Глава I Апогей

Я не думаю, что Франция когда-либо знала лучший порядок, нежели тот, каковой был при мне.

Наполеон

1. «Император Республики»

Весна 1804 г. в Париже и всей Франции прошла под знаком разнообразных (больших и малых, официальных и приватных) торжеств по случаю превращения республики в империю. Собственно, и в чиновных, и обывательских кругах речь шла о том, чтобы возвести Наполеона на французский престол, сделать гражданина первого консула государем, монархом. Вопрос о монаршем титуле - император или король - какое - то, очень недолгое, время оставался открытым.

Дело в том, что Франция за последние полтора века привыкла к пиетету перед монархом до такой степени, что эту привычку не вытравила из национального сознания даже революция. Ведь в продолжение 130 лет, с 1643 по 1774, как подметил академик Ф. Массон, во Франции правили только два короля, и оба - с одним именем: Людовик XIV и Людовик XV. «Народу могло казаться, - цитирую Массона, - что над ним более столетия царствует один и тот же монарх; он перестал быть личностью и стал просто королем. Это усиливало поклонение, народ падал ниц перед этим властелином, не подчиняющимся общим законам и как бы стоящим вне человечества, высоко, далеко, недоступно для простого смертного»[1].

В такой ситуации Ш. М. Талейран посоветовал одному из самых доверенных лиц в окружении Наполеона, генералу Л. А. Бертье, предложить первому консулу принять королевский титул. Возможно, «хромоногий бес» предвидел отказ Наполеона (причем в самой резкой форме), потому и не рискнул сам обратиться к нему с таким предложением, но на всякий случай (а вдруг согласится?) решил проверить его умонастроение, подставив вместо себя Бертье. Вот как вспоминала о реакции первого консула на предложение Бертье фрейлина Жозефины графиня Клара де Ремюза, ссылаясь на Талейрана, оказавшегося свидетелем этой сцены: «Бонапарт подносит кулак к подбородку Бертье и толкает его к стене. “Глупец! - говорит он. - Кто посоветовал вам раздражать мою печень?”»[2].

После такого казуса, естественно, никто более не предлагал первому консулу стать королем. Наполеон, разумеется, учитывал, что королевский титул вызовет отторжение у тех людей, которые вершили в стране революцию, травмирует их лучшие чувства. А такие люди в его окружении составляли абсолютное большинство. С другой стороны, титул императора привлекал его, поскольку ассоциировался с образом Карла Великого и сулил ему не только монаршие прерогативы, но и возможность вернуть Франции после тысячелетнего перерыва статус империи[3], вне всякой связи с королями Бурбонами.

Законодательные палаты-госсовет, Трибунат, Законодательный корпус, Сенат - поняли соображения первого консула и почти единодушно согласились с ними. К 18 мая 1804 г. они подготовили новый сенатус - консульт, т. е. второе после акта 4 августа 1802 г. (о пожизненном консульстве) дополнение к Конституции 1799 г. Этот сенатус - консульт, который называют иногда Конституцией XII года (от провозглашения Республики в 1792 г.), принципиально не изменял, а лишь приспосабливал те же республиканские институты к новому, монархическому, строю[4]. Статья 2 гласила: «Управление Республикой поручается Императору». Здесь же был назван по имени обладатель императорского титула - Наполеон Бонапарт. Он, таким образом, становился императором Республики. Правда, круг его полномочий не был строго очерчен. Зато провозглашалось главное: «Императорское достоинство передается по наследству в прямом, естественном и законном потомстве Наполеона Бонапарта от мужчины к мужчине в порядке первородства при исключении женщин навечно». Поскольку Наполеон не имел собственных детей, законодатели специально наделили его (в статье 4-й сенатус - консульта) правом усыновлять любого из детей или внуков своих братьев.

«Пункт об усыновлении, - подчеркивает Жан Тюлар, - явился новшеством: будучи основателем Империи, Наполеон оставлял за собой право распоряжаться ею по своему усмотрению»[5]. Так в мае 1804 г. был сделан первый шаг к воцарению во Франции четвертой правящей династии - Бонапартов (после Меровингов, Каролингов и Капетингов с их двумя нисходящими ветвями: Валуа и Бурбонов)[6].

Подавляющее большинство (даже республикански настроенных) французов приветствовали новое возвышение Наполеона как дополнительную гарантию национальной стабильности, тем более что высочайший в мире с античных времен статус империи здесь сохранял основные завоевания революции и Республики. «Все его поддерживают, - писал о Наполеоне той поры Эмиль Людвиг, - и вот уже 130 человек из числа тех, кто 12 лет назад голосовал за казнь короля, будут возглавлять императорские учреждения»[7].

Принимая императорский титул, Наполеон щедро - в традициях Карла Великого - вознаграждает своих соратников. По его инициативе уже 19 мая 1804 г. были учреждены шесть высших придворных должностей - великого электора (избирателя), архиканцлера, архиказначея, великого коннетабля (главнокомандующего), государственного канцлера и великого адмирала, а также высшее воинское звание маршала Франции для 18 наиболее отличившихся генералов Республики. Архиканцлером стал бывший второй консул Ж. Ж. Р. Камбасерес, архиказначеем - третий консул Ш. Ф. Лебрен, великим электором - Жозеф, а великим коннетаблем - Людовик Бонапарт.

Что касается маршалов, то о них речь пойдет особо (в § 7), а пока ограничусь перечнем их первого состава: четыре почетных маршала (из старейших по возрасту и боевому опыту) - победитель в исторической битве при Вальми Ф. Э. К. Келлерман, Ж. - М. Ф. Серрюрье, К. - Д. Периньон, Ф. Ж. Лефевр - и 14 строевых. В число 14 наряду с преданными Ж. Ланном, Л. А. Бертье, И. Мюратом, Л. Н. Даву, М. Неем, Ж. Б. Бессьером, Н. Ж. Сультом, А. Ж. Монсеем, Э. А. К. Мортье Наполеон включил и оппозиционеров: А. Массена, Ж. Б. Бернадота, Ж. Б. Журдана, Г. М. - А. Брюна, П. Ф. Ш. Ожеро. Все строевые маршалы, кроме Бертье и Монсея, были моложе любого из почетных, а половина строевых не достигла и 40 лет: Даву было 34 года, Ланну, Нею, Бессьеру и Сульту - по 35, Мортье - 36, Мюрату - 37 лет.

Из лучших генералов Республики за маршальским бортом остались, пожалуй, лишь четверо: фрондеры Ж. Э. Макдональд, Л. Гувион Сен-Сир (эти двое позднее все-таки станут маршалами), К. Ж. Лекурб и уже сидевший тогда в тюрьме Ж. В. Моро.

Наполеон, несмотря на очевидную и колоссальную поддержку соотечественников (а может быть, именно потому, что он был уверен в такой поддержке), вновь, как это было в 1799 и 1802 гг., потребовал от парламентариев провести в стране всенародный опрос - референдум об учреждении империи. Собственно, на референдум был вынесен вопрос не о титуле императора, который Наполеон считал всего лишь сменой формы, а о наследственности его полномочий: новоявленный император полагал, что победа на таком референдуме придаст его власти ореол монархии «не волею Божьей, а волею народной».

Как и следовало ожидать, референдум принес Наполеону триумфальный, еще более убедительный, чем в 1802 г., успех. Если тогда за пожизненное консульство генерала Бонапарта голосовали 3 653 600 граждан против 8272, то теперь за наследственную власть императора Наполеона соответственно 3 572 329 против 2569[8]. «В реестрах некоторых коммун, - отмечает Ж. Тюлар, - фигурировала лишь одна запись: “Все единогласно проголосовали за”»[9]. Только один генерал в департаменте Шаранта запретил своим подчиненным какие бы то ни было изъявления восторга. То был Клод Франсуа Мале - будущий организатор нашумевшего на всю Европу заговора против Наполеона[10].

Речь о заговоре Мале еще впереди, а пока отметим, что Наполеон был, конечно же, удовлетворен, если не сказать польщен, итогами референдума. Здесь уместно процитировать воспоминания Констана Вери, который в течение 15 лет, с 1800 по 1814 г., был личным камердинером Наполеона: «После его свержения я часто слышал, как Его Величество называли узурпатором. Если император действительно узурпировал трон, то у него было больше сообщников, чем у всех тиранов трагедий и мелодрам вмести взятых, ибо три четверти французского народа оказались участниками заговора».

Поддержав почти единодушно восшествие гражданина Бонапарта на монарший престол, французы, особенно, двух полярных категорий: придворные слуги и ближайшие соратники, долго не могли привыкнуть к статусу императора Наполеона, путаясь в обращениях к нему. «Что могло быть более забавным, чем растерянность слуг, когда надо было отвечать на вопросы Его Величества! - вспоминал тот же Констан Вери. - Они начинали с ошибочного обращения, затем вновь делали попытку и, что хуже всего, повторяли по десять раз: «Сир, генерал, Ваше Величество, гражданин, первый консул»»[11].

Тем временем необходимые для перевоплощения Франции из республики в империю поиски и опыты продолжались. Наполеон сформировал даже особую комиссию с заданием найти выразительные символы - для империи и лично для императора[12]. Комиссия порекомендовала ему в качестве символа, который мог бы украсить государственный герб Французской империи... петуха, ибо петух (по латыни «галлус») - слово с тем же корнем, что и «галлы» (население Галлии, т. е. территории Франции в древности). Наполеон, по воспоминаниям очевидцев, фыркнул: «Петух есть принадлежность скотного двора. Он слишком слаб». Члены комиссии стали предлагать другие символы - кто льва, кто слона, а кто орла. Наполеон выбрал: «Орел в полете!»

Наполеон сам подобрал себе - при содействии историков - и личный символ, как ему хотелось, из древних времен. «Он намеревался построить будущее, - тонко подметил В. Кронин, - но для этого ему надо было найти корни в прошлом, по возможности до 987 года, когда началась династия Капетингов»[13]. Историки ему подсказали: в 1653 г. была вскрыта могила короля франков, основателя первой французской династии Меровингов Хильдерика I, который правил в 457 - 481 гг. В могиле были обнаружены кроме боевого топора, копья и меча еще и металлические пчелы, которые, по всей вероятности, украшали костюм Хильдерика. Наполеону понравилась эта история, и он сделал пчел своим личным символом трудолюбия: в годы империи они украшали не только его костюм, но и стены, ковры, балдахины дворцов, а главное, императорский трон.

Теперь встал вопрос о коронации. Наполеон вынес его на обсуждение Государственного совета: как, где и когда совершить обряд коронации и надо ли при этом задействовать папу римского, а если надо, то ехать ли императору к папе по примеру Карла Великого или пригласить папу к себе. Мнения членов Совета были разными.

Наполеон всех выслушал и решил по-своему: короноваться он будет не в Реймсе, где до и после Наполеона традиционно, с V в. по 1825 г., короновались французские короли (кстати, без участия римских пап), а в Париже, в главном соборе Франции - Нотр-Дам де Пари. Что касается папы, то Наполеон предпочел вызвать его на свою коронацию из Рима в Париж. Договориться об этом с папой император поручил своему дяде, кардиналу Жозефу Фешу, который был тогда французским послом в Папской области.

Папа Пий VII реагировал на приглашение Наполеона с опаской. Феш склонил на свою сторону большинство римских кардиналов, и те не без труда уговорили Его Святейшество согласиться на вояж к повелителю Франции. Кардиналы утешали его примерами из истории, ссылаясь, в частности, на то, как папа Лев I Великий в 452 г., ради того чтобы спасти Рим, «поехал скрепя сердце даже навстречу Аттиле, вождю гуннов, который уже во всяком случае не мог очень превосходить своей благовоспитанностью, вежливостью и изяществом манер нового французского императора»[14]. Пий VII уступил скорее другому аргументу - услуга за услугу: надо короновать Наполеона в благодарность за Конкордат 1802 г., который снял революционные запреты с католической церкви во Франции.

2 ноября 1804 г. Пий VII выехал из Рима со свитой из 100 священнослужителей. Наполеон встретил его 25 ноября в лесу Фонтенбло под Парижем[15]. Император был одет в охотничий костюм и окружен охотниками, псарями, собаками. Он остановил папский кортеж и пригласил Пия VII пересесть к нему в императорский экипаж. Папа в парадном одеянии и атласных туфлях вышел из своей кареты на дорогу (В. Слоон подчеркивает: «прямо в грязь») и занял место рядом с Наполеоном в его коляске. Император приветствовал его, но, вопреки принятым тогда нормам этикета, не опустился перед папой на колени и не поцеловал его руку. Это могло шокировать Пия VII, но в Париже ему все понравилось: пышный прием, роскошные покои в Тюильри, обставленные точно так же, как папская резиденция в Риме, и подобающее его сану почтение со стороны всех и вся, включая членов семьи императора. Наполеон, пользуясь случаем, устроил аудиенцию у Его Святейшества своей любимой кормилице Камилле Илари.

В оставшиеся дни до коронации, назначенной на 2 декабря 1804 г., Наполеон обсудил с Пием VII важные детали коронационного обряда, а в последний момент успел решить вдруг всплывший перед ним вопрос ошеломляющей значимости. Судя по совокупности данных, которыми оперируют Ж. Тюлар, А. Кастело, В. Кронин, император заранее договорился с папой, что собственноручно возложит на себя корону[16], хотя Констан Вери, а вслед за ним и некоторые историки утверждают, будто Наполеон совершенно неожиданно «выхватил корону из рук Папы и сам нахлобучил ее себе на голову» (а потом и на голову Жозефины)[17]. Гораздо сложнее было решить другой вопрос - о коронации Жозефины.

Дело в том, что Жозефина сама призналась Пию VII, что она не венчана с Наполеоном церковным браком. Реакция папы на это признание испугала Жозефину. «Святой отец чуть не лишился чувств, - пишет об этом Андре Кастело. - Как же так! Его, посланца Христа на земле, наместника Господа, посмели вызвать за тысячу лье от Рима, чтобы помазать священным елеем двух людей, живущих в смертном грехе вот уже несколько лет?!»[18] Пий VII был настолько скандализирован таким попранием христианских норм брака, что заявил Наполеону со всей категоричностью: «Ничто не заставит меня обесчестить Святой престол и узаконить сожительство императора Франции с женщиной, которая в глазах Церкви - никто!» Теперь и Наполеон был озадачен: до коронации - считаные дни, что делать?! Папа сам подсказал ему: «Нужно немедленно провести обряд бракосочетания по церковным канонам с помощью опытного священника, иначе императрица останется без короны!» Так и было сделано: 1 декабря 1804 г., за день до коронации, у алтаря в кабинете Наполеона опытный священник обвенчал императора с его невенчаной супругой. Этим «опытным священником» был кардинал Феш[19].

Утро 2 декабря выдалось в Париже морозным и снежным, да еще с пронизывающим ветром. Тем не менее к 9 часам на всем пути от дворца Тюильри до собора Нотр-Дам уже собрались толпы зевак, чтобы поглазеть на невиданное за всю историю Франции зрелище - проезд папы римского на коронацию императора французов, первого за тысячу лет после Карла Великого. Ждать на морозе под снегом и ветром им пришлось долго, но они дождались, и увиденное их не разочаровало. Вот как описывает прибытие папы к собору Хилэр Беллок: «Наконец, появилась кавалерия - эскадрон драгун, а за ним кареты официальных лиц, сопровождавших папу, и (к радости мальчишек, да и взрослых, которые смеялись и хлопали в ладоши) крестоносец папы, восседавший на муле и высоко поднявший тяжелый крест с золотым распятием. Затем появилась карета, в которой сидел Пий VII в белой шелковой мантии и белой шапочке и напротив него два кардинала в красных мантиях. Папа, подняв два пальца, благословлял верующих направо и налево своей старческой рукой. Но никто не преклонил колен и не осенил себя крестным знамением. Это было нечто новое: уже 12 лет жители Парижа не видели у себя на улицах никаких религиозных процессий»[20].

Когда Пий VII под звон главного колокола собора вышел из кареты и направился к соборным вратам, его свита, вываливаясь из своих карет, потянулась за ним, и все вокруг могли подивиться ее многолюдью и пышности: подсчитано, что папу сопровождали 5 кардиналов, 4 епископа, 2 римских князя и 97 прелатов, камергеров, секретарей.

Наполеон со своей свитой должен был прибыть в Нотр-Дам к 11 часам. С утра он нервничал, облачаясь в непривычно роскошный и, как ему казалось, очень неудобный наряд. Пока Констан помогал ему одеться, он «прибегал к риторике и проклятиям в адрес вышивальщиков, портных и поставщиков»[21]. Его можно было понять, учитывая, что он надел на себя с помощью камердинера шелковые чулки с золотой вышивкой, шнурованные туфли с позолотой, бриллиантовые пряжки и пуговицы на подвязках, сверкавший от золота и драгоценных камней жилет, плащ с двойной бриллиантовой застежкой и, наконец, мантию с поясом из бриллиантов. Не зря, вернувшись после коронации в Тюильри и сбросив с себя весь этот «шик - блеск», он скажет Констану: «Ну, наконец, я смогу дышать». «Без сомнения, он чувствовал себя гораздо лучше в дни сражений», - подумал тогда Констан[22].

Зато парижане взирали на торжественный выезд императора из Тюильри к собору Нотр-Дам с неописуемым восторгом. Надо признать, зрелище было диковинным и красочным. Впереди гарцевал конный эскорт, во главе которого рисовался, салютуя народу обнаженной саблей, весь разодетый в шелка и бархат зять императора, комендант Парижа Иоахим Мюрат. За ним следовала императорская карета, запряженная восьмеркой на редкость красивых лошадей в сверкающих сбруях и чепраках. Карету украшал золотой герб - «орел в полете». На бархатных подушках передней скамьи лицом к Наполеону и Жозефине сидели братья императора - Жозеф и Людовик. За императорской каретой спешил длинный ряд из 25 свитских карет, в которые были впряжены 152 лошади. На дверцах карет блестели орлы и пчелы всех цветов радуги. Все это двигалось под перезвон колоколов со всех церквей Парижа, под залпы артиллерийского салюта и гром музыкального сопровождения. «Я никогда, ни раньше, ни позже, - вспоминал Констан, - не слышал такой впечатляющей музыки: два оркестра с четырьмя хорами, более трехсот музыкантов; множество военных оркестров, игравших героические марши»[23].

Наполеон в те минуты, судя по всему, чувствовал себя, как обычно, спокойным перед ликующими толпами народа. Но Жозефина едва ли могла успокоиться при мысли о том, что она пережила в последние дни и что еще предстояло ей пережить в ближайшие часы. Ее мучило скандальное «дело о шлейфе». Три сестры Наполеона давно ненавидели Жозефину, завидуя ней, а теперь, в преддверии ее коронации, боялись еще ниже «опуститься» в сравнении с нею. Поскольку брат Наполеона Людовик, как коннетабль, был возведен в достоинство «императорского принца», его жена Гортензия (дочь Жозефины!) стала принцессой. Этого сестры императора стерпеть не могли. Все три - Каролина, Элиза и Полина - закатили брату истерику: «Гортензия - принцесса, а мы - никто?!» Император осадил их фразой, которая, по мнению Эмиля Людвига, «достойна войти в сборник всемирного юмора: “Слушая вас, можно подумать, что Его Величество наш покойный отец оставил нам империю и корону!”»[24]. Сестры угомонились, но ненадолго: случилось «дело о шлейфе».

В момент коронации Жозефины полагалось кому-то из наиболее высокопоставленных дам нести шлейф ее 22 - метровой бархатной мантии, расшитой золотыми пчелками. Наполеон поручил эту деликатную миссию своим сестрам. Они, все три, вновь взбунтовались: «Такая обязанность - не для порядочных женщин!» На этот раз император был так разгневан, каким его сестры никогда не видели. «Либо шлейф, либо ссылка!» - заорал он на них[25]. Теперь, уже на пути в Нотр-Дам, Жозефина не могла скрыть от императора своего беспокойства: а вдруг его сестры намеренно или случайно уронят ее шлейф? - ведь она может упасть! Наполеон ее успокоил: оказалось, он уже отрядил в помощь своим сестрам трех камергеров, которые все сделают, как надо, и ничего не уронят.

Часть пути от Тюильри до Нотр-Дам императорский кортеж проследовал по улице Сен-Никез - той самой, где 24 декабря 1800 г. Наполеон и Жозефина едва не стали жертвами взрыва адской машины роялистов. Удивительный факт: теперь восьмеркой лошадей императорской кареты управлял тот самый кучер (по имени Цезарь!), который тогда промчал карету первого консула мимо бомбозаряда за считаные секунды до взрыва.

Тем временем у Нотр-Дам собрались уже несметные толпы простонародья. Часть из них спозаранку прорвалась внутрь храма, чтобы лицезреть своего идола в момент коронации. Я говорю «прорвалась», поскольку многолюдная стража сдерживала у дверей храма напор зевак, ограничивая их проникновение в храм. Но читатель должен иметь в виду, что Наполеон заранее распорядился сделать обряд его коронации публичным - по контрасту с коронацией Людовика XVI, когда публику допустили в храм только после коронования. Как бы то ни было, к началу коронации Наполеона Нотр-Дам заполнили, по данным очевидцев, примерно восемь тысяч человек.

Наполеон и Жозефина вошли в собор около полудня. При появлении императорской четы все присутствующие встали с возгласами «Да здравствует император!». Два оркестра грянули военный марш, который потом уже не смолкал, повторяясь снова и снова, пока не началась торжественная литургия. Пий VII под музыку благодарственного молебна, сочиненного Джованни Паизиелло, благословил императорскую державу (золотой шар с крестом как символ монаршей власти), скипетр, жезл правосудия, шпагу, два кольца - Наполеона и Жозефины, обе их короны и мантии. Затем Наполеон поднялся к алтарю, где стоял, словно изваяние, маршал Келлерман, держа перед собой бархатную подушку. На подушке сияла золотая корона. Наполеон взял ее и без всякой патетики, как-то уж очень просто, надел («нахлобучил», как выражаются иные историки) на себя. Тем самым он подчеркнул, что не желает принимать корону из чьих бы то ни было рук, кроме собственных, и не обязан ею никому, кроме себя самого.

Восемь тысяч собравшихся в храме гражданских, военных и духовных вельмож, иностранных послов, корифеев науки, литературы, искусства и простолюдинов в тот момент ликовали. Но для Наполеона еще важнее был следующий шаг. Он повернулся к Жозефине...

Женщин во Франции не короновали с 1594 г., когда была коронована вместе с королем Генрихом IV его жена, знаменитая Мария Медичи (1573 - 1643 гг.), мать следующего короля Людовика XIII. Теперь Наполеон решил подчеркнуть роль Жозефины как вдохновительницы его славы и внес в церемониал коронации новый момент: Жозефина должна разделить с ним императорские почести и стать с благословения папы римского первой в истории Франции императрицей.

Когда Жозефина шла к алтарю, где ждал ее Наполеон, шлейф ее мантии несли сестры императора и три камергера. Хотя Каролина, Элиза и Полина делали это, по выражению А. Кастело, «как можно хуже», камергеры не позволили им что-либо испортить или уронить. И вот он - миг, запечатленный на грандиозном полотне великого Давида! Жозефина опустилась перед императором на колени. Он взял приготовленную для нее другую корону, высоко поднял ее и, после многозначительной паузы, очень нежно возложил на голову Жозефине, стараясь не помять ее прелестно завитые волосы. Очевидица этой сцены, будущая герцогиня Лаура д’Абрантес, вспоминала: «У императрицы Жозефины особенно пленительна была не только изящность ее талии, но и поступь ее <...>. В ней были величие и прелесть <...>. Она была хороша во всем для роли императрицы, хотя никогда не училась играть ее». По словам герцогини, Наполеон «с видимым удовольствием» долго поправлял корону на голове Жозефины, как бы кокетничая с ней[26]. Она же смотрела на него глазами, полными благодарности, любви и... слез.

Коронование Жозефины все восемь тысяч очевидцев, кроме трех женщин (читатель поймет, кого я имею в виду), встретили с таким же ликованием, как и самокоронование Наполеона. Вероятно, император в те минуты вспоминал свою беседу с Давидом незадолго до коронации. Художник принял тогда заказ: увековечить для потомства церемонию коронации на полотне исторически точно, выигрышно и ярко. Но только после того, как Давид напишет картину, император увидит, что маэстро воссоздал именно тот момент, когда Наполеон возлагает корону на голову коленопреклоненной Жозефины. «Отлично, Давид! - похвалит император художника. - Ты догадался, что я имел в виду! - изобразил меня французским рыцарем»[27].

Впрочем, пока картина Давида - дело будущего. Наполеон с интересом и удовольствием воспринимал все детали его коронации, поразившей очевидцев невиданной даже для королей пышностью. О том, как сам император был тронут великолепием собственного торжества, свидетельствует такой факт: в паузе между церемониальными актами он успел шепнуть старшему брату: «Ах, Жозеф, если бы отец мог нас видеть сейчас!»[28]

После обряда коронования Пий VII благословил императорскую чету, поцеловал Наполеона со словами «Vivat imperator in aeternun!»[29] и удалился в ризницу. Наступила заключительная, светская, часть церемонии, рассчитанная, как подметил Ж. Тюлар, «на то, чтобы потрафить бывшим революционерам»[30]. Наполеон положил руку на Евангелие и произнес сакраментальные слова присяги отечеству: «Я клянусь сохранять в неприкосновенности территориальную целостность Республики. Клянусь уважать и требовать, чтобы все уважали равенство людей в их правах и обязанностях - как политических, так и гражданских, соблюдать и следить за соблюдением принципов Конкордата и свободы вероисповеданий <...>. Клянусь управлять страной исключительно в интересах французского народа, для его счастья и славы»[31]. Этой присягой Наполеон, по меткому определению того же Ж. Тюлара, заявил о себе как о «коронованном представителе восторжествовавшей Революции»[32].

Как только отзвучала присяга императора, герольдмейстер поставил заключительную точку в церемониале коронации, объявив: «Славнейший и августейший Наполеон, император французов, миропомазан и воцарен»[33].

Можно представить себе, какими взволнованными, преисполненными счастливых надежд вернулись Наполеон и Жозефина с коронации к себе домой, в Тюильри. И здесь «славнейший и августейший» император, сняв с себя коронационное облачение, глядя на золото, бриллианты и прочую роскошь своих знаков отличия, вдруг обратился к женщине, которую он любил и только что короновал, с вопросом: «Ну и кому я это все оставлю, Жозефина?»[34]

Итак, первый консул стал императором. Но Французская республика осталась Республикой. По сенатус - консульту от 18 мая 1804 г. Наполеон принял императорский титул «милостью Божьей и согласно Конституции Республики». «Формула “согласно Конституции Республики” будет фигурировать последний раз в императорском декрете от 28 мая 1807 г.»[35], а на монетах надпись «Французская Республика. Император Наполеон» заменят надписью «Французская империя» лишь 1 января 1809 г.[36] Такое парадоксальное словосочетание «император Республики» свидетельствует о том, что Наполеон не спешил расставаться с республиканскими институтами и принципами. Винсент Кронин объяснил этот парадокс так: император считал себя республиканцем или, точнее, «всегда был немножко больше, чем республиканцем»[37]. Это верно, но надо учитывать, что Наполеон не только сам в глубине души еще оставался пока республиканцем, но и просто обязан был считаться с республиканским настроем абсолютного большинства своих соратников.

Между тем, заглянув вперед, мы увидим, что Наполеон не удовольствуется французским престолом. 9 мая 1805 г. итальянский Административный совет (благодарный Наполеону за его помощь итальянцам в борьбе против австрийского и собственного феодального ига) собрался в Париже и пожаловал императору Франции еще и титул короля Италии. Наполеон, не теряя времени, уже 26 мая в Миланском соборе возложил на себя Железную корону[38] - ту самую, которой в 800 г. короновали в Риме Карла Великого. Приняв титул итальянского короля, он объявил своего пасынка Евгения Богарне вице - королем и правил Италией через его посредство.

С двумя коронациями Наполеона связана отмена республиканского календаря во Франции, введенного якобинским Конвентом 5 октября 1793 г. Он имел необычные названия для всех 12 месяцев (вандемьер, брюмер и т. д. до фрюктидора) по времени года от осени до лета. Наполеон отменил его и вернул Францию к прежнему, христианскому, григорианскому календарю 1 января 1806 г.[39]

Практически общенациональная поддержка императорского статуса Наполеона не исключала отдельных, случалось и резких, смелых до дерзости, возражений со стороны даже близких его соратников. В Сенате против обращения республики в империю выступил один из идеологов революции Константен Франсуа Вольней, а в Трибунате - «организатор побед» республиканских армий Лазар Карно, речь которого современники назвали «последним вздохом революции». Карно прямо заявил Наполеону: «Вам следовало оставаться первым консулом. Вы были единственным в Европе, а теперь взгляните, в какой компании вы оказались» (в одном ряду с феодальными монархами Европы)[40]. В ближайшем окружении Наполеона буквально восстал против его монархизма самый верный и талантливый из генералов, начальник консульской гвардии Жан Ланн, устроивший императору (которому ранее, в Италии, он дважды спас жизнь) «бурную сцену протеста»[41]. Впрочем, Ланн, и только он, мог позволить себе любые протесты-ему Наполеон все прощал.

Передовые люди разных стран, узнав о коронации Наполеона, разочаровались в нем. «Быть Бонапартом - и стать императором! Так опуститься!» - восклицал замечательный французский писатель, публицист, автор «Памфлета о памфлетах» Поль Луи Курье[42]. Так же отреагировал на коронацию Наполеона юный 21-летний Симон Боливар - будущий вождь трех революций в Южной Америке, национальный герой Боливии (страны, названной его именем), Колумбии и Венесуэлы. Он был свидетелем коронационных торжеств в Париже 2 декабря 1804 г., а много лет спустя так вспоминал о своих юношеских впечатлениях: «Я боготворил Наполеона как героя республики, как блестящую звезду славы, как гения свободы. Я не видел в прошлом никого, кто бы мог с ним сравниться. Мне казалось, что и в будущем не сможет появиться подобный человек. Но с того дня, когда Наполеон провозгласил себя императором, для меня он превратился в двуличного тирана»[43].

Напомню читателю, что величайший композитор того времени Людвиг ван Бетховен, посвятивший генералу Бонапарту свою бессмертную 3 - ю («Героическую») симфонию, после коронации Наполеона изменил посвящение: «Симфония в честь памяти великого человека». Республикански настроенные поклонники Наполеона теперь противопоставляли его Джорджу Вашингтону, первому президенту США, который отказался от короны и тем самым еще выше поднял себя в глазах своей нации и всего человечества. Наполеон знал если не все, то почти все об откликах на провозглашение его императором. Из всей бездны этих откликов он математически выделил для себя главное: итоги народного референдума - 3 572 329 против 2569, поэтому он был снисходителен к редким протестам против его коронования. Когда, например, некоторые студенты Политехнической школы в Париже демонстративно отказались подписать поздравления с его коронацией и были за это арестованы, а список их полиция представила Наполеону, он увидел, что в списке стоят фамилии лучших из студентов, и сказал: «Я не могу выгнать первых воспитанников. Жаль, что они не последние. Оставьте это дело!»[44]

В самой Франции практически все проявления недовольства императорским статусом Наполеона утихнут после самой блистательной из всех, более чем 50, его побед над войсками феодальной коалиции в битве при Аустерлице. «Народ тогда, - по свидетельству Стендаля, - с удовлетворением отметил, что эта победа одержана 2 декабря, в первую годовщину коронования. С тех пор никто во Франции уже не возмущался этой (коронационной. - Н. Т.) нелепой церемонией»[45].

Зато европейские монархи восприняли коронацию Наполеона как преступную и оскорбительную для достоинства каждого из них акцию. Поскольку «маленький капрал» не был наследным принцем хоть какой-нибудь из монарших династий, он, как они полагали и как писал об этом (соглашаясь с ними) Вальтер Скотт, «узурпаторски похитил» императорскую власть и, стало быть, провозглашение его императором «совершенно недействительно»[46]. Выходило, что худородный «разбойник» с дикого острова вставал как бы вровень с ними, августейшими государями, помазанниками Божьими, и они по ритуалу, принятому среди монархов, должны теперь обращаться к нему как к равному: «государь, брат мой...». Этого «августейшие» стерпеть не могли. Учитывая, что коронование Наполеона совпало по времени с провозглашением империи на негритянском острове Сан - Доминго, кн. А. Н. Голицын во всеуслышание, в присутствии Александра I сострил: «Императорское общество становится не совсем приличным»[47].

Итак, для европейских монархов коронация Наполеона оказалась, с его стороны, вторым после расстрела герцога Энгиенского, менее болезненным, но еще более демонстративным вызовом. В такой ситуации Англия как «спонсор» и Россия как главный поставщик «пушечного мяса» форсируют начавшийся с весны 1804 г. процесс сколачивания третьей антифранцузской коалиции.

2. От Булони до Ульма: третья коалиция против Наполеона

Советские историки дружно охарактеризовали феодальные коалиции 1805 - 1807 гг. как «оборонительные союзы европейских государств», которые, мол, противостояли «экспансии Франции» и стремились к созданию в Европе системы коллективной безопасности, «такой системы государств, которая помешала бы новым завоеваниям Наполеона»[48]. Такие оценки, бывшие в ходу еще у российских придворных летописцев (А. И. Михайловского - Данилевского, М. И. Богдановича, Н. К. Шильдера, И. К. Кайданова и др.)[49] и повторяемые доселе (в трудах А. В. Шишова, А. Н. Архангельского, В. М. Безотосного, А. А. Орлова и др.)[50], со всей очевидностью противоречат фактам и документам.

Разумеется, войны 1805 - 1807 гг. со стороны наполеоновской Франции отличались агрессивностью: Наполеон стремился к европейской гегемонии, намереваясь поставить государства Европы в политическую зависимость от Франции. Эта сторона вопроса о характере войн 1805 - 1807 гг. ясна и неоспорима, хотя избитый тезис наших историков о стремлении Наполеона к мировому господству утрирован (о господстве над Соединенными Штатами Америки или над Японией и Китаем Наполеон не помышлял[51]), - речь могла идти в 1805 - 1807 гг. о господстве именно в Европе.

Но ведь всякая война - процесс двусторонний, и если научно подойти к оценке войн 1805 - 1807 гг. со стороны антинаполеоновских коалиций, то легко понять, что все эти коалиции вели с Наполеоном отнюдь не оборонительные, а завоевательные войны в тех же экспансионистских целях, что и Наполеон, плюс их стремление вытравить исходящую из Франции революционную «заразу». Опубликованные тексты договоров 1804 - 1805 гг. между Англией, Россией и Австрией гласят, что цель третьей коалиции, как и двух предыдущих и четырех последующих, была двоякой: во - первых, обуздать «узурпатора» Наполеона, «предупредить захваты» с его стороны и обеспечить гегемонию коалиционных держав в Европе, а во - вторых, «поддержать законные (т. е. феодальные. - Н. Т.) правительства, которые до сего времени избежали косы революции», и «восстановить свергнутых государей в их прежних владениях»[52], откуда они были изгнаны Французской революцией и Наполеоном. Все это опровергает мнение А. 3. Манфреда, будто, «в отличие от первой и второй коалиций, третья коалиция сняла реставраторские лозунги»[53].

Инициатором и, говоря по-нынешнему, спонсором третьей коалиции (так же как и всех предыдущих и последующих) выступила Англия. Согласимся с Анри Лашуком: «Победа любой ценой и обязательно за счет крови других - таков обычный английский план»[54]. Уже больше ста лет во всех самых крупных войнах - за испанское наследство (1701 - 1714 гг.), за австрийское наследство (1741 — 1748 гг.) и в Семилетней войне (1756 - 1763 гг.) - Англия неизменно была в стане противников Франции, щедро оплачивая их «пушечное мясо». «В одиночку Англия никогда (с XV в. - Н. Т.) не могла даже мечтать о войне с Францией на твердой земле»[55]. Так и теперь: по союзному договору с Россией, подписанному в Петербурге 30 марта (11 апреля) 1805 г., Англия обязалась выплачивать субсидии в 1 млн 250 тыс. фунтов стерлингов (около 8 млн рублей) ежегодно на каждые 100 тыс. русских солдат[56]. Общая же сумма расходов Англии на субсидирование третьей коалиции достигала, по данным английского историка Дж. Шервига, 7 млн фунтов[57].

Царское правительство и лично Александра I такой расклад ролей и ресурсов вполне устраивал. Более того, именно Александр взялся с весны 1804 г., после убийственно - оскорбительного для него ответа Наполеона на протест русского царя против казни герцога Энгиенского, формировать третью коалицию. В течение целого года он созывал и сплачивал коалиционеров, держа в орбите своих усилий Англию, Австрию, Пруссию, Швецию, Турцию, Испанию, Португалию, Данию, Неаполитанское и Сардинское королевства. Послания царя императору Австрии Францу I и королю Пруссии Фридриху Вильгельму III, инструкции российским послам - С. Р. Воронцову в Лондон, А. К. Разумовскому в Вену, М. М. Алопеусу в Берлин, его брату Д. М. Алопеусу в Стокгольм и т. д. - полны советов и предписаний «рассеять страхи», «побудить Австрию занять решительную позицию», «заставить Пруссию действовать», «пробудить от апатии нейтральные державы»[58].

Как видим, Александр I был вдохновителем и организатором третьей коалиции, вопреки бытующему у нас мнению, будто лишь к началу 1805 г. агрессия Наполеона «побудила Александра примкнуть» к коалиционерам[59]. О. В. Соколов справедливо, хотя и слишком акцентированно, заключает, что Александр I с весны 1804 г. был «одержим жаждой воевать с Францией» и «упорно, буквально пинками заталкивал всю Европу в коалицию против своего врага»[60], каковым стал тогда не только для феодальной самодержавной России, но и лично для царя Наполеон.

Начиная войну 1805 г. - первую из шести войн России с Наполеоном, - Александр I призвал российское воинство «потщиться возвысить еще более приобретенную и поддержанную ими славу»[61], но не объяснил, во имя чего.

Вероятно, он посчитал это лишним, учитывая, что официальная пропаганда коалиционных держав уже раструбила по всей Европе о благих намерениях коалиционеров освободить Францию «от цепей» Наполеона, а другие страны - «от ига» Франции, обеспечить «мир», «безопасность», «свободу», даже «счастье» европейских народов и всего «страдающего человечества»[62].

Что касается «жажды воевать», которой был одержим Александр I, то вот поразительный факт, о котором наши историки (все - от царских до постсоветских) умалчивают: никогда, ни раньше, ни позже, царизм не был так воинствен, как в 1805 - 1814 гг. Считается, что «беспрецедентным уровнем военной активности, равному которому не было места за всю историю русского государства», отмечена последняя треть XVIII в., когда Россия в течение 30 лет вела 7 войн[63]. Но ведь с 1805 по 1815 г., т. е. всего за 11 лет, царизм провел 11 войн: в 1805, 1806 - 1807, 1812, 1813, 1814 и 1815 г. - с Францией, в 1806 - 1812 гг. - с Турцией, в 1806 - 1813 гг. - с Ираном, в 1807 - 1812 гг. - с Англией, в 1808 - 1809 гг. - с Швецией, в 1809 г. - с Австрией (как видит читатель, ряд лет - по нескольку войн одновременно!). Даже в активе Наполеона - по убеждению большинства историков, главного агрессора того времени - войн за те же годы было меньше, чем у «миролюбивого» Александра I: всего на одну войну, но все-таки меньше.

Воинственность Александра I дала богатые плоды. Вслед за союзным договором с Англией Россия к осени 1805 г. успела заключить такие же договоры об участии в антифранцузской коалиции с Австрией, Швецией, Турцией и Неаполитанским королевством[64]. Когда, неожиданно для Александра, застопорились его переговоры с Пруссией, он прибег к фантасмагорическим мерам воздействия на прусского короля. Все началось с того, что король Фридрих Вильгельм III на переговорах в Потсдаме с главой внешнеполитического ведомства России кн. А. Чарторыйским предпочел всего лишь «посредничество между воюющими державами». Александр I лично помчался из Петербурга в Потсдам, чтобы «образумить» короля, надеясь при этом на поддержку королевы Луизы, которая со времени их первой встречи в Мемеле летом 1802 г. нравилась Александру не меньше, чем Александр нравился ей. По инициативе Александра и по сценарию Луизы была разыграна трагикомичная сцена: в полночь с 3 на 4 ноября 1805 г. Александр, Луиза и Фридрих Вильгельм III прошли через пустынный двор Потсдамского замка в гарнизонную церковь, спустились в подземный, сырой и мрачный склеп, где была гробница с прахом Фридриха Великого (которому, кстати, Фридрих Вильгельм III приходился внучатым племянником), и там, взявшись за руки, все трое испросили у почившего благословение и поклялись друг другу в вечной дружбе. Так было скреплено согласие Фридриха Вильгельма III на «участие Пруссии в войне, которую союзники ведут против Франции»[65].

Е. В. Тарле назвал эту клятву над гробом Фридриха Великого «нелепейшей сценой» и - не без основания: «Нелепость ее заключалась в том, что в свое время Россия воевала именно с этим Фридрихом семь лет, и то Фридрих бил русских, то русские жестоко били Фридриха, успели занять Берлин и чуть не довели короля до самоубийства»[66].

Увы, Фридрих Вильгельм III так и не успел принять участие в военной кампании 1805 г., не угнался за своими более резвыми партнерами по третьей коалиции, монархами России и Австрии. Он соберется с силами и выступит против Наполеона уже после того, как австрийские и русские войска будут разгромлены при Аустерлице, - выступит с решимостью отомстить «узурпатору» за своих собратьев по коалиции, но, как мы увидим, подвергнется еще более страшному разгрому. Прочие же коалиционеры (Турция, Швеция, Дания, Неаполь, Сардиния) ограничатся пока дипломатическим и финансовым содействием. На войну с Наполеоном в 1805 г. отважились только Англия, Австрия и Россия.

Австрийский император Франц I к тому времени, конечно, не мог забыть, как Наполеон громил его армии в 1796 - 1797 и 1800 г., боялся «узурпатора» и к тому же еще был удручен личной утратой: потерял вторую из своих четырех жен, мать его 13 детей. Поэтому он сам и вся австрийская военщина настраивались на очередную кампанию против Наполеона опасливо, хотя и с надеждами на приток финансовых ресурсов из Англии и людских - из России. Совершенно иным был тогда настрой в правительственных и военных кругах России.

Александр I при всех его поверхностно - либеральных (лагарповских[67]) увлечениях оказался самым пылким среди коалиционеров рыцарем феодально - династического принципа легитимизма. Он еще летом 1803 г. в письме к Ф. Ц. Лагарпу объявил Наполеона «исчадием» революции и «одним из величайших тиранов, которых порождала история»[68]. Тогда же царь предостерегал своего посла в Париже А. И. Моркова от недооценки «всех бичей революции, которые они (французы. - Н. Т.) приносят с собою»[69], а с весны 1804 г., после расстрела герцога Энгиенского, все более утверждался в мысли, которую граф Ф. В. Ростопчин (будущий, в 1812 - 1814 гг., генерал-губернатор Москвы) сформулировал так: «Революция - пожар, французы-головешки, а Бонапарт - кочерга». Кстати, в память о герцоге Энгиенском Александр I распорядился установить в католическом соборе Петербурга кенотаф[70] с надписью «Quem devoravit belua Corsica!»[71].

Именно Александр больше, чем кто-либо, заботился о французских контрреволюционерах. Их патриарха, будущего короля Франции Людовика XVIII, которого Павел I в 1801 г. изгнал из России (где тот жил с 1797 г., получая по 200 тыс. руб. ежегодной пенсии), Александр уже на следующий год вновь приютил у себя в Митаве (ныне г. Елгава в Латвии) и содержал его с придворным штатом из 80 человек за русский счет[72]. Никогда раньше не подвизались на российской службе столько «зубров» бежавшей из Франции роялистской знати, как при Александре I: герцоги В. Ф. Брольо (сын и внук маршалов Франции), А. Э. Ришелье (правнучатый племянник знаменитого кардинала), М. Лаваль де Монморанси, А. Ж. Полиньяк, маркизы И. И. Траверсе и Ж. д’Отишан, графы Э. д’Антрег, М. Г. Шуазель - Гуфье, К. О. Ламберт, А. Ф. Ланжерон, Л. П. Рошешуар, Э. Ф. Сен - При и десятки других, менее крупных. К ним надо приплюсовать и сонмище титулованных старорежимных кондотьеров из других стран, как то: герцоги Брауншвейгский, Вюртембергский, Месленбургский, Ольденбургский, маркиз Ф. О. Паулуччи, графы Г. М. Армфельд, Ж. де Местр, А. Ф. Мишо де Боретур, К. О. Поццо ди Борго, бароны К. Л. Фуль, Г. Ф. Штейн, Ф. Ф. Винценгероде, Л. Ю. Вольцоген и многие другие. Даже адъютантом у казачьего атамана М. И. Платова служил принц Гессенский. Рядовым же от роялистской эмиграции в России не было и числа.

Сам государь - император Всея Руси впервые после Петра Великого лично отбыл на войну. Его сопровождали все, кроме В. П. Кочубея, «молодые друзья» императора по Негласному комитету[73], а именно кн. А. А. Чарторыйский, граф П. А. Строганов и будущий граф Н. Н. Новосильцев, несколько генерал-адъютантов во главе с «цареубийцей» П. М. Волконским, обер-гофмаршал Н. А. Толстой (брат «цареубийцы» П. А. Толстого) и еще не ставший пока alter ego царя А. А. Аракчеев. «Общие усердные молитвы и благословения сопровождают нашего ангела во плоти», - записывал в те дни наблюдательный современник, литератор и театрал С. П. Жихарев[74]. Настроение не только военных, но и гражданских кругов России было тогда самое боевое. Наполеона россияне не боялись и даже (вопреки мнению А. В. Суворова или просто не зная о нем) не считали зело талантливым полководцем; ведь он еще не встречался ни с «орлами» Фридриха Великого, ни с «чудо - богатырями» великого Суворова! Генерал П. И. Багратион, перед тем как отправиться в поход 1805 г., посетил Александро - Невскую лавру, чтобы стать на колени перед могилой Суворова, словно призывая на помощь тень «русского Марса». «Трудно представить, - вспоминал гвардейский офицер И. С. Жиркевич, - какой дух одушевлял тогда всех нас, русских воинов <...>. Нам казалось, что мы идем прямо в Париж»[75]. Княгиня Е. Р. Дашкова, сестра государственного канцлера графа А. Р. Воронцова и сподвижница Екатерины Великой, провожая на войну один из полков, просила доставить Бонапарта в Москву пленником. Офицеры отвечали ей: «Дайте нам только добраться до него, а об остальном не беспокойтесь!»[76]

Тем не менее Александр I не очень полагался на своих генералов и решил пригласить «на русскую службу полным генералом» аж из Соединенных Штатов Америки французского генерала Ж. В. Моро, изгнанного французами за причастность к заговору против Наполеона. Царь при этом ссылался на пример Петра Великого, который перед вторжением в Россию Карла XII приглашал командовать русскими войсками знаменитого английского полководца герцога Д. Мальборо. Однако прежде чем посланец Александра I (камергер царского двора граф Ф. П. Пален - сын «цареубийцы» П. А. Палена) встретился с Моро, он узнал о разгроме войск третьей коалиции при Аустерлице и «возвратился с пути»[77]. В результате первым из русских полководцев сразиться с Наполеоном довелось М. И. Кутузову.

Пока третья коалиция собиралась с силами, Наполеон, не отвлекаясь от внутренних дел, готовил десант для вторжения на Британские острова. 3 августа 1805 г. он прибыл в Булонский лагерь и лично возглавил подготовку десанта. К тому времени за два года неустанных интенсивных трудов было сделано многое. По данным А. Жомини, в Булони и близ него на побережье Ла-Манша были приведены в боевую готовность 128 тыс. солдат пехоты, 12 тыс. - кавалерии и 4 тыс. - артиллерии с 450 орудиями. Для них на Булонском рейде снарядили 2200 различных судов - от шлюпочных до линейных кораблей[78]. Такими же данными оперировал А. 3. Манфред. У Д. С. Мережковского - другие цифры: 160 тыс. солдат трех родов войск, 650 орудий, 2365 судов[79]. В новейшем исследовании О. В. Соколова все прежние подсчеты скорректированы таким образом: 161 215 солдат, около 500 орудий, 2193 судна[80]. Ажиотаж вокруг идеи десанта рождал в осведомленных кругах «самые невероятные прожекты»: «...один член Академии наук на полном серьезе предложил создать корпус морских свиней, чтобы использовать их вместо лошадей»[81], которых, кстати, по данным О. В. Соколова, в Булонском лагере было 9059[82].

Приготовления к десанту поначалу шли как нельзя лучше. Тулонской (Средиземноморской) эскадрой, которая должна была прибыть к Ла-Маншу и обеспечить высадку десанта на британскую землю, командовал вице - адмирал граф Луи Рене де Латуш - Тревиль - лучший во Франции того времени флотоводец. Он верил в успех задуманной операции и действовал решительно, хотя и с трезвым расчетом. В июле 1804 г. он вышел из Тулона с восемью линейными кораблями, чтобы дать бой английской эскадре во главе с непобедимым Горацио Нельсоном, однако Нельсон, имея на три линейных корабля меньше, уклонился от боя и «вынужден был спасаться от преследования французов»[83]. Наполеон был доволен Латуш - Тревилем. Поэтому необъяснимая скоропостижная смерть флотоводца в Тулоне 19 августа 1804 г. потрясла императора. Равноценной замены Латуш - Тревилю не нашлось.

Морской министр Д. Декре рекомендовал императору назначить командующим Тулонской эскадрой вице - адмирала Пьера Шарля де Вильнёва, который был с детских лет другом министра. Вильнёв считался отменным знатоком морского дела, но ему недоставало ни силы характера, ни должной решительности, что и скажется, непредвиденно и самым негативным образом, на судьбе Булонского лагеря. Но пока, 13 августа 1805 г., Наполеон буквально воззвал к Вильнёву: «Отправляйтесь, не теряя ни мгновения, и входите в Ла-Манш. Англия наша! Мы все готовы, мы все стоим по местам. Покажитесь только - и все закончено»[84]. Когда Наполеон писал эти строки, Вильнёв уже вел свою эскадру заданным курсом на Брест, к Ла-Маншу.

Тем временем в ожидании эскадры Вильнёва десантные войска заканчивали последние приготовления к броску через Ла-Манш. Летом 1803 г., организуя Булонский лагерь, Наполеон сказал: «Мне нужно только три дня туманной погоды - и я буду господином Лондона, парламента, Английского банка»[85]. Теперь, в августе 1805 г., он считал, что достаточно «восемь часов благоприятного ночного времени» для того, чтобы форсировать пролив шириной в 32 км[86], разумеется, с учетом прибытия к Ла-Маншу эскадры Вильнёва. При этом эскадра могла вступить в бой с английским флотом и даже проиграть его, но в любом случае, приняв на себя удар англичан и отвлекая их внимание от Булони, помогла бы высадке французских войск на английский берег. О том, что случилось бы дальше, сходились во мнении почти все французы и очень многие англичане: «Наполеон сломил бы все препятствия, прошел бы от места высадки до Лондона и вступил бы в английскую столицу»[87]. В войсках, на кораблях и верфях Булонского лагеря царил необычайный подъем боевого духа: 160-тысячный десант рвался в бой и ждал только сигнала.

Сам Наполеон позднее, уже в изгнании на острове Святой Елены, так говорил о целях своего Булонского десанта: «Я провозгласил бы республику в Англии, уничтожение аристократии, палаты лордов <...>, свободу, равенство и верховную власть народа»[88]. В 1805 г. он считал все это реальным и вполне достижимым. Английские верхи, получившие информацию о грандиозном размахе десантных приготовлений Наполеона, пребывали в страхе перед угрозой французского вторжения. Британский кабинет министров был близок к панике.

Он учредил в Дувре[89] наблюдательный пост, с которого вперед смотрящий круглосуточно наблюдал за французским берегом, чтобы выстрелить из пушки, как только заметит приближающихся «громил» Наполеона. Видя перед собой, всего в 32 км от собственных берегов, небывало могучего врага, Англия отчаянно звала на помощь своих континентальных партнеров по третьей коалиции.

В этот критический для Англии момент («чуть не в один день», по словам Е. В. Тарле[90]: вероятно, 22 августа) Наполеон получил два пренеприятных для него известия. Он узнал, что Вильнёв, дезориентированный разноречивыми данными о силах и перемещениях английского флота, смалодушничал и... повернул назад! - повел свою эскадру не в Брест на север Франции, а в Кадис на юг Испании (с 1796 г. союзницы Франции). Там, возле Кадиса, ждал его ужас и позор Трафальгара. Но Трафальгар был еще впереди, а пока вместе с информацией об оплошности Вильнёва Наполеон получил столь же тревожную весть, что австрийские и вслед за ними русские войска готовятся выступить в поход на Францию.

В такой ситуации Наполеон мог принять только одно решение и принял его без промедления, на следующий же день, 23 августа: отказаться от десанта в Англию, свернуть Булонский лагерь и перебросить войска по кратчайшему маршруту через Баварию к Вене, чтобы разбить армии третьей коалиции порознь (австрийскую-еще до подхода русской), не давая им соединиться. «Если я через 15 дней не буду в Лондоне, то должен быть в середине ноября в Вене», - заявил император, просчитав различные варианты. «Лондон спасся, но Вена должна была заплатить за это», - так комментировал Е. В. Тарле этот прогноз Наполеона[91]. За считаные дни Наполеон поднял Булонский лагерь и «с волшебной быстротой»[92] начал переброску войск с Ла-Манша на Дунай. Стратеги третьей коалиции с циркулями в руках подсчитали, что Наполеону потребуются для такой переброски 64 дня. Наполеон сделал это за 35 дней.

Против третьей коалиции Наполеон подготовил в Булонском лагере и повел за собой к Вене исключительно боеспособную, обученную и отлаженную во всех звеньях армию - свою La Grande Armée. Российские историки переводят это название по-разному: одни (Е. В. Тарле, А. 3. Манфред, И. А. Шеин) как Великая армия, другие (М. Н. Покровский, С. Б. Окунь, Л. Г. Бескровный) как Большая. Французские источники разъясняют: «Так назвали, ввиду чрезвычайной в то время значимости кадрового состава, ту армию, которую Наполеон сосредоточил в Булонском лагере»[93]. Следовательно, по-русски La Grande Armée - именно Великая армия, а не просто Большая.

Систему комплектования армии Наполеон унаследовал от Французской революции. Это была самая передовая для того времени система всеобщей воинской повинности с равными возможностями продвижения по службе, без социальных различий и ограничений. Ее декретировал в 1793 г. революционный Конвент, а в сентябре 1798 г. по новому закону, инициатором которого был генерал и будущий маршал Наполеона Ж. Б. Журдан, она была несколько ограничена и стала действовать в форме т. н. конскрипции (от лат. conscriptio - запись)[94]. С 1798 г. все французы от 20 до 25 лет записывались на военную службу. Из них Наполеон каждый год призывал нужное ему число новобранцев. Срок действительной военной службы составлял 6 лет.

Великая армия не знала ни кастовых барьеров между солдатами и офицерами, ни бессмысленной муштры, ни палочной дисциплины, зато была сильна сознанием равенства гражданских прав и возможностей. Генрих Гейне писал о ней: «Последний крестьянский сын совершенно так же, как и дворянин из древнейшего рода, мог достигнуть в ней высших чинов»[95]. Сам Наполеон любил говорить, что каждый его солдат «носит в своем ранце маршальский жезл». Это не просто красивая фраза. Почти все лучшие маршалы Наполеона (Ж. Ланн, А. Массена, М. Ней, И. Мюрат, Ж. Б. Бессьер, Л. Г. Сюше, Ж. Б. Журдан, Ф. Ж. Лефевр, Н. Ж. Сульт и др.) вышли из простонародья. Службу они начинали солдатами. Но рядом с ними были маршалы - «аристократы»: Л. Н. Даву, Ж. Э. Макдональд, О. Ф. Мармон, Э. Груши. Среди генералов равно блистали сын столяра Жозеф Леопольд Сигисбер Гюго (отец Виктора Гюго) и сын маркиза и его чернокожей рабыни Дюма де ла Пайетри (отец Александра Дюма).

Для Наполеона всегда много значил дух армии. «На свете, - говорил он,-есть лишь две могущественные силы: сабля и дух. В конечном счете дух побеждает саблю»[96]. Его шокировал культ телесных наказаний в феодальных (русских, австрийских, прусских) и даже английских войсках; ведь прославленный А. Веллингтон считал, что «дисциплина в британской армии погибнет, если минимум ударов плетью - девятихвосткой будет определен всего только в 75»[97]. «Чего же можно ожидать от людей обесчещенных? - возмущался Наполеон. - Вместо плети я управлял честью»[98].

Все, что выгодно отличало тогда Великую армию от войск третьей коалиции, - социальное равенство, профессиональная выучка, боевой дух - обретало особую силу от того, что командовал ею сам Наполеон, к тому времени уже общепризнанный гений и феноменально авторитетный кумир французского воинства. Не зря тот же Веллингтон считал присутствие Наполеона на поле боя «равнозначным добавлению еще 40 000 людей»[99]. Секрет ни с чем не сравнимого воздействия Наполеона на солдатскую массу, офицеров и генералов заключался не только в том, как он искусно руководил ходом любой кампании и каждой отдельной битвы, но и в том, как умел воодушевлять войска словом, личным примером (вспомним Арколе и чумной госпиталь в Яффе) или эффектным поощрением (он мог снять со своей груди орден Почетного легиона и вручить его простому солдату).

О. В. Соколов математически вычислил в Великой армии 1805 г. почти идеальное соотношение опыта и молодости[100]: при среднем возрасте солдат в 25 лет около половины из них (43,5 %) уже воевали по крайней мере в одной кампании, а до четверти состава имели в активе не менее 10 лет службы и несколько кампаний. Что касается командного состава, то средний возраст полковников к началу кампании 1805 г. составлял 39 лет, генералов - 41 год, маршалу Даву было 35 лет, а маршалам Ланну, Нею, Бессьеру, Сульту и самому Наполеону по 36. Только два маршала из участников той кампании - 50-летний Бертье и 47-летний Ожеро - считались в сравнении с остальными «стариками».

Именно в 1805 г. Наполеон впервые реализовал новый принцип использования армейских соединений на войне. Согласно экспертной оценке Д. Чандлера, «принцип величайшего значения. Старые “фронтовые” армии, - пишет Д Чандлер, - были отменены (у Карно их было не менее тринадцати). Отныне должна быть только единая французская армия, со своей основной силой, которую сосредоточивали против главной цели, и со своими вспомогательными отрядами, выделявшимися для сдерживания противника на других участках фронта, если было необходимо»[101].

Общую численность Великой армии к 1805 г. Д. Чандлер определял примерно в 350 тыс. человек, включая гарнизоны и войска второго эшелона[102]. На главном же направлении, от Булони к Ульму, Наполеон задействовал, по скрупулезным подсчетам О. В. Соколова[103], 178 609 человек (139 189 - пехоты, 25 327 - кавалерии, 14 093 - артиллерии) и 340 орудий. Ударным кулаком Великой армии была императорская гвардия - на тот момент 6265 отборных солдат пехоты, кавалерии и артиллерии с 24 орудиями.

Перед выступлением Великой армии в поход Наполеон разделил ее на семь корпусов для оперативного взаимодействия[104]. Командовать первым из них (по порядковому номеру, но по численности предпоследним, шестым) был назначен маршал Ж. Б. Ж. Бернадот. Возможно, Наполеон поставил его во главе именно 1-го корпуса, памятуя, что Бернадот был в свое время военным министром Французской республики, а теперь состоял в родстве с императором, поскольку его жена (бывшая невеста Наполеона) Дезире Клари была родной сестрой супруги Жозефа Бонапарта. Впрочем, при назначении командующих корпусами император мог руководствоваться любыми соображениями, вплоть до загадочных и оставшихся неразгаданными. Так, 2-м корпусом командовал даже еще не маршал, а генерал О. Ф. Мармон, а самый выдающийся из маршалов Ж. Ланн возглавил 5-й (по численности же второй) корпус. Командующим 3-м корпусом стал маршал Л. Н. Даву, 4-м (самым многочисленным) - маршал Н. Ж. Сульт, 6-м - маршал М. Ней, 7-м (самым малочисленным) - маршал П. Ф. Ш. Ожеро. Каждому корпусу были приданы полки легкой кавалерии (гусары и конные егеря), а всей тяжелой кавалерией из шести дивизий карабинеров, кирасиров и драгун командовал маршал И. Мюрат, которого Наполеон официально назначил своим заместителем.

Расклад сил третьей коалиции, спланированный 16 июля 1805 г. в Вене и согласованный с Петербургом, был таков: 220 тыс. русских и австрийцев в Южной Германии и 100 тыс. австрийцев в Северной Италии плюс еще 45 тыс. русских солдат, англичан и неаполитанцев на вспомогательном направлении - в Южной Италии. Наполеон смог противопоставить австрийским войскам в Северной Италии (кстати, под командованием знаменитого эрцгерцога Карла) 65-тысячную Итальянскую армию во главе с маршалом А. Массена, а союзникам в Южной Италии - 15-тысячный экспедиционный корпус генерала Г. Л. Сен - Сира[105].

Войска коалиции начали кампанию 1805 г. разновременно. Первой двинулась к границам Франции 80-тысячная австрийская армия К. Макка. 9 сентября 1805 г. она вторглась в Баварию (немецкое курфюршество, союзное с Францией) и вынудила местного курфюрста бежать из собственных владений под защиту французов. Далее Макк со своей армией занял крепость Ульм и здесь стал ждать подхода войск эрцгерцога Иоганна[106] (около 30 тыс. человек) из Тироля и для начала двух из четырех обещанных армий из России. Одна из них, численностью в 46,5 тыс. человек под командованием генерала от инфантерии М. И. Кутузова, уже выступила в поход 25 августа, а другая (в 48 тыс.) генерала от инфантерии Ф. Ф. Буксгевдена готова была следовать за ней. Еще две русские армии - генерала от кавалерии Л. Л. Беннигсена (еще одного «цареубийцы») с 48 тыс. человек и генерал-лейтенанта И. Н. Эссена (56 тыс.) - заканчивали последние приготовления к походу[107].

Австрийский главнокомандующий фельдмаршал - лейтенант[108] барон Карл Макк фон Лейберих (1752 - 1828) имел отличную репутацию. Он был учеником прославленного австрийского стратега фельдмаршала Г. Э. Лаудона, который не без успеха соперничал с самим Фридрихом Великим. Умирая, Лаудон сказал императору Леопольду II: «Не жалейте обо мне, государь,-я вам оставляю Макка»[109]. В 1795 г. Екатерина Великая, отказавшаяся ранее принять на русскую службу Наполеона Буонапарте, настойчиво приглашала в Россию Макка, но тот отклонил приглашение[110]. Теперь два несостоявшихся российских военачальника (Наполеон и Макк) встретились друг против друга.

Вот поразительный факт, свидетельствующий о безмерном доверии императора Франца к Макку: хотя формально главнокомандующим армией был эрцгерцог Фердинанд (24-летний племянник императора), а Макк-его начальником штаба, император приказал своему племяннику исполнять директивы Макка[111]. В такой ситуации Макк возомнил себя распорядителем судеб Австрийской империи и дал волю своим запредельным амбициям. «Никогда никакая армия, - заверял он императора в письме к нему от 8 октября из Ульма, - не находилась в столь выгодном положении, как наша, для того чтобы одержать победу над неприятелем. Сожалею только об одном, что нет здесь императора, и Ваше Величество не сможет быть свидетелем торжества своих войск»[112].

Только после Ульмской катастрофы Макк потеряет всякий респект в глазах императора Франца, своих соратников и современников, и о нем будут говорить, что само имя Макка (еврейское «Mackah») означает поражение[113]. Другой фельдмаршал - лейтенант австрийской армии граф Адам фон Нейперг - кстати, будущий любовник второй супруги Наполеона Марии-Луизы и (после смерти императора) ее муж - так напишет о Макке: «Амбиции ослепили его, воображение его подвело, а неверный расчет увлек нас к погибели»[114]. Посмотрим, как это было.

Пока Макк спешил в Баварию из Австрии, Наполеон устремился туда же из Булонского лагеря, планируя «закинуть исполинскую сеть от Рейна до Дуная, чтобы поймать в нее Макка»[115]. Марш Великой армии с Ла-Манша на Дунай был не только стремительным, но и скрытным, искусно законспирированным. «Все упоминания о движении войск запрещались и отсутствовали во французских газетах, - читаем об этом у Д. Чандлера. - Границы были закрыты, чтобы предотвратить утечку информации; даже корпусным командирам давался минимум сведений из опасения, что перехваченный пакет приказов может раскрыть весь план. Но прежде всего неприятель был сбит с толку прекрасными операциями по прикрытию, которые проводили эскадроны кавалерийского резерва Мюрата, и высокой скоростью движения всей французской армии»[116].

Маневрируя своими корпусами так же легко, как он передвигал флажки на полевой карте, Наполеон сбил с толку и самого Макка, и, естественно, эрцгерцога Фердинанда, уже привыкшего повиноваться Макку. Однако при этом эрцгерцог испытывал меньше оптимизма, чем его всемогущий начальник штаба. Получив тревожные данные о приближении французов к Ульму «со всех сторон», Фердинанд предложил Макку оставить Ульм и отходить на соединение с австрийскими и русскими резервами. Макк отказался. Тогда эрцгерцог самовольно эвакуировал из Ульма кавалерию (6 тыс. сабель), как оказалось, на верную гибель. Наполеон был уже рядом. Он заметил маневр эрцгерцога и отправил в погоню за австрийской кавалерией свою - под командованием Мюрата. Сам эрцгерцог чудом спасся, но почти всю его кавалерию Мюрат взял в плен. Тем временем к 14 октября 1805 г., Наполеон буквально обложил Ульм[117].

Последнюю точку в Ульмской операции, после которой мышеловка для Макка захлопнулась, поставил маршал Ней. 14 октября блестящей атакой, которая сразу вошла в историю, он овладел крепостью Эльхинген и высотой, господствовавшей над Ульмом. Теперь положение Макка стало безнадежным: он был заперт наглухо. За этот подвиг, в котором Ней уже тогда показал себя, по выражению Наполеона, «храбрейшим из храбрых», позднее (19 марта 1808 г.) Наполеон пожалует ему титул герцога Эльхингенского.

15 октября Наполеон предложил Макку капитулировать и согласился обсудить условия капитуляции, а 19-го, на пятый день переговоров между представителями сторон, император пригласил Макка к себе в Эльхинген. Здесь Наполеон популярно, с картой в руках, объяснил Макку, что он окружен и что ему остается только капитулировать во избежание штурма крепости Ульм и гибели ее защитников. По условиям капитуляции австрийская армия должна была сдать крепость, оружие, боеприпасы, знамена, но каждому солдату, офицеру, генералу гарантировалась жизнь. В тот день Макк был уже готов к любому исходу.

«20 октября на равнине перед крепостью Ульм состоялась одна из самых величественных и драматических церемоний военной истории», - так начинает О. В. Соколов подробный рассказ о церемонии капитуляции Ульма[118]. Действительно, зрелище, занявшее три часа, было на редкость впечатляющим, и запомнили его как победители, так и побежденные на всю жизнь, конечно, по-разному. Олег Валерьевич очень уместно сопоставил воспоминания двух очевидцев того зрелища - одного с французской, другого с австрийской стороны. Генерал О. Ф. Мармон ликовал: «В каком счастливом опьянении находились наши солдаты! Какая награда за месяц их лишений! Какой пыл, какое доверие вызвали у войск эти сцены! Для такой армии не было ничего невозможного». Безымянный австрийский офицер, напротив, грустил: «Австрийцы выходили <...> с яростью в сердце и отчаянием в душе. Они проходили вдоль строя французских войск, в то время как вражеская музыка угощала нас мелодией “Vogel Fanger”[119] <...>. Позор подавляет нас. Грязь, которой нас испачкали, невозможно стереть»[120].

Понять таких очевидцев, как французский генерал и австрийский офицер, можно. Французские войска стояли сомкнутыми рядами вдоль стен и ворот крепости, одетые в парадную форму, при оружии, и солнце, казалось, радостно искрилось на стали их штыков, сабель, орудийных стволов. Австрийцы же, выйдя строем из крепостных ворот, складывали оружие к возвышению, где стоял Наполеон со своим штабом (при этом артиллеристы передавали французам свои орудия, кавалеристы - своих коней), после чего возвращались в крепость уже безоружными и потерявшими строй.

Всего, по подсчетам О. В. Соколова, в Ульме капитулировали 25 365 австрийских солдат и офицеров и 18 генералов, которые сложили перед Наполеоном помимо ружей, сабель и пистолетов 65 орудий, 42 зарядных ящика, 40 знамен. Причем надо учесть, что в ходе всей Ульмской операции только пленных французы взяли 37 тыс., а с учетом убитых, тяжело раненных и разбежавшихся общие потери австрийцев составили «почти 50 тыс. человек»[121]. Е. В. Тарле насчитал у австрийцев за всю операцию «61 тыс. одними только пленными; убитые, не взятые в плен тяжело раненные и пропавшие без вести тут не учтены»[122].

Австрийский штаб из 18 пленных генералов возглавлял сам Карл фон Макк. По данным разных источников, он то ли самому Наполеону, то ли (не признав императора в скромно одетом офицере) кому-то из более импозантных особ императорской свиты представился не по-макковски робко: «Сир, перед вами несчастный генерал Макк...»[123] Наполеон отпустил из плена Макка и всех его генералов «под честное слово не воевать против Франции» до заключения мира, причем даже утешал их на прощание такими словами: «На войне бывают разные случайности, и часто победители становятся побежденными»[124]. 24 октября Макк прибыл в штаб М. И. Кутузова, армия которого уже вступила на территорию Баварии, и лично, едва ли не раньше всех, известил союзников об Ульмской катастрофе. Эта встреча Макка с Кутузовым колоритно описана в первом томе романа Л. Н. Толстого «Война и мир»[125].

Лагерь третьей коалиции, узнав о капитуляции армии Макка, испытал потрясение, тем более удручающее, что сам Макк почти до конца Ульмской операции обнадеживал союзное командование своими оптимистическими докладами и прогнозами. Один из таких его докладов официальная Вена восприняла даже как весть о победе Макка над Наполеоном. Вот как реагировала на это 14-летняя эрцгерцогиня, дочь императора Франца I и будущая жена Наполеона Мария-Луиза. «С какой радостью, - гласит ее запись в дневнике, - восприняли мы известие, что Наполеон проиграл сражение, в котором лично участвовал. Пусть бы он свернул себе шею! Здесь делается немало пророчеств по поводу его конца, и очень многие говорят, что он и есть тот самый зверь из Апокалипсиса. Утверждают, что он умрет в этом году в Кёльне, в гостинице “Красный рак”. Я, конечно, не придаю особого значения таким предсказаниям, но я была бы счастлива, если бы они сбылись!» Пожалуй, именно будет уместно сравнить с этой записью другую запись из дневника Марии-Луизы, сделанную после битвы при Аустерлице: «Я никогда не верила, что подобная катастрофа может случиться с нами, но теперь нужно в это поверить. И все же я не сомневаюсь, что на нашей стороне Бог, он пошлет нам победу над этим чудовищем Наполеоном и его прикончит»[126].

Ульмская операция Наполеона сразу встала в ряд лучших в мировой военной истории образцов стратегии и тактики. Карл фон Клаузевиц (один из величайших военных историков, который, кстати сказать, сражался против Наполеона) признал Ульм «единственным в своем роде» примером ликвидации целой армии противника без сколько-нибудь серьезного «кровопролития»[127]. Сам Наполеон в 8-м бюллетене Великой армии объявил: «Никогда победы не были такими полными и менее дорогими»[128].

Шок в лагере третьей коалиции, вызванный известием об Ульмской катастрофе, был отчасти компенсирован другой новостью: на следующий день после капитуляции Ульма, 21 октября, у мыса Трафальгар возле испанского порта Кадис эскадра адмирала Г. Нельсона из 27 линейных кораблей разгромила объединенный франко - испанский флот (33 линейных корабля: 18 французских и 15 испанских) под командованием вице - адмирала П. Ш. Вильнёва. Сам Нельсон, бывший к тому времени уже одноглазым и одноруким, погиб[129]. Вильнёв же был взят в плен - живым и здоровым.

По мнению А. 3. Манфреда, «победа Нельсона заслонила поражение Макка, Трафальгар затмил Ульм»[130]. Это очевидное преувеличение. Разумеется, Трафальгар был для Наполеона тяжелым ударом. Он лишился флота и (по крайней мере надолго) возможности для вторжения в Англию. Близкие к нему люди рассказывали, что после Трафальгара он кричал во сне, обращаясь к Вильнёву: «Вар, верни мои легионы!»[131] Он не мог простить трафальгарского позора Вильнёву, и, когда тот был освобожден из английского плена под честное слово, Наполеон распорядился взять его под стражу и предать военному суду по обвинению в трусости и некомпетентности. Узнав об этом, Вильнёв уже на пути в Париж, в отеле города Ренн (провинция Бретань) покончил с собой, «шесть раз всадив в себя кинжал»[132]. Но, как ни печален был для Наполеона Трафальгар, Ульма он не затмил: война шла по ульмскому, а не трафальгарскому руслу.

3. «Битва трех императоров» и разгром третьей коалиции

13 ноября 1805 г., осуществляя с математической точностью свой план, составленный в Булони тремя месяцами ранее, Наполеон занял Вену, которая до тех пор никогда не сдавалась врагу, хотя дважды - в 1529 и 1683 г.-едва успевала спастись от нашествия турок. Император Франц I вновь, как и в 1797 г., с лихорадочной поспешностью бежал из собственной столицы на север, в Ольмюц (Оломоуц), куда спешил из Берлина и Александр I. Резервная русская армия Ф. Ф. Буксгевдена тоже была на подходе к Ольмюцу. Собирались там и остатки австрийских войск с главного, германского театра военных действий, бывшие в начале кампании под командованием К. Макка и эрцгерцога Фердинанда. В скором времени ожидалось прибытие еще двух русских армий - Л. Л. Беннигсена и И. Н. Эссена.

Но основной ударной силе коалиции - армии Кутузова - грозила гибель.

Кутузов после капитуляции Макка начал отступать с 25 октября от Браунау (в Баварии) к Ольмюцу (в Чехии) на соединение с Буксгевденом. Наполеон, продвигаясь к Вене, отрезал ему кратчайшие пути на Ольмюц. У Кутузова было меньше 45 тыс. воинов. Наполеон, имея почти 100 тыс.[133], готовил ему судьбу Макка. 4 ноября император спешно переправил на левый берег Дуная 10-тысячный корпус маршала Э. А. Мортье, а Мюрату приказал усиленно преследовать русских по правому берегу, что должно было поставить армию Кутузова между двух огней. Мюрат, однако, затеял лишний марш к Вене, позволив Кутузову форсировать Дунай у Кремса. Венский марш Мюрата будет иметь и эффектные последствия (о них речь впереди), но пока он стал губительным для расчетов Наполеона и спасительным для Кутузова. Дело в том, что теперь корпус Мортье на левом берегу Дуная оказался один против всей армии Кутузова.

Наполеон объявил Мюрату, что тот действует «как недоумок» (comme un étourdi)[134], но уже не мог исправить его оплошности, которую отлично использовал Кутузов. В бою у Кремса[135] 11 ноября русские корпуса М. А. Милорадовича и Д. С. Дохтурова (будущих героев 1812-го года) нанесли поражение корпусу Мортье и открыли для себя путь к Ольмюцу. Бой был яростным. Русские потери под Кремсом Ю. Н. Гуляев и В. Т. Соглаев определяют в 2 тыс. человек, О. В. Соколов - в 3,5 тыс., Д. Чандлер и А. Лашук - в 4 тыс.; французы потеряли, по Гуляеву и Соглаеву, около 5 тыс., по Соколову - от 2,5 до 3 тыс., по Чандлеру - 3 тыс., по Лашуку - «несколько более 2 тыс. человек»[136].

Бой под Кремсом, конечно же, делает честь Кутузову как неоспоримая, хотя и не вполне реализованная победа его армии над корпусом Мортье. Попытки европейских (не только французских, но и английских) историков представить Кремс победой французов[137] несостоятельны. С другой стороны, П. А. Жилин, который объявил Кремс «блестящей победой» Кутузова над самим Наполеоном[138], а также Ю. Н. Гуляев и В. Т. Соглаев, в изображении которых эта победа имела важное значение «для всей Европы», ибо, мол, ею Кутузов «полностью реализовал свои стратегические замыслы»[139], грешат (мягко говоря) преувеличениями.

О. В. Соколов, который, как представляется, дал одно из самых подробных и самое достоверное освещение военных событий 1805 г., объективно подводит итоги боя под Кремсом: с одной стороны, «несомненный успех» и «мощный контрудар» армии Кутузова, но, с другой стороны, «крайне неудачная» попытка окружить и уничтожить корпус Мортье, ибо «Мортье не только сумел вырваться из окружения, но и нанес противнику чувствительный урон»[140], о чем говорят цифры русских потерь.

Вернемся теперь к венскому маршу Мюрата. 13 ноября он и маршал Ланн играючи сотворили просто чудо, запечатленное с того дня и навечно в военной истории. Практически вдвоем без единого выстрела они овладели центральным - Шпицким - мостом через Дунай. Вот как это было[141]. Мост длиною в 430 м, подготовленный к взрыву (на нем - 20 бочек пороха, фитили и взрывные заряды), защищали несколько тысяч австрийских солдат с 16 орудиями. Их начальник фельдмаршал - лейтенант князь Карл фон Ауэрсперг имел приказ в случае нападения французов взорвать мост. Однако Мюрат и Ланн, спрятав батальон гренадер в прибрежных зарослях, сами хладнокровно взошли на мост, одетые в парадную форму и с радостными возгласами о будто бы заключенном перемирии. Вступив в переговоры с князем Ауэрспергом, они отвлекли на себя внимание всех защитников моста. Тем временем французские гренадеры выскочили из засады, ворвались на мост, сбрасывая в Дунай заготовленные для взрыва заряды, и разоружили австрийских канониров, прежде чем они поняли, что, собственно, происходит. Так, проявив «необыкновенную лихость и хитрость» (выражение Д. Чандлера), Мюрат и Ланн обеспечили Великой армии самую удобную (если не сказать комфортную) переправу через Дунай рядом с Веной. Узнав об этом, Наполеон «тут же простил Мюрата и стал снова благоволить ему»[142].

Теперь Мюрат с кавалерией быстро настиг армию Кутузова у деревни Шёнграбен (близ г. Холлабрун) и стал наседать на нее, зная, что к Шёнграбену уже подходят корпуса Ланна и Сульта. Далее произошло то, что О. В. Соколов справедливо расценил как «тайну Шёнграбена», причем разгадал эту тайну[143].

До последнего времени в отечественной литературе принято было считать, что Мюрат под Шёнграбеном, желая выиграть время к прибытию подкреплений, предложил Кутузову заключить перемирие, т. е. решил повторить с русскими свой трюк, только что удавшийся с австрийцами. В действительности, как установил Соколов по документам, хранящимся в Архиве исторической службы Министерства обороны Франции, не Мюрат Кутузову, а Кутузов Мюрату предложил подписать договор и не о перемирии, а о капитуляции русской армии. С таким предложением Кутузов прислал к Мюрату царского генерал-адъютанта барона Ф. Ф. Винценгероде, и Мюрат с удовольствием принял это предложение, остановив военные действия на 36 часов, а пока он, по словам очевидца, барона М. де Марбо, «вдыхал фимиам» русского обмана[144], Кутузов увел свою армию на два перехода вперед к Ольмюцу. Предвидя, что французы после такого qui pro quo[145] будут преследовать его с удвоенной яростью, Кутузов оставил у Шёнграбена заслон под командованием П. И. Багратиона из 7 тыс. солдат, заведомых, как представлялось тогда Кутузову, смертников. «Хотя я и видел неминуемую гибель, которой подвергался корпус князя Багратиона, - доносил Михаил Илларионович царю, - не менее того я должен был щитать себя щастливым спасти пожертвованием оного армию»[146].

В тот же день, 16 ноября, когда Кутузов, прикрывшись, словно щитом, арьергардом Багратиона, уходил от Шёнграбена на Ольмиц, Мюрат получил гневный выговор от Наполеона: «Не могу найти слов, чтобы выразить вам все мое неудовольствие <...> Из-за вас потеряны плоды всей кампании <...> Адъютант русского императора не кто иной, как прохвост. Офицеры значат что-нибудь только тогда, когда у них есть полномочия от власти; у этого же не было никаких полномочий. Австрийцы дали себя обмануть на венском мосту, вы дали обвести себя вокруг пальца адъютанту царя. Я не понимаю, как вы могли допустить, чтобы вас провели подобным образом»[147].

Получив такой нагоняй, Мюрат всеми силами, которыми в тот момент он располагал (по данным О. В. Соколова и А. Лашука, 16 - 17 тыс. штыков и сабель), обрушился на «смертников» Багратиона, но не сумел ни окружить, ни уничтожить их. Багратион, потеряв половину своих бойцов, все же спас остальных и вместе с ними присоединился к основным силам армии Кутузова. Теперь Кутузов мог считать свою армию спасенной. 22 ноября она прибыла в Ольмюц, куда уже подоспела 2-я армия Ф. Ф. Буксгевдена, а еще через три дня - и русская гвардия во главе с вел. кн. Константином Павловичем.

Здесь уместно подчеркнуть заслугу О. В. Соколова, который в своем двухтомном исследовании «Аустерлиц» опроверг две живучие легенды: французскую - о том, что Мортье под Кремсом с 6 тыс. солдат разгромил 35 тыс. русских, и российскую - о том, как под Шёнграбеном 5 тыс. русских воинов побили 60 тыс. французов[148].

За 29 дней, с 25 октября по 22 ноября 1805 г., армия Кутузова прошла с боями от Браунау до Ольмюца 417 км, избежав окружения и разгрома. Историки (не только отечественные) признают кутузовскую «ретираду» 1805 г. замечательным образцом стратегического марш - маневра. Д. Н. Бантыш - Каменский уподобил ее знаменитому в истории войн (описанному в «Анабасисе» Ксенофонта) отступлению десяти тысяч греков во главе с Ксенофонтом через всю Малую Азию от Вавилона к Трапезунду в 401 г. до н. э.[149] Да, марш - маневр к Ольмюцу подтверждает репутацию Кутузова как выдающегося полководца. Но нельзя при этом забывать и другое. Во - первых, то была хоть и героическая, но все-таки ретирада, временами похожая на бегство (в иные дни - по 30 и более верст[150] в день[151]) от врага. Во - вторых, здесь надо учитывать и неожиданно спасительные для россиян (вопреки директивам Наполеона) промахи Мюрата у Кремса и Шенграбена. Наконец, только в насмешку над фактами можно утверждать, как это делал П. А. Жилин, что в 1805 г. на дорогах Баварии Кутузов «возглавлял борьбу русского народа против наполеоновской агрессии»...[152]

Итак, к 25 ноября союзные (пока только русские и австрийские) войска собрались в Ольмюце. Там радостно встретили армию Кутузова два императора - русский и австрийский. Третий император - французский - остановил свою Великую Армию у городка Брюнна (Брно). В 25 км от Брюнна и в 70 от Ольмюца находилась деревня Аустерлиц (ныне г. Славков в Чехии), где трем императорам предстояло сразиться в одной из величайших битв мировой истории.

Соотношение сил перед битвой при Аустерлице специалисты определяют разноречиво, но чаще всего приводились такие цифры: у Наполеона - от 73 до 75 тыс. человек и 250 орудий, у союзников - от 84 до 86 тыс. человек (из них - 70 тыс. русских) и 330 орудий[153]. О. В. Соколов вычислил такие данные: Наполеон имел 72,5 - 73 тыс. человек и 140 орудий против 80 тыс. человек и 300 орудий у союзников[154]. При таком соотношении сил Наполеон не сомневался в победе. Но скоро оно могло стать для него угрожающим. Значительную часть своих войск (не менее 50 тыс. человек) под командованием А. Массена он отрядил на север Италии для противодействия 90-тысячной армии эрцгерцога Карла. Между тем из России шли резервные армии Л. Л. Беннигсена и И. Н. Эссена. Главная же опасность для Наполеона исходила от Пруссии.

Наполеон знал, что из Берлина к нему держит путь граф Х. - А. Гаугвиц (прусский министр иностранных дел) с ультиматумом, заведомо не приемлемым: признать независимость Голландии, Швейцарии и Неаполитанского королевства, а сардинскому королю возместить его расходы на войну с Францией. Наполеон не сомневался, что, как только он отвергнет ультиматум, Пруссия ударит ему в тыл. Нужно было спешить: навязать союзникам генеральное сражение и выиграть его, пока к ним не присоединились пруссаки и русские резервы.

В течение недели до сражения Наполеон день за днем виртуозно разыгрывал перед союзниками видимость своих колебаний и опасений. Он начал с того, что 25 ноября прислал в Ольмюц к Александру I своего генерал-адъютанта Р. Савари «поздравить Его Величество с прибытием к армии», причем Савари притворился, что боится атаки союзников, и таким же боязливым представил самого Наполеона[155]. Когда же союзники действительно перешли к активным действиям, и 28 ноября в стычке под Вишау 56 русских эскадронов отбросили восемь французских на глазах у Александра I, Наполеон вторично отправил Савари к Александру с просьбой о перемирии и свидании. Александр повидаться с Наполеоном не захотел, но прислал к нему своего любимца 27-летнего генерал-адъютанта князя П. П. Долгорукова, который высокомерно потребовал, чтобы французский император отказался от всех своих завоеваний («Этот шалун <...> разговаривал со мной как с боярином, которого ссылают в Сибирь», - вспоминал позднее Наполеон[156]). Император смиренно выслушал князя и с тревогой вздохнул: «Значит, будем драться?» Долгоруков вернулся в боевом настроении: «Наш успех несомненен!»[157]

В союзном штабе лишь один человек был против генерального сражения с Наполеоном - главнокомандующий М. И. Кутузов. Он предлагал отступать к Карпатам до соединения с войсками Беннигсена и Эссена и возможного выступления Пруссии. Его мнение поддержали только «молодые друзья» царя, находившиеся тогда в царской свите, Н. Н. Новосильцев и А. А. Чарторыйский[158].

Важно подчеркнуть, что бытующие в нашей литературе утверждения таких авторитетов, как А. 3. Манфред, С. Б. Окунь, М. В. Нечкина и даже Е. В. Тарле, будто Кутузов «настаивал», «твердо и настойчиво требовал» не давать Наполеону сражения[159], голословны. Все источники, как один, свидетельствуют, что главнокомандующий союзной армией, напротив, не проявил ни твердости, ни смелости, чтобы настоять на своем мнении. «Я был молод и неопытен, - сокрушался потом Александр I, - Кутузов говорил мне, что надобно было действовать иначе, но ему следовало быть настойчивее!»[160] Перед самым сражением Кутузов попытался было воздействовать на царя через обер-гофмаршала графа Н. А. Толстого: «Уговорите государя не давать сражения. Мы его проиграем». Толстой резонно возразил: «Мое дело - соусы да жаркое. Война - ваше дело»[161]. После этого Кутузов ни перед кем и ни на чем не настаивал и ничего не требовал.

А. С. Шишков, А. А. Чарторыйский и Ж. де Местр были убеждены, что только «придворная выправка» и «робость» перед царем помешали Кутузову оспорить желание царя сразиться с Наполеоном[162]. Такого же мнения был герой Аустерлица, будущий генерал и декабрист М. А. Фонвизин: «Наш главнокомандующий из человекоугодничества согласился приводить в исполнение чужие мысли, которые в душе своей не одобрял»[163].

Спустя семь лет, в последние дни Отечественной войны 1812 г., Кутузов, увидев отбитое у врага знамя с надписью «За победу под Аустерлицем», скажет своим офицерам: «После всего, что совершается теперь перед нашими глазами, одной победой или одной неудачей больше или меньше, все равно для моей славы, но запомните: я не виноват в Аустерлицком сражении»[164]. Да, с чисто военной точки зрения Кутузов в аустерлицком разгроме не виноват, как полководец он сделал тогда все возможное. Но, по мнению авторитетных военных историков Г. А. Леера и П. А. Гейсмана, очевидна вина Кутузова под Аустерлицем «не военная, а гражданская: недостаток гражданского мужества высказать всю правду юному императору». Не сделав этого, Кутузов тем самым «допустил исполнение плана, приведшего к погибели армию»[165].

План битвы при Аустерлице со стороны союзников подготовил генерал-квартирмейстер Франц фон Вейротер, в 1796 г. бывший начальником штаба у фельдмаршала Д. С. Вурмзера и состоявший при штабе у генералиссимуса А. В. Суворова в 1799 г. Смысл плана был таков: усиленным левым крылом из трех русских колонн[166] обойти ослабленное (как показала рекогносцировка) правое крыло Наполеона и разбить его ударом во фланг и тыл. Императоры Александр и Франц не возражали против такого плана. В ночь с 1 на 2 декабря Вейротер доложил его на совете у главнокомандующего. Кутузов, открыв заседание совета, вскоре заснул, «в чем и выразилась, - по словам Г. А. Леера, - вся его оппозиция плану»[167]. Собравшиеся на совет генералы хотя и бодрствовали, но отмалчивались. Только А. Ф. Ланжерон полюбопытствовал: «Что будем делать, если Наполеон атакует нас первым?» Вейротер такой вариант исключил: «Если бы он считал это возможным, то давно уже атаковал бы!» В этот момент (было уже 3 часа утра) Кутузов проснулся и отпустил генералов, сказав: «В 7 часов атакуем неприятеля в занимаемой им позиции»[168].

На рассвете 2 декабря союзные войска изготовились к бою в таком порядке. Три первые русские колонны генерал-лейтенантов Д. С. Дохтурова, А. Ф. Ланжерона и И. Я. Пржибышевского составляли левое крыло под общим командованием генерала от инфантерии Ф. Ф. Буксгевдена; 4-я русско-австрийская колонна генерал-лейтенантов М. А. Милорадовича и графа И. К. Коловрата - центр, непосредственно подчиненный Кутузову; 5-я колонна генерал-лейтенанта П. И. Багратиона и австрийского князя И. И. Лихтенштейна - правое крыло, которым командовал Багратион. Гвардейский резерв за 4-й колонной был под начальством вел. кн. Константина Павловича. Оба императора и главнокомандующий Кутузов находились при 4-й колонне. Александр I появился перед войсками под гром приветствий. «Ну что, Михайло Ларионович, - обратился он к Кутузову, - как вы полагаете, дело пойдет хорошо?» Кутузов поклонился с улыбкой: «Кто может сомневаться в победе под предводительством вашего величества?» - «Нет, нет, - возразил император, - командуете вы. Я только зритель». Кутузов вновь поклонился - уже без улыбки[169].

Царь был в приподнятом настроении, как, впрочем, и вся русская армия (чего нельзя сказать об австрийцах, переживших позор Ульма и падение Вены). Опасения Кутузова казались преувеличенными. Ведь на стороне союзников было численное превосходство - и в людях, и в артиллерии. Боевые качества русских солдат даже в отступательных боях под Кремсом и Шёнграбеном проявились с блеском и только что были подтверждены под Вишау. Репутация русской армии за 100 лет, со времени Петра Великого, не проигравшей ни одного генерального сражения, была высочайшей в мире. Не потому ли Наполеон выглядел явно оробевшим? В союзном штабе у всех на устах были слова кн. П. П. Долгорукова как очевидца: «Наполеон боится сражения!» В подобной ситуации такому воинству во главе с двумя императорами вдруг повернуться спиной к противнику и отступать значило бы непоправимо унизить себя перед отечеством и Европой. Все это побуждало царя и весь союзный генералитет отнести пораженческий синдром Кутузова на счет его возраста (ему тогда пошел уже седьмой десяток) и желания перестраховаться.

Великий С. М. Соловьев приводил еще один довод против кутузовского предложения отказаться от битвы с Наполеоном и отступать. «Уклониться от решительной битвы, когда такой полководец, как Наполеон, ее хотел, трудно, невозможно. Надобно отступить, но для этого надо иметь план отступления, надо знать, куда отступать, с какими средствами и какие средства можно найти в стране, куда будет направленно отступление. Отступать в Венгрию: но что такое Венгрия? Не надобно забывать, что русский главнокомандующий был в чужой стране, ходил ощупью, впотьмах»[170].

В отечественной историографии бытует расхожее мнение, заимствованное еще у А. И. Михайловского - Данилевского, будто Александр I якобы «отстранил» Кутузова и сам «руководил» битвой при Аустерлице[171]. Утрируя, В. Д. Мелентьев объявил даже, что в той битве «русскими войсками распоряжались иностранцы: генералы и полковники Вейротер, Гогенлоэ, Лихтенштейн, Вимпфен, Буксгевден, Ланжерон и другие»[172]. Мало того, что Мелентьев «забыл» здесь о таких русских генералах (не говоря уж о полковниках), как П. И. Багратион, Д. С. Дохтуров, М. А. Милорадович, Ф. П. Уваров, А. С. Кологривов, П. П. Долгоруков, Н. М. и С. М. Каменские и многих других; он не учел, что все перечисленные им «иностранцы» (равно как и россияне) находились в распоряжении Кутузова, причем ни Гогенлоэ, ни Лихтенштейн к русским войскам прямого отношения не имели, они командовали союзными, австрийскими войсками.

Но самое главное, Александр I не только не отстранял главнокомандующего генерала Кутузова, но и не вмешивался в его распоряжения, лишь в самом начале битвы он поторопил его с атакой. Когда три колонны левого крыла союзников уже шли в наступление, 4-я колонна все еще задерживалась на командных Праценских высотах. Александр осведомился у Кутузова: «Михайло Ларионович! Почему не идете вперед?» Кутузов ответил: «Я поджидаю, чтобы все войска колонны пособрались». Теперь улыбнулся император: «Ведь мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки». «Государь! - возразил было Кутузов. - Потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу... Впрочем, если прикажете...» Далее и у Михайловского - Данилевского, и у Шильдера следует одна и та же фраза: «Приказание было отдано»[173]. Так оба придворных историка подчеркнули, не называя имени того, кто отдал приказание, якобы согласованную волю государя и его военачальника. Центральная колонна союзников с главнокомандующим и двумя императорами пошла вперед, оставляя Праценские высоты и не зная, что этого момента очень ждал и теперь с удовлетворением его зафиксировал третий император - Наполеон.

С той минуты, когда Наполеон проводил «этого шалуна» (cе polisson) П. П. Долгорукова, он был уверен, что союзники его атакуют, и приготовился к битве. Войска он расположил таким образом: мощный центр под командованием маршала Сульта, сильное левое крыло (маршалы Ланн и Бернадот) и слабый, причем несколько оттянутый назад правый фланг, которым командовал маршал Даву. Резерв за боевыми порядками центра составляли гвардейские полки маршала Бессьера, кавалерия маршала Мюрата и гренадеры генерала Н. Ш. Удино. Таким расположением Наполеон провоцировал союзников на обход его правого фланга и преуспел в этом. Перед сражением он провел тщательную рекогносцировку местности, разгадал возможные маневры союзников и противопоставил им свой маневр.

Главный удар Наполеон решил нанести по центру противника, чтобы прорвать его, разрезать союзную армию на две части и бить ее по частям. Он рассчитал, что в случае, если союзники предпримут обход его правого крыла и, следовательно, растянут линию своих войск, их центр окажется менее глубоким и более уязвимым для прорыва. С наибольшими шансами на успех он мог бы ударить по войскам союзного центра, если бы они спустились с Праценских высот.

Ночь с 1 на 2 декабря 1805 г. армии трех императоров провели на боевых позициях друг против друга - в разном настроении. Великая армия Наполеона с вечера ликовала в предвкушении победы, словно уже победила. Наполеон распалил ее боевой дух своей знаменитой (А. Лашук называет ее «всемирно известной»[174]) прокламацией, которую огласили по всем полкам в конце дня 1 декабря. В ней говорилось: «Солдаты! Я сам буду руководить вашими батальонами. Я буду держаться вдали от огня, если вы с вашей обычной храбростью внесете в ряды неприятеля беспорядок и смятение. Но если исход сражения будет сомнителен хоть на одну минуту, вы увидите вашего императора под огнем врага. Наша победа должна быть безусловной, особенно в такой день, когда речь идет о чести французской армии, столь необходимой для чести всей нации. Не расстраивайте рядов под предлогом заботы о раненых! Пусть каждый из вас будет проникнут мыслью победить этих наемников Англии, которых пожирает пламя ненависти к нашему народу. Эта победа завершит кампанию, и мы сможем занять зимние квартиры, куда придут к нам подкрепления, которые формируются во Франции. Мир, который я заключу, будет достоин моего народа, достоин вас и меня»[175].

Этой прокламацией Наполеон, по выражению Д. С. Мережковского, заразил французских солдат своим «магнетическим предвиденьем»: «...завтрашнее “солнце Аустерлица” уже взошло для них в ночи»[176].

Ближе к ночи император совершил последний перед сражением объезд своих войск. Было очень темно. Барон де Марбо вспоминал: «Егеря эскорта императора сообразили зажечь факелы из сосновых палок и соломы <...>. Войска, видя приближение группы ярко освещенных кавалеристов, сразу узнавали императорский штаб. И в тот же миг, как по волшебству, мы увидели бесконечную линию огней наших бивуаков, освещенных тысячами факелов, которые держали солдаты. Мы с огромным энтузиазмом приветствовали Наполеона криками, тем более громкими, что завтрашний день был годовщиной коронации императора <...>. Враги должны были быть немало удивлены, когда сверху с соседнего холма посреди ночи они увидели тысячи зажженных факелов и услышали тысячекратно повторенные крики “Да здравствует император!”, которые сливались в одну сплошную музыку. На наших бивуаках все было радостью, светом и движением, тогда как в лагере австро - русских войск стояли тьма и тишина»[177]. Разумеется «тьма и тишина» у союзников означали отнюдь не сомнения и страхи перед битвой, а напряженную, без энтузиазма, сосредоточенность в ожидании битвы.

За два часа до полуночи Наполеон приказал погасить все огни, будто бы для сна, и быстро, а главное, в образцовом порядке, по заранее намеченным для каждой дивизии проходам перевел большую часть своих войск на левый берег Бозеницкого ручья, откуда им было удобнее атаковать противника, тем более что противник такого маневра не ожидал.

В 7.30 утра Наполеон, окруженный маршалами, получил донесение от Даву, что союзники обходят его, и сам увидел движение центральной колонны неприятеля с Праценских высот. Он обратился к Сульту: «Сколько времени нужно вам, чтобы ваши дивизии заняли эти высоты?» - «Меньше 20 минут!» - ответил маршал. «Тогда подождем еще четверть часа. Если противник делает ошибочное движение, не надо ему мешать», - сказал Наполеон и только через 15 минут дал сигнал к атаке союзного центра[178].

Удар Наполеона по 4-й, центральной, колонне союзников был страшной силы. По воспоминаниям А. Ф. Ланжерона, «колонна была раздавлена и рассеяна менее чем в полчаса»[179]. Александр I, Франц I и Кутузов сразу потеряли друг друга из виду. Франц, увлеченный потоком бегущих австрийских солдат, умчался с поля битвы на лихом коне одним из первых. Александр своих солдат пытался остановить, кричал им: «Стой! Я с вами! Я подвергаюсь той же опасности!»[180] Его не слушали. Кто-то доложил ему, что Кутузов ранен. Царь послал к главнокомандующему своего лейб - медика, англичанина Я. В. Виллие, который ранее был личным врачом Павла I (по одной из версий, именно он в ночь на 12 марта 1801 г., желая «прибрать труп» Павла, обнаружил, что «покойник» еще жив, и «перерезал ему артерию»[181]).

«Поблагодари государя! - воскликнул Кутузов, отправляя врача обратно. - Доложи ему, что моя рана не опасна, но смертельная рана - вот где!» Жестом отчаяния главнокомандующий показал на своих бегущих солдат. Только что у него на глазах его любимый зять, герой Кремса, флигель - адъютант граф Ф. И. Тизенгаузен со знаменем в руках повел их в контратаку и «пал, пронзенный насквозь пулею»[182]. Сам Михаил Илларионович едва не попал в плен.

Тем временем Наполеон обрушил столь же страшный удар силами войск Ланна на правое крыло союзников, а Бернадоту приказал поддержать Даву и совместно громить колонны левого крыла. Союзная армия была расчленена на три части и, как это спланировал Наполеон, уничтожалась по частям. Русские солдаты дрались храбро, но не могли устоять перед натиском французов, резервы которых Наполеон искусно направлял в решающие пункты сражения. Кутузов успел отправить Буксгевдену приказ о всеобщем отступлении и потерял управление войсками[183]. Александр I рассылал казаков во все стороны разыскивать его, но увиделся с ним уже после битвы у местечка Годвежици[184]. Только колонна Багратиона и Лихтенштейна отступала без паники. Войска всех прочих колонн бежали. Отброшенные к полузамерзшим прудам, они пытались спастись по льду и тонули там целыми полками, ибо Наполеон, державший в руках все нити боя, приказал своей артиллерии бить ядрами в лед.

«Ледовое побоище» при Аустерлице запомнил на всю жизнь барон де Марбо, один из героев битвы. «Снаряды разбивали лед во многих местах, - вспоминал он, - и это все сопровождалось ужасным шумом. Вода стала выступать через пробитый лед. Мы видели, как тысячи русских солдат, их лошади, пушки, повозки медленно погружались в эту ледяную пропасть. Это было страшное зрелище, которое я не забуду никогда. В одно мгновение поверхность пруда покрылась всем, что могло плавать. Люди и лошади бились на середине пруда с наступающими льдами. Некоторым - очень небольшому числу - удалось спастись с помощью шестов и веревок, которые протягивали им с берега наши солдаты, но основная масса утонула»[185].

В воспоминаниях М. де Марбо засвидетельствован и отрадный факт среди ужасов Аустерлица. На следующее утро Наполеон, объезжая поле битвы, увидел плывущую льдину, с которой раненый русский офицер, весь в орденах и в крови, взывал о помощи. Император тут же приказал своему адъютанту «сделать все возможное, чтобы спасти этого несчастного». Сразу несколько гвардейцев из императорского эскорта и «даже два офицера штаба» устремились к пруду, не снимая мундиров, и застряли между льдинами так, что пришлось спасать их самих. Тогда барон де Марбо и лейтенант Руместайн разделись донага, бросились в ледяную воду и спасли раненого, хотя Руместайн при этом схватил воспаление легких и вынужден был оставить военную службу[186].

Вернемся, однако, к вечеру 2 декабря. С наступлением сумерек, еще до 5 часов, все было кончено. «Я был уже свидетелем проигранных битв, но я не мог даже представить себе такого разгрома, - вспоминал генерал А. Ф. Ланжерон. - Нужно было быть очевидцем сумятицы, царившей в нашем отступлении, или, скорее, в нашем бегстве, чтобы составить о ней понятие»[187]. О том же свидетельствовал другой очевидец, А. П. Ермолов: «Беспорядок дошел до того, что в армии, казалось, полков не бывало; видны были разные толпы»[188].

Кстати, Ермолов, тогда еще полковник, по ходу битвы «достался в плен» французам (по его собственному выражению)[189], но успел спастись. Зато восемь генералов русской армии остались к концу того дня в плену. Впрочем, Наполеона порадовал плен не столько этих восьми генералов, сколько 200 кавалергардов из личного эскорта царя. Когда пленные кавалергарды были доставлены к императору, он, глядя на них, улыбнулся: «Много прекрасных дам в Петербурге будут оплакивать этот день»[190]. Командир эскадрона кавалергардов флигель - адъютант князь Николай Григорьевич Репнин (внук генерал-фельдмаршала Н. В. Репнина, женатый на дочери другого генерал-фельдмаршала, А. К. Разумовского) тоже был взят в плен и представлен Наполеону. Этот момент запечатлен на всемирно известной картине Франсуа Жерара и в воспоминаниях очевидцев, включая самого Репнина. «Ваш эскадрон достойно исполнил свой долг», - похвалил Наполеон пленника, зная, что кавалергарды действительно сражались геройски. «Это самая прекрасная награда - получить похвалу от великого человека», - ответил комплиментом на комплимент Репнин[191].

Смятение, охватившее союзный олимп к концу битвы, было так велико, что вся свита Александра I рассеялась в разные стороны и присоединилась к нему только ночью и даже наутро. В первые же часы после катастрофы царь скакал несколько верст от поля битвы лишь с врачом, берейтором, конюшим и двумя лейб - гусарами, а когда при нем остался один лейб - гусар, Александр, по рассказу этого гусара, «слез с лошади, сел под дерево и горько плакал»[192]. После страшной ночи отцеубийства с 11 на 12 марта 1801 г. никогда более он не переживал такого потрясения, как в день битвы при Аустерлице.

Архив Военного министерства Франции хранит следующие данные о потерях сторон под Аустерлицем: союзники - 15 тыс. убитых и раненых, 20 тыс. пленных, 180 орудий, 45 знамен; французы - 1290 убитых и 6943 раненых[193]. В России с этими данными соглашался только Е. В. Тарле[194]. Все остальные наши историки - и дореволюционные, и советские - подсчеты французов взяли под сомнение и в большинстве своем оперировали цифрами А. И. Михайловского - Данилевского: потери союзников - 27 тыс. убитых, раненых и пленных (в том числе 21 тыс. русских), 158 орудий (русских - 133), 30 знамен; потери французов - до 12 тыс. человек[195]. Все восемь пленных генералов (известных поименно) - русские. Среди них был начальник 3-й колонны генерал-лейтенант И. Я. Пржибышевский.

Лишь в постсоветское время Ю. Н. Гуляев и В. Т. Соглаев избрали оптимальную методику исчисления потерь при Аустерлице: русских - по русским ведомостям, французских - по французским[196]. По этой методике наиболее обоснованными (хотя и с оговоркой «приблизительно») выглядят подсчеты О. В. Соколова: союзники потеряли 30 - 35 тыс. человек (25 - 28 тыс. русских и 6 тыс. австрийцев), 197 орудий (160 русских и 37 австрийских) и от 14 до 17 знамен; французы - около 9 - 9,5 тыс. человек[197].

Некоторые из наших историков (П. А. Жилин, Л. Г. Бескровный, Н. Ф. Шахмагонов, А. М. Валькович) пытаются преуменьшить масштабы аустерлицкого разгрома союзников, цитируя при этом реляцию М. И. Кутузова царю, где сказано, что «российские войска <...> почти до самой полночи стояли (?! - Н. Т.) в виду неприятеля, который не дерзал уже более возобновлять своих нападений», и что урон русской армии «не доходит до 12 000», тогда как у французов «простирается до 18 000»[198]. Тот факт, что Александр I после Аустерлица повелел Кутузову «прислать две реляции: одну, в коей по чистой совести и совершенной справедливости были бы изложены действия <...>, а другую - для опубликования», предан гласности еще в 1869 г. М. И. Богдановичем[199]. Кутузов выполнил это повеление. С тех пор и доныне наши «патриоты» рассуждают об Аустерлице не «по совести и справедливости», а «для опубликования», опираясь на кутузовскую реляцию[200].

В действительности же аустерлицкий разгром был для России и Австрии ужасающим. Официальный Петербург воспринял его тем больнее, что русская армия больше 100 лет, после Нарвской битвы 1700 г., никому не проигрывала генеральных сражений и что при Аустерлице, опять-таки впервые после Петра Великого, возглавлял русскую армию сам царь. «Здесь действие Аустерлицкой баталии на общественное мнение подобно волшебству, - писал Ж. де Местр из Петербурга в Лондон 4 января 1806 г. - Все генералы просят об отставке и кажется, будто поражение в одной битве парализовало целую империю»[201].

Зато Париж и вся Франция ликовали. Наполеон еще не знал об этом, но был уверен, что так и будет, когда он писал своей Жозефине 3 декабря 1805 г. из Аустерлица: «Я разгромил русско-австрийскую армию, которой командовали два императора. Немного устал. Жил на воздухе восемь дней и восемь морозных ночей. Завтра смогу отдохнуть в замке князя Кауница[202] и постараюсь поспать там два - три часа. Русская армия не просто разбита, но уничтожена. Обнимаю тебя. Наполеон»[203]. В один день с этим письмом (необычно скупым на эмоции) Наполеон обратился к Великой армии с эмоциональным, как нельзя более, воззванием, которое начиналось так: «Солдаты! Я доволен вами»[204]. Эти слова были тогда на устах у всех французов - не только солдат. Главное же, то были не пустые слова. «Два миллиона золотых франков, - читаем у Д. Чандлера, - были розданы офицерам. Наполеон дал щедрые пенсии вдовам погибших. Осиротевшие дети были официально усыновлены самим императором, и им было позволено добавлять имя “Наполеон” к своим именам, данным при крещении. Память Аустерлица должна была оставаться навеки живой!»[205] Герой Аустерлица артиллерийский офицер Октав Левавассер вспоминал о том времени: «Париж был весь в эйфории энтузиазма, как и вся Франция <...>. Император своей победой заставил замолчать все враждебные голоса. Он вырос в глазах Франции, и она видела только его славу»[206].

Впрочем, «битва трех императоров» имела значение, далеко выходившее за рамки интересов Франции, России и Австрии. «Она потрясла современников, а затем вошла в летописи истории не потому, что один император взял верх над двумя другими, - справедливо заключил А. 3. Манфред. - Современники видели в Аустерлицкой битве <...> решающий поединок нового и старого миров»[207]. Всемирная история уже тогда знала ряд битв, более крупных по числу участников и жертв, но трудно найти среди них такую, которая сравнилась бы с Аустерлицем по значимости. 2 декабря 1805 г. на поле Аустерлица столкнулись не просто три императора, три армии, три державы, а именно два мира - только что утвердившийся буржуазный и обветшалый феодальный. Победа Наполеона (самая яркая из всех его более чем 50 побед) давала ему возможность провозгласить освобождение народов, порабощенных Габсбургами и Романовыми, - венгров, чехов, словаков, поляков - и поднять всю Центральную Европу под знамя идей Французской революции. Но император Наполеон смотрел на мир уже иными глазами, нежели генерал Бонапарт, - теперь он предпочитал союзу с народами союз с монархами.

Главную свою задачу - разгромить третью коалицию - Наполеон под Аустерлицем решил. Император Австрии Франц I через день после битвы сам явился к Наполеону с повинной - перепуганный, смиренный, буквально убитый позором Ульма и Аустерлица. Всем своим видом он подтверждал точность эпиграммы, которую сочинил о нем К. Ф. Рылеев, осведомленный, между прочим, о страсти Франца убивать мух:


Весь мир великостию духа

Сей император удивил:

Он неприятель мухам был,

А неприятелям был муха[208].


Наполеон принял Франца у костра на своем бивуаке. «Вот дворец, в котором я живу два месяца», - сказал победитель, любезно приглашая побежденного на переговоры. По воспоминаниям очевидцев, которые стояли поодаль и могли слышать отдельные фразы монархов, император Франц обругал англичан («это - торговцы человеческим мясом»), а на вопрос Наполеона: «Итак, Ваше Величество, вы обещаете мне, что больше не начнете войну?», с жаром ответил: «Да, я клянусь и сдержу свое слово!»[209] 6 декабря в Аустерлицком замке Наполеон и Франц договорились о перемирии, согласно которому русская армия должна была за 14 дней очистить Моравию и Венгрию и вернуться домой.

А на следующий день к Наполеону явился граф Х. - А. Гаугвиц, который три недели ехал из Берлина с ультиматумом от Пруссии. Теперь, запрятав ультиматум подальше, Гаугвиц поздравил Наполеона с победой. Наполеон усмехнулся: «Ваши поздравления предназначались другим. Фортуна переменила их адрес»[210]. Так Пруссия отпала от третьей коалиции, не успев вступить в нее.

Тяжело переживала аустерлицкую катастрофу Англия. Премьер-министр У. Питт 23 января 1806 г. умер, как полагали, с горя, сохраняя до смертного часа тот подавленный вид, который его министры называли «взглядом Аустерлица»[211]. Кстати, тогда же в Австрии умер «от горя и злости» (по выражению А. Ф. Ланжерона) Ф. Вейротер, а в России - 28-летний кн. П. П. Долгоруков. Но все это было лишь отголосками главной кончины: умерла третья коалиция.

Пока европейские монархи приходили в себя после Аустерлица, Наполеон в течение полугода по-хозяйски перекроил карту Центральной Европы. 26 декабря 1805 г. в Пресбурге (ныне - Братислава) он продиктовал мирный договор Австрийской империи, отняв у нее Венецию, Истрию, Далмацию, Каттаро, Фриуль, где проживала шестая часть всего подвластного Габсбургам населения (4 млн человек из 24 - х млн)[212]. Все эти территории отошли к Итальянскому королевству и к союзным с Францией германским государствам - Баварии, Бадену, Вюртембергу. «Франция, - как подчеркивает О. В. Соколов, - непосредственно не получала никаких территориальных приращений. Однако усиливались ее союзники, и прежде всего Италия, которая фактически являлась частью империи Наполеона»[213].

Мало того, к лету 1806 г. Наполеон объединил 16 послушных ему германских княжеств в Рейнский союз, тут же «избравший» его, Наполеона, своим протектором и узаконивший на своей территории Code Napoléon. Этот акт лишил смысла Священную Римскую империю, т. е. верховенство австрийских императоров, тяготевшее над раздробленной Германией уже тысячу лет. Теперь, 6 августа 1806 г. Франц I по предложению Наполеона сложил с себя титул властителя Священной Римской империи. «Изумление и страх произвело падение империи, основанной десять столетий назад гением Карла Великого, пережившей шесть династий и уже три столетия управляемой Габсбургами», - так писал об этом российский историк, автор шеститомной «Истории русского народа» и пятитомной «Истории Наполеона» Н. А. Полевой[214].

4. Четвертая коалиция: от Йены до Эйлау

1806-й год стал для Наполеона не менее славным, чем даже 1805-й, причем теперь, после Аустерлица, император действует в Европе все более агрессивно, хотя и (с точки зрения исторического прогресса) оправданно. Так в феврале 1806 г. он покончил с независимостью средневекового Неаполитанского королевства, одного из самых реакционных в Европе.

К тому времени правила в Неаполе одиозная супружеская чета из династии Бурбонов. Король Фердинанд I по прозвищу Назон[215] (1751 — 1825 гг.), который едва умел читать и писать, приказал публично сжечь книги Вольтера, зато любил обвешивать себя с головы до ног ладанками с мощами святых, а еще «заказывать в свою ложу в театре макароны, чтобы заглатывать их прямо из тарелки, строя обезьяньи гримасы под хохот публики»[216]. Главное же, за полвека своего правления он вогнал 5 млн соотечественников в страшную нищету: по подсчетам В. Кронина, 2/3 всех земель в королевстве находились в руках 31 тыс. дворян и 82 тыс. священников, причем один аббат из провинции Базиликата «владел 700 рабами, которым он запрещал строить себе жилища и каждую ночь загонял на ночлег в общий приют - по нескольку семей в комнату, - где они жили как скот»[217].

Достойную пару Фердинанду Назону составляла его благоверная Мария Каролина (1752 - 1814 гг.), дочь австрийской императрицы Марии Терезии и родная сестра французской королевы Марии Антуанетты, казненной в 1793 г. Именно она была вдохновительницей кровавой расправы над неаполитанскими республиканцами летом 1799 г., жертвами которой стали выдающиеся философы - просветители Италии Марио Пагано и Винченцо Руссо. Она же, командуя своим мужем - королем, словно денщиком, втянула Неаполь осенью 1805 г. в третью коалицию против ненавистной для нее революционной Франции. Мария Каролина даже похвасталась перед французским представителем Ш. Алькье, что ее королевство будет спичкой, которая зажжет в Европе большой пожар. «Теперь, после Аустерлица, - читаем об этом у Е. В. Тарле, - “спичка” сгорела мгновенно»[218].

27 декабря 1805 г. из Шёнбрунна Наполеон обратился к войскам своей Итальянской армии под командованием А. Массена с «громоподобной» (как выразился О. В. Соколов) прокламацией: «Солдаты! <...>. Неаполитанская династия Бурбонов отныне должна перестать царствовать. Ее существование несовместимо со спокойствием Европы и честью моей короны. Идите же вперед и сбросьте в море ее жалкие батальоны!»[219] Неаполитанские Бурбоны, не веруя в мощь своих «батальонов», спешно бежали на остров Сицилию под охрану английского флота. 14 февраля 1806 г. французские войска без боя вступили в Неаполь, а на следующий день въехал в опустевшую резиденцию местных Бурбонов Жозеф Бонапарт, которого Наполеон без каких-либо церемоний объявил неаполитанским королем под именем Иосифа I.

Нужно отдать должное братьям Бонапартам. По указаниям Наполеона Жозеф в первые же месяцы своего правления разрушил многовековые феодальные устои Неаполитанского королевства, отменил все привилегии баронов, передал землю крестьянам, ввел в действие Кодекс Наполеона, полностью реформировал налоговую систему: «учитывая интересы бедняков, заменил 23 прямых налога (некоторые - с урожая) на единый налог, взимаемый с определенного уровня дохода»[220].

Но неаполитанская - локальная и скоротечная - акция Наполеона 1806 г. явила собой лишь своего рода прелюдию к масштабной, потрясшей всю Европу, прусской кампании 1806 — 1807 гг. Дело в том, что Пруссия, хотя и не успела вступить в войну с Францией на стороне третьей коалиции, поддалась увещаниям со стороны Англии и России и даже раньше их открыла военные действия против Франции в составе уже четвертой коалиции. Кстати, подталкивали Пруссию к войне с Францией не столько английские, сколько российские верхи и в первую очередь, как ни странно, сам Александр I. Российский самодержец был, конечно, потрясен и унижен аустерлицким разгромом, он воспылал еще большей ненавистью к Наполеону, а главное, жаждой мести и реванша за такое потрясение и унижение. Едва успев бежать с поля битвы при Аустерлице, он уже 5 декабря 1805 г. отправил графа П. А. Строганова в Лондон - «узнать о намерениях английского правительства и обещать ему прежнее единодействие России», а кн. П. П. Долгорукова в Берлин - «обещать, если Пруссия решится воевать с Наполеоном <...>, поддерживать ее всеми силами России»[221].

Наполеон тем временем, надеясь, что аустерлицкий урок образумит зарвавшегося по молодости и неопытности царя, делал шаги к примирению с Россией. Вновь, как ранее Павлу I, он вернул Александру Павловичу русских пленных (всех - от генералов до рядовых), взятых при Аустерлице, а одного из них - кн. Н. Г. Репнина - обязал передать царю: «Мы еще сможем найти путь к сближению. Пусть он пришлет ко мне в Вену своего уполномоченного представителя, но только не из этих придворных, которые наполняют его Главный штаб. Правда далека от монархов. Александр родился на троне, а я стал императором сам, но мои бывшие товарищи и командиры не осмеливаются больше мне ее говорить, как не говорят ему правды его придворные»[222].

«Красивые жесты Наполеона в отношении русских пленных, призванные послужить сближению двух империй, остались без ответа», - справедливо заключает О. В. Соколов[223]. Более того, Александр I не внял и высказанному после Аустерлица совету одного из своих «молодых друзей» кн. А. А. Чарторыйского «искать сближения с Наполеоном»[224], а затем, спустя менее полугода, уволит князя (не за такой ли совет?) с поста управляющего Министерством иностранных дел Российской империи и заменит его столь же непримиримым врагом Наполеона, как он сам, бароном А. Я. Будбергом.

Александр I, безусловно, извлек урок из Аустерлица, но не тот, на который рассчитывал Наполеон. Царю стали неприятны свидетели его аустерлицкого конфуза. Он уволил не только Чарторыйского, но и А. Ф. Ланжерона (в отставку), разжаловал в солдаты (!) вернувшегося из плена генерал-лейтенанта И. Я. Пржибышевского, отдалил от себя П. А. Строганова, потерял расположение к М. И. Кутузову. Изменились к худшему характер и поведение царя. «До этого он был кроток, доверчив, ласков, - вспоминал генерал Л. Н. Энгельгардт, - а теперь сделался подозрителен, строг до безмерности, неприступен и не терпел уже, чтобы кто-то говорил ему правду»[225].

Главное же, как ни тяжел был удар по иллюзиям Александра при Аустерлице, царь все же тешил себя мыслью о вековой непобедимости русской армии и считал возможным скорый реванш за Аустерлиц, особенно в союзе с воинством Фридриха Великого, мощь которого Наполеон еще не испытал на себе. Александр отправил в Париж на мирные переговоры своего уполномоченного (не из Главного штаба!) статского советника П. Я. Убри, но продолжал сговариваться с королем Пруссии Фридрихом Вильгельмом III о совместной борьбе против Наполеона. 8 (20) июля 1806 г. Убри подписал в Париже с генералом, военным министром Франции 1807 — 1814 гг. Г. Кларком договор между Францией и Россией «о мире и дружбе на вечные времена», как это сказано в ст. 1-й[226]. Однако пока Убри вез текст договора в Петербург, Александр 112 (24) июля скрепил личной подписью секретную декларацию о союзе России с Пруссией против Франции[227]. Договор же, подписанный Убри, царь, выждав двухнедельную паузу, отказался ратифицировать. 10 (22) августа он уведомил об этом Фридриха Вильгельма III и обратился к нему с просьбой «прислать доверенное лицо для уточнения плана совместных действий» русских и прусских войск[228].

Наполеон, судя по письму к Жозефине от 27 августа 1806 г., с нетерпением ждал и до последнего момента верил, что русско-французский договор будет утвержден Александром. Он уже приказал начальнику Главного штаба Л. А. Бертье обеспечить возвращение Великой армии во Францию. Но 3 сентября он узнал, что Александр не желает ратифицировать договор, и тут же отдал Бертье новое распоряжение: приказ о возвращении армии на родину задержать[229].

Осень 1806 г. в Европе выдалась не менее тревожной, чем предыдущая. Наполеон, систематически получавший от своих агентов информацию о том, что Россия, Пруссия и Англия сговариваются образовать четвертую коалицию, насторожился и демонстрировал европейским монархам свою мощь: 15 августа, в день рождения императора, не только во Франции, но и во всех зависимых от нее странах прошли грандиозные торжества во славу «великой империи».

Тем временем Россия, Англия и Пруссия договорились между собой и 15 сентября оформили новую коалицию против Франции. К ним присоединилась Швеция. Коалиционеры особенно много ждали от Пруссии как хранительницы традиций и славы Фридриха Великого. Но прусская армия, воспитанная и как бы законсервированная в устарелых догмах Фридриха, давно потеряла былую боеспособность. Портила ее (как, впрочем, и русскую и австрийскую армии) главным образом феодально - крепостническая система комплектования, обучения, содержания, использования войск. Хорошо сказано об этом у Е. В. Тарле: «Солдат - крепостной мужик, перешедший из - под розог помещика под фухтеля[230] и шпицрутены офицера, осыпаемый пощечинами и пинками со стороны всякого, кто выше его, начиная с фельдфебеля, обязанный рабски повиноваться начальству; он знает твердо, что и речи быть не может об улучшении его участи, как бы храбро он ни сражался. Офицер только потому офицер, что он дворянин»[231]. Добавлю к этому, что прусский генералитет в 1806 г. был бездарен и немощен (19 высших генералов вместе имели тогда за плечами 1300 лет жизни).

Зато королевский двор Пруссии петушился, как при «великом Фридрихе». И министры, и король Фридрих Вильгельм III (по характеристике Ф. Энгельса, «один из величайших олухов, когда-либо служивших украшением престола»[232]), и даже умница королева Луиза торопились начинать войну с Наполеоном до подхода союзных войск, чтобы не делить с ними лавры победы. 1 октября прусский двор предъявил Наполеону ультиматум, требуя в течение недели вывести все французские войска из германских земель, даже вассальных по отношению к Франции, за Рейн. «Сципион перед Карфагеном, наверное, не обращался к побежденным с более властной речью», - вспоминал об этом Наполеон[233]. В ожидании ответа из Парижа Берлин щеголял военными парадами. Королева Луиза на коне объезжала войска, поднимая их боевой дух. Офицеры королевской лейб - гвардии точили свои сабли о ступени французского посольства и заражали друг друга уверенностью в том, что их армия первой «обломает зубы» непобедимому дотоле Бонапарту. Их генерал Э. Рюхель бахвалился: «Зачем нам сабли? Мы вполне можем обойтись и дубинами»[234].

Наполеон, узнав о военных приготовлениях Пруссии, еще до ультиматума из Берлина, а именно 12 сентября, обратился к Фридриху Вильгельму III с письмом, которое процитировано даже Н. К. Шильдером в официальной биографии Александра I: «Наполеон подтвердил, что не хочет войны, ничего не требует от Пруссии и готов прекратить свои вооружения, как только король прекратит свои»[235]. В ответ на это письмо император Франции и получил от короля Пруссии ультиматум. «Нас вызывают к барьеру на 8 октября», - сказал Наполеон маршалу Бертье и, не дожидаясь, когда истечет срок ультиматума, 6 октября обратился к своим войскам с воззванием. Оно фактически стало публичным объявлением войны Пруссии. В воззвании говорилось: «Солдаты! Приказ о вашем возвращении во Францию был уже отдан. Вас ожидало победное торжество в столице, и все было приготовлено к встречи с вами <...>. Но призывы к войне раздались в Берлине. Уже два месяца нас вызывают к барьеру. Солдаты! Никто из вас не желает возвратиться иначе как путем чести. Только через триумфальную арку войдем мы в наше отечество. Неужели для того мы презирали непогоду, моря, пустыни, побеждали не один раз коалиционную Европу, распространили свою славу от востока до запада, чтобы вернуться на родину беглецами, предав союзников и слыша вслед себе смех: французский орел устрашился прусской армии!»[236] Так, «путем чести» Великая армия Наполеона устремилась в очередной поход навстречу прусским войскам.

Уникальный факт мировой истории: 7 октября 1806 г. война между двумя великими державами - Пруссией и Францией - началась, а через неделю, когда еще не все пруссаки узнали о начале войны, она фактически уже закончилась! Почти все вооруженные силы Пруссии, сконцентрированные в двух армиях численностью до 150 тыс. бойцов во главе с его величеством королем, тремя высочествами - племянниками Фридриха Великого и четырьмя фельдмаршалами, каждый из которых успел принять участие хотя бы в одной из кампаний Фридриха, были разгромлены в один и тот же день, 14 октября, сразу в двух генеральных сражениях - под Йеной самим Наполеоном и при Ауэрштедте маршалом Л. Н. Даву. По словам великого немца Генриха Гейне, «Наполеон дунул на Пруссию, и ее не стало»[237].

Посмотрим, и с подробностями, как все это происходило[238]. К началу кампании 1806 г. действующие армии с обеих сторон были по численности примерно равны: К. Клаузевиц насчитывал 128 тыс. пруссаков против 130 тыс. французов, Е. В. Тарле - 175 - 180 тыс. против 195 тыс.[239] Преимущество Великой армии Наполеона заключалось не столько в ее численном (незначительном) превосходстве, сколько в передовой (при социальном равенстве) системе комплектования, современном боевом опыте и выдающихся дарованиях командного состава. Прусская же армия, по оценке Наполеона, внешне образцовая, «с замечательной выправкой и дисциплиной <...>, была телом без души»[240]. Что же касается ее генералитета, то король Фридрих Вильгельм III, «став лично во главе армии, откопал всех ее старых полководцев эпохи Семилетней войны»[241]. Один из них, 82-летний фельдмаршал Рихард Меллендорф, участвовал во всех кампаниях Фридриха Великого, но за минувшие полвека он, как и все вообще «старые полководцы» Пруссии, растерял старое и не узнал ничего нового о военном искусстве.

Первые же бои показали, что война Франции с Пруссией похожа на поединок кошки с мышкой. 8 октября у Заальбурга молниеносной атакой кавалерии И. Мюрата «был сбит один (по - видимому, слабый. - Н. Т.) прусский отряд»[242], 9 октября под Шлайцем Ж. Б. Бернадот разбил дивизию генерала Б. Тауэнцина, а 10-го при Заальфельде Ж. Ланн практически уничтожил элитную дивизию пруссаков во главе с принцем Людвигом-Фердинандом.

Людвиг-Фердинанд, принц прусский (1772 - 1806 гг.), племянник Фридриха Великого, «молодой лев» с «неистощимым богатством отваги», «кумир солдат и молодых офицеров», «прусский Алкивиад»[243], как характеризовал его Карл Клаузевиц[244], возглавлял в Пруссии военную партию и буквально рвался в бой со своей дивизией. Его дивизия составляла авангард и ударный кулак одной из двух главных армий Пруссии - той, которой командовал фельдмаршал кн. Ф. Гогенлоэ. По данным К. Клаузевица, в дивизии принца при Заальфельде насчитывалось 10 тыс. человек, а Ланн имел 14 тыс., хотя и втрое уступал противнику в артиллерии (14 орудий против 42)[245]. Французы одержали блестящую победу. Оставив на поле боя до 5 тыс. убитыми и ранеными и всю свою артиллерию, пруссаки обратились в беспорядочное бегство, а принц Людвиг-Фердинанд был настигнут и после яростной схватки зарублен рядовым французским гусаром по фамилии Гинде.

Наполеон, узнав о гибели принца, послал Ланну записку: «Кажется, это Божий приговор, потому что тот человек был подлинным зачинщиком нынешней войны»[246]. Тем не менее в знак уважения к личности, титулу и храбрости принца Людвига-Фердинанда император приказал Ланну похоронить принца со всеми воинскими почестями.

В следующие дни главные силы враждебных армий маневрировали друг против друга, пока не сошлись под Йеной и Ауэрштедтом в двух генеральных сражениях. Оба сражения начались одновременно, с рассветом 14 октября, на расстоянии примерно в 22 км одна от другой. Прусские полководцы своими непредсказуемыми маневрами не только запутали себя самих и потеряли друг друга из виду, но и дезориентировали Наполеона, ибо он предполагал с их стороны осмысленные действия. В результате под Йеной он оказался, вопреки своим расчетам, не перед главной армией герцога Брауншвейгского (где находился и король), а против 2-й армии князя Гогенлоэ. Впрочем, к Ауэрштедту, где не исключалось появление любой из прусских армий, Наполеон заранее направил корпус Даву, приказав в то же время Бернадоту следовать со своим корпусом туда же «вместе с Даву»[247].

Итак, на рассвете 14 октября 1806 г. началась историческая битва под городом Йена. К началу битвы, по данным Д. Чандлера,

Наполеон имел 46 тыс. человек и 70 орудий, Гогенлоэ (вот еще один ветеран Фридриха Великого и, кстати, кавалер высшего российского ордена св. Андрея Первозванного, отличавшийся, в оценке К. Клаузевица, «только воодушевлением и личной храбростью, но отнюдь не выдающимся умом»[248]) - 38 тыс. человек и 120 орудий[249]. Уже по ходу битвы к обеим сторонам прибывали подкрепления примерно равной численности - в 15 - 20 тыс. человек.

В 5 часов утра начал сражение корпус Ланна, который убийственно разящей атакой отбросил 8-тысячный авангард пруссаков под командованием незадачливого генерала Тауэнцина, а вслед за Ланном обрушились на боевые порядки противника и в центре и на обоих флангах корпусы Сульта и Ожеро. Когда войска Гогенлоэ, не выдержав такого удара, дрогнули, Наполеон получил подкрепление: пехота Нея и кавалерия Мюрата с ходу включились в битву, обратив расстроенные батальоны и эскадроны пруссаков в бегство. В этот момент (около 14 часов) подоспел к полю битвы 15-тысячный корпус генерала Рюхеля. Вместо того чтобы попытаться хоть как-то прикрыть бегство армии Гогенлоэ, Рюхель пошел в лобовую атаку на французов, был разбит, а сам тяжело ранен. Теперь «большие батальоны» (как любил говорить Фридрих Великий) Гогенлоэ и Рюхеля вместе бежали в паническом страхе по дороге на Веймар. Гусары и драгуны Мюрата в упоении своей победой преследовали их до самого Веймара и в самом Веймаре - нагоняли и рубили беглецов нещадно.

Разгром армии Гогенлоэ под Йеной был страшным. Пруссаки потеряли 27 тыс. человек (в том числе 15 тыс. пленных) и все свои 120 орудий, тогда как потери французов не превышали 5 тыс. (из них 3 тыс. ранеными и меньше 2 тыс. убитыми)[250]. Деморализованные остатки своего воинства Гогенлоэ повел на север, к Пренцлау, где его ждала скорая (спустя две недели) капитуляция. А пока к беглецам из - под Йены вечером и ночью с 14 на 15 октября стали присоединяться столь же панически расстроенные беглецы из - под Ауэрштедта с известием о разгроме войск герцога Брауншвейгского в присутствии самого короля Фридриха Вильгельма III.

В те же часы, когда Наполеон громил под Йеной 2 - ю армию князя Гогенлоэ, маршал Даву во главе своего корпуса (27 тыс. человек и 44 орудия) принял на себя под Ауэрштедтом удар 1-й, главной, прусской армии герцога Брауншвейгского численностью (по разным данным) от 50 до 60 тыс. человек с артиллерией из 230 - 250 орудий[251]. Где же был в часы этой битвы Бернадот, обязанный следовать со своим корпусом к Ауэрштедту «вместе с Даву»? Весь день 14 октября он блуждал между Йеной и Ауэрштедтом, вполне мог слышать канонаду и с того и с другого поля битвы, но остался в стороне от них, не сделав ни одного выстрела.

К Бернадоту мы еще вернемся. Посмотрим сначала, что и как сотворил под Ауэрштедтом Даву. Он, по-видимому, быстро понял, что остался один, без поддержки Бернадота, и что перед ним - превосходящие силы главной прусской армии (в подзорную трубу маршал мог определить войсковые штандарты противника и даже лицезреть особо пышную свиту герцога Брауншвейгского и самого короля). Даву не растерялся. Напротив, он вдохновил своих солдат зажигательным призывом: «Великий Фридрих говорил, что только “большие батальоны” решают исход сражения. Ерунда! Победу одерживают только самые упрямые и стойкие. Берите пример с вашего маршала, ребята!»[252]

Упрямство и стойкость, которые сам Даву и каждый из его «ребят» проявили под Ауэрштедтом, оказались невероятными. Они отразили мощную атаку 25 эскадронов кавалерии лучшего из прусских генералов, будущего фельдмаршала Г. Л. Блюхера; затем, стоя как скала, отбили шквал атак прусской пехоты, не дрогнули под массированным артиллерийским огнем противника, а когда натиск пруссаков ослабел, перешли в контратаку. Герцог Брауншвейгский (между прочим, «тесть наследника британского престола»[253]), который, по мнению Наполеона, «великолепно умел поставить армию в затруднительное положение, но не был в состоянии вывести ее оттуда»[254], под Ауэрштедтом даже не успел проявить ни лучших, ни худших своих качеств. Он был смертельно ранен в начале сражения (картечью в лицо), что лишь усугубило расстройство боевых порядков его армии. Она бежала с поля битвы одновременно с бегством армии Гогенлоэ из - под Йены и в таком же хаотическом беспорядке.

По данным разных источников, пруссаки потеряли под Ауэрштедтом от 13 до 18 тыс. человек, убитыми, ранеными и пленными (в плен был взят и 82-летний фельдмаршал Р. Меллендорф), «помимо разбежавшихся и не вернувшихся в строй» (Н. А. Левицкий). Потери французов превысили 7 тыс. человек. Как видим, победа досталась французам немалой ценой, но это была блистательная победа - самая выдающаяся в полководческой карьере маршала Даву и, главное, одна из исторически значимых в наполеоновской эпопее.

Сам Наполеон на следующий же день после Ауэрштедта, 15 октября, объявил в бюллетене Великой армии, «который был зачитан во всех войсках и даже во всех лазаретах»[255]: «Корпус маршала Даву совершал чудеса <...>. Этот маршал проявил выдающуюся храбрость и твердость характера - главные качества воина»[256]. Император пожалует маршалу титул герцога Ауэрштедтского, тем самым увековечив его главный триумф.

Возвращаемся теперь к Бернадоту. Дэвид Чандлер так объяснил причину его странного «блуждания» 14 октября 1806 г. между Йеной и Ауэрштедтом: «Причина была или в полной некомпетентности и отсутствии оперативного мышления у Бернадота, или, что более вероятно, в его чисто профессиональной ревности»[257]. Думается, инкриминировать Бернадоту как военачальнику некомпетентность и недомыслие несправедливо, но его «профессиональная ревность» (к Даву, к другим маршалам и к самому Наполеону) здесь проявилась не в первый и не в последний раз и, как подметил Чандлер, «едва не стоила Бернадоту головы»[258]. Великая армия - от императора до рядовых солдат - восприняла поведение Бернадота именно как военное преступление. «Армия ожидала, что Бернадота сурово накажут», - вспоминал барон М. де Марбо[259]. Император действительно подписал было приказ отдать Бернадота под суд военного трибунала, но спохватился (подумал и о жене маршала Дезире Клари, бывшей когда-то его, Наполеона, невестой, и о том, что сестра жены Бернадота замужем за братом Наполеона Жозефом) и собственный приказ порвал. О своем отношении к этому «делу» Бернадота Наполеон откровенно рассказал тогда генерал-адъютанту и министру полиции Р. Савари: «Это дело настолько возмутительно, что, если я отправлю его в трибунал, это будет равнозначно моему приказу о расстреле; для меня лучше не говорить с ним об этом, но я постараюсь, чтобы он знал, каковы мои мысли о его поведении. Я думаю, что у него есть понятие чести, чтобы осознать, какой позорный поступок он совершил»[260].

Увы! Ничего в смысле чести маршал Бернадот не осознает и кончит тем, что предаст своего императора и пойдет войной против собственного отечества во главе шведских армий. Единственная в своем роде попытка А. А. Егорова оправдать Бернадота, а предъявленные ему обвинения признать «как минимум, несправедливыми»[261], выглядит несерьезной.

От Йены и Ауэрштедта французы гнали остатки прусских войск разными дорогами на север, к морю. «Никогда в истории - ни до, ни после этого, - резонно подчеркивал в 30-е годы XX в. Хилэр Беллок, - не было такого стратегического преследования, как преследование разбитой прусской армии. Три недели беглецов безостановочно догоняли, забирали в плен, уничтожали - вплоть до Балтийского моря»[262]. Наполеон с главными силами Великой армии, а именно с корпусами Ланна и Даву, шел прямо на Берлин. 24 октября он вступил в Потсдам и здесь, в церкви при дворце Сан - Суси, побывал у гробницы Фридриха Великого. «Вначале он шел быстро, - вспоминал сопровождавший императора генерал-адъютант граф Ф. П. Сегюр, - но, подходя к церкви, он пошел медленнее и размереннее, приближаясь к праху великого короля, память которого он пришел почтить. Дверь к монументу была открыта. Он остановился у входа в глубоком раздумье. Пробыл он там почти десять минут, неподвижно и безмолвно»[263].

О чем думал Наполеон в те минуты у гроба Фридриха Великого? Он сам рассказал об этом, спустя годы, уже в изгнании на острове Святой Елены: «Семь лет Фридрих сопротивлялся половине всей Европы, а за 15 дней его монархия пала перед моими орлами. Такой ход дел зависит от того, какие обстоятельства и какие люди управляют судьбами народов»[264]. Восхищение славой Фридриха Великого не помешало Наполеону конфисковать в Потсдаме шпагу великого короля и отослать ее как трофей вместе с 340 прусскими знаменами в парижский Дом инвалидов для ветеранов минувших войн. «Многие из них, - вспоминал Наполеон, - были современниками позорного поражения при Росбахе[265]. Я гордился тем, что посылал им доказательства своего блистательного возмездия»[266].

27 октября Наполеон триумфально вошел в Берлин. По его указанию, первыми шли войска маршала Даву - герои Ауэрштедта, причем за последними рядами их кавалерии пешком брели пленные лейб - гвардейцы короля Пруссии. «Их публичное унижение, - комментирует этот факт Анри Лашук, - было платой за бахвальство перед войной. Таким манером прусские лейб - гвардейцы вернулись в Берлин через месяц после того, как самонадеянно точили свои сабли о ступени французского посольства»[267]. Кстати, «такой манер» напоминал собою триумфы полководцев Древнего Рима после их побед над врагами.

Сам Наполеон ехал тогда верхом в 20 шагах впереди своих войск на виду у любопытствующих, хотя и перепуганных, толп берлинского люда. «Не было ничего легче, - вспоминал Стендаль, - как выстрелить в него из любого окна на Унтер - ден - Линден <...>. Толпа хранила молчание и не приветствовала его ни единым возгласом»[268]. Зато Наполеон, подъехав к статуе Фридриха Великого, на полном скаку сделал круг у памятника и отсалютовал ему обнаженной шпагой. Когда же бургомистр Берлина сдал Наполеону ключи от города, император «приказал, чтобы магазины были открыты и чтобы жизнь в городе шла нормально. Население встречало его боязливо, с почтительными поклонами и оказывало беспрекословное подчинение»[269].

Тем временем французские войска, преследуя остатки прусского воинства, занимали город за городом. Одним из первых пал Веймар. Он считался тогда культурной столицей Пруссии. Здесь жили и работали лучшие ученые, художники, литераторы во главе с великим Иоганном Вольфгангом Гёте. «Все это мирное и добропорядочное население, - вспоминал барон М. де Марбо, - было крайне взволновано громом пушечных выстрелов, уходом побежденных прусских войск и входом в город победителей»[270]. Однако маршалы Ланн, Сульт и Ожеро обеспечили в Веймаре такой порядок, что город не пострадал ни от каких злоупотреблений; «ему, - скромно заметил Марбо, - пришлось только поставить французским войскам необходимый провиант»[271]. Что касается Гёте, то ему Ланн и Ожеро нанесли визит с вручением охранной грамоты, выказав при этом «все знаки внимания и почтения»[272].

В те дни прусские города и крепости сдавались французам одни за другими, без сопротивления. Карл Клаузевиц составил перечень самых мощных крепостей, которые капитулировали: 25 октября Шпандау - перед Ланном, 29 октября Штеттин - перед Лассалем, 1 ноября Кюстрин - перед Даву, 8 ноября Магдебург - перед Неем[273]. «Паника, самая беспросветная, как-то сразу и повсеместно овладела генералитетом, офицерами, солдатами погибающих остатков прусской армии. От хваленой ее дисциплины не осталось и следа»[274], - к такому выводу Е. В. Тарле пришел, исследуя подробности сдачи перечисленных крепостей.

Так, если Шпандау - крепость с огромными запасами оружия, снаряжения и продовольствия - сдалась все же внушительным силам пехоты, кавалерии и артиллерии под командованием Ланна, то капитуляцию Штеттина, еще более оснащенного всем необходимым, перед генералом А. Л. Ш. Лассалем, который подступил к крепости во главе отряда гусар, Евгений Викторович приравнял к фантастике: «...могучая твердыня, защищаемая обильной артиллерией, без единого выстрела сдалась по первому требованию гусарскому генералу, у которого не было ни одной пушки»[275]. Впрочем, Кюстрин перед Даву и особенно Магдебург (с гарнизоном в 22 тыс. человек!) перед Неем сдавались столь поспешно и в такой панической деморализации, что Наполеон даже не сразу поверил донесениям о подробностях скоропалительной капитуляции Магдебурга.

«Кульминацией целого ряда несчастий» такого рода (по выражению Д. Чандлера) стало для Пруссии событие 28 октября 1806 г. в Пренцлау близ Штеттина. Здесь Мюрат с передовым отрядом своей кавалерии настиг отступавшие в панике части армии Гогенлоэ, объявил пруссакам, что они окружены, и предложил им сдаться, «а Ланн, который лично находился там же, хотя его корпус далеко еще не прибыл, сделал то же самое, чтобы обмануть неприятеля»[276]. Гогенлоэ поддался обману и капитулировал с остатками своей армии численностью от 10 до 12 тыс. человек. Читатель, запомнивший, как 13 ноября 1805 г., перед битвой при Аустерлице, Мюрат и Ланн без боя овладели главным мостом через Дунай у самой Вены, теперь, наверное, думает: опять эти двое!

После Пренцлау паника в прусских верхах достигла предела. Король Фридрих Вильгельм III и королева Луиза укрылись на северо - восточной окраине своего королевства, в г. Мемель (ныне Клайпеда в Литве), надеясь на скорую помощь России и лично Александра I. Из Мемеля Фридрих Вильгельм III отправил Наполеону «почтительное письмо, в котором выражал упование, что

Его Величество император Наполеон доволен удобствами королевского дворца в Потсдаме и что все там для него оказалось в исправности. Наполеон на это ничего не ответил»[277].

Из всех прусских военачальников дольше всех продержался до капитуляции самый талантливый из них и, пожалуй, главный среди них франкофоб Гебхард Леберехт Блюхер (1742 - 1819 гг.). Его предвоенный настрой был сверхоптимистическим. «Я нисколько не боюсь встречи с французами, - говорил он.-я загоню в могилы всех, кого встречу вдоль берега Рейна. С одной своей конницей я доскачу до Парижа!»[278] В ходе войны, однако, ему пришлось главным образом бежать от французских войск, безостановочно в течение трех недель, с поля битвы при Ауэрштедте до г. Любек у самой границы с Данией. Там, в Любеке, он был осажден, вырвался из Любека в соседний городок Раткау, но 6 ноября все же вынужден был сдаться в плен с 10 тыс. своих солдат.

Капитуляция войск Блюхера и через день - крепости Магдебург стали заключительной точкой в прусской кампании Наполеона. От армии, численность которой доходила до 180 тыс. человек (по данным Е. В. Тарле), остался лишь 14-тысячный резервный корпус генерала А. В. фон Лестока[279], который не успел подвергнуться тотальному разгрому пруссаков и спешно был передан в подчинение русским войскам; мы с ним еще встретимся. «Лучше сто раз умереть, чем пережить это вновь», - вспоминал о том времени знаменитый фельдмаршал А. В. А. Гнейзенау[280]. Зато каждый француз из тех, кому довелось отличиться в кампании 1806 г., обрел славу национального героя. Кстати, среди них был и сержант Огюст Рикар де Монферран (1786 - 1858 гг.) - будущий великий архитектор, ученик Ш. Персье и П. Ф. Л. Фонтена; с 1816 г. он жил в России с именем Август Августович и создал такие шедевры российского зодчества, как Исаакиевский собор и Александровская колонна в Петербурге[281].

Сокрушив прусскую монархию, Наполеон унизил ее тяжелейшей контрибуцией в 159 млн 425 тыс. франков[282]. Зато союзницу Пруссии Саксонию помиловал и сделал своей союзницей: он начал с освобождения из плена 6 тыс. саксонских солдат и 300 офицеров, которые сражались с французами в составе прусской армии под Йеной, а кончил тем, что «возвел курфюста Саксонского в ранг короля и включил Саксонию в состав Рейнского союза» (под протекторатом Франции)[283]. «Пруссия теперь походила на крепость, разрушенную страшным землетрясением», - так подытожил кампанию 1806 г. Вальтер Скотт[284].

Действительно, столь быстрого и легкого завоевания великой державы история войн еще не знала. Но уже через восемь с половиной лет сам Наполеон превзойдет этот собственный мировой рекорд, когда за 20 дней, вообще без боя, завоюет... Францию.

А пока в поверженном Берлине 21 ноября 1806 г. Наполеон подписал знаменитый декрет о континентальной блокаде - «величайшее, самое бескровное и самое опасное из всех его объявлений войны»[285]. Он понимал, что, если не сокрушит Англию, его борьба с коалициями будет подобна борьбе с многоглавой гидрой, у которой вместо каждой отрубленной головы тут же вырастает новая (как только что вместо Австрии Пруссия). Покорить Англию силой оружия он не мог - для этого нужен был мощный флот, какового Наполеон не имел. И он решил задушить Англию экономически, взять ее, как крепость, осадой. Крупнейший в мире знаток этой темы, автор капитального двухтомного исследования «Континентальная блокада» академик Е. В. Тарле подчеркивал намерение Наполеона «изгнать англичан не только из Французской империи, но и со всей Европы, экономически их обескровить, лишить их всех европейских рынков сбыта»[286]. Своим декретом он объявлял Британские острова блокированными и запрещал всем странам, зависимым от Франции (а к ним относилась уже почти вся Европа), какие бы то ни было, даже почтовые сношения с Англией[287]. «Пусть варится в собственном соку!» - заявил Наполеон, начиная блокаду Англии.

Континентальная блокада отныне стала главной идеей внешней политики Наполеона. Эта идея толкнет его к завоеванию Испании и Португалии, а затем приведет в Москву. Ей с 21 ноября 1806 г. он подчинял все прочие, даже самые выигрышные для Франции внешнеполитические идеи, включая расчет на союз с Россией. Историки до сих пор обсуждают его континентальную систему. На Западе бытует мнение, что Наполеон, экономически унифицируя Европу (даже в противовес Англии), тем самым разумно предвосхищал современную доктрину «общего рынка»[288]. Российские исследователи считают такой взгляд неисторичным, а континентальную идею Наполеона - химерой. Даже А. 3. Манфред, ценивший умение Наполеона «и при дерзновенности замыслов всегда оставаться трезвым в расчетах», признавал эту идею химеричной, ибо «основное направление социально - экономического развития Европы начала XIX века шло по совсем иным магистралям-то было время формирования буржуазно - национальных независимых государств»[289]. Рассуждение Альберта Захаровича правомерно, но все же в континентальной системе Наполеона нам видится не сплошная химера, а по-наполеоновски дерзновенная, в целом, как позднее выяснилось, обреченная на неудачу, но не лишенная трезвого расчета попытка опередить свое время.

Сам Наполеон понимал, сколь каверзна задача, которую он вознамерился решить. В официальном послании Сенату Франции из Берлина от 21 ноября 1806 г. (в день объявления декрета о континентальной блокаде!) он признавал: «Недешево нам стоило поставить интересы частных лиц в зависимость от ссоры монархов и возвратиться после стольких лет цивилизации к принципам, которые характеризуют варварство первобытных времен, но мы были вынуждены противопоставить общему врагу то оружие, которым он пользуется»[290].

Судя по всему, Наполеон «предвидел с самого начала», что затеянная им экономическая блокада Англии могла иметь успех, «только если бы вся Европа попала или под прямую власть, или под властный контроль со стороны Наполеона. В противном случае достаточно было одной стране не повиноваться и продолжать торговать с Англией, как и весь декрет о блокаде сводился к нулю, потому что из этой непослушной страны английские товары (под неанглийскими марками) быстро и легко распространились бы по всей Европе»[291]. Но поскольку Наполеон это предвидел, у него были основания рассчитывать на успех, несмотря ни на какие препятствия: во - первых, конечно, он верил в свои силы, в свою Великую армию и в собственный гений политика и военачальника, а кроме того, как отмечал Е. В. Тарле, Наполеон учитывал, что «есть один слой населения во всей Европе - именно промышленная буржуазия (из тех самых “частных лиц”. - Н. Т.), которая будет приветствовать избавление от английской конкуренции»[292], а стало быть, так или иначе, поддержит его.

Итак, Англия вновь - после Булонского лагеря - оказалась перед угрозой гибели, и опять, как и в 1805 г., на помощь ей пришла Россия.

Собственно, Александр I спешил помочь не столько своему английскому «спонсору», сколько прусскому другу. Фридриха - Вильгельма III царь почему-то любил, хотя испытывал понятную антипатию к другому своему постоянному союзнику - Францу I - этому «старому грязному уроду»[293], как назвал его Александр в письме к сестре Екатерине Павловне, собиравшейся выйти за 39-летнего императора Австрии замуж[294]. «Для меня нет ни жертв, ни усилий, которых я не совершил бы, чтобы доказать вам всю мою преданность дорогим обязанностям»[295], - так написал Александр Фридриху Вильгельму, этому (напомню читателю отзыв о нем Наполеона) «величайшему болвану на свете», 3 ноября 1806 г., вспоминая, должно быть, их клятву над гробом Фридриха Великого. В тот же день на помощь Пруссии был отправлен 60-тысячный корпус Л. Л. Беннигсена с артиллерией из 276 орудий, а следом за ним - другой, 40-тысячный, Ф. Ф. Буксгевдена при 216 орудиях. Оба корпуса были уже за границей, когда Александр I решил наконец, кого назначить главнокомандующим.

Трудно далось царю это решение. М. И. Кутузов после Аустерлица на время впал в немилость. Других отечественных военачальников царь ставил еще ниже. Вновь приглашать Ж. В. Моро из Америки было некогда. В конце концов Александр склонился к мнению двора вверить главное командование самому популярному из сохранившихся екатерининских полководцев, соратников П. А. Румянцева и А. В. Суворова. Таковым был признан генерал-фельдмаршал граф Михаил Федотович Каменский (1738 - 1809 гг.) - отец двух известных российских военачальников, генералов от инфантерии Сергея Михайловича (1771 - 1834 гг.) и Николая Михайловича (1776 — 1811 гг.); второй из них прославился еще в Швейцарском походе Суворова, штурмом взяв Чертов мост, за что Суворов прозвал его, 23-летнего полковника, «Чертовым генералом» и представил к генеральскому чину. Сам Михаил Федотович когда-то, по свидетельству Дениса Давыдова, «имел счастье нести в общем мнении и в мнении самого Суворова высокую честь единственного его соперника»[296], а теперь был уже «ветеран с придурью» (так сказал о нем К. В. Нессельроде) - оглохший, полуослепший и наполовину выживший из ума.

«Пиит пиитов» Г. Р. Державин посвятил Каменскому хвалебную оду с такими строками:


Оставший меч Екатерины,

Булат, обдержанный в боях!


Царь и царица Елизавета Алексеевна приняли М. Ф. Каменского в своих дворцовых апартаментах как спасителя и напутствовали его на «святое дело» борьбы с Наполеоном, призывая к «спасению горячо любимой им Родины»[297]. Вслед за тем Александр I предписал Синоду, чтобы по всем церквам возглашалась анафема Наполеону как антихристу, «твари, совестью сожженной и достойной презрения»[298].

В тот день, когда россияне впервые услышали эту анафему (7 декабря), Каменский прибыл к армии и моментально учинил в ней хаос. «Последний меч Екатерины, - иронизировал над ним осведомленнейший мемуарист Ф. Ф. Вигель, - видно, слишком долго лежал в ножнах и оттого позаржавел»[299]. Его распоряжения оказались настолько путаными, что все смешалось и целую неделю командиры отдельных частей не знали, где армия, что с ней и есть ли она вообще. Сам Каменский, убедившись в собственной беспомощности, через шесть дней самовольно покинул армию и уехал к себе в имение (Орловского уезда), а перед отъездом приказал: «Всем отступать, кто как может, в пределы России»[300]. Александр I, узнав об этом, сказал окружающим: «Угадайте - ка, господа, кто первый бежал из армии?»[301] Самому же «спасителю» царь направил жесткий рескрипт: «Хотя и с прискорбием, но не обинуясь, должен я сказать вам, что таковой предосудительный поступок, если бы он сделан был кем-либо другим, надлежало бы предать строжайшему военному суду, коего неминуемым последствием было бы лишение живота»[302]. Генерал-фельдмаршал граф М. Ф. Каменский избежал военного суда, но спустя два года подвергся «лишению живота», более страшному, чем расстрел или даже виселица,-его зарубил топором собственный дворовый[303].

Официально Александр I объявил вторую с 1805 г. войну Франции манифестом от 16 ноября 1806 г.[304] Наполеон, как только узнал об этом, по своему обыкновению стремительно пошел навстречу русским войскам и 19 декабря занял Варшаву - бывшую столицу Польши, а теперь город и стратегический пункт на крайнем востоке прусского королевства. Новая война между Россией и Францией запылала на исконно польских землях. Напомню читателю, что трижды, в 1773, 1793 и 1795 г., Польшу, «эту несчастную страну (цитирую Д. Чандлера. - Н. Т.), делили ее мощные и прожорливые соседи - Россия, Пруссия и Австрия»[305]. Теперь, в 1806 г., Польша встречала Наполеона с восторгом и надеждой на него как на освободителя, способного восстановить единую, неделимую и независимую Польшу. Наполеон, однако, хотя и сочувствовал полякам и даже использовал «польские легионы» в составе своей Великой армии, не торопился оправдывать их надежды. «Мне хотелось бы сделать Польшу независимой, но это трудное дело, - говорил он Л. А. Бурьену. - Австрия, Россия и Пруссия все отрезали себе от этого пирога; если зажечь спичку, кто знает, чем кончится пожар. Мы должны оставить это дело хозяину всего - времени»[306]. Время покажет, что Наполеон и тогда считал вероятным (несмотря на две войны!) союз Франции с Россией, при котором восстановление независимой Польши (Речи Посполитой, как она называлась) было бы невозможно, ибо означало отказ Пруссии, Австрии и России от всех польских территорий.

Кампания 1806 г. в Польше ужаснула французов (россиян - тоже, но лишь отчасти) погодными и дорожными условиями. «Здесь не четыре, а пять стихий, - досадовал Наполеон. - Пятая стихия - грязь». Эта «пятая стихия» лишила Наполеона его важного козыря - быстроты маневра: любой род войск «останавливали непроходимые грязи, среди коих тонули пушки и обозы, вязли люди и лошади, все движения замедлялись»[307]. К вязкой грязи добавились снежные метели и каменевшие от мороза ухабы. Все кареты Наполеона сломались в грязи польских дорог, а карета обер-гофмаршала М. Дюрока опрокинулась на ухабах, переломив ему ключицу[308]. В этих условиях война приняла затяжной позиционный характер, а в такой войне неожиданно проявил себя с лучшей стороны генерал от кавалерии барон Леонтий Леонтьевич Беннигсен (1745 - 1826 гг.), один из главных убийц Павла I, слывший, подобно М. Ф. Каменскому, соратником великого генералиссимуса А. В. Суворова, хотя под командованием Суворова он участвовал только в подавлении польского восстания 1794 г.

Беннигсен отказался выполнять приказ Каменского об отступлении в Россию и продолжил боевые действия. Фигурально говоря, он сыграл вничью 26 декабря 1806 г. при Пултуске (в 35 км севернее Варшавы) с лучшим из маршалов Наполеона Ж. Ланном. Правда, Беннигсен имел здесь более чем двойное превосходство в силах: 45 тыс. человек против 20 тыс. у Ланна[309]. Но именно Беннигсен и вынужден был с наступлением ночи отступать от Пултуска на север. Впрочем, Ланн не имел ни сил, ни возможностей его преследовать. Е. В. Тарле так подытожил эти события: «Сражение окончилось без явного перевеса в ту или иную сторону, и, как всегда в таких случаях бывает, обе стороны рапортовали своим государям о победе. Ланн донес Наполеону, что русские с тяжелыми потерями отброшены от Пултуска (здесь-то налицо большая доля правды. - Н. Т.), а Беннигсен донес Александру, что он разбил самого Наполеона (которого и в помине не было ни в Пултуске, ни даже в далекой окружности от Пултуска)»[310].

Благодарный Александр I в ответ на такое донесение назначил Беннигсена главнокомандующим всеми русскими войсками в Польше, вместо уже отбывшего на родину М. Ф. Каменского. В новой роли главнокомандующего Беннигсен 8 февраля 1807 г. под г. Прейсиш - Эйлау (ныне Багратионовск Калининградской области) выстоял в генеральном сражении с самим Наполеоном.

Соотношение сил в пехоте и кавалерии было примерно равным - при большом преимуществе русской артиллерии. Новейшие подсчеты А. А. Панченко (на основе сопоставления различных данных) показывают, что Наполеон имел от 59 до 75 тыс. человек и 200 орудий против 70 - 75 тыс. человек (включая 8-тысячный прусский корпус генерала А. Б. фон Лестока) и 400 орудий у Беннигсена[311]. По общему мнению очевидцев и участников битвы при Эйлау, такого кровопролития история войн еще не знала. «С самого момента изобретения пороха никто никогда не видел столь ужасных последствий его применения», - вспоминал барон М. де Марбо[312]. К тому же эта «страшная бойня» происходила в «почти невозможных погодных условиях», в снежную пургу при морозе до 30°[313].

Об ожесточенности битвы говорит тот факт, что корпус маршала П. Ф. Ш. Ожеро, занимавший позицию в центре французской армии был почти полностью уничтожен (главным образом огнем русской артиллерии). «Из 15 тысяч бойцов, имевших оружие в начале сражения, - вспоминал М. де Марбо, бывший тогда адъютантом Ожеро, - к вечеру осталось только 3 тысячи под командованием подполковника Масси. Маршал, все генералы и все полковники были убиты или ранены»[314]. Сам Наполеон в тот день едва не погиб. Он стоял с гвардией на командном пункте посреди городского кладбища, что выглядело символичным для такой «страшной бойни». Русские ядра со свистом пролетали над его головой, обламывали и бросали к его ногам ветки стоявших рядом с ним деревьев. Император оставался неподвижен на своем месте, рассылая во все стороны адъютантов с приказами. Хорошо сказано об этом у Е. В. Тарле: «Наполеон всегда считал, что главнокомандующий не должен рисковать своей жизнью без крайней необходимости. Но тут, под Эйлау, он видел, что снова, как под Лоди, как на Аркольском мосту, наступила именно эта крайняя необходимость. Но там, под Лоди или под Арколе, нужно было броситься первому на мост, чтобы этим порывом увлечь замявшихся гренадер за собой; под Эйлау же требовалось заставить свою пехоту стоять терпеливо часами под русскими ядрами и не бежать от огня»[315].

Уловив критический момент в ходе битвы, Наполеон дал знать Мюрату: пора! Иоахим Мюрат, маршал империи и великий герцог Бергский, зять Наполеона встал во главе своей кавалерии (более 60 эскадронов, а именно 11 тыс. драгунов, егерей и кирасиров) и лично повел ее в атаку против русского центра. То была «легендарная атака», «одна из величайших кавалерийских атак в истории»[316]. Лавины озверевших рубак, одна за другой, расшвыривая снежные завалы и сметая все на своем пути, обрушились на боевые порядки россиян. Русская артиллерия не успела сделать больше одного залпа, а пехота - построиться в каре. Кирасиры в стальных панцирях и на мощных лошадях, вслед за ними драгуны и егеря, «пронзили», по выражению Д. Чандлера, две линии русского центра, изрубив артиллерийскую прислугу и сбивая с ног целыми ротами пехоту, а затем промчались, сокрушая все и вся, вплоть до русских резервов.

Но вот тут, по признанию А. Лашука, «русская пехота в полной мере проявила свою способность к сплачиванию при обороне. Она не обратилась в беспорядочное бегство, а быстро пришла в себя и сомкнула ряды за спиной кавалерии Мюрата, прорвавшей ее линии. Пехота закрыла образовавшуюся брешь в боевых порядках русской армии, отрезав французскую кавалерию»[317]. Теперь Мюрат развернул свои эскадроны и повел их на прорыв в обратный путь. «Штыки и пули русской пехоты, картечь и гранаты артиллерии не смогли преградить путь этому живому тарану из людей и лошадей, - читаем у А. Лашука. - Возвращение конницы было не менее губительным для противника, чем ее первый натиск. Русская пехота опять понесла огромные потери, и целые батальоны были буквально “вытоптаны” эскадронами Мюрата»[318]. Сам Мюрат, как всегда «карусельно разодетый» (выражение Дениса Давыдова), но уже почерневший от пороха, вернулся к императору с докладом, что он выполнил приказ, хотя и немалой ценой (потерял 1500 человек).

Чего добился Наполеон в результате этой «легендарной атаки» своей кавалерии? По мнению таких авторитетных специалистов, как француз А. Лашук, англичанин Д. Чандлер, немец О. фон Леттов - Форбек, он «вырвал инициативу из рук Беннигсена», который после разгрома корпуса Ожеро готовился торжествовать победу[319]. Теперь Беннигсен до конца битвы, т. е. до наступления темноты, перешел к глухой обороне, а ночью оставил свои позиции и отступал все дальше и дальше на север, к Кенигсбергу. Наполеон от Эйлау (как ранее Ланн от Пултуска) его не преследовал - для этого у французов уже не было сил.

Потери сторон под Прейсиш - Эйлау были колоссальны, как ни в одном другом из предыдущих сражений Наполеона, а главное, фактически равны: по подсчетам О. фон Леттова - Форбека, к которым близки подсчеты и А. Лашука, и Д. Чандлера, русские войска потеряли 26 тыс. человек плюс 800 человек из прусского корпуса Лестока, французы - 23 150 человек[320].

Каковы же итоги столь страшного кровопролития при Эйлау? Французы сочли себя победителями, поскольку русские уступили им поле битвы. Однако Наполеон понимал, что настоящей, неоспоримой победы он впервые с 1799 г. (после неудачной осады Сен - Жан д’Акра) не одержал. Он сам признает в разговоре 1809 г. с флигель - адъютантом Александра I А. И. Чернышевым: «Я назвал Эйлау своей победой только потому, что после сражения вы изволили отступить»[321]. Хуже того, именно в Эйлау, как подметил Д. Чандлер, «проявились первые признаки будущего падения Наполеона. Почти вся Европа увидела, что впервые “страшилище” было остановлено <...>. Наполеон отнюдь не непобедим, в бронированном “людоеде” есть щели»[322]. Д. С. Мережковский выразился на этот счет конкретнее: «Ужас Двенадцатого года - ужас рока глянул в глаза Наполеону в этой ледяной, железной и кровавой ночи Эйлау»[323].

Беннигсен со своей стороны вновь, как и после Пултуска, рапортовал Александру I, что он (уже второй раз подряд!) разбил Наполеона. Царь на радостях по такому случаю пожаловал барону за эту «победу» высший орден Российской империи - Св. Андрея Первозванного - и пожизненную пенсию в 12 тыс. руб. «На вашу долю, - гласило приветствие царя “цареубийце” от 8 (20) февраля 1807 г., - выпала слава победить того, кто еще никогда не был побежден»[324].

Российское общество, узнав об Эйлау (в трактовке Беннигсена) ликовало. В Петербурге (как и в Париже!) служили благодарственный молебен «Те Deum» за эйлаускую победу. Вновь выступил с патриотической одой Г. Р. Державин - теперь, правда, в иносказательной форме, под названием «Персей и Андромеда». Поэт изобразил Наполеона чудовищным драконом из преисподней, «серпокогтистым, двурогатым», «живым саламандром», которого поражает русский витязь (Беннигсен, стало быть, барон из Ганновера, который, кстати сказать, не владел русским языком и, хотя прослужил в России почти полвека, с 1773 по 1818 г., даже не принял российского гражданства)[325].

Тем временем «война, собрав богатый урожай смерти на поле Эйлау, вновь замирает»[326]: и французские, и русско-прусские войска, не мешая друг другу, расходятся по зимним квартирам - до весны.

5. Мария Валевская!

После Эйлау Наполеон расквартировал свою Великую армию в центральной Польше, избрав для себя, своего штаба и гвардии старый рыцарский замок в г. Остероде, а с 1 апреля переместил свою главную квартиру в более просторный и комфортный замок Финкенштейн (40 км западнее Остероде). Весь остаток зимы и раннюю весну 1807 г. он был занят неустанными хлопотами по восстановлению и наращиванию боеспособности своих войск, а главное, по изысканию и доставке подкреплений - не только из Франции, отовсюду. Наполеон требовал (и получал) войсковые пополнения от своих союзников - Баварии, Саксонии, Испании, не говоря уже об Италии, где он сам был королем, а его пасынок вице - королем. В то же время император следил, чтобы ни Англия, ни Россия не смогли ослабить его контроль над Балтийским побережьем. Поэтому так порадовал его маршал Ф. Ж. Лефевр, который 27 мая, после более чем двухмесячной осады, заставил капитулировать прусский гарнизон мощной портовой крепости Данциг под командованием фельдмаршала Ф. А. Калькрейта. Падение Данцига позволило Наполеону не только взять под усиленный контроль побережье Балтики, но и высвободить для нового, летнего, этапа войны с Россией первоклассный корпус Лефевра. Сам Лефевр получил от Наполеона титул герцога Данцигского.

Тяжкое, полное забот и тревог время первых месяцев 1807 г. скрасил Наполеону его роман с Марией Валевской, «один из знаменитейших романов истории», по мнению Мариана Брандыса[327].

Об этом романе написаны десятки книг, как научных, так и художественных, сочинены поэмы, драмы и оперные либретто, снят ряд фильмов, из которых лучшим был первый (1937 г.), американский, суперфильм «Покорение» с несравненной Гретой Гарбо в главной роли (в польском фильме «Марыся и Наполеон» роль Валевской играла другая кинозвезда - Беата Тышкевич). Биографы Наполеона, однако, не всегда принимают его польский роман всерьез. Е. В. Тарле лишь упомянул Валевскую. А. 3. Манфред, считавший любовь Наполеона к Жозефине, «пожалуй, единственным в его жизни сильным чувством к женщине»[328], признал, возражая себе самому, что «в романе жизни императора глава “Мария Валевская” осталась, наверное, самым сильным, самым ярким его воспоминанием»[329]. Самый авторитетный знаток личной жизни Наполеона академик Ф. Массон назвал Валевскую его «сильнейшей, единственной сердечной привязанностью»[330]. Это верно при одном уточнении: с тех пор как изменила Наполеону Жозефина.

Мария Лончиньская, дочь родовитого, но обедневшего польского шляхтича, родилась 7 декабря 1786 г. Гувернером ее был Николя Шопен - французский эмигрант и участник польского восстания 1794 г., будущий отец великого композитора. 17 июня 1803 г. она, 16-летней, была против ее воли выдана замуж за богатого камергера, дважды вдовца, 70-летнего Анастазия Колонна - Валевского, который по возрасту (вчетверо старше Марии) годился ей в деды, даже его внучка была на 10 лет старше ее. В 1805 г. Мария родила мужу - «деду» сына Антония Базиля Рудольфа. Он не доживет и до 30 лет, причем «о его судьбе практически ничего не известно»[331].

С Наполеоном Мария впервые встретилась 1 января 1807 г. в польском местечке Яблонна, когда он ехал из Пултуска в Варшаву. В тот день карету Наполеона встречали толпы жителей Яблонны. Они (да и все вообще поляки) экзальтированно воспринимали французского императора как спасителя их родины от «прожорливых соседей», трижды расчленивших великую Польшу. Среди них оказалась и 20-летняя Мария Валевская. Она с таким отчаянием воззвала из толпы к обер-гофмаршалу М. Дюроку («Месье, помогите мне увидеть его хоть одну минуту!»), что Дюрок подошел к ней, взял за руку и, властно раздвигая толпу, подвел ее к открытому окну императорской кареты. «Государь! - обратился он к Наполеону. - Взгляните на нее... Она не побоялась быть раздавленной толпой, чтобы только увидеть вас!»

Наполеон едва успел сказать что - то, как Мария в экстазе преклонения перед ним быстро заговорила на чистом французском и с трогательным польским акцентом: «Добро пожаловать, тысячу раз добро пожаловать на нашу землю! Никакими словами не выразить тех чувств, которые мы питаем к Вам. Мы ждали вас, чтобы снова встать с колен!»[332] Наполеон слушал ее, сняв шляпу и присматриваясь к ней. Затем он взял букет цветов, оказавшийся у него в карете, и поднес его Марии с такими словами: «Сохраните его как залог моих добрых намерений. Мы увидимся, надеюсь, в Варшаве, и я потребую тогда благодарности из ваших прелестных уст». Было видно, что Мария своим приветствием, а главное, всем своим обликом произвела на императора неизгладимое впечатление. Он еще какое-то время смотрел на нее, любуясь ею, а когда его экипаж тронулся в путь, помахал на прощание шляпой.

Эта «польская Жанна д’Арк», по выражению (дружески шутливому) Наполеона, грациозная, как античная статуэтка, и прелестная, как мадонна Рафаэля, с нежно - белокурыми локонами, пленительным взглядом фиалковых глаз и словно бы тенью грусти на одухотворенном лице, буквально ослепляла мужчин (и убивала завистливых дам) своей внешностью. По убеждению наполеоновского камердинера Л. - Ж. Маршана, она «могла свести с ума кого угодно»[333]. Когда прославленный Франсуа Жерар написал ее портрет, весь Париж восхищался им, говоря, что «это самое прекрасное произведение, которое выходило из его мастерской»[334]. Но Наполеон увидел в Марии большее. «Она ангел, - сказал он о ней брату Люсьену почти те же слова, которые А. С. Пушкин скажет потом своей Натали. - Душа ее столь же прекрасна, как и ее лицо»[335]. Вопреки стараниям некоторых литераторов (вроде Валентина Пикуля и Олега Михайлова) развить версию злоязычной графини Анетки Потоцкой, будто Валевская оборонялась перед Наполеоном «столь же слабо, как крепость Ульм»[336], неопровержимые документы, включая письма самого Наполеона, свидетельствуют, что завоевать Марию Валевскую всемогущему императору стоило гораздо больше сил, чем для победы над третьей коалицией европейских монархий.

Тогда, в январские дни 1807 г., по дороге из Яблонны в Варшаву и потом в самой Варшаве Наполеон не забывал о прекрасной незнакомке, которой он оставил букет цветов с надеждой на новую встречу. 17 января он увидел и узнал ее на балу в королевском замке Варшавы, где она была под присмотром мужа. «Император подошел к ней, - читаем в воспоминаниях очевидца этой сцены Констана Вери, - и немедленно завязал разговор, который она поддержала с большим изяществом и остроумием, демонстрируя при этом блестящее образование. Легкая тень меланхолии, присущая всему ее облику, делала ее еще более обольстительной»[337].

На следующий день после бала Наполеон был сам не свой. Он показался Констану «необычно возбужденным; вскакивал с кресла, прохаживался взад и вперед по комнате, садился в кресло и вновь поднимался с него»[338]. Так все началось: император отправил к Валевской Дюрока с раскошным букетом цветов и следующей запиской: «Я видел только Вас, восхищался только Вами, жажду только Вас. Пусть быстрый ответ погасит жар моего нетерпения... Н»[339]. Дюрок вернулся к императору ни с чем: «мадонна» Валевская на письмо не ответила! Наполеон спешно (может быть, в тот же день) вновь посылает Дюрока к Валевской с новым букетом и новым письмом. В этом втором письме, как заметил Мариан Брандыс, «уже нет императора, есть только влюбленный мужчина». Вот его текст:

«Неужели я не понравился Вам? Мне кажется, я был вправе ждать обратного. Разве я ошибался? Ваш интерес ко мне слабеет по мере того, как растет мой. Вы лишили меня покоя. Прошу Вас, уделите намного радости моему сердцу, готовому Вас обожать. Неужели так трудно дать мне ответ? Вы должны мне уже два... Н».

Можно себе представить смятение императора, когда Дюрок предстал перед ним, что называется, несолоно хлебавши - без ответа Валевской и на второе письмо. Наполеон, уже больно задетый за живое и как вожделенный «спаситель» Польши, и просто как мужчина, отправил Валевской третье письмо, умоляя ее теперь не только как женщину, но и как патриотку: «О, придите! Придите! Все Ваши желания будут исполнены. Ваша родина будет мне дороже, когда Вы сжалитесь над моим сердцем. Н». На этот раз Мария согласилась приехать вместе с Дюроком в апартаменты к Наполеону, но там, наедине с императором, она, как ей показалось тогда, не ощутила ничего, кроме стыда за свой грех перед мужем и страха. Он пытался успокоить ее, признавался ей в любви, но как только у него вырвались слова «твой старый муж», она вскрикнула и с рыданиями бросилась к двери. Наполеон остановил ее, бережно (но властно!) усадил в кресло. Вновь и вновь он порывался утешить ее, восхищаясь ею, - она только плакала. Тогда он отпустил ее: подвел к закрытой двери и, «грозя не открыть, заставил ее поклясться, что она придет завтра»[340].

Назавтра утром Мария получила четвертое письмо от Наполеона, преисполненное любви. «Мария, нежная моя Мария, - писал император. - Моя первая мысль - о Вас, мое первое желание - видеть Вас снова. Вы еще придете, правда? Ведь Вы обещали мне это. Если нет, орел сам полетит к Вам. Друг мой (М. Дюрок. - Н. Т.) говорил, что я увижу Вас сегодня за обедом. Благоволите принять этот букет. Пусть он поможет нам тайно общаться даже на глазах у толпы. Когда я прижму руку к сердцу, знайте, что оно все занято Вами, и в ответ мне Вы коснетесь этого букета. Любите меня, моя милая Мари, и пусть Ваша рука никогда не оставляет букета. Н».

«Букет», приложенный к письму, оказался изумительной по красоте брошью с бриллиантами. Валевская наотрез отказалась принять ее, но на обед в королевский дворец прибыла вместе с мужем (который не подозревал ее ни в каком прелюбодеянии) и без броши. Наполеон, увидев Марию, так посмотрел на нее, что ей показалось, будто глаза его мечут молнии. Когда он встал и направился к ней, она скорее непроизвольно, чем сознательно, приложила руку к тому месту, где должна была красоваться брошь. Лицо Наполеона сразу смягчилось, пламя гнева в его глазах погасло.

Вечером того же дня Валевская вновь приезжает к Наполеону и на этот раз остается с ним до утра. Возможно, как предполагает Ф. Массон, она «отдалась Наполеону или, вернее, позволила взять себя» не из каких-либо чувств (любви ли, поклонения и пр.) к нему лично, а в самоотверженной надежде на возрождение Польши[341]. Ведь она, как и все поляки, испытывала «патриотический восторг» при одной мысли о Наполеоне и тем более при виде его. Мария знала: где бы император ни появлялся, его встречали ликующие толпы с возгласами: «Да здравствует Наполеон Великий! Да здравствует Спаситель Отчизны!»[342] Впрочем, бесспорно лишь одно: «превращение мифического героя во влюбленного мужчину, домогающегося любовного свидания»[343], должно было стать для Валевской головокружительной неожиданностью. Такое превращение потрясло Валевскую, но и вызвало в ней ответное чувство. Она увидела в непобедимом герое столь же неотразимого мужчину: «Бог войны» стал для нее «Богом любви». Все следующие дни до отъезда Наполеона из Варшавы в армию (26 января) она встречалась с ним уже как возлюбленная и любящая.

Январские встречи 1807 г. для Наполеона и Марии Валевской были только началом их любви. Пока он был на фронте, они обменивались любовными письмами (он писал ей даже с поля битвы при Эйлау), а в середине апреля Наполеон вызвал ее к себе в замок Финкенштейн. Здесь их роман обрел, по определению М. Брандыса, «черты супружеской респектабельности», тем более что свои отношения с мужем Валевская в то время фактически (пока еще не формально) уже порвала. Подробно вспоминал об этом Констан Вери - личный камердинер и «неотступная тень» императора: «Наполеон, по-видимому, высоко ценил прелести этой ангельской женщины, чей добрый и готовый к самопожертвованию характер произвел на меня глубокое впечатление. Когда они обедали вместе, а их обслуживал только я один, мне предоставлялась возможность получать удовольствие от их разговора, который всегда со стороны императора принимал дружеский, веселый, оживленный характер, а со стороны госпожи Валевской их беседа окрашивалась нежностью, страстностью и несколько загадочной грустью <...>. Очарование ее натуры заметно пленило императора, который с каждым днем все больше становился ее рабом»[344].

В начале мая 1807 г., после трех недель «супружески респектабельной» связи Наполеон и Мария вынуждены были расстаться: он уехал на фронт завоевывать мир с Россией, она - домой, терпеть нелюбимого мужа. Перед отъездом из Финкенштейна Мария заказала для Наполеона и подарила ему на прощанье золотое кольцо с надписью: «Если разлюбишь меня, не забудь, что я тебя люблю»[345].

Тем временем какие-то слухи о польском романе Наполеона дошли в Париж до Жозефины, и она написала императору ревнивое письмо о своих подозрениях. Наполеон 10 мая 1807 г., спустя всего лишь несколько дней после разлуки с Валевской, ответил Жозефине не без лукавства: «Я получил твое письмо. Не знаю, что ты имеешь в виду, говоря о дамах, которые со мной в переписке. Я люблю только мою маленькую Жозефину, милую, надутую и капризную, которая даже ссориться умеет с изяществом, присущим всему, что она делает, а потому всегда мила, кроме тех минут, когда она ревнует. Вот тогда она становится сущей ведьмой!.. Однако вернемся к нашим дамам. Если бы я мог заинтересоваться какой-либо из них, то, уверяю тебя, только при условии, что она была бы прелестна, как розовый бутон. Разве дамы, о которых ты говоришь, принадлежат к этой категории?»[346]

«Лицемер! - так комментировала это письмо Наполеона Гертруда Кирхейзен. - Но ведь этим “розовым бутоном” он делал половинное признание, скрытый намек на свою юную подругу, которая украшала собою его пребывание в Финкенштейне»[347]. «Как нелегко быть биографом!» - восклицал по этому поводу Мариан Брандыс[348].

Нам еще доведется (и не единожды) упоминать Марию Валевскую в связи с теми или иными событиями в жизни Наполеона. Но для полноты представления о ней самой, о том, как развивались ее отношения с Наполеоном и как в конечном счете сложилась судьба этой «ангельской женщины», заглянем вперед. С 1807 по 1815 г., от торжественного въезда Наполеона в Варшаву до его изгнания на остров Святой Елены, Мария, его «маленькая Мари», как он ее называл, встречалась с ним в самых разных местах и при самых различных обстоятельствах - и на вершине его величия, и у развалин его. Она приезжала к нему в Вену, Шёнбрунн и даже на остров Эльба, но, главное, подолгу жила в Париже, где император снимал для нее изящный отель на улице Монморанси, а затем поручил Дюроку купить ей «очаровательный домик» на Шоссе д’Антен[349]. Там она часто принимала Наполеона в бытность при нем и первой, и второй его жен.

Самой важной и счастливой для императора из всех его встреч с Валевской была, пожалуй, та (в середине августа 1809 г. в Вене), когда Мария сказала ему, что беременна. По его желанию и с ее согласия этот факт был официально подтвержден личным медиком императора Ж. - Н. Корвизаром. М. Брандыс обоснованно заключил, что «беременность Валевской стала для Наполеона, независимо от сентиментальных соображений, событием государственного значения»[350]. Только теперь император окончательно удостоверился, что может стать основателем собственной династии, вопреки попыткам Жозефины взвалить на него вину за ее бездетность, ибо в своем отцовстве по отношению к двухлетнему Леону, рожденному от его мимолетной связи с лектрисой[351] Элеонорой Денюэль, которую подставил ему Мюрат, он все еще сомневался, подозревая, что именно Мюрат и был отцом того ребенка.

Биографы Валевской допускают, что Наполеон, как только узнал о ее беременности, «чуть было не предложил ей корону», но спохватился, подчинив чувство разуму, который диктовал ему «политически - династический» подход к браку[352]. Он разведется с Жозефиной, хотя и любил ее как женщину даже после ее измен (правда, уже без былой страсти), и женится на принцессе из авторитетнейшей в Европе династии Габсбургов Марии-Луизе, которую будет любить как мать его законного сына, наследника. Валевская же останется для него любимой и непорочной женщиной.

4 мая 1810 г. у Марии родится сын Александр Валевский - будущий (уже при Наполеоне III) министр иностранных дел Французской империи, председатель исторического Международного конгресса 1856 г. в Париже, где были подведены итоги Крымской войны 1853 - 1856 гг. После рождения Александра Мария сделает все, чтобы добиться развода с Анастазием Колонна - Валевским, и 24 августа 1812 г. (в тот день Наполеон в России подойдет к Бородину) их брак будет официально расторгнут. Наполеон впервые увидит Александра Валевского в конце 1810 г., когда Мария приедет с ним, полугодовалым, на постоянное жительство в Париж. Здесь император окружил свою «польскую супругу» (как закулисно называли ее осведомленные лица) с ее - и его! - ребенком нежной заботой: «...каждое утро он посылал к ней за распоряжениями. К ее услугам предоставлены ложи во всех театрах, перед нею открыты двери всех музеев. Корвизару поручено заботиться о ее здоровье. На Дюрока возложена обязанность снабжать ее по высшему классу материально и вообще заботиться о ее удобствах. Император дает ей ежемесячную пенсию в 10 тыс. франков[353] <...>. Сыну ее немедленно по его прибытию был пожалован титул графа Империи»[354].

Последний раз Валевская встретится с Наполеоном 28 июня 1815 г., через 10 дней после Ватерлоо. С ними будет их пятилетний сын Александр. Об этой встрече, как и о романтической поездке Марии и Александра к Наполеону на остров Эльба речь пойдет особо - в V и VI главах. Но о том, как сложилась судьба Валевской после того как Наполеон был сослан на остров Святой Елены, уместно сказать здесь.

Прощаясь с Наполеоном 28 июня 1815 г. в Мальмезоне, Мария долго плакала в его объятиях и предлагала ехать вместе с ним в любое изгнание, хоть на край света. «Он обещал вызвать ее к себе, если позволит ход событий»[355], но прошел год, тянулся, месяц за месяцем, второй, а вызова с другого края, света не было. И вот 7 сентября 1816 г. Мария Валевская вторично вышла замуж. На этот раз ее избранником стал двоюродный брат Наполеона (!), граф, дивизионный генерал и будущий (при Наполеоне III) маршал Империи, герой Аустерлица, Иены, Бородина и Лейпцига Филипп Антуан Орнано (1784 - 1863 гг.). Он был давно влюблен в Марию и добивался ее руки с 1812 г., когда она развелась с Анастазием Колонна - Валевским. Но лишь после ссылки Наполеона на Святую Елену Мария согласилась стать женой Орнано, который приглянулся ей, надо полагать, не только как ее обожатель, но и как соратник, а главное, близкий родственник Наполеона, похожий на него, как говорили вокруг, даже внешне. Кузен императора был счастлив в браке с его бывшей возлюбленной (9 июня 1817 г. она подарит ему сына, Рудольфа - Огюста), но недолго: ровно через полгода после рождения сына и на четвертый день 31-го года своей жизни (11 декабря 1817 г.) Мария Валевская умерла в Париже, в том самом доме, который подарил ей Наполеон[356]. Расставшись навеки с Наполеоном, она уже не столько радовалась жизни, сколько угасала, - рядом с мужем, который боготворил ее, но не мог заменить ей того, кто был для нее незаменим. Похоронили Марию на всемирно знаменитом кладбище Пер - Лашез, но в 1818 г., исполняя волю покойной, родственники перевезли ее останки в Польшу и предали земле в костеле ее родного местечка Кернозя. Там наконец обрел покой прах этой женщины, которая однажды очень просто сказала о Наполеоне и о себе: «Тот, кто видел мир у своих ног, был у моих»[357]. И это не было преувеличением.

6. Фридланд - Тильзит: разгром четвертой коалиции

За время с февраля по май 1807 г. Наполеон тщательно подготовился к летней кампании, которая должна была, по всем его выкладкам, решить судьбу четвертой коалиции. К началу июня он сосредоточил в ударный кулак под своим командованием шесть корпусов и гвардию общей численностью в 125 тыс. человек. Л. Л. Беннигсен, тоже восполнивший зимние потери и получивший подкрепления, имел, «по одним подсчетам, 85, а по другим - около 100 тыс. годных к бою солдат»[358]. Теперь военные действия развернулись на территории Восточной Пруссии.

Наполеон знал, что операционным центром и главной военной и продовольственной базой русских войск (точнее, даже русско-прусских, поскольку в составе армии Беннигсена оставался еще прусский корпус А. В. фон Лестока) был Кёнигсберг. Поэтому в первую очередь император планировал отрезать Беннигсена от его базы, тогда как Беннигсен стремился не допустить этого.

Тем временем Александр I, который после Эйлау проникся боевым духом, осведомился у Беннигсена, «когда прибытие его (царя.-я Г.) к армии окажется наиболее полезным». Беннигсен, вдохновленный не столько итогами битвы при Эйлау, сколько своим донесением царю об ее итогах, 9 (21) марта ответил, что просит государя «поспешить отъездом»[359].

16 (28) марта Александр I с военно - придворной свитой, включая прежний «триумвират» его «молодых друзей» (П. А. Строганова, А. А. Чарторыйского и Н. Н. Новосильцева) отправился из Петербурга в действующую армию. Проездом он посетил в Митаве Людовика XVIII и заявил ему, что «день, когда он водворит его во Франции, будет счастливейшим днем его (Александра. - Н. Т.) жизни»[360]. 23 марта (4 апреля) царь уже проводил смотр своей гвардии близ Юрбурга в присутствии Фридриха Вильгельма III. Тронутый убитым видом короля Пруссии, Александр братски обнял его и со слезами на глазах воскликнул: «Не правда ли, никто из нас двоих не падет один? Или оба вместе, или ни тот, ни другой!»[361]

Столь чувствительные объятия российского и прусского самодержцев были скреплены Бартенштейнской конвенцией о союзе между Россией и Пруссией. 14 (26) апреля 1807 г. в г. Бартенштейне (ныне Бартошице на севере Польши) Александр I и Фридрих Вильгельм III договорились, что «для обеспечения благодеяний мира необходимо продолжать войну самым энергичным способом» против их «общего врага» - Франции[362].

Тогда же в Бартенштейне Александр, памятуя о своем разладе с М. И. Кутузовым при Аустерлице, четко определил полномочия Беннигсена особым приказом по армии: «Все повеления исходят по-прежнему (даже после приезда в армию царя. - Н. Т.) от одного главнокомандующего генерала Беннигсена, равно как и рапорты доставляются прямо к нему»[363]. Себе лично царь отводил роль вдохновителя и наблюдателя.

Летняя кампания 1807 г. началась 10 июня с битвы при Гейльсберге, где Беннигсен попытался остановить наступление французов на Кёнигсберг. И снова, как ранее при Пултуске и Прейсиш - Эйлау, ни одна из сторон не добилась решающего перевеса. Русские войска оставили поле битвы, но отступили в порядке, хотя и с большими потерями (по данным Е. В. Тарле, около 10 тыс. человек, причем сам Беннигсен был ранен и ненадолго выбыл из строя). Потери французов были немногим меньше (по тем же данным, до 8 тыс. человек)[364]. Герцогиня Л. д’Абрантес вспоминала (может быть, со слов своей подруги, жены маршала Ланна), что в день этой битвы Ланн будто бы сказал Наполеону: «Русские сражаются все лучше и лучше». «Да, - согласился Наполеон, - мы даем им уроки, и, возможно, они станут нашими учителями»[365].

Поскольку русские войска вновь отступили, Наполеон, естественно, объявил себя победителем. Стремясь развить достигнутый им весьма относительный успех и форсировать выигрыш всей кампании, он пошел с главными силами от Гейльсберга прямо на Кёнигсберг. Его стратегический расчет строился на том, что Беннигсен непременно приложит все силы к тому, чтобы защитить древнюю твердыню Восточной Пруссии и свою главную базу. Как рассчитал Наполеон, так все и вышло. Беннигсен действительно ускорил свой марш к Кёнигсбергу, а Наполеон настиг и атаковал его у городка Фридланд (ныне Правдинск в Калининградской области России). Здесь 14 июня, в седьмую годовщину исторической битвы при Маренго, грянуло не менее историческое сражение, в котором и произошел окончательный разгром четвертой антинаполеоновской коалиции.

Соотношение сил в битве под Фридландом было для Наполеона необычно выигрышным: «...из всех сражений, которые дал когда-либо (до 1809 г. - Н. Т.) Наполеон, - подчеркивал барон М. де Марбо, - только в этом его войска по численности превышали неприятельские»[366]. В различных источниках цифры приводятся разные, но чаще всего - от 80 до 85 тыс. французов и от 60 до 75 тыс. русских[367]. Битва началась как никогда рано. В 3 часа утра маршал Ланн, возглавлявший авангард Великой армии, заметил движение русских войск из Фридланда к реке Алле. Беннигсен (кстати сказать, еще не вполне оправившийся от раны) повел русскую армию на западный берег реки, чтобы затем ускорить ее марш к Кёнигсбергу. Ланн открыл по русским колоннам ураганный огонь из всех своих орудий и послал адъютантов за помощью к Наполеону, который с главными силами был только еще на подходе к Фридланду.

С рассвета и до полудня Ланн, в первые часы со своим 10-тысячным корпусом, а потом при поддержке примерно такого же по численности корпуса маршала Мортье, сдерживал атаки всей армии Беннигсена, пока не подоспели к полю битвы главные силы Наполеона. Император сразу определил, сколь неудачна позиция русской армии, которая перешла реку Алле и оказалась теперь зажатой в ее излучине, имея реку с крутыми берегами позади себя, а перед собой - превосходящие силы противника. Оценив ситуацию, Наполеон дал сигнал (мощным залпом из 25 орудий) к общей атаке.

С этого момента император лично руководил ходом битвы, рискуя, как это было под Эйлау, собственной жизнью. По рассказам очевидцев, русские ядра пролетали над ним и рядом с ним. Когда одно из них взорвалось, солдат, стоявший неподалеку, бросился на землю. Наполеон с улыбкой упрекнул его: «Чего боишься? Если бы этот снаряд предназначался именно тебе, он нашел бы тебя, спрячься ты хоть под землю!»[368]

Главный удар по русским позициям у Фридланда нанесла французская артиллерия, которой командовал в тот день генерал Александр Антуан де Сенармон (1769 - 1810 гг.) - герой Маренго и Аустерлица; он погибнет через три года после Фридланда в Испании при осаде Кадиса. Батареи генерала, искусно маневрируя по указаниям Наполеона, расстроили ряды русских воинов, вынудили их отступать в беспорядке к реке, а затем разрушили все мосты через реку, что привело к гибели тысяч солдат противника в водах Алле. Участник битвы Денис Давыдов на всю жизнь запомнил этот день, когда русская армия была «засыпана на тесном пространстве густою массою чугуна и свинца». Хотя она и сражалась, по воспоминаниям Давыдова, с «неимоверною храбростью»[369], все же была разгромлена. Ее разрозненные части искали спасения на восточном берегу реки Алле, откуда к началу битвы они перешли на западный берег; иные из них сохраняли относительный порядок, но большая их часть в панике бежала. Еще один свидетель, «кавалерист - девица» Надежда Дурова, вспоминала: «...множество негодяев солдат, убежавших с поля сражения, рассеивают ужас между удаляющимися толпами, крича: “Все погибло! Нас разбили наголову! <...> Бегите! Спасайтесь!”»[370].

«Поражение (русских войск. - Н. Т.) было уничтожающее», - справедливо резюмировал О. фон Леттов - Форбек[371]. Беннигсен потерял всю артиллерию и до 25 тыс. человек убитыми, ранеными и пленными, тогда как потери французов исчисляют по разным источникам в 7 - 10 тыс.[372] Утром 15 июня из Фридланда Наполеон отправил письмо в Париж, Жозефине: «Друг мой, пишу тебе лишь несколько слов, ибо я очень устал. Несколько дней кряду провел на бивуаках. Мои дети[373] победно отметили годовщину Маренго. Битва под Фридландом будет столь же памятной и столь же славной для моего народа. Вся русская армия разбита <...>. Эта наша победа - достойная сестра Маренго, Аустерлица и Йены»[374].

Альбер Вандаль оценил значение битвы под Фридландом такими словами: «В этот день Наполеон своей шпагой завоевал русский союз»[375]. Да, сразу после Фридланда маршал Сульт вступил в Кёнигсберг, где «захватил огромные боевые запасы, хлеб, одежду - все это только что было доставлено с моря англичанами, не предполагавшими такой близкой катастрофы»[376]. А 19 июня Наполеон с главными силами Великой армии подошел к Неману и встал у Тильзита, на границе Российской империи. Там, в Тильзите (ныне г. Советск Калининградской области), пребывал тогда со своей свитой Александр I. Он стал свидетелем жуткого зрелища: остатки русских войск, преследуемые французами, спешно переправлялись через Неман на российскую землю, без всякого пиетета к особам из царской ставки, непоправимо деморализованные. «В главной квартире, - свидетельствовал Денис Давыдов, - все было в тревоге, как за полчаса до светопреставления»[377]. 19 июня Александр I перенес свою ставку на правый берег Немана в селение Амт - Баублен, а Наполеон во главе Великой армии вступил в Тильзит. Согласимся с Е. В. Тарле: «Александр I переживал нечто похуже того, что ему пришлось испытать после Аустерлица. Наполеон мог через полторы недели быть в Вильне»[378]. Беннигсен настаивал на немедленном перемирии. Брат царя великий князь Константин Павлович, бывший мужем отнюдь не робкого десятка (участвовал в итальянском и швейцарском походах А. В. Суворова), заявил: «Государь! Если вы не желаете заключать мира с Францией, то дайте каждому из ваших солдат хорошо заряженный пистолет и скомандуйте им пустить себе пулю в лоб. В таком случае вы получите тот же результат, какой вам дало бы новое и последнее сражение»[379].

Выход был только один. 22 июня Александр послал к Наполеону одного из «екатерининских орлов», штурмовавшего в 1790 г. под начальством Суворова Измаил, князя Д. И. Лобанова - Ростовского с предложением и полномочиями заключить перемирие. Вся главная квартира царя пребывала в нервном ожидании: как отнесется к этому предложению «двурогатый» антихрист, захочет ли он мириться? Наполеон, против всех ожиданий, утвердил акт перемирия в тот же день, подчеркнув, что он желает не только мира, но и союза с Россией. Лобанов - Ростовский доставил утвержденный Наполеоном акт Александру и был тотчас вновь отправлен к Наполеону с поручением (в собственноручной записке царя): «Скажите ему, что союз Франции с Россией постоянно был предметом моих желаний»[380].

Русско-французские переговоры начались немедленно. Наполеон поручил вести их Ш. М. Талейрану. Александр же в помощь Лобанову - Ростовскому отрядил еще одного «екатерининского орла», кн. А. Б. Куракина[381], желая показать Наполеону, что теперь он выставляет не каких-то молокососов вроде П. П. Долгорукова и П. Я. Убри, как ранее, а зрелых государственных мужей из славного прошлого России. Впрочем, Наполеон решил иметь дело не с царскими уполномоченными, а с самим царем. 24 июня он предложил Александру личное свидание на следующий же день. Александр, разумеется, согласился. Чтобы ему не пришлось ехать на занятый французами левый берег Немана, а Наполеону - на русский, правый, государи договорились встретиться посередине реки на плоту.

За ночь французские инженеры соорудили посреди Немана, напротив Тильзита, плот с двумя павильонами, обтянутыми белым полотном: один из них, роскошный, с вензелями А и N на противоположных фронтонах, был предназначен для императоров; другой, попроще, - для их свиты. Утром 25 июня оба императора - Наполеон с тильзитского берега, Александр с противоположного, каждый со своей свитой, - одновременно вступили в лодки и поплыли к плоту. Наполеон, верный своей привычке опережать всех и вся, первым взошел на плот и встретил Александра, когда тот выходил из своей лодки. Посмотрев друг на друга, императоры в обоюдном порыве чувств обнялись. Очевидцы запомнили первые слова Александра Наполеону: «Государь, я ненавижу англичан так же, как и вы!» «В таком случае, - отвечал Наполеон, улыбаясь, - все будет улажено и мир упрочен»[382]. Бывшие враги, расточая улыбки друг другу, прошли в главный павильон и оставались там с глазу на глаз около двух часов.

Наполеон сразу предложил Александру вести переговоры tête - à - tête, без свидетелей: «Я буду вашим секретарем, а вы - моим»[383]. Дипломатам доверялась лишь чисто техническая сторона дела. Предложение Александра привлечь к переговорам прусского короля Наполеон отверг по-солдатски цинично: «Я часто спал вдвоем, но втроем - никогда». По свидетельству осведомленнейшего генерал-адъютанта Наполеона Р. Савари, Александр счел это выражение «прелестным»[384]. Самому Александру Наполеон старался понравиться не меньше, чем Александр - Наполеону. Договорились, что завтра же Александр переселится из правобережной «дыры» Амт - Баублен в Тильзит и займет тот самый дом, где он жил до Фридланда. Город на время переговоров решили объявить нейтральным, чтобы не показалось кому-либо, что Александр приехал... в плен к Наполеону.

Закончив первую беседу, императоры пригласили к себе в павильон и представили друг другу свои свиты. При этом Александр знакомился с французскими грандами изысканно и сдержанно, а Наполеон с русскими - весело, одарив каждого неповторимой, а то и парадоксальной любезностью. Беннигсену он сказал такой комплимент: «Вы были злы под Эйлау» (vous étiez méchant à Eilau), о чем сам Беннигсен с удовольствием рассказывал Денису Давыдову[385].

В следующие дни Наполеон и Александр почти не расставались друг с другом. По утрам они вдвоем или в сопровождении Фридриха Вильгельма III проводили смотры и учения французских войск. Затем, чаще в салоне у Наполеона, реже - у Александра, вели переговоры. Обедали в 20 часов, всегда у Наполеона - чаще вдвоем, иногда втроем (с Фридрихом Вильгельмом) или еще с великим князем Константином Павловичем и Мюратом. После обеда императоры ненадолго расставались, чтобы дать возможность удалиться гостям, особенно прусскому королю, которого Наполеон не переносил и при каждом случае норовил его уколоть (например, мог спросить короля, разглядывая его мундир: «Скажите, как вы умудряетесь застегивать столько пуговиц?»). Часов в 10 вечера Наполеон уже приходил к Александру - пешком, один, без охраны и свиты, и оба императора засиживались за разговорами о мировых, национальных и личных делах. «Мы не расставались до двух - трех часов утра, - вспоминал Наполеон. - <...>. Обычно мы рассуждали о политике и философии»[386]. Иногда, проговорив до полуночи, они выходили прогуляться, и «военные всякого звания, заполнявшие вечерами улицы Тильзита, встречая двух прохожих, которые, идя под руку, дружески разговаривали, с удивлением узнавали в них императоров Франции и России»[387].

Воспоминания Наполеона, продиктованные им на острове Святой Елены, и отчасти реминисценции Александра I, записанные его придворными, донесли до нас содержание этих бесед. Говорил больше Наполеон - о своих походах (царя особенно интересовал египетский), правилах военной науки, государственных реформах («рекламируя» свой Гражданский кодекс), сотрудниках и врагах, о достоинствах и недостатках различных образов правления. Александр внимательно слушал, задавал вопросы и вновь слушал, стараясь запомнить уроки сидевшего (или ходившего) перед ним феномена и, как он рассказывал позднее, «твердо решившись при случае этим воспользоваться»[388].

Так же инициативно Наполеон вел и деловые переговоры. По любому вопросу он первым излагал свое мнение, выслушивал доводы Александра и в тот же вечер или на другой день присылал царю краткую, но емкую записку с мотивированными вариантами решения. Следующий разговор становился поэтому уже более конкретным, и, если сохранялись разногласия, Наполеон изыскивал компромиссный вариант, mezzo termine[389], как он говорил, при котором он позволял Александру что-то выиграть, сам ничего не проигрывая. Этот вариант Наполеон аргументировал в новой записке, которая на очередной встрече императоров принималась к обоюдному удовольствию.

За время тильзитских встреч Наполеон проникся симпатией к Александру, против которого ранее был, естественно, предубежден, считая отцеубийцей и главным поставщиком «пушечного мяса» для антифранцузских коалиций. Нельзя сказать, что он был очарован царем (привыкнув очаровывать других, сам он не поддавался никаким чарам, если не считать Жозефины и Марии Валевской), но Александр ему понравился, это бесспорно. «Я был крайне доволен им, - написал он Жозефине после первых же встреч с царем 25 июня. - Это молодой, чрезвычайно добрый и красивый император. Он гораздо умнее, чем думают»[390].

О том, как внешне красив был Александр I, свидетельств более чем достаточно. Вот одно из них, относящееся как раз к лету 1807 г. в Тильзите, вспоминает Надежда Дурова: «Государь наш красавец, в цвете лет (всего 29! - Н. Т.); кротость и милосердие изображаются в больших голубых глазах его, величие души в благородных чертах и необыкновенная приятность на румяных устах его. На миловидном лице молодого царя нашего рисуется вместе с выражением благости какая-то девическая застенчивость»[391].

Здесь уместно процитировать и рассказ очевидца о том, как в то же время в Тильзите выглядел Наполеон. Свидетельствует Денис Давыдов, который в те дни видел французского императора совсем близко: «Я увидел человека, держащегося прямо, без малейшего напряжения, что, впрочем, есть принадлежность всех почти людей малого роста[392]. Но вот что было его собственностью: это какая-то сановитость, благородно - воинственная и, без сомнения, происходившая от привычки господствовать над людьми и от чувства морального над ними превосходства. Не менее замечателен он был непринужденностью и свободою в обращении, безыскусственною и натуральною ловкостью в самых пылких и быстрых приемах и ухватках своих на ходу и стоя на месте. Я увидел человека с лицом чистым, смугловатым <...>. Нос его был небольшой и прямой, на переносице едва приметна была легкая горбинка. Волосы на голове его были не черные, но темно - русые, брови же и ресницы ближе к черному цвету, и глаза голубые, - что от его почти черных ресниц придавало взору его чрезвычайную приятность»[393].

Наполеон всегда мыслил рационально и очень масштабно. Он был так заинтересован в союзе с Россией, что готов был бы заключить в объятия на месте Александра I хоть самого дьявола. То, что царь так обаятелен и покладист, стало для него приятным сюрпризом, и он искренне проявлял дружеское расположение к Александру, с удовольствием испытывал на нем всю силу своей харизмы, чтобы привязать его к себе.

Александру надо было преодолеть еще большее предубеждение против Наполеона - не только как «антихриста», но и как личного оскорбителя, ибо Александр с его обидчивостью и злопамятностью не мог ни забыть, ни простить «антихристу» его майской ноты 1804 г. Однако царь преодолел этот психологический барьер с видимой легкостью. «Ни к кому я не чувствовал такого предубеждения, как к нему, - объяснял он свое впечатление от первой встречи с Наполеоном, - но после беседы, продолжавшейся три четверти часа, оно рассеялось, как сон»[394]. Это признание, сделанное доверенному лицу Наполеона Р. Савари, говорит не об искренности Александра, а об искусстве перевоплощения, которым он владел с детства. Давно обретенное им умение держать наготове двойной набор манер, чувств и мыслей помогло ему в общении с Наполеоном. Он почтительно внимал Наполеону, восхищался его талантами и победами, хвалил его сотрудников и ругал врагов (Людовика XVIII называл «самым ничтожным и пустым человеком в Европе»[395]).

Идя навстречу Наполеону, Александр зашел даже слишком далеко, предложив сделать Жерома Бонапарта королем Польши с женитьбой его на двоюродной сестре Александра I Екатерине Вюртембергской, что в некотором роде поделило бы польский престол между Францией и Россией, но в пользу Франции. Наполеон согласился на брак Жерома с Екатериной, но отклонил польский проект царя, заявив, что он приведет со временем «к разногласиям, более острым, чем те, которые существовали доныне»[396].

А. К. Дживелегов, специально исследовавший тему «Александр I и Наполеон», так объяснил поведение Александра в Тильзите: «Ему нужно было усыпить малейшие подозрения Наполеона. Он решил не останавливаться для этого ни перед чем, даже перед унижениями.

Ненависть к Наполеону не утратила ни силы, ни остроты, но он сумел ее скрыть и опасался обнаружить ее каким-нибудь неосторожным поступком»[397]. Такое объяснение несколько упрощает суть дела. Думается, ближе к истине был А. Вандаль. Вот его версия. Александр, безусловно, ненавидел Наполеона и в объятья к «антихристу» на тильзитском плоту «бросился в порыве отчаяния», но затем, ежедневно общаясь с Наполеоном, не мог не восчувствовать по крайней мере пиетета к мощи, разносторонности и блеску дарований, которые «антихрист» расточал перед ним. Правда, «будучи и на самом деле очарован, он делал вид, что увлечен более чем было в действительности» (чтобы усыпить подозрения Наполеона!). Вандаль определил характер отношений между Наполеоном и Александром в Тильзите как «искреннюю попытку к кратковременному союзу на почве взаимного обольщения»[398].

Русско-французский союз действительно был нужен обоим государям, но - на разных уровнях: Александру (по его собственному признанию в разговоре с кн. А. Б. Куракиным) - для «самосохранения», Наполеону - для возвеличения себя и своей империи. Поэтому, если Александр рассматривал союз как вынужденную и временную уступку победителю, то Наполеон - как гарантию стабильности в побежденной Европе под контролем Франции. В конфиденциальном письме к Талейрану от 9 июля 1807 г., сразу после ратификации Тильзитского договора, Наполеон высказался прямо: «Я имею основания надеяться, что наш союз будет постоянным»[399].

Переговоры Наполеона с Александром шли довольно близко и гладко, тем более что Наполеон сразу отказался от каких-либо территориальных претензий к России. Александру пришлось хлопотать только о территориях своего друга Фридриха - Вильгельма III. Наполеон вначале предлагал даже просто ликвидировать Пруссию, разделив ее между Францией и Россией, и только «из уважения к Е. в - ву императору всероссийскому», как было записано в четвертой статье Тильзитского договора[400], к вящему унижению национального достоинства пруссаков, согласился оставить Прусское королевство на европейской карте, обкорнав его на одну треть. У прусского орла, как тогда говорили, «были отрублены оба крыла»: с одной стороны, земли, ранее отнятые у Польши (исключая Данциг, объявленный вольным городом), теперь образовали Великое герцогство Варшавское, которое возглавил вассал Наполеона саксонский король Фридрих Август; с другой стороны, все прусские владения к западу от Эльбы (включая жизненно важный для Пруссии порт и крепость Магдебург) составили королевство Вестфальское во главе с младшим из братьев Наполеона Жеромом.

Пытаясь спасти хотя бы Магдебург, Фридрих - Вильгельм (повидимому, с одобрения, если не по совету Александра I) решился на крайний шаг. Он вызвал в Тильзит свою жену, королеву Луизу, европейски знаменитую красавицу, чтобы она своими чарами смягчила гнев Наполеона, но увы! - Наполеон проявил к ней лишь преувеличенную любезность, изощрялся в комплиментах ее туалету («Этот креп и газ из Италии?») и в заключение подарил ей вместо Магдебурга... красную розу. «Прусская королева действительно прелестна, - написал он 8 июля своей Жозефине. - Она очень кокетничает со мной. Но не ревнуй. Я - как клеенка, по которой все это только скользит»[401].

Тильзитский договор о мире, дружбе и союзе между Францией и Россией был подписан 7 июля 1807 г. и ратифицирован обоими императорами 9 июля[402]. Два главных его условия Наполеон навязал Александру как победитель: 1) Россия признавала все завоевания Наполеона, а его самого - императором и вступала в союз с Францией; 2) Россия обязалась порвать с Англией и присоединиться к континентальной блокаде. Если первое условие задевало престиж Российской империи и самолюбие царя, который лишь недавно объявил Наполеона «общим врагом» европейских монархий, а теперь вынужден был обращаться к нему, как принято у монархов: «Государь, брат мой...», то второе условие вредило жизненным интересам России. Учитывая, какую роль играла торговля с Англией в экономической жизни России, можно сказать, что континентальная блокада означала нож в сердце русской экономики.

Впрочем, экономический проигрыш России от участия в континентальной блокаде сказался на ней позднее. Политически же Тильзит был не только триумфом Наполеона, но и успехом Александра. Проиграв Наполеону две войны, Россия не потеряла ни пяди своей территории. Неудобства престижного толка вполне компенсировались обретением в лице Франции могущественного союзника, что позволяло России вместе с Францией (пусть даже на правах младшего партнера) регулировать международные отношения в центральной Европе. К тому же Тильзитским договором прекращалась, при посредничестве Наполеона, война между Россией и Турцией, и России получала свободу действий против Швеции.

Понятно, почему на торжествах в Тильзите 9 июля по случаю ратификации договора Александр выглядел столь же удовлетворенным, как и Наполеон. Кульминацией торжеств стал совместный парад французской и русской гвардии, который принимали два императора. Молодые, нарядно одетые, оба голубоглазые, они стояли плечом к плечу: Наполеон - с Андреевской лентой высшего российского ордена Св. Андрея Первозванного, Александр - с лентой ордена Почетного легиона, высшей награды Франции. По окончании парада Наполеон попросил назвать ему самого храброго из русских солдат, и, когда ему был представлен Преображенский гвардеец Лазарев, император снял с себя и собственноручно прикрепил к мундиру Лазарева орден Почетного легиона. «Помни, - сказал он солдату, - что это день, когда мы, твой государь и я, стали друзьями»[403]. Позднее в Петербурге посол Франции А. Коленкур будет приглашать к себе Лазарева на балы и обеды, шокируя этим русских вельмож. Да и Александр I тоже был шокирован солдатским жестом Наполеона и сразу не нашелся, как на него отреагировать. Лишь возвратившись к себе, он послал Наполеону для храбрейшего из французских солдат знак отличия ордена Св. Георгия, т. е. не самый орден, а солдатский Георгиевский крест, не рискнув преступить феодальную шкалу привилегий.

Может быть, крест получил именно тот французский гренадер, о котором бытует показательный исторический анекдот. Поскольку лицо гренадера было обезображено громадным шрамом, Наполеон, представив его Александру I, спросил:

― Что вы скажете о людях, которые могут выдержать такие удары?

― А что можно сказать о тех, кто наносит их? - парировал Александр.

― Они погибли, - вмешался гренадер в диалог монархов[404].

Эпизод с Георгиевским крестом несколько омрачил тильзитскую идиллию встреч Наполеона и Александра, а следующий - разбередил болезненную рану, которую Наполеон нанес Александру в мае 1804 г.

Дело в том, что перед расставанием императоры обменялись высшими наградами своих держав. Александр вручил пять орденов Св. Андрея Первозванного Наполеону, Жерому, Ш. М. Талейрану, И. Мюрату и Л. А. Бертье, а Наполеон - пять орденов Почетного легиона Александру, великому князю Константину Павловичу, министру иностранных дел А. Я. Будбергу, А. Б. Куракину и Д. И. Лобанову - Ростовскому. Александр опрометчиво предложил вместо Будберга (ничем себя не проявившего) наградить Л. Л. Беннигсена, но Наполеон категорически, хотя и не называя причины, отказал, ибо ему, как он вспоминал об этом на острове Святой Елены, «было противно, что сын просит награду для убийцы своего отца»[405]. Александр изменился в лице, поняв, в чем дело. У него хватило такта сохранить в разговоре с Наполеоном любезный тон и расстаться с ним внешне очень дружески (отплывая из Тильзита за Неман, он приветливо отвечал Наполеону, стоявшему на берегу с поднятой в прощальном взмахе рукой), но внутренне Александр, должно быть, кипел, сознавая, что никогда не станет другом Наполеона, лишь на время останется его союзником и рано или поздно вместе с другими монархами вновь объявит его «общим врагом».

Так закончилась в Тильзите историческая встреча двух императоров, «вероятно, как определял ее в 60 - х годах XX в. Дэвид Чандлер, первый прототип совещаний глав правительств новейших времен»[406]. Наполеон возвратился из Тильзита в Париж через побежденную, униженную и раболепствовавшую перед ним Германию 27 июля 1807 г. Франция встретила его с небывалым за всю ее историю торжеством, как, может быть, только Древний Рим встречал своих цезарей - триумфаторов. Правда, теперь после Амьенского мира 1802 г. часть нации восприняла Тильзит как всего лишь очередной антракт между войнами и, радуясь миру, славила императора с меньшей надеждой на мир, чем пять лет назад. Но все понимали - одни с гордостью, другие со страхом, - что именно теперь могущество Наполеона достигло апогея. Он сам через много лет, уже в изгнании на острове Святой Елены, когда его спросят, какое время своей жизни он считает самым счастливым, вполне обдуманно ответит одним словом: «Тильзит»[407].

7. Империя в апогее

Итак, Тильзит стал апогеем могущества Наполеона и его империи. Не только французы, но и все европейцы считали тогда, что союз двух крупнейших держав континента нерушим. Враги союза могли рассчитывать только на подрыв его изнутри. Во Франции, по мнению падчерицы Наполеона Гортензии Богарне, «Тильзит установил спокойствие и счастье», что следует понимать как ощущение национальной стабильности и мощи в условиях всеобщего мира.

Наполеон поддерживал такое настроение в своих подданных, хотя сам он стремился к большему, а именно к доминированию французской мощи в Европе. Тильзитский договор давал ему как творцу и блюстителю континентальной системы отношений между государствами юридическое основание для гегемонистских устремлений. Опираясь на союз с Россией, Наполеон намеревался расширить границы и приумножить могущество своей империи. При этом он не гнушался никакими средствами, вплоть до актов прямой аннексии, начатых еще до Тильзита и теперь продолженных. Он начал сажать на европейские троны - вслед за братом Жозефом и других членов своей семьи - так называемых наполеонидов. Евгений Богарне в 1805 г. стал вице - королем Италии, Людовик Бонапарт в 1806 г.-голландским королем, Жером в 1807 г. - королем Вестфальским, Элиза Бонапарт - великой герцогиней Тосканской, Полина - принцессой Гвастальской. После того как Жозеф Бонапарт летом 1808 г. был перемещен с неаполитанского на испанский трон, королем Неаполя стал Иоахим Мюрат, муж Каролины Бонапарт, которая таким образом на зависть сестрам своим поднялась из герцогинь в королевы. Александр Дюма подсчитал: «Теперь в семье Наполеона стало пять корон, не считая его собственной»[408].

Обычным для Наполеона поводом к изгнанию с трона того или иного монарха и к замене его своим ставленником теперь служило несоблюдение континентальной блокады. Именно за это 17 мая 1809 г. Наполеон лишил светской власти самого папу римского Пия VII и присоединил папские владения к Франции. Когда же «святой отец» вздумал протестовать, Наполеон распорядился взять его под стражу и увезти в Савону, на север Италии, а затем в Фонтенбло, под Парижем[409]. Оное святотатство повергло европейские дворы почти в такой же шок, как расправа Наполеона с герцогом Энгиенским. Зато все монархи, а тем более духовные иерархи, восхищались героизмом папы, который перед отбытием в Савону издал буллу[410], отлучавшую Наполеона от церкви. Эта булла очень повредит Наполеону в Испании. Тамошние церковники будут призывать свою паству истреблять французов, «потому что они посланы отлученным от Господа и, значит, сами отлучены»[411].

Уже в 1809 г. Наполеон как император французов, король Италии, протектор Рейнского союза, сюзерен семи вассальных королевств и 30 государей повелевал почти всей Европой от Мадрида до Варшавы и от Гамбурга до Ионических островов. Российский посол в Париже князь А. Б. Куракин докладывал Александру I: «От Пиренеев до Одера, от Зунда до Мессинского пролива все сплошь - Франция»[412]. Территорией вассального герцогства Варшавского Франция граничила с Россией. Впрочем, Россия была уже в союзе с Наполеоном. Пруссия трепетала перед ним, Австрия покорно молчала. Только Англия продолжала борьбу, но ее Наполеон рассчитывал придушить континентальной блокадой.

Так наступила блестящая эпоха в истории Франции, которую называют «Le Grande Empire» (Великая империя). «Почти все противники императора повержены или вовлечены в союз с ним, - писал об этом времени Е. В. Тарле. - Весь континент у его ног»[413]. После Тильзита Наполеон, по выражению Н. А. Полевого, «забыл, что есть же всему предел - потворству счастья и гению человека», и с высоты, казалось, недосягаемого, но им достигнутого величия посчитал возможным, как он заявит своим сенаторам, «обеспечить за Францией господство над всем светом», - вознамерился, говоря стихами Виктора Гюго,


Весь мир одушевитъ Парижем,

В Париже воплотить весь мир[414].


В беседах с Э. Лас-Казом на острове Святой Елены Наполеон так представил свой план: «Вся Европа составила бы один народ. Везде были бы одни законы, одни деньги, одна мера весов. Я бы потребовал, чтобы не только моря, но и все реки были открыты для всеобщей торговли, чтобы войска всех держав ограничились одной Гвардией Государей. Своего сына я сделал бы соцарствующим императором. Кончилось бы мое диктаторское правление и началось бы конституционное. Париж стал бы столицей мира»[415]. Мешала в этом Наполеону главным образом Англия (спонсор всех семи антифранцузских коалиций), политика которой, по словам еще Фридриха Великого, издавна «состояла в том, чтобы стучаться в каждую дверь с кошельком в руке»[416]. Но благодаря континентальной блокаде Англии - при всех ее издержках!-европа при Наполеоне заметно продвинулась к унификации законов (à la Code Napoléon), денег, меры весов, системы образования. «Сейчас, два века спустя, - заключают современные авторитеты, - мы так и не достигли уровня единства времен наполеоновской империи»[417].

Кстати, Наполеон планировал даже образовать в Париже единый общеевропейский архив, и некоторые историки, включая нашего академика Е. В. Тарле, считают наполеоновскую идею централизации всех архивов Европы «безусловно полезной»[418].

Во всяком случае Наполеон строил планы не Аттилы, не Чингисхана или Тимура, с которыми часто сравнивали его враги, а Цезаря или Карла Великого, соединявшего в себе еще и Вольтера. Одни историки (преимущественно французские) восхваляют его планы как прообраз современной политики «объединения Европы», другие (особенно российские) - осуждают как стремление обеспечить на континенте главенство Франции. Думается, здесь одно не исключает другого. Наполеон действительно стремился к «объединению Европы», но под эгидой Франции. Его апологеты А. Тьер, Э. Дрио, Л. Мадлен и другие примеряли к нему тогу миротворца, повторяя вслед за Стендалем, что, хотя Наполеон вел множество войн, он ни в одной из них, кроме испанской и русской, не был зачинщиком[419]. О войнах здесь еще можно спорить. В принципе Стендаль был прав. Но вот если война Французской республики против второй европейской коалиции была развязана коалиционерами, то уже в ходе ее Наполеон как «зачинщик» предпринял египетский поход, т. е. отдельную войну с мамлюками и турками. Бесспорно другое: Наполеон аннексировал в Европе ряд малых государств (Голландию, Неаполитанское королевство, Тоскану, Ольденбург, Папскую область) мирно, без войн, но это не снимает с него ответственности как с агрессора. Совершенно прав А. 3. Манфред: «Наполеон нес мир на острие штыка <...>. Мир, который он навязывал Европе силой оружия, был миром французской гегемонии, миром порабощения европейских народов»[420].

Империя Наполеона по масштабам и мощи превзошла все аналоги прошлого, включая державы Александра Македонского и Карла Великого. Руководить ею мог только первоклассный, безупречно отлаженный аппарат управления. Наполеон создал именно такой аппарат.

Расхожее мнение о режиме Наполеона во Франции как о тирании отчасти справедливо, но требует существенных оговорок. Еще Стендаль очень точно подметил: «Правил тиран, но произвола было мало. А ведь истинный лозунг цивилизации: “Долой произвол!”»[421]. Действительно, Кодекс Наполеона гарантировал французам больше гражданских прав, чем где бы то ни было в странах (включая Англию), которые боролись против наполеоновской «тирании». Правда, сам Наполеон иногда деспотически преступал собственный кодекс, но не больше, а гораздо меньше, чем любой из феодальных монархов его времени.

Государственный аппарат империи - и структурно и функционально - почти не изменился по сравнению с периодом консульства. Были заменены, переименованы или вновь созданы лишь некоторые его звенья. Само название государства «Французская империя» (вместо «Французская республика») Наполеон узаконил только 22 октября 1808 г., до тех же пор он больше четырех лет оставался «императором республики»[422]. При нем, как и ранее, когда он был консулом, состоял Государственный совет для подготовки законопроектов. До 1807 г. действовала и триада законодательных органов консульства (Сенат, Трибунат, Законодательный корпус), которые с 1804 г. стали законосовещательными, а в 1807 г. Наполеон упразднил Трибунат как «третий лишний» орган верхней структуры управления. Функции министерств не изменились, и даже сами министры, тщательно подобранные консулом Бонапартом, подходили, как правило, для императора Наполеона. В Тильзите он сказал о них Александру I, что «предпочитал скорее не обращать внимания на их недостатки, чем отказываться извлекать пользу из их достоинств; лучше объездить их, чем сокрушить»[423].

Став императором, Наполеон сохранил на своих постах министра иностранных дел Ш. М. Талейрана и министра полиции Ж. Фуше, которых считал лучшими из всех министров империи в профессиональном отношении, хотя и знал цену нравственной низости каждого из них. «У меня, - вспоминал он на склоне лет, - никогда не было сомнений в том, что Талейран не поколебался бы приказать повесить Фуше, но, кто знает, может быть, им пришлось бы идти на виселицу вместе. Епископ (Талейран. - Н. Т.) хитер, как лиса, его же собрат кровожаден, как тигр»[424].

Впрочем, все министры, включая Талейрана и Фуше, были всего лишь исполнителями воли всемогущего императора, и если проявляли инициативу (порой даже смелую), то все-таки в направлении, которое указывал им его перст. Он мог, конечно, последовать совету любого министра, если этот совет отвечал его собственным намерениям, но мог и выслушать всех министров, а поступить вопреки их мнению или даже принять решение, ни с кем не советуясь.

Деспотизм Наполеона, заметный уже в годы консульства, после провозглашения империи неуклонно усиливался. Проявлялся он сильнее всего, как и раньше, в отношении к печати, которую Наполеон не столько урезал (все-таки к 1811 г. во Франции печатались 205 газет и журналов[425]), сколько обуздывал, неусыпно следя за нею, дабы пресса оставалась послушной. Проявлялся его деспотизм и в социальной сфере: он не отменил ни антирабочий закон Ле Шапелье 1791 г., запретивший стачки, ни собственный декрет 1803 г. о т. н. рабочих книжках, которые ставили наемных работников в унизительную зависимость от хозяев. Тот факт, что рабочие никогда не выступали против Наполеона, а при Бурбонах в 1816 - 1821 гг. часто волновались под мятежные крики «Да здравствует император!», Е. В. Тарле объяснял просто: на императора они смотрели «как на меньшее из двух зол» по сравнению с феодальным режимом[426]. Думается, однако, все было несколько сложнее и истинная причина заключалась в ином.

Дело в том, что Наполеон всегда старался если не устранить, то хотя бы сгладить коренную причину недовольства трудящихся масс - их бедность. «Я могу обвести вокруг пальца и политика, и военного, - говорил он, - но не в состоянии обмануть хозяйку, которая каждый день ходит на рынок». Поэтому главную свою заботу он не без демагогии определил так: «Чтобы народ имел хлеб - побольше и подешевле»[427]. Действительно, при нем и промышленность, и сельское хозяйство постоянно наращивали производство[428]. Достаточно сказать, что за время его правления в три раза выросла добыча каменного угля и были восстановлены или вновь отстроены дороги общей протяженностью в 52 тыс. км[429]. Кровопролитные войны уносили тысячи и тысячи жизней французов, но зато и приносили Франции кроме славы территориальное расширение, многомиллионные контрибуции, новые рынки сбыта. Только Италия ежегодно платила Франции 36 млн франков. «Эту сумму, - читаем у Е. В. Тарле, - щедрый король Италии Наполеон великодушно дарил императору французов Наполеону»[430]. Французский банк был самым устойчивым в Европе, а бюджет Франции - самым доходным: при Наполеоне ни разу, вплоть до 1813 г., он не был сведен с дефицитом, хотя военные расходы постоянно росли, а к займам Наполеон не прибегал[431]. Все это, несмотря на череду разорительных войн, позволяло гарантировать населению Франции более высокий уровень жизни, чем где-либо на континенте.

Только к 1811 г., когда обнаружилось, что континентальная блокада - это палка о двух концах, ибо рост производства во Франции, как промышленного, так и сельскохозяйственного, требовал расширения импорта и экспорта, французскую экономику поразил кризис. Наполеон, однако, справился с ним. Используя устойчивую доходность своего бюджета и неиссякаемый приток контрибуций, он смог выдать спасительные субсидии фабрикантам: только в Руане ассигновал 15 млн франков на поддержку местных мануфактур. Мало того, в 1811 г. император «прибег к гигантским заказам для промышленников за счет казны: так, он произвел колоссальные закупки шерстяных тканей для армии, дал громадные заказы лионским шелковым и бархатным мануфактурам для дворцов, приказывал всем подвластным ему европейским дворам делать закупки в Лионе и достиг того, что если в июне 1811 г. в Лионе работало в шелковой промышленности 5630 станков, то в ноябре - 8000»[432].

Имела ли диктатура Наполеона классовую природу? С точки зрения историков - марксистов, безусловно имела: то была диктатура крупной буржуазии. Но такая, в принципе допустимая, точка зрения нуждается в существенной корректировке. Во - первых, классовая опора Наполеона была шире слоя крупной буржуазии, включая в себя всю буржуазию - и крупную, и среднюю, и мелкую, вплоть до крестьян (собственников). Главное же, Наполеон как диктатор обособлялся от класса, интересы которого он защищал больше всего, стремился подчинить этот класс своей воле и возвыситься над ним, как, впрочем, и над остальными классами, ибо представлял себя выразителем и защитником интересов всей нации. Он даже презирал свою главную классовую опору, «величая» плутократию «наихудшей из всех аристократий», и держал ее в строгости, сознавая (как он любил говорить), что «богатство в настоящее время - это плод воровства и грабежа»[433]. Когда крупнейший из плутократов Франции Габриэль - Жюльен Уврар - этот «финансовый Наполеон» - затеял жульнические сделки во вред казне, Наполеон взыскал с его компании «Объединенные негоцианты» 87 млн франков, а самого Уврара посадил в тюрьму Венсенского замка. «Я заставил дюжину мошенников вернуть награбленное», - сообщил он об этом брату Жозефу[434].

Сам Наполеон неукоснительно придерживался режима экономии и в деловых сношениях с финансистами не упускал случая щегольнуть такой фразой: «Когда я имел честь быть младшим лейтенантом, я не тратил так много». По воспоминаниям Констана Вери, для себя он довольствовался лишь таким предметом роскоши, как форменная одежда - «идеально удобная и прекрасного качества»: не только парадные, но и повседневные мундиры и даже «знаменитая серая шинель» были сшиты из лучших тканей, а его не менее знаменитая треугольная шляпа, «подбитая шелком и бархатом», выглядела как верх элегантности[435].

Став императором, Наполеон продолжал взятый им в годы консульства курс на объединение в единую нацию всех французов - в противовес партийному размежеванию на патриотов и аристократов. Назначая буйного якобинца П. Ф. Ожеро командующим Батавской армией, император внушал ему: «Покажите, что вы поднялись выше всех ничтожных раздоров трибуны <...>. Мы принадлежим не какой-нибудь политической сплетне, а народу»[436]. В кругу доверенных лиц императора вращались, с одной стороны, такие «патриоты», как бывший член робеспьеровского Комитета общественного спасения Жан Бон де Сент - Андре, прокурор - якобинец Пьер Франсуа Реаль и даже бабувист (соратник коммуниста Гракха Бабёфа) Жан Батист Друэ. По подсчетам Эмиля Людвига, 130 человек из тех, кто голосовал за казнь Людовика XVI, теперь возглавляли императорские учреждения[437]. С другой стороны, верно служили императору и такие «аристократы», как военный министр Людовика XVI граф Луи Нарбонн - Лара (по некоторым данным - незаконнорожденный сын Людовика XV)[438], маркиз Арман де Коленкур, герцог Жан де Линьи.

Чтобы равно возвысить и «патриотов» и «аристократов» за плодотворную службу империи, Наполеон в марте 1808 г. воссоздал наследственные титулы для новой знати. С 1808 до 1815 г. в империи появились 31 герцог, 452 графа, 1500 баронов, среди которых были и политики разных «цветов» и вообще не политики[439]. Первым герцогом (Данцигским) стал самый «чистокровный» из окружения Наполеона простолюдин, сын пахаря Франсуа Жозеф Лефевр, женатый на прачке[440].

Демонстрируя равную степень доверия ко всем французам, независимо от их политических «сплетен», Наполеон как монарх выполнял исторически прогрессивную роль. «Он уравнял все сословия, не низводя знатных до черни, но поднимая чернь до знати», - сказал о нем его недоброжелатель Ф. Р. Шатобриан[441]. Зато и головокружительно вырос авторитет Наполеона как национального вождя и кумира. «Ведь этот человек, сперва бывший звездой нации, - вспоминал Виктор Гюго, - со временем превратился в ее солнце, и не было преступлением позволить себя ослепить»[442]. Впрочем, сам Наполеон, ослепляя других, смотрел на себя и на окружающий мир вполне трезво: «Велик тот, кто понимает, что титулы нужны лишь государству и не могут что-либо изменить в дружеских, семейных или светских отношениях. С тех пор как меня стали именовать “Величеством”, никто в моем доме не замечает, чтобы я хоть в чем-то изменился»[443].

Говорят ли эти слова Наполеона о скромности его? Нет, скорее именно о трезвости его мышления, о том, что он удовлетворен достигнутым положением, при котором нация радуется своему бытию во главе с ним. Здесь уместно вспомнить сказанное Адамом Чарторыйским об Александре I: «Император любил внешние формы свободы, как можно любить представление <...>. Он охотно согласился бы, чтобы каждый был свободен, лишь бы только все добровольно исполняли одну только его волю»[444]. Эта характеристика подходит и к императору Наполеону. В самом деле, насколько абсолютными казались при нем могущество и слава всей Франции, настолько относительной была тогда личная свобода каждого из французов в отдельности. Блистательно иллюстрирует такую дисгармонию сцена из романа Гюго «Отверженные». Бонапартист Мариус превозносит Наполеона: «Он являл собою совершенство. В его мозгу все человеческие способности были возведены в куб <...>. Какая блестящая судьба следовать за человеком, совмещающим в себе Ганнибала, Цезаря и Карла Великого <...>, представлять собою исключительный народ в Европе, сверкающий золотом славы! <...>. Есть ли что-либо прекраснее этого?» - «Быть свободным!» - отвечает Мариусу республиканец Комбефер[445].

Разумеется, культ Наполеона во Франции (да и за ее пределами - в Италии, Швейцарии, Голландии, Польше) имел причиной не только ослепление его гением, но и реальные, вплоть до материальных, основания: жизнеутверждающие статьи гражданского кодекса, социальное равенство, явные признаки просвещенного абсолютизма. Правда, Наполеон не любил доморощенных философов и вообще «идеологов», включая самых выдающихся французских литераторов своего времени: Б. Констана, Ф. Р. Шатобриана, Ж. де Сталь. Книгу мадам де Сталь «О Германии», в которой Наполеон усмотрел принижение французов по сравнению с пруссаками, он собственноручно «бросил в камин» и повелел уничтожить весь ее тираж. Саму мадам император выслал «за 40 миль из окружности Парижа», что для нее уже «было равносильно изгнанию из рая», а потом и вон из Франции[446]. Зато Наполеон всегда покровительствовал естественным наукам и всем видам искусств. Напомню читателю многозначащие факты из первого тома этой книги («Гражданин Бонапарт»): 17 академиков Наполеон назначил в Сенат, троих - на министерские посты и еще одного (зоолога Б. Ж. Э. Ласепеда) сделал великим канцлером ордена Почетного легиона. Кстати, многие академики (П. С. Лаплас, Г. Монж, К. Л. Бертолле, Ж. Сент - Илер, Д. Ларрей, Ж. Н. Корвизар и др.), как, впрочем, и живописец Ж. Л. Давид, скульптор А. Канова, композитор Д. Паизиелло, актер Ф. Ж. Тальма, были личными друзьями императора. Талантами корифеев искусств он старался украсить свой двор.

Двор Наполеона ошеломлял современников пышностью. По авторитетному мнению Гертруды Кирхейзен, «никогда дворцы французских королей не видали в своих стенах столько грации, красоты, столько блистательной роскоши, как во времена Наполеона. При его дворе роскошь была доведена до крайних пределов»[447]. Только на туалеты Жозефине отпускалось 600 тыс. франков в год, которых ей вечно не хватало (за год она могла купить себе больше 600 платьев)[448]. Как мирился с такой расточительностью жены Наполеон, привыкший во всем, не исключая расходов на самого себя, экономить? Мирился с трудом, скрепя сердце и периодически устраивая Жозефине скандалы (после которых Жозефина продолжала свое мотовство). Себе император назначил было годовую ренту («на все про все») в 25 млн франков - такую же как Людовику XVI, - но укладывался в 13 млн[449].

Кроме внешнего блеска Наполеон придавал своему двору художественное великолепие. Дворцовые залы украшались полотнами Давида и скульптурами Кановы, здесь лицедействовал великий Тальма и пела божественная Джузеппина Грассини, звучала музыка Л. Керубини, А. Гретри, Д. Паизиелло, Р. Крейцера под их управлением или даже в их собственном исполнении.

Оплотом достигнутого и залогом еще большего могущества была для Наполеона армия. Унаследовав от революции систему всеобщей воинской повинности, согласно которой все французы от 20 до 25 лет, независимо от их социального положения, записывались на военную службу и подлежали призыву в армию, Наполеон вместе с тем сохранил множество льгот для призывников (например, призывник освобождался от военной службы, если успевал вступить в брак). Вообще, как подчеркивает Роже Дюфрес, при Наполеоне, вопреки распространенному мнению, «великая нация не была военизированной: в 1800 - 1810 гг. в армии служило лишь 5,77 % всего населения (в Первую мировую войну Франции пришлось за 52 месяца мобилизовать 20 % населения)»[450].

Автор фундаментального исследования «Армия Наполеона» О. В. Соколов подсчитал, что с 1799 до 1814 г. Наполеон призвал под ружье «около 2 млн человек, из которых приблизительно 1 млн 600 тыс. были французами»[451], а кроме того - иностранные контингенты от вассалов Наполеона: итальянцы, немцы (из Рейнского союза), поляки, голландцы, швейцарцы. Срок действительной службы в армии составлял шесть лет.

Благодаря успехам французской экономики и за счет ограбления почти всей Европы Наполеон лучше, чем кто-либо из его противников, обеспечивал свою армию материально. Задачу снабжения войск продовольствием император и его сподвижники всегда ставили вровень с сугубо военными. Не зря маршал Л. Даву сказал однажды своему квартирохозяину Людвигу фон Вестфалену (будущему тестю Карла Маркса): «Храбрость зависит от желудка»[452].

Но еще более Великая армия Наполеона превосходила другие армии в социальном отношении. То была массовая армия нового, буржуазного типа, где все - солдаты, офицеры, генералы - были равны в правах человека и гражданина. Хорошо иллюстрирует эту особенность Великой армии сцена награждения ее солдат прямо на поле только что отгремевшей битвы при Лубино в 1812 г. Свидетельствует очевидец, генерал, адъютант Наполеона и будущий академик граф Филипп де Сегюр: «Солдаты построились среди трупов своих товарищей по оружию и неприятельских воинов, на земле, изрытой ядрами и усеянной множеством боевой утвари, опрокинутых повозок и оторванных конечностей <...>. Но это поле смерти Наполеон превратил в поле чести <...>. Он последовательно окружал себя каждым полком, словно семьей, громко вызывал офицеров, унтер - офицеров и солдат, спрашивая, кто самые храбрые из храбрых, и тут же награждал их. Офицеры называли, солдаты одобряли, а император утверждал <...>. То был монарх, но монарх революции; солдатам нравился государь - выходец из народа, который давал возвыситься всем»[453].

Не считаясь с происхождением своих соратников, Наполеон очень скоро уравнял простолюдинов и аристократов наградными титулами: пять его маршалов стали князьями[454], 14 - герцогами и 6 - графами империи. Но они заслужили все эти титулы (а еще дворцы, ренты и прочие награды) воинской доблестью, самоотверженностью и кровью, пролитой за Францию. Когда один из старых приятелей маршала Лефевра завистливо подивился блеску его регалий и роскоши его замка, Лефевр предложил отдать приятелю все свое богатство, но за цену, адекватную той, которую пришлось платить в боях и походах ему, Лефевру: «Мы пойдем в сад, я выстрелю в тебя 60 раз, и после этого, если ты останешься жив, - все это твое»[455].

Наполеон гордился социальным равенством своих воинов. Он ведь хорошо знал о средневековых порядках в армиях феодальных монархий, включая Россию, где, кстати, в 1803 г. солдаты сочинили и много лет распространяли сатирическую оду под названием «Солдатская жизнь» с такими строками:


Я отечеству - защита,

А спина моя избита.

Я отечеству - ограда,

В тычках, палках - вся награда <...>

Лучше в свете не родиться,

Чем в солдатах находиться[456].


Поэтому так задела французского императора русская прокламация с призывом к французам переходить на сторону России: «Вы забудете здесь <...> все то, что составляет военную тиранию». Наполеон сам продиктовал «Ответ французского гренадера» русским солдатам с бранью против крепостного рабства в России. «Вы же идете на рекрутчину, как лошади и скот!» - восклицал от имени «французского гренадера» император французов[457].

Иногда говорят, что солдаты для Наполеона были всего лишь «пушечным мясом» и что он сам употреблял это выражение. Наверное, так он выражал свое понимание горькой доли солдат, но отнюдь не презрение к ним. Он хорошо знал цену своим солдатам и слишком заботился о них, чтобы воспринимать их только как «пушечное мясо». Конечно, в его заботе о них была и политическая игра на солдатских инстинктах, которая побуждала его не только кормить, одевать и вооружать своих солдат лучше всех в мире, но и разделять с ними обед, прикрывать раненых собственной шинелью, материально обеспечивать семьи погибших, срывать с себя крест, чтобы наградить им храбреца из рядовых. Однако в этом было и вполне искреннее уважение к собратьям по оружию. Ведь тот же Веллингтон не позволял себе ничего подобного!

Боевая подготовка Великой армии и для своего времени, и для последующего считалась образцовой. Наполеон довел «до высшей степени совершенства» (выражение Фридриха Энгельса) новую, в отличие от старой линейной, тактику колонн и рассыпного строя, элементы которой иногда применялись и в феодальных армиях (например, П. А. Румянцева и А. В. Суворова), но которая возобладала лишь с победой Французской революции. Он, как никто до него, умел организовать боевое взаимодействие всех родов войск. «Чем лучше пехота, - говорил Наполеон, - тем больше нужно беречь ее и поддерживать артиллерией»[458]. Будучи сам первоклассным артиллеристом, он изучил и пересмотрел весь мировой артиллерийский опыт, использовал изобретенные еще генералом Людовика XVI Ж. Б. Грибовалем, но почти не применявшиеся ранее облегченные лафеты для полевых орудий и придал артиллерии неслыханную доселе маневренность и силу. Во многих его сражениях (включая Тулон, Фридланд, Ваграм, Бородино), успех решающем образом зависел от его умения идеально располагать и перемещать свои батареи. Что касается конницы, то Наполеон первым стал формировать ее в отдельные соединения из нескольких дивизий, т. е. в кавалерийские корпуса, которые отличались небывалым ранее сочетанием мобильности и мощи.

Главной же ударной силой Наполеона во всех его походах была созданная им гвардия - Старая (с 1805 г.) и Молодая (с 1807 г., после Эйлау). Она комплектовалась только из ветеранов, за плечами которых было не менее 10 лет армейской службы и четырех походов, а главное, которые проявили себя как самые храбрые, стойкие, надежные воины. «Ахиллы новой Илиады, / Какой Гомеру не создать», - написал о них Теофиль Готье[459].

Численность гвардии в первые же годы империи составляла 50 тыс. человек, а в 1813 г. - 92 тыс.[460] Наполеон знал чуть ли не каждого из них в лицо, многих - по именам, шутливо называл их «ворчунами» (за их привычку открыто высказываться по любому случаю), а они его, со времен Лоди и Арколе, - «маленьким капралом». «Маленький капрал» всегда мог положиться на своих «ворчунов». Г. Гейне свидетельствовал, что они шли за Наполеоном в Россию «с такою жуткой преданностью, с такою горделивой готовностью к смерти», которая заставляла вспомнить античное приветствие гладиаторов: «Ave, Caesar, morituri te salutant!» (Идущие на смерть приветствуют тебя, Цезарь!)[461]. Именно в гвардии был особенно силен характерный для всей армии и ни с чем не сравнимый культ Наполеона как полководца и государя. По рассказам очевидцев, перед каждой битвой войска приветствовали его в 50 - 100 и более тысяч глоток кличем «Vive l’empereur!» (Да здравствует император!) такой силы и страсти, что этот клич, «достигая другой стороны, вызывал мороз по коже у людей, даже весьма неробких, а у многих открывалась медвежья болезнь»[462].

Наполеон как-то сказал: «Монархи Европы создали собственные армии по образцу моей, но ведь надобно же еще уметь командовать ими»[463]. Да, он умел командовать армиями как никто, но не только потому, что его военный гений был уникален и недосягаем. Сочетая в себе полководца и государя, Наполеон оказывался в более выгодном положении, чем его военные противники (эрцгерцог Карл, Ф. Л. Гогенлоэ, М. И. Кутузов, Л. Л. Беннигсен и др.), большей частью зависевшие от своих монархов и правительств. Он был не только гений, но и властелин, в голове которого сходились все нити руководства боевыми (равно как и дипломатическими, внутригосударственными) операциями. К тому же он сумел подобрать себе во всех сферах деятельности талантливых помощников. В военном деле таковыми были его маршалы.

Маршалы Наполеона - это исторический феномен, впервые в истории ставший возможным благодаря Французской революции[464]. Никогда ранее мир не видел столь блестящей плеяды военачальников, поднявшихся из народных низов исключительно благодаря своим дарованиям и независимо от родства, протекции или монаршего каприза. Правда, некоторые историки (среди них А. С. Трачевский и Е. В. Тарле) полагают, что наполеоновские маршалы - «это все-таки нули, которые составляли крупную сумму лишь при такой единице, как сам Наполеон», и что «без него они теряли половину своей военной ценности»[465]. Но здесь требуется двойная оговорка: маршалы выглядели нулями в сравнении с Наполеоном и, главное, не все. Иные из них и без него блестяще доказывали свою ценность: Массена - в 1799 г. при Цюрихе, Даву - в 1806 г. при Ауэрштедте, Сюше - с 1809 по 1814 г. в Испании, Ланн - всегда и везде, где ему приходилось действовать. Мнение Ж. Тюлара, будто «наполеоновские маршалы и генералы были не столько полководцами, сколько рубаками», безосновательно, ибо в перечне из 30 имен, который Тюлар приводит в доказательство своей версии, фигурируют имена всего лишь двух маршалов - Мюрата и Нея (все остальные - не маршалы, а генералы, выбранные им главным образом из числа «трусов», «прохвостов» и «дезертиров»)[466].

Напомню читателю, что первыми маршалами Первой империи стали 18 генералов, которым Наполеон пожаловал маршальские жезлы декретом от 19 мая 1804 г. - на следующий день после того, как он сам занял императорский трон. Из них четыре старейших (Ф. Э. К. Келлерман, Ж. - М. Ф. Серрюрье, К. - Д. Периньон и Ф. Ж. Лефевр) были объявлены почетными маршалами, а в число 14 строевых вошли Ж. Ланн, А. Массена, Л. Н. Даву, Л. А. Бертье, И. Мюрат, М. Ней, Ж. Б. Бернадот, Ж. Б. Журдан, Ж. Б. Бессьер, Н. Ж. Сульт, Г. М. А. Брюн, А. Ж. Монсей, Э. А. Мортье, П. Ф. Ожеро, В дальнейшем стали маршалами империи еще восемь генералов: в 1807 г. - К. Виктор, в 1809 - Ж. Э. Макдональд, О. Ф. Мармон, Н. Ш. Удино, в 1811 - Л. Г. Сюше, в 1812 - Л. Гувион Сен - Сир, в 1813 - Ю. Понятовский, в 1815 - Э. Груши[467].

Выше всех из лучших своих генералов Наполеон ставил Л. Дезе, Ж. Б. Клебера и Ж. Ланна. Двое первых, однако, не дожили до учреждения маршальских званий: оба они погибли в один и тот же день, 14 июня 1800 г., в разных концах мира: Дезе в Италии, Клебер в Египте. Из тех же, кто стал маршалами, самым выдающимся был Жан Ланн, герцог де Монтебелло (1769 - 1809 гг.)[468].

Сын конюха, солдат революции, Ланн был замечен Наполеоном еще как батальонный офицер в бою при Дего 15 апреля 1796 г. и с того дня стал стремительно расти, закончив Итальянскую кампанию 1796 - 1797 гг. уже генералом. В Египте он был одним из ближайших соратников Наполеона, а в походах 1805 - 1809 гг.-его правой рукой и главной надеждой. Ланн не только воплощал замыслы Наполеона, но и сам руководил операциями, выигрывал битвы: при Монтебелло 10 июня 1800 г. с 8-тысячным авангардом рассеял 20-тысячный корпус австрийского фельдмаршала - лейтенанта К. П. Отта, а при Туделе 23 ноября 1808 г. во главе 20-тысячного корпуса разгромил 45-тысячную армию лучших испанских военачальников X. Палафокса и К. Кастаньоса (того самого, который четырьмя месяцами ранее заставил капитулировать при Байлене корпус П. Дюпона). В феврале 1809 г. именно Ланн взял штурмом легендарную и ранее неприступную Сарагосу, после чего написал Наполеону о своем неприятии такой войны, когда приходится убивать мирных жителей. Знаменитый Жюль Мишле в своей «Истории XIX века» называл Ланна «великим солдатом» и «великим полководцем»[469]. Сам Наполеон ценил Ланна за «величайшие дарования», называл его «Ахиллом» и «Роландом»[470] французской армии и вспоминал о нем на острове Святой Елены так: «Из всех моих генералов Монтебелло оказал мне наибольшее содействие, и я ставил его выше всех»[471].

Талант полководца Ланн соединял с доблестью солдата. Товарищи по оружию считали его, как свидетельствовал генерал А. Жюно, «без всякого исключения, храбрейшим в армии»[472]. Он первым во главе своих гусар врывался в неприятельские позиции, сражался вместе с рядовыми гренадерами на улицах Сарагосы, вел их на штурм крепостных стен Регенсбурга. Он и погиб в бою (под Эсслингом), когда ему едва исполнилось 40 лет, уже покрытый к тому времени 25 ранами, - факт, поразивший, кстати сказать, Александра I[473].

Ланн (как и М. Дюрок) был самым близким другом Наполеона и верно служил ему, но, получив от императора маршальский жезл, титул герцога, огромное состояние (только в 1807 г. - сразу 1 млн франков[474]), он оставался в душе пылким республиканцем и резко возражал, как мы видели, против коронования Наполеона.

Андре Массена (1756 - 1817 гг.), тоже простолюдин, ставший герцогом Риволи и князем Эсслингским, может быть, превосходил всех маршалов Наполеона даром полководческой импровизации и вообще как военачальник был всем хорош (именно он в 1799 г. не пустил А. В. Суворова во Францию), но страдал тягой к воровству, грабежу, наживе, отличаясь ненасытной алчностью. «Массена - хороший солдат, но он не думает ни о чем, кроме денег, - раздраженно писал о нем Наполеон брату Жозефу. - <...>. Поначалу он довольствовался небольшими суммами, но теперь даже миллиарды не смогут удовлетворить его алчность»[475]. Все это вредило репутации Массена и в конце концов погубило его карьеру. Когда Наполеон публично, на дворцовом приеме, обругал его: «Вы самый большой грабитель в мире!» - Массена вдруг возразил, почтительно кланяясь: «После вас, государь...»[476] За такую дерзость он перед походом в Россию был наказан опалой.

Зато Луи Николя Даву (1770 - 1823 гг.), герцог Ауэрштедтский и князь Экмюльский, отличался редким для маршала империи бескорыстием. Наполеон считал его «одним из самых славных и чистых героев Франции»[477]. Разносторонне одаренный стратег, администратор, политик («великий человек, еще не оцененный по достоинству», - писал о нем в 1818 г. Стендаль[478]), Даву был равно требователен к себе и другим, в любых условиях железной рукой держал порядок и дисциплину (одна из лучших его биографий так и называется: «Железный маршал»[479]). Поэтому в армии его недолюбливали, подозревая в нем дворянскую спесь. В последнем Лев Толстой, повидимому, и усмотрел какие-то основания для того, чтобы изобразить Даву на страницах «Войны и мира» «Аракчеевым императора Наполеона»[480]. На деле же, кроме личной суровости (тоже, впрочем, несоизмеримой: Даву был предельно строг, Аракчеев - патологически жесток), между «железным маршалом» Франции и «неистовым тираном» России[481] (такое клеймо Аракчеев схлопотал от поэта - декабриста К. Ф. Рылеева) не было ничего общего.

А вот и необычный штрих к портрету Даву: оказывается, он был в родстве с Наполеоном, после того как в 1801 г. женился на Эмэ Леклерк - сестре генерала Ш. В. Леклерка, мужа Полины Бонапарт. Кстати, за два года до замужества с Даву Эмэ, отличавшаяся «строгой красотой» и «изяществом манер», была невестой Ж. Ланна, но тот женился на еще более изящной и красивой Луизе - Антуанетте Генёк[482].

Рядом с Даву, уступая ему как стратег, но превосходя его как тактик, блистал в созвездии лучших наполеоновских маршалов Мишель Ней (1769 - 1815 гг.), сын бочара, герцог Эльхингенский и князь Московский (этого титула он был удостоен за доблесть в Бородинской битве). То был воин рыцарского характера и неукротимого темперамента, живое олицетворение боевого духа Великой армии. Не зря именно ему, «огнедышащему Нею»[483], Наполеон уже после смерти Ланна дал прозвище, которое армия ставила выше всех его титулов: «храбрейший из храбрых».

Далеко не самым талантливым, но самым эффектным внешне и, главное, самым популярным из маршалов Наполеона был Иоахим Мюрат (1767 - 1815 гг.) - трактирный слуга (половой!), ставший имперским принцем, великим герцогом Бергским и королем Неаполитанским, а также зятем Наполеона (мужем его сестры Каролины). Он вошел в историю войн как прославленный начальник всей кавалерии Наполеона и вообще один из лучших кавалерийских военачальников Запада.

Мюрат не был ни политиком, ни стратегом. Наполеон с досадой говорил о нем: «У него так мало в голове!»[484] Зато как предводитель конницы, виртуоз атаки и преследования он, по мнению Наполеона, был «лучшим в мире»[485]. Коронованный сорвиголова, Мюрат удалью и отвагой не уступал Ланну и Нею. Наполеон в 1816 г. вспоминал: «Невозможно быть более храбрым, чем Мюрат и Ланн. Но Мюрат был только храбрым, тогда как ум Ланна возвысился до его храбрости»[486]. Впрочем, Мюрат вполне заслуживал высочайших похвал и сам по себе, без сравнения с Ланном. Всегда в авангарде, всегда там, где было всего опаснее и требовалось высочайшее мужество, он ободрял своих воинов выспренно - грубоватой речью («Славно, дети мои! Опрокиньте эту сволочь! Вы стреляете, как ангелы!») и в критический момент лично вел в атаку кавалерийские лавины-голубоглазый атлет и красавец с кудрями до плеч, разодетый в шелка, бархат, страусовые перья, со всеми регалиями и с одним хлыстом в руке, причем ни разу после сабельного удара под Абукиром в 1799 г. не был ранен. Не зря Александр Дюма полагал, что Мюрат «мог бы послужить скульптору моделью для статуи бога войны»[487].

Талантливы были каждый по-своему и другие маршалы: начальник Старой гвардии Франсуа Жозеф Лефевр (1755 - 1820 гг.) - волонтер революции прямо от сохи, получивший от Наполеона маршальский жезл и титул герцога Данцигского, малограмотный, но зато сильный природным умом, крестьянской смекалкой и солдатской доблестью; командующий гвардейской кавалерией Жан - Батист Бессьер (1768 - 1813 гг.) - рядовой солдат 1792 г., герцог Истрийский, военачальник, совмещавший в себе энергию Мюрата и выдержку Лефевра, гражданин античного склада, близкий друг Наполеона и любимец солдат[488]; Жан - Батист Жюль Бернадот (1763 - 1844 гг.) - свояк Жозефа Бонапарта и тайный враг Наполеона, умный и рассудительный, но хитрый и коварный гасконец, князь Понте - Корво, родоначальник ныне правящей в Швеции королевской династии Бернадотов; Николя Жан Сульт (1769 - 1851 гг.) - герцог Далматский, искусный стратег и тактик, который не без успеха противостоял А. Веллингтону в Испании, но мог бы добиться большего, если бы меньше был занят мыслью стать королем соседней Португалии под именем Николая I; Луи Александр Бертье (1753 — 1815 гг.) - герцог Валанженский, князь Невшательский и Ваграмский, штабной офицер в войнах двух революций (американской и французской), а при Наполеоне военный министр и с 1807 до 1814 г. бессменно образцовый начальник Главного штаба[489].

О самостоятельной ценности талантов только что перечисленных и ряда других маршалов говорят, между прочим, такие факты: при Наполеоне Мюрат был отнюдь не худшим королем в Неаполе, а Бертье и Даву - военными министрами Франции; после Наполеона успешно и долго (26 лет) Бернадот царствовал в Швеции, а во Франции Сульт был председателем Совета министров, Виктор, Мортье и Сен-Сир - военными министрами, Макдональд-государственным министром.

Но, пожалуй, не всегда Наполеон жаловал маршальские звания безошибочно и своевременно. Так, Ожеро, став маршалом (вполне заслуженно) в 1804 г., после этого ничем себя не проявил. Мармон и Груши блеснули лишь в отдельных сражениях, причем второй из них погубил свою репутацию неявкой к месту битвы при Ватерлоо, а первый, как мы еще увидим, в 1814 г. запятнал свою воинскую честь и достоинство собственного народа так, как никто из 26 маршалов Наполеона. Зато не получили (может быть, точнее - не успели получить) маршальских жезлов первоклассные генералы А. Л. Лассаль, Л. П. Монбрен, Ш. Э. Гюден, А. Друо. Сравнительно поздно стал маршалом Сюше.

Луи Габриэль Сюше (1770 - 1826 гг.), герцог Альбуферский, до гибели Ланна терялся в лучах его славы как командир дивизии в его корпусе. С 1809 г., получив отдельный корпус в Испании, Сюше выдвинулся в первый ряд сподвижников Наполеона. Он был и талантливым полководцем, и храбрым солдатом, и едва ли не лучшим среди маршалов Наполеона (рядом с Даву) администратором, а по той любви, какую питала к нему солдатская масса, Сюше соперничал с Ланном и Бессьером.

Отмечу, что Сюше, как и Даву, оказался в дальнем родстве с Наполеоном, женившись в 1808 г. на племяннице королевы Испании (!), каковой была тогда Жюли Бонапарт, супруга Жозефа Бонапарта[490].

Нельзя не согласиться с мнением И. В. Гёте, утверждавшего, что Наполеон «обладал исключительным чутьем в выборе людей и <...>, наверное, потому всю жизнь, во всех своих грандиозных начинаниях он, как никто другой, был окружен умными и верными исполнителями его воли»[491]. Разумеется, на «верных исполнителей» решающим образом воздействовала не просто воля, но и сама личность Наполеона.

Главное, что в нем поражало каждого, кто с ним общался, - мощь его интеллекта. «Когда беседуешь с императором Наполеоном, - свидетельствовал канцлер Российской империи Н. П. Румянцев (сын знаменитого фельдмаршала П. А. Румянцева), - чувствуешь себя настолько умным, насколько это ему заблагорассудится»[492]. Такое признание могли сделать не только авторитетные военные или дипломаты, но и самые квалифицированные юристы и актеры, финансисты и литераторы, каждый - в своей области знаний. Великий Гёте, вспоминая о своих беседах на литературные темы с Наполеоном в Эрфурте и Веймаре, подчеркивал, что император «трактовал предмет в таком тоне, какого и следовало ожидать от человека столь необъятного ума», и вообще чего-либо «такого, что могло бы поставить его в тупик, попросту не существовало»[493]. В этом Наполеону помогала адекватная его природной одаренности феноменальная начитанность. При всей каждодневной занятости бездной дел он успевал непостижимо много читать - всю жизнь, в любых условиях, постоянно. Его походная библиотека состояла из 800 томов, часто менявшихся, а громадную библиотеку в Тюильри он перечитал всю, заставив ее секретаря А. Филона воскликнуть: «Ни один человек на свете не прочел столько книг!» Поскольку же с детства и до конца своих дней Наполеон обладал «сверхъестественной» памятью («У него хватало памяти на все!» - удивлялся А. Коленкур), ему удавалось накапливать и переосмысливать невероятный по объему и многообразию запас знаний.

Именно интеллект был первоосновой общепризнанного наполеоновского обаяния. Современники почти единодушно свидетельствовали, что Наполеон «в совершенстве умел быть обворожительным» и «когда он хотел, то не было человека, более обаятельного, чем он»[494]. Как никто, он мог заинтересовать, убедить, пленить любого собеседника, излагая или оспаривая те или иные идеи и рассыпая при этом афоризмы, которые впору было записывать за ним. Многие из них были записаны - философские («Люди полезны своими идеями, но идеи сильнее самих людей», «Легче создавать законы, чем следовать им»), житейские («От великого до смешного - один шаг», «Дурак имеет великое преимущество перед человеком умным: он всегда доволен собой», «Копните русского и найдете татарина»), зачастую парадоксальные («Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших», «Армия баранов, предводительствуемая львом, лучше, чем армия львов, предводимая бараном»).

В характере Наполеона как личности было много хороших черт. Он не был ни мелочным, ни злопамятным, как, например, Александр I: не карал явных иуд, вроде Талейрана и Фуше, предпочитая использовать их деловые качества; не стал мстить любовнику своей жены капитану И. Шарлю и оставил его на службе, хотя от одного взгляда на него приходил в ярость; простил уличенного в служебных злоупотреблениях генерала Д. Вандама, сказав его обвинителям: «Если бы у меня было два Вандама, то одного из них я повесил бы за это»[495].

Выше всего он ценил в людях, будь то друзья или враги, благородство и мужество. Широко известно, как он возвращал шпаги взятым в плен неприятельским военачальникам (австрийцу М. Мервельдту при Лейпциге, русским - Н. Г. Репнину при Аустерлице, П. Г. Лихачеву при Бородине и К. М. Полторацкому при Шампобере), а фельдмаршала С. Вурмзера и генерала К. Макка (Австрия) попросту отпустил домой. Но вот мало известный факт. Во время «Ста дней» ему доложили, что герцог Л. Ангулемский (племянник Людовика XVI и Людовика XVIII) бежал, покинутый своими войсками, которые перешли на сторону императора, и что верным герцогу остался только один офицер, теперь арестованный, - что с ним делать: осудить, расстрелять? Наполеон повелел наградить этого офицера орденом Почетного легиона[496].

О благородстве самого Наполеона можно спорить. Наряду с возвышенными поступками он был способен, как мы уже видели (на примерах его походов в Италию, Египет и Сирию) и еще увидим, действовать безнравственно, цинично. Но личное мужество было присуще ему в высочайшей мере. Он мог не только вести солдат в штыковую атаку, как под Тулоном, или под огненный смерч врага, как при Арколе, но и стоять на командном пункте под неприятельскими ядрами, как при Эйлау и Монтеро, и при этом успокаивать своих «ворчунов», которые звали его к себе в укрытие: «Не бойтесь! Еще не отлито ядро, что убьет меня!»[497] После ряда покушений на его жизнь он не испугался личной встречи, один на один, с главарем заговорщиков - фанатически смелым и богатырски дюжим Ж. Кадудалем, которому ничего не стоило задушить собеседника. Более того, Наполеон после тех покушений, будучи уже императором, выезжал по делам или на прогулку без охраны, лишь с секретарем или адъютантом, и ругал М. Дюрока за попытки снарядить вслед за ним провожатых[498].

Он был хорошим сыном, братом, отцом и другом. Мы уже видели, как много было у него и в молодые, и в последующие годы сердечных друзей, как он ценил их, дорожил общением с ними и как тяжело переживал смерть каждого из них, особенно Л. Дезе, Ж. Ланна и М. Дюрока. В семье он вел себя строже. Чрезвычайно почтительный с «мамой Летицией», он отечески самовластно распоряжался судьбами братьев и сестер. Правда, он одарил их всех (кроме Люсьена, который с 1803 до 1815 г. был с ним в ссоре) княжескими и даже королевскими титулами, но при этом диктовал им свои, подчеркнуто скромные нормы поведения, не терпел в них заносчивости и умерял их претензии, которым не было границ. А разве все это говорит не в его пользу?

Как супруг и в особенности как отец Наполеон тоже вызывает к себе симпатию. Он страстно любил свою Жозефину и до тех пор, пока не узнал о ее изменах, никогда ей не изменял. Нежен он был и со второй женой, Марией Луизой, трогательно заботился о ней и прекратил случайные связи с другими женщинами, исключая лишь его польскую даму сердца, фактически третью жену Марию Валевскую. Сына и наследника своего - Римского короля - он обожал, буквально носился с ним и строил для него самые «наполеоновские» планы. Ради маленького сына (ему было всего три года, когда монархи шестой коалиции навсегда отняли его у Наполеона) император мог отвлечься от любого, хоть самого важного и срочного дела: садился на пол рядом с ребенком и сам «забавлялся с ним, как ребенок»[499]. А какой он был отчим! Редкий мужчина способен так любить пасынка и падчерицу, как любил Наполеон Евгения и Гортензию Богарне - детей Жозефины от ее первого брака.

Между тем с той поры, как гражданин Бонапарт стал императором Наполеоном, количество дел, и ранее неисчислимое, у него прибавлялось, и он по привычке своей лично во все вникал. Вот два примера из книги В. Кронина: «Готовясь в 1806 г. к маневру, который сокрушит Пруссию, Наполеон пишет в Париж: “Спросите г - на Денона (директора Лувра. - Н. Т.) о том, правда ли, что вчера музей открылся с опозданием и публика должна была ждать”. В письме от 17 июля 1805 г. он просит Фуше навести справки о капитане Компьенской лесной комиссии, который когда-то нуждался и влез в долги, а теперь купил дом за 35000 франков. “Не купил ли он его за счет фондов на развитие лесного хозяйства?”»[500]. Известен и такой факт: однажды Наполеон вздумал «обревизовать все муниципальные кассы - и в несколько месяцев все было кончено, причем изловили более чем на 2 млн воровства»[501]. Зато чиновники - муниципалы больше почти не воровали!

С подчеркнутой теплотой Наполеон относился к семьям (особенно к женам и детям) своих боевых соратников, генералов и маршалов. Показателен такой случай, засвидетельствованный очевидцами. Маршал Лефевр, сын пахаря, первым из маршалов получил от Наполеона титул герцога. Его жена, бывшая прачка, Катрин Хюбшер (кстати, родившая ему 14 детей) стала, таким образом, герцогиней. «Однажды она появилась при дворе выряженная в бриллиантовые, жемчужные, золотые и серебряные украшения, следуя принципу “все сразу”. Строгий к вопросам церемонии господин де Бомон, дежурный камердинер, объявил с оттенком неодобрения: “Госпожа супруга маршала Лефевра”. Наполеон пошел ей навстречу: “Здравствуйте, супруга маршала и герцогиня Данцигская!“ (Этот ее титул Бомон опустил). Она быстро повернулась к камердинеру: “Ну что, получил, мальчишка?” Наполеон с удовольствием наблюдал за ее умением поддеть обидчика»[502].

Своих чиновников, вплоть до министров, Наполеон держал, как и прежде, будучи первым консулом, в ежовых рукавицах, а может быть, и еще строже. Колоритная сцена обрисована по воспоминаниям очевидцев у В. Слоона: «Прибыв после Аустерлица вечером в Париж, император приказал министрам собраться на другой день в 8 часов утра на заседание. Поздравления министров были прерваны его сухим заявлением: “Нам следует теперь заняться более серьезными делами. Кажется, государство подверглось наибольшей опасности не со стороны Австрии. Министр государственного казначейства[503], потрудитесь изложить ваш доклад”. В этом докладе критически освещалось положение дел с финансами: недостаток государственных доходов, продажность чиновников, их жульнические маневры <...>. Трое из числа виновных высших должностных лиц были тотчас же вызваны на заседание <...>. Последовавшую затем сцену можно сравнить разве лишь с грозой, в продолжение которой громовые удары безостановочно раздавались целый час с высоты небес. Один из виновных залился слезами, другой сделал слабую попытку извиниться, третий же не нашел ничего ответить и слушал, словно оцепенев от страха. Под конец император угрожающим жестом приказал всем удалиться». Вслед за тем сразу были приняты жесточайшие меры по розыску средств, «украденных чиновниками»[504].

Бездна разнообразнейших государственных дел, которыми занимался Наполеон, поражала современников и удивляет историков. Стендаль свидетельствовал: все 15 лет своего правления Наполеон ежедневно подписывал в среднем 31 - 32 декрета, в каждом из которых было по 10 - 12, а иногда и до 80 статей, плюс еще ставил свою подпись на полях 20 - 30 докладов, которые, случалось, заставлял трижды - четырежды переделывать[505]. А сколько писем он отправлял постоянно по разным адресам, не перечесть! Среди них были и ценнейшие письма его братьям - королям (Жозефу, Людовику, Жерому), которые воспринимаются как учебные пособия для начинающих королей. Один из самых дотошных биографов Наполеона - А. С. Трачевский - обобщал: «У его секретарей костенели руки, у адъютантов и курьеров подкашивались ноги. Не говоря про массу повелений и указов, издано 30000 одних его писем, да недостает еще тысяч 50»[506].

Да, секретарям Наполеона знающие люди очень сочувствовали (если не сказать соболезновали). Они воистину не знали «ни сна, ни отдыха» целыми сутками. Дело в дом, что Наполеон почти ничего не писал собственноручно. Все, за редким исключением, свои декреты, приказы, запросы, прокламации, бюллетени, письма он диктовал - зачастую два совершенно различных документа двум разным секретарям одновременно! - ибо «рука его не успевала за скоростью его мыслей», которые фонтаном били из него и притом в законченном виде, «подобно тому, как вооруженная Минерва выпрыгивала из головы Юпитера»[507]. Удивляясь тому, как много разнокалиберных дел успевал Наполеон решать ежедневно, надо еще учитывать, что половину своего времени он как государь провел в боях и походах от египетских пирамид до Московского Кремля, дал не менее 60 сражений - больше, чем Александр Великий, Ганнибал, Цезарь, Фридрих Великий и Суворов вместе взятые. Ведь он рассылал тысячи директив во все концы своей империи не только из Парижа, но также из Рима, Вены, Мадрида, Берлина, Москвы и с походных биваков до и между битвами. «Это был единственный человек на Земле, который на протяжении всей своей жизни не мог сидеть ни минуты сложа руки», - так сказал о фантастической работоспособности Наполеона его министр юстиции граф М. Л. Моле. Столько успеть и вынести к 46 годам жизни мог, разумеется, только гений, но к тому же еще, по выражению Гёте, «человек из гранита»[508]. Как тут не вспомнить сказанное одним из учителей Бриеннской военной школы о юном Наполеоне: «Он сделан из гранита, но внутри у него вулкан».

Из негативных свойств личности Наполеона главным был его деспотизм. Как всякий деспот, он, по признанию даже его почитателей, был «невысокого мнения о человеческом роде»[509] (вспомним здесь откровение Александра I: «все люди - мерзавцы»[510], или позднейшую сентенцию Л. Д. Троцкого обо всех нас: «...злые бесхвостые обезьяны, именуемые людьми»[511]). Безусловно, у Наполеона были исключения из «человеческого рода»-его родные, друзья, боевые соратники, любимые женщины. Но к большинству человечества он относился бездушно и мог любого из окружающих за любую (пусть даже непозволительную) провинность обидеть, унизить, оскорбить. После солдатски грубой головомойки, которую он устроил Талейрану (уже заподозрив его в измене), старый лис только вздохнул: «Как жаль, что такой великий человек так дурно воспитан!»[512] В приступах гнева, которым Наполеон был подвержен (а то и разыгрывал их артистически, на зависть самому Тальма), он не щадил и самых близких друзей, зная, что никто из них, кроме Ланна, не рискнет ему перечить.

Показательно для него как деспота отношение к женщинам. Да, он почитал свою «маму Летицию», любил всех сестер и обеих жен, влюблялся в других женщин, искренне называл Марию Валевскую «ангелом». Но вообще он считал прекрасную половину человечества умственно и духовно неполноценной, усматривая главные ее грехи в несерьезности, непостоянстве и особенно в неуемной тяге к болтливости. Читатель, должно быть, запомнил сцену, представленную в первом томе «Наполеона Великого», когда первый консул властно рекомендует Лауре Пермон (будущей герцогине д’Абрантес) вписать в ее герб такие слова: «Все видеть, все слышать и обо всем сразу же забывать». Женщин, которые пытались влиять на политику, Наполеон просто не выносил, о чем наглядно свидетельствует его неприязнь и даже репрессии против Жермены де Сталь и хозяйки одного из модных салонов в Париже Жюли Рекамье (их обеих он выслал из Парижа, а де Сталь позднее-еще из Франции).

Одной из самых дурных черт Наполеона - деспота была его привычка вмешиваться в брачные дела своих подданных: он либо запрещал им жениться, либо требовал развестись с женами, мотивируя свои капризы, как ханжа и скряга. Маршалу Бертье он не разрешал жениться на маркизе (!) Джузеппине Висконти, как ветренице, а генералу Коленкуру - на фрейлине своего двора Адриенне де Канизи, как разведенной. В то же время он требовал, чтобы его брат Люсьен развелся со своей супругой - вдовой разорившегося спекулянта Александриной Жубертон, неприлично безродной для члена императорской фамилии, - обещая ему взамен ни больше ни меньше как трон в Испании или Португалии. Люсьен отверг предложенную сделку и рассорился с Наполеоном на 12 лет.

Деспотический характер Наполеона заставлял его подданных задумываться над судьбами империи. Они и восхищались «повсюдностью» императора, и боялись ее, понимая, что если он так самовластно держит огромную империю в своих руках, то стоит ему пасть (в бою, от болезни, жертвой заговора или несчастного случая), как рухнет и вся империя. Ведь никто другой в роли государя не смог бы следовать его принципу: «Для правительства нерешительность государей-то же, что и паралич в членах тела»[513]. Многие сознавали, что должен быть предел возможностям любого гения, и опасались, как бы Наполеон не обрушил страну в глубочайшую пропасть. Самые проницательные (раньше всех - Ш. М. Талейран) замечали, что к 1810 г., когда могущество наполеоновской империи было в апогее, военная машина Наполеона уже перенапряглась и грозила отказать. Разгромив подряд пять коалиций, его солдаты устали, а генералы и маршалы пресытились победами. Ведь все эти бывшие пахари, конюхи, бочары, половые, бывшие солдаты и сержанты стали не просто маршалами, а баронами и графами, герцогами и князьями, принцами и королями, сами превратились в аристократов, вроде тех, кого они в своей революционной молодости призывали вешать на фонарях. Бернадот, ставший королем Швеции, не мог стереть с груди юношескую татуировку «Смерть королям и тиранам!», но стыдился ее. Наделенные вдосталь титулами и орденами, поместьями и деньгами, маршалы сочли себя достаточно повоевавшими и жаждали, что называется, почивать на лаврах. Конечно, они еще повиновались Наполеону (все чаще ворча за его спиной) и могли, как встарь, блеснуть в сражении с любым противником, но уже без былого энтузиазма.

«Начало конца» (по крылатому выражению Талейрана) наполеоновской империи в 1810 - 1811 гг. провидели и во Франции, и в Европе лишь единицы. Среди них, как ни странно, была мать Наполеона («Madame Mère», как ее величали) Летиция Буонапарте, которой просто не верилось, что такое неправдоподобное могущество может продлиться долго. «Надо откладывать про запас, - говорила “мама Летиция”. - Ведь когда все это лопнет, мне на руки свалятся сразу 7 - 8 монархов!»[514] Подавляющему же большинству современников Наполеон и его империя после Тильзита вплоть до 1812 г. казались всемогущими. «Кто не жил во времена Наполеона, - вспоминал А. И. Михайловский - Данилевский, - тот не может вообразить себе степени его нравственного могущества, действовавшего на умы современников. Имя его было известно каждому и заключало в себе какое-то безотчетное понятие о силе без всяких границ»[515].

Загрузка...