КВЕСТ НОМЕР 6

Природа не знает гибели; все, что она знает, — это трансформация. Все, чему наука научила меня и продолжает учить, укрепляет мою веру в преемственность нашего духовного существования после смерти.

Вернер фон Браун

1

Я не могу сказать, что мне бывает сложно принимать решения, и тем не менее на этот раз необходимость выбрать эпиграф повергла меня в состояние странной, с трудом объяснимой неопределенности. Впрочем, и в этой неясности были свои тропы; после долгой внутренней борьбы и размышлений я свел множество подходивших мне цитат, каждая из которых высвечивала только одну, хотя и ускользающую, сторону того, о чем я собирался писать, к трем основным. «Как все мужчины в Вавилоне, — мог бы я начать это сообщение, — я побывал проконсулом; как все — рабом; изведал я и всемогущество, и позор, и темницу. Глядите, на правой руке у меня нет указательного пальца. Глядите, сквозь дыру в плаще видна красная татуировка на животе — это вторая буква, „бет“. В ночи полнолуния она дает мне власть над людьми, чей знак буква „гимель“, но подчиняет людям с „алефом“, которые в безлунные ночи должны покоряться людям с „гимелем“»[151]. И добавить — уже от себя — Борхес. В таком начале был бы элемент драмы, торжественности, надменности, делавшей вполне правдоподобной любую, даже трагическую, развязку; но, с другой стороны, подобная напыщенность и драматичность казались мне достаточно нелепыми. И тогда я начал склоняться в пользу второго варианта. «Соответствие теории эксперименту ничего не значит. Среди континуума дурацких теорий всегда найдется одна, совпадающая с экспериментом». Подпись — Ландау. Сама по себе эта цитата была прекрасна; единственно, что мне мешало, — это осознание того, что слишком многие из тех, кто могут прочитать мое сообщение, воспринимают этого достаточно отвратительного человека вполне всерьез, а некоторые и с восхищением. Хотя я и не собирался никого критиковать, подобные чувства могли оказаться препятствием не только для понимания того, что я собирался сказать, но и того — и это, несомненно, гораздо более серьезно — того, что я был не намерен говорить. И тогда я выбрал третий вариант.

А потом я отправился на факторию. По дороге, как это ни странно, я не встретил никого, кроме пары волков и низкорослой бурой лисы. Увидев меня, лиса убежала с легким повизгиванием, а волки молча расступились и нападать не стали. «Впрочем, — подумал я, — не следует приходить к Джону с пустыми руками». Вернулся чуть назад и погнался за одним из них. Волк, хотя и очень крепкий с виду, оказался достаточно легкой добычей, да и большую часть его хитов я снял магически, еще до первого удара. Он меня чуть-чуть поцарапал, но все это были мелочи; шкура же у него оказалась добротная и многохитовая. А вот уже совсем у самой фактории я нарвался на какого-то маньяка, который полез драться без всякой причины и несмотря на то, что явно уступал мне по силам. По повадкам он был похож не на серьезного геймера, а на какого-нибудь отморозка из Тамбова или Офакима. Мужика пришлось закопать, но он снял с меня еще пару хитов, что несколько испортило мне настроение. И уже совсем на подходе, когда на горизонте холмы и лес почти расступились и замаячили низкие крыши и коричневые стены маленькой фактории, я увидел целую группу, небольшую, но выглядевшую подозрительно и как-то неприятно. «Опять какие-нибудь отморозки», — подумал я с отвращением, но рисковать мне не хотелось. К счастью, они меня не заметили, что было — вполне естественным; мои способности «следопыта», впрочем, как и мое зрение и возможности маскировки, развитые за долгие часы, проведенные в засадах и одиночных вылазках, значительно превосходили все то, чем могли обладать случайные гопники.

Я снял трубку и набрал номер Марголина.

— Слушай, я тебя ни от чего не отрываю? — спросил я.

— Да нет, вроде, — ответил он.

— Тогда вылези в инет на минуту, тут по дороге на западный форт какие-то уроды шляются.

— А разведку боем? — спросил он.

— Только добровольцы, — сказал я. — Шаг вперед. Я помню, как ты пытался брать замок, имея одного черного дракона.

— Ладно, — ответил он, — сейчас вылезу. А что? Что-то серьезное?

— Да нет, вроде не очень; да и меня тут еще немножко поцарапали по дороге.

— Ясно, — ответил он. — Подлечу, долг платежом красен. Короче, не лезь пока на рожон, а я пошел коннектиться.

Я лег на дно лощинки, для надежности накрылся лапником и пошел на кухню заваривать чай. Через несколько минут он мне перезвонил.

— Слушай, у тебя все нормально? — спросил он.

— А что?

— Да тут волки бегают, не знаю с чего бы это; если у тебя все тихо, мне бы шкуру — на фактории на что-нибудь дельное сменяю.

— Не занимайся ерундой, — сказал я, — у меня тут одна завалялась, я ее тебе отдам; эти волки в последнее время какие-то крепкие пошли.

— Ага, то есть тебе охотиться можно, а мне нет. Подожди еще пару минут, и я вернусь.

Но он не вернулся, а снова перезвонил.

— Ну как обычно, — пробурчал он, — тропу вижу, овраг вижу, факторию на горизонте тоже вижу, даже отморозков — немножко, а тебя, разумеется, — нет.

Я вылез из лощины, поднялся по склону и подошел к нему.

— Сначала лечение, — сказал он, и засветился чуть голубоватым светом магического костоправа, — суп отдельно, мухи отдельно.

В правом углу экрана запрыгало окошко с числом хитов и установилось на «максимально».

Мы медленно двинулись вдоль самой кромки леса, оставляя по правую руку коричневатые контуры изгороди и нависающие над ней гранитные горы, а потом я увидел в траве смутное, еле заметное шевеление.

— Осторожно, — прокричал я в трубку, и Марголин в последний момент увернулся от пролетевшего файербола.

Не разбирая пути, мы бросились в ту сторону, откуда файербол прилетел; и уже через несколько секунд увидели убегающего от нас мага в зеленом капюшоне и плаще до пят. Я поставил магическую стену слева от нас, и пока вместо того, чтобы ее обогнуть, маг пытался эту стену снять, Марголин обошел его справа, и мы зарубили этого несчастного почти одновременно.

— Опаньки, — сказал Марголин; но все оказалось не так просто. Почти в ту же секунду чуть выше по склону показался отряд хорошо вооруженных воинов, тех самых, которых мы, собственно говоря, и видели издалека.

— Бежим, — закричал я в трубку.

— Еще чего, — ответил он, — чтобы я от этих побежал?

Но побежал, потому что прекрасно понял, что я имею в виду; да и этим маневром мы уже неоднократно пользовались — будучи существами разной природы и разных уровней, наши преследователи обычно бегали с разной скоростью, особенно по пересеченной местности, и, вытягиваясь в шеренгу, давали нам возможность убивать их поодиночке — еще до того, как они начинали понимать, что именно происходит. Главным во всем этом было не отрываться друг от друга.

Так и произошло. Первым нас догнал орк-наемник — очень сильный в атаке, но достаточно уязвимый из-за чрезвычайно легких доспехов, которые, собственно, и позволяли ему так быстро бегать. Любому из нас в отдельности пришлось бы при стычке с ним достаточно тяжело, но вдвоем мы быстро справились — в особенности потому, что он был начисто лишен каких бы то ни было магических способностей. Вслед за ним нас догнал маг, путавшийся в складках длинного плаща; мы убили его еще до того, как он успел задействовать серьезную магию; мы даже немножко пробежали ему навстречу. В обоих случаях мы отделались легкими ранениями. Еще два преследователя остановились на гребне холма; судя по их виду, это были рыцарь с тяжелым вооружением и лекарь с чемоданчиком для лекарственных трав. Я бы предпочел не продолжать цепочку бессмысленных убийств, но Марголин уже пошел им навстречу. Они оказались серьезными противниками; не только рыцарь, закованный в броню с головы до пят, но и его спутник — достаточно искусный фехтовальщик и совершенно необыкновенный врач, успевавший лечить рыцаря прямо в процессе боя.

— Твои гопники оказались ой как непросты, — сказал Марголин.

Мы оба были серьезно ранены, но и сняли с убитых прекрасные доспехи, бусы из волчьих резцов, гримуар, несколько магических артефактов и десяток свитков. Большая часть свитков была связана с медициной и лекарственными травами, но один из них привлек мое внимание. «Магистр повелевает рыцарю Грандиффиусу, — гласил он, — охранять доблестного Джона Буатеуса, хранителя копья Лонгина, владельца фактории Красной горы».

— Ну что же, — сказал Марголин, — пойдем менять шкуры?

— Пойдем, — ответил я и рассказал ему о содержании письма, уже надежно спрятанного у меня в вещмешке.

— Ах, вот почему они здесь крутились, — добавил он, подумав.

Мы поднялись на склон, подошли к фактории, протиснулись сквозь узкие ворота, помахав руками в качестве приветствия; и в левом углу экрана высветилось желтое полукруглое окошко.

— Как дела, как окрестности? — спросил охранник, знавший нас обоих в лицо.

— Ничего, — ответил я, — вроде тихо. Видели какой-то новый народ тут на дороге.

— Это еще кого? — спросил он настороженно.

— Да так, — сказал Марголин, — четверых; один вроде рыцарь, весь в железе.

— А, ясно, это каких-то новых прислали Джону на подмогу. — Потом он помолчал, и окошко замигало снова. — Честно говоря, — добавил стражник, — мы им сказали мочить все, что движется. Так что странно, что они вас не тронули.

— Да что странно, — ответил я равнодушно, — может, знают откуда-нибудь.

Мы прошли дальше, миновав трех рыцарей, уже пару недель постоянно болтавшихся на фактории, и каких-то незнакомых друидов, тащивших дохлого медведя. Джон, улыбаясь, выглянул из окна.

— Что у вас на этот раз, — спросил он.

— Да так, — ответили мы почти хором, — две волчьи шкуры.

— Не густо, не густо; много не дам, но на лечебный ром хватит.

— Мне бы ожерелье из волчьих резцов, — сказал он, подумав.

— Это ж сколько их ловить надо, блин, — сказал Марголин. — Всего исцарапают, если вообще выживешь. А лекаря нам взять негде.

— Ладно, ребята, я так пошутил, — ответил Джон, — ну какой дурак станет такое делать. А куда вы сейчас?

— Да погуляем еще немножко и оффлайн, — сказал я.

Мы вышли за ворота и медленным шагом пошли вдоль холма.

— Сколько их там, по-твоему? — спросил я.

— Десятка два, может, больше.

— Хреново.

— Да хреновее некуда.

— А может, ночью.

— У него там вечно целая толпа вписывается; да и ворота на ночь закрывают.

Я глотнул еще чаю.

— А кто-то из трупов ему уже похоже отзвонился.

— Похоже. Только ждут они явно не нас и с другой стороны — хотя тоже не скажи. Ты заметил, этот красномордый все же волнуется, что его патруль позволил нам так легко пройти.

И тут нас осенило обоих и почти одновременно. Мы ускорили шаг и почти бегом вернулись на факторию. Стражник, который, похоже, уже знал о новостях, преградил нам дорогу.

— Ну что еще? — сказал он.

— Там пяток каких-то черных, — ответил я, — совсем левых. И рядом с ними кто-то лежит; похоже волка или медведя завалили. Вон Марголина своими стрелами чуть не прибили.

Стражник свистнул, появился Джон и с ним его рыцари; я повторил свой рассказ.

— Все сюда, — сообщил он, явно переключившись на режим «всем в радиусе 100 м», потому что обитатели фактории, рыцари и наемники, маги и друиды стали к нам подтягиваться.

— Покажете дорогу? — спросил Джон.

— Я покажу, — сказал я и объяснил: — Марг еле ходит, ему еще минус один хит — и навсегда в офф-лайн.

Мы выбежали из фактории, оставив у ворот трех стражников и Марголина.

— Черные были справа, — добавил я уже на бегу, — вон за той лощиной, пару километров отсюда.

— Когда Джона прирежешь, — сказал Марголин, позвонив по телефону еще раз, — дай знать. В любом случае, его надо резать первым. А где это копье искать? Как ты думаешь, стражники могут знать?

— Думаю, что нет.

— И я думаю, что нет.

Мы помолчали. Я взглянул на экран и обнаружил, что наша компания уже почти добралась до лощины.

— В лавке, — сказал я, еще подумав: — Он же оттуда почти никогда не выходит.

«Сейчас все и решится, — подумал я, — если хватит магии убить его с одного удара, он и не поймет, кто его прикончил, а вот если придется добивать железом, то все, плакали наши планы, а заодно и моя шкура». Я вошел в окно с надписью «личность» и поменял большую часть запасов «здоровья», «жизненной энергии» и «способности защищаться» на «магический потенциал». Магии хватило; Джон вспыхнул и превратился в гору пепла.

— Есть, — сказал я Марголину по телефону.

— А нас тут уже трое, — ответил он чуть позже.

Толпа, окружавшая Джона, встала в оборонительные позиции. «Сейчас красномордый явно обзванивает тех, кого знает. Но народ тут случайный, и по жизни он знает максимум человек трех-четырех. Может быть, рыцарей, а может, и тех, кого мы уже убили».

— А нас уже двое, — гордо сообщил Марголин.

— Надо срочно возвращаться в факторию, — сказал один из рыцарей.

— Надо, в первую очередь, отомстить за смерть нашего гостеприимного хозяина, — ответил я.

— Найти этих негодяев, — сообщил друид.

Диалоговое окно замелькало выкриками. Общественное мнение явно склонялось на мою сторону.

— Нельзя бросать факторию на произвол судьбы, — сказал рыцарь.

— Нельзя предпочитать чести мешок с деньгами, — ответил я.

— Вы идиоты, — сказал рыцарь.

— А ты трус.

Рыцари обнажили мечи.

— А теперь я уже совсем один, — доложил Марголин, — но не хожу, а ползаю. Будешь меня долго лечить.

— Замечательно, где копье?

— Замечательно, — продолжил я, — храбрые рыцари собираются вместо врага воевать со мной. Да еще и все вместе против одного.

Несколько человек метнулись ко мне; рыцари дрогнули и отошли на несколько шагов.

— Может быть, чем убивать друг друга, мы лучше прочешем окрестности? — добавил я.

— Да там уже давно никого нет, — ответил первый из рыцарей.

— Если мы будем дальше препираться, — сказал я, — тогда уже точно никого не будет.

Мы разбились на три группы и стали прочесывать ложбину.

— Там сундук, — сказал Марголин. — И он не открывается.

— На нем написано «АД» латиницей, и нужно выставить число или слово из четырех букв.

— 0033, — сказал я.

— Полный идиот, — ответил Марголин, — я полный идиот.

И еще чуть позже:

— Сваливаю.

Я подождал, пока он отойдет подальше от фактории, отделился от своей группы и тихо растворился в зарослях.

— Ты герой, — сказал я.

— Ты тоже, — ответил он.

Я посмотрел на маленький конусообразный предмет, лежавший перед ним на земле.

— Плюс двадцать хитов при нападении, — сказал он, — пятнадцать при защите.

— Сколько? — спросил я.

— Вот и я про то же, — ответил он, и мы пошли в офф-лайн.

2

«Между прочим конфуцианцы», сказала мне как-то одна моя девушка, наблюдая, как я ем яичницу с сосисками, «конфуцианцы считают, что искусство есть заключается в том, чтобы есть, когда ешь». А потом я услышал, что современный попсовый певец, чье имя, как и многие другие подобные ему имена, я бы предпочел не знать, поет о том же; он пел, что еще бабушка учила его «любить — так любить, гулять — так гулять», и еще что-то в том же духе, но что именно, я не помню. Вероятно, пить — так пить, стрелять — так стрелять. Мне же это никогда не удавалось; я мог получать удовольствие от происходящего и все равно смотрел на него и на себя немного со стороны, сощурив невидимый мысленный глаз, и только усилием воли мне удавалось ненадолго сократить неизбывную дистанцию между видимым и происходящим. Марголин в этом смысле был гораздо лучше меня.

— Ты знаешь, — сказал он через пару дней, — мы тут пили с Борькой, ну знаешь, который работает в Шабаке[152], и выпили, честно говоря, немало. Так я ему рассказал, как мы с тобой добыли копье Лонгина.

— И что?

— Так он стал хвастаться, что был задействован в мивца «Лонгинес»[153]. А это вообще что такое?

— Понятия не имею, — ответил я, — спроси его.

— Да он об этом так гордо говорил, что мне было неловко спросить: а что это вообще за зверь. Ладно, спрошу.

Он спросил в тот же день, встретив Борьку где-то в городе, и перезвонил мне в состоянии крайнего удивления.

— Ты бы видел Борькино лицо, — сказал он, — он только что не побелел, когда я его спросил про операцию «Лонгинес».

— Так что же это такое?

— Он сказал, что впервые слышит и никогда мне ничего такого не говорил. А потом еще перезвонил и попросил, во имя старой дружбы, к его пьяному бреду всерьез не относиться.

— Что, только ради этого и позвонил?

— Да нет, — сказал Марголин ехидно, — просто к слову пришлось — где-то в середине разговора.

— Ага.

— Вот и я говорю.

— Ну, — добавил Марголин, подумав, — с чего начнем?

— Оставь. Очередной шабаковский бред.

— Ты не видел его рожу.

— Было бы что серьезное, ты бы на ней ничего не прочитал.

— Я его уже десять лет знаю; мы еще в Ботаническом саду пили, до того как его замуровали. Так что он для меня вполне открытая книга.

— Нет, — сказал я, — занимайся этой чушью без меня.

— Долг платежом красен, — ответил он упрямо, — я же пришел помогать тебе по дороге на факторию. Да и вообще.

«Вообще», как мне показалось, заключалось в том, что нечто из услышанного его насторожило, и он просил о помощи.

— Приходи, — сказал я, и мы начали разрабатывать план действий.

Но разработать его было сложно, поскольку абсолютно никаких нитей у нас не было, а поиск в интернете со словами «мивца „Лонгинес“», «операция „Лонгинес“» и даже «оперейшн „Лонгинес“» не дал никаких результатов. Мы решили ждать и наводить справки, но все это оказалось достаточно безрезультатным.

Так продолжалось до одного вполне случайного эпизода. Был ясный весенний день, небо горело синевой, было невыносимо душно и все же хорошо, горячий воздух обволакивал кожу. Я вернулся домой, разделся и лег на матрас; работать и читать не хотелось, думать тоже. Я полежал так некоторое время, иногда шевеля пальцами на ногах и искоса на них поглядывая, но потом усилием воли все же заставил себя подняться и включил компьютер. Собственно говоря, я должен был перевести на иврит какие-то не очень понятные мне бумаги из Национального фонда по озеленению и даже перевел почти целый абзац, но потом решил, что переход от матраса к работе был слишком резким и, дабы его немного скрасить, пошел в чат. Из тех чатов, в которых я временами бывал, я выбрал тематический музыкальный чат на одном из израильских русскоязычных сайтов — надеясь услышать какие-нибудь забавные новости, которых, впрочем, я не слышал там никогда. За двумя исключениями, в чате висели вполне знакомые ники.

— Ну, что нового, — спросил я, входя.

— Да так, общаемся, — ответил «гопа».

— Типа, — добавила «киса».

— И про что?

— Да хрень всякая, — ответила «магдалина».

— Не скажи, — написал «спам», — Земфира — это круто.

— Но занудно, — добавил Шарик.

— Сам ты занудный, — ответила «киса».

— А по-моему, — сообщила «кошечка», — Земфира свою лучшую песню уже написала.

— А ты тоже так думаешь? — написал я, пытаясь вспомнить, не слышал ли я часом где-нибудь эту Земфиру. Но «кошечка» как-то писала, что она, «кошечка», очень симпатичная; и, кроме того, я два или три раза общался с ней «напрямую», с помощью вполне индивидуальных посланий. Так что мне не хотелось портить уже сложившиеся отношения.

— А кто еще так думает? — спросила «кошечка».

— Ну я, например, — написал я.

— Какие мы умные, блин, — написал «гопа».

— Скукотища, — пожаловалась «киса».

— Тебе всегда скучно, — написала «магдалина».

— А тебе всегда весело, — ответила «киса», — все ждешь, что тебя кто-нибудь склеит.

— Вафельник завали, а, — написала «магдалина».

— Девочки, не ссорьтесь, лучше скажите, как вам последний хит «Ногу свело», — написал «спам».

— Еще раз — и обеих отмодерирую на бип, — вмешался, хотя и с опозданием, модератор.

— Ты, блин, пальцы-то не очень растопыривай, — сказала «киса».

— Киса, последнее предупреждение, — ответил модератор.

— Давно пора, — ответил «шарик».

— Ты, бип, девушек не трогай, — прореагировал «спам», — слушай свою «красную плесень».

— Кто здесь против панков? — написал «гопа».

— Слушай, — написал я «кошечке», — тут, я чувствую, про музыку сегодня не очень поговоришь.

— А когда поговоришь? — ответила она. — Одни жлобы вокруг.

— Может, пересечемся?

— Легко. А когда?

— Да сейчас.

— Не. Я под душ влезть хочу. И мне еще ехать почти час.

— В семь? — предложил я, — у «Талитакуми»[154]?

— Беседер. Забились. А как ты выглядишь?

Я объяснил.

— А ты?

Она тоже объяснила.

— Тачка есть? — добавила она.

— Есть, — сказал я, подумав, что за два часа успею попросить у Марголина его старую «Субару».

Мы встретились в начале восьмого; и вопреки моим дурным предчувствиям, «кошечка» оказалась девицей по имени Лена лет двадцати трех, с несколько неправильными чертами лица, но достаточно стройной и почти блондинкой. Я предложил ей на выбор либо остаться в каком-нибудь кафе прямо здесь, на улице Бен-Йегуда с ее шумом и уличными музыкантами, либо пройти чуть дальше до одного из внутренних двориков на Нахалат Шива[155]. Но она отвергла оба варианта и спросила, почему я не хочу пойти с ней на Русское подворье[156]. Я ответил, что места для парковки не было, припарковался я достаточно далеко, и на Русское подворье придется идти пешком. «Да нет, — сказана она, — типа совсем не влом». И мы перешли на другую сторону улицы Короля Георга. Прошли по булыжным мостовым Бен-Йегуды, мимо расходящихся переулков и шумных уличных кафе и вышли на Сионскую площадь к тесной праздной толпе и белому ряду стоящих такси. У самой площади пели и аскали[157] знакомые хипы; приветливо помахали, что-то прокричали; один из них подошел к нам, жонглируя шишками, раскрашенными серебрянкой. Мне показалось, что он под кислотой, и я спросил его об этом. «А вот и нет, — ответил он, — но зато как мы вчера уторчались». Мы спустились чуть ниже и оказались в полутьме улицы Хавацелет, с ее дешевыми гостиницами, в которые иерусалимские проститутки приводят своих клиентов.

Я хотел отвести ее в «Майкс плейс», подумав, что живая музыка, хоть и не самая лучшая, все же лучше динамиков, но она почему-то снова отказалась. Мы сели на низкие диванчики в одном из баров у стола темного дерева и заказали по кружке пива. На ее вопрос, чем я занимаюсь, я придумал какую-то несусветную чушь, а потом спросил, чем занимается она. Оказалось, что она учится на медсестру. Потом мы выяснили, откуда мы из Иерусалима и из России, и обсудили глупость того чата, где мы познакомились, а потом и идиотизм абсолютного большинства чатов и всех тех, кто в них ходит. Я рассказал несколько историй о человеческой глупости, а потом еще несколько историй рассказала она. Мы начали смеяться. От стойки бара лился старый джаз, и тусклый свет скользил по неровному дереву стола. Но неожиданно, без всяких понятных причин, мне стало скучно, а необходимость слушать и отвечать — ощутимой как тяжелый груз, висящий на груди. Мне захотелось остаться одному, среди темного дерева и тусклого желтого света, и медленно погружаться в эту прозрачную, нервную и знакомую музыку. Я испугался, что нам скоро станет не о чем говорить, и спросил, танцует ли она; она сказала «да», и мимо полицейских машин и белых, светящихся в ночном свете стен Троицкого собора, с его нежными линиями и башенками на куполах-полусферах, мы отправились в «Гласность».

Несмотря на русское название паба, сюда приходили танцевать в основном шумные восточные девицы в узких мини, сопровождаемые запахом дешевых духов, и их приятели со щетиной на лицах и ножами в карманах. За стойкой мы выпили еще по кружке пива и присоединились к танцующим, локоть к локтю и спина к спине, на небольшом пятачке между стойкой бара и маленькой дощатой сценой. Пульсируя, скользя и разбиваясь о стены, подчеркивая ритм; вспыхивая сиянием звуков, переходящих в транс ритмичного и захватывающего биения, лилась музыка — громко, варварски, безвкусно, неистово и настойчиво. В душе замерло, разряженное внутреннее пространство мысли наполнилось вязким дыханием жара и ликования; я посмотрел ей в глаза, и она улыбнулась. Здесь гремела музыка, сталкивались ноги, пахло духами и потом; а в туалетах, вероятно для того, чтобы умерить приступы неожиданной страсти, были сняты двери. Мы долго танцевали, а потом я предложил ей выйти на свежий воздух; но во внутреннем дворике, куда музыка почти не доносилась, все еще танцевали и шумели.

Мы вышли на улицу; девицы, три часа назад продававшие входные билеты, курили в предбаннике, сидя на ободранном столе — уже без всякой кассы.

— Вы уходите? — спросили они.

— Да нет, просто ненадолго на свежий воздух, — ответил я.

— Пока, — сказал охранник, — приходите еще.

Было холодно, а небо — темным и прекрасным, звезды над головой горели мелкими хрустальными бусинками. И среди них, снова, как всегда, как в иллюстрациях к сказкам «Тысячи и одной ночи», с утомительной невероятностью, но и неизбежностью высветился этот странный, все еще немыслимый, перевернутый полумесяц, завалившийся на спину в припадке то ли ужаса, то ли ликования.

— Месяц таким быть не может, — сказал я себе как обычно, и она чуть выжидательно посмотрела на меня. Я поцеловал ее, сначала осторожно, потом решительно; она ответило быстро, страстно и умело. Мы протрахались полночи, а наутро, рассказывая за завтраком про себя и своих подруг, она сообщила мне о какой-то девице, тоже медсестре, которая работала в больнице Ихилов, когда был убит Рабин, и она даже видела те пули, которыми он был убит.

— Ну и как они выглядели? — спросил я.

— Да обычно; запечатаны в маленький пакетик.

— И что на нем было написано? — спросил я равнодушно.

— Какое-то сокращение английскими буквами; то ли «лонг.», то ли «лонгин.», а потом еще несколько цифр.

— Чушь какая-то, — подумал я и осекся.

3

То что я рассказал обо всем этом Марголину было несомненной ошибкой; он загорелся даже больше, чем я мог предположить заранее.

— Это нельзя так оставлять, — сказал он, — мы должны поговорить с этой девицей.

Впрочем, по каким-то причинам «кошечка» отказалась дать мне телефон своей бывшей подруги.

— Зачем тебе эта шармута[158]? — сказала она. — Вот скажешь, тогда и дам ее телефон, если найду. Да и номер этот давно уже не отвечает; а про то, что тебя так интересуют пули Рабина, можешь рассказать своей бабушке.

К счастью, еще до этого она упомянула название того отделения, где ее приятельница работала, и мы туда позвонили, сказав, что ищем ее по поручению родственников из России, которые хотели бы ей вернуть некогда взятые в долг деньги. Мы получили телефон, который оказался съемной квартирой; жилец, говоривший с сильным украинским акцентом, после долгой торговли, посулов и угроз дал нам телефон своего квартировладельца, правда под клятвенное обещание не говорить последнему о том, что телефон дал именно он. Квартировладелец, услышав нашу историю, сказал, что часть этих денег причитается ему, так как предмет наших дум и мечтаний выехала, не заплатив за воду и электричество. Мы сказали, что у нас именной чек, но пообещали напомнить означенной девице о ее долгах, и тогда он продиктовал нам телефон ее родителей, с которыми, как оказалось, он сам договориться не мог ни о чем, поскольку они отвечали «ло иврит»[159] или «по мирусия»[160] и вешали трубку.

На поверку предполагаемые родители оказались бабушкой и дедушкой. Я объяснил, что я медбрат, работавший вместе с Леной в больнице.

— Ну и что тебе нужно? — спросил дедушка, как мне показалось, немного нелюбезно. Я ответил, что из больницы уже неоднократно пытались Лене дозвониться, но безуспешно, и попросил ее телефон.

— Мы по-местному не понимаем, — почему-то объяснил он и добавил: — А в больнице она уже не работает.

Я ответил, что мне это известно, но в больнице не могут понять, почему она не хочет получить деньги из фонда по повышению квалификации, хотя по всем правилам эти деньги ей причитаются.

— Чего там еще заплатить? — сказал он, но уже менее нелюбезно.

— Не заплатить, а получить, — объяснил я еще раз. — Если хотите, — добавил я, — я соединю вас с бухгалтерией, там есть русский парень.

— Да, — сказал Марголин после паузы, — она может получить деньги; мы уже и бланки выслали, а наша Керен, кажется, ей даже звонила.

— А вам-то что, — спросил дедушка, снова начиная подозревать какую-нибудь ловушку, — вам что, эти деньги руки жгут?

— У нас есть неиспользованные фонды, — ответил Марголин важным бухгалтерским голосом, — а нам нужно годовой отчет закрывать. Не используем — в будущем году все отделение меньше получит.

— А вы точно не из банка? — спросила бабушка, вмешиваясь в разговор. — А то они к Леночке все с какими-то чеками пристают.

— Нет, — сказал я, — мы тут с коллегой будем недалеко от вас проезжать, хотели бланки на выплату еще раз завезти. Так в котором часу Лена будет дома?

— В Канаде она, — сказал дедушка, — совсем в Канаде, но мы все бумаги обязательно передадим.

Жили они, как выяснилось, в Хадере[161].

На следующий день мы сели в старую марголинскую «Субару» с пыльными, некогда белыми боками, жесткими рессорами, следами ремонтов и легким дребезжанием при резких поворотах. Небо было подернуто легким беловатым налетом, но день обещал быть ясным. Зелень иерусалимских холмов светилась свежестью, и только спустившись на прибрежную равнину, мы увидели пепельные цвета выжженного пространства и почувствовали влажный жар Средиземноморья. Тель-авивские трущобы и небоскребы уступили место долгому и бесформенному мельканию черепичных крыш, редких лесов, многочисленных торговых центров и бензоколонок. Потом на горизонте проступили три одинокие трубы Хадерской электростанции. Мы свернули в город и некоторое время пропетляли среди унылых четырехэтажных домов с облезлыми фасадами и опущенными жалюзи; потом остановились, вышли, нас обволакивал тяжелый и густой, как кисель, воздух. Мимо нас проходили тучные восточные женщины и украинские пенсионеры в белых кепках, с клетчатыми клеенчатыми тележками, а вокруг лежал этот странный город, один из многих не отличимых друг от друга городов на прибрежной равнине, где раскаленный послеполуденный воздух пахнет эвкалиптами, морем и разлагающимся мусором и где глаза женщин наполнены жаром, скукой и вожделением. На долю секунды меня охватили радость, неожиданное ликование.

Но разговор с бабушкой и дедушкой нашей героини не получился; они вели себя отстраненно и настороженно. Похоже, что за прошедшие сутки они успели поговорить со своей внучкой, и она предписала им не болтать лишнего. Дать ее адрес или телефон в Канаде они отказались категорически, сказав, что она живет «не у себя», — и несмотря на то, что мы три раза подряд объясняли им, что отдадим только бланки для заполнения, а денежные ведомости без Лениной расписки не сможем оставить ни в коем случае; так что единственный возможный вариант — послать их ей в Канаду заказной именной почтой. «Она все заполнит и вам перешлет», — повторяли они как мантру. И уже перед самым нашим уходом, когда все казалось совершенно безнадежным, голос ее бабушки вдруг дрогнул.

— Ой, мальчики, — сказала она вдруг совсем иначе, добавив несколько слов на идише, — спасибо вам, что вы приехали ради Леночки. Не сердитесь на нас и на Леночку, она нам совсем запретила давать ее телефон. С тех пор, как Зураб ее бросил, она стала говорить, что в Израиле все свиньи; да еще и эти банки, которые перед самым отъездом заставили ее взять эти ссуды, а теперь все требуют их назад.

— Ну и зря она так, — сказали мы почти хором, — в больнице все говорили, что Зураб ей не пара. Она стольким парням нравилась: и нашим, и местным. Чем уезжать, лучше бы нашла себе нормального парня.

— Ой, она так террора стала бояться, — сказала бабушка, — нам-то что, мы старые, свое отжили, вон дед воевал; уж если немцев пережили, так что нам арабы. А она просто места себе не находила: уж так боялась, так боялась. Совсем на автобусах перестала ездить, даже в магазины, и это Леночка-то наша, почти перестала заходить. А как с парнем знакомилась, так сразу спрашивала, есть ли машина.

Мы сказали, что надеемся, что в Канаде ей лучше и спокойнее; и бабушка вдруг расплакалась.

— Ей там так плохо, так плохо. Медсестрой не устроиться, она там пиццей торгует. А вокруг одни черные. Если бы не Ришар, совсем бы от голода умерла; звонит и ревет в голос. Мне все говорят, что ее сглазили или порчу навели. Да уж я, старая, потихоньку к экстрасенсу ходила, и карточку носила, кучу денег заплатила, и уж возилась она с этой карточкой и так и сяк, а все то же. Чакры-то все закупорены. Машенька, подруга ее, так и говорит, вижу вокруг нее плохую чужую энергию, сильную такую, а как снять — не знаю. Порча, одним словом. Она даже красную ниточку на запястье носила, а все без толку.

— Это Маша из хирургического, — пояснил мне Марголин, — знаю, славная девушка. Такая плохого не посоветует.

— Да нет же, — вмешался дед, — это наша Машка из десятой квартиры; у нее еще шкет в спецшколе учится. Соцработники там им занимаются, медработники разные. А то совсем с ним никакого сладу-то не было.

Мы поблагодарили их за воду с сиропом и вернулись к «Субару».

— Боялась, значит, — сказал Марголин задумчиво, — и в общественных местах боялась появляться.

— Не занимайся ерундой, — сказал я, — террора она боялась.

— Ерунду говоришь ты, — сказал он, — я ведь тоже в этой стране живу.

— Ну, а у нее тонкая женская душа, — ответил я, — и вся жизнь впереди.

— Хорошо, — подытожил он, — идем в десятую квартиру.

Я мрачно на него посмотрел, и мы пошли.

Маша оказалась крашеной блондинкой, на мой вкус несколько полноватой, с яркими губами, неправильными чертами лица и черными корнями волос; сквозь тонкую ткань блузки просвечивали большие соски. Она посмотрела на нас со скукой и неприязнью.

— Добрый день, — сказал Марголин. — Нам дали ваш адрес в службе Национального Страхования. Мы отбираем детей для школы «Псагот»[162] в Кейсарии[163] под американским патронажем. Нам нужны талантливые дети с некоторыми поведенческими проблемами. Цель проекта — доказать, что не бывает плохих детей или плохих родителей, но только плохие школы и плохие учителя. Если мы найдем общий язык, вашего ребенка будут забирать утром, привозить домой вечером, целый день будут им заниматься, кормить, все, разумеется, бесплатно, и еще платить вам небольшое пособие, до тысячи шекелей, которое могло бы позволить вам меньше работать и больше с ним бывать. Хотите послушать про наш проект поподробнее?

Маша, разумеется, захотела. Она провела нас в салон, где помимо привычной обстановки съемных квартир, мы обнаружили всевозможные предметы, связанные с гаданием и магией, чье назначение было понятно мне лишь смутно, а также книги с изумительными и многообещающими названиями. Примитивных пособий, вроде «Магия для начинающих» или «Введение в чакры», среди них, конечно же, не было. Марголин рассказал ей о проекте «Псагот».

— А эта ваша школа, — спросила она с ощутимым и неожиданным недоверием, — случайно не досовская[164]? Черных[165] мы не хотим.

Мы заверили ее в том, что речь идет о совершенно светской школе, и разговор как-то незаметно перешел на «энергетику», «эзотерику» и «карму».

— Жаль, что столь многие относятся к этому скептически, — сказал я. — Хотя, как мне кажется, в магии есть много и разрушительного.

— Это потому, — сказала она, — что люди не отличают белую магию от черной. Я всегда занимаюсь только белой. От черной, когда я ее чувствую, мне становится физически плохо, тошнит, руки болят, ничего делать не хочется. Это же от характера зависит.

— А что, — спросил я, — черная магия никогда и никому не может помочь по-настоящему?

— Хорошему человеку — нет, — сказала Маша.

Она выпрямилась в кресле, задышала глубже, и ее груди заколебались.

— У меня был учитель, он меня, собственно, и поднял с шестого на восьмой уровень магического потенциала, так он всегда говорил: смотри на направление энергии. Черная магия — это всегда вампиризм, откачка энергии либо у самого человека, либо у его жертвы; это как убийство, только хуже. Или как карма, — продолжила она подумав. — Она ведь тоже бывает и положительная, и отрицательная; но выращивать нужно только положительную или уж освобождаться от нее совсем.

Марголин мрачно посмотрел на меня.

— В рамках нашей программы, — объяснил он, — существует возможность для детей и их родителей поехать на год-два в Штаты или Канаду; но это по желанию, разумеется. Впрочем, вам наверное будет там одиноко. У вас там есть знакомые?

— А у кого нет? — ответила она. Туда же все уезжают. Вон в прошлом году соседка с четвертого этажа уехала.

— Что, так уехала или работу нашла?

— Да какая работа, у нее тут всю энергию выпили; я уж ей свою понемножку отдавала, так — незаметно. А хавер[166] у нее был с такой страшной энергией, что я бы его просто на порог не пустила. Как только люди такое не чувствуют. А как она арабов боялась; хотя как-то ее хавер был арабом. Но это из наших, из Умм эль Фахма[167].

— А чего именно она боялась? — спросил Марголин.

— Говорила, что боится жить в этой Израиловке. Но, по-моему, просто понимала, что еще одна порча, и ей конец. Говорю же, раньше она арабов не боялась, тусовалась там с ними по-всякому. А теперь никому не пишет, даже мне; а уж сколько я ей своей энергии перекачала.

Я сказал, что у нас на сегодня еще шесть адресов; мы пообещали зайти к ней, на этот раз специально, через пару дней и принести подробные проспекты.

— Ну, мальчики, заходите обязательно, — сказала она уже на пороге. — А если у вас там вдруг порча или какие проблемы, так я обязательно помогу.

Мы попрощались.

— Яснее некуда, — сказал Марголин, — похоже, она что-то такое узнала, что для ее глаз или ушей не было предназначено, и до смерти перепугалась. То ли запугали, то ли сама поняла, что туда лучше не соваться. Вот и сбежала в Канаду и прячется от всех: и от коллег, и от подруг.

— А может ей просто все до лампочки, кроме себя, любимой? — спросил я.

— Ну, разумеется, нет, — ответил Марголин, — с чего это ты взял.

У меня были некоторые сомнения, но я промолчал. Мы вернулись к его «Субару» и, позвякивая на поворотах и рытвинах, двинулись в сторону Иерусалима. Начало темнеть, запахи улеглись, и в тусклом воздухе города обозначилось влажное присутствие ночной прохлады. На тротуарах загорелись фонари, наполнились светом витрины; на перекрестках и автобусных остановках появились стайки девиц со смуглой кожей, чувственными лицами и пустыми глазами. Они были одеты в узкие джинсы по бедрам, тесные юбки и тугие короткие блузки; желтые блики отражались на чуть потной светящейся коже, выпуклых загорелых животах и маленьких колечках, вставленных в пупок. Марголин же, как выяснилось, рассматривал не их, а наших эмигрантов — девушек в мини-юбках, кофточках с вырезом почти до талии и стриженных наголо парней в полуспортивных костюмах.

— Ну и хари тут у них, — сказал он, подумав. — Так все чакры бы и поотрывал.

4

Но мы обнаружили, что находимся в тупике. Еще раз побывали у этой бабы и даже прямым текстом попытались расспросить ее про работу подруги, смерть Рабина и пули.

— Да что-то там такое было, — ответила она равнодушно и снова заговорила о своем ребенке, его нереализованном потенциале и возможности получать от нашего фонда ежемесячную тысячу шекелей.

— Либо она великая актриса, — сказал я потом Марголину, — либо она и правда ничего не знает.

— Либо ей все фиолетово, — сказал он.

— Либо и то, и другое, — подытожил я.

От родителей же пропавшей медсестры нам так и не удалось ничего добиться.

— Мы должны кинуть наживку, — сказал Марголин.

— И как ты собираешься это делать? — спросил я.

— А ты? — ответил он.

— Я, — сказал я, — никак. Но на даче мы всегда прикармливали рыбу кашей еще с вечера. Просто бросали ее в воду, а с восходом приплывали на то же место.

— Замечательная идея, — сказал он, и через несколько дней кинул мне линк на сделанный им сайт. Сайт назывался «В ожидании Истины» и был посвящен, как объяснял подзаголовок, «свидетельствам, гипотезам, вымыслам, домыслам и фантазиям по поводу смерти покойного Ицхака Рабина». Чуть позже он изготовил ивритскую и английскую версии. Нам писали много, с воодушевлением и возмущением, иногда с бранью, но — и это с удивительным постоянством — без всяких доказательств.

Мне же было предписано в качестве компенсации сделать отдельное «сообщество», посвященное той же теме, в рамках большого проекта, называвшегося «Личный дневник». В «Личном дневнике» десятки тысяч людей, именовавших себя «юзерами», что, впрочем вполне им подходило, рассказывали день за днем о том, что произошло в их жизни, о том, что они считали своими переживаниями, мыслями и чувствами. Желающие знакомиться с мыслями тех или иных «юзеров» вносили себя в список их «френдов» — термин, который по некоторому малопонятному недоразумению они переводили как «друзья» — и ежедневно получали сводный лист размышлений и исповедей своих избранников.

— Это прекрасный образ дружбы в нынешнем мире, — сказал Марголин, — но от меня ты не дождешься, чтобы я там что-нибудь открыл.

Моего же «юзера» я назвал «винторогий»; день за днем, прочитывая мысли «друзей» «винторогого», я узнавал о том, как им скучно и не хочется работать, как лень вставать по утрам и куда они ходили вечером, какую музыку переписали у знакомых, что сказала секретарша на работе, что они увидели в своих бесконечных и бесцельных движениях по интернету. Одна девушка, которую я «зафрендил» чуть ли не в первую очередь, по нескольку раз в день писала о том, что ее «никто не любит», а многочисленные респонденты обоего пола ее в этом разубеждали. Поскольку сообщения в «Личном дневнике» назывались «постами», про эту девушку было принято говорить, что она «часто постится». Другая девица постоянно хвасталась деньгами своего мужа и подробно рассказывала о количестве звезд в гостиницах, где они останавливались. Парни же рассуждали о жизни, компьютерах и политике. Помимо создания «винторогого», я открыл «сообщество», посвященное смерти Рабина, и подписал моего зверя на получение всех записей, оставленных в этом сообществе. Впрочем, все эти записи оказывались абсолютно бессодержательными, пока однажды, войдя в это сообщество под псевдонимом «козел отпущения», я не оставил невнятное и туманное сообщение об операции «Лонгинес». Ответы не заставили себя ждать.

Оказалось, что об операции «Лонгинес» слышали многие, но в большинстве своем крайне смутно. Первые ответы показались нам не слишком информативными. Так, один из «юзеров» объяснил нам, что «лонг» по-английски значит длинный, и имеется в виду длинный стакан пива «Гинесс», который подается только в очень крутых пабах, где он регулярно бывает со своей девушкой; но что именно это была за операция, он точно не помнит. Впрочем, были и другие объяснения этого названия. И наконец я увидел следующий постинг, который в значительной степени предопределил последующие события; юзер по имени «Флауэр» писал: «Я всегда поражался черному шабаковскому юмору. Мало того, что они унижают и избивают заключенных, не говоря уже о поощрении массового доносительства и всем остальном, они еще и назвали мероприятие по уничтожению последних надежд на мир и братское сосуществование между двумя народами именем копья, пробившего сердце того, кто был символом мира и любви». Изобразив некоторое недоверие, я спросил его о причинах, которые, по его мнению, могли заставить Шабак организовать убийство Рабина.

— Только идиот, — ответил он, — может их не видеть. Если мы заключим мир сейчас и перестанем мучить и преследовать другой народ, Шабак останется без работы, а все эти уроды — без своих сумасшедших бабок. Но они предпочли принести мир и раскаяние в жертву своим заработкам и истерическому еврейскому национализму.

На него обрушился шквал возмущенных откликов; и он ответил еще раз.

— Мне казалось, — написал «Флауэр», — что евреи умные и добрые, и только пожив в Израиле, я понял насколько мне стыдно, что я еврей.

Ответы были многочисленными, малоинформативными и временами матерными.

— Он, несомненно, ублюдок, но понимает, о чем пишет, — тем не менее сказал Марголин, — теперь уже и ты не сможешь это отрицать.

— Не уверен, — сказал я, — из моего постинга можно было понять, что я думаю: под операцией «Лонгинес» имеется в виду убийство Рабина. А догадаться, кто именно, по нашему мнению, мог провести подобную операцию, было не сильно сложно. Короче, шабак шалом вэшавуа тов[168].

— Бред, — сказал Марголин, — знаешь, чем ты отличаешься от Фомы? Положив палец в рану, ты бы сказал, что и палец, и рана тебе кажутся.

Но «юзера» по имени «Флауэр» в полном списке «юзеров» «Личного дневника» не значилось.

— Анонимщик, — сказал я мрачно.

— А то, — ответил Марголин.

Мы оставили в нашем «сообществе» сообщение о том, что мы хотим связаться с человеком, пишущим под именем «Флауэр», и заодно дали свой электронный адрес.

— Я что, выгляжу полным идиотом? — ответил он. — Чтобы потом мне эти крезанутые поселенцы дверь подожгли, а Шабак ноги переломал? Я с самого начала подозревал, что все это провокация.

Мы стали писать другим «юзерам», которые раньше утверждали, что слышали об операции «Лонгинес», но вместо ответа они стали исчезать из списка наших «френдов», а пару раз мы еще и обнаружили себя в списке недругов, которым было запрещено оставлять комментарии рядом с сообщениями тех или иных авторов на их страничках в «Личном дневнике». Мы спросили одну девицу, давно и постоянно присутствовавшую в «Дневнике», не слышала ли она о юзере по имени «Флауэр». «Знаю, конечно», ответила она, «она очень много пишет и все время постит картинки с цветочками и разными прикольными цацками».

— Ищущий должен уметь ждать, — сказал Марголин, демонстрируя письмо, пришедшее на контактный электронный адрес его сайта.

Письмо было туманным и осторожным и, как нам показалось, пыталось выяснить наши намерения вместо того, чтобы обозначить свои.

— Момент, бывший кризисным для нации, — писал его автор, — заставил ее проявиться с далеко не лучшей стороны и напомнил не только о Раймоне Тулузском, но и об Империи времен Рудольфа Второго. Впрочем, продолжение пока оказалось еще не столь ужасным.

— Раймон, — сказал я Марголину, — утверждал, что нашел это копье, а Рудольф, по легенде, был его последним хранителем.

Марголин ответил осторожно и получил в ответ еще более осторожное и настороженное послание.

— Играй ва-банк, — сказал я тогда. — Это наш единственный шанс.

Мы рассказали все, что знали об операции «Лонгинес», и в ответ получили приглашение в гости.

— Об операции «Лонгинес» я, разумеется, слышал, — сказал наш новый знакомый, в зеленой майке навыпуск, джинсах и черной кепи, проводя нас на кухню. — Вы будете пить чай, кофе или водку?

Мы выбрали водку, попросили, чтобы чай был крепким, и приготовились слушать. Хозяина дома звали Феликсом.

— Но это далеко не главное, — продолжил он. — В любом явлении главное понять причину, принцип, пружину, движущую силу. Когда-то физики считали, что имеют дело с миром явлений и фактов, теперь же мы говорим скорее о потоках информации. И, следовательно, мир — это огромный текст, распределение информации. Нужно понять мысль, стоящую за этим текстом.

— И что же? — спросил Марголин заинтересованно и несколько изумленно.

— Любопытно, — объяснил он, — что гуманитарные науки пришли к подобным же выводам. Вы слышали о Лотмане?

Мы переглянулись и молча кивнули.

— Так вот, не только Лотман, но и вся тартусско-московская семиотическая школа пришла к выводу, что мир — это текст. Но как бы плохой и невнятный; в этом смысле в семиотической структурированности стихотворения Пастернака больше реальности, чем в том, что мы видим вокруг.

— И что же мы видим вокруг? — спросил я.

— Всякую дрянь, — ответил он, подумав, — а великий философ Мамардашвили писал, что в акте проецирования сознания на экзистенциальное пространство воображаемого генерируется все богатство значений человеческой жизни. Это же подтверждает и Бибихин, когда пишет… давайте я вам прочитаю…

И он полез в шкаф за книгой; я остановил его, сказав, что мы ему верим.

— Но ведь то же самое, — сказан он победоносно, — думали и западные предшественники Лотмана: и Витгенштейн, и Леви-Стросс, и Мишель Фуко, и Ноам Хомский, и Жак Деррида. Все они, кстати говоря, были евреями; а знаете почему?

— Нет, — ответил Марголин.

— Потому что иудаизм — в отличие от христианства с его греческими и, в сущности, совершенно языческими домыслами — всегда знал это и без современной науки. Известно, что Тора, она же божественная мудрость, существовала еще до сотворения мира; об этом говорят все каббалисты. Но еще задолго до каббалы, и в «Книге творения», и в «Книгах Еноха», и в «Алфавите Рабби Акивы», и в «Книгах Дворцов», и в «Книге ангела Разиэля»[169] говорится о том, что мир — это текст, написанный ивритскими буквами; в то же время очевидно, что на самом деле на иврите можно написать только один текст — и это текст Торы. Так вот, из всего этого неизбежно следует, что, собственно, вся современная наука — и естественная, и гуманитарная — говорит о том, что весь мир написан в Торе.

— Так что же с Рабином? — спросил я с некоторым нетерпением.

— Это же очевидно, — сказал он, посмотрев на нас с торжеством. — Он поставил под сомнение право евреев на Эрец-Исраэль, записанное в Тексте, попытался переписать Текст, который нельзя переписать, и был из этого текста, стерт. Из той главы, которая посвящена миру.

— О нет, — сказал Марголин в отчаянии.

— Именно так, — с торжеством ответил ему Феликс, — и здесь уж ничего не поделаешь.

— Но ведь вы написали нам, что название операции «Лонгинес» вы уже слышали, — сказал я.

— Конечно, слышал, — ответил он, — кто же его не слышал.

— А от кого?

— Ну если вас интересуют такие детали, — сказал он с некоторым изумлением, — то я, конечно же, дам вам адреса.

Он порылся в записной книжке и дал нам имена двух человек, интересовавшихся смертью Рабина, от которых он и слышал про операцию «Лонгинес». Один из них жил в Кфар-Тапуах[170], другой был инженером из Мицпе-Рамона[171].

Кфар-Тапуах был, несомненно, ближе; к тому же телефон в Мицпе-Рамоне не отвечал с убедительным постоянством. На центральной автобусной станции мы сели в бронированный автобус, проехавший через блокпосты и медленно заскользивший сквозь поток машин с зелеными номерами арабских территорий; чуть позже роскошные дома христианской Рамаллы и красные крыши поселений уступили место серебристым, серым, охристым холмам Самарии, тощим овцам, лоточникам на дорогах, черным фигурам пастухов. Пестрые бесформенные белесые пятна дальних деревень почти сливались с плавными изгибами холмов. А потом мы сидели на высокой террасе белого каменного дома; предзакатное солнце окатило нас своим теплым оранжевым светом, в саду кричали дети, где-то в долине были слышны звуки перестрелки. Хозяин дома, с окладистой бородой, в большой белой кипе с тонким вышитым узором, рассказывал нам о новом поселении недалеко от Шхема, в недавнем основании которого он участвовал; в этом поселении пока еще никто не жил, но туда обещали перебраться два ешиботника и одна молодая семья из Нетивота.

— Рабина убил Перес[172], — сказал он, — это все знают.

— Понятно, — сказал я, — а доказательства?

— А доказательств вы у нас не найдете, у нас единственное поселение, где на Шабак никто не работает; у нас провокаторов нет.

Я заметил, что солнце начало медленно сползать к горизонту.

— Это провокация против поселенцев и всего национального лагеря, и ниточки тут тянутся из Вашингтона, — добавил он чуть погодя, — они хотят нашей кровью заплатить за арабскую нефть.

— Но ведь вы сказали нам по телефону, что знаете детали операции «Лонгинес», — сказал Марголин.

— Конечно, знаю, — ответил он с явной антипатией, — я же вам только что все объяснил. Или вам нужны оперативные детали?

Мы сказали, что да, именно они нам и нужны; но он пренебрежительно ответил, что его-то они не интересуют.

— А от кого вы слышали это название? — спросил я. — От кого-нибудь из поселения?

— Я же сказал, что нет, — взорвался он; но потом все же согласился дать нам адрес. — Хотя вы и ломитесь в открытую дверь, — добавил он, — это было буквально неделю назад, так что вы сможете его обо всем расспросить.

И он дал нам адрес Феликса.

— Но ведь это тот человек, по чьей рекомендации мы к вам приехали, — сказал Марголин изумленно. — Вы же подробно выяснили, от кого мы.

— Если вы уже говорили с Феликсом, — сказал он с явным раздражением, — так что же вы от меня хотите? Феликс же знает все детали.

Мы собрались уходить.

— Да, кстати, — напыщенно добавил он, поглядев на нас с холодным, отстраненным прищуром, — это же понятно из самого названия любому нормальному человеку. Они же использовали упоминание величайшей римской провокации против еврейского народа, дабы снова, еще на два кровавых тысячелетия запятнать еврейскую религию. Это же их черный гойский юмор вроде «работа освобождает» — да еще и с помощью их власти, захватившей страну. Но на этот раз двух тысячелетий у них нет. Мессия уже близок, и они еще будут плавать в собственной крови.

— Тут, конечно, красиво, — сказал Марголин, выходя из ворот поселения, но ехать нужно было в Мицпе-Рамон.

5

Марголинская «Субару» к тому времени уже сломалась окончательно, денег на дорогу у нас практически не было, и мы решили ехать в Мицпе-Рамон автостопом.

— А ты уверен, что нам туда надо? — спросил я, но Марголин был непреклонен.

Мы поставили будильник на десять утра, покурили травы на дорожку, купили хлеб и гусиный паштет и уже в двенадцать были на трассе. Было жарко и пыльно; довольно быстро нам надоело стоять на солнце, и мы уселись с бутылкой воды в тени бетонного навеса и стали ждать, пока кому-нибудь из солдат или ешиботников[173], ловивших попутки вместе с нами, не удастся что-нибудь остановить. Пару раз мы подходили к машинам, но одна из них ехала на север, а в другой раз водитель ответил, что готов везти только солдат; наконец нам все же удалось поймать попутку до Реховота. Ее водитель высадил нас на пустом перекрестке и сказал, что здесь проезжает большая часть машин из Хайфы и Тель-Авива на юг. Впрочем, ни свинорылые джипы, ни тель-авивские чиновничьи «Хонды» не торопились нас подбирать; к тому же здесь было гораздо жарче, чем в Иерусалиме, и совсем не было тени. Мы сели в пыль прямо на обочине, распечатали паштет и стали громко ругаться.

После нескольких часов ожидания, когда мы совсем уже было потеряли надежду, нам удалось остановить старый «Форд»; из-за его руля высунулась блестящая коричневатая лысина над круглым обветренным лицом. Вместе с лысиной мы миновали прекрасные зеленые равнины с черными тенями, красными черепичными крышами и дальними силуэтами гор. Владелец «Форда» отвез нас в Кирьят-Малахи, на чьих пыльных улицах пахло острой восточной едой, раскачивалось вывешенное над проезжей частью нижнее белье и играли крикливые дети. Рассказывая про овощной магазин, который у него когда-то был, он забыл высадить нас на трассе и потом долго возвращался по одинаковым пыльным улицам. На выезде из города нас подобрал бедуин на огромном белом грузовике; мы уселись в широкую кабину с высокими жесткими сиденьями, толстым слоем пыли и промасленными тряпками; поговорили про то, что полиция год от года все больше наглеет, а трава все дорожает, и он пообещал довезти нас до Беер-Шевы[174]. В кабине было жарко, сквозь открытые окна били потоки раскаленного майского воздуха, и мы задремали. Когда я проснулся, слева на горизонте со стороны Иудеи еще маячили горы; позвякивая, наш грузовик ехал на ста двадцати, иногда обгоняя даже легковушки, а водитель пел себе под нос грустную арабскую песню с частыми завываниями.

Начало смеркаться; зелень садов и рощ медленно превращалась в бесконечную пыльную равнину; потом вокруг нас замаячили невысокие каменистые холмы. Небо покрылось разноцветными полосами: темно-красными, багряными, золотыми; чуть позже они начали растворяться в закатной синеве.

— Надо искать вписку, — сказал Марголин. — В Мицпе мы сегодня не успеем, да и делать там ночью нечего.

— Сейчас проверим, можно ли вписаться у Барсука, — сказал я, доставая мобильник; оказалось, что можно.

— И что они сейчас делают? — спросил Марголин.

— Похоже, так тусуются, — сказал я.

Темный песчаный вечер подступал все ближе; вокруг нас лежала пустыня, безмолвная и торжественная. Взошла тусклая вечерняя луна; на ее матовой поверхности проступили горные цепи. Огоньки на горизонте приблизились, обступили дорогу; и как-то незаметно мы въехали в Беер-Шеву с ее полутьмой и странным однообразием; из высокого окна грузовика мы смотрели на бетонные дома, на раскрашенных девиц, теснившихся на автобусных остановках, на худощавых парней, скользивших в тусклом свете окон, подобно мотылькам в пустыне.

— Интересно, — сказал Марголин, — где-то здесь гнездятся их банды.

А я подумал про то, что вокруг нас лежит эта темная и таинственная пустыня с ее тропами и бесчисленными бедуинскими стоянками. Мы долго бродили по одинаковым улицам, безуспешно спрашивая дорогу, пока наконец не оказались окончательно в кромешной тьме.

— Мне кажется, что это где-то здесь, — сказал я.

Мы поднялись по узкой лестнице с запахом еды и кошек и оказались на темной лестничной площадке с разбитыми плитами и двумя дверями без табличек; наугад постучали в одну из них. Нам открыл мрачный туземец с цепью на шее и молча указал на противоположную дверь. Она оказалась открытой; и там был не только Барсук, но и Боров, и Шкаф, и Вентель, и обе Стрелки, и Черепашка, и еще какой-то малознакомый и вовсе незнакомый народ. Мы нашли несколько почти нетронутых пит в шкафу, два помидора и съежившийся огурец в холодильнике, полкоробки с вином, бутылку водки и три бутылки красного вермута в салоне. Младшая Стрелка принесла нам остатки макарон в потемневшей алюминиевой кастрюльке, и мы съели их, сидя за откидным деревянным столиком на узкой кухне шириною в полтора шага.

— Как у вас тут хорошо, — сказал я.

Мы подвинули Борова с какой-то незнакомой девицей, устроились на незастеленном матрасе, лежавшем на полу в салоне и покрытом узором разноцветных пятен. Барсук налил нам вермута.

— Ну же, — сказала старшая Стрелка почти нежно, — мы тут затрахались вас ждать. Вентель сказал, что плана мало и без вас не канает.

Она выжидательно посмотрела на Вентеля, и тот начал забивать.

Потом он утрамбовал спичкой траву, двумя пальцами скрутил кончик, и зубами вырвал фильтр того, что еще недавно было сигаретой «Ноблесс», вставив на освободившееся место распорку из куска плотной бумаги. Мы пустили все три косяка по кругу, а потом, подвывая и бренча струнами, Шкаф пел крикливые, грустные и «маловразумительные песни о любви, хиппах и мусорах» и о жестокости этого мира; где-то через час он отдал гитару Черепашке, и ее голос звучал бесшабашно, нелепо, трогательно и отчаянно. Борову стало плохо, его долго и мучительно рвало, а вернувшись в салон, он все пытался встать, снова падал, полз и говорил о том, что всегда знал, что мы его самые-самые преданные друзья. Вентель и я отнесли Борова в комнату, и он уснул. Мы вышли на крышу, и звезды над головой были яркими и чистыми; только на востоке мерцала на безупречно черном фоне белесая вата облаков. Я начал клеиться к младшей Стрелке, и она сказала, что еще в прошлый раз собиралась дать мне за это по морде, но потом все же позволила себя обнять. Впрочем, как обычно, все, что мне удалось от нее добиться, сводилось к «отвали, а?» Потом мы вернулись домой, Марголин лег спать на балконе, а я все еще слушал, как Шкаф поет свои невнятные песни с руганью и жалобами. Время от времени просыпаясь у меня на коленях, Стрелка улыбалась и смотрела на поющего Шкафа изумленными и пустыми глазами. Я почувствовал, как на меня накатывает волна счастья, и ликование, и пустота. Проснувшись в очередной раз, она снова сказала мне «отвали», укатилась вдоль матраса к шкафу и опять уснула, положив лицо и руки — белые, тонкие и чуть прозрачные — на подушку. Я тоже ушел спать на балкон, подвинув Марголина на матрасе, и звезды были ясными, чистыми и сверкающими.

Наутро мы доехали на городском автобусе до южной окраины Беер-Шевы, и уже оттуда дребезжащий трейлер, остановившийся почти сразу, подбросил нас до трущоб Иерухама.

— Какого черта мы туда едем, — сказал Марголин, — там же тупик.

— Это лучше, чем стоять, как вчера, — ответил я и подумал, что мы по-разному думаем про трассу.

Мы прошли пешком еще несколько сот метров и оказались на пыльном пустынном перекрестке. Я почувствовал, как меня захлестнула волна жара, песчаного воздуха и недоумения; я спрашивал себя, что делаю здесь, в пыли, во чреве Негева, на задворках бескрайней Аравийской пустыни. Нас снова подобрал попутный грузовик; и опять, в который раз за последние сутки, мимо нас заскользили желтые каменистые холмы, темные лощины, искореженные силуэты машин в глубоких каменных долинах и немыслимые шатры бедуинских стоянок. Потом по левую руку остались крыши кибуца Сде-Бокер, а еще чуть позже, на холме над дорогой, — развалины набатейского города Авдата; и я, помню, еще подумал, что где-то там, по ту сторону крыш и руин, прячутся отвесные и величественные скалы Большого Каньона. Я заметил, что окрестные холмы стали чуть выше и все больше походили на горы; и около часа дня мы оказались в Мицпе-Рамон.

Было очень жарко, мы купили по порции мороженого и, несмотря на жару, сразу же отправились искать того загадочного инженера, о котором нам говорил Феликс и чей телефон, который мы получили от него уже почти три недели назад, так ни разу и не ответил.

— Я уверен, что он на работе, — сказал Марголин, подходя к двери.

Мы позвонили. За дверью послышались шаги, и после недолгой настороженной тишины пронзительный женский голос закричал: «Сережа, тут местные пришли». Сережа оказался амбалом с несколько помятым лицом, в синем спортивном костюме; открыв дверь, он мрачно посмотрел на нас и спросил, хриплым, как мне показалось, от бодуна голосом: «Ма ата роце?»[175] Мы объяснили, что ищем Владимира Александровича Завадского, который еще совсем недавно жил в этой квартире.

— Не знаем такого, — сказал Сережа. — У соседей спросите, мы не местные.

И прежде, чем мы успели попросить телефон квартировладельца, захлопнул дверь.

— А не начистить ли ему пятак, — задумчиво сказал Марголин, глядя на закрытую дверь.

— Мне кажется, — ответил я, — что у нас есть цель, и она не в этом.

— Но с другой стороны, — продолжил он, — если, скажем, сломать ему руку или просто дать по рогам, это же явно пойдет ему на пользу. Он, например, перестанет хамить незнакомым людям.

К счастью, неожиданно открылась соседняя дверь, и на нас опрокинулся поток словоохотливости и любопытства.

Соседи рассказали нам о том, что Владимир Завадский, единственная дочь которого жила с мужем где-то в Штатах, действительно прожил рядом с ними почти пять лет; как нам и сказал Феликс, он работал инженером на одном из оборонных заводов Негева. Он был выходцем из Ленинграда, и после его смерти остались три шкафа ненужных книг. Около года назад его увезла «скорая» с диагнозом «сердечный приступ», и в следующий раз соседи встретились с ним уже на похоронах. Вот, пожалуй, и все.

— У него было больное сердце? — спросил я.

— Да нет, — сказали они, — вроде как никогда не жаловался.

— А как он вел себя незадолго до смерти? — спросил Марголин. — Может, был обеспокоен, возбужден, испуган?

Они задумались.

— Тогда мы этого не замечали, — сказал сосед, — но сейчас, когда вы спрашиваете, похоже, что-то такое и правда было. Волновался он, что ли, да и на улице иногда оглядывался.

— Я думаю, — сказала жена соседа, — он уже знал, что у него больное сердце, и, как всякий одинокий человек, боялся плохого исхода.

Координат его дочери у них не было, и они сказали, что на похороны она не приезжала.

— Три оборванные нити, — сказал Марголин, выходя. — Ну что, у тебя еще есть сомнения?

Они у меня были, и я посмотрел на сверкающее голубизной небо.

Мы молча прошли сквозь несколько неотличимых кварталов и вышли к центру.

— Какая страшная смерть, — сказал Марголин, подумав.

Улеглись на траву прямо посреди города; мимо нас проезжали машины, проходили подростки; потом совсем недалеко уселись несколько школьниц. Я подумал про пустынные холмы по ту сторону унылых улиц Мицпе-Рамона — холмы и скалы, бесплодные и однообразные, скрывавшие не только волшебные цветные пески Каньона Рамон[176], но и тесные оазисы, разлапистые тенистые деревья и цветы. Чуть позже мы снова встали и вышли на край города, к отвесному обрыву, обнажавшему необъятный и величественный провал пустыни, долину, уже окутанную огромными послеполуденными облаками. Мы просидели там довольно долго, пока солнце не окрасилось в багровый цвет, а одна из гор на юге, на горизонте, стала похожа на задранную голову Нимрода. И тогда я сказал, что пора возвращаться.

Пойманная нами попутка довезла нас до деревни Машабей Саде, а потом уже без нас повернула на запад, в сторону Сектора Газы. Довольно долго дорога оставалась пустой, неожиданно подул холодный ветер, и мы услышали дальнее мычанье; вокруг нас снова лежал Негев — скалистый, темный, таинственный и чудесный. «Это ночь Ура Халдейского, — подумал я, — призрака Авраама». Лежа на спине, я смотрел на черное небо, на яркие сверкающие точки звезд; и чем холоднее был ветер, чуть пыльный и все еще весенний, тем ярче казались ночные звезды. Душа медленно наполнялась покоем, счастьем, пустотой. Замерев от упоения, я незаметно погружался в тишину пустыни; а потом на меня нахлынула волна радости, тайного ликования, как если бы время вздрогнуло и неожиданно остановилось.

— Что-то едет, — закричал Марголин. — Там что-то едет!

За рулем был киббуцник, который и довез нас до Беер-Шевы, прямо до дома Барсука; и на заднем сиденье потрепанной кибуцной «Субару» стоял ящик со сливами.

— Это для вас, — сказал он; а потом, когда мы уже выходили из машины, спросил: — Там что-нибудь осталось?

— Да, — ответили мы, потому что это была правда.

Младшая Стрелка поцеловала меня и сказала, что если я не буду к ней клеиться, она накормит нас замечательными макаронами с соусом «Тысяча островов».

6

— Три оборванные нити, — сказал Марголин, когда мы были в Мицпе-Рамоне, и он ошибся.

Позднее одна из этих нитей получила продолжение довольно неожиданным образом, связавшись не только с нашими домыслами и смутными догадками, но и с долгой традицией вымыслов и мифов, опутывавших копье Лонгина, и с летней ночью — раскаленной и прозрачной, хотя уже и не той незабываемой холодной весенней ночью на обочине дороги в пустыне Негев.

— Ты будешь на «Роге дракона»? — спросил меня Рыжий.

— А когда это будет? — ответил я вопросом.

— В конце августа, — объяснил он.

— Тогда да, — сказал я.

Потом выяснил, что игра будет по «Семи драконам» Джеймса Джарма. Я взял у Рыжего первый и восьмой том цикла и в ближайшую же субботу взялся их читать. Из первых же двухсот страниц я узнал, что герой книги, юный начинающий маг, чьи родители погибли при невыясненных обстоятельствах, живет в городе, разграбленном и частично уничтоженном драконами во время многочисленных набегов; он, как и немногие уцелевшие жители, поначалу ютится по чердакам и подвалам. Позднее, повзрослев, он знакомится с говорящим крыгом по имени Джабагурдуамбурт, сокращенно Джабу, и вместе с ним отправляется искать счастья и магической учености в сопредельное королевство, которое, впрочем, в последнее время тоже все больше страдает от драконов-отморозков, как их называл переводчик, не признающих драконьего закона. Там его усыновляет старый маг, который тоже довольно быстро погибает, а потом принимает на службу князь одного из местных улусов. На этом месте я потерял нить повествования окончательно и заметил, что мои глаза слипаются, а строчки становятся все длиннее и уплывают куда-то в пустоту; я собрался с силами, несколько раз закрыл и открыл глаза и, перелистав еще двести страниц, обнаружил, что нахожусь на военном совете.

— Они будут наступать с запада, — сказал королевский воевода, — на востоке ворота очень узкие, и их крылья будут цепляться за стены.

— Вы не видели их в бою, — ответил я, и Джабу согласно кивнул, — сила удара их крыльев такова, что большая часть башен рушится уже от нескольких ударов.

— Нам нужен великий маг, — сказал король задумчиво, — из тех, что населяли Бугарду в древние времена.

Мастер недовольно хмыкнул.

— Бугарды не существует уже пять тысяч лет, — ответил он с лицемерным поклоном, — и я сомневаюсь, что она когда-либо существовала.

— Ваше Величество, — Гимардус подошел к королю и встал перед ним, опираясь на воздух так, что всем стало понятно, что он опирается на отсутствующий двуручный меч, — только клинки воинов Хвадвобраса защитят наши дома. Позвольте мне трубить общий сбор, и пусть праздные болтуны продолжат говорить до тех пор, пока истинные мужи Дихвамгруса не вернутся с отрубленными лапами и крыльями этой нечисти.

Но король сохранял молчание. И тут, ко всеобщему изумлению, заговорил Джабу.

— Ваше Величество, — сказал он, — я знаю одного отшельника, все еще хранящего тайны Бугарды. Он ненавидит драконов, хотя и не станет воевать против них в одиночку; но если нам удастся убедить его в своей правоте, возможно, он и поможет нам — хотя бы ради памяти покойного Гварасы.

— Я не знал, что крыги умеют говорить, — сказал король изумленно, — и я не знал, что умеешь говорить ты, Джабу. Но, в любом случае, уже поздно, город осажден.

— Это как раз не проблема, Ваше Величество, — вмешался я, — Гвараса научил меня и Джабу незаметно проникать сквозь ряды губуров, а других часовых на левом фланге у драконов пока нет. Единственно, кто может нам помешать, — это вон тот зеленый гаргурбур на вышке.

Гимардус расхохотался.

— Это совершенно дурацкая затея, — сказал он, — никакой тайный отшельник, будь он хоть семи пядей во лбу, нас не спасет, но для старого солдата какой-то там гаргурбур не проблема.

Он натянул лук, и стрела, со свистом проскользнув мимо носа воеводы, пролетела над городом, стенами и долиной, и исчезла в окне сторожевой вышки, построенной драконами.

— Потрясающе, — закричал Джаба, глаза которого были значительно острее моих и к тому же гораздо лучше видели в темноте.

Я позвонил Рыжему:

— Я прочитал уже двести страниц, — сказал я, — не мог бы ты мне кратко рассказать оставшиеся одиннадцать томов?

— Это по телефону не расскажешь, — ответил он. — Приходи, выпьем.

Мы выпили, и уже через пару часов я знал об этом мире, который назывался Гудрубай, по имени пращура всех великих драконов, практически все — все, что меня интересовало.

Я пообещал помочь в строительстве или, по крайней мере, пообещал за ним присмотреть, и уже за сутки до начала игры был в лесу. Мы натащили бревен, срубили несколько сухих деревьев, разметили контуры города на верхушке холма и начали строить ворота. Между двумя деревьями на расстоянии в два с половиной метра друг от друга мы привязали длинное бревно, под ним появились контуры ворот, чуть позже — штурмовой коридор, очертания надвратной башни. Створки ворот, пока еще лежащие на земле, медленно обрастали продольными и поперечными брусьями.

— У локации очень поганое место, — сказал Гаурд, появляясь и распаковывая инструменты. — На нее будут постоянно переть.

— Не думаю, — сказал Хоблин. — На такой холм они хрен полезут.

— А место центровое, — добавил я, — так что игра постоянно будет.

— В центровом месте, — ответил Гаурд, — затрахаемся ворота охранять.

— Открывать такие ворота, — пробормотал Хоблин, выпрямляясь и почему-то вытирая топор о серые матерчатые штаны, — это по-любому хуй знает что. Потайной ход надо строить.

— Ну, блядь, Хоб, ты даешь, — ответил Гаурд. — Если подземный ход засекут, это будет полный пиздец. А вот локацию надо было уносить на хрен.

— Ну и что бы это дало? — спросил я.

— А вот помнишь, — сказал Гаурд, — эти с кораблями, ну как их там? У них еще локация была где-то на юге, совсем в ебенях. Так даже после генерального выноса, когда Гэндальф ходил Мордор выносить, им было все фиолетово. Потому что даже такой маньяк, как Арагорн, знал, что заебешься туда идти.

— Ну так это ж в книжке, — ответил Хоблин. — Ты бы еще, блин, царя Давида вспомнил.

И мы вернулись к работе.

А потом мы сидели у костра, и красные отблески плескались на траве; выпили, открыли жестянки с кукурузой и солеными огурцами.

— Как у тебя? — спросил я Тингола.

— Да ничего, — ответил он. — Правда, с соседями поругался, и с работы выгоняют.

— Н-да, — сказал я, — хреновато.

— Зато я понял, — сказал он, — смысл того, что эта гора, любая гора, именно здесь.

— И какой же?

— Это долго рассказывать, — ответил он.

Потом помолчал и все же добавил с некоторой неуверенностью:

— Ведь ты же знаешь, что у меня с дьяволом довольно сложные отношения?

— Да, — сказал я, — теперь знаю.

— Это же как у Цоя, — объяснил Тин, — через час уже снова земля, через два — на ней цветы и поля.

— А мы? — спросил я, тоже подумав.

— А мы, — сказал он, — просто этого не понимаем; нам кажется, что если мы не видим внутреннюю сторону жизни, мы с ней и не сталкиваемся. А она ведь очень страшная и совсем не прозрачная, хотя, как бы неровная, в складку.

Я посмотрел в глубь огня, потом в толщу темноты между деревьями, потом, как тогда в пустыне, на яркие бусинки звезд.

— Тин просто не понимает, — объяснила мне чуть позже Нимродель, отодвигаясь от огня, — что миров много, и при этом этот мир все же один. Нам кажется, что мы находимся на их стыке, а на самом деле, мы просто стараемся заглянуть через край, через край за их грань, а там только боль, и следы, и алмазная пыль.

— Поэтому, — добавила она, чуть подумав, — валары и выбросили туда Мелькора; видящий уже не сможет жить в этом мире.

Оказалось, что у нас нет ни одной гитары, мы еще выпили, и Нимродель выплеснула остатки своего вина в огонь; пламя окрасилось в темно-кровавый цвет. Один за одним они стали ложиться спать. Мне же спать не хотелось, и тишина ночи наполняла поляну, наполняла душу. Мы с Тинголом встали и молча пошли по тропе в сторону ближайшей стоянки, но там тоже спали, а потом еще дальше — на свет костра и звуки голосов. В локации золотых драконов пели, и мы сели на край бревна; снова глядя в огонь, я пытался вслушиваться в слова, но смысл песен ускользал от меня, в них были звезды, и любовь, и сражения — часто всерьез, иногда с насмешкой, но в тот вечер каждая песня оказывалась прозрачной и скользкой, скользящей, ускользающей, как живая рыба, их слова не связывались друг с другом, и я скользил вместе с течением звуков, иногда удивляясь тому, что слова, столь нелепые и бессмысленные, могут звучать столь прекрасно. «Прожитых под светом звезды, — сказал я себе, — по имени солнце». Но потом мне стало скучно; бессмысленность их слов захлестнула меня, как темная болотная вода. Я встал с бревна и уже один отправился в дальнюю локацию зеленых губуров, о чьем существовании мне пару часов назад рассказал Гаурд.

Ночь была прекрасна и удушлива, и одиночество нахлынуло на меня тяжелой, густой, непрозрачной волной. В глубине души что-то дернулось, вспыхнула и раскрылась пустота; «Мне не следовало столько пить», — подумал я, предчувствуя приступ тошноты, но, вопреки ожиданиям, он так и не наступил. Вместо него одиночество, густое, нависающее и тяжеловесное, столь ощутимое в своем присутствии среди людей, проявилось снова сквозь деревья ночного леса и с тяжелым гнетущим звоном стало биться о высокие чугунные стены моей души. Я замедлил шаги, остановился; «Возможно, мне стоило остаться там, где поют», — подумал я. «Почему же мне столь одиноко среди людей?» — мысленно сказал я, потом повторил то же самое вслух и сел на камень. Ночь лежала вокруг меня, бессветная и бесконечная; шорохи и шелест южной земли отражались в пустоте черного неба, шелестел кустарник. «Мне бы хотелось быть своим хотя бы здесь, в одиночестве, под черным ночным небом, — сказал я себе. — Мне бы хотелось хотя бы здесь уметь говорить „мы“». И весь шум, и вся суета последних месяцев, с их бесконечными разговорами, бесплодными поисками, людными кафе, спорами и случайными женщинами опустились на меня неправдоподобно медленной снежной лавиной, селем из ночного кошмара, холодом небытия. «Тьма, — сказал я себе, — тьма». Я долго курил, сидя на камне, задыхаясь от опустошенности и отчуждения, вдыхая остывающий, пьянящий, ослепительный галлилейский воздух. А потом все же отправился в сторону локации губуров.

Губуры пели, и среди них я почти не увидел знакомых лиц; но я знал, что у них много новичков. Я сел рядом с Иркой Хайфской, и она отбросила на плечи свои длинные черные волосы.

— Кто это поет? — спросил я.

— Преторианец, он же ваш — иерусалимский, — сказала она.

— Странно, почему я его не знаю.

— Может, видел, просто не обратил внимания.

— Может, — ответил я.

— Он еще вместе с Борькой работает, — уточнила она.

— Каким Борькой? — и подумал: «Ну как же их много».

— Ну Борьку-то ты точно знаешь, — настаивала она. — Он еще с Марголиным тусуется.

И вдруг я все понял.

— Это тот Борька, который в Шабаке работает?

— Да, — сказала она, — я что-то такое слышала.

И уже совсем под утро мы сидели с Преторианцем на огромном камне, допивали «Рога Саурона», обсуждали оружие, и он хвастался тем, как он умеет фехтовать.

— Мечи, — сказал он, — нужно называть не в честь побед, а в честь битв, которые изменили твою жизнь.

— Я слышал, что у тебя хороший меч, — сказал я.

— Дерьма не держим, — ответил он и вынес из палатки длинную палку, обмотанную потемневшей тканью, со стальной, чуть ржавой гардой и рукояткой, покрытой толстым слоем серой изоляционной ленты. Поверх ткани черными аляповатыми буквами, имитировавшими шрифт с колонны Траяна, было написано «Лонгинес».

7

Утром я позвонил Марголину и пересказал свои новости.

— Ты обязательно должен приехать, — заключил я, но он отказался.

— Если я начну активно общаться с Преторианцем, — сказал он, — это будет слишком подозрительно, и Боря немедленно все поймет.

— Не преувеличивай, — ответил я, но он снова отказался.

— На этот раз действовать нужно тебе, — добавил он, — я и правда все испорчу.

Мы достроили оборонительную линию, натянули стены из высокого черного полиэтилена, которые было запрещено штурмовать, разметили дворец и храм; потом сели на землю — отдохнуть и поболтать. К нам заглянула какая-то девушка из локации Преторианца, и я незаметно расспросил ее про его роль; впрочем, много что о своей роли он уже успел рассказать мне вчера ночью. Полученной информации вполне хватило для того, чтобы мысленно перестроить мою роль так, чтобы наши с Преторианцем дороги встретились. Так и произошло. На «параде» я нашел глазами людей из его локации и постарался их запомнить; еще через пару часов, надев чужой плащ и назвавшись чужим именем, я уже был у ворот их города. Вход преградила стража.

— Если тебе дорога жизнь, чужестранец, — сказали они, — уходи отсюда. Наши враги сильны и многочисленны, и король не велел никого пускать.

— Неужели столь многие доблестные воины, — сказал я, — боятся одного безоружного странника. У меня нет даже меча, который я мог бы оставить у ваших ворот, но у меня есть новости, которые могут заинтересовать вашего короля, и я бы хотел поговорить с кем-нибудь из придворных.

После долгих сомнений, колебаний и вопросов, они проводили меня к костру; навстречу вышел младший визирь их улуса. Я рассказал им о том, что у странного отшельника, которого никогда не существовало, хранится, как я слышал, меч против людей из Серебряного Племени, но отвести их к отшельнику я отказался, объяснив, что, как мне предсказано, я смогу обрести видение пути только после того, как удостоюсь мистического откровения в одном из храмов — возможно, в храме их города. Я слышал, как один из воинов тихо сказал визирю, что подозревает во мне шпиона, наделенного сильной враждебной магией, и что меня необходимо срочно сжечь, но я не очень испугался; пока они надеялись получить меч, я был вне опасности. Меня отвели в храм, где я долго вел сложную теологическую беседу с его настоятелем, потом бродячая монашка с серыми глазами и короткими светлыми волосами рассказала нам о «такой прикольной феньке», которую она видела у варварского племени зеленых бурагов, а еще чуть позже я вернулся к костру. К тому времени ко мне уже привыкли, и мы выпили вместе; пока мы сидели у огня, я расспросил монашку о том загадочном предмете, который она видела, и, судя по описанию, он оказался священным Черным Камнем, нейтрализующим магию драконов. Впрочем, он хранился в одной из самых многочисленных и защищенных локаций.

Я подошел к Преторианцу и рассказал о своем открытии.

— Губуры, — сказал я, — должны упредить своих врагов и спрятать черный камень в надежном месте до того, как до него доберутся враги драконов и губуров.

— Это будет несложно, — ответил он, — бураги — наши союзники.

Он получил разрешение короля улуса, взял с собой четырех воинов для конвоя, и мы отправились к зеленым бурагам. По дороге мы поболтали с Преторианцем на разные темы. Но на подходе у нас возникли разногласия.

— Я не думаю, — сказал я, — что действовать надо столь прямолинейно.

— Путник, — ответил он, — твои речи мне подозрительны, хитрость неуместна в отношениях с союзниками.

Я сказал, что не уверен, что бураги будут столь же дружелюбны по отношению к нам, чужакам, сколь и по отношению к ним, великим губурам. Преторианец пообещал свою защиту, и все же, несмотря на уговоры, будучи наслышан о жестокости и вероломстве бурагов, я настоял на том, чтобы остаться их ждать вне городской черты. Мне не хотелось закончить игру столь скоропалительно. Неожиданно ко мне присоединилась монашка, хотя ей, по-моему, ничто не грозило; это было хорошо, я был немного с ней знаком и по другим играм, и она была мне искренне симпатична. Преторианец ушел со своими воинами; довольно долго мы сидели на камне и ждали, пока он вернется.

Поначалу мы старались обращаться друг к другу на «вы», обсуждали войны, жестокость драконов и сомнительные поступки князей различных улусов Гудрубая, старались не выходить из ролей, но довольно быстро разговор повис в пустоте. Было заметно, что моя монашка жалеет о том, что не пошла вместе с ними, и ей не терпится узнать результаты экспедиции. Я подумал, что, на самом деле, она еще тоньше, чем казалась на первый взгляд.

— Интересно, куда это они пропали? — сказала она.

— Скоро вернутся, — ответил я, — куда он денется, — а потом добавил, — а вообще-то Преторианец славный парень.

— По-моему, тоже. Мы как-то были у них с Барухом на работе, — сказала она, чуть подумав, и у меня в душе все замерло.

— И как? — спросил я, впрочем довольно равнодушно.

— Там так прикольно, — ответила она, — они сидят, а вокруг ящики, ящики, ящики; все разных цветов; у них даже стол в такой пещере стоит среди ящиков. А уже оттуда вход в холодильник.

— Что-что? — сказал я изумленно.

— То есть?

— А они вообще где работают?

— А я думала, ты знаешь, — ответила она, — они охраняют овощной склад в Гиват-Шауле. Мы туда с его сестрой заходили.

— А мне кто-то говорил, — сказал я, — что Боря в Шабаке работает.

— Вау, ты больше слушай. Это все полная пурга, а Барух — известный грузчик. Наверное загрузил кого-то попьяни, вот и пошло.

— Вот все и разрешилось, — подумал я опустошенно. — Осталось рассказать Марголину; жаль, что потратили столько времени на этот бред.

Я почти не почувствовал разочарования, скорее облегчение; но потом я вдруг представил себе, как расстроится, каким дураком ощутит себя Марголин, и мне стало грустно. И вдруг мои мысли замерли и остановились. «Даже если предположить, — сказал я себе, — что все это была полная чушь, уж слишком много разных людей слышали об операции „Лонгинес“. Здесь что-то не так, не так просто. Возможно, Боря и Преторианец тоже что-то такое слышали и решили подъехать автостопом, а возможно, что и не только». Обо всем этом следовало еще подумать, но уже не сегодня. И тут мы увидели Преторианца; он шел медленно, и на голове у него был белый хайратник. Позади, на расстоянии в десяток шагов, шли, понурившись, его доблестные воины.

— Ну и как у вас дела? — закричала монашка.

— Скорее мертв, чем жив, — ответил он грустно, — и вы нас не видите.

На несколько секунд его тень застыла рядом с нами и полетела дальше в мертвятник.

— Ну вот все и подтвердилось, — сказал я спокойно. — Похоже на то, что ты видела, это и вправду Черный Камень Гудрубая.

— А мы же им говорили, — сказала она, неожиданно вставая на мою сторону. — Но если человек дурак, то кто же ему доктор?

— Как тебя зовут, сестра? — спросил я.

— Ивирин, — ответила она, с нежностью посмотрев на меня. И в этот момент я подумал, что мне незачем больше ходить за Преторианцем, и теперь я могу полностью раствориться в игре.

— Мы теперь обладатели страшной тайны, — сказал я себе и ей, — и нам нужно добыть этот камень до того, как до него доберутся великие мира сего и смогут использовать его в своих войнах.

Она кивнула; и почти сразу мы увидели двух высоких воинов из того города губуров, где мы незадолго до этого были; они направлялись прямо к нам.

— Где доблестный Раданхил? — спросил первый из них, оказавшийся тем самым воином, который уговаривал короля немедленно меня сжечь.

— Он не послушался наших советов, — ответила Ивирин еще до того, как я успел ее остановить, — и, похоже, погиб вместе со всем своим отрядом.

— Мы не верим вам, исчадия преисподней, — сказал он, пожимая плечами и поправляя шлем. — Вас обоих, крыгов недорезанных, следовало бы давно сжечь. Особенно эту ведьму, — почему-то добавил он.

— Я не позволю вам позорить славное имя губурского воина, — сказал я, — и так разговаривать с одинокой, беззащитной монахиней. Если бы речь шла только обо мне, я бы промолчал, но теперь я вынужден вызвать вас на поединок.

— Интересно на чем же, — сказал он, сбрасывая плащ и обнажая тяжелые доспехи, — на кулаках, на палках, на пивных бочках?

— Разве ваш друг, — сказал я, — не одолжит свой меч бедному страннику, чтобы вы смогли защитить свою честь?

Его друг согласился и отдал мне меч; я тоже сбросил плащ, оставшись в одном хитоне. Потом мы похоронили его по губурскому обычаю, трижды сплясали на могиле и хором повыли, я вернул меч его законному владельцу и попросил его заверить их короля не только в моей вечной преданности, но и в том, что как только я удостоюсь мистического откровения, я сразу же, как и обещал, приду показать им путь к таинственному отшельнику.

Тем временем стемнело, и только теперь, оставшись вдвоем с Ивирин, я обнаружил, что нас окружает прекрасная, прозрачная, чуть холодная ночь. Свет луны, еще низкой и чуть прикрытой облаками, отражался на волосах моей спутницы, серьгах, тонкой цепочке на шее. Она была светла и прекрасна. «Разве монашкам разрешается носить цепочки?» — подумал я и попытался вспомнить ее настоящее имя, но хотя ее лицо и было мне хорошо знакомо по другим играм, это имя так и не выплыло из ночной темноты памяти. Я рассказал Ивирин о моем детстве в сожженном драконами поместье, недалеко от Хвадвобраса, а она — о своих пропавших родителях и о бессветной юности в монастыре. Навстречу нам пролетела пара драконов, и мы предусмотрительно отошли на обочину; чуть позже мы встретили несколько рыцарей, сопровождавших трех вельможных дам из неизвестного нам города — в длинных кружевных платьях, с роскошными и безвкусными украшениями. Лес шелестел своими ветвями, обволакивал ночными шорохами, скрипами, дыханием; и я снова увидел, как на высоком, как колокольня, небе загорелись белые капли звезд. Где-то там, подумал я, пролегает невидимый ночной путь колесницы вечности. Одиночество, столь острое и отчаянное еще вчера вечером, распалось на мелкие искорки, слившиеся с мирозданием; холодный ветер скользил сквозь нерушимые стены души, делая их прозрачными, светлыми и счастливыми.

Я не думаю, что мне следует подробно рассказывать о том, как мы узнали об эликсире невидимости, и как в городе алхимиков, где мы пытались его найти и, в конечном счете, узнали его рецепт, нас посадили в Черную Башню смертников. Именно там, в Черной Башне, в окружении двух воров и одного раненого мага, я и сказал Ивирин, что еще только встретив ее в городе губуров, много лун назад, я влюбился в нее, но вынужден был молчать, зная о ее монашеском обете. Она же ответила мне, что была вынуждена принести этот обет после того, как пропали ее родители, в страхе перед жизнью на улице, нищетой и смертью, и что монашки и настоятельница были равнодушны и жестоки, и именно поэтому она и убежала из монастыря. И тогда я ответил ей, что вынужденный обет обетом не является, и она доверчиво прижалась ко мне. Я поцеловал ее, и мы целовались долго, с повторами и возвращениями, помня о том, что это последний, предсмертный поцелуй. И тогда один из воров, заключенных в башне вместе с нами, сказал нам, что если мы не побрезгуем помощью человека, бывшего капелланом короля лесных разбойников из Бурура, он будет рад избавить Ивирин от монашеского обета и обвенчать нас. Он провел, один за одним, два обряда и сказал, что «браки заключаются на небесах». В любом случае, ответила Ивирин, мы там скоро окажемся, и заплакала.

А потом произошло чудо. Разбойники бурурского леса прокрались в город и, воспользовавшись отсутствием большей части воинов, ушедших в поход на Черных драконов, вырезали кулуарками стражу и открыли ворота тюрьмы. Мы быстро пробежали по городу и даже успели найти и забрать четыре элемента, необходимых для создания эликсира невидимости. Так получилось, что два других у нас уже были. Но в свою банду разбойники нас не взяли, и мы остались целоваться на лесной поляне под прозрачным светом уже высокой — луны; и мне приходилось ласкать ее тело, ее грудь, плечи и бедра сквозь толстую ткань черной рясы; но ее руки были теплыми и нежными. Потом мы все-таки избавились от рясы, моего плаща и даже рубашки и продолжали целоваться уже лежа на сухой неровной земле, постоянно наталкиваясь на корни и колючки.

— Нет, — сказала Ивирин, поднимаясь, — здесь слишком неудобно.

И мы пошли трахаться ко мне в палатку. Мы шли по лесу при свете маленького карманного фонарика на две тонкие батарейки, время от времени чувствуя, как ноги проваливаются в ямы и рытвины, и ночь была упоительной, черной и таинственной. Лес обволакивал нас своим темным, изумрудным дыханием. У Ивирин были огромные, прекрасные серые глаза и тонкая белая кожа, чуть светящаяся в темноте.

Но в конечном счете мы все-таки вспомнили, что у нас есть все необходимое для получения эликсира невидимости, с неохотой оделись и вылезли из палатки. Нам вдруг стало интересно, чем все это кончится. Первый же встречный алхимик в обмен на обещание части нашего эликсира, произвел все нужные нам действия, и еще через полчаса мы сидели, спрятавшись за изгибом холма, у самого входа в столицу бурагов. Мы выпили по глотку эликсира, благополучно, тихо сказав «вы нас не видите», миновали городскую стражу и выкрали из сокровищницы дворца, тяжело ранив королеву и ее фрейлину, тот самый Черный камень. И только тогда, через много месяцев после начала игры, я вернулся в свой город и представил Ивирин нашему королю, моему сводному брату.

— Спасибо тебе брат, — сказал он, — город не забудет ваш подвиг. Имея Черный камень, мы сможем уже этой весной начать тотальную войну на истребление драконов и их союзников, отомстить за наши разграбленные земли, оскверненных дев и замученных воинов.

Мы поужинали питами с солеными огурцами, сыром и красной капустой, и пошли спать. Я поцеловал Ивирин с нежностью, предчувствием утраты. На следующий день мы пытались доигрывать, но при обманчивом свете дня слишком многое разрушало подлинность этого мира: рваный полиэтилен на веревках, криво сколоченные ворота, бодунные лица, топорно сшитые наряды и обмотанные изолентой палки — вместо мечей. Потом, как обычно, наступил генеральный вынос: на большой прогалине сошлись две объединенные армии, стенка на стенку, и некоторое время стучали палками; чуть позже все начали складывать палатки, упаковывать рюкзаки, разъезжаться. Мы с Ивирин договорились обязательно встретиться; ее звали Машей.

8

Собственно говоря, с Рожанским Марголин почти не был знаком, это я взял его с собой. Я решил это сделать совсем не потому, что хорошо относился к Рожанскому или считал его интересным собеседником; но мне показалось, что в нынешней ситуации он может быть Марголину интересен, а неизбежное раздражение выведет Марголина из тех долгих и, как мне казалось, бесплодных размышлений, в которые он был постоянно погружен с тех пор, как его девушка, любившая рассуждать о литературе и бескорыстии, ушла к ответственному за сбыт в фирме, торгующей нижним бельем.

— Это я сам виноват, — сказал тогда Марголин, — я бездельник, алкоголик и раздолбай; и к тому же у меня тяжелый характер. Удивительно, что она так долго меня выносила. И к тому же, — добавил он чуть позже, — я всегда знал, что она любит только деньги.

— Что-что? — спросил я.

— Какой бред я несу, — сказал он. — Не воспринимай все это всерьез и немедленно забудь.

И вот в таком состоянии я привел его к Рожанскому.

— Я пишу книгу о человеке, который пишет книгу, — сказал ему Жан.

— Но мне кажется, что подобные книги уже кто-то когда-то писал, — ответил Марголин несколько ехидно; с первого же взгляда Рожанский показался ему существом пустым и претенциозным.

— Это правда, — ответил Рожанский, ничуть не смущаясь, — но дело в том, что тот второй человек тоже пишет книгу о человеке, который пишет книгу.

— Ну и что, — ответил Марголин. — Из этого еще не следует, что эта третья книга будет лучше, чем первая или вторая.

— Разумеется, нет; да она и не может быть лучше, потому что это тоже книга о человеке, который пишет книгу; хотя это и несколько иная книга.

Марголин с некоторым недоумением посмотрел на него, потом на меня.

Ну и что, это всего лишь значит отложить проблему; на дне всех этих матрешек все равно окажется либо еще одна книга о человеке, который пишет книгу, либо пустота.

— Нет, — ответил Рожанский, — на дне будет священное писание, будет истина.

— И как же оно будет звучать? — спросил я.

— Не знаю, — ответил он, — но я уже знаю, как оно будет начинаться.

— И как же? — было видно, что Марголин неожиданно заинтересовался.

— В начале было слово, и это слово было ложью, и кроме него не было никакого иного слова, — сказал Рожанский, — или даже точнее. Эта книга священна, и все, что вы можете в ней прочитать, есть ложь от первого до последнего слова.

— Не добавить ли к этому, — сказал Марголин, — что ее написал проходимец?

— Это неплохая идея, — ответил Рожанский совершенно серьезно, вполне возможно, что я ею и воспользуюсь.

Он стал читать нам свои рукописи, пока еще отрывочные и бесформенные.

— Отрывочные — да, — сказал Рожанский, — но не бесформенные; они просто написаны на три с половиной такта и следуют форме нашей жизни.

— В этом мире будет очень холодно, — сказал Марголин.

— Да нет же, — ответил он, — холодно в том мире, который вам бы хотелось видеть; в мире Истины и Больших Надежд.

Здесь же поток существования смывал все то, что мы успевали о нем подумать. В его книге бескорыстие оборачивалось лицемерием, благородство — обманом, коррупция — любовью к семье, продажность — щедростью, воры хранили потаённый кодекс чести, проститутки были последними отблесками искренности и чистоты, а арабский террорист-самоубийца жертвовал все полученные деньги на приют для еврейских сирот. Здесь башни оказывались подземными дворцами, гаражи — тюрьмами, а лжепророк был тем единственным, кто всегда знал, что он лжет, и все же оставался единственным подлинным пророком. И только к тем, кто верит в существование истины, Рожанский был беспощаден; только они в его книге были лишены всех человеческих черт; ожившие трупы, покрытые тонкой, голубоватой, почти незаметной коркой льда. «Ее нет, — объяснил он, — ее нет никогда, но в своем отсутствии она несет смерть. Те, кто верит в научную истину, создают атомную бомбу, а те, кто верит в добро, бросают ее потом на Хиросиму. Истина — это смерть. Я же хотел бы лежать на крыше, курить траву, целоваться и плевать в небо».

— Он, конечно же, не очень симпатичный человек, — сказал Марголин на следующий день, — а если совсем честно, то и редкостный козел, но возможно, что он прав в значительно большей степени, чем я был готов допустить еще совсем недавно.

— Ты последний человек, от которого я был готов это услышать, — ответил я.

— Да и похоже, что мир — это и правда текст, — добавил он.

— И человека убивают так, как стирают букву? — спросил я, но он не ответил.

А еще через несколько дней мы случайно разговорились о Рожанском с одним общим знакомым, и тот поморщился.

— Жан из тех, кто берет и никогда не отдает, — ответил он в ответ на мой недоуменный вопрос. — Он живет у этого мира в долг, взаймы.

— Ну это еще не очень страшно, — сказал я, неожиданно поддавшись упругому давлению нависшей над нами волны разочарования.

— Я помню, — сказал он, — как чуть было не сдохла его баба; у нее была ломка, ее жутко колбасило, и не было денег даже на еду. А он уехал в Эйлат с какой-то левой девицей. Ее с трудом вытащили какие-то знакомые, чуть ли не цивилы, но потом она к нему, конечно же, вернулась.

Марголин поморщился.

— И все же, — сказал он мне через пару дней, — путь к истине не помечен кровью. С логической точки зрения подлость, изуверство или мученичество не являются доказательствами; к сожалению, даже от противного.

А еще через пару часов он позвонил мне и спросил, не хочу ли я выпить. Я понял, что ему плохо, и приехал. От него немного пахло водкой, но он был трезв и грустен.

— Мы с тобой занимались бредом, — сказал он убежденно.

— Я не уверен, — ответил я.

— Тебе же ясно сказали: «Боря грузчик».

— Мало ли, что нам с тобой за это время говорили. Может быть, работа сторожем — это только маскировка, — поменяв роль скептика на роль неофита, я чувствовал себя странно и неловко, — а всё, что мы с тобой узнали и увидели за последнее время, — это хорошо спланированная дезинформация.

— Я все проверил, — грустно ответил он, — он действительно работает сторожем на овощном складе в Гиват-Шауле[177]. Вместе с Преторианцем.

— Но почему? — сказал я. — Не забывай, что он служил в морском спецназе. И после этого годами охранять овощной склад? Возможно, что он действительно работал в Шабаке, а потом что-то произошло, его выкинули с волчьим билетом и предписали сидеть тихо и не высовываться?

— Это тебе не Совок, — он посмотрел в граненый стакан. — Да и вообще все это слишком сложно. А про коммандос — это, похоже, тоже загруз. Хоть мы и не девушки из предместий, а вот так-то. Я, знаешь, сколько таких командос видел.

— Но ведь это тоже можно проверить, — ответил я.

— Можно, — он потер лоб и снова посмотрел в окно, — но я не буду этого делать. Делай сам, если хочешь. Похоже в этом мире действительно нет никакой истины, а искать надо комфорта и утешения — по крайней мере, для нищих и слабых. Для остальных — покоя.

— Я не уверен, что это правильная классификация, — сказал я.

— Мужество, — ответил он, — состоит не в сомнениях, а в примирении с неопределенностью.

Мы еще выпили, и я подумал, что прохладный осенний вечер пойдет ему на пользу; было рано, светло и прозрачно. Вдоль склона, изумрудного в предвечерней дымке, мы начали спускаться к Эйн-Карему навстречу розовеющим колокольням и их золотому звону. Тропа забирала все правее, оставляя узкие каменные улочки по левую руку, но потом мы все же вышли на дорогу и оказались у фонтана на маленькой старинной площади, снова поднялись к небольшому, почти пустому хостелю на склоне холма и медленно обошли его по тропе.

— Я люблю иногда здесь сидеть, — сказал я.

Марголин кивнул. Темнело. Вечер окружал нас пологом надмирности, торжественной неопределенности, дымкой, в которой растворялись наши мучительные и неразрешенные сомнения; долина под нами засветилась бесчисленными огнями. Я разулся, положил руки под голову и вытянулся на камне; Марголин сидел, обхватив колени.

— Ну и что ты про это думаешь, — сказал он.

— Ничего, — ответил я.

— А-а, — сказал он, подумав, — может быть, ты и прав.

Со стороны долины подул холодный осенний ветер, мы выпили по нескольку глотков джина прямо из бутылки, переглянулись, солнце медленно погружалось за покатую линию холмов, окрашивая ее цветом крови, и мы снова услышали колокольный звон.

9

Для очистки совести я все же попытался навести справки про Борину армейскую службу и предыдущую работу. Ответы, полученные мною, были достаточно невразумительными, но в общих чертах у меня сложилось впечатление, что все эти годы он так и проработал сторожем на овощном складе. А еще через несколько дней меня вызвал мой начальник нашей охранной фирмы.

— Я не должен тебе этого говорить, — сказал он, плотно закрыв дверь, — тем более, что я дал подписку о неразглашении, но похоже, что тебе светят серьезные проблемы.

Я искренне удивился.

— Ко мне приходил, — объяснил он, — парень из армейской службы безопасности, и сказал, что у тебя были сложности во время последней резервистской службы.

Я ответил, что у меня и правда были мелкие разногласия с командирами, но не более того; да, кстати, так оно и было. Он ответил, что приходивший парень думал иначе.

— Он собирал обо мне информацию? — спросил я.

— Ну вроде того, — сказал мой начальник.

Ничего больше мне узнать так и не удалось.

— Будь осторожен, — сказал он напоследок. — Игры с Шабаком могут плохо кончиться.

— Почему с Шабаком? — удивился я. — Вы же сказали, что он был из армейской безопасности.

Он поморщился:

— Судя по удостоверению, да; но сколько живу, никогда таких армейских еще не видел.

В тот же день я позвонил Марголину и, не объясняя причину, сказал, что хочу с ним увидеться; он предложил встретиться через три часа на перекрестке у подножья Французского холма. Возвращаться домой не было смысла, и, хотя поначалу я собирался провести это время в кафе, довольно быстро мне стало скучно. Я дошел пешком до западного въезда в город и продолжил спускаться по склону мимо высоких побуревших от солнца и пыли кустов, в сторону брошенной арабской деревни Лифта[178]. Внизу дышалось легче, зелень сохраняла следы свежести, на кустах были видны редкие цветы. Я прошел мимо маленького каменного бассейна, в который стекала вода из расщелины в стене, мимо полуразрушенных домов с зияющими оконными проемами, мимо гигантских кактусов и спустился на дно долины; потом вернулся к бассейну и источнику. Там я встретил пару знакомых торчков, живших в пустых домах на другой стороне долины; мы немного поговорили, и они ушли. «Удивительно, — сказал я себе, — я никогда не пытался увидеть сам источник; чёрт, если бы был фонарь». И тут я вспомнил, что у меня с собой есть маленький фонарик. Я разулся, закатал джинсы, огляделся, вступил в холодную воду.

От расщелины с аккуратным каменным входом в глубь горы уходил узкий коридор; линии его стен и сводов были произвольны, загадочны и безупречны; каждый поворот открывал новые — сероватые, бурые и желто-красные, неожиданные цвета камня, обнажавшиеся в тусклом свете моего фонаря. Происхождение этого коридора так и осталось для меня загадкой; иногда он напоминал случайную трещину, промытую водой, иногда — туннель, старательно выбитый человеческими руками. Он был приблизительно в ширину плеч, и в некоторых местах я видел каменные полки, на которые при желании можно было сесть, уперевшись ступнями о соседнюю стену. Недалеко от входа в сторону уходил боковой коридор — низкий, пыльный и сухой, но идти по нему мне не захотелось. Я шел так довольно долго или, что более вероятно, это время показалось мне долгим; вода была мелкой, холодной и прекрасной. Я снова ощутил ту радость, то тайное ликование, которые обрушились на меня тогда, на обочине шоссе, в холодную звездную ночь, на задворках великой пустыни Негев. А потом расщелина стала сужаться и через несколько метров кончилась совсем; передо мной был серый каменный завал. Я постоял около него, подошел поближе, потом вернулся, глубоко вдохнул и выдохнул, посмотрел на часы. Через пятьдесят минут я должен был встретить Марголина у Французского холма на другом конце Иерусалима. Я вышел из пещеры, обулся и стал подниматься навстречу городу.

«А почему, собственно говоря, — подумал я, — мы решили, что это именно Шабак?». Только потому, что Борька вроде бы в Шабаке работал; но ведь это, скорее всего, было еще одной выдумкой. Они могли назваться Шабаком, или Моссадом[179], или Аманом[180], или чем угодно еще, так же, как их человек назвался представителем армейской службы безопасности и даже предъявил все необходимые документы. Но, возможно, что речь идет о совсем ином, действительно тайном союзе, организации невидимой и холодной, ставящей землю и честь выше покоя, наживы или сиюминутной выгоды. И тогда окажется, что по ту сторону пыльных улиц и аляповатых витрин, по ту сторону мира лавочников и демагогов, фанатиков и перепуганных обывателей есть единая воля, устремленная на Восток, к землям, обещанным Аврааму, и следует ли нам тогда разоблачать, как мы собирались, ее скрытность, и беспощадность, или же, наоборот, попытаться расчистить ей путь? Я часто себя спрашивал, почему, почему так произошло именно с этой страной, имевшей столь многие пути, но выбравшей путь приземистый и равнодушный, часто путь наживы, еще чаще — путь поземки, разбивающейся о голые корни зимних деревьев. Если бы такая организация существовала, все бы окрасилось в цвета смысла, цвета солнца, мы бы услышали шум земли, ее сухую серую пыль, и смогли бы написать на щите «рыцарь, лишенный наследства». Но если ее нет, нам снова предстоял возврат в бескрайнее поле отчуждения, замкнутого в круг неопределенности и бесцельного прозрачного чувства.

Автобус, на котором я ехал, шел совсем в другом, не подходящем мне направлении, и мне пришлось пересесть. Я посмотрел на часы и понял, что опоздаю минут на пять; позвонил Марголину.

— Я тут был в Лифте, — сказал я, — и несколько не рассчитал время.

— Ничего страшного, — ответил он, — я, в любом случае, уже подъезжаю к остановке.

Я вышел у начала подъема на гору Скопус и, не переходя шоссе, пошел в сторону перекрестка. Марголин уже действительно был на остановке, он заметил меня и помахал рукой, я ответил; потом его накрыла тень подошедшего автобуса. Я встал на поребрик, подождал появления зеленого света, опустил ногу на проезжую часть и вдруг неожиданно почувствовал толчок в грудь или, может быть, этот толчок мне только показался. Автобус, стоявший на остановке, превратился в огромный сверкающий огненный столб, и на меня, обволакивая и парализуя, рухнуло тяжелое облако грохота, облако крика; машинально, как на учениях, я упал на землю и накрыл голову руками.

Но через несколько секунд я снова поднялся, медленно пошел в сторону остановки, потом ускорил шаг, побежал; все вокруг было усыпано осколками битого стекла, бесформенными кусками тел, кровавыми тряпками, кусками железа. Среди всего этого с истошными криками, с искаженными обезумевшими лицами, метались люди, в основном женщины. Почти одновременно со мной к остановке подбежал пяток полицейских и солдат Магава[181]. Вместе с ними и еще несколькими добровольцами мы стали вытаскивать раненых из горящего автобуса, раскладывать их вдоль тротуара; два или три раза, уже донеся тело до безопасного места, я понимал, что мы несем труп. Солдат, какой-то человек в кипе и девушка, оказавшаяся медсестрой, перебегали от тела к телу, пытаясь перевязать раны и остановить кровотечение. Я лихорадочно переходил с места на место, пытаясь найти Марголина, но его нигде не было. Чуть позже подъехали машины скорой помощи, полиции и пожарной службы, и нас отогнали за кольцо оцепления. Перекрикивая стоны, рыдания и проклятия, полицейские кричали в мегафоны, медленно оттесняя толпу за кордон. И только вечером я узнал, что Марголин тоже погиб. Он стоял перед взорвавшимся автобусом, в двух шагах от него; его разорвало взрывной волной и отбросило на несколько десятков метров.

Я был на похоронах, мы слушали «Кадиш»[182] и кидали камни на могилу. Потом все стали расходиться, и я пошел вдоль кладбища, вдоль склона горы, перелез через какой-то забор, сел на камень. Подо мною лежала эта сухая осенняя земля, обнажившаяся в экстазе и безумии от кедров на ливанской границе до красных Эйлатских гор, земля со следами спекшейся крови. Я закурил и подумал об оазисах среди пустыни, об одиноких полях на каменных равнинах, о зеленых холмах Галилеи и ручьях Голанских высот[183], о солдатских могилах на кибуцных кладбищах и ученых, склонившихся над книгами, о назойливых крикливых таксистах и восточных девицах, танцующих среди запахов пота и дешевых духов. Она вся лежала подо мной, у изножья Иерусалимских гор — истерическая, суровая, окровавленная, прекрасная и уродливая, страна мертвых и страна живых. Душа была охвачена болью до слепоты; но плакать не хотелось. Небо посерело, подул пронзительный холодный ветер, и мне на лицо и руки упали несколько капель — капель первого осеннего дождя. Эта ночь будет беззвездной, подумал я, от долины Цин[184] до горы Мерон[185], от мелеющего Иордана до серого Средиземного моря, никто не увидит сегодня звезд. Эта ночь будет темной, выпуклой, холодной, пробирающей до костей. Дождь усилился; он падал на кладбищенские плиты, на каменную стену, на медленно размокающую землю, на невидимые следы крови. Я смотрел на его капли, серебристые и сверкающие, на темные пятна луж на земле, на блеклые ремни дорог подо мной. Где-то за моей спиной под покрывалом песка и каменной пыли лежал Марголин, вслушиваясь в стук капель о землю — землю, с которой он связал свою жизнь и свою смерть. А дождь шел, скатываясь по волосам, по лицу, по рукам, наполняя водой одежду, медленно прокладывая свой путь все дальше на Юг, от зеленых холмов Голан[186] к бесплодным равнинам Аравийской пустыни. Он лежал где-то там, у меня за спиной, вслушиваясь в шум дождя, который так любил, а дождь становился все настойчивее, безжалостнее и холоднее.

Загрузка...