ковер и мыть полы в квартире и на балконе; потом поиграл с Иланкой. За делами день прошел незаметно, а вечером я еще потратил пару часов на свои профессиональные книги; действительно, если заниматься делом, подумал я, то на «Хироуз» времени и не должно оставаться. На следующий день Аня закончила готовку, а потом довольно долго одевалась к приходу гостей.
— Правда, я красивая, — сказала она.
Вспомнив о принятом решении, я постарался согласиться как можно более красноречиво, не ограничиваясь простым кивком или обычным: «Правда, котенкин». Она с благодарностью посмотрела на меня.
— Но ведь ты же не собираешься встречать гостей в этом свитере? — спросила она.
— Ну, — ответил я, не зная, как сказать, что именно это я и собирался сделать.
— Если ты его еще раз наденешь куда бы то ни было, кроме леса, я с тобой разведусь. В таких свитерах, — добавила она, — ходят только румынские рабочие.
Я переоделся.
Наши гости пришли почти вовремя, опоздав на двадцать или двадцать пять минут. Аня показала гостям Иланку («мы та-ак выросли»), наш новый буфет («ну, естественно, много нового; вы у нас когда последний раз были?»), и мы сели обедать в салоне. Раньше меня удивлял тот факт, что субботний визит наших ровесников должен сопровождаться обеденным ритуалом, но, как выяснилось, так было заведено в Анином доме, и я уже давно перестал спорить; но теперь я наконец-то понял как много в этом хорошего. Накрытый стол создавал особое праздничное настроение, превращая случайный разговор в яркое и приятное событие, позволял красиво и элегантно одеться, уйти из плена бесцветной и наскучившей рутины; Аня говорила, что нормальный и хорошо воспитанный человек испытывает от состоявшегося обеда те же чувства, что и от посещения спектакля или концерта: в элегантной одежде и обуви, среди хорошо одетых, ухоженных и праздничных людей.
— Ты же понимаешь, — сказал она как-то, — музыку можно послушать и в ватнике; но концертом это называться не будет.
Мы сели за стол, и наши гости заговорили о том, как выросла и похорошела Иланка.
— Мы теперь такие любознательные, — сказала Аня, — мы тут уже медведя разобрали, а потом компьютер пытались разобрать. А какой у нас характер: как мы кричим, когда нам что-нибудь не нравится.
Что касается компьютера, это было для меня новостью, если бы он сломался, это бы создало для меня массу проблем; но, на самом деле, зная любовное и заботливое отношение Ани к нашим домашним вещам, я мог не беспокоиться; разобрать компьютер она бы не позволила даже Иланке. Так что я снова вернулся к нашим гостям.
— Да, — сказал я, — по характеру она у нас индивидуалист. Живет своей жизнью и не очень стремится под нас подстраиваться.
— И уже создает себе дом, — добавила Аня. — Если ей что-то попадает в руки, то отобрать это потом невозможно. Совершенно не коммунистический ребенок. Она видела, что когда любимая мамочка ходит с телефонной трубкой, ей достается меньше внимания, так она стала требовать трубку себе, и не успокоилась, пока мы не отдали ей весь телефон. Теперь он живет у нее в кровати.
— А еще, — сказала Аня чуть позже, отвечая на их вопросы, — она хочет себе свой собственный телевизор; похоже, придется ей купить.
— Такой подарок ребенку, — добавил я, — мы уже вполне можем себе позволить; главное его закрепить болтами, чтобы она его на себя не свалила. Так что если захочет, будет смотреть «Покемонов» на своем собственном телевизоре.
— А сколько у нее игрушек! — продолжила Аня, на минуту вставая из-за стола. — Как мы их любим; мы сейчас спим, а потом мы проснемся, и мы все пойдем на них смотреть.
Естественно, нашим гостям эта идея очень понравилась.
— Не произносите это имя в моем доме, — закричала Аня уже из кухни, — никакого Спока на расстоянии меньше километра от моего ребенка.
— Мы просто считаем, — объяснил я, — что ребенок должен чувствовать себя достаточно комфортно. И при наших нынешних деньгах мы уже вполне можем это позволить. Да и если вдруг нам захочется поэкономить, экономить можно на чем угодно, но никак не на детях.
— А какого мы зайца привезли из командировки на Тайвань! — добавила Аня, возвращаясь из кухни. — Он и ходит, и разговаривает. Так что Тайвань это не только ценный мех, в смысле сверхурочные за 24 часа, но и полтора метра почти живого зайца.
— Я бы привез и больше, но его бы не взяли в багаж.
Проходя мимо меня, она обняла меня и поцеловала.
— Ну естественно, — ответила она им, — при ее-то заработках и сбежавшем муже. Но я все равно ее очень уважаю, она даже в такой ситуации ставит себе цели и их достигает; просто она разделила все вокруг на главное и второстепенное, и главным жертвовать не готова.
— А кто это вообще? — спросил я.
Аня недовольно посмотрела на меня.
— Ну, работала со мной одна женщина. Мне она как раз нравилась, но ее многие не любили, особенно ивритянки, из тех, которым папа купил квартиру за двести тысяч. Двести тысяч, и не то чтобы Бог весть какой дворец — просто за место, поскольку они тут, видите ли, выросли; это же вообще ни с чем, никак не соотносится. У них как-то головы иначе устроены.
— Да, — добавил я, — наша фирма тут организовала фонтан прямо в коридоре и купила мебель с какими-то невероятными наворотами. Кому это нужно — непонятно.
— Ну, кто бы говорил, — возразила Аня, — он сам такое покупает, что мне дурно становится; по части дорогих и бездарных покупок мы заткнем за пояс любую ивритскую фирму.
— И что именно я купил? — спросил я изумленно.
— Ты хочешь, чтобы я перечислила? А также то, что взялся чинить, и оно до сих пор разобрано, что ты просто сломал, и то, что ты потерял? Я уж не говорю про то, что одежда на тебе просто горит.
— Ну и что я потерял? — спросил я еще раз, несмотря на крайне недовольный взгляд, брошенный Аней в сторону наших гостей. Но мне не нравилось, что она постоянно переводит разговор на себя, и к тому же мне действительно захотелось узнать, что именно я потерял.
— Ну, например, неделю назад ты чуть было не оставил в гостях кошелек и ключи, и оставил бы, если бы я тебе не напомнила. Если бы не я, мы бы и вообще разорились.
— Чуть было не оставил, — уточнил я, стараясь перевести все в шутку.
— А зонтик, который я купила для тебя в Париже, — это я его потеряла? Я уж не говорю про то, что ты картинку на стенку нормально повесить не можешь.
Это была уже и совсем неправда, но я знал, что Анина мама так всегда говорит об Анином папе, промолчал и посмотрел на гостей. Впрочем, зонтик я действительно потерял, хотя и больше двух лет назад.
— Я уж не говорю о том, — продолжала Аня, — сколь умные вещи он изрекает в ювелирных магазинах; если рядом, есть люди, мне за него просто стыдно, как будто он вырос в семье, где не было ни одного украшения.
Я снова решил промолчать.
— А я люблю, — возразила Аня. — Без ресторанов и украшений жизнь была бы совсем бесцветной. И интеллигентный человек должен и в том, и в другом разбираться. Но в нашем случае это не страшно, я вполне разбираюсь за двоих. Хотите посмотреть, что мы купили для меня, когда ездили в Эйлат последний раз. Чудесная вещь в старинном стиле.
И она принесла из нашей спальни ту чудовищную золотую побрякушку довольно грубой работы, которую ей действительно продали в одном из эйлатских ювелирных магазинов. Впрочем, я и правда мало что в этом понимал и, очень может быть, был пристрастен: но обошлась она нам недешево. Я с тревогой посмотрел на наших гостей, но им наше приобретение явно понравилось, и я подумал, что Анин выбор был совсем не так плох, как мне тогда показалось.
Через некоторое время мы попрощались, они ушли, и я стал помогать ей убирать салон: унес остатки посуды и еды на кухню, сложил скатерть, отодвинул стол в угол.
— Они все-таки необыкновенно славные, — сказала Аня, — хотя и немного провинциальные.
И то, и другое было правдой, и я согласился. Я попытался ее обнять, но она выскользнула из моих рук, недовольно посмотрела и ушла на кухню. Потом она немного повозилась с Иланкой, тем временем окончательно стемнело; мы уложили Иланку спать, и Аня сказала, что «совсем мертвая»; я снова попытался ее немного растормошить, но она ушла в спальню и сразу же уснула. У меня испортилось настроение, я походил по квартире и вышел на улицу. Пройдя мимо наших домов, я направился в сторону высокого «археологического» холма с детской площадкой и какими-то древними камнями, поднялся на него и, сев на остатки каменной изгороди, стал слушать, как вечерний ветер шелестит в ветвях и скользит по крышам. Пустыня окутала меня спасительным покрывалом, тканью холода, дыханием ночи, сыпью дальних огней. Горечь, удушающая безнадежность и пульсирующая боль одиночества поднялись от земли и окружили меня; мне захотелось заплакать, узкий месяц висел совсем низко, освещая землю.
Я знал, что в такие моменты нельзя оставаться один на один с подступающей пустотой; и мне пришло в голову, что было бы хорошо снова побывать в том месте, где столь настойчиво и неотвратимо на меня обрушились невидимые голоса этого страшного города. Я вернулся к дому, сел в машину и поехал в сторону госпиталя Нотр-Дам и улицы Пророков; припарковался как можно дальше от того места, где я был тогда, чтобы не нарушить его покой, и медленно двинулся в его сторону, осторожно петляя среди домов. Но было тихо; сколько я ни вслушивался в колыхание ночного воздуха, я не мог разобрать ничего, кроме шелеста ветра, скрипов, дальних шагов, нескольких слов, произнесенных у открытого окна. Мимо меня, выплывая из темноты и исчезая в ней, скользили арки, двери, решетки, каменные наличники, черепичные крыши. Но неожиданно отчаяние, сомнения и усталость последних недель взяли свое, и мне снова, как и тогда, стало казаться, что я окружен тенями домов, смыкающимися при каждом моем шаге; они заглядывали в лицо и пытались прикоснуться ко мне. Темнота — нет, не расступилась, но как-то побелела, вылиняла, и на сером фоне ночи я уже видел не только фигуры, но и лица, даже глаза. Голоса снова появились, но, не успев возникнуть, почти сразу отступили на второй план, к кулисам, обрамляя видимое.
Тени скользили и метались между домами, приближаясь ко мне и снова исчезая; среди них были и те, что приветствовали меня, и те, что в ужасе убегали, и такие, что оставались равнодушными; на мгновение воздух наполнился пляшущими огоньками, потом все стихло. У тяжелого красноватого дома, к которому сходились три переулка, стояли несколько стариков с длинными клочковатыми бородами — казалось, что они возвращаются с потаенной, невозможной в это время молитвы; сидя на низких ступеньках, мне ухмыльнулся одноглазый нищий, а чуть дальше — молодая женщина в парике и длинном платье с рукавами до самых ладоней показала на себя и предложила войти; я ускорил шаг, и два ешиботника[150] с белыми неподвижными лицами молча положили мне руки на плечи. Уже с трудом понимая, что я делаю, я вырвался и бросился бежать, споткнулся, подвернул ногу, упал на камни тротуара; девочка, удивительно похожая на кого-то из тех, кого я не мог вспомнить, взяла меня за руку и повела к тому переулку, где я когда-то встретил исчезнувшего человека в черной шляпе. Он помахал мне рукой, заулыбался, показал на плечи и позвал за собой. Я снова вырвался и вернулся к машине; на следующий день, уже рано утром, я был у психиатра. Секретарша сказала мне, что на ближайшую неделю запись закрыта; но это уже не имело значения, церемонии остались в мире, к которому я теперь принадлежал только отчасти.
Мне трудно вспомнить первые дни; дело даже не в том, что все было как-то по-новому, неожиданно и пугающе — как будто оттолкнувшись от своего привычного течения, время соскользнуло в какую-то иную плоскость, где линия горизонта уже не скрыта за рваным контуром крыш; так бывает, когда выходишь на берег моря и ложишься на теплый белый песок. Но в эти дни утро сомкнулось с вечером, а вечер — с темнотою безвременья, и я понял, что имеют в виду, когда говорят: «Лежал лицом к стене»; я пытался вспоминать и думать, но мысли сливались друг с другом, и наутро я уже не мог их вернуть, я шел по земле, вымощенной пеплом. Я помню, что ко мне приходили врачи, и еще я рассматривал свою палату, где все было из небьющегося пластика, а потом меня перевели в другое здание, и недалеко от моей комнаты я обнаружил большой белый холл со страшными искаженными лицами. Они постоянно пытались со мной говорить, путано, неясно и многословно, и я перестал там появляться. Чуть позже мне позволили выходить гулять в маленький дворик с высокой каменной стеной позади дома. Я садился на скамейку и смотрел на цветущий куст, названия которого не знал; «Я прожил в этой стране столько лет, — удивлялся я, — но так и не узнал, как называются ее деревья». Я попросил книгу по ботанике, но мне отказали.
— Пока, — сказал врач, — вам вредно запоминать новое; вы же и так говорите, что слишком многое забыли.
Несколько раз ко мне приходила Аня, потом принесла какие-то бумаги, связанные со страховкой; я подписал не глядя, впрочем, удивившись, что подпись сумасшедшего может иметь юридическую силу, но ее адвокату было виднее. Я спросил как Иланка, но она сказала, что ее-то я уж точно больше не увижу.
— Я всегда знала, что ты так кончишь, — сказала она. — Ты бы хоть обо мне подумал: муж в психушке. Мне же теперь людям стыдно на глаза показаться.
Она добавила, что тем не менее не поступит со мной так подло, как я поступил с ней, и не станет разводиться, пока я болен.
— Вот выйдешь отсюда, тогда и разведемся. Ты шлемазль и ничтожество, — сказала она уже в дверях, со слезами на глазах. — Ты растоптал мою жизнь.
Тогда я подумал, что это был обычный женский всплеск чувств; если она решила не разводиться, это значит, что она любит меня, и будет приходить ко мне. Но она больше не приходила, и мне неожиданно пришло в голову, что если она разведется, она потеряет страховой полис по нетрудоспособности кормильца и, по всей вероятности, еще и какое-нибудь пособие от Службы национального страхования. Но это объяснение существовало в каком-то ином пространстве, нигде не пересекаясь с Аней, такой как я ее помнил; и чем больше я убеждался в его правильности, тем труднее мне становилось совмещать их в едином течении мысли. Несколько дней память об Ане стучала в мозгу, сливаясь с удушающим чувством безнадежности и шумом крови в ушах; мне не хватало ее так, как может не хватать руки или ноги; потом все замерло.
Постепенно мысль об Ане как-то вылиняла и истончилась, и я неожиданно понял, что очень рад, что она больше не приходит; и я сам, думающий о ней, стал внушать себе отвращение. Иногда я вспоминал ее лицо и ее слова, и мне хотелось бежать от них; или, точнее, мне хотелось откусить эти воспоминания, как язык, и выплюнуть в лицо этой жизни. И все же я постепенно ощутил, как серое удушающее безумие ее мира высветилось, сжалось и отступило. И тогда я стал вспоминать ту неожиданную судорогу узнавания, дрожание раннего утра, когда я впервые встретил этого странного нищего старика, воплощенный образ моей болезни, и мне показалось, что стоит протянуть руку — и я коснусь давно утерянного, знакомого и домашнего, наполненного прозрачным пустынным светом; и я опять увидел его узкое холодное лицо в обрамлении рваной желтой бороды. Всполохи памяти разбивались о берег привычного, как тяжелые морские волны. Я снова начал рассказывать себе историю, но впервые за много лет она не касалась Ани и будущего. Я представил, что в то утро я бы последовал за ним и мы бы поехали в город; улицы были бы почти пусты. Полусонные торговцы разгружали коробки, возились у дверей и мыли стекла еще безлюдных лавок; немногочисленные прохожие безучастно поглядывали на витрины, дворники дометали вчерашний мусор. Иерусалим, еще вчера привычный и домашний, теплый и суетливый, отступал в холодном утреннем свете, и эта отчужденная и отчуждающая белизна передавалась домам, плиткам тротуаров, асфальту, прохожим; в ней было абсолютное надчеловеческое равнодушие, разрывающее необратимость времени, заглушающее неизбывность и непреложность памяти, рвущее ту иллюзорную серебристую нить, которая превращает Иерусалим в город на карте, отмеченный красной туристской амфорой, но и снимающее с него тонкий шелковый саван быта.
Рыночные торговцы открывали грязные ржавые двери лавок с обрывками предвыборных плакатов, разгружали картонные коробки с овощами, раскладывали их на прилавках, рядами или амфитеатром, кричали, пересказывали новости, переругивались. Лейб-Сорес молчал, и я бы молча шел за ним. Я представлял себе, как, петляя по переулкам, мы проходили мимо неказистых двухэтажных фасадов, и после пятого или шестого поворота Лейб-Сорес достал бы из кармана ключи, и, подойдя к низкому двухэтажному дому грубой кладки с выпуклыми наличниками из странного, чуть красноватого камня, мы поднялись по сбитым ступеням, и он позвал меня внутрь. В комнате, в которую он бы меня провел, не было ничего, кроме низких кресел и книжного шкафа. Он бы указал мне на кресло, стоящее спиной к шкафу, и я вынужден был бы сесть, не рассмотрев ничего, кроме одного из томов книги «Сияния» и «Книги тайн ангела Разиэля». «Я не понимаю, зачем вы меня позвали, — сказал бы я, — мне нечего вам сказать, я просто смотрел на утреннюю пустыню». Но Лейб-Сорес не ответил, и мне бы пришлось продолжать. «Сегодня утром была хорошая погода, — продолжил бы я, — и я решил пойти погулять перед работой». Но он, разумеется, не ответил бы и на это. «Зачем же вы позвали меня, зачем вы заставляете меня говорить?», но он молчал, и я тоже замолчал. Мы сидели молча в низких бархатных креслах с гнутыми резными подлокотниками, шелестел дождь, и в камине тихо шуршал огонь.
А ночью мне снова приснился мой сон. Небесная дорога в тумане, падение, упругое касание земли и ржание коней; я снова увидел маленькую каменную площадку, серебристый склон и всадников, скользящих мимо меня; у нескольких из них были копья, пристегнутые к седлам, еще у двух я увидел за спиной сложенные крылья. Впереди меня всадник в сером плаще, чье лицо я так и не смог рассмотреть, поднял голову и начал выкрикивать имена: «Сериэль, Баракиэль, Армарос, Иза, Самсовель, Азаэль, Эзекеэль, Аракиэль, Уза, Кокабель…»; мы пришпорили лошадей и стали медленно спускаться по крутому горному склону. В разрывах тумана неясным и обманчивым видением вспыхивали и исчезали долины; красной кровавой полосой медленно восходило солнце. Спустившись чуть ниже, я уже смог разглядеть глиняные домики, каменные изгороди, поля, крестьян, пашущих на волах, женщин, идущих за водой, группу всадников, скачущих по размытой дороге; внизу на юге синело огромное озеро, обрамленное низкими безлесыми горами, а вдали на западе, почти сливаясь с горизонтом, лежало море. Но я знал, что это всего лишь картинка, смысл которой еще не был мне ясен. И тогда я попытался прислушаться к голосам этой земли, но не смог разобрать ее слов; я услышал Крики боли, смех, плач, проклятья и стоны, похожие на вой зверей. Я неожиданно почувствовал холод воздуха, и у меня перехватило дыхание, сердце забилось быстро, настойчиво и чуть неровно — от ожидания и предчувствия неизвестного; солнце порыжело, наполнилось пламенем, оторвалось от линии горизонта. Еще несколько шагов, и я увидел, что туман кончается и земля — юная, бесформенная, уродливая и влекущая — лежит перед нами. Серый всадник поднял руку, и мы стали разъезжаться в разные стороны — к морю, в долины, к дальним горам; мне неожиданно стало страшно. «Шемхазай», — закричал я; но, не поворачиваясь, он покачал головой и пришпорил коня. Я попытался догнать его, потом передумал, выбрал дорогу к морю и проснулся.
Проснувшись, я понял, что мне не хочется вставать; было тепло и уютно, белые стены комнаты чуть светились, рыжие пятна утреннего солнца лежали на полу, на столике, на книгах, на противоположной стене. Мне показалось, что груз неизвестности, неуверенности, несделанных дел, переживаний и страхов, который я носил в себе уже многие годы, куда-то исчез. Так, вероятно, ощущает себя усталая лошадь, неожиданно чувствующая слепящий прилив легкости и обнаруживающая чуть позже, что ее всадник лежит на дне пропасти с проломленной головой. Но потом я все-таки встал, вымылся и вышел во дворик, там еще никого не было; я сел на скамейку, подогнул ноги, стал снова рассматривать беленую каменную стену и растущий около нее безымянный куст, покрытый цветами.
— К вам пришли, — сказала сестра, выходя во дворик.
Это был Саша, он иногда приносил мне книги; сел прямо на траву рядом со мной.
— Прости, что я в такую рань, — сказал он; потом подумал и добавил: — А ты хорошо выглядишь.
— Ты не знаешь, что это за куст? — спросил я.
— Олеандр, — ответил он, и мы снова замолчали.
На следующий день он пришел снова.
— Ты знаешь, — сказал он, — у меня есть одна твоя вещь. Тетя перед смертью просила тебе передать; она хотела, чтобы у тебя что-нибудь было в память о ней. А я, вот видишь, так и не передал.
— Ты свинья, — сказал я.
— Свинья, — согласился он, — но мне не хотелось, чтобы тетины вещи были в доме у этой женщины.
Я любил сидеть в больничном дворике: читать, думать или просто смотреть на то, как медленно исчезает солнце, и глубокие вечерние тени ложатся на кусты. Покой окружал меня тонким воздушным покрывалом, и даже голоса прохожих, доносившиеся с той стороны стены, уже не могли нарушить прозрачной внутренней тишины.
— Вы ничего не делаете, чтобы выздороветь, — с упреком сказал мне как-то врач. — Неужели вам не хочется выйти на свободу?
— Я знаю, — ответил я, — что, как врач, вы не будете рады такому комплименту, но нигде и никогда я не чувствовал себя свободнее, чем у вас.
Мне захотелось сказать ему, что комната с белыми стенами и прямыми полосами солнца, садик со скамейкой, высоким каменным забором и кустом олеандра — это гораздо больше, чем нужно человеку в этой жизни; и что, в любом случае, мы оба скоро сменим все это на полтора квадратных метра сухой южной земли. Я промолчал, но не потому, что думал — врач не поймет меня; просто к тому времени я уже знал, что каждый сам выбирает свое безумие, и мне не следует навязывать ему мое.
— Да для меня и нет другого места на этой земле, — добавил я.
Теплый летний воздух кружился по нашему дворику легко и размеренно, ветер шуршал в кустах, и длинные тени лежали у моих ног. «Я не хочу никуда отсюда уходить, — сказал я себе, — я уже вернулся». Над моей головой тихо шелестел кипарис, кружились мошки, стрекотали цикады, вечернее солнце касалось моих рук своими длинными и нежными лучами.