— Иная история, — твёрдо повторил Афанасий Иванович. — Иная. В прошлый раз они подослали ко мне одного негодяя. Отвратительнейший, двуличный тип, я вам доложу. К сожалению, похож на вас как две капли воды. Это случается в природе.
— Мне сдаётся, я знаю, о ком вы говорите.
— Пришлось разделить с ним трапезу, — продолжал профессор, не слушая Бубенцова. — Представьте себе, весь хлеб мой съел. До последней крошки! Сперва свой кусок, а потом и мой прихватил. Да подло так, с хитрецой. Как будто задумавшись, как будто ненароком. Меж разговорами сжевал. Вот что значит отсутствие воспитания.
Кровь бросилась Ерофею в лицо, он почувствовал себя глубоко уязвлённым, слушая несправедливые слова. Понятно, что здесь бред, но даже и для бреда это уже чересчур. Чужого хлеба он не ел. Он и свой-то едва надкусил тогда. Бубенцов приподнял руку, пытаясь остановить профессора, но тщетно.
— Думаю, что вы когда-нибудь встретитесь с ним. Остерегайтесь негодяя.
Бубенцов вежливо покашлял.
— А то ещё накануне Нового года случай был, — продолжал профессор, оживляясь ещё больше. — Заглянул я к девочкам, ангелам нашим. К Насте да Агриппине. А там уж он сидит! С неделю потом, представьте себе, запах не могли выветрить из помещения. Духовную вонь, я имею в виду. Эфиром брызгали, да вот валерьяной и пустырником перебивали. Надо бы, конечно, по-хорошему дьяка с кадилом пригласить, ладаном обработать. — И тут же, без всякой паузы и передышки, профессор взглянул в лицо Ерошки, спросил с ласковой улыбкою: — Как самочувствие супруги вашей?
— Мы с Верой в Вильнюс собираемся, на её родину, — сказал Ерошка, испытывая большое облегчение от перемены разговора.
— Надо полагать, на её историческую родину, — нашёл нужным поправить Афанасий Иванович и добавил с интонацией отчасти полувопросительной, но скорее утвердительной: — Она, стало быть, у вас из Гедиминовичей? Так-так.
— Стало быть. Так точно, — поперхнулся Ерошка. — Вернее, не так точно, а предположительно. Нужно поискать подтверждения в родословных документах. Мы едем в вильнюсских архивах справиться. Это один мой хороший знакомый где-то раскопал.
— Шлягер? Адольф?
— Он самый. Но вы-то откуда...
— Ну что ж, — провозгласил Афанасий Иванович, — всё сходится! Только зря вы назвали его хорошим.
В голосе его прозвучало торжество человека, гипотеза которого только что подтвердилась практикой жизни. Но было здесь и сожаление, печаль о том, что она, эта страшная гипотеза, оказалась верной.
— А что, собственно, у вас сходится?
— Им нужно было, чтобы вы совершили формальное предательство, — пояснил Афанасий Иванович. — Они неукоснительно соблюдают все условности. Всё у них должно быть по-настоящему.
— Слышал я про подлинность эту!
— И вот что ещё. Когда им надо овладеть душой человека, они устраивают ему, как вы удачно выразились, «улучшение жизни».
«Откуда он знает про “улучшение жизни”? — ударило в голове. — Это же только между мной и Верой...»
— Но пока что ничего такого не было, — сказал Бубенцов. — Никаких таких признаков. В смысле продажи души.
— Ну да, ну да. — профессор остро глянул на Ерофея. — Вы представляете «продажу души» как некий юридический акт. Торги, договор, составление купчей, подпись кровью. Нет, дорогой друг! Это происходит постепенно, исподволь. По частям.
— Как это — по частям?
— Зло вначале общается с человеком как с господином, заискивает, льстит. Потом разговаривает как с равным. Но в конце зло неизбежно становится господином.
— И как же человек не замечает этих перемен?
— Не замечает. Ибо меняется сам. Постепенно. Да тут лучше объяснить примером. Между прочим, пока я перебирал книжные шкафы, забавная притча у меня сложилась в голове. Целая, можно сказать, пьеса. Вы ведь на театре служите?
— Да. Эпизодами. Режиссёр настаивает, а то бы бросил. На меня ведь народ валом прёт. Из-за славы моей. А о чём ваша пьеса?
3
Несмотря на завязавшийся отвлекающий разговор, беспокойство всё более овладевало Бубенцовым. Он с подозрением косился на профессора. «Хотя, с другой стороны, — соображал он, — я же мог произнести этот тост, когда пил на кухне с Настей и Агриппиной. “За улучшение жизни”. Почему нет? А профессор как-нибудь подслушал. Вот и вся “теория заговора”! Всё в реальности может быть гораздо проще. Мистика тем и опасна, что, столкнувшись однажды, везде начинаешь её подозревать».
— Да вы присядьте, — сказал профессор, как будто заметив волнение Ерофея. — Хотя бы вот туда.
Подождав, пока Бубенцов угнездится на кушетке, Афанасий Иванович очертил широкий полукруг рукою:
— Вы видите эти благородные книжные шкафы, что со всех сторон обступают нас? С дубовых полок глядит на вас тусклое золото старинных корешков. Великое множество книг! Сокровищница человеческой мудрости.
Бубенцов никаких шкафов не видел, только голые стены с отодранными кое-где обоями. Правда, большие светлые прямоугольники на обоях свидетельствовали о том, что здесь стояли шкафы, заслоняя стены от солнечного света.
— Не обращайте внимания на отсутствие материальных артефактов, — сказал профессор. — Всякая библиотека — это кладбище тщеславий. Так что не жалейте. Станем рассуждать умозрительно. Вот представьте себе, живёт бывший профессор. В большой нужде. Жена стервенеет, дочка где-то по ночам валандается. Прижало, не вздохнуть. И тут, в самую безнадёжную минуту, подкатывается к нему некий вежливый джентльмен. С тростью старинной, набалдашник в виде серебряного льва. Известный всем персонаж. Вник в обстоятельства и предлагает:
«Боборыкина продайте. Хорошую цену дам».
Начинает издалека, как видите. С Боборыкина. Потому что труднее всего распродажу начать. Психологически. А Боборыкина продать можно. Скучный, деревянный писатель.
«Сколько дадите? — говорит профессор. — У меня двенадцать томов, издание Маркса. В переплёте родном. Нечитаный...»
Цену набивает, — пояснил Афанасий Иванович. — Это, скажу вам, в прежние времена особо ценилось на книжном рынке. Чтобы именно «нечитаный».
«Сто долларей за каждый том, — отвечает искуситель. — Всего, стало быть, за двенадцать томов — тысячу двести».
Интеллигент наш от радости едва удержался на стуле. А искуситель продолжает:
«Знаете что? Давайте вы мне Боборыкина уступите полностью, а?»
«Как это, простите, полностью? У меня, кроме этих томов, никаких иных сочинений не имеется».
«Вы не совсем поняли моё предложение, — говорит искуситель профессору и поясняет: — Тут в высшем смысле. Речь идёт о духовном багаже. Я хочу купить у вас всё то, что дало вам чтение его скучнейших романов. То есть то, если можно так выразиться, духовное богатство, те изменения в самом строе ваших мыслей и ваших вкусов, которые вы приобрели от чтения Боборыкина. Хотя вполне возможен и духовный ущерб. Ведь, согласитесь, от чтения иных писателей только досада берёт. Какой уж там духовный прибыток? Не так ли?»
«Это, к сожалению, сплошь и рядом».
«Ну вот видите! Я хочу избавить вашу душу от духовного шлака, которым засорил её Боборыкин. Оптом. Не разбирая ни плохого, ни хорошего. Кота, так сказать, покупаю в мешке. Покупаю неосязаемую фикцию, а плачу реальными деньгами».
«Я согласен, — кивает профессор. — Забирайте его из моего духовного мира полностью. Но, конечно, не по сто долларов за том. Это ведь уже не бумажное издание продать, а нечто иное. Гораздо более ценное. Расстаться навсегда...»
«Вы правы, — говорит демон. — Я заплачу гораздо больше, нежели за бумажное издание. Итак, я хочу приобрести у вас всё то, что сочинил и привнёс в вашу душу писатель Боборыкин. Но таким образом приобрести, что и сама память о Боборыкине из вашего интеллекта изгладится. Как будто вы никогда не читали его, не слыхали такого имени. Согласны?»
«Попробовать можно. Сколько такая операция, буде она состоится, может стоить с вашей стороны?»
А сам соображает. «Да я этого Боборыкина едва и читал-то, — думает он. — Десять, может, страниц. Много ли от меня убудет, если продам?»
«Десять тысяч долларов! — громогласно произносит искуситель. — Это вдобавок к тем тысяче двумстам».
«Десять ты-ы... Согласен».
«Итого — одиннадцать двести. Получите, распишитесь. Прощайте».
Профессор приносит жене одиннадцать тысяч двести. Достоинство его восстановлено в семье. Праздник, примирение, радость. Однако, как вы догадываетесь, проходит некоторое весьма недолгое время. Кое-какие дыры семья залатала. Часть долгов раздала. Но прорехи всё ещё ужасные в бюджете. И тут снова в нужный момент является тот.
«Пожалуй, взял бы у вас из духовного обихода ещё что-нибудь. Вы в этом смысле человек обеспеченный».
«Что, например?»
«Ну, хотя бы... Из Толстых кого-нибудь. Их ведь несколько. Допустим, Льва...»
«Э, нет. Не допустим! Хватили через край. Никогда и ни за что!»
«Ясно. Хотя подумайте. Этот Лев большой путаник. Вредный старик. Сколько народу сбил с пути. Нет? Ну, что же... Чехов, полагаю, тоже не продаётся?»
«Разумеется, не продаётся! Давайте чего-нибудь попроще...»
Опять в семье праздник и лад. Во внутреннем духовном богатстве никаких прорех незаметно. Проходит время. Снова является искуситель. И снова, заметьте, в самый трудный момент. Скупает всякую литературную мелочёвку, недорого. Но кое-что профессор отдаёт и с колебанием.
И пошло-поехало. Визит раз в месяц. Всё второстепенное уступает без долгого торга, не сожалея. Турсун-заде, Франко, Дангулов, Лацис. Оставляет в шкафах самое дорогое, золотое, бесценное. Из двадцатого века только сокровища остались. Бунин, Куприн, Толстой, Шолохов, Булгаков, Набоков. Шукшина оставил. Последний русский классик. Бесспорный. Остальное в топку.
Вот такая жизнь пошла. Профессор заранее из библиотеки выбирал, что бы продать. Тот приходил, осматривал. Спорили, торговались. Советские уходили совсем легко — Тендряков, Сартаков, Шуртаков, Рыбаков, Кабаков... Как будто порожний товарняк прогремел.
Шкафы постепенно пустеют. Всё шире прорехи там, где стояли некогда собрания сочинений. Профессор иногда подходит, оглядывает, прислушивается к себе. Внутри никаких изменений не чувствует. Как будто не убыло ничего из духовного багажа. И вместе с тем с каждым разом всё легче и легче становится разлучаться с очередным автором.
Жена как-то упомянула Марселя Пруста, а он глядит бараном, моргает только. С тех пор она остерегаться стала, избегает разговоров на литературные темы. Всё больше теперь про акции, евроремонт, расходы. Темы актуальные. Купили новую квартиру, машину, дачу, квартиру дочери. Запросы растут, деньги тают. Кредиты душат.
— Вот тут у вас дальше натяжка будет, — перебил Бубенцов. — И знаете, в чём?
— Знаю, — сказал Покровский. — Знаю, что вы хотите сказать. Вершины мировой культуры... Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Чехов, Толстой... Всё настоящее и великое нельзя отдать ни за какие деньги.
— Вы верно отгадали. Не отдаст главного своего духовного скарба.
— А вот погодите, — усмехнулся профессор. — Дочка любимая — вдруг занемогла. Болезнь редкая, лечение за границей. Миллион срочно требуется! Стоит жизнь любимого человека всей великой литературы?
— Всё отдаст! — сказал Бубенцов, вспомнив о Вере.
— Вот видите! Есть только одна книга, которую нельзя отдать! — сказал профессор. — Мы ошиблись в самом начале. Когда назвали духовным багажом то, что на самом деле является всего лишь душевным.
— В чём разница?
— В том, что духовное — свято! А художественная литература живёт страстями. Образно говоря, питается плодами с древа познания добра и зла. Падалицей.
— Это вы хорошо сказали, — усмехнулся Бубенцов.
— Благодарю вас, — усмехнулся и профессор. — Добавлю только одно: хорошая книга должна проветривать душу. Литература должна как-то помогать совести. Ну а совесть — это то, что точнее всего человеку подсказывает: правильно — ложно, лучше — хуже, красиво — уродливо. Хочу подчеркнуть, что слишком многие книги написаны в соавторстве с дьяволом. Заигрывание с тёмной силой ничего хорошего не сулит. На этом споткнулся мой сын. А ведь писатель был поистине с проблесками гениальности...
Опять «мой сын»! Бубенцов тотчас вспомнил о том, что имеет дело с человеком вполне сумасшедшим, опять соскочившим на свой «пунктик». А потому постарался придать своему лицу самый естественный, простодушный вид. Ведь в подобных ситуациях, как справедливо он полагал, главное — не раздражать больного.
— Есть у них там... — Афанасий Иванович указал пальцем в пол. — Там ведь тоже принцип иерархии. Самые мелкие твари терзают людей обычными страстями. Пьянства, лени, курения. Воровства, обжорства и так далее. Наркомании. Но бывает, приходит оттуда некто, который имеет силу освободить человека от всех этих мелких страстей.
— Вы уверены, что приходил? И предлагал освобождение?
— Да. Мой сын получил избавление от морфия. Написал роман. Но, увы, сыграл в нём на стороне дьявола.
— Вы и в прошлый раз об этом... Вы полагаете, что всё-таки на той стороне? На тёмной? Но ведь многие даже к вере пришли, прочитав...
— Обаяние таланта. Но недаром слетаются на этот роман сатанисты, расстриги, старухи на мётлах. Отогреваются от духовного колотуна. Около, коло...
— Страшные же вещи вы...
— А перечитайте концовку великого романа! А следом, для сравнения, вот этот листок. И вы поймёте, как правильно!
Афанасий Иванович подкатился к столу, взял с его края книгу и, распахнув на закладке, протянул Бубенцову.
— Читайте от карандашной отметки, — приказал Покровский. — Вслух, пожалуйста. Хотя... Дайте. Дайте, я сам! «Тогда чёрный Воланд, — начал торопливо читать Покровский, — не разбирая никакой дороги, кинулся в провал, и вслед за ним, шумя, обрушилась его свита...»
— Это «шумя» великолепно! — похвалил Бубенцов.
— Дальше, дальше! — досадливо отмахнулся Афанасий Иванович. — «Мастер и Маргарита увидели обещанный рассвет...» Рассвет, ха-ха!.. А ведь я подсказывал ему, как надо закончить роман! Да разве ж он послушает? Кто в наше время слушает отцов? Увидели рассвет. как бы не так!.. Мой-то эпилог вернее, ибо вытекает из метафизической логики зла.
Бубенцов молчал и смотрел на профессора очень внимательно. По всей видимости, в мозгу Афанасия Ивановича снова что-то перещёлкнуло, замкнуло.
— Я говорил ему! — профессор Покровский сверкнул безумным взором. — Спорил, доказывал. Приводил цитаты апостолов, святых отцов. Но бесполезен был этот спор, бессмысленны цитаты, потому что он и сам знал! Прекрасно знал, что происходит со всяким, кто вступает в общение с дьяволом. Заканчивается это не дачным домиком под цветущей вишней! И никаким конечно же не рассветом! А ждёт вот что... Вот я зачитаю вам.
— Вы что же, написали свой эпилог к «Мастеру и Маргарите»? — не удержался Бубенцов.
— Ну... тезисно, конечно... Слог бы ещё немного отполировать. Но суть, суть! Обращайте внимание на суть!
И Афанасий Иванович Покровский принялся читать медленно, торжественно:
— «Эпилог. Всё ниже опускалось солнце к горизонту, всё стремительнее двигались к западу наши путники. Длинные, косые тени густели, скрывая земные пространства, и уже неспокойным сумраком наливался воздух. Блаженство летящих постепенно сменилось сладкой, щемящей тревогой. Плывущие впереди ангелы остановились у края земли, над которым всё шире разгорался, полыхая в низких тучах, огненный закат. И уже, сопротивляясь неодолимой тяге, упираясь изо всех сил, влеклись любовники к открывшемуся перед ними обрыву, к страшному провалу, отчетливо сознавая, что никакой это не закат, а рвутся навстречу им из бездонных глубин ада жадные чадные языки. Ангелы света стали медленно поворачивать к ним истинные свои лица, но любовники закрыли глаза руками, чувствуя, как коченеют их существа от ледяного ужаса совершающегося».
Покровский уронил бессильные руки.
— Эти «жадные-чадные» я бы убрал, — после некоторого молчания пробормотал Бубенцов. — Словесная игра тут не к месту. Ситуация-то трагическая.
— А ведь я учил, — думая о своём, продолжал старик. — Нельзя человеку связываться с демоном! Никакого покоя он не дарит и не может подарить. Зато отнимает всё! Ни проблеска света нет в нём, а только непроницаемая, абсолютная, сплошная тьма!
— Но то, что написано, уже, к сожалению, непоправимо. Писатель этот... ваш сын, как вы утверждаете... давно умер. А значит, ничего уже нельзя исправить, переделать, загладить, вычеркнуть!
— Да, все завязки здесь. На земле, — сказал Афанасий Иванович, нахмурившись, скользя глазами по своей записке, по-видимому перечитывая. — А там только логическое продолжение... Да! Вычеркнем, пожалуй, «чадные». То, что не начнётся в этой жизни, на земле, там — уже не начнётся никогда. Никогда.
— Странно, что мало кто об этом пишет.
— Литература, друг мой, редко заглядывает в небо. Впрочем, я уверен, что последний роман века как раз окажется попыткой заглянуть туда. Но вряд ли автор найдёт слова для выражения увиденного. Дело в том, что если человеку открывается истинная картина устройства мира, значит, он уже там, на той стороне. За горизонтом. На той стороне, откуда слова не доносятся. Человек этот — мёртв.
Профессор стал тихо отъезжать к окну в своей коляске. Всё дальше, дальше, дальше...
— А я вот думаю, как же человеки отваживаются? Против неба действовать. Шлягер тот же. Стойте! — крикнул Бубенцов, опомнившись. — Не уходите! Стойте же! Умоляю вас!
Он кинулся следом за отъезжающей колесницей, схватился за обод инвалидной коляски, кричал в самое ухо профессора. Призыв его — Ерошка это осознавал очень ясно — звучал чрезвычайно странно. Профессор Покровский Афанасий Иванович сидел смирно, прикрыв усталые веки, и не только не думал никуда укатываться, но даже не двинул ни единым мизинцем. Сухие руки свои сложил на груди. В маленьком закутке между столом и книжным шкафом не хватило бы ему физического пространства не то чтобы укатиться куда-то, а даже для того, чтобы инвалидная коляска могла просто развернуться. Но всё дело в том, что профессор Покровский, как совершенно верно угадал и почувствовал Бубенцов, собирался уходить. Только не из этой комнаты. Он намеревался уходить из жизни.
Умоляющий крик Ерошки Бубенцова остановил его. Афанасий Иванович вздрогнул, обернулся на крик, а когда снова попытался уйти — выход уже был заперт наглухо. Хватило мгновения. Лёгкая тень прошла, пролетела по занавескам.
— Стойте! — не отпуская колеса, сказал Ерошка. — Как это возможно? Михаил Афанасьевич, ваш сын, умер полвека назад. Даже больше. Перед войной ещё! Как вы могли ему говорить? Неужели можно общаться с прошлым?
— Можно, — просто сказал Покровский. — Я же общаюсь.
Глава 11
Семь страстей
1
Луна озаряет русскую равнину. С холма на холм перетекает тихий свет. Молчат берёзовые рощи, спит ветер в недвижных листьях. Спит в таинственных сумерках почти весь православный мир. Не спят сейчас, пожалуй, только монахи в Тихоновой пустыни. Да ещё вон там, южнее, под городом Козельском, в Оптиной. И на севере, в Псково-Печерской лавре, не спят. И на Соловках, и на Валааме-острове. Десять монахов стоят перед иконами в Кирилло-Белозерском монастыре. Не бойся, малое стадо!.. Не спят в монастыре преподобного Александра Свирского, единственного святого на всей земле, к которому пять веков назад явилась, как к ветхозаветному Аврааму, Святая Троица. Не спят, конечно, в этот час в Троице-Сергиевой лавре, звучит там неусыпающая Псалтирь. И вон там свечи горят, под Рязанью, в Иоанно-Богословском монастыре, и в Крыму, и за Байкалом, и в Киеве. Эге, не так уж и мало нас, оказывается!..
Разбегаются глаза, рассеивается взгляд от множества света. Горят лампады и свечи в древних монастырях. А сколько же безвестных скитов, келий, избушек, укромных уголков, где не спят сейчас? Сколько их на всей Русской земле! Если окинуть мысленным взором пространство, то целое море огней начинает колыхаться в глазах! Ну что ж...
Пока способна земля рожать святых, до тех пор не померкнет над нею свет.
Стелется по чахлым осиновым опушкам дым тлеющих болот, тянутся над травою седые космы, ползут к воде. Плывёт над холодными реками белый туман, поднимается на отлогий берег. Перемешивается белый туман с сизой гарью, пахнет гнилой тиной, сырыми грибами. Ох, какая тоска! Какая смертная тоска, дорогие мои! Подымается в клубящемся мареве серебристый замок с зубчатыми башнями. Никогда не смыкает глаз, никогда не спит нечистая сила! Никогда! Если б можно было теперь, преодолевая отвращение и смрад, ухватить беса за хвост, закрестить, оседлать, как случалось иногда в прежние суровые времена, да, ударив пятками в жёсткие бока, взвиться к небу, то ясно можно было бы разглядеть сверху — стоит замок в самом центре подлунного мира, посередине эпического простора. И главные наши события развёртываются именно здесь, в проклятом заколдованном замке.
Несмотря на тихое предутреннее время, царит под глухими каменными сводами необычайная суета. Завершается обряд приготовления к очередному совещанию, или, как у них принято называть, заседанию клуба, или, ещё короче — к «худсовету». Бесчисленное число раз повторяется это на земле. Дубль два, три, четыре, пять...
Ну что ж, попробуем и мы внити внутрь. Дерзнём, трижды перекрестившись, поплевав за левое плечо.
«Кто там?»
«Это мы, скорбные профаны! Со знанием своим и суемудрием своим приходим к вратам храма сего и требуем впущения быть в оный!..»
«Братья, оставьте за порогом все металлические предметы. Ключи, монеты, цепочки, нательные кресты... Ибо всякий входит сюда нищим и безоружным».
2
Ничего в этих местах не пропадает даром, всё копится для неведомых целей. Хранится, сберегается под спудом в необъятных подземных хранилищах, подвалах, штольнях, горизонтах. И возникает в оный день неожиданно, выходит на свет Божий, всплывает подобно тому, как мысль всплывает, извлекается из таинственных бездн подсознания.
Декораций в подвалах набрали достаточно, две дюжины клетей подняли наверх. Но трудники всё ещё бродят по складу, не могут остановиться. Реквизита всякого накопилось здесь так много, что не видно конца штабелям, полкам, сундукам, корзинам, грудам, ворохам, нагромождениям, россыпям. Все вещи мира. Рассортировано кое-как, на глазок. Без всякой системы рассовано по углам, расставлено как придётся вдоль стен. Как будто ось времени была вынута из бытия и вольно разбрелись, перемешались века, периоды, эпохи, стили.
Бронзовый подсвечник тобольского митрополита Евлогия высовывается из кучи пластмассовых китайских игрушек. Серебряный сервиз графа Орлова погребён под грудой солдатских сапог, списанных со склада 2-го батальона 33-й пехотной Кольской дивизии. Древнегреческая амфора, расписанная подвигами Геракла, прислонилась к помятому самовару мещанина Фёдора Авдеева из Пензы. Круглые очки с выбитыми стёклышками, примятые... Чьи бы это? А-а, точно-точно!.. Это же очки учителя самарской гимназии Глеба Димитриевича Дудакова. Того самого, что за год до революции послал письмо в газету «Искра». Призывал в письме своём «сбросить ярмо, разбить вековые цепи, повесить царя с супругой и чадами их»... Сохранилось письмо. Да-да-да-да... А в восемнадцатом отрезали Глебу Димитриевичу нос и уши в самарской ЧК. Вот очки-то и слетели, разбились. Не на чем стало им держаться... Забавно всё устроено в мире. Империи рушатся, а очочки вот они. Сбереглись в память об учителе гимназии из Самары. Как трогательно!
Попадаются здесь бесценные находки, уникальные, редкостные. Да вот хотя бы — связанные в толстенную пачку большие листы бумаги с подгорелыми краями, с надписью лиловыми чернилами на верхнем листе: «Ник. Гог. “Мёртв. Д.”, т. 2-й и т. 3-й». Лежит пачка косо, кое-как брошенная на сломанное колесо от брички. След сапога кощунственно отпечатался на титульной странице. А вот ещё (сердце волнуется от узнавания!) — старинный гранатовый браслет, дымящаяся козацкая люлька, пропавшая грамота, чёрная шаль, мушкетёрская шпага, гиперболоид, обрывок шагреневой шкурки, сундук мертвеца и бутылка ямайского рома...
А вот и он! Ну, наконец-то! Маленький собачий ошейник! Из простой верёвочки. О, как трогательно, как жалко. Слёз не удержать! Уберите поскорее эту верёвку и этот кирпич! Уберите, уберите с глаз подальше!.. Прогоните и его прочь! Человека, который мучительно мычит, водит руками, пытается что-то объяснить. Что может сказать мне немой? Какими словами оправдаться?
Вперемешку с ценнейшими артефактами попадается всякий мелкий сор: обёртки от шоколадных конфет, синенькие билеты в кинотеатр с оторванным «контролем», плоские палочки от мороженого, латунные пуговицы... Пригласительный билет! Да-да, и он тоже здесь. Билет тёмно-серый, с золотым тиснением. Бархатистый на ощупь, как будто обросший нежным мхом. Золотое тиснение уже немного потускнело и осыпалось, подобно тому как стираются, зарастают буквы на старом надгробии.
Хох! А вот и самое свежее — кукла с выколотым глазом! Недавнее поступление. Надо же, и она уже навеки хранится здесь, среди бесценных сокровищ мира. Это всё вещи никому теперь не нужные, бесполезные, отданные людьми без всякого сопротивления и сожаления при последнем переходе, в конце долгого жизненного поприща.
Кажется, могучие природные силы и напряжения сошлись некогда в этом месте, раздвинули земные пласты, образовали тёмное, гулкое пространство, пределов которого никто никогда не видел, не знал. Никто и никогда не мог дойти до конца этого склада. Хотя бывало, отходили стадий на пятнадцать вглубь от выхода. Забредали, зачарованные, в самые глухие углы. За которыми, впрочем, открывались всё новые и новые ходы, новые кривые тоннели, уже совсем мёртвые, безжизненные. Такие дикие, что не только нога человека, но даже и нечистое копыто редко туда ступало.
Когда угасал фонарь, истратив аккумуляторы, можно было видеть, что не совсем уж и полная стоит тут темнота. Как будто бы видится вдали тёмное свечение, чуть колеблющееся багровое зарево. Сочится свечение это изнутри, из-за дальнего поворота, из-за невидимых горизонтов, полого уходящих всё ниже и ниже. Говорили, что это свет Пандемония, древней столицы сатаны в аду. Иногда доносились оттуда как будто бы звуки работы неусыпающей молотилки. Слышались сдавленные, глухие стенания, ропот, невнятные выкрики как будто огромной толпы, целого океана людей. Но стоило остановиться, прислушаться, и всё мгновенно стихало, слышался только стук собственного сердца в ушах.
Говорили, что давным-давно, ещё при Советах, выбрели оттуда на свет косматые, обросшие бровями, бородами и шерстью люди, заблудившиеся некогда в этих пещерах. Но что они там видели, никому узнать так и не удалось. Во-первых, все были седые, ослепшие, как кроты, а во-вторых, никакого толку добиться от них не удалось. Несмотря на то что следователи использовали методы перекрёстного допроса и вообще применили весь страшный арсенал тогдашних средств дознания. Что-то непонятное науке произошло со спасёнными людьми. Впрочем, назвать их спасёнными можно только условно. Из путаных отчётов судебных экспертов следует, что они внезапно «прекратили биологическое существование». Можно предположить, что эти люди, каким-то образом убежавшие, выскользнувшие из ада, полопались во время следствия, подобно глубоководным рыбам, если их вытащить из океанской бездны...
3
Святые люди предсказывали. Перед самым концом ватаги бесов выйдут из преисподней, примут вид человеков, наденут приличную обувь и смешаются с обыкновенными людьми. Пришла пора попристальнее всмотреться нам в потусторонние тайны.
Участники совещания прибывают, прут отовсюду, осаждают регистратуру, ругаются вполголоса. Это всё законченные и совершенные в своём роде человеческие особи, рождённые из чёрной пены жизни. Показывается из-за угольной горы очередной гость. Хромает на кривых птичьих лапах. Далеко вперёд выдаётся нос. Выбрит чисто, да так густо надушился, что, когда подходит к дверям, у всех резь в глазах. У иных и слёзы брызжут. Объявляет глашатай торжественно:
— Господин Шпрух!
— Шпрух, объелся мух! — эхом вторит, комментирует дежурный рифмач, стоящий при входе.
Приосанился полуслепой, полуразрушенный Шпрух. Слюна поблескивает на бритом подбородке. Радуется, что столь тонко отмечена его сноровка. Коль способен ещё словить муху на лету. Шутка ли! Лету на муху. Семь человечьих сердец сменил он в груди за время долгого земного поприща. Три души износил. Но не успевает мысль установиться, как трубный голос перебивает, возвещая:
— Герр Черноболь с супругой!
— Супругой с грудью упругой! — вворачивает рифмач.
Победительная ухмылка озаряет лицо рябой женщины с жирным зобом. Ещё выше пытается воздеть рыхлую грудь, чтобы соответствовать комплименту.
Расступилась толпа, раздалась, шарахнулась в стороны. Как ледокол сквозь кипящее, шипящее крошево, прошёл сам Жиж, уставя страшные очи в землю. Никому не кивнул, ни с кем не поздоровался. А все-то и радёшеньки. Даже рифмач примолк, сделал вид, что смотрит в сторону. Известное дело. Драпежник! Все знают поговорку: «С кем Жиж поздоровается, тому не поздоровится».
Гости прибывают и прибывают. Чем ближе роковая минута, тем гуще напор. Едва успевает реагировать рифмач, да и рифм уже недостаёт. А где ж возьмёшь их, этих проклятых рифм? Почти все растрачены уже, иссякли. Может, пяток небывалых рифм только и остался что где-нибудь в Венесуэле.
— Пахом!
— На козле верхом!
— Асмодей!
— Причёска из гвоздей!
— Господин Огнь!
— Ы... ы-ы-ы-ы...
Без рифмы остаётся господин Огнь, дряхлый, нарумяненный, в белых буклях! Да и на что ему эти рифмы? Успокоился наконец, угомонился, не воздыхает более об ушедшей юности. Не жалеет о развратном невозвратном, не зовёт, не плачет. Пролетела пёстрая жизнь! Входит, мостится скромно у входа, на узкую дощечку, на шесток свой. Соблюдает иерархию.
— Вильгельм Готтсрейх Сигизмунд фон Ормштейн!
— Ы... ы-ы-ы-ы... — снова терзается рифмач, хватаясь за кадык.
Закрываются двери. Из глубины подземелья доносится знакомый сигнал: «Коло ока его вокруг да около, да не далёко!»
Тихими, тяжёлыми шагами выступает из стены небольшого роста, лысый человек с мёртвым лицом. Подходит к фанерной трибуне, что установлена в глубине кочегарки. Кашляет в кулак, раскрывает папку и начинает ровным, бесстрастным голосом, визгливо возвышая тон на концах фраз:
— Тема моего сообщения — стъясти чело-эческие. Это занимает нас в связи с судьбою нашего изб-ганника. Ведь, если изволите сог-яситься, все юди уст-ё-ены одинаково. Гуки-ноги-чгево-гойова...
Мёртвая тишина в зале. Дефект произношения заставляет вслушиваться с особым напряжением. По обилию картавых лакун можно судить, сколь часто в русской речи рассеян рокочущий звук «р». Густо растёт, прёт, как трава-сорняк борщевик.
— Ст-гасти у всех одни и те же. И всё газличие юдей меж собой зак-ючается йишь в том, что у одних пгеобгадает айчность. У дгугих гойдость. У тъетьих тщес-явие и зависть. Всех стгастей, как вам известно, семь. И от этих семи стволов, съёвно ветви, гас-пгост-ганяются во все стогоны многочис-енные и много-газ-ичные гостки и от-гасли.
— Восемь! — не выдержал некто, квакнул из угла хрипло.
Все обернулись, желая рассмотреть нарушителя регламента. Им оказался круглолицый, гладко выбритый толстячок с небольшой плешью. Всё в нём рыхлое, распухшее, как у утопленника. Белые, бескровные губы шевелятся, влажно блестят. Толстячок откашлялся и, ещё более выпячивая свои базедовые глаза, повторил твёрдо, просипел:
— Восемь страстей, господин Асмодей!
Задремавший рифмач оглядывается встревоженно.
— Богос-ёвы официально насчитывают семь ст-гастей, — всё тем же ровным голосом возразил докладчик.
— Я насчитываю восемь, — тихо, но твёрдо произнёс плешивый.
«Ударить бы тебя оземь...» — бормочет Рифмач.
Вытягивает шею, чтобы получше разглядеть отважного выскочку. Сам Вольфганг Амадей Скокс приподнялся на цыпочки, с одобрением усмехнулся. Шлягер подстерёг, нетерпеливо дёрнулся, привстал, вскинул и опустил руку.
— У вас тоже свой счёт? — Скокс по-доброму, с мягким прищуром всматривается в Шлягера.
— Иногда насчитываю внутри себя и гораздо больше страстей, нежели восемь! — похвастался Шлягер. — До дюжины, ваша серость!
Плешивый выскочка поперхнулся слюной, закашлялся, побагровел.
— Что ж, похвально. Это в высшей степени похвально, — проговорил Скокс, ласково глядя на Шлягера. Так школьный педагог хвалит отличника, который наперёд заглянул в учебник и самостоятельно освоил интегралы.
Посрамлённый же толстячок ссутулился, обвис ватными плечами и с пылающими от пережитого позора щеками опал в своё кресло.
4
«Крови и справедливости! Да здравствует революция!» — эти страшные слова грохочут в голове маленького лысого человечка с мёртвым, серым лицом. Именно их хочется выкрикнуть. Но не дал бог жабе рогов. «Къёви и спьяведливости! Да здъяствует евоюцья!..» И всё, всё, всё насмарку! Всё.
Заложив большие пальцы в проймы жилета, вышагивал он мелкими шажками мимо трибуны. Ходил от стены к стене, механически разворачивался, обращался к публике то левой щекой, то правой. Снова встал за трибуну, продолжил тем же ёвным гъёмким... о, простите, ровным и громким голосом, каким и начинал свой доклад. Как будто не было никаких выкриков.
— Изб-ганник совег-шенно обычный чело-эк. Тщес-явен, йюбит деньги. Мо-гальные п-гинципы гасшатаны. Этого чело-эка не следует пе-геделывать. Он будет исполнять то, что ему п-гедначегтано, опи-гаясь на ог-ганичные че-гты собственного ха-гакте-га.
Докладчик сделал паузу, чтобы передохнуть после трудного места. Вытащил из кармана скомканный платок, стал промакивать блестящую лысину.
— Вольно, — объявил в наступившей тишине Скокс из своего угла.
— Благодар-р-рю вас, — раскатисто, без всякого дефекта, произнёс докладчик и поклонился. — А то уж совсем упарился. Гаканье это, грассирование... Чёр-р-рт р-раздер-ри!
Поскрёб кожу на лбу, нащупывая краешек. Подцепил ногтями, содрал розовую резиновую лысину с головы. Скомкал, бросил в урну под трибуной. Самое удивительное, что под искусственной лысиной оказалась у него в точности такая же, но только своя, натуральная.
Сорвал с подбородка рыжую паклю, отклеил усы. Под паклею обнаружились точно такие же рыжие усы и бородка, свои, природные. Докладчик снова промокнул платочком вспотевшую лысину, на этот раз свою, родную. Оглядел помещение кочегарки, произнёс, снова с особым удовольствием раскатываясь на звуке «р»:
— Нужно всемер-р-но поддер-р-рживать избр-р-ранника в том убеждении, что все его успехи связаны исключительно с его личными заслугами.
— Поздно! — крикнул Шлягер. — Он кое о чём уже догадывается. Смекалист, сволочь! Следовало бы оградить его от общения с профессором Покровским. Опасно в духовном смысле! Как бы стержень в нём не окреп.
— О, да-да! Это къяйне опасно! — оратор от волнения снова сбился на роль. — Стейжень в юсском чеоэке — самое смейтейное для нас!
— Именно. Смертельное! — кричит человек с хохолком на голове. — Надо раздёргать его! Не дать сосредоточиться!
— А если... того... Чрезвычайку? — Старичок в буклях, угаснувший Огнь, чиркнул ладонью по шее. — Сократить поголовье. Устроить демографическую яму. Опыт есть. Миру — мор!
— К сожалению, время не то! Вот она и нарастает, русская биомасса. Скоро уж совсем продыху нам не будет.
— Если народ нельзя вырезать, то самое верное — раскормить его, оскотинить! — подсказал мудрый. — Дать максимум материальных благ. Построить рай на земле! В отдельно взятой стране. Пусть все будут богаты и сыты. Пусть у всех будет много различных вещей!
— Уже! Раскармливаем, ваша серость! — торопливо проговорил Шлягер. — И благами оскотиниваем. В Калужской губернии, ваша серость, есть старинное поместье. В детстве они там гуляли. Юные, так сказать, влюблённые. Дафнис и Хлоя. Представьте себе такую идиллию. Взявшись за руки. Вера и Ерошка! Там у них, к слову, случилось первое грехопадение. Место памятное. Мне без труда удалось внушить супруге Бубенцова, что владеть имением — её «заветная мечта».
— Там, кажется, есть законный хозяин, — напомнил оратор. — Прокурор Шпонька.
— Прокурора устраним, — пообещал господин Огнь. — Несть хозяина — несть проблем!
— Хе-хе! Как вы это ловко! «Несть хозяина...» Браво!
— А его подсадим на иглу кредита, — продолжал старый Огнь. — Ещё ниже пригнём. В сущности, по нашим меркам поместье это — нищая избёнка.
Встрепенулся спросонья, откликнулся петухом звонкий голос:
У бурмистра Власа бабушка Ненила
Починить избёнку лесу попросила...
Это ввернул дремавший в дальнем углу рифмач, отреагировал на слово «избёнка». Стишок пришёлся, кажется, к месту, потому как от всей души рассмеялся Скокс. Непонятно, что нашёл он тут весёлого, но грянул угодливый хохот со всех сторон. И ещё веселее стало Скоксу, и ещё задорнее захохотало всё собрание.
— Власа! Власа-а, — сквозь слёзы передразнивал тот, с жабьими глазами. — Так и представляю себе... Влас такой идёт, раскорякой такой... О-о-о...
— Власа и Ненила! Ненила, главное! — напоминал с нажимом его оппонент. — Не Нина, а Ненила какая-то! А-а-а... Ох-ха-ха... Избёнку, главное...
— Не могу, держите меня семеро! — вставлял свою реплику Шлягер, кривя рот в ухмылке, глядя вокруг тоскливыми глазами.
— Восьмеро! — квакал жаба. — Держите меня восьмеро!
— Двенадцатеро! — перебивал в свою очередь Шлягер.
— И главное-то, у бурмистра! — почти падая с кресла, гнулся от смеха Огнь. — У бурми-и-стра.
— Власа... Раскорякой такой... — Жаба встал на карачки, наглядно продемонстрировал «раскоряку».
Грохнулось собрание. Хохотали, хлопали себя по ляжкам.
— Не Дафнис и Хлоя, а Влас и Ненила!
— Филимон и Бавкида!
— Вера и Ерошка!
— Что значит чувство юмора! Умора!
— Ненила, ух-хо-ха-а...
И только один старый Жиж молчал. Сидел, ссутулившись, сгорбившись, не поднимая очей от земли. Скрипел зубами. Молчала, впрочем, и древнегреческая мраморная скульптура, что всё это время белела в углу. Двое из всех!
Становилось страшно. Даже самим хохочущим. Это видно было — самим хохочущим становилось страшно. С каждым взрывом нервного смеха делалось вокруг как будто темнее, мрачнее, невзрачнее.
Задыхался, давился кашлем желтолицый старик, никак не мог остановить агонию смеха. Слёзы и слюни стекали по его лицу, он помавал руками беспомощно, обречённо, ибо не имел уже в себе никаких сил остановиться. Подскочил к нему раскоряка с жабьими глазами, размахнулся и с большим-большим наслаждением влепил оплеуху. И помертвел тот, слёзы застыли на щеке. Только долго дёргалась щека, трепетало красное веко, норовил съехать на сторону кривой рот, и долго ещё давил в себе подступающую икоту старик.
— Всё, — объявил Скокс. — Шабаш!
Вмиг воцарилась абсолютная тишина. Скокс, указав пальцем в угол, тихо произнёс:
— Наступает звёздный час сластолюбивой Розы Чмель. Отныне пусть смолкнет смех. Не могут пребывать вместе демон Юмор и зверь Эрос.
Древнегреческая мраморная скульптура, что всё это время белела в углу, встрепенулась, ожила. Роза Чмель блеснула бриллиантовыми зубами, скинула с плеч покрывало, с удовольствием прошлась по ковру, разминая застоявшееся тело. Целое облако талька поднялось над нею.
Подойдя к Скоксу, Роза изогнулась в тонкой талии, глубоко поклонилась, коснулась пальцами пола. О, она знала свою истинную силу! Померк пред этой силой древний Арль, что славился на весь мир необыкновенной красотою своих женщин!
Старый Шпрух и Полубес, оказавшиеся позади неё, деликатно отвернули взоры свои. То же самое сделал и Шлягер, но всё-таки не устоял. Всё-таки, отведя глаза свои, раза два метнул быстрый, как разящая рапира, взгляд на тугой, обращённый к нему зад сластолюбивой Розы Чмель. Дрожь прошла по её кобыльему крупу, от самого крестца вплоть до золочёной гривы. Свалился с перекладины, пополз на четвереньках господин Огнь, старичок в буклях. Длинная слюна... Ох, страсти человеческие...
На самом-то деле их три всего — сластолюбие, славолюбие, сребролюбие. Три! Три корневые, главные. Остальные семь — только отпрыски, отростки. Семь нот, на которых можно сыграть любую музыку. Всё дело в сочетаниях и взаимодействии.
— Семья! — объявил господин Огнь. — Вот крепость, которую надо рушить! Подтачивать изнутри, через жену.
— Особо не подточишь, — пожаловался Шлягер. — Вера верующая.
— Тавтология, — заметил жаба.
— Желательно брак его разрушить! — провозгласил оратор. — Не к лицу царской особе венчаться с простолюдинкой.
— Уж и замуж невтерпёж! — поддержала Роза.
— А лета ваши? — напомнил старый Огнь.
— А лета наши мне не помеха! — парировала Роза. — Лета изощряют страсти, придают опытность в телесной любви. Баба ягодка опять! Не терпится испытать на деле! Немедленно хочу замуж!
— К сожалению, никак нельзя! — возразил Адольф Шлягер, склоняясь над Розой. — Генетическая экспертиза подтвердила, что Вера Репьёва принадлежит к роду весьма древнему. Боярин Козьма Репьёв командовал батареей единорогов в казанском походе Ивана Грозного. По другой ветви кровь её соединяется с родом Гедиминовичей.
— Мне было обещано! — заявила Роза Чмель. — По древним пророчествам, антихриста должна родить блудница! Из этого следует, что и предтече естественнее обвенчаться с блудницей. Вы же клялись брак этот уничтожить!
— Упёрся, — развёл руками Шлягер. — Не желает.
— Что значит «не желает»? — обернулся господин Огнь. — Надо организовать супружескую измену и предоставить ей факты.
— Не поверит! — сказал Шлягер.
— Как так? Не любит, выходит.
— Не выходит! Любит. Иной раз бьёт его по щекам. Когда он набедокурит. Но сама же плачет при этом. Жалеет!.. Русская женщина.
— Бьёт и плачет?
— Истинно так! Русский характер. Она не бросит его!
— А пусть они состязаются! — выкрикнул жаба. — Роза-то наша взрачнее! Несмотря на лета свои. Перемен!
— Вот именно! Мы жаждем перемен! Говорят же: «Власть должна быть переменяемой». Значит, и жена! — поддержал старый Огнь. — Пусть достойнейшая выявится в свободном состязательном процессе.
— Состязание! Состязание! — закричали голоса со всех сторон. — Перемен жаждут сердца!
Кое-какие перемены тотчас же произошли в окружающей обстановке. Загремело в углу. Мешковатый Полубес задел фалдами бронзовую скульптуру. Та рухнула, покатилась с дребезжащим звуком по полу, выдавая своё полое, пустое нутро.
— Ну, что ж. Пусть будет состязание. Как ваши сети, господин Асмодей? — негромко поинтересовался Скокс. — Велика ли добыча? Вы, кажется, новый ресторан открыли?
Слово «добыча» произнёс профессионально, с ударением на первом слоге.
— Добыча скудеет, — так же ударяя на первом слоге, пожаловался лысый оратор, владелец всемирной сети пивных и ресторанов «Асмодей». — Ловим, конечно. Мелкую в основном рыбёшку. Сети ветхие.
— Будет вам настоящая добыча! — провозгласил Скокс и поднял ладошку.
Всё опять смолкло, остановилось, скукожилось, заглохло. Казалось бы, всего-то... ладошка.
— Господин Шлягер! — скрипуче проговорил Скокс в мёртвой тишине. — Заканчивайте репетиции. Пусть примерит корону! А мы придём на смотрины, поглядим. С галёрки. После окончания банкет. А затем... Все поедут в «Асмодей»!
И как будто открылись запоры, распахнулись шлюзы по мановению волшебного слова. Заплясало всё, закружилось, взвыло, запело на мотив «Ах, мой милый Августин»:
— Все поедут в «Асмодей»-«Асмодей»-«Асмодей»...
И почудилось, представилось, привиделось, примерещилось кое-кому, что ладошка-то... того... шестипалая. В сумраке. Так-то...
Глава 12
Черти на галёрке
1
До начала оставалось двадцать минут. Артисты понемногу выглядывали из гримёрных. Человек пять, сгрудившись у зеркала в холле, пудрились, поправляли парики, осматривали костюмы. Все они, ничуть не стесняясь друг друга, двигали губами, зверски скалили зубы, разминая мышцы лица, перекидывались репликами.
Загремела на лестнице жесть алебарды. Все обернулись, замолчали. Сверху спускался неуклюжий пожилой человек, накануне поступивший в труппу. Сутулился, бычился, враждебно поглядывал вокруг маленькими глазками, глубоко упрятанными под массивными выступами надбровий. Был он похож на неандертальца, оказавшегося во враждебном окружении кроманьонцев.
Артиста этого Шлягер накануне пригласил на роль душегуба. Мощное тело выпирало из камзола, стянутого бронзовыми застёжками. Тугие резинки для удержания чулок пережимали вены под коленками. Проходя мимо сияющего зеркала, душегуб яростно прокашлялся, клокоча горлом. Осыпалась на плечи пудра с парика.
Актёр этот, надо заметить, сразу же вызвал вражду и большое раздражение у труппы, а особенно же у Бермудеса. Игорь Борисович объяснил своё неприятие новичка тем, что, дескать, от того нестерпимо «пахнет лошадью». На самом же деле причина была в ином. От Несвядомской тоже временами пахло лошадью, и ничего... Причина лежала гораздо глубже — фамилия дебютанта уж очень была похожа на фамилию Игоря Борисовича. Что для артистической славы весьма пагубно. Фамилия новенького была так же звучна, басиста, так же привлекала внимание на афишах, как и фамилия Бермудеса. Новичка звали — Савёл Полубес.
Презрительная гримаса играла на обезьяньих губах Савёла Прокоповича. Ещё раз прошёл мимо зеркала, с отвращением косясь на свои обтянутые ляжки с бантами под коленками, кривые, толстые икры в белых шёлковых чулках.
Из дальнего угла, где на лестничной площадке устроена была курилка, несло дымом. Там сейчас дружно смеялись, по-видимому над анекдотом.
Чуть в стороне от всех прохаживался взад-вперёд Бубенцов. Вскидывал голову, оборачиваясь на каждый взрыв хохота. Недовольно и неодобрительно дребезжали колокольцы на тиаре. Невинный смех сослуживцев Ерошка принимал на свой счёт. С некоторых пор, а именно с тех самых, как имя его стало нарицательным, популярным и зазвучало на всю страну, Ерошка в своём родном коллективе всё более отдалялся от прочих. Вот и теперь оказался в некотором, уже привычном ему, отчуждении и одиночестве. Только три или четыре самых близких друга — Бермудес, Поросюк, Смирнов да Чарыков — оставались в прежних тёплых отношениях с ним, умело хороня в глубине сердца профессиональную зависть.
Бубенцов одиночества не терпел, а потому это вынужденное положение, когда он не может, как бывало прежде, запросто присоединиться к смеющимся над анекдотом, по-дружески ущипнуть Полынскую, перебить чужой разговор или пошутить с чопорной Адой Брониславовной, — положение это его тяготило. Не с кем было поговорить, блеснуть острым умом. Некого было поразить оригинальностью мыслей, которые сегодня то и дело залетали в голову Ерофея. Невысказанные чувства клубились внутри сердца, теснились в груди, требовали выхода. А выхода не было. Ценнейшее духовное достояние пропадало втуне. Это было очень досадно.
Как известно, самое высокое наслаждение испытывает человек, когда делится радостью с ближними. Когда хвастается удачей, талантом, богатством. Тяжело не иметь возможности рассказать о своих успехах. Бубенцов прохаживался, поглядывая поверх голов. О, бремя избранничества! Даже и в спектакле свою роль обыкновенного шута он с некоторых пор стал считать центральной, главной.
Раздражённо звякнули бубенцы. Тревожное движение произошло на лестнице среди курящих. Взволнованной толпой вывалились оттуда в коридор актёры, рабочие сцены, осветители. Выступил из их среды Игорь Борисович Бермудес.
— С дороги, милочка! — загремел его оперный бас.
Отодвинул суфлёра Рыжикова, тщедушного, кроткого человека, страдающего базедовой болезнью. Игорь Борисович пошёл, возвышаясь над всеми на целую голову. Проследовал мимо Бубенцова в развевающемся чёрном плаще, шурша наклеенной бородой.
— Каин очнулся! — объявил громовым голосом, подходя к зеркалу, переминая и оглаживая бороду. Оскалился, тряхнул гривой, стал коротко рыкать, мощно двигая губами. — Чер-р-ти! Ни на кого нельзя положиться!
— Чарыков в запое! — горестным сопрано откликнулась Полынская. — И Смирнов с ним вместе. Только роль получил, а не бросил товарища. Парой запили. Теперь недели на две...
— На три! — рыкнул Бермудес.
Подобное объявление, сделанное в каком-либо ином учреждении или коллективе, могло бы вызвать огромный скандал. Предположим, перед началом испытаний крылатых ракет в кают-компанию явился бы мичман и объявил: «Начальник штаба в запое!» Нельзя обычному человеку даже и представить такое. Здесь же сообщение не произвело особенного впечатления ни на кого. Наоборот! Послышался надтреснутый, но очень бодрый голос Шлягера:
— Горе не беда! Возблагодарим судьбу за счастливый случай!.. Спасибо тебе, Господи, за то, что мы не такие, как Чарыков и Смирнов!
Все взгляды обернулись к Шлягеру. И Шлягер, отвечая на молчаливый вопрос, произнёс громко, торжественно, с напором:
— Есть на кого положиться! Государя сыграет Ерофей Бубенцов!
Ерошка с подозрением прищурился на Адольфа: не подстроено ли специально? В последнее время он не всегда точно мог определить, какие события в его жизни произошли сами по себе, а какие режиссированы циничной и умелой рукой.
— Созрел! Давно созрел талант! — Шлягер повёл рукою, как будто призывая в свидетели всех окружающих.
Истинную правду говорил Шлягер. Выражался банально, но верно. Хотя и обмасливал лестью всякое слово. Бубенцов и сам не раз думал о том же, почти такими же словами.
— Роль шута при царской особе я беру на себя! — предупредил его вопрос Шлягер. — Давайте же, дорогой бесценный друг, обменяемся личинами.
— Ну, что ж, — сказал Бубенцов, принимая горностаевую шубу. — Попытка не пытка. А Блудная Страсть кто вместо Смирнова?
От радости и волнения сердце его сбивалось с ритма, стучало с перебоями.
— Блудную Страсть сыграет Роза Чмель! Вы ещё не знакомы? Завидую! — Шлягер пакостно улыбнулся, все свои зубы выставив вперёд. — Царица соблазна!
2
Невнятно ропотала тёмная бездна зрительного зала.
Кому он нужен, добродетельный, разумный, справедливый царь? Кому интересен? Никому! Бубенцову, привыкшему валять дурака, кривляться шутом, было скучно. Публика реагировала так же вяло, а раза два из задних рядов слышался тихий, протестующий свист Варакина.
Но выступила наконец царица — Роза Чмель. Бубенцов не видел момента её появления, поскольку лицом обращён был к залу. Но всё понял по реакции публики. По вздоху и стону, что пронёсся над креслами. По тому, как отвалились челюсти у сидящих в первых рядах. Коротко ахнул кто-то в заднем углу, уронил бинокль. А из уст Варакина вместо свиста зашелестело шипение.
Бубенцов обернулся и увидел царицу Розу. Царица, победительно, властно усмехаясь, приблизилась к нему на расстояние дыхания. Она знала сокрушительную силу своего блудного соблазна. Алые, сахарные уста раскрылись, сверкнули бриллианты во глубине рта. Роза заиграла всем тем совокупным набором телесных средств, которыми щедро снабдила её натура. Удивительно, как неравномерно, как несправедливо распределяются дары! Прилежной, честной труженице, ответственной, трезвой, скромной, тело даётся постное, плоское, костистое. А ветреная, безалаберная шаболда получает такое великолепие!.. О, как несправедливо!
Роза вилась вокруг Ерофея, манила, высовывала раздвоенный кончик языка, ускользала, приближалась. Касалась его, задевала горячим бедром, проводила тугой грудью по его спине. Он хватал воздух пересохшим ртом, забывал реплики, тянул ненужные, нелепые паузы. Но, к его счастью, зрительный зал не замечал оплошностей. Зрительный зал точно так же мучился, не мог отвести глаз от соблазнительных прелестей полуобнажённой блудницы.
Адольф скакал рядом, звенел бубенцами, вертелся чёртом, скалил зубы. Надевал козлиную голову на плечи, блеял, мекал, тыкался рогами в грудь Бубенцову. Ему, пожилому, не очень здоровому человеку, тоже доставалось от избытка Розы Чмель, и на него изливались обильные жаркие дары. Шлягер, давно растративший пыл юности, всё же не мог утерпеть. Раза два или три посередине действия бросался прочь. Не докончив реплики, срывался, бежал за кулисы, где тесной стайкой толпились балеринки из группы подтанцовки. Ломал первую же, которая подворачивалась под руку. Валил с рычанием на войлочные мешки...
Актёрам, что растерянно озирались, топтались на подмостках, приходилось изо всех сил спасать положение, заделывать брешь, образовавшуюся выпадением из действия Шлягера. На ходу экспромтом придумывались мизансцены. Бубенцов томился, невпопад отвечал, краем глаза косился в пыльную темноту закулисья. Там энергично сотрясался волосатый хребет сатира, привставшего на задние лапы, терзающего свою зазевавшуюся жертву, урчащего. Впрочем, Шлягер управлялся споро и через пару минут возвращался на сцену. Снова скакал, гремел бубном, вывалив набок язык, по-собачьи часто дыша.
Надо отдать должное, Адольф Шлягер блистал в роли шута. Кривляться умел не хуже Ерошки, но добавил и кой-какой оригинальной отсебятины. Например, время от времени в самом неподходящем месте высоко подпрыгивал и ударял себя бубном по тощему заду. Эта остзейская шутка очень развлекала публику.
Бубенцов с удивлением обнаружил в себе новое, незнакомое прежде чувство: зависть жгла его сердце.
3
Ерошка не помнил, как покинул сцену, откланявшись вместе со всеми. Отгремели аплодисменты, отзвенели крики, утихли восторженные женские визги. Ерошка сидел в пустой гримёрке, погружённый в светлое бездумье. Образ Розы Чмель вставал перед ним, вызывая, как в отрочестве, безысходное томление, тупое нытьё в паху, телесную маету.
Постепенно затихал, успокаивался театр. Но долго ещё отрывистые отголоски, всплески жили в окружающем пространстве, долетая до слуха Бубенцова. Он сидел в голубых сумерках, не включая настольной лампы. Только луч от уличного фонаря проникал сюда, делая воздух комнаты зыбким, колеблющимся. Посидев таким образом в созерцательном бездействии минут сорок, Бубенцов наконец опомнился. Пора было совершать дежурный обход, запирать запасные выходы. Почти никаких звуков уже не доносилось снаружи. Зрители давно покинули театр.
Ерошка с большой неохотою стал подниматься. Мешала внезапная усталость, навалившаяся на плечи. Пусто, тревожно было на сердце. Слабость разливалась по всем членам. Он всё-таки поднялся, пересилив желание снова опуститься в большое, уютное кресло, в котором так хорошо было грезить ни о чём.
Одинокий таинственный всплеск донёсся издалека. И ещё расслышал Ерошка некий посторонний приглушённый звук, похожий на звон упавшей тарелки. Он вдруг понял, что ведь всё это время, пока сидел в гримёрной, где-то в таинственных глубинах, в далёких извивах и переходах происходило какое-то мягкое движение, что-то позвякивало, постукивало, сооружалось. Это совсем-совсем не было похоже на обычные звуки. Не было связано с хаосом разрушения, какой происходит, когда рабочие сцены разнимают сцепленные театральные конструкции, выносят отслужившие декорации.
Это, как выяснилось очень скоро, был — хаос созидания.
Бубенцов постоял, перемогая покалывание в затёкшей, онемевшей ноге. Опираясь на посох, прихрамывая, выбрался из гримёрной, преодолел длинный, узкий коридор. Прошёл мимо пустой сцены с погашенными огнями рампы. Тускло светилась за его спиной электрическая лампочка над запасным выходом, освещая сцену таинственно и косо. Когда он ступил в полосу света, длинная тень, увенчанная рогатой короной, пала на пол и пропала в чёрном провале зрительного зала.
Ерошка поправил съехавшую на лоб жестяную корону, распрямил плечи и направился в холл. Вступил в гулкое пространство. Смутно темнели дальние выходы, едва подсвеченные красными фонарями. Несколько шагов прошёл, постукивая посохом.
И тут нечто новое поразило его. Бубенцов приостановился, с силою топнул ногою. Эхо не ответило. Топнул ещё раз! Эхо не отозвалось.
Что-то произошло с окружающим миром. Гулкое прежде пространство гигантского вестибюля отчего-то утратило обычные свойства. Оно перестало быть гулким. Прежде, когда в ночной тишине он проходил здесь, всегда отдавались шаги его во всех углах обширного пустого помещения. Дежурное эхо чутко сторожило здесь каждый его шаг, каждый вздох. Теперь же куда-то пропало, заглохло, затаилось. Бубенцов не знал, как это объяснить. Он поднял посох, с силой ударил железным наконечником в пол.
И тотчас с треском и звоном взорвался сумрак ночи! Вспыхнули радуги, ударил в глаза свет ослепительных люстр! Бубенцов, никак не ожидавший подобного сюрприза, стоял оглушённый, втягивал голову в плечи, потерянно озирался. Успел заметить в самый первый миг, прежде чем ослеп от вспышек яркого света, что из-за квадратной колоннады в центре зала выступили накрытые столы, вокруг которых теснились целые толпы народу. Так в блеске молнии успевает разглядеть человек вокруг себя живописный мир. На сетчатке глаз запечатлевается яркая, исполненная драматизма, неподвижная картина. Гибель Помпеи, изнемогающая от собственного совершенства.
Взмыли в слепящей тьме ликующие, восторженные клики. Упала со звяком тарелка. Так вот, оказывается, откуда долетали в гримёрную отрывистые отголоски и всплески. Именно здесь находился источник того невнятного движения, которое таинственно совершалось всё это время вокруг него. Движение, которое Бубенцов ошибочно принимал за шевеление своих мыслей, колыхание призрачных образов и грёз. Вот почему на шаги его не отзывалось эхо. Оказывается, холл был вовсе и не пустой.
Кто-то бережно взял его под локоть, повёл мимо колоннады сквозь сияющую тьму. Принял из безвольной руки царский посох, усадил на тот самый дубовый, грубо позлащённый трон, нарочно перенесённый сюда со сцены и установленный в возглавии стола.
Постепенно глаза Ерошки привыкали к свету. Он обрёл способность различать детали. Вот приблизилась к нему фигура с красным носом-бульбой, облачённая в полосатый банный халат с позументами. Клоун держал в руках небольшой похоронный венок.
— Браво, Ерофей Тимофеевич! — крякнула фигура, поднимая венок, кланяясь во все стороны. — Примите скромные лавры эти! Ваше-ство... В знак величайшего...
Концы чёрных траурных лент заколыхались в воздухе. Бубенцов не выдержал, схватился за красный клоунский нос, что крепился у клоуна на резинке. Сорвал с лица. Вместе с носом в кулаке у него оказались и усы из пакли. Перед ним стоял Адольф Шлягер, накрашенный, нарумяненный, напомаженный, как сам дьявол.
— Нет-нет-нет, Ерофей Тимофеевич! — Шлягер схватился свободной ладошкой за оголённое лицо, как будто прикрывая срам. Протестующе взмахнул рукою с венком. — Так не честно! Ваше-ство... Мы готовились-готовились...
— А венок похоронный зачем?
— Лавровый! — крикнул Варакин.
— Лавровый? — озлился Ерошка. — Из елового лапника?! С лентами чёрными?! Задолбали вы меня венками этими!
Зашумело застолье, загомонило, кинулось объяснять со всех сторон.
— Ну как будто! Ваше-ство... Считайте, что венец лавровый.
— Художественный образ!
— Это же метафора! Ваше-ство...
Бубенцов не успевал поворачивать голову. Каркала хрипло Гарпия Габун, а Настя Жеребцова звонко подхватывала, перебивала:
— Важно не что есть, а как считать.
— Постмодерн!
Оказывается, действительно... Так вот оно что! Метонимия! Непщевахом, блябу, текел-такел! Амфибрахий! Метаметафора! Движениями рук останавливала крики Полынская, а ту в свою очередь оттесняла Изотова, а Изотову отталкивал уже Шлягер. В отдалении толкались у стола Игорь Бермудес с Поросюком, за ними едва виднелся маленький, лысый Трактатов. Помреж взмывал над головами, выставлял вверх большой палец. Всё кружилось, беспокоилось, хлопотало вокруг. В обширном помещении стало вдруг тесно, дымно, душно, толкотливо.
Постепенно смысл происходящего уяснялся. Оказывается, для него, именно и исключительно для него, приготовлялся всё это время сюрприз. Идея этого, честно сказать — весьма громоздкого сюрприза возникла сама собою, спонтанно. Никто уже не мог вспомнить, от кого она исходила. Но почти вся труппа принимала в нём живейшее участие. И даже десятка два зрителей каким-то образом оказалось здесь, в числе их Агриппина и Настя. Толкался меж людей близорукий старичок Глеб Львович, заведующий кафедрой общей патологии. Седенький, как престарелый ворон, каркал пронзительно, наступая на ноги: «Прощения прошу!» Ворочал головою в огромных роговых очках, напрасно искал дочерей своих — Таню и Аню. Народу набилось так густо, что трудно было уже вдохнуть полной грудью, а всё ещё прибывали новые и новые. Суета стояла страшная, все пихались, стискивали друг друга, пытаясь выбраться из заторов и водоворотов. Уронили вешалку, выдавили стекло в шкафу, разбили графин. Бубенцов вертел головою, вставал на цыпочки, выискивал — где же ты, где?.. Но иная, более крупная женщина то и дело вываливалась из толпы, пятилась, надвигалась на него голой спиной. Ерошка отступал, чуя исходящий от этой спины влажный тропический жар, задерживал дыхание. Отпихивал обеими руками липнущую толстую спину. С другого боку продрался Глеб Львович, строго сунул ладошку лодочкой, и Бубенцов вынужден был её пожать.
«Где же Роза? Роза Чмель...»
Адольф Шлягер поднялся, постучал вилкой о тарелку, требуя тишины. Степень застольного шума снизилась до приемлемой степени. Шлягер, зная, что тишина эта продлится слишком недолго, поспешно заговорил:
— Друзья мои! Братья! — оглядел присутствующих влажными глазами, остановил взгляд свой на Полынской, поправился: — Братья и сестры!
Слово «сестры» произнёс по-старинному, по-церковному, без точек над «е».
— Зачитаю телеграммы. От зрителей. Кои не аплодируют, — с большим пафосом продолжил Шлягер, вытаскивая из-за пазухи целый ворох почтовых бланков. — Кои не аплодируют, дорогие мои коллеги! Аристократы духа сдержанны в эмоциях. Вот! Самые последние. «Великолепен тчк». Это, кажется, от посла Великобритании. Да. Виндзоры. «Попадание десятку вскл». Каролинги. Дюпон, Варбург, Баффет. Вот так вот. «Поздравляю удачей вскл». Гогенцоллерны. «Бесценный вклад мировую культуру тчк». Меровинги. «Превосх всяк ожид тчк». Габсбурги. Экономят... Доротея София Шлезвиг-Гольштейн-Зондербург-Глюксбургская. И протчая, протчая... Ольденбурги. Морган, Оппенгеймер.
Руки Шлягера заметно дрожали.
— Поелику! — сбивался Адольф, подхватывая выпадающие листки. — Зане! Братья и сестры!
Дрожал влажный голос.
— Ну? — Шлягер закончил чтение, весело поглядел на Бубенцова. — Что вы на это скажете, Ерофей Тимофеевич?
— Браво! — крикнула Полынская и страстно расширила на Ерошку глаза.
— Виват! — громогласно отозвался Бермудес.
Загремела вдруг музыка из репродукторов, странная музыка: кадриль не кадриль, но что-то весёлое, пёстрое. «Ах, Семёновна, ядрит твою мать!..» И сорвалось с мест застолье. Бубенцов высунул было вперёд нос, но по самому носу дёрнул его целый ряд локтей, обшлагов, рукавов, концов лент, душистых шемизеток и платьев. Галопад летел во всю пропалую: Настя Жеребцова с голубым пером, Ирина Шацкая с белым пером, грузинский князь Чипхайхилидзе, чиновник из Петербурга, француз Куку, Перхуновский, Беребендовский, чиновник из Москвы, Горпина в обнимку с Маргаритой, Варакин, Трактатов и Полынская — всё поднялось и понеслось... Привиделась на миг даже ковыляющая за спинами гостей старая Зора. «Зора есть, а Розы нету...» — сложился тоскливый каламбур в голове Бубенцова. А и в самом-то деле! Не было здесь только Розы. Розы Чмель.
Ерошка вспомнил свою Веру, и жестокий стыд обжёг, окатил его изнутри. Музыка стихла так же неожиданно, как и началась. С шумом задвигались стулья, зазвенели ножи, вилки. Все с красными, пылающими рожами рассаживались по местам. Еле уловимый аромат лаванды, сандалового дерева перемешивался с острым запахом лошадиного пота. Савёл Прокопович Полубес, наплясавшийся, натопавшийся, распаренный, упал в кресло, привалился к стене. Вытирал красное лицо, толстую шею бумажными салфетками.
— Триумф! — всё повторял и повторял подвижный человек во фраке, никогда прежде не виденный Бубенцовым. — Подлинный триумф!
— Нобеля! — вдруг отчаянно выкрикнул Трактатов, восторженно сверкнув выпуклыми, бараньими глазами. И сам испуганно замер, весь сжался, притих, сражённый собственной наглостью.
И всё кругом затихло, опало. Молча смотрела на смельчака бледная Ирма Замш. А выскочка, уже понимая, что хватил, переборщил, отчаялся ещё больше и в этом отчаянии крикнул упрямо:
— Нобеля дать!
— Э-э, милейший, — мягко возразил заведующий литературной частью Венедикт Арнольдович Нечистый. — Насколько я знаю, нет в области театра нобелевской премии.
— Есть! — стоял на своём отчаянный. — Должна быть! Не может не быть.
— Боюсь, что может и не быть, — влез компетентный фрак, объявивший о триумфе.
— Я уверен, есть, — скисшим голосом проблеял Трактатов. — Из всех искусств для нас важнейшим... В сфере театра. Законом не запрещено!
— Пусть Ада Брониславна справится в энциклопедии, — нашёлся Шлягер, разряжая ситуацию. — А мы тем временем... Не теряя, как говорится, времени... Объявляется тост за героя. За нас! И все за одного!
Поднялся после этих слов великий гвалт. Пирующие, как будто дождавшись наконец условного сигнала, вскочили со своих мест. Все потянулись к оторопевшему Бубенцову — с бокалами, фужерами, чарками, стаканами, рюмками, чашками, кружками, ковшами, братинами, красовулями.
Бубенцову сунули в руку окованный серебром рог. Поддержали, подсобили поднять. Подпихнули к губам. Скосив глаза к переносице, пил из рога Ерошка. И вот случилось то, чего он больше всего ждал и чего больше всего боялся. Пропала куда-то старая Зора. Зато взамен ей выступила из-за спин гостей соблазнительная Роза Чмель. «Роза есть, а Зоры нету...» — тотчас сложился волнующий каламбур в голове Бубенцова. А и в самом-то деле! Не было здесь только Зоры. Старой Зоры. А Роза подходила прямо к нему, была уже в шаговой доступности. Уже жаром духов окатывало, окутывало Бубенцова.
Веселие продолжалось. Пока Ада Брониславовна ходила в библиотеку, пока листала тома, искала информацию про премии, прошло более получаса. К её возвращению все давно уже забыли о предмете спора. Заявление о том, что никаких указаний на театр в регламенте Нобелевской премии не имеется, не вызвало никакой реакции. Никто даже не расслышал.
Не расслышал ничего и сам виновник торжества. Он в это время был далеко отсюда, разговаривал разговоры с несравненной, остроумной Розой Чмель. Именно такие ему всегда нравились — весёлые, лёгкие, бесшабашные. Вот только голос... Голос был у неё хрипловатый, сипловатый, как будто прокуренный.
— В «Асмодей»! — кричал человек во фраке с другого конца стола, махал руками, еле видный на краю горизонта. — Все едут в «Асмодей»! А там хоть трава не расти!..
Заплясало всё, закружилось, запело.
— Все поедут в «Асмодей»-«Асмодей»-«Асмодей»...
Появились откуда-то Таня и Аня. Нашлись наконец-то!.. То-то радость престарелому Глебу Львовичу, заведующему кафедрой общей патологии.
— В «Асмодей»! — дохнула Роза в самое ухо, жарко, распутно.
Глава 13
Женщина в трёх зеркалах
1
Закричала собака. Бубенцов очнулся в смертной тоске. Ещё не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки определил, что в комнате горит искусственный электрический свет. Было ясно, что адский свет и не выключался, а горит так всю ночь.
«Не унывать, — привычно пробормотали губы. — Что бы ни случилось. Не унывать...» Немного подумал и добавил беззвучно: «Всё пройдёт. Все когда-нибудь умрём. Это неизбежно...»
Подбадривая себя такими словами, открыл глаза. Не унывать было никак невозможно. Ибо первое, что увидел он перед самым своим носом, был незнакомый живописный гобелен. Значит, вчера он заснул в чужом алькове.
Картина изображала закатный пруд. На переднем плане лебедь надменно глядел на своё отражение в воде. Старинный замок с башнями белел на дальнем берегу.
Что-то живое пошевелилось, вздохнуло за спиной. Тесно, тёмно, томно стало в груди от этого шевеления. Бубенцов почувствовал нехватку воздуха. Облизнул пересохшие губы, протянул руку и уткнулся в глухую стену. Близка вода, чист, прозрачен и глубок лесной пруд, а не утопишься. И зачем тогда привязали к груди его камень? Не спрячешься в гобеленовом лесу, хотя бы вон за тем кусточком ракитовым. Пространство лукавое, плоское, двухмерное.
Горячая, мягкая рука погладила плечо. Ужас ударил Бубенцова под самый корень, дух его содрогнулся. Дрожь прошла снизу вверх — от ствола спинного мозга по всем ветвям, ответвлениям и отросточкам нервной системы, вплоть до кончиков ногтей. Рука, погладившая его, несомненно, принадлежала женщине. Ерошка проснулся в чужом доме, в чужой постели. И очевидно, с чужой женщиной за спиной.
2
Только смерть избавит от всех ужасов и тягот здешней жизни, только смерть! Подкрепившись немного этой мыслью, Ерошка взялся припоминать события вчерашнего дня. Предстояла сложная, кропотливая работа по реконструкции прошлого. Сознание сохранило только некий общий, размытый образ произошедшего. Гармоническая последовательность событий успела разрушиться. Всплывали вдруг из хаоса некоторые мало связанные между собой эпизоды и артефакты.
Начиналось всё в театре, и так славно начиналось! Затем как будто веселье продолжилось в «Кабачке на Таганке». Потом, кажется, был скандал в ресторане «Асмодей». Как прибыли они, пешком ли или на такси, это совершенно изгладилось из памяти. Всё было весело, здорово, пёстро. Ерошке все искренне радовались, улыбались. Он с кем-то здоровался, обнимался. То и дело окликали. Ходил от столика к столику, пил там. За одним из столов завязался спор с долговязым стилягой в шарфе. Шарф запомнился отчётливо, поскольку с помощью его незнакомец был повергнут на пол. Были затем крики, был Бермудес, который появился неведомо откуда, оттаскивал Ерофея. А незнакомец куда-то делся вместе со своим шарфом, оставив в руке Бубенцова горсть серых волос.
И всё это рыцарство совершалось в честь прекрасной дамы — Розы Чмель. Бубенцов вернулся к столику, отряхивая ладони, но никак не мог избавиться от серых волос. Они наэлектризовались, липли к пальцам. Роза была в красном платье, с алой розой в чёрных с золотом волосах. От неё исходила огнедышащая сила, как жар исходит от раскалённой сковородки. Бубенцов, стоя на колене, декламировал:
А вино уж мутит мои взоры
И по жилам огнём разлилось.
Что мне спеть в этот вечер, синьора?
Что мне спеть, чтобы вам не спалось?
Теперь Ерошка Бубенцов напряжённо вслушивался в чужое дыхание за спиной. Та ли? Или какая-нибудь иная? Если иная, думал он, то измена двойная. И жене, и Розе. Абсурдно, но получается именно так.
3
Бубенцов затаил дыхание. Довольно долго лежал не шевелясь, напрягая слух. В какой-то момент показалось, что за спиною дышит не человек. Определённо не человек. Какое-то иное существо, но только не голая женщина. Лучше бы это дышал там кот или даже собака. Городским собакам ведь часто позволяют хозяева забираться в человечью постель и там дрыхнуть. Большая такая рыжая собака, старая, упитанная.
Опираясь на локоть, осторожно стал переваливаться на спину, приподниматься. Она лежала на груди. Бубенцов видел затылок и вытянутую, как у пловчихи, руку женщины. Да, это была, кажется, та. Скорее всего, та, поскольку брюнетка с отливом в рыжину. Плыла она кролем.
Надо было как-то выкарабкиваться. Выбираться из бездны, восстанавливать себя, склеивать разбившуюся в мелкие осколки жизнь.
«Почему не позвонил вчера?»
«Почему? Пьяный был, вот почему».
«Бабы пили с вами?»
«Какие там бабы, Вер? Сама подумай. Чисто мужская пьянка».
Не поверит, пожалуй. Лучше так:
«Была там одна. Или две, я уж не помню. Ну, ты её знаешь. Алкоголичка из отдела кадров. Она всегда подсядет на халяву...»
Про «одну или две, не помню» — это хорошо, важно только произнести естественным голосом. «Ты же знаешь, мне неинтересны эти бабы, всё равно, сколько их...»
Вера наверняка звонила ночью Бермудесу. Затем Поросюку. Эти не выдадут, скажут, что потерялись ещё с вечера. Надо уточнить, согласовать.
Мозг работал, пусть с перебоями, провалами, но эта работа мозга отозвалась благотворно на психике. Прошёл первый, парализующий волю, ужас. Теперь им владели тяжкое смятение, запоздалое раскаяние.
Тихо двигая локтями, Ерошка попятился в изножье кровати, стараясь не коснуться, не потревожить спящее существо, которое он всё ещё не разглядел толком. Несколько раз малодушно замирал, сторожа перемены в её сонном дыхании. Соскользнул, тихонечко тенькнул кончиками ногтей по паркету. Выждал, мелко перебрал локтями, пресмыкаясь тихо, как игуана. Тяжко же и неловко игуане пятиться, ползти назад. Послышался короткий всхрап, и замерла чуткая игуана. Наконец Бубенцов сполз с края постели, которая, к его счастью, ни разу не скрипнула за эти несколько минут напряжённого передвижения.
Она не проснулась, а только пошевелилась в сонной неге. Перевернулась на спину. Да, это была та самая женщина, увидеть которую сейчас он и опасался, и надеялся. Та самая весёлая, остроумная, распутная Роза Чмель, которая появилась вчера и, разбив все запоры, ворвалась в его жизнь.
Измена была не двойная. Но легче не стало.
Теперь, без алой розы в волосах, с закинутой рукою, Роза показалась ему ещё привлекательней. Она лежала на спине, нагие раздвоивши груди. И тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь её во сне. Карминные, жаркие губы сухо пылали на бледном, страстном лице. Чёрные волосы с бронзовым отливом, которые он вчера трогал своей пьяной лапой, доказывая ей, что это театральный парик из конской вороной гривы, раскиданы были по белой наволочке. Эту кобылицу звали Роза. «Ты красива, как роза!» — такой комплимент он повторил вчера много-много раз. Да ещё много-много-много раз...
4
Кобылица повернулась на бок, не открывая глаз. Сонная дрожь прошла по крупу, от самого крестца вплоть до золочёной гривы. Тотчас стала подниматься внутри Ерофея тёмная муть. Бубенцов почуял, как снова наливается, вскипает силой... и поспешил поскорее вырваться из западни, полной уже света наступающего дня. Свет страшил его. Недаром он чувствовал себя мерзкой игуаной. Босиком, на цыпочках, опираясь на хвост, пробежала бесшумная игуана до приоткрытой створки двери, прошмыгнула в щель.
Далее Бубенцов, пошатываясь, не совсем твёрдо держась на лапах и стараясь не стучать когтями по паркету, пошёл незнакомым коридором. Едва не задел торчащий из стены сувенир в виде рогатой коровьей головы с подвешенными на шее жестяными колокольчиками. Изделие чешских мастеров, ширпотреб. Точно такое же висело и у него дома. Только не слева, а на правом простенке.
На кухне было то, ради чего он, собственно, и предпринял это трудное, долгое, полное невероятных опасностей и приключений путешествие по чужой квартире. На подоконнике стояла большая бутылка красного вина, отпитая не более чем на четверть. По своему детдомовскому опыту он знал, что некоторые вещи следует делать сразу. Получил шоколадную конфету — не откладывай, ешь немедленно. Иногда верная казалось бы добыча, если промешкать, зазеваться, может исчезнуть в один краткий миг. Бубенцов не стал тратить время на поиски стакана, схватил заветную бутылку, поднёс к губам, как пионерский горн, запрокинул голову и принялся трубить... вливать терпкую жидкость в пересохшее горло. Заливая тревогу, заминая маету, беспокойство... словом, всё то, что зовётся у порядочных, благочестивых людей словом «совесть».
И тут его озарило! Бубенцов пил, скосив глаза, и вдруг понял, что находится-то не где-нибудь, а на собственной своей кухне. Да, на своей собственной кухне! Поперхнулся, закашлялся. Умолкла пионерская труба. «Но пулей вражеской сражённый...» Сквозь выступившие слёзы озирал озарившееся озорное пространство. Кухня была его! Правда, с несколько иным набором мебели. С немного иной расстановкой предметов, с иным рисунком обоев. Какой-то шутник, вероятно, всю ночь... И ещё он понял, что и спальня, где ночевал, и коридор, по которому прошмыгнул, и расположение сортира с ванной — словом, всё-всё-всё устроено здесь точно так же, как в собственной его квартире. Только вместо родной жены злой шутник этой ночью незаметно подложил ему чужую женщину. И поэтому всё в его жизни перевернулось, поменялось местами! Бубенцов проснулся в зазеркалье! Всё, что в родном доме было у него справа, в этой квартире располагалось слева.
Ерошка рывком откинул штору, выглянул во двор. Да, всё правильно. Он был в соседнем подъезде. За окном зеленел привычный двор, но видный с иной точки, искажённый высотою. Он-то жил на пятом этаже, а здесь был, кажется, десятый или одиннадцатый. Если выпасть отсюда, то убьёшься насмерть.
Ерошка ещё раз приложился к бутылке, допил остатки. Открытие перестало пугать, а отчасти уже и забавляло. Хмель постепенно заглушал неврастению. Осмелев, окрепнув душевно, Ерошка двинулся в обратный путь. Задел колокольцы на шее у деревянной коровы.
Роза Чмель уже не спала. Сидела на краю постели, набросив на плечи шёлковый синий халат, расшитый золотыми звёздами. Раскладывала карточный пасьянс на прикроватном столике. Алой атласной лентой перехвачены были пышные волосы. Кажется, вчера тоже были какие-то карты.
— Привет, Розалинда! — проговорил он по возможности естественно.
— Привет, суженый мой! — так же естественно ответила она.
Дружелюбно поглядела на него. Странное и неуместное слово — «суженый» — неприятно кольнуло Ерофея.
— Я там вино твоё выпил, — признался Бубенцов. — Открытое стояло.
— Сам покупал вчера в буфете, — сказала Роза равнодушно. — На Курском вокзале. Забыл уже?
— Ну да, — сказал Бубенцов, оглядывая комнату, выискивая свою одежду.
На кресле. За креслом. И под торшером.
Как можно забыть такое? Про Курский вокзал он не помнил ничего.
Роза не обращала внимания на его осторожные передвижения по комнате. Клонилась над столиком, внимательно что-то высматривая. Всплеснула руками. Бубенцову послышалось, как приглушённый страстный стон вырвался из её груди. Он повернулся, застёгивая пуговицы на белой рубахе. Эту рубашку он любил: подарок Веры на его юбилей, на тридцать пять лет. Пуговица никак не лезла в петельку. Бубенцов глядел на бледное, мраморное лицо Розы, не в силах оторвать глаз от столь совершенной, страшной красоты. Роза вдруг ожила, подняла на него персидские очи свои, нахмурилась, раздражённо смешала карты. Что-то её не устраивало в раскладе. Понадобилось ещё раз перемешать, перетасовать.
— Ты не поверишь! — воскликнула Роза, тыкая алым острым ногтем в грудь карточного короля и удивлённо поднимая соболиные брови. — Снова всё совпало!
Что за женщина! Невозможно не влюбиться, не вспыхнуть хотя бы на краткий миг, не полыхнуть и не сгореть, даже если глубоко, кротко и верно любишь другую, милую...
— Что совпало? — встревожился Ерошка, приметивший с краю пасьянса туза пик. Его-то он опасался, этого чёрного туза.
— Ты когда-нибудь интересовался своим генеалогическим древом? — спросила Роза.
— Знаю, знаю ваши цыганские уловки, — перебил Ерошка. — Это я тебе сам вчера наболтал.
— Так говорят карты. Великое будущее ждёт тебя, Ерофей Бубенцов! Отчего же ты бледен, мой повелитель? Выплюнь проклятую горечь, оставь в устах медовую сладость измены. Ты должен быть выше совести и морали.
Ерошку передёрнуло.
— Скажи мне, — вглядываясь в лицо гадалки, спросил Бубенцов. — Ты это всё выведала у Горпины Габун? Та ведьма со сросшимися бровями тоже плела что-то подобное.
— Нет, — проговорила Роза равнодушно. — Никто не говорил. Карты показывают.
— Ну и что они показывают?
И тут, перебирая масти, Роза Чмель принялась ровным голосом выкладывать такие подробности из прошлой жизни Бубенцова, о которых он сам давным-давно даже и думать забыл.
— Когда умер твой прадед, тебя отдали в детский дом. Но очень скоро ты опять встретил прадеда...
5
Это было правдой. Однажды их привезли в Третьяковскую галерею. На картине Васнецова «Баян» в старце с длинными седыми космами, развевающимися на ветру, Ерошка узнал своего прадеда. Ничего особенно не связывало Ерошку с прадедом, который не сказал ему за всё детство ни одного слова. То ли прадед забыл уже все человечьи слова. То ли давно уже сказал людям всё и больше не нуждался ни в каком общении. Целые долгие летние дни маленький Ерошка проводил с ним на Угре, сидя в рыбачьей лодке. Они кружили в тихих затонах, где у прадеда были расставлены сети.
Солнце пылало в самом зените, стрекоза неподвижно висела над струящейся водой. Звенящая тишина стояла в мире. Прадед, положив на колени весло, сидел на корме и сквозь Ерошку глядел в какую-то свою даль. Прадед был далеко-далеко, на том берегу, за горизонтом. Ему, как говорили люди, было сто два года.
Ерошка опускал руку в прохладную прозрачную воду, пытаясь поймать водяного жука. Но вода преломляла пространство, жук оказывался не там, где казался. Ерошка ладонью тревожил отражение стоячих облаков. Весь этот долгий-предолгий день они проводили в полнейшем молчании.
Когда на закате солнца возвращались домой, ветерок с реки шевелил невесомые пряди, отводил в сторону длинную белую бороду прадеда. Ничего с тех пор не видел Ерошка белее этой бороды, белее и легче этих развевающихся на ветру невесомых прядей.
Никто уже не помнил настоящее имя прадеда, а уж тем более отчество. Они как будто потерялись во времени, стёрлись, как стираются покрываясь мхом, буквы на камне. Все люди в деревне называли прадеда странным для этих мест прозвищем — Рур. Громом рокотала даль за горизонтом, за рекою Угрою. В суровых древних варяжских горах и отрогах трубили трубы, сработанные из рогов тура. Струны славу ему рокотаху. На самом деле Рур был маленькому Ерошке прапрадедом.
Но откуда, откуда знала всё это проклятая гадалка? Как будто сам чёрт делился с нею своими сведениями. Выкрикивала она, горя глазами, страстно, глухо:
— Потомок Рюрика Новгородского, он же — Ререк, или Рорег, или Рюрик Ютландский, маркграф Рустрингена, наследник ободритского княжества по линии своей матери из династии Гогенцоллернов!
Тут Роза приостановилась, вгляделась внимательно, поднеся карту к самым глазам, а затем торжествующе прокричала:
— Дан! Дан, а вовсе не швед, из династии Скьолдунгов. О, какое великолепное будущее! Слухай, слухай...
Теперь они как будто мечтали вместе. Вернее, Роза озвучивала и рисовала перед его мысленным взором волшебные живые картины. Картины эти, от одной карточной сдачи до следующей, становились всё ярче, всё живее, всё красочнее и соблазнительней! Это был своего рода сеанс психотерапии, основанный на карточных гаданиях, который совершенно бескорыстно провела с ним прекрасная Роза Чмель. Она удивительно точно, в деталях рассказывала ему о его бедном прошлом. Но ещё точнее, ещё убедительнее рассказывала она о блестящем будущем. О будущем, в котором наконец-то воплотятся в жизнь все его самые смелые заветные мечты. И в которое они войдут вместе, взявшись за руки.
— Вчера у нас состоялась официальная помолвка, — сказала Роза. — Это, конечно, формальность. Но мы обязаны соблюсти все пункты.
— Наша помолвка?
Бубенцов не любил затяжных отношений даже и с красивыми женщинами. Справедливо опасаясь тех тягот, что неизбежно при этом возникают.
— Так. Свадьба через полгода, — напомнила Роза. — Не забывай об этом, дорогой.
— Это обычай здесь у вас такой? — стараясь быть ироничным, произнёс Ерошка.
Он надеялся отшутиться.
— Свадьба назначена, — сказала Роза Чмель строго. — Стала бы я отдавать свою чистоту и невинность первому встречному? Как ты думаешь, дорогой?
— Думаю, не стала бы.
— А чему ты усмехаешься?
— Отпадает, — сухо сказал Бубенцов. — Женат уже. И даже, страшно тебе признаться, — венчан! В церкви в Сокольниках!
Роза прикрыла глаза, заговорила:
— Твоя нынешняя жена уверена в себе, спокойна, насмешлива. Тактична, снисходительна к твоим слабостям. Что говорит об её уме. Экстраверт. Ей свойственна погруженность в собственные мысли и чувства, отсюда некоторая милая рассеянность. Но притягательная замкнутость её души заставляет тебя нервничать и переживать.
Бубенцов чувствовал, что чертовка говорит как по писаному, выражается чужими, казёнными словами. Но поразительно верны были эти слова. Все попадали в точку.
— Венчание действует только на верующих, дорогой.
— Пусть так. Это неважно. Хотя в определённой степени я верующий человек. А важно вот что. — Бубенцов похлопал себя ладонью по левой груди. — Место занято.
— Ты любишь её! Зачем же ты спал со мною, дорогой?
«Зачем-зачем?.. А и вправду, зачем?.. А — ни за чем!..»
«Пьяный был!» — намеревался сказать он, но не сказал. Ибо это могло быть воспринято как тяжкая обида. Дурацкий, тяжёлый разговор становился всё более неприятным для Бубенцова. Роза Чмель при всей своей красоте, кажется, была порядочной дурой. К тому же навязчивой, назойливой дурой. Но напрасно она оплетает его своей золотой паутиной. Нужно поскорее покинуть место преступления. Пока паутина эта легко рвётся, пока не превратилась в крепкие узы.
6
Бубенцов накинул на плечи куртку, подхватил сумку. Роза Чмель провожала. Он слышал за спиной лёгкое постукивание каблучков. В прихожей Бубенцов сунул ноги в ботинки, повернул ключ в замке и, отворив наконец входную дверь, в последний раз обернулся с порога.
Тьфу ты!.. Кровь кинулась ему в виски, перехватило дыхание в горле. Роза стояла в прихожей перед тремя зеркалами трюмо совершенно голая и, подняв руки, возилась с волосами, подвязывая их белой лентой. Шёлковый синий халат упал к стройным ногам. Ажурный пояс, чёрные чулки, алые остроносые туфельки. Банально и пошло, да. Но ведь и бьёт наповал, не правда ли, Ерошка? Ну что ты будешь делать?! Сшибает с катушек. Бубенцов потянулся к ней, но, к его счастью, Роза повернулась лицом и оскалила зубы. Ледяной свет брызнул в глаза. И это отрезвило его. В каждом зубе сверкало по бриллианту. Мода эта на вставные зубные алмазы только-только зародилась на одном из показов, на подиуме в Лихтенштейне, и была не совсем привычной, ещё не вполне овладела...
— Это устранимо, — спокойно сказала Роза Чмель. — Тебя, как я вижу, не известили. Решение принято. Твой старый брак считается недействительным, подлежит аннуляции. На нашу свадьбу будут приглашены особы всех династий Европы.
— Всех династий?
— Всех.
Эти слова настольно ошеломили Ерофея Бубенцова, что он, выйдя уже на лестничную площадку, ещё около минуты успокаивался, прислонясь спиной к железной двери квартиры Розы Чмель.
Бубенцов долго спускался на лифте. Перед тем как выйти из подъезда, ощупал пальцами потайной карманчик, что устроен был у него под ремнём на поясе. Что-то там оставалось. Вчера он получил от Шлягера аванс в пятьдесят тысяч. За роль царя. Десять новёхоньких бумажек. Бубенцов просунул два пальца в тесноту загашника, вызволил остаток денег. Это были сложенные в четверть две купюры. Значит, восемь таких купюр он вчера расшвырял, распылил.
Бубенцов выглянул во двор. Душою владело странное ощущение, будто выглядывает он не из соседнего подъезда, а с того света. Реальность самым решительным образом поменялась. Всё было привычное и в то же время почужевшее. Знакомый мир глядел на него как будто настороженно, исподлобья, насупясь. Всего лишь потому, что двор повернулся к нему немножко другим ракурсом.
Много, слишком даже много событий происходило в его жизни. Но самая неразрешимая загадка состояла в том, что ему не удавалось далеко убежать от себя, от своего собственного дома. Куда бы ни влекла судьба, куда бы ни заносили пути окольные, он всё равно оставался в центре мироздания. Поплутав несколько часов, оказывался здесь же. Либо через улицу, в подвалах дворца, либо после целой ночи пьяных скитаний просыпался в соседнем подъезде. Как будто влекло его по замкнутому кругу. Коло его ока... Театр, кабачок, замок, три вокзала, больница, дом. Всё рядом, всё по соседству.
Из этого следует, что вполне возможно, даже сам шумерский царь Гильгамеш, повидавший всё, гонимый неуёмной жаждой славы и бессмертия, на самом-то деле не слишком далеко уходил от себя!
Глава 14
Воля мёртвых
1
Лифт тяжело поднимал Бубенцова. Поскрипывая тросами, протискивался сквозь толщу этажей. Так батискаф, обременённый грузом ядовитых водорослей, поднимается из океанской бездны, из самой глубокой и тёмной впадины. Полосы света проплывали по полу кабины. Где-то там, наверху, в пронизанной утренним солнцем квартире, ждала Вера. Чистая, невинная, как ангел в лазоревом венце. Мысли разбегались, прятались друг за дружку.
Лифт всплыл на поверхность. По всему подъезду волною распространился острый запах свежей рыбы, морских водорослей, просмоленных снастей, йода...
Перед дверью в квартиру Бубенцов дрожащей ладошкой пригладил вихры. Глубоко вдохнул, надавил кнопку звонка. Знал по опыту, что долгие колебания в иных ситуациях бывают только во вред. Срывать присохшие к ране бинты следует осторожно, но решительно. Неуверенность обессиливает душу, умножает страдания. В ближайшие минуты ему понадобятся бодрость ума, концентрация внимания и острая реакция. Он предполагал, что Вера прямо с порога попытается влепить ему оплеуху. Будет справедливо, хотя и неприятно. Нужно принять заушение с достоинством и смирением. Будет больно, ибо рука у неё тяжёлая, но поднимать локти, отвёртываться от удара не следует. Неудача озлобит и раззадорит. Заставит повторить удар. Следует уклониться, но умело, неприметно, так, чтобы звук пощёчины получился звонким, но сама ладонь пошла немного по касательной. Удар должен принести ей удовлетворение. Но и ему, негодяю и паскуднику, кара необходима для некоторого духовного облегчения. Телесная боль отвлекает от внутренних переживаний, утишает муку от укоров совести.
Сейчас дверь отворится и... «А ты думала когда-нибудь, Вера, вот о чём... Легко ли жить человеку грешному? Да, радостно быть ангелом! Таким, как ты, Вера, таким, как ты. Более того, Вера... Умри этот грешник сейчас, кто пожалеет о нём? Никто. Даже и сам я не пожалею ни секунды. Поделом! Но в детстве был он сиротой, Вера. Вспомни, Вера, о том, как жил он сиротой...»
«Прекрати, сволочь...» — скажет Вера, но голос её даст трещинку.
«Вспомни, Вера, — станет расшатывать подонок, — вспомни его детство, полное обид и унижений. Однажды ему дали конфету “Белочка”, но украл ту конфету Васька Бородич...»
«Молчи, гад! Не надо жалить моё сердце!» — крикнет Вера, и голос её увлажнится от жалости.
Не успела дверь отвориться на всю ширину...
— Я знаю твою тайну, Вера! — заявил Бубенцов с порога.
Это сказалось само собой, от одного только трусливого желания хоть как-то прикрыться, оттянуть миг расплаты. Сказалось бессознательно, без участия мысли. Вера побледнела, отступила на полшага в глубь прихожей.
— Вера, мне всё известно, — тянул он, не зная, как продолжить.
Вера приложила руки к горлу. И такой святой наивностью сияли прекрасные очи жены, что вынужден был схватиться за грудь свою и Бубенцов. Сжалось сердце его от любви, жалости, раскаяния.
— Что ж ты про деда молчала? — спросил Бубенцов.
— Про какого деда?
— Про такого... Твой дед — масон!
Бермудес учил, что при знакомстве с девушкой следует поразить её воображение словами загадочными, неординарными.
— Это они тебе сказали? — произнесла Вера, делая особое ударение на слове «они». — Но... Во-первых, не масон! Он из старинного рода Репьёвых.
— Как же это не масон, когда масон?! — Ерошка говорил это, уже нагло вешая куртку на крючок. — Третьего не дано!
— Почему третьего не дано?
— Потому что обратного хода нет. Система не позволит! Выход из пирамиды только вглубь. В сырую землю! В преисподнюю.
— Понятно. Книжку прочитал, — сказала Вера. — Про всемирный заговор. Старичок у нас лечится. Учёный. Тоже прячется от масонов. Тебе-то какая разница, управляет кто миром или не управляет?
— Это резонно, Вера, — согласился Бубенцов. — Тут ты права. Управляет или не управляет? Вот в чём вопрос. А им легко ли, подумай! Управителям-то. Представь себе, их деды-прадеды тысячу лет выстраивали систему. Передали богатство, власть, все свои мерзкие тайны. Наследники обязаны выполнять волю мёртвых. Даже пропить и прогулять не могут наследство.
— Пропить-прогулять? Стой, гад! — опомнилась Вера. — Ты где был этой ночью?
Вера врезала ему по морде. А Ерошка-то совсем было расслабился, потерял бдительность. Искры брызнули из глаз! Совсем как в прежние счастливые времена, как в самые ранние годы брака. Ерошка отскочил к стене. Получил ещё один удар. Сквозь звон услышал голос Веры:
— Ах ты, скотина!
И ещё один оглушительный удар последовал за этими словами. Обида вскипела в сердце Бубенцова.
— Да убоится жена мужа своего!
— Да устыдится муж жены своей!
— Ах, ты так? — огрызнулся Ерошка. — Драться! Вот же зараза! Обижать детдомовца? Да убоится!
Он кинулся навстречу Вере, налетел на неё, навалился. Она же, гибкая, упругая, яростная, дикая и увёртливая, трепетала, билась, выскальзывая из рук. Он чуял, как опытный боксёр, по движению её живота, по развороту бёдер, что она готовит ещё один коварный удар. А потому попытался связать её, вошёл в более тесный клинч. Обхватил её за плечи, вязал руки, прижимал к стене. Тело её трепетало, пружинило. Грубый, прямолинейный бокс уступил место искусству борьбы самбо. Самбо в свою очередь перешло в более плавные и тесные переплетения классической греко-римской борьбы. И уж неведомо как это у них получилось! Её сухие волосы упали ему на лицо, закрыли мир, он задыхался, никак не мог сдуть их, а руки были заняты... Как так выходило всегда, что всякий раз поединок заканчивался на ковре, или на диване, или даже на голом полу?
— Сволочь, гадёныш, подлец... — по инерции ругалась она, закусывая губку, сражаясь яростно, энергично. Но схватка была уже иного рода. И ругался только её задыхающийся голос. Бубенцов выпал из мира.
Они и в прошлые разы ни разу не смогли чётко зафиксировать тот момент, когда и каким образом с них обоих облетала одежда. И почему, почему она всегда в итоге оказывалась сверху? Почему?
2
Он осторожно сдвинул Веру, выбрался, сел на полу.
— Где я был? Подарок тебе покупал! Вот где я был!..
Бубенцовым овладело дьявольское, лживое вдохновение. Он принялся говорить о вещах, о которых час назад и думать не думал. Рассказывать о планах, которых и в мыслях никогда не имел.
— Давно хотел сюрприз устроить. Помнишь, поместье рядом с дачами?
Вера села по-турецки, повернулась к нему, сдунула упавшую на глаза прядь:
— Там, где ворон живёт?
Дыхание её ещё не вполне восстановилось.
— Да, там, где наш ворон. Где мы сок берёзовый с коры слизывали. Я хочу купить. Это самое поместье. Для тебя! — объявил Ерошка. — В принципе почти договорился. С хозяевами.
— Не может быть!.. Врёшь!
Глядя в её счастливые, хмельные глаза, он и сам радовался вполне искренне. Он и сам в эту минуту начинал верить. Открыл дверь в ванную.
— Мой шампунь не трать, — сказала Вера. — Дегтярный бери.
А потому что пол твёрдый, вот почему...
«Боже мой! — думал Бубенцов, ныряя в ванну. — Никакая другая не сравнится. И близко не... Эх, Вера, Вера...»
Как всегда в такие вот минуты, когда вина перед нею особенно остро томила его, он беззвучно шептал, чтобы тот огонь, который медленно сжигал её жизнь, перекинулся на него. Замечтавшись, он то и дело проваливался в воду с головой и, хлебнув пены, выныривал, откашливался. Чувство собственной жертвенности переполняло сердце.
— Господи! — шептал Ерошка. — Если только Ты есть! Сделай так, чтобы Вера оказалась в раю! И если надо мукой искупить вину, то не мучь её! Переложи её грехи на меня!..
Он произносил безумные, страшные слова, с силой стискивал веки, чтобы избавиться от солёной влаги, назревавшей в глазу. Ему мнилось, что это искренние слёзы раскаяния. Хотя на самом деле то были слёзы самоумиления.
Слеза сорвалась, прокатилась по щеке. Она была холодной в сравнении с горячей водой, которой была наполнена ванна. Как прозрачная капля берёзового сока, сползающая по белой коре. Воспоминание об этих весенних берёзах выплыло на миг и угасло. Слишком много перемен в чувствах пережил он в последние часы, а потому настроение его никак не могло установиться, успокоиться. О чём были его мысли? О чём, о чём этот волнующийся океан, этот налетающий ветер, то и дело меняющий направление, эти изменчивые образы, перетекающие друг в друга? О чём эти меняющиеся цвета, обрывки воспоминаний, всплывающий звон, затихающий шум? Зачем облака, двигаясь и клубясь, принимают именно эти образы, а не какие-нибудь иные? О чём движение света и теней, перемежающихся настроений, неровных ритмов, берёзовых стволов, прозрачных капель, вспышек и озарений? Эти возникающие и исчезающие миры люди условились называть — мыслями. Но что дано нам выловить из непрерывного потока, удержать, обездвижить, зафиксировать? Кое-что, только кое-что. Да вот беда, пока фиксировал это «кое-что», всё самое главное, огромное, необъятное, — растаяло, ушло, убежало. А ведь как ярко вспыхнуло! Вспыхнуло на краткий миг — и погасло, ушло под спуд, забылось, вытеснилось, сменилось иными образами. В сущности, фиксируя мысли, мы оказываемся в трогательной роли простака, набравшего полную шапку солнечных зайчиков и силящегося внести их в дом.
И всё-таки кое-что сохранилось. Вот эта мысль, вот этот пафос, вот эта возвышенная тирада. В том приблизительном виде, в каком удалось её запечатлеть. Всплывёт она ещё один раз, вспыхнет в сознании Бубенцова, но гораздо позже. В самом уже конце, когда будет он стоять на высокой насыпи, оглядываться на прожитую жизнь. Всплывёт вдруг, а он и не поймёт, откуда это взялось. Из каких бездн поднялось?
Ни из каких! Вот в чём весь ужас, Ерошка. Человек на самом деле — пустой! Ничего в нём не хранится! Память — это не альбом с застывшими навсегда семейными фотографиями, не магнитофонная лента с мёртвыми записями разговоров, не связка писем, не чердак с выброшенными старыми вещами, не киноплёнка со сценами свадьбы, не компьютер с сохранёнными файлами, не музыкальный отрывок, залетевший из прошлого... Ничего этого нет. Память обитает не в прошлом, а всегда живёт сейчас.
Нет, оказывается, никаких воспоминаний, не хранятся они в сознании и в подсознании человека, не складируются в неких отделениях мозга. Всё бывшее конечно же не пропадает, не исчезает, но хранится это бесценное богатство не в нейронах человека. То, что кажется воспоминанием, на самом деле не воспроизводится, не извлекается из каких-то личных глубин. Когда в свой смертный час подумает Бубенцов о Вере, о совместной прожитой жизни, то вовсе не память будет говорить в нём, вовсе не память!.. Нет никакого прошлого! Прошлое всегда заново рождается в сердце — здесь и сейчас!
Ерофей отмывался тщательно, мылил себя тремя мылами, тёр бока тремя мочалками. Волосы полоскал в трёх шампунях. В дегтярном, в ромашковом, и в драгоценном, Верином. Чем он мог ответить Вере, чем? Как отплатить за великую её наивность, за святую простоту?
«Много есть чудес на свете, человек же всех чудесней!» Так говорил Софокл. «Но нет ничего чудесней русской женщины!» Так думал Ерофей Бубенцов. Карл Пятый, римский император, конечно, к тому присовокупил бы, что нашел бы в русской женщине великолепие испанки, живость француженки, крепость немки, нежность итальянки...
Через час чистый, душистый Ерошка сидел в халате, пил чай на кухне. А Вера, отвернувшись, драила железным ёршиком подгоревшую кастрюльку.
— Ландышем пахнешь, — сказала Вера.
А ему, дураку, послышалось — «ладаном». Возмечтал-то ведь, сукин сын, о своей жертвенной святости. Рисовал сладкие картины, как, стоя по горло в адском огне, платит муками своими за её вечное блаженство.
Глава 15
История любовная
1
Жизнь, кажется, полностью восстановилась, вернулась в берега, потекла в привычном русле. Отчего бы ей, этой жизни, не течь всегда ровно, плоско, плавно? Не выходя из берегов, не сокрушая всё вокруг. Так на следующий день после измены и примирения, потягиваясь в постели, размышлял Бубенцов в светлых сумерках наступающего утра. Едва-едва рассветало, на улице моросил дождь. Рядом тихо, целомудренно дышала жена.
Грозовые тучи, что носились в последние дни, сшибаясь, высекая молнии над его головой, больше не тревожили. Чуть-чуть только погромыхивало, но в отдалении, за горизонтом. Душою Бубенцова больше не владело смятение.
Он тихо вздохнул и уснул снова. А когда проснулся, увидел, что мир и благоденствие установились во всей окружающей природе. На улице трубили машины, солнце светило во все окна. Ерошка вышел на балкон. Блаженно щурясь, залюбовался царским Путевым дворцом, что весело сиял всеми окнами на той стороне. Не хотелось думать, что там, за весёлыми окнами, живёт злой и умный колдун по имени Рудольф Меджидович Джива. Не может, не должно ничто злое и безобразное скрываться внутри красоты!
И тут будто тень от облачка набежала на сердце. Ах, дворец, дворец. Дворец! Он вспомнил, как обнадёжил, порадовал Веру, какие воздушные замки воздвиг накануне вечером, каких нагромоздил несбыточных посулов.
Одно из родовых свойств лжи заключается в том, что она именно «нагромождается». Начав с невинного обмана, человек вынужден для удержания конструкции придумывать дополнительные крепления, подпоры. Сооружение всё более усложняется, всё опаснее кренится на сторону. То там то сям образуются зияющие прорехи, перекосы, провисания, которые надо аврально заделывать, выпрямлять, латать. Всё время приходится громоздить новую ложь в поддержку старой. Непрерывная эта работа требует огромного напряжения, огромных сил и средств. Тем не менее в конце концов всё рушится. В то время как святая правда стоит сама по себе, сама себя держит, укрепляет и стоит сущие копейки.
Ложь, для того чтобы выглядеть убедительной, нуждается в твёрдом фундаменте. Фантазия должна опираться на реальную основу. Когда Бубенцов врал о том, что вот-вот купит усадьбу, он эту усадьбу не придумывал. Использовал реальные развалины, которые оба прекрасно помнили. Ерошка, подобно всякому художнику и сочинителю, сотворил свою ложь из самых точных, правдивых деталей. Именно эти детали положены были в основу зыбких оснований, из которых выросло обещание подарить жене поместье.
Берёза, с коры которой они слизывали холодный сок, стояла на пути к реке Угре, возле развалин старинного помещичьего дома. Вот откуда возникла ложь о поместье! Они когда-то мечтали, как бы они жили здесь, пили чай на резном балконе, глядя на реку, луга и друг на друга.
В ту минуту, когда Бубенцов произносил лживые обещания, память его творила, рождала сияющее, живое прошлое. Они с Верой шли на речку по лесной дорожке мимо разрушенного поместья. Дом выстроен был на крутом берегу. Крыша давно улетела, оставались одни кирпичные стены, заросшие поверху берёзками. Сохранились четыре круглые колонны, сложенные из старинного кирпича. Штукатурка кое-где отвалилась.
Здесь, среди развалин, у них однажды произошло то, что неизбежно должно было случиться. Ерофею казалось, что он вспоминает сейчас об этом эпизоде, а на самом деле прошлое рождалось, творилось заново. Образы подступали, теснясь и оглядываясь, как пугливые лани подходят к водопою. Ерошка замер, притаился в солнечной глубине лесных зарослей.
В самом конце июня, на Купалу, они сели в электричку. Так томительно долго ползла в тот раз электричка по широкому простору, так неподвижно стоял горизонт! Бросили сумки на дачной веранде и отправились по лесной тропинке к речке. Пока шли по лесу, было свежо, сыро, прохладно. Выйдя из леса, оказались в зарослях цветущего иван-чая. Волна сухого зноя накрыла их с головой. Высоко в небе сияли неподвижные белые облака. Раздвигая упругие стебли, Ерошка пошёл через поляну к старинным развалинам, а следом за ним неслышно двигалась Вера.
Душный воздух наполнен был стрёкотом стрекоз, треском и стоном миллионов цикад, звоном кузнечиков, жужжанием шмелей. Всё жило, копошилось, кружило, шевелилось, жевало жвалами, рожало, размножалось.
Ступеньки терялись, тонули в зарослях крапивы. Камни дышали золой и зноем. Их окружали, защищали четыре стены, ни крыши, ни потолка уже давным-давно не было у этого старинного помещичьего особняка. Только небо над головой да каркала, пролетая где-то высоко, ворона. Входя, они коснулись друг друга влажными ладонями, а затем встали лицом к лицу, и первобытный, райский зной обтекал, облизывал их горячие тела. На висках у Веры выступили маленькие капли пота. Тёмным румянцем полыхали смуглые щёки.
Покрывало он уронил к ногам. Она никла перед ним, кротко уронив руки. Опустились веки, сузились зрачки, окружённые сияющим райком, карим, с золотыми искрами. Подрагивающими пальчиками перебирала край лёгкого льняного сарафана, от этого движения волновалась синяя волнистая вышивка по подолу. Сарафан был некрасивый, мешковатый, похожий на серый кокон. Такая невыносимая, безысходная нежность ударила прямо в сердце, перехватила горло, он испугался, что сейчас расплачется. Стиснул зубы и сквозь выступившие слёзы с удивлением наблюдал за тем, как в ярком сиянии оживали, шевелились, расползались круглые пуговицы на её сарафане.
Пылающие губы пересохли, вздрагивали от пульсирующей, толчками приливающей горячей крови. Он протянул руку к её плечу, чтобы коснуться изумрудной застёжки. Но пронзила палец острая боль, Ерошка одёрнул руку. Пушистый шмель снялся с сарафана и, обиженно гудя, пролетел мимо его лица. Но зато ничто больше не удерживало тонких тесёмок, обнажилось беззащитное плечо. Зелёная заколка в виде огромной стрекозы взмахнула слюдяными крыльями, разжала цепкие лапки. Расслабился тугой узел, русые волосы свободно упали, рассыпались за спиной. Сарафан с тихим шорохом облетел с её плеч, рассыпался серый кокон, лёг к ногам. Сердце Ерофея Бубенцова таяло в блаженном безумии. Дух захватило от сияния столь дивной, совершенной, ненаглядной красоты. Как будто чудесная бабочка... Но бессильно, бледно всякое сравнение. Из всех живых созданий, из миллионов совершенных форм, самое совершенное, самое чудесное, самое чистое создание на земле — юная девушка. Ничего на свете не бывает совершеннее девушки в тот миг, когда в ней созрела возможность зарождения новой жизни.
2
Вот как это случилось. Вот как, вот как... А потом он стоял среди битого стекла, среди наваленных серых тряпок, порванных крафт-мешков из-под цемента, обрывков рубероида, шифера, старых автомобильных шин. Скатывал, комкал влажное покрывало. Чтобы чуть позже прополоскать его в реке.
Вера нашла в траве, среди досок и битого кирпича, свою заколку в виде зелёной стрекозы, стягивала волосы. Ерофею стало как-то пронзительно пусто, грустно. Оказывается, не было никаких жалящих шмелей, тесёмки сарафана стягивались обыкновенной круглой пуговицей из цветной пластмассы. Вера стояла боком к нему, искоса поглядывала быстрыми и лукавыми, как показалось Ерофею, глазами. Сомкнутые губы её, придерживая шпильки, смеялись. От того, что произошло, она, кажется, ничуть не смутилась.
Ерошка топтался посреди живописных развалин, осматривался с недоумением. Ничего здесь не узнавал и узнавать не хотел. Глухое место, лопух, крапива в тени ракиты. Жара. У стены под фундаментом, как и ожидалось, наблюдались аккуратные высохшие следы пребывания людей. Две ящерки грелись на доске. Мухи звенели в стоячем зное.
Обернись, оглянись, скажи мне, муза: что это было? Только честно скажи, ничего не прибавляй, не придумывай.
Да. Я скажу тебе... Это был — рай.
Ерошка поднял глаза. Сквозь амбразуры окон видна была речка, полная полуденных бликов. Закопошился кто-то сверху, взмахнул тёмными крылами. На сухом обгорелом дереве дремал большой чёрный ворон. Свесив тяжёлый, чуть приоткрытый от жары клюв, склонив набок голову, глядел свысока на Бубенцова. Чего он только не перевидел за триста своих лет, этот чёрный ворон с сизым отливом!
Бубенцов вышел наружу. Вера уже сидела на поваленном стволе древней ветлы. Под той берёзой, с которой будущей весной, когда поженятся, они будут слизывать холодный сок.
Этот белый ледяной ствол вспыхнул теперь так ярко, так живо встрепенулось прошлое, наполнилось движением, объёмом, заиграло красками, запахами, звуками. Ерошка Бубенцов затомился, путаясь во временах. Та будущая весна давным-давно прошла, берёзовый сок, совершив положенный круг превращений, возвратился в землю. Сладко защемило душу, и тоска, острейшая тоска ударила в самое сердце.
Очарованный видениями прошлого, стоял на балконе, щурился от света, глядел через дорогу. Сквозь развалины прошлого всё ещё виднелась солнечная Угра, слепя глаза полуденными бликами. Но всё отчётливей проступала из настоящего косная громада Путевого дворца царицы Елизаветы Петровны. «Хотя... Если неожиданно резко обернуться, — надеялся Ерошка, — то можно увидеть ту благословенную берёзу, которой больше нет, а рядом на сухом обгорелом дереве, которого тоже нет, на самом-самом верху, наверняка увидишь и чёрного ворона, которого тоже...» Но ушла уже из сердца сладкая мука, стремительно стали жухнуть краски, таять запахи, растворяться звуки. Только самую незначительную мелочь успел он разглядеть напоследок, спасти, выхватить из уносящегося, ускользающего потока.
Вот он присел рядом с Верой на ствол древней ветлы, взял её за руку. Оба молчали, глядели на речку, что темнела внизу, в густых зарослях прибрежных кустов.
Так «темнела» река или «слепила полуденными бликами»? Этого, к сожалению, нельзя определить достоверно. Слишком уже неясно видится тот день сквозь гаснущую память. Ясно только одно — они ни словом не обменялись о том, что несколько минут назад произошло в их жизни. Ни единым словом, ни единым впечатлением. Разговор их был совершенно отвлечённым, о предметах неважных, посторонних.