6

Теперь, когда открылся перед ним подлинный смысл происходящих событий, Ерофей Бубенцов не спешил. Решение было принято твёрдое, окончательное, неколебимое!

Несколько молчаливых слуг сноровисто обрядили его в казённые одежды. Бубенцов покорно поворачивался, поднимая руки, давал себя препоясывать. Впервые без всякого сопротивления и протеста отправился на положенные ему по ранжиру и этикету дежурные процедуры. Теперь в его шагах ощущалась необходимая сила, решимость, воля. Свет всё время оставался за спиной, длинная косая тень падала перед ним, когда проходил он бесконечной анфиладой комнат.

Вся дворцовая челядь: официанты, сторожа, горничные, посыльные, курьеры, егеря, слуги, независимо от ранга, была одета в одинаковые светлые одежды. Встречные люди, завидев его, отступали к стене, отодвигали тележки с никелированным инструментом, замирали, клонили головы, пока он церемониальным шагом проходил мимо. Так в церкви отступают и клонят головы прихожане, когда мимо проходит дьякон с кадилом.

Только не ладаном пахло в этих коридорах, а тонким эфиром, спиртом, йодом, валерьянкой. Дворец, надо отдать должное, содержался безупречно. Воздух, очищенный, обогащённый озоном кварцевых ламп, веял прохладной стерильной чистотой. Не сказать, чтобы полагающиеся знаки почтения были неприятны Бубенцову. Он, конечно, понимал, что ничем не заслужил такого куртуазного отношения к себе. Но трудно устоять человеку в должном смиренномудрии. Да, пожалуй, и невозможно. Бубенцов давно уже чувствовал, что даже против своей воли напитывался духом высокомерия. Хотя никаких сознательных действий с его стороны... Вот он остановился напротив высокого зеркала. Поглядел немного сбоку. Да, так и есть. Всё-таки в фигуре его, в осанке проступало нечто неординарное. Чем-то же он отличался от прочих! Высокая, благородная простота. Несомненно. Даже вот и внешним образом. Он с удовольствием глядел на себя. Всё ему нравилось, всё было оригинально — полосатая пижама, сократовские шлёпанцы, пыжиковая шапка на голове. Следовало сказать приличествующий афоризм.

— Я часть той силы, что желает блага, но приносит зло! — произнёс Бубенцов. Покосился на слугу в чёрной униформе, что стоял сбоку, в двух шагах от него.

— Но желает блага! — повторил Ерошка, как бы оправдываясь.

Лицо слуги с выпученными глазами ничего не выражало. Да, честно сказать, и афоризм, показавшийся Ерошке в первый миг чеканным, прозвучал как обыкновенный каламбур. Стоявший в некотором отдалении другой слуга с простым лицом точно так же, как и первый, пучил глаза, мучительно наморщивал лоб, пытаясь понять, как ему реагировать. Бубенцов с сочувствием глядел на человека, потеющего от умственного усердия. Ибо и сам ещё совсем недавно находился в таком же мучительном, неопределённом положении.

Слуги молча переглянулись, один из них уронил резиновую дубинку.


7

Взойду я, взойду я на гой-гой-гой!..

Ударю, ударю в цывиль-виль-виль!..

Но как же трудно отказаться от привычных радостей жизни, как тяжело всходить на эшафот! Снова и снова всплывала ослабляющая волю мысль, что можно переиграть врага. Вражиным же оружием, то есть искусным притворством. Разумеется, и речи не могло идти о том, что он теперь изменит вере. Во время церемонии венчания на царство в сердце его не прозвучит ни единой ноты кощунства. Он постарается обмануть их, сделать вид, что поступает по их правилам, но внутри останется верным.

Да полно! Не обольщайся, дорогой ты мой Ерофей Тимофеевич! Можно ли обмануть отца лжи? И вот тут снова и снова вспыхивала в нём надежда, что — можно. Почему бы и нет? Известно же, что самые ловкие аферисты и мошенники, изучившие слабости человеческой психики, знающие все тонкости игры «на доверии» — сами становятся жертвами подобной игры. Оказываются на диво доверчивыми, простодушными, попадают в те психологические западни, устройство которых им слишком хорошо знакомо.

С другой стороны, стоит ли бороться, сопротивляться? Должно произойти то, что вытекало из логики развития всей предыдущей истории. Золото мира и власть должны сосредоточиться в одной горсти.

Шлягер проговаривался, что восстановление монархии в России займёт полгода. Проект реставрации готов, расчислен, утверждён. Вокруг будущей стройки возведены подготовительные леса. Задача значительно упрощалась тем, что здание предстояло возводить на старом фундаменте, краеугольные камни которого прекрасно сохранились. Немного только обросли мхом и позеленели, но это только добавляло будущему зданию благородства. А народ не вякнет.

— Народ безмолвствует! — замедлив шаг, продекламировал Бубенцов, но тотчас понял, что это не так.

Оказывается, в толще народа, на недосягаемой глубине, в самой сердцевине этноса, происходили таинственные перемены. Пусть перемены эти совершались пока внутри одного-единственного человека — внутри Ерошки Бубенцова. Но это были те перемены, которые определяют судьбу всего народа. Потому что народ — это один человек, только многажды, миллионы раз умноженный сам на себя.

Оказалось, что от ничтожного червя, от того самого маленького человека, от перемен, которые таинственно происходили внутри его, зависело слишком многое. Откровенно говоря, зависело — всё!

Бубенцов перестал улыбаться. Нечеловеческая ответственность давила на плечи. Клином сошёлся на нём белый свет. Острейший клин упирался прямо в середину груди. Сердце его горело. И это было по-настоящему больно.

Слишком хорошо знал он, что не существовало более во всём мире никакой организованной силы, которая помешала бы исполниться древнему пророчеству. Вернее, оставалось ещё самое малое препятствие. Этим препятствием на пути всемирного монарха, на пути антихриста, был он — Ерошка Бубенцов. Судьба всего мира, дальнейший ход истории — всё теперь зависело от его свободной воли. Только от свободной воли и ни от чего больше.

«Как же такое может быть? — в священном трепете думал Бубенцов, зачем-то поднимая и с недоумением разглядывая свои жалкие руки. — Как можно, чтобы от воли столь маленького человечка, от его решения и действий зависело так много?!»

Но это было именно так! Припомнились тотчас слова профессора о том, что жизнь маленького человечка, умноженная на вечность, больше, дороже всего мира. Душа человека ценнее всей вселенной. Ерошка развеселился! Маленький Бубенцов знал, что вся совокупная мощь таинственных, незримых сил не могла его сдвинуть ни на ноготь. Если бы он упёрся.

— Человек сильнее мира! — бодро произнёс Бубенцов, рассматривая себя в стенном зеркале. — Могущество его невероятно. Даже могущество заблуждения. Ну а когда с ним Истина, он может уже противостоять абсолютно всем силам зла!

Маленькая взъерошенная фигурка в полосатой пижаме, сжав кулачки, грустно глядела в ответ. «Да неужели?»

— А теперь, тело, иди куда должно! — приказал маленький взъерошенный человечек. Тяжело вздохнул, сдвинул шапку на затылок. — Ша-а-гом марш!


Глава 13


Пирамиду нельзя разрушить


1

Ноги сами, как позже выяснится, несли его куда нужно. Он шагал по середине пустой улицы, глядя прямо перед собой остановившимися глазами. Всё, чему должно быть, — обязательно произойдёт. Финал драмы неотвратим, развязка неизбежна. Об этом ясно написано в Книге.

Характеры и действия главных героев известны, роли распределены. Каждый волен выбрать себе роль по вкусу. Вернее будет сказать так: роль сама подыскивает для себя исполнителей. Иуда подошёл на роль предателя. Да так ли нужна была эта роль? Неужели без подлого предательства не совершилось бы то, что должно? Свершилось бы! И без всякого Иуды пришли бы стражники и взяли Христа. А если по сюжету была необходимость в предателе, то ведь мог же Иуда ужаснуться, попросить, взмолиться: «Отпусти меня, возьми другого!» Это только кажется, что нет выхода. На самом деле всё очень просто. Запил же перед спектаклем Чарыков! И на его роль взяли другого.

Бубенцов остановился посреди тротуара, напротив витрины. Снял шапку, воздел руку. Следовало хотя бы начерно подготовиться, отрепетировать.

— Пусть произойдёт всё, чему надлежит. Я не хочу участвовать! Отрекаюсь!

Два-три прохожих, обойдя его, обернулись с любопытством. Рука Ерошки, сжимавшая шапку, упала. Понурая фигурка в полосатой пижаме смутно отражалась в пыльной витрине. Тело его замёрзло, губы одеревенели от ветра и холода, слова прозвучали неразборчиво. И всё же ему показалось, что сыграно очень убедительно. Но поскольку прохожие отошли уже довольно далеко и ни единого зрителя не оказалось рядом, то слова не возымели должного действия. Мёрзлое слово не обладало нужной силой. Значило ли это, что отречение уже вступило в силу? Неизвестно. Равнодушное ледяное пространство окружало его со всех сторон.

Но, чу! Далеко, на краю площади, у «Кабачка на Таганке», приметил движение, поспешил в ту сторону. Здесь широкий путь неожиданно сузился. Деревянные мостки, проложенные через раскопанный коллектор, горбом подымались вверх. По обеим сторонам мостков торчали прутья арматуры. Следовало пройти по мосткам, но Ерошка решил пробираться иной стезёй, трудной. Полез, обдирая бока, через тесноту, всякий миг рискуя сорваться в котлован. Затрещал надорванный карман пижамы. Наконец одолел узкий путь. Пред ним зияла чёрная дыра. Чугунная крышка, сдвинутая на три четверти, приоткрывала страшный зев. Что-то постукивало в глубине земли. Слушатели находились там, в тёмном недре, в аду.

— О, это недаром! — пробормотал Бубенцов. — «И гад морских подземный ход...»

Он теперь с большим уважением и вниманием приглядывался ко всякому символу, расставленному жизнью на его пути.

— Отрекаюсь! — крикнул он, склонившись в колодец.

Прислушался. Следовало ожидать, что отзовётся подземное эхо: «...каюсь, каюсь...» Но никакого торжественного гула не последовало. Только звякнуло железо и человеческие голоса заматерились на дне. То были сантехники, возившиеся с неисправной ржавой задвижкой. Бубенцов пригляделся, смутно различил во мраке два чёрных, поднятых к нему лица. Луч фонарика из тьмы больно ударил в глаза.

— Чё надо, дебил? — прогудел толстый блатной баритон из ада.

Подельник баритона, высунувшись из дыры, оглядел фигурку Бубенцова, выплюнул под ноги ему дымящийся огрызок сигареты:

— Да он, в натуре, и в самом деле дебил!

— Воспитанный человек никогда не говорит то, что думает! — с достоинством ответил ему Бубенцов, вспомнив наставления и уроки Шлягера. — Вот так-то, господа эфиопы!..

Урка поднял брови и добавил уже гораздо мягче, дружелюбнее:

— Из соседнего дурдома, видать, сбежал!.. И там, блябу, бардак! Слышь, Лёха!..

Вот отчего в кранах Лефортовской больницы не было с утра воды, догадался Бубенцов. Несмотря на грубый приём, Ерошка искренне обрадовался встреченным людям. У него теперь было два свидетеля. Два свидетеля, которые в случае чего выступят в его защиту. «Он дал слово, что отрекается!» — скажет благородный блатной баритон. «Но исполнил ли он своё обещание — это уже нам неведомо, ваша честь, — честно добавит тонкий, хриплый альт. — Но слово дал, в натуре, а слово его, блябу, имеет вес и невероятную силу! Лёха может подтвердить...»


2

Обойдя свои владения, Ерошка добрался до конечной точки. Теперь спешить было некуда. Круг замкнут! Бубенцов приостановился перед дверью, пошаркал ногами о резиновый коврик. Покосился на аккуратно стоящие у стены знакомые калоши с алой выстилкой. Поиграл бровями, покривил губы так и эдак. Он бы, вероятно, ещё долго готовил лицо, подбирал выражение, но хлопнула в конце коридора дверь, звякнуло ведро, на лестнице послышались шаги.

Бубенцов постучался в матовое стекло.

— Войдите!

Бубенцов вступил в помещение.

Повсюду видны были следы торопливых сборов. В беспорядке валялись листы, папки, календари, коробочки от лекарств, карандаши, штативы с использованными капельницами, визитки, скоросшиватели, пустые ампулы, толстые бухгалтерские книги, клочки ваты. Пуговицы, сломанные часы, фантики, значки, открытки, квитанции, черновики стихотворений и прочий никчёмный прах. Как будто здесь только что закончился обыск. Арест пропагандиста. Ещё гремели саблями жандармы на лестнице, уводя... Сквознячок пошевеливал разбросанные по полу листки прокламаций. Один из стульев валялся у окна. Клеёнчатая кушетка запрокинулась, топыря железные ноги. Рядом истекала искалеченная капельница.

Агриппина Габун, стоя на стуле, соблазнительно вытягивалась, доставала с верхних полок папки с документами, передавала Насте Жеребцовой. Бубенцов жалко улыбнулся, кивнул девушкам. Но стервы, как бы не заметив его, равнодушно отвернулись. Потянуло холодом по лодыжкам, ветер просквозил по помещению, снова пошевелил разбросанные листы. Ерошка поспешил прикрыть дверь.

Враг был здесь. Враг сидел за столом. Одет поверх обычного своего белого халата ещё и в овечью тужурку мехом кверху. Вот же удумал, негодяй!.. Остроумно! В овечьей шкуре-то... Бубенцов глядел на лицо, несколько вытянутое вперёд, с толстыми губами, ставшее уже почти родным. Плешь, прикрытая слипшимися завитками волос, большие оттопыренные уши. О, волчья твоя морда!..

Адольф Шлягер мельком глянул на вошедшего. Ни единой эмоции не отразилось на сером лице. Как будто не узнал. Перебирал бумаги, ненужные отбрасывал. Зябко шмыгал простуженным носом. Бубенцов некоторое время стоял, ожидая, когда хоть кто-нибудь обратит на него внимание. Среди разора из угла в угол слонялся чёрный кот, подрагивая кончиком хвоста, глядя кругом с тоской и ненавистью. Мельком взглянул на Бубенцова, скрылся за штабелем отчётов, сваленных рядом с батареей отопления.

Адольф поднял голову, сощурил глаза.

— А-а, это вы. Ну, входите, входите, — пробормотал гнусаво и шмыгнул носом.

Ерошка переступил с ноги на ногу.

— Отрекаюсь! — выкрикнул хрипло, решительно. — Всё кончено!

Постоял, подождал ответа. Снова переступил с ноги на ногу. Ничего не произошло. Он-то, честно говоря, предполагал совсем иную реакцию. Решимость стала немного ослабевать. Вероятно, его просто не поняли.

— Отрекаюсь тебе, сатана! Тьфу...

Шлягер поднял глаза. Сощурился. Поглядел на Бубенцова с каким-то новым интересом.

— Плевать полагается в западную сторону, — строго сказал Шлягер.

— А я куда?

— Юг.

Хотя в тоне и в лице Шлягера не было никакой насмешки, Бубенцов увял. Высокая трагедия оборачивалась фарсом. Так, вероятно, чувствует себя лев, когда у него сбивают прыжок.

— Отрекаюсь от царства! — сказал Бубенцов. — Что теперь будете делать?

Шлягер передёрнул плечами, ссутулился, зарылся в бумаги, ещё сосредоточенней сдвинул брови. Где-то близко тикали невидимые часы. В углу перешёптывались Агриппина с Настей. В коридоре уборщица шваркала шваброй, звякало ведро.

— Что делать, я спрашиваю! — раздражённо повторил Бубенцов, подождав с полминуты.

— А ничего, — ответил Шлягер безучастно. — Ничего не делать. Проект закрыт, финансирование прекращено. Учреждение ликвидируется. Можете ступать на все четыре стороны.

— Как это проект закрыт? — не поверил Бубенцов. — В каком смысле ликвидируется? В какие стороны?..

— А вот так! Не будет пока в России монархии. Отменяется! И не потому, что вы взбрыкнули. Не обольщайтесь на свой счёт. Отрекается он! Вас-то мы в момент бы обломали.

Шлягер снова склонился над столом и как будто напрочь позабыл про Бубенцова. Сидел, сбычась над бумагами, перелистывал историю болезни. Ерошка терпеливо ждал продолжения, перетаптывался, наконец не выдержал:

— Нет, ты всё-таки объяснись, гад!

— А! Вы всё ещё здесь? — удивился Шлягер. — Закрыт проект, я повторяю. Для непонятливых. Народ не созрел. Так что будьте любезны. Заявление. Я продиктую. В конце подпишетесь: «Император Бубенцов».

Шлягер окончательно почужел лицом, говорил скандированным голосом, официально, холодно.

— А меня куда же? — в горле Ерошки запершило от обиды.

— А никуда. На вольные хлеба. Вот вам обходной лист. Подпишете у сестры-хозяйки.

— Вольные хлеба, значит. — Бубенцов постарался вложить в слова как можно больше яду и горькой иронии, но получилось жалобно. Сглотнул слюну.

— Реквизит вернёте, — равнодушно продолжал Шлягер. — Всё по списку. Квартиру у Трёх вокзалов, поместье на Угре, автомобили. Конюшню с лошадьми и понями. Ну и прочее рухлишко.

— Драгоценности жены, — с той же угрюмой иронией продолжил Бубенцов. — Помнишь, ты для Веры в Веймаре приобрёл алмазное колье за полмиллиона евро? Хвастался, что из коллекции Каролингов. Что ж... Всё забирайте. Крохоборы. Пони, между прочим, не склоняются.

— Драгоценности жены себе оставьте. На память. Цена четыреста рублей. Стекло. Вы что же, серьёзно верили, что колье брильянтовое? О, недалёкий человек! И такой в правители нам набивался! Империей управлять!

— А сам не может отличить добра от зла! — усмехнулась Агриппина. — Алмазов от стекла. Я и то сразу поняла, когда у неё цепочка-то порвалась и посыпались все эти «бриллианты-изумруды». А она такая плачет, просит за него, за негодяя: отпустите, мол, пусть дома будет, другого, мол, возьмите вместо него... Тьфу!..

— Пускай она шубу вернёт! — крикнула Настя. — Белая шуба была, песцовая. Я сама видела на ней. И шапочку меховую, боярскую. Ей и не идёт, толстозадой!

— Вот хрен тебе, а не шуба! — обозлился Бубенцов.

Но, обернувшись к Шлягеру, снизил тон, попросил:

— Мебель хотя бы оставьте. В старой-то квартире. Холодильник хотя бы. Стиральную машину. Мы же всю прежнюю обстановку на помойку выкинули. Как богатство-то попёрло. Сгоряча-то.

Шлягер взглянул на Бубенцова и тотчас отвёл глаза. Что-то хотел сказать, но поперхнулся. Долго прокашливался, клонясь вперёд, прикрывая рот платком. Когда распрямился, было видно, что тень смущения и как будто даже вины пала на его небритые щёки.

— Нельзя-с, — глухо, несколько вбок произнёс он. — Мёбель казённая. Реквизит. На всей обстановке проставлены инвентарные номера. С изнанки. Казённая мёбель, никак не можно. Прейскурант.

— Я за свои деньги, между прочим, мебель приобретал. Никакая эта мебель не казённая, — возразил Бубенцов. — «Мёбель», выражаясь вашим слогом.

— Это иллюзия. Своих денег у вас не было. И быть не могло. Вы что же, серьёзно думаете, что все ваши скандалы — это высокоценный предмет актёрского искусства? Заблуждаетесь, милейший! Ваши выходки никакой цены не имели и не имеют. И не могли иметь! Заурядный перфоман-с.

— Вы хотите сказать, что меня разыгрывали? Что все эти заказчики, наш офис, корпоративы, вечеринки с моими скандалами, с битьём зеркал и посуды — всего лишь чьи-то режиссёрские постановки?

— А как же? Вас использовали для дела. Так что звёздные гонорары, которые вы якобы получали, всего лишь единички с колёсиками на ваших счетах. За ними пустота.

— Дали подержать, так? Птицу счастья?

— Абсолютно верно.

— Ясно. Холодильник всё-таки оставьте. Я же свой старый ЗИЛ выкинул. Как жить без холодильника?

И опять закашлялся Шлягер, долго сморкался, вытирал чёрные свои губы клетчатым платком.

— Хорошо. Холодильник ваш. Так и быть. Спишем. Дрянь китайская, скоро навернётся. А то, что сталинский ЗИЛ выкинули, так это ваша собственная дурь. Вечная вещь была! Далее. Вот эту бумагу подпишите. О том, что деньги с ваших счетов переводятся на счета федеральной резервной системы.

— Ну хоть ЖКХ оплатить! — взмолился Бубенцов. — У меня же больше года там не плочено! С мая месяца! Ну, Адольф!

— Кто мешал? — холодно и зло спросил Шлягер. — Надо было вовремя. Когда деньги формально принадлежали вам. Теперь уж поздно. Счета заморожены.

— Крохоборы.

— Скажите спасибо, что живы! — огрызнулся Шлягер. — Я и сам удивляюсь, зачем вас оставили. Ничтожный вы человек! Да и то сказать, пожировали за чужой счёт. Такую дыру выгрызли в бюджете организации. На одни рестораны сколько ушло да на чаевые.

— Я не виноват! Это цены такие! — попытался оправдаться Бубенцов. — Чашка кофе пятьсот рублей. Чай четыреста! Я это придумал?

— Да хотя бы и так, — сказал Шлягер. — А кто заставлял по пять тысяч чаевых раздавать? Кто цыган нанимал? Тщеславие тешили? Социальный лифт вознёс вас на самый верх. Вас отметили. Вам даже Пригласительный билет выдали! В самое высшее общество, в избранный круг! Обратно полетите в лестничный пролёт.

— Из князи, значит, в грязи?

— Радуйтесь ещё! Убивать вас не соблаговолили. Почему-то приказано держать в оперативном резерве. На всякий случай.

— Да что вы с ним разговариваете? — взвилась вдруг Роза Чмель, которая всё это время сидела тихо, неприметно, спрятавшись в углу за абажуром, сделанным из «Ромы». — Что вы миндальничаете с негодяем? Глядеть жалко на вас, как вы душевно страдаете из-за этого ничтожества. Какую скорбь терпите!.. Он вошёл, шапки даже не снял, невёжа!

Бубенцов машинально сорвал с головы пыжиковую шапку, тут же застыдился рабского жеста. Несмотря на отречение, кое-какая царская гордость всё-таки ещё жила в нём.

— Жакет мне подарил, любовник хренов! — Роза вскочила, размахнулась, с силою ударила папкой об стол. — Жеребцовой шубку лисью, а мне пакость эту турецкую. Ширпотреб этот, тьфу!..

— Молчи, дрянь! Я же спал с тобой! Видел голую! — Бубенцов обозлился, надел шапку. И, оглядев всех, сказал, как бы в пояснение: — Как смеет она грубить мне? Голая... Я видел её.

— Ах, вот как! — задохнулась Роза. — Стучать пришёл? Голую он меня видел! Так вот же тебе! Ответишь за слова! Я скажу ему, Адольф! Вот, жри же. Не нужен тебе никакой холодильник! Вообще не нужен! Некуда его ставить! И никакого ЖКХ тебе платить не надо. Нет теперь у тебя никакой квартиры! Ушла!

— Как так... ушла? — не поверил Ерофей.

— Банк вступил в права, продал. За проценты. С молотка ушла. Теперь там иные люди будут проживать. Совсем иные люди. Порядочные, законопослушные. Которые по пять тысяч на чай лакеям не швыряют, с цыганами не пляшут.


3

Бубенцов стоял в полнейшем остолбенении, расставив руки, только часто-часто моргал, беспомощно глядел на Шлягера. Пытался определить по лицу Адольфа степень правдивости прозвучавших слов. Шлягер, по всей видимости, застыдился. Кутался в овечью шкуру, выставляя вперёд лысеющее темя. Снова делал вид, что роется в бумагах, прятал нос в самых нижних ящиках письменного стола. Бубенцов понял, что всё правда, однако нашёл в себе силы переспросить:

— Это правда? Адольф!..

Шлягер тяжко сопел, возясь с завязками папки.

— Адольф! — позвал Бубенцов. — Правда ли всё то, что я услышал? Неужели?

— Ступайте же прочь! — с визгливым страданием в голосе выкрикнул Шлягер, отмахиваясь обеими руками. — У меня уже язва двенадцатиперстной из-за вас! Прочь ступайте! Видеть не могу!

Когда Шлягер волновался, голос его приобретал неожиданную тонкость, дребезжал, пресекался.

— Прочь, гад! — крикнула Роза ещё более высоким голосом. — Не делай вид, что не знал. Чаевыми швырялся, а нас премии лишали здесь! Чтоб финансовые дыры в бюджете залатать! Мы тут все без премий сидели из-за тебя! Я планировала в Греции отдохнуть... Подлец!

Такса высунулась из-под стола, залаяла на Бубенцова заливисто, сердито.

— На кого люди, на того и собаки! — язвительно сказала Агриппина.

— Ты думаешь, проституцией мы почему занимались во внеурочное время? И по выходным? — вскинулась с места Настя Жеребцова, взяв ещё на два тона выше. — От сластолюбия? От похоти? Как же! Посиди-ка без премии!

— Помада, тени для глаз, кружевные трусы, — загибая пальцы, поддержала её Агриппина. — То купи, это купи, за квартиру отдай. Батькам сколько-то грошей пошли. Что ж на пропитание-то остаётся?

Обе глядели на Бубенцова с таким отвращением, с таким искренним, глубоким презрением, что Бубенцов безропотно повернулся, пошёл к дверям.

— Слабый вы, — произнёс в спину ему Шлягер. — Размазня. А для царя хуже нет, чем добрым быть. Будем искать позлее. Чтобы как зверь был!.. Зверьми же приходится править!

— Всё-таки антихриста своего готовите? — остановился Бубенцов. — Не страшно? Против Бога-то?

— Страшно, — вздохнул Шлягер. — А что поделаешь? Что поделаешь? Даже если бы захотели отказаться, то кто ж позволит?

— В каком смысле?

— Ну а как вы представляете? Тысячелетиями лепили по камешку, по кирпичику. Из поколения в поколение. Крепили так, чтобы никакая посторонняя сила не смогла разрушить. Всё предусмотрели. Кроме главного! Пирамиду нельзя разрушить не только извне, но и изнутри. Она управляет людьми, которые управляют ею! Круг безвыходный.

— Коло его ока?.. То-то я гляжу, всё уже готово, а они не очень спешат. Самим боязно. А ты догадываешься, кто восседает на самом верху пирамиды? Ну? Отвечай же! Кто управляет вами?

Вспыхнул злой огонь в зрачках Шлягера.

Бубенцов зажмурился, а потом и вовсе отворотился, прикрыл ладонью глаза.

— Дьябл! — кротко согласился в темноте голос Шлягера. — Его око.

И повторил так же кротко, обречённо заученную некогда бессмысленную формулу:

— Коло ока его вокруг да около, да не далёко.

Ерошка отнял руку от глаз. И показалось, что спала пелена, нечто стало высовываться из-за плеча Шлягера... Бубенцов потерял сознание, рухнул подле дверей. Организм включил таинственный механизм самозащиты. Неизвестно как уж он там срабатывает. Всего лишь на миг, на один жуткий миг открылось перед обернувшимся Бубенцовым, кто стоит за левым плечом Шлягера. Но хватило и этого мига. Большего безобразия, большей гнусности нельзя себе и вообразить!


4

Со смущённой душою, время от времени прижимая к носу ватку с нашатырным спиртом, покинул Бубенцов разорённый офис. Думать о будущем не хотелось. Почти уже в самом низу, на последнем повороте лестницы, настигла его Роза Чмель. Забежала вперёд, встала ступенькою ниже, упругой грудью упёрлась в живот. Бубенцов взглянул в её поднятое к нему лицо, поразился стылому блеску тёмных, переполненных слезами очей.

— Какая любовь! — зло и жарко произнесла Роза, с ненавистью глядя в зрачки Бубенцова. — Какая любовь пропала! Эх, Ерошка, Ерошка! Какой блуд могли мы сотворить, э-эх... Всё пропало! Всё-всё-всё...

«Так сотворили же, — хотел крикнуть Ерошка. — Сотворяли гнусный грех! Мерзкий, скотский...»

Но она закрыла ему рот сухой ладонью, встала на цыпочки, потянулась, страстно напирая тугой грудью. Ерошка целомудренно отстранился, отклячил зад, больно упёрся поясницей в лестничные перила, поднял руки, повернулся к ней щекой.

Но Роза-то! Ах, Роза!.. Роза Чмель поступила куда более холодно, непорочно, целомудренно.

— В лоб, в лоб! — прошептала она, приблизившись, страшно сверкнув очами. — Только в лоб. Последнее целование моё!

Прикоснулась алыми, твёрдыми, холодными, как у русалки, губами к его нахмуренной переносице. Отстранилась, взглянула пронзительно. И такая прощальная мука вспыхнула в её взоре, что у Ерошки потяжелело сердце, свело челюсти. Роза провела лёгкими пальцами по своим мохнатым ресницам. Взмахнула рукой, как будто стряхивая градусник. Целая горсть слёз сверкнула в воздухе, просыпалась со звоном, оросила ступеньки. Две-три капли тяжело стукнули по ноге Бубенцова.

— Так и сотворили же, Роза! — крикнул Ерошка. — Сотворяли гнусный грех! Мерзкий, скотский...

— Ах, не с тобою, не с тобой!.. — тоскливо пропела Роза Чмель.

— Ты, стало быть, другого представляла, когда со мной была! — догадался Ерошка.

— Ах, не со мною, не со мной!.. — всё так же загадочно пропела Роза Чмель.

— С кем же? С кем же? — в тон ей проговорил Бубенцов. — Кто мне спину поцарапал когтями своими? А потом перед Веркой пришлось мне лгать, юлить, душою кривить. А?

— Ах, то не я была, не я!

Роза побежала вверх по лестнице, резво играя крутыми ягодицами. Взметнулась чёрная накидка, взлетела, распростёрлась, как два прозрачных крыла. Улетела, цокая железными шпильками по мраморным ступенькам лестницы. Хлопнула наверху дверь, всё стихло.

— Чёрт бы вас всех побрал! — пробормотал в сердцах Бубенцов.

«Ах, то не я была, не я, — думал он с досадой. — А кто же, кто? И никак-то не ухватишь сущность их, не поймёшь, где у них игра, где правда».

Он ясно видел влажные тёмные кляксы на лестничной ступени, видел следы её прощальных слёз на своём ботинке. И никак не мог поверить, что даже и такие вот тяжёлые, жгучие слёзы могут быть поддельными, ненатуральными, лживыми.


Глава 14


Портвейн «Три топора»


1

То, чего нельзя было себе вообразить, свершилось.

Финальная битва за смысл истории отложилась на неопределённое время. Шлягер, Анубис, Полубес, Джубайс, Абидос, а также некоторые иные чины были не просто понижены, но разжалованы до уровня обыкновенных людей. Выброшены из пирамиды, уволены без содержания. Всё произошло буднично и так просто, как будто у администрации кончились деньги на содержание психиатрической клиники, а потому всех насельников и персонал выставили на улицу.

Все филиалы ликвидировались. Тайна беззакония снова погружалась под спуд до особого распоряжения. В съёмочном павильоне под Красногорском гастарбайтеры принялись разбирать стены замка. Забрасывали на спину огромные серые глыбы, бегом несли их через двор, загружали в длинные фуры. Мраморные блоки, массивные каменные кубы оказались всего лишь искусной китайской подделкой из крашеного пенопласта, картона, пластмассы, папье-маше.

Шлягер и Полубес сдали в отделе кадров обходные листы. Затем на проходной в жаркой сухой каптёрке молчаливый горбун, одетый в серый армяк, вручил каждому по холщовому мешочку с «подорожной таньгой». Ткнул пальцем, где расписаться. В каптёрке уютно пахло сапогами, сухими портянками, кожей, мышами, сёдлами. Отдельно пахло чесночной колбасой, которую любил горбун.

И так тоскливо стало на сердце оттого, что навеки приходится покидать обжитый угол, уходить в неизвестность! Оба негодяя были выставлены за ворота. Тут их поджидал частник на «жигулях» без бамперов и номеров, с разбитым багажником, помятой боковиной. Похожий на кабана водитель не повернул даже головы. Полубес уже почти влез в машину, но настиг его горбун из каптёрки, сорвал с лица очки.

— Казённое имущество, — буркнул он, дохнув чесночной колбасой.

Такса скулила, тулилась к ноге Шлягера. Горбун потянулся к ней длинной рукой, но собака заворчала, насупила косматые брови, оскалила зубы.

— Реквизит, — попытался оспорить Адольф. — Экипировка моя.

— Казённое имущество! — опроверг горбун. — Полагается сдаче. Тросточку также попрошу.

Вырвал из руки Шлягера трость, поводок, потащил за собою по асфальту упирающуюся всеми лапами, рычащую собаку. Шлягер молча глядел вслед, пока горбун не скрылся в каптёрке. Вздохнул, покашлял, долго сморкался в платок. Затем стал усаживаться на заднее сиденье. Полубес деликатно молчал, отвернувшись к окну.

Пронзительный крик, лай, чертыханья послышались из каптёрки. Распахнулась дощатая дверь, чёрная такса с грохотом вылетела оттуда, стремительная, как танковый снаряд. Понеслась к Шлягеру, повизгивая, скалясь, волоча за собою обрывок поводка. Выскочил было следом за нею горбун, но, пробежав несколько шагов, остановился. Поглядел на окровавленную ладонь, прихватил её другой рукою, повернул обратно.

Собака прыгнула в машину, угнездилась на коленях Шлягера. Водитель-кабан тронулся с места, не вступая с отставниками ни в какие разговоры.


2

Спустя недолгое время злосчастных наших героев можно было наблюдать за угловым столом в «Кабачке на Таганке». Оба были в крайне расстроенных чувствах, выглядели совершенно потерянными. Полубес, кажется, даже немного тронулся рассудком от пережитого. Бормотал, хватал ладонью воздух, как будто споря с кем-то невидимым. Одет был просто, скромно, ничем не выделялся от всех прочих завсегдатаев. Серый фартук, брезентовые негнущиеся штаны, кирзачи, ватник. Шлягер же успел утащить из каптёрки горбуна кое-какой подручный реквизит, наскоро соорудил живописный образ изгнанника. Старая грязноватая ряса, прорванная на сутулой спине, перехвачена в поясе пеньковой верёвкой. Из-под рясы выглядывали полинявшие генеральские штаны с лампасами, заправленные в яловые сапоги на толстой подошве. Несокрушимая обувь паломников. На голове выгоревшая монашеская камилавка.

— Эх, Адик, Адик, — говорил Полубес, мучительно щурясь, вглядываясь в собеседника. — Последние очки отняли. «Казённое имущество»! Такого подлого горбуна и гроб не исправит! Не поглядел, паскудник, на выслугу лет. А у меня плюс пять. Марево. Даже ты предо мною будто в чаду, едва различаю.

Рот в обезьяньих складках кривился горько, брезгливо.

— А желал бы и я не видеть ничего! — отвечал его собеседник, возясь с бутылкой, поддевая нижним клыком пластмассовый край пробки. — Зело нам ныне крушиться. Вот ты гроб помянул. Сказано в писании: «мёртвые обзавидуются живым»!

— Ох, верно! — подхватил Полубес. — Что значит художественное слово! «Мёртвые живым»! Истинно так! Хотя, кажется, правильнее будет: «живые позавидуют мёртвым».

Шлягер выплюнул пластмассовую пробку, разлил вино по гранёным стаканам.

— Ну, вздрогнем, бродяга! Зане горше сих бедствий не бываху!..

Спешить им было некуда, да и незачем. Три бутылки портвейна с тремя семёрками на этикетке, прозванные в народе «Три топора», стояли у ног под столиком. Четвёртая на столе. Как и полагается, лежала на расстеленной газете селёдка, покромсанная жирными кусками. Несколько ломтей чёрного, чуть подсохшего хлеба. Два надкушенных чебурека дополняли натюрморт.

Полубес выпил, потянулся за чебуреком. Рука его внезапно остановилась, он принюхался, покосился на Шлягера. Сказал с тихим раздражением:

— Ну вот зачем так устроен мир? Человек хороший, приятный в общении. Пьёшь с ним, открываешь душу... И вдруг пахнёт эдак от него... Козлом тем же. Зачем так устроено? Явное же доказательство, что Бога нет! Если бы был Бог, разве допустил бы такое безобразие?

Шлягер насупился, промолчал. Оторвал небольшой клок от газеты, постеленной на столе. Вытащил из-под рясы кожаный мешочек, развязал засаленные тесёмки.

— Самосад, — увёл разговор в сторону. — Сам растил. На задворках.

— В замке? За ветряком? — догадался Полубес. — То-то я гляжу как бы там на грядке лопухи посажены, рядочками.

— Да-да, — сказал Шлягер. — Моё хозяйство. Люблю хорошую жизнь.

Помолчал, поклацал зубами, разжёвывая, размягчая края бумаги.

— Не люблю я, Савёлушка, чтоб плохо жить!

Послюнявил, склеил, вставил цигарку в угол рта. Ссутулился и, несколько раз умело ударив кресалом, высек искру. Стал пыхать синим дымком.

— Разбили карьеру, Савёл! Не переживай, бродяга. В девяностых весь наш КГБ рухнул в одночасье, а мы выжили. Снова собрались, как ртуть. Русское свойство. Ничего с нами не станется. Не унывай, полковник!

Полубес слушал с самым простодушным, доверчивым выражением.

— Нет такой силы, Савёлушка, чтобы нашу русскую силу одолела! — продолжал Шлягер.

Брови Полубеса стали подниматься. Шлягер похлопал его по руке:

— Нет такой силы ни на земле, ни в самом аду, чтоб товарищество наше русское разрушила!

Рот Полубеса открылся в ещё большем изумлении.

— Но ты же всегда против русской силы действовал! Сколь ты меня этим «русским духом» попрекал, гад! О товариществе он заговорил. Русском! Значит, ты облыжно клялся, присягал ложно? Иуда!..

— Ты действительно дурак, Савёл! — отодвинувшись, сухо сказал Шлягер. — Век живёшь, ничему не учишься. Разве устоишь против силы, обречённой на победу?! Поменялся победитель, поменялась присяга.

— Что значит поменялся победитель?

— А то и значит! — Шлягер стукнул кулаком по столу. — Дурак-то наш умнее всех оказался!

— Бубен, что ли?

— А то кто ж?! Взял да и в самом деле поверил. Сорвал эксперимент!

— Сломались, значит. На православии. А на плацу объявили, что процесс прекращён по «техническим причинам». Мол, в последний миг на красной корове чёрный волос обнаружили!

— Стыдно признаться, Савёлушка! Не смогли одолеть русский дух! Сквозь все народы прошли, а в русском болоте увязли. Насмерть. Жужжат только, как мухи на липучке. Нас ведь, Савёлушка, аршином не измерить! Так-то... Особенная стать! Дурак наш возьми да и брякни во всеуслышание: «Верую во Единого Бога Отца Вседержителя...» Всё тотчас посыпалось прахом!

— Так ты, значит, теперь на стороне русских?

— Да, — сказал Шлягер просто.

— Против всего мирового сообщества?

— Йес.

— И в патриоты запишешься?

— А ты как думал? Здесь свои, там чужие. Здесь мой род, моя родина, мои родичи, мой народ. А там — чужой. Никакие другие доводы не важны.

Адольф встал, сорвал с головы монашескую камилавку, опёрся обеими руками о спинку стула.

— «Росси-и-я вели-и-кая на-а-ша держа-а-ва!..» — речитативом пропел он, к удивлению своему, впервые в жизни точно попадая в каждую ноту. — Полагается встать, Савёл.

Полубес тяжко приподнялся, но тут же снова сел. Ноги не держали.

— И в церковь будешь ходить?

— Вне Церкви — нет спасения!

Слова вылетали из Шлягера округлые, готовые, законченные.

— Чем докажешь? — всё ещё сомневался Полубес.

Шлягер порыскал глазами, затем широко перекрестился на крестовину кабацкой оконной рамы.

— Верю! — плечи Полубеса опустились, он весь оплыл, точно из него вынули скелет. — Легко тебе жить, Адик! Никак не возьму в толк: где же в тебе истинный, коренной человек? где самость твоя?

Прошла минута или более того. Полубес тяжко размышлял. Казалось, мысль с боку на бок ворочается в его покрытой седым бобриком голове, глухо погромыхивает. Но громыхало вовсе не в голове Полубеса. То в дальнем конце зала официант сдвигал вместе два стола, переставлял стулья.

— Значит, есть всё-таки? — Полубес исподлобья поглядел на Шлягера. — А я ведь верил тебе, подлецу! Думал, и вправду — нет Бога. Что же теперь?

— «Рече безумец в сердце своем: “несть Бог”», — тихо ответил Адольф Шлягер. — Прав Бубенцов! Всегда был, есть, будет!..

— Вот как? Но если Христос воскрес, то борьба наша тщетна! Так, что ли? За всё придётся ответ держать? Так, Адольф?

— А ты как думал? — злобно ощерясь, вскинулся Шлягер. — Не верил он. В Скокса же верил, в демона! А коль есть дьявол, то... думай, ничтожный раб!..

— Боюсь я, — признался Полубес. — Трепещу верить! Столько злодеяний за спиной! Страховито, Адольф! Неужели же никак не можно избежать ответа?

— Можно! Можно, Савёлушка, избежать ответа! Вспомни Бубенцова! Живой тебе пример. Я как-то подстроил для смеха. Подпоил как следует, он передо мною душу-то и вывернул. Каялся пьяный. Я ему в шутку грехи отпустил. Назавтра прихожу к Скоксу с докладом. Мне по морде ж-жах!.. Свитком пергаментным в самое переносье! Аж в глазах позеленело! Едва проморгался. Отчего это, недоумеваю, такой переполох? Оказывается, всё написанное о нём на пергаменте — исчезло. Пропало «личное дело»! Чистые скрижали! А казалось бы топором не вырубить!

— Так что ж вы мне на худсоветах голову-то морочили? — взревел в тоске Полубес. — На тренингах проклятых! Книгу запрещали читать! Мол, нет там святой правды! Оказывается, правды нет и ниже! Кому же верить? Где истина? Где справедливость?

И тут же, не дожидаясь никакого ответа, с неожиданной прытью вскочил со стула. Коротким ударом, который в боксе именуется «крюком», заехал сидящему Шлягеру в скулу. Голова Шлягера откинулась вбок, к плечу. Чёрная такса, дремавшая под столом, рыча, вцепилась в щиколотку Полубеса. Тот стряхнул её, отпрыгнул на полшага, сгорбился, встал в стойку. Поднял локти, загородил толстое лицо кулаками в ожидании ответной атаки. Выставил вперёд прочный лоб, следил за реакцией противника. Пружинисто поднимал свою тушу на цыпочки, покачивался из стороны в сторону.

Шлягер же сидел на стуле, сутулился, бубнил горячо, невнятно, клоня нос к сложенным вместе ладоням. Затем поднял лицо, сказал глухо:

— Принимаю заушение твоё, Савёл. Со смирением.

Полубес слушал настороженно, кулаков от лица не отнимал, прикрывался.

— Мотаюсь инде посреде волков. — Шлягер вздохнул. — Яко овечка.

Руки Полубеса стали опускаться.

— Доколе переть против рожна, Савёл? — возвысил голос Шлягер. — Должно искать иной путь! Куда идти, зависит от нашего с тобой произвола. «Утверждает Господь вся ниспадающия и восставляет вся низверженныя». Бубенцов смог! Ничтожный, слабосильный... А мы что же...

— Ну и где выход, Адольф? — отозвался Полубес, с недоверием, но и с некоторой надеждой поглядывая на Шлягера. — Где же выход? Весь мир лежит во зле. Покажи мне такую обитель!..

— Есть такая обитель! Близ древнего града Козельска! Гряди за мною.

И не промешкал Савёл Полубес. Видать, давно уже втайне про то же думал.

— Гряду, Адольф! — выдохнул Полубес. — Куда ж я без тебя?..

Опустил наконец кулаки, оплыл всей могучей тушею, обмяк.

Стало заметно, как за окнами «Кабачка на Таганке» бесновалась снежная мгла, ломилась в стёкла, металась, билась об углы и стены, выла.


Глава 15


Подлинная жизнь


1

Бубенцов не предполагал, что нашествие врагов последует так скоро. Квартиру опечатали. Опечатали, правда, не так, чтоб в неё совсем уж нельзя было проникнуть. Обнаружилась чуть повыше замка всего лишь несерьёзная на вид бумажка — с рваными краями, с синей печатью в виде черепа с костьми. Полоска была ещё влажной, клей не успел просохнуть. Ерошка отлепил мерзкую бумажонку, отомкнул дверь, вошёл. Сердце билось часто, тревожно, с подскоком. Переступая через порог, поневоле вжал голову в плечи, ожидая какого-нибудь умело подстроенного подвоха. Чего-то вроде грубой шутки, когда сверху обрушивается ведро воды или какая-нибудь швабра с треском валится на голову.

Он давно уже усвоил, что при всей несерьёзности, нелепости их действий, тёмного косноязычия уставов, архаичности самого заведения, старинной пестроты обрядов, шутовской формы — содержание всего этого спектакля было самым суровым, кровавым, жёстким. Хорошо, если схватишь по башке шваброй, а то как бы чугунной гирей не ударили в темя. Или рельсом от узкоколейки.

Какие тут могут быть шутки, если как нож сквозь масло прошла эта непонятная ассирийская структура в неизменном своём виде сквозь толщу веков.

Оказавшись внутри, Ерофей Бубенцов новым, острым взором оглядывал пространство такой знакомой, но уже почужевшей квартиры. Здесь прожили они с Верой пятнадцать лет. Бубенцов ходил по комнатам, вдыхал родные запахи, от которых успел отвыкнуть.

Вот в это овальное большое зеркало много раз заглядывал он по утрам, разминая пальцами синие подглазья, тоскуя, припоминая вчерашние хмельные похождения. Это осталось там, в прежней жизни. Гляделась в зеркало Вера, близко склоняясь лицом, сосредоточенно подкрашивая ресницы, поворачивая слегка голову влево и вправо, прищуривая свои милые, карие с золотой искоркой, глаза.

Вот по этому телефону, который сейчас трезвонит, выяснял он в то роковое утро, получил ли друг его Бермудес Пригласительный билет...

— Алло, — сказал Бубенцов. — Слушаю.

Мгла сыпалась, струилась по стёклам как пепел.

В квартиру ворвался телефонный гам. Вновь объявились коллекторы. Закричали после долгой разлуки пронзительным хором. Завизжали все одновременно, отталкивая, перебивая, перекрикивая друг дружку. Галдели радостно, как выпускники пединститута на юбилейной встрече спустя тридцать лет. Узнавая, ахая, не веря глазам. Постепенно, однако, тон криков стал понижаться. Среди безобразного лая, воя, визга Бубенцов различал уже некие отчётливые периоды. Как будто хаос пытался организоваться, в нестройных воплях стали проскальзывать силлабо-тонические ритмические тропы:

— Ты уж думал, мы от тебя отстанем? Ухватим крючьями за рёбра, из-под земли достанем! Да мы тебе ни на этом, ни на том свете покоя не дадим! В самом аду отыщем, лютейшей казни предадим. Думал, тыщи те в тщете не отыщете! Зря, мол, рыщете! Ещё как отыщем и взыщем! Якоже и мы не оставляем должником нашим. До последнего кодранта отдашь им!

Похоже было на стихи Симеона Полоцкого, но... Вот то-то и оно! «Нашим — отдашь им». Рифма каламбурная. Новаторская. Итак, выходит, его снова отдали на растерзание обыкновенным бесам. Мелким, ничтожным. Да что ж ты удивляешься, Бубенцов? Чему тут удивляться? Ведь и миром, как видишь, овладели не могучие ветхозаветные силы зла, а мелкая, суетливая, ничтожная сволочь. Вот что обидно!..

Вся эта нечисть, как видно, страшно соскучилась без дела. Бубенцов ронял трубку, но наглецы перезванивали через пять минут. Всем им, тщеславным, самоуверенным, нужен был слушатель. Звякали бубнами, звенели кимвалами, стучали гитарой, блеяли. Невидимки снова, как и в самом начале, меняя голоса, требовали несуразной выплаты вместе с гигантскими процентами, которые натекли за время, пока Ерошка защищён был от мелких нападок высшими тёмными иерархами.

— Есть верный выход! — увещевал доверительным тоном один особенно ласковый, задушевный тенор. — Есть избавление от мук. Человек создан для полёта! Прыгни с крыши, а мы подхватим тебя!

— Юмор пошлый, — кротко отвечал в трубку Ерошка. — Гадкие людишки. Все вы смертны. Но я возлюбил вас, согласно заповеди. И потому совсем не боюсь.

Хотя, честно сказать, всё-таки побаивался.

Хуже всего было то, что на Ерошку совокупно обрушились все силы, прежде разрозненные, каждую из которых успел он обозлить, настроить против себя. Это обнаружилось тотчас, едва он вышел на улицу, чтобы купить хлеба. Заглянул по дороге в киоск, скользнул взглядом по заголовкам газет и оторопел! Памятозлобие людское не поддаётся описанию. Права была Гарпия, когда говорила: «На кого люди, на того и собаки!» Все самые отборные, гадкие, подлые перья сворой набросились на Ерофея Бубенцова. Газета «Скандалы», оказывается, напечатала статью «Про проделки проказника». Чёрный заголовок пересекал по диагонали две полосы. Сверху вниз, слева направо падала диагональ, подсказывая читателю направление пути антигероя. С высот по наклонной — в тартарары, в преисподнюю, в пекло, в геенну, в тартар, в ад. На три рокочущих слога «про» откликались, выплывали из подсознания «проклятие», «прокуратура».

Ерофей понимал, что истоком травли, гоньбы, ненависти была справедливая человечья обида — отрёкся от власти! Дурак! Сперва дал надежду на лучшее будущее, на счастливое царство, на благоденствие, процветание, на свободу и порядок, равенство и превосходство, братство и богатство. Вот же негодяй! Тебя славили, любили, чествовали, уважали, встречали криками «ура!». А ты взял да и отрёкся! Сумасшедший!.. Будь проклято имя твоё!

Ерошка видел заголовки других газет: «Мерзавец сменил пол», «Кто украл металл?», «Откуда везут мазут?», «Акты, в которых факты!»... Понятно было, что это тоже про него. Приметил на обложке журнала «Космополит» изображение роскошной яхты. Но как доказать людям, что яхтой владел он только виртуально? Самая-то главная беда заключалась в том, что возразить, оправдаться, опровергнуть он ничего не мог. Ясно, что все эти СМИ руководились из одной точки, направлялись одной, сатанинской рукой. Столько чудовищной, несообразной лжи узнал про себя Ерошка, что впору было повеситься.

Но всё-таки из-под тяжкого груза мерзких обвинений, из-под нагромождений лжи пробивался некий светлый ручеёк, несущий в себе радость, отраду для души. Ерофей Бубенцов теперь совершенно ясно понимал — из какого страшного ига он вырвался, из-под какой могильной плиты сумел выкарабкаться. Пусть с ободранными боками, пусть с перебитым хребтом.


2

Вернулся в квартиру с купленным хлебом. Веры ещё не было. Бубенцов не стал зажигать света. Прошёл сквозь длинные сумерки, как сквозь тысячелетия, на кухню, присел бочком к столу. Да, именно так, бочком. Пустой холодильник вздрогнул и тихо, доверчиво загудел, включившись. Прощальную пустоту квартиры ощутил Бубенцов с сиротской, вокзальной тоскою. Точно выгнали уже, выветрили ледяные сквозняки жилой дух отсюда, сдули со стен терракотовые обои, сорвали, унесли занавески, выстудили комнаты.

«Шапка! — спохватился он. — Как же я всё забываю!»

Он прекрасно помнил, где все эти годы лежала пыжиковая шапка, подаренная ему добрым стариком. Непонятно только, зачем он её хранил. Сколько раз доставал, держал в руках, намеревался выбросить. Один раз вынес к мусоропроводу, но в последний миг одумался. Он помнил, что шапка была никакая не кроличья. А самая что ни на есть пыжиковая! Пусть поеденная молью. Придвинул стол, поставил на него стул, полез на антресоль. Нащупал чемодан, с трудом приоткрыл, просунул руку в щель. Сверху сыпалась пыль, мел, пересохший древний сор. Вот он, пакет. Там она и лежит, вместе с мандариновыми корочками, которые, по утверждению Веры, помогают от моли. Извлёк шапку из пакета, чихнул. Шапка была пыжиковой.

Бубенцов тихо улыбнулся, обтряхнул её, несколько раз ударив об колено, надел на голову. Поднял руку, пощупал. Пыжиковая — это подтверждалось и на ощупь.

Послышался знакомый звук проворачиваемого в замке ключа. Пришла Вера. Бубенцов подхватился, побежал встречать. Он всё расскажет. О том, какая катастрофа произошла. На какую вершину вознесла его судьба, в какую пропасть низвергла. Она сперва не поверит, а потом, скорее всего, тихо заплачет. Вера часто в последнее время, глядя на него, не могла удержать слёз.

— Ну, слава богу, наконец-то ты вернулся! Молодец! — похвалила Вера, поцеловала в щёку, пошла с сумками на кухню.

— Проект закрыт, — сказал Бубенцов, входя вслед за Верой. — Не могу тебе, к сожалению, раскрыть деталей. Подписку дал о неразглашении.

Бубенцов сел, ноги ослабли. Замолчал надолго. Руки вытянул перед собою, ладонями вверх. Сидел, глядя в опустевшие ладони, сокрушённо покачивая головою. Зазвонил телефон. Опять проклятые голоса. Вера взяла трубку. Бубенцов отвернулся лицом к стене.

— Да, — говорила Вера в трубку. — Понятно. Стало быть, решение не окончательное. Я так и поняла. Платье парадное из панбархата. Веймарское колье. Подвески алмазные. Можно открыть ему? А то совсем в уныние впал. Да. Депрессия. Нет, пока не запил. Спасибо, Адольф!

«Спасибо, Адольф?» — вздрогнул Бубенцов.

— Значит, можно открыть? Всю подоплёку? Прекрасно! Спасибо. А то и вправду совсем уж. Думаю, он обрадуется.

Ерошка повернул голову, вопросительно глядел на жену. Вера хлопотала у плиты, молчала, нарочно отворачивала лицо. Бубенцов видел, что она сдерживает улыбку.

— Не унывай, — сказала Вера, расставляя тарелки на столе. — Не закрыт проект. Иначе и тебя, и всех нас закрыли бы вместе с ним. Быть тебе царём! Проект отложен ненадолго.

— Почему отложен?

— Русский народ не покаялся в содеянном. Нужно публично, перед всем мировым сообществом. И на коленях. Поляки особенно настаивают, чтоб ползком и на коленях.

Бубенцов, широко раскрыв рот, глядел на Веру. А Вера между тем продолжала тем же тоном, раскладывая еду:

— Формальность, конечно. Но без этого нельзя. Во-вторых, про Земский Собор в суете забыли. Надо ведь, по древним уложениям, сперва Собор созвать. Для легитимности.

— Да ты-то откуда знаешь про всё это?

— Да уж знаю. — Вера поглядела на мужа, улыбнулась. Затем, уже не таясь, громко, от всей души расхохоталась. — Деньги? Да вот же они!

Нагнулась, вытащила из-под стола ту самую, ту давнишнюю, ту брезентовую, ту полосатую...

— От тюрьмы да от сумы не зарекайся!

Попробовала пододвинуть суму поближе к Бубенцову, но не смогла, сил не хватило.

— Это... те? Я же их бомжу... Одноглазому... — ничего не понимая, сказал Бубенцов. — Откуда здесь эти деньги?

— Это не те, Ерошка. На этот раз подлинные. Настоящие. Да только тебе они ни к чему!

— То есть?..

— Царям наличность не нужна. — И тихо рассмеялась серебряным своим смехом.


3

Серебряным смехом, сквозь который проступал тяжёлый гул медных колоколов. То неподалёку, в храме святителя Николая в Покровском, звонили к вечерней службе. То подлинная жизнь проступала из-под спуда.

Бубенцов спиною своей чувствовал сквозь уходящий сон ребристую поверхность деревянной скамейки. Чувствовал, как затекла шея. Голова его лежала на коленях у Веры. Он снова оказался в том мире, где никакой надежды нет.

Сны изводили его в последние недели. Спал он теперь только урывками, от случая к случаю, как спит всякое бродячее животное, лишённое крова и пищи. Но в этих урывках успевали развиться дивные, сложные сюжеты. Откуда-то сваливалось на него богатство. Держал в руках своих Бубенцов много-много денег. Он мог во сне заплатить, положить Веру в самую лучшую клинику, вылечить её от того страшного тихого кашля, который терзал его душу и про который оба они старались никогда не говорить. Сны были цветными, живыми, яркими, надолго врезались в память. Правда, после них жизнь казалась ещё безнадёжнее, ещё тусклее.

Бубенцов поднялся, нехотя открыл глаза. Мир оставался прежним — чуждым, враждебным. Сквер заносило снегом, шаркала невдалеке лопата дворника. Мелкая дрожь сотрясала тело Бубенцова. Он снял с головы пыжиковую шапку, стряхнул морозную пыль. Пахло дымом. Возле платформы неизвестные шутники подожгли мусорный бак. Вера порылась в большой полосатой сумке, извлекла шерстяную кофту, укрыла плечи Бубенцова.

— Что делать будем, Ерошка? — Вера вздохнула, закашлялась, а когда кашель немного утих, прибавила: — Долго нам выносить эту муку?

Сказала это спокойно, покорно, без всякого чувства. Бубенцов некоторое время молчал. На то, чтобы притворяться, лгать, лукавить, — на это у него не хватало никаких душевных сил. Сил оставалось только на правду.

— Видно, до смерти, Вера, — честно сказал Бубенцов. — Теперь уже до самой смерти. Дум спиро... Пока живу — мучаюсь.

Иней в последние дни всё гуще пудрил её короткие волосы.


4

Они сумели отстоять самое лучшее место под платформой. С трёх сторон убежище защищали бетонные плиты, а пролом между опорами Бубенцов завалил старыми венками. Натащил с Лефортовского кладбища. Сквозь еловые лапки видны были огни их дома. Всю ночь сюда, в этот укромный угол, задувал ледяной сквозняк. Вера прижималась, ютилась к нему.

Бубенцов поднимал руку, разглядывал ладонь с горьким недоумением. Ронял на грудь. «Теперь уже до самой смерти, — думал он. — До смерти тела. Тело сейчас мёрзнет, затекает, мучится. Как странно. Внутри тела живёт бессмертная душа. Она мыслит, чувствует, надеется. А тело умрёт. Неизбежно. Значит, с самого рождения всякий человек носит на себе труп. Заскорузлые, тяжкие кожаные ризы. Не потому ли так тяжко душе?..»

Грохотали и грохотали тяжёлые поезда, прокатываясь мимо.

Смертные тела требовали ухода, заботы. В сумерках он уходил добывать пищу. Скоро промерзал до костей на открытом пространстве. Согреться можно было возле входа в метро. Изнутри выгоняли. Простуда валила с ног, порывами налетал озноб, и тогда он чувствовал, как всё в нём трясётся, мелкая дрожь рвётся изнутри его. Кожу сводит короткими судорогами, как у мокрой собаки, которая только что вылезла из проруби.

Бубенцов садился на гранитную приступку рядом со входом в метро, запахивался в бушлат, прислонялся вспотевшей спиной к стене. Замечал расстёгнутую пуговицу на бушлате, но застегнуть её даже не пытался. Сделать это было невозможно. Знал наперёд, что только зря потеряет время. Замёрзшими-то, растопыренными от мороза пальцами. Вера потом поможет.

Из метро тянул тёплый ветер. Хотелось повалиться, лежать на пути этого жилого потока, просушить липкий пот, что струился меж лопаток. Но нельзя было ни на минуту задремать, расслабиться. Во-первых, Вера ждала. Во-вторых... Люди шли и шли, и не все из них были добрыми. В любой миг мог налететь лютый человек, обматерить, толкнуть, а то замахнуться, ударить по щеке. Нужно было встать, идти дальше.


5

Их жизнь состояла только из самого простого, насущного, необходимого. Всё, что прежде тревожило, волновало, заставляло беспокоиться, нервничать, суетиться, оказалось совсем неважным. Все прошлые события как будто никак не были связаны с настоящим.

Ерошка часто вспоминал свою жизнь, представлял её ярко, в деталях, мелочах. Он лежал в темноте с открытыми глазами, и его не покидало ощущение, что все прошедшие события происходили с другим, посторонним человеком, которого давно уже нет. Там, в нереальном этом прошлом, от которого почти не осталось никаких следов, жил кто-то похожий на него, какой-то двоюродный родственник, мало связанный с нынешним Ерофеем Бубенцовым. Всё, что творил тот человек, о чём мечтал, что говорил, что думал, — всё это было чужой жизнью и теперь мало касалось его, Ерофея Бубенцова, обитателя бетонного укрывища.

Самость не может жить в прошлом. Она всегда здесь, при тебе. Самость живёт только в настоящем. Или в загадочной вечности, где настоящее никогда не проходит.

Но зачем тогда всё было? Зачем ему это прошлое? Зачем вся сложнейшая совокупность действий, мыслей, чувств, переживаний прошедшей жизни? Неужели все эти перемены были нужны только затем, чтобы привести вот к этому непонятному результату? Впрочем, как можно назвать результатом то текучее состояние, неустойчивое, непрерывно переменяющееся? То, что скользит, ускользает, проскальзывает меж прошлым и будущим. Стало быть, эта жизнь, что теперь струится в нём, тоже всего лишь промежуточный результат. Окончательный же наступит в момент смерти, когда душа вырвется из текучей плоскости, вызволится из вязкого потока времени.

Всё зыбко, всё неопределённо, всё переменчиво. Но кое-что верное в его жизни всё-таки оставалось. Несомненное, настоящее, драгоценное. У него была Вера. Она сейчас лежала на его руке, тихо дышала в темноте. Лицо её белело во мраке, он приближался, щекой своей чувствовал тепло её дыхания. Но в объективных ощущениях его был некий изъян, о котором он прекрасно знал. Он не мог её разглядеть в темноте, а потому воображение рисовало образ, немного не соответствующий реальности. Он почему-то упорно представлял её с косой, хотя косы давно уже не было. У Веры была короткая стрижка, как у мальчика. Как будто пережила тиф. Густую свою косу она уступила Изольде Грэйф, сухопарой, злой сценаристке, помощнице режиссёра. Это было в Красногорске, где оба они подрабатывали в массовке. Гримёры тотчас остригли Веру, прямо на съёмочной площадке. Немедленно стали прикладывать, примеривать великолепные русые волосы на длинный череп Изольды Грэйф. На эти деньги они жили потом почти месяц.

И ещё кое-что несомненное, подлинное, реальное проникало из прошлого в теперешнюю жизнь Ерофея Бубенцова. То, что нельзя было спихнуть на двоюродного братца, от чего нельзя было отвязаться, отгородиться. От чего не было никакой защиты. Это была его измена. Паскудная измена с великолепной, незабвенной Розой Чмель торчала из прошлого, как шип, мучила, как позвоночная грыжа. Она ничуть не умалялась от времени, а, наоборот, разрасталась, становилась всё болезненней. Трудно было найти такое положение, при котором воспоминание это не защемляло нерва.

— Зачем ты изменил мне? — напомнила Вера утром. — Пришёл и давай мне с порога про масонов заливать.

Было уже совсем светло, и Бубенцов видел, как насмешливо дрогнули её губы.

— Когда это? — попытался оттянуть время Ерошка. — Не понимаю, о чём ты.

— Милый, милый. — она глядела с жалостью и печалью. — Родной ты мой дуралей. Все-то хитрости твои такие.

Ерошка прислушивался, удивлялся спокойному, глухому, усталому голосу. В котором звучало сочувствие, жалость, но почти не было упрёка. Ну разве только самая малая толика. А ведь казалось, что он знает жену свою до последней чёрточки. Бубенцов задумался о таинственном парадоксе. Казалось бы, чем дольше живут люди рядышком, чем теснее и чаще общаются, тем понятнее должны становиться друг другу. Тем меньше тайного у них.

На самом же деле именно меж самыми близкими людьми постепенно вырастает некая стена, и стена эта с каждым днём становится всё непроницаемей. В привычное уже не вглядываешься, доверяя прежним впечатлениям. Эту невидимую, почти не ощущаемую стену труднее всего пробить. Пробивает её совместное горе, да и то не всегда и только на самое короткое время.

— Ты же всегда чуяла моих врагов, — увёл он разговор в сторону. — Как же ты Шлягера допустила в мою жизнь?

— Шлягер приносил пользу. Пусть ненавидел тебя. Да, это ядовитая ехидна. Но кто же убивает ехидну, несущую золотые яйца?

— Прельстил нас проклятый змий!

Многое теперь совершенно утратило всякую цену. И только спустя несколько часов, вернувшись с раздобытков, Бубенцов долго смотрел на горящие окна своего дома, а потом сказал:

— Вот потому нас выкинули из рая.

Оказывается, всё это время мысль его ходила по кругу. Коло ока его вокруг да около, да не далёко.


6

Он ходил кругами по местам, которые помнили их. Знакомый вид этих мест, частично уже застроенных, переменившихся, сладко и больно терзал сердце. Вот улица, где снимали они квартиру в первый год после венчания. Ерошка присел на скамейку, замер, вслушиваясь в себя. В этом дворе, в какую бы пору он ни заглянул сюда, звучала одна и та же музыка. Которая особенно нежно рвала душу. У музыки не было ни автора, ни имени. В отличие, скажем, от «Полонеза Огинского», вальса «Амурские волны» или бетховенской «К Элизе». Хотя она была такою же простою, неотвязчивой, как популярный шлягер. При удивительной простоте мелодии Бубенцов не мог бы её повторить, напеть. Ведь мелодия эта была ещё не написана, она едва доносилась из той таинственной области, из той божественной неисчерпаемой копилки, где хранятся бесценные шедевры. Куда только изредка дано заглянуть гениальным музыкантам. Откуда воруют образы великие поэты и вдохновенные художники. Но тщетно пытаются они повторить, запечатлеть божественную гармонию. Не умещается подлинная гармония в трёхмерном земном мире! Промучившись безысходной мукой, расплачиваются похитители небесного огня слишком дорогой ценой — разбитой вдребезги жизнью или даже ценой собственного безумия.

Таких мест в городе, которые звоном отзывались в сердце, было на удивление немного. Большой Каменный мост, через который они шли когда-то и где он согревал её ладонь в своём дырявом кармане. Двор, где жили они после свадьбы. Античная беседка с Лаокооном в больничном дворе, где Вера ревновала его к девицам из музыкального училища.

Иногда музыка глохла, вот как сейчас. Он как бы выпадал из волшебной музыкальной шкатулки. Это случалось, когда забредал в места настолько чужие, глухие, незнакомые, что уже по-настоящему пугался. Паниковал, как потерянный, заблудившийся ребёнок. Казалось, из этих каменных, ледяных тупиков нет выхода.

«Вера! — из непроглядной глубины доносился до него собственный глухой крик. — Забери меня! Выведи меня отсюда!» Приостанавливался, прислушивался к себе, а затем, уловив направление, шёл на ответный голос Веры, выходил из незнакомого двора. А там, в самом конце улицы, вылезала вдруг из-за угла вывеска знакомого магазина, где он десять лет назад покупал к Новому году польскую водку «Житная»... И снова попадал в расставленные силки, в сети памяти. Попадал снова в мир, где воскресали давно смолкнувшие звуки, оживали позабытые запахи, падал знакомый свет, как и тогда... а вместе со всем этим оживала привычная уже смертная тоска.

А он и рад был запутаться в этих сетях. В тот Новый год на Вере было чёрное платье, нитка белого жемчуга. Осталась чёрно-белая фотография, где она стоит с бокалом в руке. Строго глядит чуть раскосыми, яркими глазами. Он увеличил фотографию, заключил в золотую раму, повесил на стену. А дальше, дальше что? Он помнил, что застолье было шумным, как всегда, весёлым, бестолковым, но кто был у них в гостях? Бермудес и Поросюк точно были, а ещё кто? Десять лет назад. Ну, ещё усилие, ещё рывочек. Вот оно, близко... Память, говори!.. Нет. Нельзя вспомнить, стёрлось, позабылось.

Оборачиваясь на прожитую жизнь, человек неожиданно обнаруживает, что жизни — единой, цельной, неделимой — не было у него. Она была, конечно, по факту — непрерывная, перетекающая изо дня в день, и каждый час в ней продлился сколько ему положено. Все случайности, произошедшие в жизни, логично, последовательно и ладно сцепливаются с миллиардами всех иных случайностей, что каждый миг беспрерывно совершаются во вселенной. Но вот эта вся полноводно, плавно, широко протекшая жизнь куда-то подевалась, пропала, испарилась. Что же получается? А получается то, что и сама жизнь человека, и мир, в котором протекла эта жизнь, — были иллюзорными. Их нет уже! И уж тем более нет никакого прошлого, дорогие мои!

Прошлое всегда заново рождается в сердце — здесь, сейчас! Вот несколько сцен из детского сада, вот школьные картинки, вот учёба в институте, какие-то зачёты, отдел кадров, банкет на работе, скандал на дне рождения у знакомой, драка на свадьбе Понышева... События всей жизни нагромождены как попало, бестолково. Свалены как старые вещи на чердаке. А вернее сказать, как реквизит в бесконечных подвалах, хранилищах кинофабрики в бутафорском замке под Красногорском. Можно бесконечно бродить по подземным лабиринтам, растерянно перебирать, разглядывать отдельные предметы, но трудно связать одно с другим, всё путается, всё рвётся в руках, всё распадается.

Вот он идёт с Верой по Каменному мосту над Москвой-рекой. Внизу в тёмной воде плывут большие серые льдины. Воспоминание наплывает, движется само собою, вне времени. Его невозможно к чему-то привязать, с чем-то соотнести. Льдины плывут из ниоткуда в никуда. Были они тогда женаты или только собирались, неясно. Это было в молодости. И музыка такая... Ни с чем не спутаешь эту музыку, хотя невозможно её сейчас повторить. Бубенцов и не пробует, чтобы не спугнуть. Для музыки нужны ноты, флейты, скрипки, трубы, а в его распоряжении только глухие слова. Кажется, дело происходило ранней весной, в марте. Ветер дует в лицо, приходится прикрывать горло рукой. Зябкий холод проникает в рукав. В свете фонарей стелется через мост белая позёмка. Куда они шли? Может быть, в кафе «Московское», что в гостинице «Москва». Согреться-то было надо. С другой стороны, вряд ли у них были деньги. Таких мелких деталей нельзя теперь вспомнить. Но зато отчётливо хранит память то, что руку Веры он держит в своей руке, согревает в кармане пальто. Карман дырявый, они оба смеются.

Но и здесь таилась измена. Бубенцов как-то напомнил об этом Вере, описал ледоход, ветер на мосту, косой свет фонарей, рука в руке, дырка в кармане пальто.

— Ты меня путаешь с какой-то другой своей бабой, — оборвала Вера. — Не ходила я с тобой через мост! Хотя ледоход помню. Я видела его на реке Березине в Белоруссии.

Значит, у женщин жизнь проносится точно так же, как и у нас! Как будто несётся состав сквозь мелькающую пелену, расходятся клочья тумана, вспыхивают яркие картины. Но женская память отбирает, запечатлевает совсем иные картины, нежели мужская. Иной у них фотоаппарат, иные точки съёмок.

Да, милые мои, у каждого своё представление о прошлом. А на самом-то деле оба, оба забыли, как, перейдя через мост, в поисках тепла забрели не в кафе «Московское», нет! Они зашли в Пушкинский музей. Ну, вспомнили?.. Нет! Не помнят! Забыли про картину, у которой долго-долго стояли. «Леопард, нападающий на лошадь». Экскурсовод особенно подчеркнула, что картина стоит миллионы, а художник умер в нищете. Как можно забыть такое? Как?! Даже очкастую женщину-экскурсовода забыли! Напрочь! Да как же... Эх...

— Ты знаешь, Вера, о чём я больше всего жалею? — сказал Бубенцов.

— Знаю. Жалеешь о том, как много страдания ты мне принёс.

— Будь моя воля, начать всё заново. Я бы вёл себя совсем по-другому. Благородно. Ну, ты понимаешь. Я был бы другим! Жаль, не вернёшь уже.

— Другой мне не нужен, — сказала Вера просто. — Я, Ерошка, не другого любила. А вот этого. Какой есть. И какой уж достался на мою долю.


7

Он спешил. Возвращался со своею добычей к Вере. Утром, прощаясь, оставляя её под платформой, Ерошка плакал светлыми, жгучими слезами. Чувствовал, как горячо стекают они по щекам. Вера боялась оставаться одна. Ей показалось, что она кое-кого видела.

— Помнишь курьера? — спросила Вера.

— Дворника?

— Какого тебе дворника! Бабу эту рыжую, косоглазую. С рыжей косой. Я сегодня снова её видела. На мостике через Яузу. Мельком, правда. Она на меня обернулась.

— Не бойся, — сказал Бубенцов, чувствуя, как похолодело сердце.

«Логично, что смерть является нам в образе женщины, — кажется, так говорил профессор. — Ибо смерть — это рождение в новую жизнь...»

— Во-первых, это была никакая не рыжая баба с косой, — продолжал Ерошка. — Пригласительный билет нам принёс дворник Абдуллох. Во-вторых...

Принялся заговаривать слабыми человечьими словами то, что нельзя заговорить. Но он-то слишком хорошо знал, что смерть всё время бродит рядом с человеком, что она постоянно находится поблизости, в поле зрения. Что она готова всякую минуту... Вот только глаз привык ежедневно, ежечасно видеть её и потому не замечает, несмотря на яркий, экзотический образ. Смерть ничем не выделяется из общей массы, потому что слишком примелькалась, слишком привычна глазу. Но если напрячь внимание, сосредоточиться, разъять толпу на отдельные лица, то обязательно увидишь, встретишься на мгновение взглядом, различишь её среди этой самой толпы. Если очень повезёт, то можно приметить и особую ухмылку узнавания на её безглазом лице. Успеешь осознать, догадаться по еле уловимому движению бледных губ, что она собирается окликнуть тебя по имени. Мудрые люди, впрочем, не советуют особенно приглядываться к этой ухмылке. И больше всего остерегаться ласкового оклика.

Возвращался по знакомым местам, по ледяному пространству. Теперь всё упростилось до самой последней простоты. Нога болела, сердце тихо ныло. Но сердце ныло не от боли, а от жалости. От великой жалости к жене. В нём теперь постоянно жила, мягко ворочалась, задевая, тесня сердце, эта отрадная, целебная, удивительная жалость.

Это было, в сущности, беспокойное, бесполезное чувство, которое теперь никогда в нём не усыпало, не оставляло его ни днём ни ночью. Эту жалость, эту горькую любовь нужно было постоянно сдерживать, допускать малыми дозами, не терять контроля. Потому что если случалось этому чувству вырваться из глубины сердца на волю, то мгновенно у Ерошки жестоко перехватывало горло, мир застилался горячим туманом, нечем становилось дышать.

Странно было ещё и то, что это чувство было больше самого Ерофея, тут впору сказать — громаднее. Как одиннадцатиэтажный дом не больше, а именно громаднее человека. Необъятное чувство не могло уместиться в его внутреннем тесном пространстве. «Но ведь и вселенная не может уместиться внутри человека, — думал Бубенцов, размышляя об этом абсурде, — однако вмещается. Ещё и много остаётся свободного места внутри человека. Так и здесь. Так и здесь...»

И если бы кто-то предложил ему средство избавиться от сердечной маеты, тяготы, протянул горсть таблеток, дающих избавление, душевный покой, то Ерошка, не раздумывая ни секунды, отшвырнул бы от себя эти соблазнительные таблетки, яростно втоптал бы их в снег.

Ерошка нёс своей жене Вере нищую, убогую добычу. Сложенный картон хотя и не тяжёлый, но нести его неудобно. Правая рука устала, онемела. Но переложить груз под левую руку было невозможно. Потому что слева, во внутреннем кармане бушлата, напротив сердца, Бубенцов хранил старинный подарок Веры — антикварный серебряный подстаканник. Вещь, с которой он теперь не мог расстаться даже и до смерти. Ложечку давно уже потерял. Но серебряный подстаканник — это было последнее, самое дорогое, самое ценное, самое настоящее.

Бубенцов тащил найденный картон. Находка веселила душу. Картон толстый, многослойный, с пазухами воздуха внутри. Можно подстелить, и станет гораздо теплее, гораздо. Верка мёрзнет под платформой, у неё сухой, негромкий, страшный кашель. Снова текли по лицу Бубенцова слёзы. Заснеженный мир засверкал сквозь его ресницы. Откуда только они берутся, эти слёзы жалости? Никто не ответит на этот простой вопрос. Никто.

Бубенцов сжимал зубы от страха и отчаяния. «Но и зубами своими не удержать мне тебя...»

Тащился по стогнам города, смахивая с ресниц снег. Вон там чёрный ход в театр, где он был пожарным. А там «Кабачок», где ловкий бес всучил ему когда-то проклятую суму, вверг в сокрушительный соблазн.


8

Тихо урча, медленно обогнала чёрная, сияющая машина, остановилась в десяти шагах впереди. Пал на вечерний снег багровый отсвет тормозных фонарей. Багровый свет сменился на белый — то машина двинулась обратно, стала тихо подавать к нему задним ходом. Бубенцов должен был почувствовать если не страх, то хотя бы тревогу. Но он ничего не почувствовал. Отступил в сторону, пошёл своей дорогой. Когда же его ударили сзади по плечу, он не удивился, не испугался. Молча повернулся, вполне равнодушно оглядел с головы до ног догнавшего его человека. Это был господин в седой бобровой шапке, пахнущий фиалками, сигарой, дорогой сырокопчёной колбасой.

Шуба его была распахнута на груди, видна была золотая цепочка, уходящая в кармашек плисового жилета. На широко расставленных ногах красовались новенькие бурки из белого войлока, с кожаным низом и сияющими, начищенными до неимоверного блеска носками. Вид этого сытого, счастливого, самодовольного буржуина не произвёл на Бубенцова никакого впечатления. Он всё уже повидал в земной жизни.

Чёрная повязка по диагонали пересекала лицо буржуя. Только у двух людей доводилось Ерошке в своей жизни видеть такую повязку — у Кутузова в кино и у легендарного пирата Флинта на портрете в детской энциклопедии.

Впрочем, ещё у одного человека — в тесном переулке у «Кабачка на Таганке», чей смутный образ теперь... Тёмные бандиты выбирались из задней двери, отвлекая его внимание, но Бубенцов не боялся никаких бандитов. Самое большее, чем могли навредить ему бандиты, — отнять серебряный подстаканник. Ну и жизнь, конечно. Зачем ему жизнь? Жалко было только Веру, которая неизбежно погибнет, если его сейчас убьют и растопчут. Бубенцов подумал об этом и опять молча заплакал, на этот раз без слёз.

— Насилу вас отыскали, — сердито пожаловался буржуй. — По адресу вашему проживают совсем иные люди. Совсем иные. Иные люди про вас ничего не знают. Клещами слова не вытащишь! В буквальном смысле. Форс-мажор. Так что просрочка с возвратом долга не по моей вине.

Бубенцов стоял, крепко прижимая локтем картон. Он отдавал себе полный и трезвый отчёт в том, что картон у него, конечно, отнимут. Уж больно неравны силы. Но он будет биться до последнего. Он будет кусаться оставшимися своими зубами. Он будет защищать свою Веру до самого трагического конца.

— Э-э-э... Не узнали? Позабыли? Позвольте представиться, — продолжал между тем буржуй и заключил мёрзлые растопыренные пальцы Бубенцова в свою белую мягкую ладонь. Проговаривая эти слова, грабитель дёрнул руку Бубенцова на себя, пытаясь таким ловким, хитрым маневром отобрать заветный картон. Дёрнул пробно, не очень сильно, так что локоть Ерошки остался на месте. Ерошка по-прежнему крепко прижимал картон к боку.

— Жебрак. Жорж Трофимович. Это, конечно, вам ни о чём не говорит, — продолжал одноглазый пират. — Когда вы год назад предоставили мне кредит, имён не спрашивали.

Два молодца, тяжко переступая, вышли из-за спины пирата. Вынесли и поставили к ногам Бубенцова объёмистый пиратский же ларец, обшитый кожей, обитый медными уголками.

— Тут с процентами, — деловито сказал пират и развернул разлинованный лист с печатью. — Я человек благородный. Процент официальный, Центробанка. За вычетом той суммы, которая была потрачена на выкуп вас из отделения полиции. Я получил от вас год назад три миллиона семьсот тысяч. Возвращаю четыре. С небольшим. Вот здесь распишитесь. И здесь, в клеточке.

— Ерофеюшка! Милый дружок! Обернись же ты, наконец... — отвлёк голос, тихий, хрипловатый. Откуда она только выбрела, рыжая, косоглазая? И как же не вовремя! Та самая, Ерошка, та самая... Которая по безлюдью не ходит. Не зря говорили мудрые: остерегайся ласкового оклика. А он не остерёгся, обернулся.

— Жорж Трофимыч! — позвал тревожным баском один из молодцов и подхватил оплывающего Бубенцова, который медленно валился спиной на сугроб.

— Э-э-э, да он совсем никакой! Давайте-ка его в машину, — успел донестись из тумана заботливый, сделавшийся вдруг таким родным и близким голос. — Долг мой туда же! Сундук! Вот так!

Сильные руки подняли худое тело Бубенцова, бережно повлекли вперёд ногами к открытым дверям, из которых струились благословенное тепло, тихая музыка. «Там, за горизон-там, там-м, там-там-там, там, там...» — пел высокий женский голос, по чистоте и тембру сравнимый, пожалуй, с ангельским.

— Картон оставь! — властно приказывал благодетель. — Картон. Да вырвите же, наконец!..

Так. Картон он не уберёг.

Пират уселся на водительское сиденье, обернулся:

— Где теперь живёте?

— Недалеко от метро, — заговорил кто-то внутри Бубенцова. — Как вы меня нашли? Как это можно?

Одноглазый, не оборачиваясь, сунул ему в руку гербовую бумагу с кисточкой и канителью:

— По имени. В сумке была.

«Я, Бубенцов Ерофей Тимофеевич... Получил в дар от Шлягера Адольфа...»

Ерошка, оттаивая мозгами, покосился на обитый кожей ларь, который добрые молодцы поместили на сиденье слева от него. Хотел постучать чёрным ногтем по медному уголочку, потрогать мёрзлыми пальцами дорогую кожу. И ничего не почувствовал. Рука как бы прошла насквозь...

— Это ваше, — объявил одноглазый, не оборачиваясь.

— Понятно, — сказал Бубенцов равнодушно.

— Поглядите направо. Ваш бывший дом, — объявил через минуту пират. — Куда везти вас? Где теперь обитаете?

— Там, — махнул рукою Ерошка. — Рядом с Путевым дворцом. Надо забрать Веру. Жену.

— Это где лаз в стене? — оживился пират. — Теперь понятно. Под насыпью. Знаю это место! Рядышком храм, семнадцатый век.

— Да-да, — подтвердил Бубенцов. — Там моя Вера.

Приёмник загадочно фосфоресцировал, светился на панели, звучала из него старинная, полузабытая всеми песня. Ангельский голос звал, манил, уносил... «Там, за горизон-там, там-там-тарам-там-там-м...» Неслись стремительно, только метель струилась по стёклам, подвывал ветер за окном. Всё слилось в одну мерцающую серебряную ленту. Скоро земля совсем пропала из виду.


Глава 16


Погорелый театр


1

Белая метель беззвучно струилась по стёклам загородного дома. Виталий Петрович Муха очнулся в пять часов двадцать девять минут. Ровно за минуту до звонка будильника. В комнате ещё стояла тёмная ночь, но уже рыхлая, подтаявшая с краю. Ничто не предвещало, что предстоящий день станет последним днём в его земной жизни. Знай он это, настроение было бы, конечно, совсем иным.

Громко стучал во тьме старый механический будильник. Виталий Петрович протянул руку к тумбочке, но промахнулся мимо тиканья. Недовольно, точно огрызнувшись спросонья, звякнул стакан в подстаканнике. Виталий Петрович сообразил, что надо взять чуток правее. Стал шарить справа, едва не повалил настольную лампу. Наконец нащупал внутри тьмы, тесно заставленной предметами, округлый бок будильника. Перебрал пальцами, отыскивая кнопочку.

Встрепенулся старый, глухой домашний кот Козя, прозванный так за серую, жёсткую, как у козла, шерсть. Козя, прозевавший первый миг пробуждения хозяина, ткнулся мордой в бок, мекнул требовательно.

— Погоди, скотина, — равнодушно сказал Виталий Петрович. — Погоди, козлячья твоя рожа.

Виталий Петрович потянулся длинным, жилистым телом, поджал к животу колени, разгоняя кровь, разминая суставы. Сел в кровати, сунул ноги в тапочки, осторожно поднялся, прислушался к организму. Обычно межпозвонковая грыжа сковывала тело накануне перемены погоды на оттепель. Сегодня оттепели не намечалось. Всё было в исправности, можно было начинать новый день. Виталий Петрович встал у окна лицом на восход. Приложил правую ладонь к груди и, медленно шевеля губами, прочитал вполголоса гимн Советского Союза. Несколько раз глубоко поклонился, разминая суставы, треща позвоночником. Это утреннее правило он называл духовной зарядкой.

Кот тыкался лбом в ноги. Виталий Петрович насыпал в лоток горсть корма. Человек он был одинокий, чёрствый, но кота своего любил безмерно.

— Жри, жадная сволочь, — сказал он без всякого выражения. — Чтоб ты сдох.

Козя затрещал сухим кормом. Виталий Петрович направился в ванную. Все дальнейшие действия совершались почти без участия его сознательной воли, по рутинному распорядку. Тело жило как будто само собою, повторяя заученную последовательность движений. Дознаватель долго и тщательно чистил зубы, умывал лицо ледяной водой, громко сморкаясь, отплёвываясь, отфыркиваясь. Затем завтракал вчерашней котлетой, пил свою обычную чашку кофе. У зеркала в прихожей завязал галстук, застегнул пиджак, проверил, на месте ли удостоверение. Затем влез в тёплый полушубок, прихватил пакеты с мусором и вышел из дома. Мозг всё это время привычно совершал бесстрастную, холодную работу.

Дознаватель Муха ежедневно видел смерть, ощупывал тёплые ещё трупы, наблюдал вскрытия в моргах, иногда раскапывал даже могилы и раскрывал гробы. Всё это были чужие смерти, абстрактные, лично его не касались. Каждое утро прочитывал обширную сводку новостей и происшествий, случившихся в стране и в мире за прошедшие сутки. Каждое утро как будто поворачивался калейдоскоп, всё сыпалось в пёструю кучу, перемешивалось. Новый день складывал очередной узор из прежних стекляшек. Узоры были новые, но элементы всё одни и те же — драки, убийства, кражи, грабежи, насилия.

Следователь Муха считал себя высоким профессионалом. Душа человека давно не заключала для него ничего таинственного. Он рылся в чужом подсознании, как часовщик роется в пыльном механизме настенных часов. Любое рассуждение доводил до разумной простоты. Всякая неясность, двусмысленность раздражала его.

В последний же год, занимаясь делом о пропавшей сумке с миллионами, исследуя структуры секты, Виталий Петрович обнаруживал слишком много именно таких неясностей. Действия подозреваемых очевидно были связаны с иррациональным, с мистикой, а порою с откровенной, грубой дьявольщиной.

Пришлось обратиться к соответствующей литературе. Со скептической, снисходительной усмешкой Виталий Петрович заказывал в Исторической библиотеке труды средневековых мистиков. Листая демонскую энциклопедию, находил много знакомых имён. Асмодей — демон похоти и семейных неурядиц. Виталий Петрович узнал, что человек с козлиной головой, изображённый на бланке, подшитом к делу, не кто иной, как Бафомет, а Бельфегор, упомянутый в завещании Шлягера, — демон, соблазняющий людей богатством. С удивлением узнал, что грозный Вельзевул, командующий легионами ада, также является и повелителем мух.

Продолжая дознание, Муха исследовал доводы противоположной стороны. Ознакомился с Евангелием, вник в Деяния апостолов, перечитал Послания. Как детектив и профессионал, как человек тонкий, опытный в своём деле, он скоро понял, что перед ним абсолютно правдивые свидетельские показания очевидцев. Порою несколько наивные, путанные в мелочах, противоречивые в частностях. Но в целом история была реальной. Хотя очевидцы рассказывали о явлениях и вещах невозможных, немыслимых. Но Муха видел и понимал, что они не врали! Это означало, что следует автоматически признать логично вытекающую из этой истории идею о всеобщем воскресении, о жизни вечной, о реальности ада и рая, о посмертном воздаянии. И вот тут-то, когда цепь железных рассуждений подвела его к единственно разумному ответу, Муха смалодушничал. Запретил себе размышлять на опасную тему. В самом главном вопросе рациональный, умный, трезвомыслящий человек поступил, как и большинство из живущих ныне людей, абсолютно иррационально.


2

Ровно в половине восьмого утра дознаватель вошёл в отделение полиции.

— Понышева ко мне! — приказал он дежурному.

Поднялся по лестнице в кабинет. На столе лежало затребованное им давно закрытое дело. Дело о фальшивых деньгах.

Понышева изловили накануне вечером на крытом рынке неподалёку от метро Таганская. Его схватили цветочницы при попытке разменять стодолларовую купюру. Опытная продавщица сразу же обнаружила подделку, подняла визг и попыталась схватить фальшивомонетчика за рукав. Понышев был готов к такому повороту событий. «Не ори, падла!» — цыкнул он и ударил её под дых. Опрокинул вёдра с товаром, вывернулся и бросился к дверям. Понышева поймали охранники рынка, когда он запутался в проводах, перелезая через ограду. Вечером преступник был допрошен, заключён под стражу.

Теперь снова сидел перед следователем Мухой. Понышев, по обычаю карманных воров и шулеров, постоянно разрабатывал, тренировал пальцы. Даже здесь, в казённом доме, с ловкостью фокусника вертел металлическую змейку. Змейка струилась меж фалангами, заползала на ладонь, соскальзывала, вновь обвивалась вокруг пальцев.

— Так откуда, говоришь? — спросил дознаватель, щупая фальшивую купюру.

— У бомжа взял. Вернее, у бомжихи. Он с бомжихой своей под платформой живёт. Подделка. Красивая.

— Красивая подделка?

— Бомжиха красивая.

Змейка перекинулась с ладони на ладонь.

— Понятно. А почему ты решил, что это подделка? — спросил Виталий Петрович, поднимая купюру, разглядывая на просвет. — По каким приметам?

— Зачем приметы? — сказал Понышев. — Фальшак. Кто ж настоящие отдаст?

— Кто ж настоящие отдаст, — повторил Виталий Петрович и покачал головой. — Это, я так полагаю, тебе преступный опыт подсказывает?

— И без опыта ясно. Гадина же сразу определила, что фальшак. Крик подняла. Проститутка, сволочь...

Виталий Петрович кивал головой. Виталий Петрович Муха, которого люди при первом знакомстве считали человеком ограниченным, недалёким, был на самом деле умным, едким, проницательным следователем. Отличительной чертою следователя была его привычка задавать уточняющие вопросы, причём там, где всякие уточнения были совершенно излишни.

— Значит, никто не отдаст? И поскольку настоящих никто не отдаст, ты заключил, что это фальшивые деньги? Так?

— Так. — Змейка на миг остановилась, затем скользнула меж пальцами. — Фуфло.

— И, зная, что это деньги фальшивые, ты решился на преступный умысел? Так?

— Не так! — спохватился Понышев. — Я после понял. Когда эта гадина вой подняла. Сволота, тварь...

— Но ты же видел, что купюры фальшивые. Не отрицаешь факта?

— Факт отрицаю. Видел, что фуфло, но думал, что деньги настоящие.

— С глупым человеком сам глупеешь, — вздохнул Муха. — Где ж ты видел настоящие доллары, чтобы кто-то отдал их за просто так? А?

Понышев молчал.

— Ладно, Понышев, — сказал Муха. — Я тебя, если ты заметил, не осуждаю. Евангелием запрещено. У каждого свой путь в жизни. Где, говоришь, ты этого бомжа встретил?

— Под насыпью.

— Это где лаз в стене?

— Там.

Когда задержанного увели, Муха некоторое время сидел в задумчивости, вертел в руках фальшивую купюру. Эта купюра была из тех, что год назад пропали из павильона. Следовало присовокупить её к прочим вещдокам и закрыть дело окончательно. Но для этого нужно было соблюсти некоторые юридические формальности. Полдня работы. Муха выписал несколько фамилий в записную книжку.

Бубенцов, Бермудес, Поросюк, Шлягер.


3

Виталий Петрович Муха шагал по переулку по направлению к знаменитому театру. Как всегда, когда чуял добычу, шёл он намётом, с сильным наклоном вперёд, точно принюхивался к следам. Подходя к площади, за два или три квартала почувствовал застарелый, неподвижно стоящий в воздухе запах гари. В народе театр по справедливости назывался теперь «Погорелый».

Загорелось месяц назад, глубокой ночью, на переломе к утру. Первый пожарный расчёт прибыл, когда пожар бушевал в полную силу. Треснули от жара стёкла, гул вырвался наружу, из чёрных окон выметнулись багровые языки пламени. Один из пожарных рассказывал потом, заикаясь, что видел своими глазами, как вылетали из гула и пламени косматые ведьмы в каменных ступах. Стоя на шаткой лестнице, сжимая брандспойт, он едва успел уклониться, втянуть голову в плечи, иначе сшибли бы его с верхотуры ступы эти. Но даже самые близкие товарищи не верили. Качали головой, плевались и отходили, не дослушав гугнивую речь. Трудно дослушать заику, что бы он там ни рассказывал. Особенно когда он волнуется, злится да вдобавок ещё и пьян.

Над входом в театр пошевеливалась серая мешковина с нарисованными окнами, портиками, колоннами и дверями. Из-под мешковины вынырнула кряжистая старуха в фартуке, вынесла ведро, поставила у крыльца. Увидев следователя, ничуть не удивилась. Рассмотрев фотографию, вздохнула:

— А, непутёвый наш! Это Ерошка Бубенцов. Опять накуролесил?

— Что значит «непутёвый»?

— То и значит. Как напьётся, так несёт его чёрт по кочкам. Сколько уж жена его настрадалась.

— Жена настрадалась? Законная супруга? Вера Егоровна?

— Так. Честно сказать, два сапога пара. Больно уж простые были.

— Два сапога пара?

— У ней болезнь была, вот он в долги влез. Лечение дорогое. Влезть влез, а как вылезть, не знал. Вот его надоумили заложить квартиру. Жулики эти. А деньги всучили фальшивые.

— Фальшивые деньги? Это в ресторане было?

— Да. Все наши артисты в «Кабачок на Таганке» ходили. Как лишняя копейка, так они уж там. Ерошка встречу там назначил, чтобы деньги, значит, получить. Дружков взял с собой. Для верности, чтоб обмана не случилось.

— Чтоб без обмана? Дружков взял? Бермудеса и Поросюка?

— Ну да. И Поросюка покойного. На что уж человек разумный был, осторожный.

— Покойный? Поросюк?

— Так. Зашибли. В Кобыляках. На что уж осторожный был.

— Так, вычёркиваем... Бермудес?

— Завербовали. За границу уехал. Да что-то не заладилось там у них. Отменили стройку.

— Ясно. Что ж Бубенцов?

— А что ж Бубенцов? Сказано, простой больно! Не пособили и дружки. Подсунули ему лукавые люди поддельные деньги. За квартиру-то. Выманили.

— Надо полагать, это бутафория, что пропала в Красногорске? Из съёмочного павильона?

— Может, и оттуда. Наши все теперь туда ездят, на съёмках подрабатывают. Театр-то погорел.

— Театр-то погорел, говорите? Неосторожное обращение с огнём?

— Так. А тогда, как понял он, что обманули его, так и тронулся умом. Ерошка-то. Когда квартиры лишился. Жене забоялся сказать про квартиру. Сперва запил, лечился в Лефортовской. Недалеко здесь. А в конце, говорят, увлёкся святыми книгами и совсем свихнулся. Где он теперь, неведомо.

— Когда пожар случился, где был Бубенцов? На излечении?

— Нет, не на излечении! Там недолго его держали. Платно же. Он выйдет с больничного, опять у нас дежурит. А меж дежурствами в Красногорске подрабатывал. Вместе с женой. В массовках. Ну да, в его дежурство пожар случился. Марат Чарыков загорелся. Этот если пил больше недели, огонёк синий у него изо рта показывался. Рассказывают, кто видел. А я думаю, просто заснул с папиросой. Спал-то в гробу, а там стружка подстелена. Сгорели вместе со Смирновым Ваней. Погорело всё имущество. Халат у меня сгорел.

— А Бубенцов что?

— После пожара опять в психушку упекли. А нас теперь так и называют — «артисты погорелого театра». Театр-то погорел. Да и шут с ним, с театром. Халат жалко. Байковый, мягкий, астрами жёлтыми вот так вот, по краю...

Старуха поджала губы, с раздражением захлопнула дверь. Завеса опустилась. Перед глазами следователя снова колебалась серая мешковина с нарисованными окнами, портиками, колоннами и дверями.

— Ясно, — задумчиво сказал Виталий Петрович.


4

Дознаватель направился к Трём вокзалам, отыскивать дом с арками.

Дверь, повозившись с цепочкой, открыла высохшая старуха. На посетителя даже не взглянула. «Чистая ведьма!» — подумал дознаватель Муха. В сумерках прихожей блеснул угол гроба, обитый медью. Влача за собою сломанную швабру, ведьма подалась куда-то вбок и пропала.

Квартира была совершенно пуста. В глубине хлопнула форточка, сильно потянуло по ногам уличным холодом. На ковре, точно после обыска, зашевелились кучки порванной в мелкие клочья бумаги. Летали перья из разодранной подушки, на паркете темнели пятна, похожие на следы дёгтя.

Муха походил по квартире, стараясь не наступать на тёмные пятна. Постоял посередине пустой кухни, оглядывая первобытную мебель. Пышный парик с огненным отливом висел на спинке кожаного дивана. Одинокая муха, каким-то образом ожившая среди зимы, билась и билась, звонко тукалась головой в стекло.

Дознаватель обошёл квартиру, заглядывая во все углы. Присутствия человека нигде не ощущалось. Двустворчатая стеклянная дверь в большую угловую комнату была приоткрыта. Виталий Петрович сразу понял, что это кабинет покойного профессора Покровского. Дух разорения царил и здесь. Светлели прямоугольники от картин, овалы от портретов, что когда-то висели на обоях. Пустые книжные шкафы зияли отверстыми дверцами. Большие окна без занавесок и штор выглядели особенно тоскливо. Но когда солнце выглянуло из туч, хлынуло сквозь стёкла, вся комната озарилась пронзительным прощальным янтарным сиянием.

Дознаватель конечно же немедленно обратил внимание на книгу в золотом старинном переплёте, одиноко лежавшую посередине подоконника. Рука сама потянулась, разогнула страницы. Как и ожидалось, книга оказалась рукописною. Виталий Петрович, проведя подушечками пальцев по страницам, подивился странному, необыкновенному ощущению. Книга была необычной даже на ощупь, мягкой, тёплой, податливой, как будто пульсирующей в ладонях. Пальцы гладили нечто одушевлённое, отзывчивое, живое. Дознаватель догадался, что это пергамент. «Пригласительный билет был доставлен рано утром специальным курьером. Это случилось...» Ощущение одушевлённости мягко угасало, отходило на второй план, меркло, как свет в театре, вперёд стало выступать содержание, высветилось вдруг ярко, резко, выпукло. Виталий Петрович намеревался пробежать глазами два-три абзаца и отложить. Не тут-то было! Слова ожили, зашевелились. Соприкасаясь, сталкиваясь меж собою, зазвучали сперва глухой медью, затем звонкой бронзой, зазвенели чистым серебром. Властная внутренняя мелодия обнаружилась с первых же абзацев. Именно она, эта мелодия, а вовсе не сюжет, расставляла слова в нужном, правильном, гармоничном порядке.

Виталий Петрович перешёл с одной страницы на другую, с другой на третью... Понял, что не выйдёт отсюда, пока не перевернёт последнюю. Он ясно чуял, что на последних-то страницах всё раскроется, что именно там сосредоточено самое главное! Это тем более поразительно, что Виталий Петрович никогда не был книгочеем, не любил никакой литературы. А всякого рода художественные вымыслы, с которыми ежедневно сталкивался на службе, сочувствия и слёз в нём не вызывали. Он разоблачал любые художественные вымыслы уже по самому свойству своей профессии. Но вот в чём, оказывается, всё дело! То, что он читал теперь, было — не литературой! Он сразу уразумел. Это был феномен совершенно иного порядка. Рукопись, попавшая в его руки, была явлением совсем, совсем иного рода. Перед ним был, если можно так выразиться — Первоисточник. Чтобы яснее понять, скажем вот как. Текст, который находится в данную минуту перед глазами читателя, — всего лишь бледная копия того божественного оригинала, который случайно оказался в тот день в руках следователя. Перед нами теперь приблизительный, путаный, косноязычный пересказ. А как же иначе? Много ли живой воды удаётся украсть из вечных родников и унести с собою в продранном решете?

«Это случилось на исходе декабря, в самый канун Нового года...» Дознаватель, не отрывая глаз от текста, ощупью двинулся к столу. Ладонью нашёл сиденье, подтянул к себе кресло. Опустился в него и теперь уже окончательно, сперва по плечи, а потом уже с головою погрузился в чтение. Он забыл о существовании времени и пространства, пребывая всем своим существом в дивном мире живого Первоисточника, полностью растворившись в нём...

— Ну, я пошёл, — сказал он ровно через сутки. А может, и через год. Всё равно... Никто не ответил.

Муха Виталий Петрович вернул книгу на подоконник и покинул квартиру со смущённым сердцем. Государственный дознаватель Виталий Петрович Муха теперь знал, как на самом деле устроен мир.

Спускаясь пешком по лестнице, услышал за спиной звяк цепочки, а вслед за тем сердитое ворчание запираемого на два оборота замка.


Глава 17


История болезни


1

В тот же день дознавателя видели под Красногорском. Виталий Петрович посетил съёмочные павильоны. Долго стоял на пригорке, наблюдая издали за тем, как разбирают колоссальные декорации. Средневековый замок из пластмассовых блоков и украшений из папье-маше. Башни, мосты, переходы, зубчатые стены.

Изучив окрестности, Виталий Петрович постучался в сторожку, кирпичное строение, что стояло перед воротами павильонов. Железную дверь открыл молчаливый горбун, одетый в старинный серый армяк. Хлынул изнутри жаркий дух армейской каптёрки, сухих портянок, кирзачей, бушлатов, едва не свалил Виталия Петровича с ног. Горбун что-то жевал, глядя на гостя подозрительно, с большой неприязнью. Следователь сунул ему в нос раскрытое удостоверение. Горбун проглотил нажёванное, вытер губы рукавом армяка и, дохнув чесночной колбасой, доложил, что всё закрыто. Кинокомпанию ликвидировали, финансирование прекращено, персонал расформировали. Впрочем, бухгалтерия ещё не покинула тонущий...

Именно в бухгалтерских документах Виталий Петрович обнаружил искомые фамилии: «Бубенцов Ерофей Тимофеевич. Бубенцова Вера Егоровна».

Оба подрабатывали, участвуя в массовках.

— Да-да, муж с женой, — вспомнила бухгалтер. — С виду не скажешь, что бомжи. Трезвые, опрятные. Я ещё почему обратила внимание? Она кашляла, больная была совсем. Пришлось отстранить от участия в массовой сцене. Жалко, а что поделаешь? Там у нас финал снимался в замке на площади. Царская коронация. «Народ безмолвствует». А она кашляет беспрерывно. Так она на что решилась, чтобы денег добыть? Волосы продала! Отличные каштановые волосы продала Изольде Грэйф. Чтоб она сдохла, сука проклятая!..

На вопрос о пропавшей сумке с миллионами все отвечали неохотно, скупо, односложно. Подтверждалась первоначальная версия, зафиксированная во всех протоколах. Однажды сумка эта действительно пропала из кабинета режиссёра. Но произошло это совершенно случайно, из-за бардака и неразберихи. И никак не было связано с неожиданной проверкой, с визитом налоговой инспекции. Пропала и пропала, тем более там были не настоящие деньги, а бутафория.

Виталий Петрович попрощался и пошёл к станции. Там оставил свою машину, и не без умысла. Он любил размышлять во время ходьбы. Мысль его при ходьбе работала размереннее, чётче, яснее. На пути к станции, посреди размышлений своих наткнулся на забавного персонажа.

У дороги на большом камне сидел маленький, сутулый человек в серой шляпе, габардиновом плаще, остроносых ботиках на высоких каблуках. Человечек был столь необычен, что на секунду дознаватель принял его за плод своих размышлений. Потряс головой, несколько раз сморгнул. Видение не пропало. Человек как будто сторожил здесь кого-то. Склонив голову, опираясь щекой на кулак, сидел в позе каменного мыслителя, исподлобья внимательно разглядывал приближающегося следователя.

Встреча двух мыслящих существ посреди пустого, безлюдного пространства всегда вызывает некоторое смущение, неловкость в душе. Это совсем не то что встретиться с незнакомым человеком в тесной, шумной толпе. На пустом пространстве такая встреча, обмен взглядами, жест, выражение лица — все эти мелочи приобретают неожиданную важность, между людьми возникает особое психологическое напряжение. Виталий Петрович, чуть замедлив шаги, подыскивал подходящие к ситуации слова, нужный тон. Ничего не найдя, использовал первое, что пришло в голову.

— Здорово, мужик, — дружелюбно обратился он к человеку, поравнявшись с камнем. — Далёко ли до станции?

Тот привстал с камня. На дознавателя смотрели холодные, светлые, как будто фаянсовые, глаза.

— Коло его ока вокруг да недалёко.

Очевидное издевательство заключалось и в словах, но особенно в церемонном поклоне. Человечек помолчал, приложил ладонь к груди и, ещё ниже поклонившись, добавил несуразное:

— Остерегайтесь рогатых всадников, ваша честь.

«Вот же придурок!» — разозлился Виталий Петрович Муха, но вежливо сказал:

— Я тебя, между прочим, про дорогу спросил. А ты мне про рогатых всадников заливаешь. Какие ещё всадники?

Серый человек со спокойным достоинством ответил:

— Всадники на лосях, ваша честь.

Склонил голову, повернулся и пошёл по снежной целине в сторону леса. Некоторое время Муха стоял, сердито глядя вслед маленькой, скукоженной фигурке. Потом успокоился. В скором времени ему предстоял визит в сумасшедший дом. Психика его сама собою исподволь настраивалась на возможную встречу с неадекватными персонажами, поэтому абсурдные слова не показались какой-то особенной странностью.


2

Вернувшись в Москву, Муха отужинал в «Кабачке на Таганке». По сложившейся традиции, тут с Виталия Петровича за питание денег не требовали. А потому дознаватель поневоле набирал лишнего, переедал и после здешних трапез всегда чувствовал тяжесть в желудке.

Дознаватель переговорил со Шпаком, который, сняв фуражку и почтительно сложив руки на коленях, сидел с краю. Шпак был штатным информатором Виталия Петровича. Ничего нового к той картине мира, которая сложилась в голове у дознавателя, информатор не прибавил. Разве что присоединил к сюжету курьезную мелочь. Так художник, стоя перед завершённой картиной, к которой нечего уже прибавить, наносит забавный, но, пожалуй, ненужный мазок. Просто потому, что на кончике кисти осталась капля краплака. Жена Шпака, оказывается, работала в погорелом театре. Та самая баба Зина. Которая не любила Бубенцова.

Отпустив Шпака, Муха отправился в Лефортовскую клиническую больницу. Знаменитая клиника располагалась неподалёку, посередине старинных городских кварталов. Погружённый в раздумья, не заметил, как вошёл в ограду. Сквозящая пустота царила вокруг. Чугунная решётка ворот, каменная беседка с колоннами, занесённые снегом скамейки, искалеченная скульптура Лаокоона. Ни детей греческого провидца, ни терзающих их змей давно уже не было. Лаокоон, приоткрыв мученический рот, сражался с пустотой, топырил отбитые в кистях руки. Мухе тотчас вспомнились «всадники на лосях».

Дворник в оранжевой безрукавке, опустив тёмное, угрюмое лицо, сбивал лёд со ступеней крыльца. Муха, покосившись на лом с приваренным на конце топором, стороной обошёл работающего.

Внутри, за конторкой, облицованной красным мрамором, дремал старый привратник. К груди старика пришпилен был квадратный ламинированный листок с изображением змея и чаши, под рисунком фамилия: «Кащенко Матвей Филиппович». Муха бесцеремонно толкнул старика, сунул к носу служебное удостоверение. Брови Матвея Филиппыча приподнялись, губы уважительно поджались. Узнав, что следователь интересуется историей болезни Бубенцова, Матвей Филиппович оживился, как будто даже обрадовался. Встал из-за конторки, захлопнул большую книгу с нарисованной на обложке собакой. Смахнул крошки со стола, застегнул халат до самой верхней пуговицы. Затем снял очки, упрятал их в пластмассовый футляр. Похоже было, что готовился к решительным действиям.

— Наконец-то! — приговаривал он. — Все давно разбежались, а этот сидит!.. Следы, видать, заметает. Как бы пожара, уходя, не наделал! Сукин кот!..

Пропуская следователя, Филиппыч надел фуражку с малиновым околышем, сам вызвался проводить к доктору. Пошли по широкому, выстеленному линолеумом коридору.

Филиппыч всё забегал вперёд, но тотчас притормаживал, шаг свой сдерживал, семенил дробнее, мельче. Двигался полубоком, соблюдая уважительную дистанцию. Муха же с самого начала ступал размашисто, солидно, чуть нагнувшись. Старался наступать на чёрные квадраты, минуя белые. Между двумя этими людьми, одинакового возраста, одинакового ума, одинакового телосложения, сразу сама собою, без предварительного приготовления и репетиций, установилась необходимая гармония человеческих отношений. Это происходило без всякого их осознанного участия, без размышления. Но обоим было приятно соблюдать ясную, чёткую иерархию, и оба при этом прекрасно себя чувствовали.

Муха, проходя коридором, поворачивая вслед за Филиппычем, старался дышать неглубоко, чтобы не впитывать больничный воздух, насыщенный сложными запахами валерьянки, эфира, карболки, искусственного озона, к которым примешивались запахи кухонные — жареного лука и ещё каких-то неопределённых объедков. Сытому дознавателю запах кухни был особенно неприятен. От влажного, только что протёртого пола отдавало немного болотной тиной и хлоркой. Где-то убирали со столов посуду, слышался перезвяк мисок.

Попался навстречу длинноволосый горбун в сером халате, похожем на старинный армяк. Горбун отступил к стенке, блеснул оттуда стёклами круглых железных очков. Выставил вперёд руку, обмотанную окровавленным, грязным платком, и пожаловался:

— Ва-ва!.. Ав-ав!..

— Не всех ещё психов выперли, — пояснил Матвей Филиппович, отпихнув горбуна к стене. — Заведение закрыли, а некоторые же круглые сироты. Куда их денешь?

Стоны, бормотания доносились из-за приоткрытых двустворчатых дверей, стёкла на которых закрашены были белой краской. Дошли почти до самого конца коридора.

— Здесь! — Филиппыч указал на обитую зелёным дерматином дверь. — Здесь засел.

Перед дверью стояли аккуратные резиновые калоши с алой выстилкой.


3

Доктор в первый момент никак не отреагировал на появление гостей. Весь погружён был в чтение. Очевидно, изучал историю болезни, что-то подправлял. Шевеля толстыми губами, водил пером над большой книгой в золотом старинном переплёте. Глаз его был хищно прищурен, точно он выцеливал что-то на странице.

Книга показалась дознавателю знакомой, «той самой», которую не так давно читал он сам. Как могла живая книга попасть в руки врача? Быть этого никак не могло! Не по воздуху же перенеслась! Не ведьма же на метле принесла её!.. Впрочем, кто знает? Кто может хоть о чём-нибудь в этом мире сказать с полной уверенностью?

Муха заранее постановил себе не удивляться ничему. Отделение называлось психиатрическим, а значит, любые странности были возможны здесь, органичны и даже неизбежны.

Доктор изловчился, резким движением пальца притиснул живую, извивающуюся строку, приколол пером к листу, поднял глаза. С полминуты поверх очков глядел на вошедшего. Изучал. Строка потрепетала, дёрнулась раз, два и замерла. Взгляд доктора потеплел. Он затворил обложку, отодвинул фолиант, встал, степенно обошёл стол, протянул навстречу дознавателю пухлую руку:

— Шлягер!..

Помолчал, удерживая сопротивляющиеся пальцы Виталия Петровича в ласковой, тёплой ладони. Порывшись опытным взором в самой глубине головы дознавателя, важно повторил:

— Доктор Шлягер.

Баритон очень естественно подходил к его толстым, мясным губам. Что-то давнее, очень знакомое почудилось дознавателю в розовом, гладко выбритом лице. Память подсказывала, что он прежде встречал этого доктора. Или кого-то очень на него похожего. Но в другой одежде, в другой обстановке. Может быть, даже в Таганском отделении полиции. Впрочем, так широк был круг общения дознавателя, что он давно уже перестал напрягать память, тратить умственные силы по пустякам.

Доктор между тем, пододвинув кресло и усадив Виталия Петровича, успел возвратиться на своё место и теперь набивал трубочку. К тонкому аромату дорогих духов присоединился мятный запах душистого табака. Набив трубку, стал раскуривать с большим усилием, втягивая щёки. Что-то булькало, клокотало, хрипело, мучилось внутри трубки. Наконец вывалилось наружу густое облако дыма, окутало всё лицо доктора, так что оно напомнило дознавателю борт линейного корабля «Меркурий» после пушечного залпа.

— Не желаете? — любезно спросил доктор, выставляя из дыма большие, крепкие зубы.

— Благодарю вас, — вежливо отклонил приглашение Виталий Петрович, отвёл от лица рукою облако дыма и тоже выставил в ответ зубы, крепкие и острые.

Кабинет доктора, как успел отметить дознаватель Муха, был обставлен со вкусом и уютом. На стене прямо напротив входной двери висела картина «Чёрный квадрат». Ещё около дюжины репродукций, начиная от «Вечного покоя» Левитана и завершая «Гибелью Содома» Семирадского, развешано было по стенам кабинета. Гитара с голубым бантом на грифе стояла в углу, добавляла задушевности. Вероятно, всё тут рассчитано было на то, чтобы располагать пациентов к длительным сердечным беседам.

Доктор Шлягер, попыхивая трубкой, чрезвычайно охотно и подробно отвечал на все вопросы дознавателя. Кажется, беседа с человеком умной гуманитарной профессии доставляла ему подлинное удовольствие. Сам подошёл к шкафам, чтобы свериться с записями в дежурной книге. И вот какая удача! На первой же странице... Был здесь такой! Пациент с фамилией Бубенцов.

— Ну как же, припоминаю! Ерофей Тимофеевич. Нервное потрясение на почве полной утраты материального имущества! — доктор радостно оскалился всеми своими большими зубами. — Раза два или три гостил у нас. Лечение не дешёвое. Держать социальных больных долго нельзя. Чуть подлечился — и до свидания.

— В чём выражалось...

— Сверхидеи! Навязчивый бред! — не дав завершить вопроса, сообщил Шлягер. — Мысли о пагубном влиянии богатства на личность человека.

— Про фальшивые деньги было?

— Разумеется!.. Мошенники вынудили заложить квартиру, а расплатились поддельными купюрами. Поэтому от реальности с неразрешимыми проблемами пациент убежал в собственные фантазии. Выстроил свой мир, где подобных проблем не было. Кроме разве что — нравственных, умозрительных. Меня, к примеру, он считал посланником неких тёмных сил.

— Понятно.

— Мы пытались ролевыми играми вывести его из круга болезненных представлений. Пациента мучил вопрос денег. Мы предложили взамен нечто более ценное. Власть! Специально изготовили корону, скипетр, мантию.

— То есть имеющееся нервное расстройство пытались вытеснить более сильной манией? Это ведь опасно?

Загрузка...