Глава III

Гроза двенадцатого года

Гроза Двенадцатого года

Настала - кто тут нам помог?

Остервенение народа,

Барклай, зима иль русский бог?

А. С. Пушкин

1. Накануне

Cигналом к началу военных приготовлений стал для России и Франции австрийский брак Наполеона. «Новость сия, - свидетельствовал находившийся тогда в Петербурге идеолог феодальных коалиций Жозеф де Местр, - повергла все умы в ужас: и действительно, я не представляю более страшного удара для России»[746]. «Умы» политиков не только России и Франции, но и всей Европы поняли, что «новость сия» означает поворот внешнеполитического курса Франции с России на Австрию и неизбежно сулит скорую войну против России. Наполеон не хотел этой войны. С момента своего прихода к власти он всегда стремился к миру и союзу Франции с Россией. Ни в 1805, ни в 1806 - 1807 гг. не поднимал он меч против нее первым. Теперь же воевать с Россией было для него еще более нежелательно. по-прежнему, с 1808 г., почти половину его солдат (до 400 тыс.!) отвлекала на себя Испания. Кроме того, в разных концах Европы он держал гарнизоны, следившие за соблюдением континентальной блокады. Поход в Россию был нежелателен для Наполеона еще и потому, что пришлось бы оставлять в тылу весь континент, роптавший против его просвещенного деспотизма. Наконец, учитывал он и пространства России (равные почти 50 Испаниям), тяготы ее климата, бездорожья, социального варварства, узаконенного крепостным правом. Уже перед отъездом в поход против России он признался своему министру полиции и бывшему послу в Петербурге Рене Савари: «Тот, кто освободил бы меня от этой войны, оказал бы мне большую услугу»[747].

Все доводы против войны с Россией обрели для Наполеона особую, казалось бы неодолимую силу, после того как 20 марта 1811 г. случилось самое важное, поистине судьбоносное событие в его личной жизни: родился его сын, законный наследник, продолжатель династии Бонапартов.

Когда Мария-Луиза забеременела, не только оба супруга, но и весь императорский двор, все родственники и соратники императора пребывали в ожидании. Наполеон, интуитивно уверенный в том, что родится сын, беспокоился только о самочувствии жены при возможных осложнениях во время родов. Она же боялась не только опасности, грозящей при родах ей и ее младенцу, но и разочарования, которое вызвало бы у императора и вообще у всех французов рождение не наследника - сына, а дочери.

Когда вечером 19 марта 1811 г. над Парижем зазвонил большой колокол собора Нотр-Дам, горожане поняли: у императрицы начались роды[748]. Все уже знали, ибо накануне было объявлено, что если родится дочь, последует артиллерийский салют из 21 залпа, а если сын - из 101 залпа. Когда прозвучал 21 залп, наступила долгая пауза. С тем большим ликованием парижане услышали еще 80 залпов, которые оповестили мир о том, что династия Бонапартов обрела законного наследника.

Долгожданный наследник рождался в невыносимых муках матери. Доктор Антуан Дюбуа с отчаянием признался Наполеону, что никогда не видел столь тяжких родов. «Спасайте мать! - сказал ему император. - Мы с нею сможем завести других детей». Доктор взялся за щипцы. Цитирую далее Франца Герре: «Увидев в руках доктора этот инструмент, вполне подходящий для камеры пыток, Мария-Луиза закричала душераздирающим голосом. Ей представилось, что сейчас она будет принесена в жертву ради наследника! Наполеон прибежал ее успокоить, а потом пулей вылетел из комнаты, не в силах наблюдать за работой Дюбуа. Через двадцать шесть минут доктору удалось захватить головку младенца. Роды продолжались двенадцать часов. 20 марта в 9 часов утра императрица разрешилась от бремени мальчиком»[749].

Наполеон был на седьмом небе от счастья. Доктора Дюбуа он засыпал щедрыми наградами, пожаловал ему крест кавалера Почетного легиона, титул барона и гонорар в 100 тыс. франков. 9 июня с необычайной пышностью прошел в соборе Нотр-Дам официальный обряд крещения новорожденного. Он был титулован как Римский король и получил имя из четырех составляющих: Наполеон Франсуа Жозеф Карл: первое - в честь отца; второе - в честь деда со стороны матери (австрийского императора Франца Габсбурга), который был первым крестным; третье - в честь второго крестного, испанского короля Жозефа Бонапарта; четвертое - в память о дедушке со стороны отца, Карло Буонапарте. Обряд был обставлен патетически. «Римский король выступал в роли младенца Иисуса, императрица Мария-Луиза - в роли Богоматери, а император Наполеон, естественно, олицетворял Бога - Отца, сошедшего с небес, чтобы объявить народу: “Вот Мой сын, на которого снизойдет вся Моя благодать”»[750].

Торжества по случаю рождения, а затем и крещения наследника династии Бонапартов сопровождались буйным ликованием народных масс и боязливым ропотом малочисленной оппозиции не только в Париже и по всей Франции, но и повсюду, где Наполеон царил, - в Риме и Милане, в Амстердаме и Зальцбурге, в Эрфурте и Варшаве. Радовалась и Вена: Франц I «устроил гала - представление в императорском дворце и бесплатные спектакли для публики во всех театрах»[751], а горожане любовались иллюминацией венских улиц. В Веймаре великий И. В. Гёте написал стихотворение «Ее величество императрица Франции», в котором воспел рождение сына Наполеона как залог мира[752].

Да, именно с надеждами на мир связывали тогда свою радость по случаю рождения наследника Бонапартов и французы, и жители других стран европейского континента. Им хотелось верить, что отныне Наполеон, этот император - воин, гарантировавший продолжение своей династии, станет мирным императором. Во Франции, которая почти 20 лет (с 1792 г.) переживала тяготы нескончаемых войн, мирное бытие давно уже стало главной жизненной потребностью. Здесь, по справедливому заключению А. 3. Манфреда, «мир, так долго ожидаемый и отодвигавшийся с каждым годом куда-то в неизвестность, теперь, весной 1811 года, казался обеспеченным»[753].

Сам Наполеон был настроен после рождения сына - наследника, более чем когда-либо, на сохранение мира в Европе. Но, увы! Через каких-то девять дней (напомню читателю) он узнал от Юзефа Понятовского, что Александр I готовится напасть на герцогство Варшавское, положив тем самым начало новой, уже третьей за последние шесть лет войне России против Франции. Так Наполеон лишний раз убедился в том, что войны с Россией не избежать. Корень зла был отнюдь не в агрессии Александра. Толкала Наполеона к войне сила обстоятельств, а главным образом - столкновение интересов французской буржуазии и российских феодалов. У Наполеона была idée fixe - континентальная блокада. Только она могла обеспечить ему победу над Англией и, следовательно, европейскую гегемонию, при которой Франция хозяйски распоряжалась бы в Европе, а он - во Франции. Неудача блокады подорвала бы главенство Франции на континенте, а Наполеона лишила бы главной в социальном и материальном смысле опоры внутри страны. Препятствовала же осуществлению континентальной блокады более всего Россия, нарушая при этом подписанный ею Тильзитский договор. Наполеон знал, что российские феодалы, утомленные континентальной блокадой, вынуждают царя прикрывать нарушения договора. Переговоры (даже на высшем уровне, как в Эрфурте) ничего не дают: Александр готов клясться всеми святыми, что он никогда и ничто не нарушает. Значит, по логике Наполеона, надо принудить его к соблюдению блокады силой. Он уже к началу 1810 г. понял, что войны с Россией не миновать, и, поскольку она обещала быть самой трудной и рискованной из всех его войн, развернул такие приготовления к ней, каких он, по его собственному признанию, «никогда еще до сих пор не делал»[754].

Военный бюджет Франции рос таким образом: 1810 г. - 389 млн франков, 1811 г. - 506 млн, 1812 г. - 556 млн[755]. К концу 1811 г. общая численность французских войск, разбросанных по всей Европе, достигала (без польских соединений) 986, 5 тыс. человек[756]. Около половины из них готовились к нашествию на Россию. Мобилизуя свои силы, Наполеон старался проникнуть в тайны военных приготовлений России, наводняя ее лазутчиками и шпионами. Засылались даже разведчики - квартирьеры, одной из задач которых было обследование «возможных путей в Индию»[757]. Посол Франции в Петербурге, личный друг Наполеона граф А. Ж. Б. Лористон подготовил (не ранее февраля 1812 г.) своеобразное досье на 60 русских генералов с краткими и довольно точными характеристиками их достоинств и недостатков[758].

Разведка Наполеона смогла установить (недалеко от истины) и общую численность русских войск на западной границе империи. Вот как прокомментировал этот факт В. М. Безотосный: «В российской историографии цифры сил трех русских армий определяются в 220 - 230 тыс. человек. Наполеоновская же разведка имела явно преувеличенное представление - от 250 до 350 тыс. человек»[759]. В российской историографии цифры бытуют разные. Но, как мы увидим далее, точные (по армейским ведомостям за подписями командующих армиями и отдельными корпусами) данные о численности всех русских войск в зоне вторжения Наполеона таковы: 317 тыс. человек. Выходит, данные наполеоновских разведчиков отнюдь не были «явно преувеличенными»!

Важным условием победы над Россией Наполеон считал ее политическую изоляцию. Учитывая, что почти вся Европа к тому времени, по выражению П. А. Вяземского, «онаполеонилась», он стремился «перевернуть идею коалиций наизнанку»[760], лишить Россию союзников, а самому заполучить их как можно больше. Его расчет был таков: России придется вести борьбу одновременно на трех фронтах против пяти государств (на севере - против Швеции, на западе - против Франции, Австрии и Пруссии, на юге - против Турции).

Расчет казался верным. Пруссию и Австрию, недавно разгромленные, Наполеон вынудил вступить с ним в союз против России: 24 февраля 1812 г. он заключил договор с Пруссией, а 14 марта - с Австрией. Пруссия обязалась дать ему 20 тыс. солдат, Австрия - 30 тыс.[761] Что же касается Швеции и Турции, то они, по мысли Наполеона, должны были помочь ему в войне с Россией добровольно: Турция - потому, что она с 1806 г. сама воевала с Россией из-за Крыма, а Швеция, во - первых, точила зубы на Россию из-за Финляндии, отнятой у нее в 1809 г., а во - вторых, фактически правителем Швеции с 1810 г. стал избранный в угоду Наполеону престолонаследником старый фрондер, интриган, но все-таки маршал Франции и даже родственник клана Бонапартов Ж. Б, Ж. Бернадот.

В случае реализации этого замысла Наполеона Россия попала бы в катастрофическое положение. Но Наполеон и на этом не останавливался. У самых границ России он готов был в любой момент поднять против нее герцогство Варшавское, армия которого к марту 1811 г. насчитывала 60 тыс. человек[762]. Наконец, «благодаря искусной политике, давшей ряд торговых привилегий и допустившей ряд изъятий из своего торгового законодательства в пользу американцев»[763], Наполеон способствовал тому, что на другом краю света Соединенные Штаты Америки 18 июня 1812 г., за неделю до французского вторжения в Россию, объявили войну Англии - главному врагу Наполеона, затруднив, естественно, ее борьбу с Францией и содействие России.

Александр I со своей стороны уже в те дни, когда он увертливо отклонял брачные намерения Наполеона, счел войну с ним неизбежной и скорой. Царь тоже не хотел этой войны, опасаясь после Аустерлица и Фридланда главным образом самого Наполеона. 25 марта 1811 г. он так и написал своему «брату - антихристу»: «Величайший военный гений, который я признаю за Вашим Величеством, не оставляет мне никаких иллюзий относительно трудностей борьбы, которая может возникнуть между нами»[764]. Но уступить Наполеону, склониться под ярмом континентальной блокады Александр не мог, если бы даже захотел. Он, в отличие от своего отца, был силен классовым чутьем и понимал, что «благородное российское дворянство», плоть от плоти которого был он сам, ориентируется на Англию против Франции и не позволит ему сменить курс, как не позволило этого Павлу I. Поскольку же войны нельзя было избежать, царь приготовился к худшему, вдохновляясь примером испанцев. «Если император Наполеон начнет войну со мной, - говорил Александр А. Коленкуру в апреле 1811 г., - возможно, даже вероятно, он разобьет нас, но это не даст ему мира. Испанцы были часто биты, но они ни побеждены, ни покорены. Между тем они не так далеки от Парижа, да и климат их и ресурсы, и пространства не наши <...>. Я скорее отступлю на Камчатку, но не подпишу в моей завоеванной столице мира!»[765]

В те же апрельские дни 1811 г. Наполеон в письме к своему союзнику, королю Вюртемберга, так охарактеризовал своеобразие фатально назревавшей войны: «Война будет - вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России <...>. Все это - не что иное как театральное представление (une scène d’opéra), и режиссирует его Англия»[766].

Гонку вооружений Россия начала одновременно с Францией. 1 февраля 1810 г. вместо своего alter ego А. А. Аракчеева царь назначил военным министром менее симпатичного ему, но неизмеримо более компетентного М. Б. Барклая де Толли. Именно Барклай возглавил всю подготовку к войне. С 1810 г. резко пошла вверх кривая военных расходов России: 1807 г. - 43 млн руб., 1808 - 53 млн, 1809 - 64,7 млн, 1810 - 92 млн, 1811 - 113,7 млн только на сухопутные войска[767]. Общая численность войск за 1810 - 1812 гг. удвоилась и составила (учитывая армии, занятые в войнах с Ираном и Турцией, а также гарнизоны по всей России) 975 тыс. человек[768].

В то же время Александр I небывалой активностью использовал военную разведку и дипломатию. Он разрешил Барклаю де Толли учредить при посольствах России за границей службу военных атташе с дипломатическим иммунитетом, которые добывали карты и планы военных операций, данные о численности, дислокации и перемещениях французских войск. В Вене таковым был барон Ф. Тейль фон Сераскеркен, в Дрездене - майор В. А. Прендель, в Мюнхене - поручик П. X. Граббе (будущий генерал и декабрист) и т. д. Но самые ценные сведения доставлял из Парижа флигель - адъютант царской свиты полковник А. И. Чернышев, назначенный в январе 1810 г. «состоять постоянно при Наполеоне»[769].

Александр Иванович Чернышев (1785 - 1857 гг.) - 24-летний племянник екатерининского фаворита А. Д. Ланского, придворный фат и дамский угодник - вкрался в доверие к лицам из ближайшего окружения Наполеона (по слухам, даже Полина Бонапарт не пренебрегала его ухаживанием) и сумел понравиться самому императору. Хотя он начал шпионить в Париже уже после того, как был подкуплен и задействован в качестве российского резидента Ш. М. Талейран, хлопоты Чернышева нисколько от этого не теряли, ибо «он узнавал такое, что Талейрану и присниться не могло»[770]. Е. В. Тарле здесь имел в виду «tableau général» (общую роспись) войск Наполеона по всей Европе с обозначением численности каждого полка - «секретнейший и наисвященнейший документ, в котором хранилось военное счастье Франции»[771]. Подкупив чиновника Военного министерства по имени и фамилии Мишель Мишель, Чернышев получал от него копии «tableau général» раньше, чем подлинник доставлялся Наполеону. Правда, за четыре месяца до начала войны шпионаж Чернышева был раскрыт (сам он успел отбыть из Парижа в Петербург, а Мишель был арестован, осужден и 1 мая 1812 г. гильотинирован)[772]. Тем не менее разведданные, которые Чернышев передал в Россию, невозможно переоценить.

И все-таки, расточая хвалу по адресу «замечательного разведчика» и «блестящего офицера русской гвардии» Александра Чернышева, как это делают, вслед за советскими, и постсоветские историки[773], нельзя забывать о том «нравственном омерзении», которое он возбуждал в окружающих («величайший подлец и негодяй»[774]), и о его дальнейшей карьере палача декабристов, садистски распоряжавшегося казнью их вождей[775].

Не менее успешно, чем разведка, действовала в преддверии войны 1812 г. русская дипломатия. Она выведала, что Швеция предпочитает ориентироваться на соседнюю Россию, а не на далекую Францию. Граница с Россией была для Швеции единственной континентальной границей, со всех других сторон ее защищали от французов море и английский флот. Потерю же Финляндии Швеция предполагала компенсировать захватом Норвегии, на что согласилась Россия. Что же касается Бернадота, то он с давних пор тайно ненавидел Наполеона (хотя получил от него все: маршальский жезл, княжеский титул, даже шведский престол), так как сам метил в «наполеоны», а Наполеона не прочь был бы сделать своим «бернадотом». Играя на этом и льстя Бернадоту как «единственному человеку, способному сравниться с Наполеоном и превзойти его военную славу»[776], Александр I добился заключения 24 марта (5 апреля) 1812 г. союзного договора между Россией и Швецией.

Почти одновременно с этой дипломатической викторией на севере Россия одержала еще более важную победу на юге. В затянувшейся войне с Турцией русская армия под командованием М. И. Кутузова 14 октября 1811 г. выиграла битву у Слободзеи. Турки пошли на мирные переговоры, но тянули время, зная, что Наполеон готовится к войне с Россией. В середине мая 1812 г., когда они все еще торговались об условиях мира, к Александру I от Наполеона приехал граф Луи Нарбонн - Лара с заданием выяснить, насколько Россия готова к войне с Францией. Кутузов тут же изобразил перед турецким султаном вояж Нарбонна как миссию дружбы и убедил султана в том, что если уж непобедимый Наполеон ищет дружбы с Россией, то ему, побежденному султану, сам Аллах велит делать то же[777]. Султан согласился и 16 (28) мая 1812 г. приказал своему визирю подписать Бухарестский мирный договор, по которому Россия высвободила для борьбы с Наполеоном 52-тысячную Дунайскую армию да еще и приобрела Бессарабию.

Таким образом, замысел Наполеона об изоляции России и одновременном ударе на нее с трех сторон силами пяти держав был сорван. Русская дипломатия перед самым нашествием Наполеона на Россию обезвредила двух из пяти предполагавшихся противников. Фланги свои Россия успела обезопасить.

Наполеон был вне себя от досады и гнева, посчитав случившееся (вопреки всем его ожиданиям!) противоестественным. «Неслыханная вещь! - восклицал он. - Две державы, которые должны потребовать все свое обратно у русских, становятся их союзниками как раз тогда, когда представляется прекрасный случай вновь завоевать потерянное»[778]. Особенно негодовал он на турок, по адресу которых «истощил весь словарь французских ругательств»[779].

Но борьба между Францией и Россией за союзников на этом не закончилась. Феодальные Австрия и Пруссия были втянуты в союз с буржуазной Францией насильно и помогали Наполеону чуть ли не из - под палки, готовые в первый же удобный момент переметнуться на сторону феодальной России (что они в конце концов и сделали). Посланец Франца I граф А. Лебцельтерн уже в июне 1812 г. приезжал к Александру, дабы заверить его в том, что и численность, и действия австрийского вспомогательного корпуса Великой армии «по возможности будут ограничены» и что в любом случае «Австрия навсегда останется другом России»[780]. Фридрих Вильгельм III прислал царю аналогичные заверения: «Если война вспыхнет, мы будем вредить друг другу только в крайних случаях. Сохраним навсегда в памяти, что мы друзья и что придет время быть опять союзниками»[781].

Готовясь к войне, российский император, естественно, крепил оборону страны - на случай, если Наполеон нападет первым. В то же время с начала 1811 г. Александр I под влиянием реваншистских планов, которыми осаждали его принц Александр Вюртембергский (дядя царя по матери), князь П. И. Багратион и барон Л. Л. Беннигсен, надеялся «сразить чудовище» (как повторял он полюбившееся ему выражение Бернадота в адрес Наполеона) превентивным ударом[782]. Его попытка в январе того года привлечь на свою сторону поляков, как мы видели, не удалась-ее сорвал Ю. Понятовский. Александр не опустил рук и к осени договорился о совместном походе против Наполеона с Фридрихом Вильгельмом III.

15 (17) октября 1811 г. канцлер Н. П. Румянцев и военный министр М. Б. Барклай де Толли подписали с начальником Генерального штаба Пруссии Г. И. Д. Шарнхорстом конвенцию, согласно которой 200-тысячная русская и 80-тысячная прусская армии должны были наступать, чтобы «дойти до Вислы раньше, чем неприятель утвердится на ней»[783]. 24, 27 и 29 октября последовали «высочайшие повеления» Александра I командующим пятью корпусами на западной границе (П. И. Багратиону, Д. С. Дохтурову, П. X. Витгенштейну, И. Н. Эссену и К. Ф. Багговуту) приготовиться к походу[784]. Россия могла начать войну со дня на день, «армия наша, - свидетельствовал Барклай де Толли, - была уже в совершенной готовности к выступлению <...>, как вдруг обстоятельства политических дел заставили нас переменить план»[785].

Да, в тот критический момент струсил, заколебался и вильнул под железную пяту Наполеона Фридрих Вильгельм III. Он не ратифицировал русско-прусскую конвенцию, а затем послушно вступил в союз с Наполеоном. Раздосадованный Александр I, этот владелец 20 млн рабов, 1 марта 1812 г. написал королю Пруссии - владельцу 6 млн рабов: «Лучше все-таки славный конец, чем жизнь в рабстве!»[786]

Вероломство Пруссии помешало Александру начать и третью войну против Франции первым - Наполеон опередил его.


2. Начало

12 (24)[787] июня 1812 г. Великая армия Наполеона вторглась на территорию России. Так началась Отечественная война русского народа против французских захватчиков. А ведь годом ранее, в январе и октябре, Россия дважды едва не напала на Францию (как это уже было в 1805 и 1806 г.). Помешало лишь неблагоприятное для Александра I стечение обстоятельств и непредвиденный отказ в поддержке со стороны двух человек: в январе - польского князя Понятовского, в октябре - прусского короля Фридриха Вильгельма III.

Мы видели, что Наполеон и Александр готовили войну, хотя и вынужденно, против собственной воли, но агрессивно, с расчетом опередить противника. Бытующие в нашей литературе заверения, будто «подобных планов у русского правительства не было и не могло (?! - Н. Т.) быть»[788], и попытки опереться при этом на материалы сборника «Внешняя политика России XIX и начала XX в.», которые якобы «опровергают утверждение А. Вандаля» 1811 г.[789] о захватнических планах России, выглядят наивно. Дело ведь не в «утверждении Вандаля», а в подлинных, официальных документах, таких как письмо Александра I к А. А. Чарторыйскому от 25 декабря 1810 г. и «высочайшие повеления» пяти генералам 24 - 29 октября 1811 г. Из того, что эти документы не включены в названый сборник, вовсе не следует, что они перестали существовать, тем более что они уже давно бытуют в литературе разных стран[790].

Вместе с тем нельзя согласиться и с М. Н. Покровским, заключившим, что после опубликования переписки Александра I с Чарторыйским (о «высочайших повелениях» Михаил Николаевич не упомянул) «совершенно невозможно говорить о “нашествии” Наполеона на Россию», ибо оно есть всего лишь «акт необходимой самообороны»[791]. Если бы Россия в 1811 г. начала войну, тогда было бы невозможно говорить о нашествии Наполеона. Но дело обернулось иначе: пока царь планировал, Наполеон осуществил нападение.

Александр I выехал к армии (из Петербурга в Вильно) раньше Наполеона 9 апреля 1812 г. Наполеон, узнав об этом, 9 мая оставил Париж и помчался вслед за своей Великой армией, которая уже шла разными дорогами через земли государств Рейнского союза к Польше. 16 мая император въехал в Дрезден и здесь задержался на две недели, устроив за это время грандиозную политическую демонстрацию против России. Сюда к нему на поклон съехались почти все европейские монархи, включая прусского короля и австрийского императора. Держались они раболепно, источая лесть, славословие, веру в его непобедимость. Цитирую Е. В. Тарле: «Лесть на этот раз была такой непомерной, безудержной, вне всяких масштабов и рамок, что в разгаре этих дрезденских торжеств кто-то вслух высказал уже нечто вроде гипотезы о божественной природе всемирного завоевателя»[792]. Наполеон реагировал на лакейство коронованных особ снисходительно, трепал за уши (как он любил это проделывать с детьми) королей и принцев, а королев и принцесс то забавлял, то смущал армейскими шутками. Как всегда, отправляясь на войну, он старался быть в приподнятом настроении.

Из Дрездена Наполеон выехал в Познань, где провел еще несколько дней, отслеживая маршруты движения своих войск. Местная шляхта устроила ему торжественную встречу, представ перед ним в немыслимо роскошных нарядах из бархата и парчи, с позолотой и бриллиантами, в напудренных париках. Наполеон, глядя на них, поморщился: «Господа, я бы предпочел видеть вас в сапогах со шпорами, с саблей на боку, по образцу ваших предков, при приближении татар и казаков»[793].

Из Познани император отбыл в Торн, далее - в Данциг и Кёнигсберг, проверяя в каждом из этих городов, надлежаще ли обеспечены оружием, боеприпасами, продовольствием соединения Великой армии, которые шли и шли к границам России. 10 июня Наполеон прибыл к своим войскам в местечко Вильковышки близ города Ковно. Здесь на биваке он написал воззвание: «Солдаты! Вторая польская война началась. Первая кончилась Фридландом и Тильзитом. В Тильзите Россия поклялась хранить военный союз с Францией и бороться против Англии. Теперь она нарушила свои клятвы. <...> Россия увлечена роком - да свершится судьба ее!»[794]

«Это воззвание, - читаем у Е. В. Тарле, - и было объявлением войны России: никакого другого объявления войны Наполеон не сделал»[795]. Другие отечественные историки (царские, советские, постсоветские) доныне утверждают, что Наполеон вторгся в пределы России вообще «без объявления войны»[796]. Оба этих утверждения неверны. Воззвание Наполеона от 10 июня не было объявлением войны. Оно адресовалось не правителям России, а солдатам Франции - с целью оправдать перед ними начало войны и поднять их моральный дух. Объявление войны России Наполеон сделал в тот же день, 10 июня, по общепринятым нормам - через своего посла в Петербурге А. Ж. Б. Лористона, который вручил управляющему Министерством иностранных дел Российской империи князю А. Н. Салтыкову надлежащую ноту. «Моя миссия окончилась, - уведомлял посол официальную Россию, - поскольку просьба князя Куракина о выдаче ему паспортов[797] означала разрыв, и Его Императорское и Королевское Величество с этого времени считает себя в состоянии войны с Россией»[798].

Формальность объявления войны для Александра I уже не имела значения. От А. И. Чернышева и других разведчиков царь знал заранее и время, и место наполеоновского вторжения, и силы его. Агрессия Наполеона не таила в себе никакой неожиданности, но грозила смертельной бедой. Больше 100 лет, со времен Карла XII, внешний враг не вступал на русскую землю, и вот теперь он снова топтал ее - враг, на этот раз более могучий, чем когда-либо.

Всего, по ведомости Военного министерства Франции, с 12 по 15 июня перешли русскую границу (по четырем мостам через Неман возле г. Ковно) 448 083 завоевателя[799]. С такой тьмой врагов Русь не сталкивалась и во времена монголо - татарского нашествия. Да и вообще никогда ни один завоеватель - даже Ксеркс и Аттила - не водил за собой таких полчищ. Правда, французов в армии Наполеона было тогда чуть больше (под подсчетам инспектора - ревизора Главного штаба барона П. П. Денье, 52,5 %) или даже меньше половины кадрового состава. О. В. Соколов, детально перепроверив данные Денье, заключил, что собственно французы в Великой армии 1812 г. составляли всего лишь 38 %[800]. Остальные 62 % Наполеон призвал из стран - сателлитов Франции - и послушных, и непокорных. Многие их них, особенно испанцы, ненавидели Наполеона как поработителя своего отечества и шли на войну только по принуждению. Воевали они нехотя и часто дезертировали. В корпусе Даву, например, был полк из ганзейских немцев, который почти весь разбежался еще до перехода через русскую границу[801]. Самые решительные переходили на сторону России, повернув оружие против французов (из 15 тыс. испанцев и португальцев Великой армии так поступили 4 тыс.[802], которые начали партизанскую войну с французами на территории России раньше самих россиян). Вполне надежными из «инородцев» были лишь итальянцы и особенно поляки - «французы Севера», как называли их солдаты французских частей.

Таким образом, по меткому определению Е. В. Тарле, «забота Наполеона о количестве солдат Великой армии повредила ее качеству»[803].

Разношерстный, многоплеменный состав Великой армии пагубно влиял на ее хваленую дисциплину и способствовал прогрессированию упадка ее морального духа. Впрочем, моральный дух заметно падал даже в собственно французских частях. Близкие к Наполеону лица забили тревогу. статс-секретарь граф П. Дарю (кузен великого Стендаля) прямо заявил императору в Витебске: «Не только ваши войска, государь, но и мы сами тоже не понимаем ни смысла, ни необходимости этой войны»[804]. Разумеется, все это тревожило Наполеона, ибо он хорошо понимал и еще в 1808 г. сформулировал истину, оказавшуюся для него в 1812 г. роковой: «На войне три четверти успеха зависит от моральных факторов и только одна четверть - от материальных сил»[805].

Слабее обычного был теперь и командный состав Великой армии. Ж. Ланн погиб еще в 1809 г., А. Массена из-за болезни оставался дома, Л. Г. Сюше, Ж. Б. Журдан и Н. Ж. Сульт сражались в Испании, а Ж. Б. Ж. Бернадот уже перешел в стан врагов. И все же мощь полумиллионной армии вторжения оказалась всесокрушающей. Ее вел сам Наполеон, которого современники (включая и феодальных монархов во главе с Александром I) почти единодушно признавали гениальнейшим полководцем. Вспомним, что даже А. В. Суворов, успев оценить лишь первую, Итальянскую, кампанию Наполеона 1796 - 1797 гг., назвал его в числе трех величайших полководцев мира рядом с Цезарем и Ганнибалом[806]. А вместе с Наполеоном шли на Россию 11 его маршалов, в том числе Л. Н. Даву, М. Ней, И. Мюрат, Ж. Б. Бессьер, Ф. Ж. Лефевр, Л. А. Бертье, вице - король Италии Е. Богарне, «польский Баярд» Ю. Понятовский, прославленные генералы, среди которых выделялись Луи Пьер Монбрен (1770 — 1812) - герой «фантастической»[807] атаки на горную позицию испанцев у Сососьерры 30 ноября 1808 г. и Огюст Коленкур (1777 - 1812) - младший брат Армана Коленкура, который «участвовал в большем числе сражений, чем прожил лет»[808].

Вообще, при всех слабостях национального, дисциплинарного и морального характера, которые, за малым исключением, скажутся лишь позднее, в ходе войны, солдаты Великой армии большей частью, а именно французские, итальянские, польские соединения и главным образом «ворчуны» Старой и Молодой гвардии, свято верили в звезду своего императора, привыкнув к тому, что там, где Наполеон, - всегда победа, и отправлялись в очередной поход с воодушевлением и самоуверенностью, как это запечатлел Ф. И. Тютчев:


Победно шли его полки,

Знамена весело шумели,

На солнце искрились штыки,

Мосты под пушками гремели –

И с высоты, как некий бог,

Казалось, он парил над ними

И двигал всем и все стерег

Очами чудными своими[809]...


Россия в начале войны смогла противопоставить 448-тысячной армии Наполеона 317 тыс. человек, которые были разделены на три армии и три отдельных корпуса. Численность русских войск указывается в литературе (включая энциклопедии и учебники) с поразительным разноречием. Между тем в РГВИА хранятся ведомости численного состава 1-й и 2-й армий и отдельного корпуса к началу войны 1812 г.[810], а такие же ведомости 3-й армии и еще двух резервных корпусов даже опубликованы 100 лет назад[811], но до сих пор остаются вне поля зрения наших историков.

Итак, 1-я армия под командованием военного министра, генерала от инфантерии М. Б. Барклая де Толли дислоцировалась в районе Вильно, прикрывая петербургское направление, и насчитывала 120 210 человек; 2-я армия генерала от инфантерии князя П. И. Багратиона, возле Белостока, на московском направлении, - 49 423 человека; 3-я армия генерала от кавалерии А. П. Тормасова, у Луцка, на киевском направлении, - 44 180 человек. Кроме того, на первой линии отпора французам стоял под Ригой корпус генерал-лейтенанта И. Н. Эссена (38 077 человек), а вторую линию составляли два резервных корпуса: 1-й - генерал-адъютанта Е. И. Меллера - Закомельского (27 473 человека) - у Торопца, 2-й - генерал-лейтенанта Ф. Ф. Эртеля (37 539 человек) - у Мозыря. Фланги обеих линий прикрывали: с севера - корпус генерал-лейтенанта барона Ф. Ф. Штейнгейля[812] (19 тыс. человек) в Финляндии[813], с юга - Дунайская армия адмирала П. В. Чичагова (57 526 человек) в Валахии[814]. Эти войска в начале войны бездействовали. Поэтому русские численно уступали французам в зоне вторжения почти в полтора раза.

Впрочем, главная беда русской армии заключалась тогда не в малочисленности, а в архаичной системе ее комплектования, содержания, обучения и управления. Рекрутчина, 25-летний срок военной службы, непроходимая пропасть между солдатской массой и командным составом, муштра и палочная дисциплина унижали человеческое достоинство русских солдат. Барклай де Толли, став военным министром, попытался было умерить палочный разгул в войсках, но Александр I пресек его инициативу[815]. Никто более из русских военачальников, включая М. И. Кутузова, против культа муштры и палок не возражал. Даже гуманный, любимый солдатами Багратион в 1812 г. призывал их доказать свой патриотизм «слепым повиновением начальству»[816].

До 1805 г. русских солдат вообще готовили не столько к войне, сколько к парадам. Из суворовского наследия усваивали не передовое («Каждый воин должен понимать свой маневр!»), а устаревшее («Пуля - дура, штык - молодец!»). Опыт войн 1805 - 1807 гг. заставил Александра I учиться у Наполеона. Царь уже с 1806 г. начал переустройство и даже переодевание своей армии на французский лад (после того как были введены эполеты, злые языки стали говорить: «Теперь Наполеон сидит на плечах у всех русских офицеров»). Главное - перенималась наполеоновская система боевой подготовки. Летом 1810 г. в русские войска было разослано «Наставление Его Императорско - королевского Величества Наполеона I», которое ориентировало генералов, офицеров, солдат на инициативу, на умение «действовать по обстоятельствам каждому»[817].

К 1812 г. усвоение наполеоновского опыта сделало русскую армию значительно сильнее. Великий князь Николай Михайлович справедливо подчеркивал: «Не будь уроков под Аустерлицем и Фридландом, не было бы ни Бородина, ни Лейпцига»[818]. Но главные источники русской военной силы заключались не в заимствовании извне (тем более что опыт Наполеона во многом воскрешал безрассудно похороненные заветы Суворова), а в ней самой. Во - первых, она была национальной армией, более однородной и сплоченной, чем разноплеменное воинство Наполеона, а во - вторых, ее отличал несравненно более высокий моральный дух: воины воодушевлялись патриотическим настроением, которое так ярко выразил Г. Р. Державин в строках, обращенных к России:


Скорей ты ляжешь, трупом зрима,

Чем будешь кем побеждена!


Кстати, Наполеон, со своей стороны, тоже учитывал уроки Эйлау и Гейльсберга и, как мы уже видели, отдавал должное (в разговоре с Ланном после битвы при Гейльсберге) боевым качествам русских солдат. Он знал книгу английского генерала Р. Вильсона о русских войсках и вывод генерала: «Русский солдат хотя и родился в рабстве, но дух его не уничтожен»[819]. Эту книгу Наполеон, между прочим, взял с собой в поход на Россию[820].

Русский командный состав, хотя в целом и уступал наполеоновскому, был представлен в 1812 г. не только высокородными отечественными и чужеземными бездарностями вроде И. В. Васильчикова и Ф. О. Паулуччи, Ф. Ф. Эртеля и П. А. Шувалова, Евгения Вюртембергского и Карла Мекленбургского, но и талантливыми генералами, иные из которых могли поспорить с маршалами Наполеона. Первыми в ряду таких генералов (не считая пока оказавшегося в начале войны не у дел Кутузова) стояли Барклай и Багратион.

Михаил Богданович Барклай де Толли (1757 - 1818) - потомок шотландских дворян, переселившихся к концу XVII в. в Лифляндию, сын бедного армейского поручика - достиг высших армейских чинов и должности военного министра благодаря своим дарованиям, трудолюбию и доверию, которое с 1807 г. прозорливо возымел к нему Александр I. Дальновидный и осмотрительный стратег («русский Даву», как называл его Багратион), «мужественный и хладнокровный до невероятия» воин, «великий муж во всех отношениях» (так отзывались о нем Денис Давыдов, декабристы А. Н. Муравьев и М. А. Фонвизин)[821], Барклай, однако, слыл в представлении многих современников, а также историков, и «нерешительным», и «ограниченным»[822]. Но, несмотря на все метаморфозы его прижизненной и посмертной славы, он еще в XIX в. заслужил признание крупнейших умов России и Запада. По мнению К. Маркса и Ф. Энгельса, Барклай де Толли «был бесспорно лучший генерал Александра»[823], а на взгляд А. С. Пушкина, «стоическое лицо Барклая есть одно из замечательнейших в нашей истории»[824].

Военачальником совсем иного склада ума, характера, темперамента и происхождения был князь Петр Иванович Багратион (1769 — 1812) - отпрыск грузинской царской династии Багратионов, потомок Давида Строителя, правнук царя Вахтанга VI, любимый ученик и сподвижник Суворова - «генерал по образу и подобию Суворова», как его называли[825]. Посредственный стратег, он тогда не имел себе равных в России как тактик, мастер атаки и маневра (можно сказать: «русский Ней»). Стремительный и неустрашимый, с открытой, пылкой и щедрой душой, кумир солдат, воин до мозга костей, Багратион к 1812 г. был самым популярным из русских генералов - не только в самой России, но и за границей. «Краса русских войск», - говорили о нем его офицеры. Г. Р. Державин многозначаще «уточнил» его фамилию: «Бог - рати - он». Наполеон после войны с Россией 1805 - 1807 гг. заключил, что из русских полководцев «лучше всех Багратион»[826].

Отдельными соединениями в армиях Барклая и Багратиона командовали генералы, уже прославившие себя в многочисленных войнах трех последних царствований: генерал-лейтенант Николай Николаевич Раевский (1771 - 1829) - предприимчивый, отважный, бескорыстный и великодушный герой, о котором Наполеон говорил: «Этот русский генерал сделан из того материала, из которого делают маршалов»[827]; генерал от инфантерии Дмитрий Сергеевич Дохтуров (1759 - 1816) - живое воплощение воинского долга, само вдохновение и натиск при успехе, сама выдержка и стойкость при неудаче: «Если он где встанет, - говорили о нем солдаты, - надобно туда команду с рычагами посылать, а так его не сковырнешь»[828]; генерал от кавалерии Матвей Иванович Платов (1751 - 1818) - легендарный атаман Войска Донского, «вихорь - атаман», «русский Мюрат», как его называли, дерзкий, напористый, неутомимый; генерал-лейтенант Петр Петрович Коновницын (1764 - 1822), который впечатляюще соединял в себе барклаевское хладнокровие, багратионовский порыв и Дохтуровскую скромность, отец двух декабристов и дочери - «декабристки»; генерал-майор Алексей Петрович Ермолов (1777 — 1861) - будущий «проконсул» Кавказа, друг и покровитель А. С. Грибоедова и многих декабристов, человек блестящей одаренности, в котором все было крупно - рост, фигура («голова тигра на геркулесовом торсе», по выражению А. С. Пушкина[829]), ум, характер, темперамент, дар слова, - в одном лице вольнодумец, мудрец, хитрец и храбрец.

Были в русской армии 1812 г. и другие незаурядные военачальники: по-суворовски энергичный, хотя и несколько легкомысленный генерал от инфантерии Михаил Андреевич Милорадович (1771 — 1825), которого Кутузов хвалил: «Ты ходишь быстрее, чем летают ангелы»[830]; умный, прямодушный и благородный генерал-лейтенант Александр Иванович Остерман - Толстой (1770 - 1875), нравственные достоинства которого высоко ценили А. И. Герцен и Ф. И Тютчев; герой суворовской школы и чуть ли не всех войн своего времени генерал-майор Яков Петрович Кульнев (1763 - 1812), говаривавший: «Люблю нашу матушку Россию за то, что у нас всегда где-нибудь да дерутся!»[831]; великолепный, с феноменальными способностями, артиллерист и разносторонне талантливый человек (знал 6 языков, писал стихи, музицировал, рисовал), в 22 года уже генерал-майор (!) Александр Иванович Кутайсов (1784 - 1812).

Все они, кроме Барклая де Толли[832] (включая тех, кто держался передовых взглядов, как Раевский, Ермолов, Остерман - Толстой, Коновницын), были феодалами, крепостниками. Атаман Платов, это вольнолюбивое «дитя природы», тоже имел крепостных, в числе которых значился Егор Михайлович Чехов - дед Антона Павловича. В 1812 г. перед лицом врага, вторгшегося на русскую землю, они пережили небывалый патриотический подъем, который позволил им в наивысшей мере и с наибольшей пользой для отечества проявить все их способности.

Александр I вполне мог положиться на таких военачальников, но, может быть, под впечатлением Аустерлица и Фридланда, явно их недооценивал. В начале 1812 г. царь так и заявил шведскому атташе: «В России прекрасные солдаты, но бездарные генералы»[833]. Именно поэтому он еще в 1811 г. собирался пригласить для командования русской армией Ж. В. Моро из США, а в 1812 г. - А. Веллингтона из Англии и Ж. Б. Ж. Бернадота из Швеции[834]. По той же причине, когда заполучить иноземца не удалось, царь долго колебался, боясь, что любое из двух возможных его решений (взять ли главное командование на себя или назначить главнокомандующим кого-то другого: Барклая, Беннигсена, Кутузова...) не приведет к добру. Так русская армия в самое трудное время войны надолго оказалась вообще без главнокомандующего.

По должности военного министра фактическим главнокомандующим стал Барклай де Толли, хотя его инициативу стесняло присутствие в 1-й армии самого царя. Именно Барклай разработал главный стратегический план войны, который был утвержден Александром I не позднее марта 1812 г. Вариант «А» этого плана («когда война с нашей стороны откроется наступательною») предписывал «отрезать, окружить и обезоружить войска неприятельские, в герцогстве Варшавском и в королевстве Прусском находящиеся», и затем идти вперед навстречу главным силам Наполеона. Вариант «Б» (оборонительный) гласил: «Продлить войну по возможности» и «при отступлении нашем всегда оставлять за собою опустошенный край». Избрав для отступления маршрут на Москву, Барклай предполагал отступать до тех пор, пока соотношение сил не изменится в пользу России, а для этого он убеждал царя в необходимости собрать «сильные резервы и ополчения» и призывал «обывателей всех близких к неприятелю мест» развернуть народную войну с захватчиками[835].

Все это доказывает, сколь наивны суждения мэтра французского наполеоноведения Жана Тюлара о том, что отступление россиян в 1812 г. «не было преднамеренным» и что «русские генералы отступали не по заранее намеченному маршруту, а в страхе перед Наполеоном и реальностью его победы»[836].

Мало того, Александр I держал при себе, как бы в запасе, другой план, автором которого был главный военный советник царя с 1806 г., его «духовник по военной части»[837], прусский генерал Карл Людвиг Август Фуль. Исходные позиции этого плана совпадали с вариантом «Б» плана Барклая. План Фуля тоже предписывал 1-й армии отступать - до укрепленного лагеря в г. Дрисса (ныне - Верхнедвинск в Беларуси), где Барклай должен был принять на себя удар Наполеона, между тем как Багратион ударит во фланг и в тыл французам[838].

13 июня Александр I подписал приказ по армиям и манифест о войне с Францией. В них впечатляли эффектные концовки. В приказе: «Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я с вами. На начинающего - Бог!»; в манифесте: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем!»[839] В тот же день Александр отправил к Наполеону министра полиции А. Д. Балашова с письмом, где говорилось: «Если Вы согласны вывести свои войска с русской территории, я буду считать, что все происшедшее не имело места, и достижение договоренности между нами будет еще возможно»[840]. Сам царь не верил, что Наполеон, уже перебросивший в Россию полмиллиона солдат, теперь вернет их обратно ради «достижения договоренности». Но для Александра было важно в столь критический момент продемонстрировать перед Европой свое миролюбие. «Пускай будет известно Европе, - напутствовал он Балашова, - что начинаем войну не мы»[841].

Наполеон принял Балашова, уже вступив в Вильно, откуда только что ушла армия Барклая де Толли. «Будем договариваться сейчас же, здесь, в самом Вильно, - предложил император. - Поставим свои подписи, и я вернусь за Неман»[842]. Не довольствуясь этим унизительным для национального достоинства России предложением, он отправил с Балашовым письмо к Александру, оскорблявшее монаршую гордость царя: «Если бы Вы не переменились с 1810 г., если бы Вы, пожелав внести изменения в Тильзитский договор, вступили бы в прямые, откровенные переговоры, Вам принадлежало бы одно из самых прекрасных царствований России <...>. Вы испортили все свое будущее»[843]. И менторский тон этого послания, и в особенности тот апломб, с которым Наполеон, вторгшийся на русскую землю, заранее перечеркивал «все будущее» Александра I, болезненно ранили самолюбие царя. С той минуты, когда царь прочел это письмо, он в еще большей степени стал воспринимать Наполеона как личного врага. «Наполеон или я, он или я, но вместе мы существовать не можем!» - вырвалось у него в разговоре с флигель - адъютантом А. Ф. Мишо[844].

Апломб Наполеона казался тогда оправданным. При том соотношении сил между Россией и Францией, которое сложилось к 1812 г., Наполеон вполне мог рассчитывать на успех. Все сугубо военные факторы он предусмотрел. Не учел он одного привходящего обстоятельства, которое, собственно, и решило исход войны, а его погубило: он не учел, что вместе с армией поднимется на борьбу с нашествием весь русский народ.

Каким же был план действий Наполеона в начале войны 1812 г.? Его целью было разгромить русские армии в приграничных сражениях на русской земле, «наказать» таким образом российского императора за нарушение условий Тильзитского договора и принудить его к миру, выгодному для Франции, т. е. главным образом к соблюдению континентальной блокады[845]. Здесь надо отбросить распространенную версию, будто Наполеон «всегда (и в 1812 г. тоже. - Н. Т.) стремился решать исход войны в одном генеральном сражении», отличаясь тем самым от М. И. Кутузова, который полагал, что «исход войны решается не одним, а несколькими сражениями»[846].

Надуманность этой версии настолько очевидна, что доверие к ней сонма историков кажется невероятным. Ведь и до 1812 г. Наполеон никогда не решал исхода какой бы то ни было из своих войн в одном сражении, и в 1812 г. такой оборот дела заведомо исключался хотя бы потому, что перед Наполеоном (он это знал) стояли вразброс на 850 км три русские армии, и при всем желании он не мог планировать победу над ними в одном сражении.

Поставив перед собой цель победить Россию и навязать ей мир с позиции победителя, Наполеон полагал, что верховная власть - после стольких дворцовых переворотов XVIII в.[847] - не может быть прочной. Учитывал он и другие слабости царского режима: тяготы крепостного права, вражду сословий, уродливость феодальной бюрократии, архаизм рекрутчины. В самом начале войны Наполеон рассчитывал даже на оптимальный вариант своего плана, согласно которому первая же победа Великой армии заставит Александра I из страха, с одной стороны, перед французским нашествием, а с другой - перед угрозой нового дворцового переворота вступить в переговоры о мире. У берегов Немана Наполеон заявил А. Коленкуру: «Меньше чем через два месяца Россия запросит мира»[848]. В расчете на скоротечную войну и были сгруппированы еще до перехода через Неман все силы армии вторжения.

Чтобы разобщить и разгромить по частям русские войска, Наполеон осуществил клинообразное выдвижение от Немана на восток трех больших групп Великой армии: одну (220 тыс. человек) он повел сам против Барклая де Толли, другую (70 тыс.) - под командованием вестфальского короля Жерома Бонапарта - направил против Багратиона, а лучший из французских маршалов Л. Н. Даву во главе третьей группы войск (50 тыс.) «должен был броситься между этими двумя армиями (Барклая и Багратиона. - Н. Т.), чтобы не допустить их соединения»[849]. На север, против корпуса Эссена, был выдвинут корпус маршала Ж. - Э. Макдональда; на юг, против армии Тормасова, - два вспомогательных корпуса: саксонский (генерала Ж. - А. Ренье) и австрийский (генерала князя К. Ф. Шварценберга). Наполеон высказал пожелание, чтобы австрийским корпусом командовал эрцгерцог Карл, но тот уклонился от такого назначения. Что же касается Шварценберга, то он действовал с учетом достигнутой в июне 1812 г. тайной договоренности Франца I с Александром I. Наполеон, по справедливому замечанию Ярослава Шедивы, «и не предполагал, что был с ходу предан и что Шварценберг пытается вести лишь “теневую войну”»[850].

Начиная спланированную таким образом операцию, которая получила название Виленской, Наполеон рассчитывал принудить 1 - ю и 2 - ю русские армии к сражению порознь, не дав им соединиться. «Теперь, - объявил он перед началом операции, - Багратион с Барклаем уже более не увидятся»[851].


3. От Немана до Москвы

Тем временем Барклай де Толли повел свои войска из района Вильно в Дрисский лагерь, отправив курьера к Багратиону с директивой: отступать от Белостока на Минск для взаимодействия и последующего соединения с 1-й армией[852]. 29 июня 1-я армия сосредоточилась в Дриссе, и здесь Барклай сумел убедить Александра I отказаться от плана Фуля, ибо местный лагерь при сравнительной малочисленности русской армии и слабости укреплений мог стать для нее только ловушкой и могилой[853]. Александр 27 июня отдал было приказ по армии быть готовой к наступлению - с патриотической ссылкой на годовщину Полтавской битвы 1709 г. («нынешний день ознаменован Полтавскою победою»), - чтобы, следуя плану Фуля, ударить по врагу и «принудить его склониться к миру, который увенчает славу российского оружия»[854]. Однако, выслушав доводы Барклая, царь увидел вздорность и гибельность плана Фуля, а на самого Фуля, с которым раньше не разлучался, и смотреть перестал[855].

2 июля 1-я армия оставила Дриссу - и очень своевременно. Наполеон приготовился было зайти к ней под левый фланг со стороны Полоцка и заставить ее сражаться с перевернутым фронтом, но не успел осуществить этот маневр. По его признанию, он не ожидал, что русская армия «не останется долее трех дней в лагере, устройство которого стоило нескольких месяцев работы и огромных издержек»[856].

Барклай де Толли и за три дня пребывания в Дриссе успел сделать для русской армии много полезного. И, пожалуй, главное: он сумел выпроводить из армии (разумеется, деликатно и верноподданно) Александра I. Царь мешал Барклаю и чувствовал себя в армии неуютно: случись позор нового Аустерлица, как его пережить? Поэтому он внял уговорам самых доверенных лиц из своего окружения - А. А. Аракчеева, А. Д. Балашова и государственного секретаря А. С. Шишкова, которые по подсказке Барклая внушали царю, что он будет более полезен отечеству как правитель в столице, нежели как военачальник в походе. Правда, Аракчеев поначалу заколебался, следует ли разлучать государя с армией, но Шишков урезонил его таким аргументом: «Если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то беда еще не велика!»[857] В ночь на 7 июля в Полоцке Александр оставил армию, и Барклай де Толли, уклоняясь от ударов Наполеона, повел ее к Витебску на соединение с Багратионом.

Между тем армия Багратиона оказалась в критическом положении. 26 июня Даву взял Минск и отрезал ей путь на север. С юга наперерез Багратиону шел Жером Бонапарт, который должен был замкнуть кольцо окружения вокруг 2-й армии у г. Несвижа. Корпус Даву (без двух дивизий, выделенных против Барклая) насчитывал 40 тыс. человек, у Жерома в трех корпусах его группы было 70 тыс.[858] Багратион же имел не более 49 тыс. человек. Ему грозила верная гибель. «Куда ни сунусь, везде неприятель, - писал он на марше 3 июля А. П. Ермолову. - Что делать? Сзади неприятель, сбоку неприятель... Минск занят и Пинск занят»[859].

Вестфальский король Жером («король Ерёма», как прозвали его русские офицеры) в 1812 г. впервые был на войне. Молодой (27 лет), легкомысленный, празднолюбивый, он и в походе, несмотря на то что Наполеон требовал от него «величайшей активности», больше отдыхал, чем действовал: 4 дня «отгулял» в Гродно и далее шел к Несвижу такой поступью, что Э. Лависс и А. Рамбо могли только воскликнуть на страницах своей «Истории»: «Он сделал 20 миль в 7 дней!»[860] В результате Жером, хотя и имел преимущество перед Багратионом на пути к Несвижу в два перехода, опоздал сомкнуть вокруг русской армии французские клещи. Багратион ушел.

Наполеон был в ярости. «Все плоды моих маневров и прекраснейший случай, какой только мог представиться на войне, - отчитывал он Жерома, - потеряны вследствие этого странного забвения элементарных правил войны»[861]. Действительно, «король Ерёма» презрел одно из главных правил Наполеона: «Сила армии, как в механике, измеряется массой, умноженной на скорость»[862]. С досады Наполеон подчинил короля Жерома маршалу Даву, который был «только» князем и герцогом. Жером, обидевшись на это, оставил все свои войска (потеряв при этом еще более суток) и 4 июля уехал к себе в Вестфалию[863].

«Насилу вырвался из аду, - написал Багратион Ермолову 7 июля. - Дураки меня выпустили»[864].

Наши историки (советские и постсоветские) объявляют спасительный марш 2-й армии «большим воинским мастерством», «искусным маневрированием» Багратиона[865]. А вот сам Багратион понимал, что, если бы не гродненский «загул» Жерома («дураки меня выпустили!»), никакое искусство маневра не спасло бы 2 - ю армию от гибели.

Впрочем, положение 2-й армии оставалось все еще опасным. Она шла через Несвиж и Могилев к Витебску на соединение с 1-й армией - шла истинно суворовскими маршами, делая по 45, 50 и даже 70 км в сутки[866]». Быстроте маршей 2-й армии и великий Суворов удивился бы», - не без гордости писал Багратион Александру I 10 июля на подходе к Могилеву[867]. Но, как ни спешил Багратион, Даву опередил его и 8 июля занял Могилев.

11 июля у д. Салтановка южнее Могилева Багратион попытался прорваться на север сквозь заслоны Даву. В ожесточенном бою, несмотря на героизм воинов особо отличившегося здесь генерала Н. Н. Раевского, Даву отбил все русские атаки. Багратион был вынужден отказаться от Могилева, а стало быть, и от Витебска и повел свою армию кружным путем к Смоленску. Даву мог быть доволен, что он вновь (как и в Минске) не позволил Багратиону прорваться на соединение с Барклаем де Толли. Тем самым «железный маршал» облегчал Наполеону решение его главной задачи - разгромить армию Барклая. Зато Багратион вырвался из - под нависшей над ним угрозы окружения и открыл себе хотя и окольный, дальний, но уже сравнительно безопасный путь к соединению с Барклаем - на Смоленск. Отныне можно было считать, что 2-я армия спасена.

Вернемся теперь к армии Барклая де Толли, которую мы оставили на пути от Полоцка к Витебску.

11 июля, в тот день, когда Багратион под Салтановкой шел на прорыв через Могилев к Витебску, Барклай привел 1 - ю армию в Витебск. Здесь он решил подождать Багратиона. Барклай знал, что Наполеон настигает его, но французские корпуса подходят к Витебску по частям, а корпус Даву - лучший, сильнейший из всех - рассредоточен далеко к югу. В то же время буквально с часу на час ожидалась весть о прорыве армии Багратиона. Увы! К утру 15 июля в лагерь Барклая примчался адъютант Багратиона князь А. С. Меншиков[868]: Багратион извещал, что ему не удалось пробиться через Могилев и что он узнал о движении войск Даву к Смоленску[869].

Теперь обстановка резко изменилась. Барклай уже не мог рассчитывать под Витебском на Багратиона. Между тем к Наполеону подходили все новые и новые силы. Снова возникла угроза разъединения русских армий и окружения одной из них. Надо было отвести эту угрозу и успеть к Смоленску раньше Даву. Барклай пошел на военную хитрость.

Тот факт, что 1-я армия была сосредоточена в самом Витебске и вокруг него, подсказывал Наполеону желанный для него вывод: Барклай решился на генеральное сражение. Чтобы не спугнуть Барклая, Наполеон не стал беспокоить его 15 июля, дав возможность собраться с силами, но подтянул при этом и свои силы. Огни в русском лагере горели до поздней ночи. Глядя на них, Наполеон проследил за тем, как расположилась на ночь Великая армия, и, «прощаясь с Мюратом, сказал, что завтра в 5 часов утра он начнет генеральное сражение»[870].

Перед рассветом ординарец Мюрата разбудил Наполеона: Барклай ушел! Оставив на месте биваков огромные костры, которые до утра вводили французов в заблуждение, Барклай ночью тихо тремя колоннами увел свою армию к Смоленску. Там, в Смоленске, 22 июля обе русские армии соединились.

Таким образом, расчеты Наполеона на разгром русских армий поодиночке уже в приграничье рухнули. Мало того, он сам вынужден был все больше распылять свои силы. Беспокоило его положение на флангах Великой армии - северном и южном. На севере Макдональд 20 июля взял Динабург, но потом застрял между Динабургом и Ригой, которую должен был и мог бы взять с ходу, но даже не попытался этого сделать[871]. Отныне и до конца войны он пребывал в бездействии, потому что не верил войскам собственного корпуса, половину которых составляли пруссаки, а другую половину - поляки, баварцы и вестфальцы; французским был только штаб[872].

После того как Барклай де Толли 5 июля выдвинул на петербургское направление 25-тысячный корпус П. X. Витгенштейна, Наполеон сразу отделил от Великой армии корпус Н. - Ш. Удино - маршала более решительного, чем Макдональд, и с более надежными войсками в 28 тыс. человек. Удино должен был взаимодействовать с Макдональдом, вместе с ним разбить Витгенштейна и наступать на Петербург[873]. Но Макдональд медлил, хотя и бранил за медлительность подчиненного ему прусского генерала Ю. Граверта: «ползет, как гусеница»[874]. Пока он подбирался к Динабургу, Удино и Витгенштейн 18 - 19-го, а затем 20 июля обменялись ударами.

18 июля под Клястицами арьергард Витгенштейна под командованием Я. П. Кульнева атаковал и разбил авангард войск Удино, захватив даже личный обоз маршала и 900 пленных. Но на следующий день Кульнев, устремившийся в погоню за разбитым противником, натолкнулся у Боярщины на главные силы Удино, был разбит и сам, первым из русских генералов 1812 г., пал в бою. По общепринятой версии, французское ядро оторвало ему обе ноги, когда он отступал в последних рядах своих воинов[875]. Есть и другая версия, исходящая от барона М. Марбо, бывшего участником этого боя: сразил Кульнева некий «вахмистр Лежандр», «вонзив ему в грудь саблю»[876]. Теперь уже маршал Удино попытался было развить свой успех, но у с. Головщина был отбит и отошел к Полоцку.

Наполеон, следивший за ходом дел на своих флангах, оценил по достоинству и пассивность Макдональда, и активность Витгенштейна, которого к тому же в любой момент могли поддержать корпуса И. Н. Эссена и Ф. Ф. Штейнгейля. Поэтому Наполеон подкрепил силы Удино корпусом генерала Л. - Г. Сен - Сира. Тем самым он, хотя и обезопасил свой левый фланг, еще более ослабил центр Великой армии.

Не добился Наполеон решающего успеха и на своем правом фланге. Здесь 15 июля под Кобрином две русские дивизии (К. О. Ламберта[877] и Е. И. Чаплица) из 3-й армии окружили бригаду генерала М. Кленгеля из саксонского корпуса и заставили ее сложить оружие. То была первая в 1812 г. русская победа[878].

Наполеон был раздосадован и встревожен. 21 июля, узнав о Кобрине, он приказал К. Ф. Шварценбергу, чтобы тот «с двумя корпусами (австрийским и саксонским. - Н. Т.) пошел на Тормасова, дал бы ему сражение и преследовал бы его повсюду до тех пор, пока не разобьет»[879]. Под впечатлением Кобрина Наполеон изменил свое намерение (ранее согласованное с императором Австрии) включить корпус Шварценберга в центральную группу войск и оставил австрийцев вместе с саксонцами против 3-й армии[880]. Таким образом, Наполеон признал, что он ошибся в расчете нейтрализовать армию А. П. Тормасова силами одного корпуса Ж. - Л. Ренье. Теперь, исправив эту ошибку, он обрекал себя на то, что позднее, при Бородине, недосчитается «тех 30-ти (по крайней мере) тысяч солдат, которых мог привести к нему еще в Витебске князь Шварценберг»[881]. Более того, часть сил Шварценберга и целую дивизию польского генерала Н. Т. Домбровского Наполеон вынужден был отрядить против корпуса Ф. Ф. Эртеля, который закрепился в районе Мозыря.

Как бы то ни было, 31 июля Шварценберг и Ренье выполнили приказ Наполеона и стабилизировали правый фланг Великой армии. В тот день у м. Городечна их корпуса (38 тыс. человек) атаковали Тормасова, который опрометчиво разослал в наступательные рейды больше половины своей армии и остался с 18 тыс. человек. Атаки вел главным образом 13-тысячный корпус Ренье. Шварценберг, располагавший 25 тыс., помогал своему союзнику нехотя, преимущественно артиллерийской канонадой. Тормасов отразил все атаки, но тяжелые потери (до 4 тыс. человек) и видимое превосходство неприятеля заставили его отступить за р. Стырь и далее к Луцку, где он закрепился[882].

Бой у Городечны нельзя признать решительной победой Шварценберга и Ренье. Но инициативу они у Тормасова, безусловно, перехватили. Наполеон был так доволен этим, что исходатайствовал у Франца I фельдмаршальский жезл для Шварценберга[883]. Впрочем, Наполеон не обольщался ни успехом у Городечны, ни самим Шварценбергом, сказав о нем позднее: «Я сделал его фельдмаршалом, но не мог сделать из него генерала»[884].

Итак, война принимала затяжной характер, а этого Наполеон опасался больше всего. Растягивались его коммуникации, отставали обозы, а главное, росли потери: в боях, от дезертирства, болезней и мародерства. Досадуя на затруднения с продовольствием, бездорожье, пространства России, непокорность местного населения, солдаты Великой армии (надо признать, в основном не французских частей, в первую очередь немецких - вестфальских, баварских и пр.) чинили грабежи и насилия, мародерствовали. 2 июля генерал А. Дюронель, который вскоре будет назначен военным комендантом Москвы, почтительно доносил Наполеону, что весь район от Воронова до Лиды в Белоруссии «разграблен войсками Его Величества короля Вестфальского», т. е. Жерома Бонапарта[885].

Наполеон понимал, насколько губительно отражается на моральном духе войск мародерство, и пытался пресечь его суровыми мерами в зародыше. Уже 21 июня в Вильно он приказал судить военным судом всех уличенных в мародерстве, которые тем самым «позорят имя француза», и казнить их в 24 часа[886]. В архиве Санкт - Петербургского ИРИ РАН хранятся подлинные экземпляры приказов Наполеона и смертных приговоров военного суда от 8, 9, 11 июля (н. ст.), согласно которым расстреливались порознь и партиями солдаты и чиновники за грабежи и «грубое обращение» с местными жителями[887]. Однако даже такие крайние меры не давали желаемого эффекта, ибо применялись не везде и не всегда. Гвардия не грабила, потому что ни в чем не нуждалась. Из армейских же корпусов только 1-й корпус Даву сохранял примерную дисциплину: «...беспощадный маршал не допускал мародерства, и его расправа была коротка»[888]. Другие корпуса - одни в меньшей, другие в большей степени - мародерством грешили.

Между тем возможность использовать местные ресурсы сводилась к минимуму, почти к нулю из-за сопротивления народа. Следуя «русскому правилу “Не доставайся злодею!”», горожане и крестьяне повсеместно сжигали продовольствие, угоняли скот, а сами уходили вместе с армией, в ополчение и в партизаны. «Лошади и скот - все исчезало вместе с людьми, и мы, - вспоминал А. Коленкур, - находились как бы среди пустыни»[889]. Наполеон уже предчувствовал, что ему «предстоит новая Испания, но Испания без границ»[890].

Узнав о соединении армий Барклая де Толли и Багратиона в Смоленске, Наполеон утешился было надеждой вовлечь россиян в генеральное сражение за Смоленск как «один из священных русских городов» (это-его выражение[891]) и разгромить сразу обе их армии. Кстати, Александр I в письме к Барклаю радостно признал, что соединение двух армий произошло «противно всякому вероятию»[892]. Зато боевой дух обеих армий был теперь выше «всякого вероятия». В такой ситуации и с учетом того обстоятельства, что численное превосходство французов на главном театре военных действий уже перестало быть угрожающим (обе русские армии насчитывали 130 тыс. человек, а Наполеон, по данным русской разведки, имел не более 150 тыс.)[893], Барклай решил дать противнику сражение за Смоленск. Наполеон мог только радоваться такому решению: казалось, долгожданная, решающая все и вся победа - в его руках, но... только показалось.

Три дня, с 4 по 6 августа, корпуса Н. Н. Раевского и Д. С. Дохтурова с отдельными дивизиями П. П. Коновницына, Д. П. Неверовского и принца Е. Вюртембергского защищали город от подходивших, один за другим, трех пехотных и трех кавалерийских корпусов противника. Когда же Наполеон стянул к Смоленску все свои силы и после уничтожающей артиллерийской бомбардировки начал общий штурм города, Барклай де Толли вновь увел русские войска из - под его удара. 6 августа французы вступили в Смоленск, напоминавший собою, по их впечатлениям, «извержение Везувия», «громадный костер, покрытый трупами и ранеными», «пылающий ад»[894]. К досаде Наполеона, этот «ад» был пуст: не только русские войска, но и почти все жители города оставили его, ушли на восток. Призрак победы, второго Аустерлица, за которым Наполеон тщетно гнался от самой границы, и на этот раз ускользнул от него.

Разочарование Наполеона, не желавшего углубляться в пространства России и потому возлагавшего такие надежды на Смоленск, было столь велико, что он решил даже закончить «первую русскую кампанию» в Смоленске. «Мы отдохнем, опираясь на этот пункт, - так объяснил он свой план соратникам, - организуем страну и тогда посмотрим, каково будет Александру <...>. Я поставлю под ружье Польшу, а потом решу, если будет нужно, идти ли на Москву или на Петербург»[895].

Шесть дней размышлял Наполеон в Смоленске и вынужден был от этого плана отказаться. Выяснилось, что зимовать в Смоленске нельзя, так как прокормиться за счет местных ресурсов армия не могла, а подвоз продовольствия из Европы сулил чрезмерные расходы и трудности. Приходилось думать о прекращении уже не одной кампании, а войны вообще.

Именно в Смоленске Наполеон впервые попытался вступить с Александром I в переговоры о мире - через пленного генерала П. А. Тучкова[896]. Предлагая заключить мир, он угрожал на случай отказа: Москва непременно будет занята, а это обесчестит русских, ибо «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь потом делай, но честь уже не вернешь!»[897] Александр на это предложение Наполеона (как и на все последующие) не ответил.

В ночь на 13 августа Наполеон приказал своим войскам выступать из Смоленска в погоню за русскими армиями, которые ушли по дороге к Москве. Может быть, таким образом он хотел подтолкнуть царя к мирным переговорам, тем более что П. А. Тучков усомнился, возможно ли это. Главное же, Наполеон устремился вперед, к Москве, с надеждой, что если русские сражались так отчаянно за Смоленск, то ради Москвы они обязательно пойдут на генеральное сражение и тем самым позволят ему кончить войну славной, как Аустерлиц или Фридланд, победой.

Тем временем Александр I как глава государства делал все возможное для борьбы с французским нашествием. В день своего отъезда из армии (6 июля) он подписал манифест о созыве «второй ограды» защитников отечества, т. е. народного ополчения. Царь призвал россиян дать общенациональный отпор врагу: «Пусть встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына[898], в каждом гражданине Минина!»[899] Из армии Александр прибыл сначала в Москву, а затем отправился в Петербург - воодушевлять соотечественников на борьбу с врагом. Это ему удалось в обеих столицах. В Москве он был приятно растроган стечением несметных толп народа к Успенскому собору, где царя встречало духовенство. Колокольный звон, море воодушевленных лиц, тысячеголосое «ура» и громозвучные возгласы: «Веди нас, отец наш! Веди, куда хочешь! Умрем или победим!» - все это напоминало Александру «времена Минина и Пожарского» и укрепило его надежды на патриотизм россиян.

Петербург встретил царя не менее жарким проявлением верноподданнического патриотизма. Люди от радости плакали, «хватались за ноги государя, за полы мундира, целовали их и орошали слезами»[900]. В годину вражеского нашествия царь стал вдвойне дорог всем слоям населения как символ отечественной государственности. Он это почувствовал и этим воодушевился. Не довольствуясь мобилизацией двух «оград» национальных сил, он трудился над созданием очередной, шестой по счету, антинаполеоновской коалиции, которую он мог бы возглавить и во главе которой удалось бы наконец разгромить Наполеона. Уже 6 июля Россия заключила договор о союзе и взаимной помощи с Англией, 8 июля - аналогичный договор с Испанией[901], а 18 августа - дополнительную конвенцию к союзному договору с Швецией. В то же время царские дипломаты энергично пытались и в конце концов, как мы увидим, сумеют привлечь к шестой коалиции Данию, Пруссию, Австрию.

Между тем патриотический подъем нарастал по всей России буквально день ото дня, хотя проявлялся он у различных сословий по-разному. Патриотизм подавляющего большинства дворян происходил из их корысти, ибо они сражались за крепостную Россию, за сохранение своих богатств и привилегий, за право самим держать в рабстве собственный народ, не уступая этого права кому бы то ни было, Наполеону в особенности. Их энергию подстегивал сословный страх перед Наполеоном как «всемирным бичом» революции, который мог отменить в России крепостное право и тем самым спровоцировать, если не возглавить, новую пугачевщину. Российские помещики так и ругали Наполеона: «французский Пугачев» и даже «брат Емельки Пугачева»[902].

Зато крестьянские массы поднимались на защиту отечества бескорыстно, движимые отнюдь не сословными, а национальными интересами. Для них, в отличие от дворянства, Россия и крепостное право не были синонимами. Они шли в бой «на басурмана» за Россию, которую хотели избавить и от внешнего, и от внутреннего ярма. После победы над национальным врагом, «басурманом», они надеялись получить из рук «царя - батюшки» в награду за свой патриотизм освобождение от собственных господ. При этом ненависть простого люда к Наполеону подогревалась религиозным суеверием, ибо он давно уже воспринимался как антихрист, который теперь привел из-за тридевяти земель орду нехристей истреблять русский народ и православную веру.

Национальное сознание всех россиян - от царя до последнего солдата - не могло мириться с тем, как складывался ход войны. Наполеон занял огромную территорию (больше полудесятка губерний), проник вглубь России на 600 км, создал угрозу обеим ее столицам. За Смоленском русские войска до самой Москвы не имели больше опорного пункта. «Ключ к Москве взят», - так оценил падение Смоленска М. И. Кутузов[903].

В такой ситуации становилось нетерпимым отсутствие главнокомандующего, тем более что 1-я и 2-я армии соединились в одну, а командующих оставалось двое. Багратион подчинялся Барклаю де Толли как военному министру, но не признавал его главнокомандующим. Искренне полагая, что Великая армия Наполеона «есть сущая сволочь», которую можно «шапками закидать», Багратион отвергал дальновидную стратегию Барклая и ставил ему в вину не только сдачу Смоленска («подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию»)[904], но и потерю огромных пространств России. Поклонник суворовского изречения «Русак - не рак, задом ходить не умеет», Багратион в июльские дни 1812 г. жаловался А. А. Аракчееву: «Русские не должны бежать. Это хуже пруссаков мы стали»[905].

Между собой оба главнокомандующих пикировались, как фельдфебели. «Ты немец! - кричал пылкий Багратион. - Тебе все русское нипочем!» «А ты дурак, - отвечал невозмутимый Барклай, - хоть и считаешь себя русским!» Начальник штаба 1-й армии А. П. Ермолов в тот момент сторожил у дверей, отгоняя любопытных: «Командующие очень заняты. Совещаются между собой»[906].

Почти все генералы и офицеры обеих армий, симпатизируя Багратиону, исподтишка бранили и высмеивали Барклая де Толли, фамилию которого они переиначили в «Болтай да и Только», как «немца» и даже «изменщика»[907]. Среди солдат отношение к Барклаю как к «изменщику» было устойчивым, поскольку все «видели» неопровержимые «доказательства» его измены: Барклай «отдает Россию», а сам он «немец», значит - «изменщик»[908].

Пересуды о Барклае де Толли шли не только в армии, но и в обществе - по всей России. «Благородное российское дворянство» презирало его, царский двор третировал, alter ego царя Аракчеев ненавидел[909].

Сам Александр I, хотя и доверял Барклаю, тоже был недоволен его «отступательными движениями». «С прискорбностью должен был видеть, - упрекал царь Барклая, - что сии движения продолжались до Смоленска»[910]. Теперь, после Смоленска, вдвойне нетерпимым для военной и чиновной элиты, включая самого царя, стало не только угрожающе затянувшееся отступление россиян по пути к Москве, но и отсутствие главнокомандующего при наличии двух командующих на этом пути. Распря между Барклаем де Толли и Багратионом зловеще иллюстрировала парадокс Наполеона: «Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших».

Александр I понимал, что нужен главнокомандующий, облеченный доверием нации, и притом с русским именем. Выбор кандидата на пост главнокомандующего он доверил Чрезвычайному комитету из высших сановников империи. Возглавил комитет председатель Государственного совета генерал-фельдмаршал граф Н. И. Салтыков (бывший воспитатель юного Александра Павловича). В его доме 5 августа комитет провел свое единственное, ставшее историческим, заседание. Как личный представитель царя в заседании принял участие А. А. Аракчеев. Именно по его докладу было принято решение, которое Аракчеев и подписал вместе с членами комитета.

Чрезвычайный комитет рассмотрел шесть кандидатур: Л. Л. Беннигсена, Д. С. Дохтурова, П. И. Багратиона, А. П. Тормасова, П. А. Палена и М. И. Кутузова. Работал он по методу исключения: последовательно отверг, одну за другой, пять кандидатур, а шестую, названную последней, единогласно рекомендовал императору для избрания. То была кандидатура Кутузова.

Генерал от инфантерии с 1798 г. Михаил Илларионович Голенищев - Кутузов (1745 - 1813 гг.) как самый старший по возрасту и службе из всех действующих генералов, сподвижник П. А. Румянцева и А. В. Суворова, истинно русский барин, род которого уходил корнями в XIII в., имел очевидное преимущество перед другими кандидатами в главнокомандующие. Было ему уже 67 лет (жить оставалось всего 8 месяцев). Боевой опыт Кутузова исчислялся в полвека. Генералом он стал в 1784 г., раньше, чем Наполеон лейтенантом. В молодости ему дважды прострелили голову, но оба раза он, к удивлению русских и европейских медиков, выжил. Его правый глаз выбила турецкая пуля в битве под Алуштой, когда ему было 28 лет. После этого он отличился не в одном десятке походов, осад, сражений, штурмов. К 1812 г. Кутузов прочно зарекомендовал себя как мудрый стратег и блистательный дипломат («Хитер, хитер! Умен, умен! Никто его не обманет! - говорил о нем Суворов[911]), а воспоминания о давней катастрофе под Аустерлицем затмило впечатление от его недавних побед над турками под Рущуком и Слободзеей.

Грандам Чрезвычайного комитета импонировала и феодальная состоятельность Кутузова. По титулу единственный среди шести кандидатов светлейший князь, он получил только за 1793 - 1799 гг. от Екатерины II и Павла I 5667 крепостных «душ», в отличие от худородного Барклая де Толли, который вообще не имел крепостных.

Итак, Чрезвычайный комитет отдал предпочтение Кутузову, основываясь на формально неоспоримых критериях. Единственное, что могло остановить «комитетчиков» перед таким выбором, - это личная антипатия царя к их избраннику. Они знали, что Александр I после Аустерлица терпеть не мог этого, как он выражался, «одноглазого старого сатира», который не осилил Наполеона и тем опозорил своего государя перед отечеством и Европой. Комитет, однако, не усмотрел в этом серьезного препятствия для себя, полагаясь на то, что кандидатуру Кутузова поддержал Аракчеев.

Да, Александр I согласился с выбором Чрезвычайного комитета и 8 августа назначил Кутузова главнокомандующим всеми русскими армиями, хотя и скрепя сердце. «Я не мог поступить иначе, - объяснил он сестре Екатерине Павловне, - как выбрать из трех генералов, одинаково мало способных быть главнокомандующими (царь имел в виду Барклая де Толли, Багратиона и Кутузова. - Н. Т.), того, на которого указывал общий голос»[912].

Как же встретила русская армия назначение и приезд Кутузова? Расхожее мнение, будто Кутузов был встречен «всеобщим, от солдата до генерала, ликованием»[913], приукрашивает истинную картину. Генералитет, который хорошо знал Михаила Илларионовича не только как военачальника, но и как царедворца, просто как личность, отреагировал на его явление в качестве главнокомандующего неоднозначно. Пожалуй, только Барклай де Толли, хотя и был задет назначением Кутузова больше, чем кто-либо, воспринял его благородно. «Счастливый ли это выбор, только Богу известно, - написал он 16 августа жене. - Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления»[914].

Зато Багратион не скрывал своего раздражения. Он еще в сентябре 1811 г., перед угрозой нашествия Наполеона, уведомлял военного министра (Барклая де Толли!), что Кутузов «имеет особенный талант драться неудачно»[915], а теперь, узнав о назначении Кутузова, возмущался: «Хорош и сей гусь, который назван и князем, и вождем! <...>. Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги»[916]. Между прочим, эти отзывы Багратиона рубят под корень модный у нас (хотя и совершенно голословный) тезис о нем как об «ученике», даже «лучшем ученике» Кутузова[917]. Не могут ученики (особенно лучшие) так низко ставить своих учителей!

Неодобрительно встретили назначение Кутузова и такие герои 1812 г., как М. А. Милорадович, считавший его «низким царедворцем»[918]; Д. С. Дохтуров, которому царедворческие интриги «светлейшего» внушали «отвращение»[919]; Н. Н. Раевский, полагавший, что Кутузов «ни в духе, ни в талантах» не выше «ничтожества»[920], и некоторые другие генералы[921].

Большая же часть офицеров и особенно солдатская масса, встречая Кутузова, действительно ликовали. Солдаты не знали его как царедворца, «куртизана» и «сатира», но Кутузов - военачальник, мудрый, заботливый, с русским именем, был им хорошо знаком и симпатичен. В армии сразу родилась поговорка:


Барклая де Толли

Не будет уж боле.

Приехал Кутузов

Битъ французов[922].


Впрочем, не только армия, но и вся Россия воодушевилась тогда надеждой на переход от затянувшегося отступления к контрнаступлению. Кутузов старательно поощрял эту надежду. При первой же встрече с армией в м. Царево - Займище 17 августа он воскликнул (в присутствии Барклая де Толли): «Ну как можно отступать с такими молодцами!»[923] На следующий день был отдан его приказ... продолжать отступление. Правда, он сразу же успокоил войско, объяснив, что теперь отступление будет недолгим и недальним - в поисках лучшей позиции для сражения и «для еще удобнейшего укомплектования» за счет резервных войск и ополченцев[924].

Обрадовался назначению Кутузова и Наполеон, который, кстати, был высокого мнения о своем новом противнике, «расхваливал его ум»: «Кутузов, - говорил Наполеон Коленкуру, - не мог приехать для того, чтобы продолжить отступление; он, наверное, даст нам бой, проиграет его и сдаст Москву»[925].

Кутузов со своей стороны уважительно оценивал полководческий гений Наполеона (мощь которого он испытал на себе при Аустерлице). Вот характерный факт из воспоминаний А. И. Михайловского - Данилевского: «Увлеченный молодостью лет, употребил я несколько укорительных выражений против Наполеона. Кутузов остановил меня, сказав: “Молодой человек, кто дал тебе право издеваться над одним из величайших полководцев? Уничтожь неуместную брань”»[926].

Надежды Наполеона, что Кутузов даст ему бой, оправдались. Михаил Илларионович действительно ехал в армию с твердым намерением, о котором он уведомил Александра I: «скорее лечь костьми, чем допустить неприятеля к Москве»[927]. В день прибытия к армии, 17 августа, он написал московскому генерал-губернатору Ф. В. Ростопчину: «По моему мнению, с потерею Москвы соединена потеря России»[928].

Позицию для генерального сражения Кутузов избрал возле большого селения Бородино в 110 км перед Москвой. На подходе к Бородину и с бородинского поля битвы он так определил свою задачу в письмах к царю, Н. И. Салтыкову, П. В. Чичагову и начальнику Московского ополчения И. И. Моркову: «спасение Москвы»[929].

Русские воины сознавали, что вопрос стоит именно так, и готовились стоять насмерть. В ночь перед битвой вся армия облачилась в чистое белье и дала обет жертвенности на молебне перед иконой покровительницы России - Смоленской божьей матери, которую пронесли по всему лагерю и за которой шел со слезами на глазах сам Кутузов впереди всего русского штаба. «Это живо напоминало приуготовление к битве Куликовской», - вспоминал очевидец, будущий декабрист Федор Глинка[930].

Кутузов дальновидно учитывал возможности и успеха, и неудачи в сражении. «При счастливом отпоре неприятельских сил, - гласит его диспозиция перед битвой, - дам собственные повеления на преследование его <...>. На случай неудачного дела несколько дорог открыто, которые сообщены будут гг. главнокомандующим (Барклаю де Толли и Багратиону. - Н. Т.) и по коим армии должны будут отступать»[931].

Наполеон, жаждавший генерального боя с первых дней войны, о возможной неудаче не думал. Предвкушая победу, он воскликнул в рассветный час перед битвой: «Вот солнце Аустерлица!» Его цель заключалась в том, чтобы взять Москву и там, в древней столице России, продиктовать Александру I победоносный мир. Для этого нужно (и достаточно), по мысли Наполеона, выиграть Бородинскую битву. План императора был прост: смять левое (по данным его рекогносцировки, менее сильное) крыло русских, прорвать их центр, отбросить их в «мешок» при слиянии р. Колочи с Москвой - рекой и разгромить[932]. В приказе по войскам перед битвой Наполеон сулил им в случае победы «изобилие, хорошие зимние квартиры, скорое возвращение на родину» и распалял их воинское тщеславие: «Пусть самое отдаленное потомство с гордостью вспомнит о вашей доблести в этот день! Пусть о каждом из вас скажут: “Он был в великой битве под стенами Москвы!”»[933]. Солдаты Великой армии, обрадованные возможностью сразиться наконец с врагом, который так долго уклонялся от боя, до полуночи веселились и пели[934]. Едва ли кто-то из них сомневался в победе.

С 2 часов ночи и до рассвета Наполеон скрытно перевел большую часть своих войск на правый берег Колочи вплотную к позиции русского левого фланга. Этот маневр, засвидетельствованный не только французскими, но и русскими дореволюционными источниками, а также К. Клаузевицем[935], почему-то замалчивается в трудах советских и даже постсоветских (Ю. Н. Гуляев, В. Т. Согляев, А. В. Шишов) историков. Между тем он существенно повлиял на ход сражения: Наполеон смог атаковать русское левое крыло в упор, а Багратион, войска которого держали здесь оборону, отбиваясь от французских атак, не успевал получать подкрепления.

Бородинская битва 26 августа 1812 г.-единственный в истории войн пример генерального сражения, исход которого и та и другая сторона сразу же объявили и доныне празднуют как свою победу, имея на то основания. Поэтому многие ее моменты, начиная с соотношения сил и кончая потерями, остаются спорными. Новый анализ старых данных[936] показывает, что Наполеон имел при Бородине около 132 тыс. человек и 587 орудий, Кутузов - 154,8 тыс. человек и 640 орудий. Правда, регулярных войск у Кутузова было лишь 115,3 тыс. человек плюс 11 тыс. казаков и 28,5 тыс. ополченцев; но зато у Наполеона вся гвардия (18,9 тыс. лучших, отборных солдат[937]) простояла весь день битвы в резерве, тогда как русские резервы были израсходованы полностью. Здесь важно подчеркнуть, что к моменту Бородинской битвы соотношение сил в ходе войны 1812 г. уже изменилось в пользу России.

Ход сражения складывался удачно для Наполеона. Располагая меньшими силами, он умело создавал на всех пунктах атаки (Шевардинский редут, с. Бородино, Курганная высота с батареей Раевского, Багратионовы флеши, д. Семеновская и Утица) численное превосходство, заставляя россиян отражать атаки вдвое, а то и втрое превосходящих сил. Первым делом французы «с невероятною быстротою» (по признанию Кутузова)[938] атаковали правый фланг русской позиции, ворвались в с. Бородино и овладели им. Одновременно три лучших маршала Наполеона - Даву, Ней, Мюрат - обрушили громаду своих сил на Багратионовы флеши у д. Семеновской слева. Здесь, говоря словами Кутузова, разгорелся «наикровопролитнейший бой»[939]: то французы врывались на флеши, выбивая оттуда русских, то русские шли на ура в контратаку и выбивали из флешей французов. Кстати, французы в ответ на русское «Ура!», которое слышалось как «Au rat!») («На крысу!»), кричали: «Au chat!» («На кошку!»)[940].

Историки до сих пор не могут согласно определить, сколько раз в тот день флеши переходили из рук в руки. Традиционное мнение таково, что французы окончательно взяли их в результате 8-й атаки примерно к 12 часам, когда и был смертельно ранен Багратион. В 1992 г. А. А. Васильев и Л. Л. Ивченко попытались опровергнуть традицию. Опираясь главным образом на дневник начальника штаба 2-й армии графа Э. Ф. Сен-При[941], раненного в одно время с Багратионом, они пришли к небезосновательному (хоть и небесспорному) выводу, что Багратион выбыл из строя еще до 9 часов утра, а флеши пали к 10 часам, в итоге не 8-й, а 3-й атаки[942]. Автор капитального исследования о Бородинской битве В. Н. Земцов полагает: сколько раз переходили флеши из рук в руки, «сказать точно невозможно»[943].

Кульминационным моментом битвы стал штурм Курганной высоты с 18 - пушечной батареей из корпуса H. Н. Раевского. Ее французы с утра уже занимали, но были выбиты оттуда. Теперь, в 14 часов, Наполеон приказал атаковать высоту генералу Огюсту Коленкуру, который только что заменил сраженного русским ядром командующего 2-м кавалерийским корпусом Великой армии Л. - П. Монбрена. Коленкур обещал: «Я буду там сей же час - живой или мертвый!»[944] Он встал во главе дивизии своих кирасир - «gens de fer» («железных людей»), как называл их Наполеон, - и устремился на высоту, к батарее Раевского. В сверкающих кирасах и латах, словно железный смерч, «gens de fer» Коленкура через ров и бруствер ворвались под огнем русских орудий на батарею по трупам чужих и своих солдат и были встречены здесь в штыки. «Казалось, что вся возвышенность обратилась в движущуюся железную гору», - вспоминал участник битвы Е. Лабом[945].

Никто из защитников батареи не бежал от врага. Они разили французов штыками, прикладами, тесаками, дрались банниками, рычагами. Их генерал, соратник Суворова Петр Гаврилович Лихачев, весь израненный, ободрял солдат: «Помните, ребята, деремся за Москву!», а когда почти все они погибли, «расстегнул грудь догола» и пошел на вражеские штыки[946]. Еле живой от ран, он был взят в плен.

Ценой невообразимых усилий и потерь французы овладели Курганной высотой, причем генерал Коленкур был убит. Он сдержал слово, данное Наполеону: живым ворвался на высоту, взял ее и остался на ней мертвым. «Я был рядом с императором, когда ему доложили об этом, - вспоминал Арман Коленкур, старший брат Огюста. - Нет надобности говорить, что я при этом почувствовал. “Он умер смертью храбрых, решив исход сражения”, - сказал император»[947].

Атака «gens de fer» Огюста Коленкура, безусловно, самый блестящий маневр и самый большой успех французов в Бородинской битве, более эффектный, чем даже «фантастическая» атака Монбрена у Сомосьерры в 1808 г. Можно понять тот восторг, с которым сами французы относят атаку Коленкура к замечательнейшим подвигам «в военных летописях народов»[948]. Понятны и выспренность их слов о гибели Коленкура. Виктор Гюго называл эту потерю в ряду самых тяжких потерь Наполеона («И Коленкур сражен в редуте под Москвой»)[949].

Все это можно понять. Но нельзя забывать другое. Что выиграл Наполеон ценой гибели таких людей, как Монбрен и Коленкур, ценой крови тысяч и тысяч своих «gens de fer», чего он добился, овладев Курганной высотой? Да, он захватил ключ, главный опорный пункт русской позиции. Мало того, к 17 часам он уже занял все вообще русские позиции от Бородина справа до Утицы слева. Но россияне не бежали. Они лишь отступили (если не сказать отодвинулись) назад, к высотам у д. Горки, и стояли - хотя и поредевшие, но несломленные. Глядя на них с Курганной высоты, Наполеон надолго задумался. Ведь после стольких побед, одержанных на своем веку чуть ли не над всеми армиями Европы, после того, как он страстно жаждал этого сражения, дождался его и твердо верил в окончательную победу, - после всего этого невесело ему было видеть, что на этот раз такой победы он не одержал.

О чем он думал в те минуты? Вероятно, о том, что у него осталось нетронутым ударное ядро его армии - гвардия, почти 19 тыс. лучших солдат.

Маршалы Даву, Ней и Мюрат умоляли императора двинуть гвардию в бой и таким образом «довершить разгром русских»[950]. Некоторые авторитетнейшие знатоки нашей темы - например, классик марксизма Ф. Энгельс и президент Военно - исторической ассоциации России О. В. Соколов - полагают, что, если бы Наполеон ввел в сражение гвардию, русская армия «была бы наверняка уничтожена»[951]. Сам Наполеон, по-видимому, не был в этом уверен. «Успех дня достигнут, - заявил он в ответ на просьбы маршалов, - но я должен заботиться об успехе всей кампании и для этого берегу мои резервы»[952]. Такие авторитеты, как А. Жомини и К. Клаузевиц, оправдывали это решение императора: «Победа была в его руках, - читаем у Клаузевица. - Москву он рассчитывал и так занять; выдвигать более крупную цель, поставив на карту последние силы, по его мнению, не вызывалось требованиями ни необходимости, ни разума»[953].

Поскольку русская армия при Бородине, уступив все свои позиции, оставила поле битвы и (как это предусматривал Кутузов в своей диспозиции «на случай неудачного дела») стала отступать к Москве, Наполеон, естественно, был вправе счесть Бородинскую битву выигранной - и тактически, и стратегически. Столь разные «эксперты», как Жозеф де Местр и В. В. Верещагин, рассуждали просто: «Побеждать - это значит идти вперед, отступать - быть побежденным». «Москва отдана, сим все сказано»[954]. Соотношение потерь подтверждает такой итог. По ведомости из архива Военного министерства Франции, Наполеон потерял при Бородине убитыми и ранеными 28 086 человек[955]; Кутузов, по данным Военно-учетного архива Главного штаба Российской империи - 45 633 («нижних чинов» - 45 тыс., генералов и офицеров - 633)[956].

Однако разгромить русскую армию, обратить ее в бегство Наполеон при всех своих надеждах и планах не смог. Он сам и все его воинство, от маршалов до солдат, после битвы были разочарованы, ибо не увидели привычных для Наполеона атрибутов победы (массы пленных, трофеев, бегущих врагов). Русские войска, уступив свои позиции, сохранили главное - боеспособность. Правда, Кутузов тоже не решил своей задачи спасти Москву. После Бородина он вынужден был пожертвовать древней столицей. Но сделал он это не столько по воле Наполеона, сколько по своей собственной, не потому, что был разбит и деморализован, а потому, что выстоял и уверовал в победоносный для России исход войны без риска нового сражения за Москву.

В то же время Бородино ослабило моральный дух наполеоновской армии, пошатнуло былую уверенность в победе, снизило ее наступательную активность. Не в тактическом и стратегическом и вообще не в военном, а в моральном и даже (если учитывать последующий ход войны) политическом отношении Бородино было русской победой. Сам Наполеон склонялся к такому заключению: «Французы в нем, - сказал он о Бородинском сражении, - показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми»[957].

Кутузов в донесении Александру I о Бородине не употребил слова «победа» (хотя такие историки, как Луи Мадлен и Франц Меринг, упрекали его в этом «бесстыдстве»[958]), но его фраза, отчасти верная: «Кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами»[959], - была воспринята в Петербурге как реляция о победе. Очевидцы свидетельствовали: «Весь город высыпал на улицы <...>. Все, поздравляя друг друга с победою <...> над страшным, ужасным, лютым врагом, <...> обнимались, лобызались <...>. С тех пор как Петербург стоит, не было такого ликования»[960]. Александр I с обеими императрицами, всеми великими князьями и великой княжной Анной Павловной разделил общую радость на «благодарственном молебствии с коленопреклонением»[961]. В тот же день царь пожаловал Кутузову за Бородинскую победу звание генерал-фельдмаршала и 100 тыс. рублей (плюс по 5 руб. на каждого «нижнего чина» армии). Все это было 30 августа.

Тем большим потрясением стала для царя полученная 7 сентября весть о том, что победоносный Кутузов... сдал побежденному Наполеону Москву. «Голова его, - отметил биограф Александра I В. К. Надлер, - седеет в одну ночь после этой страшной вести»[962].


4. Москва

Пять суток русские войска, по пятам преследуемые французами, отступали к Москве. 1 сентября в подмосковной деревне Фили (ныне Киевский район Москвы) Кутузов созвал десять высших чинов армии на военный совет[963]. Обсуждался один вопрос: сдать ли Москву Наполеону или не отдавать, хотя бы пришлось всем лечь под ее стенами. Прения были жаркие. Все генералы, кроме Кутузова и Барклая де Толли, горели желанием отстоять Москву. Но Барклай, выступив первым, охладил их пыл и троих (Н. Н. Раевского, А. И. Остермана - Толстого и генерал-квартирмейстера К. Ф. Толя) склонил на свою сторону логикой таких рассуждений: позиция для сражения под Москвой слабая, на такой позиции можно проиграть сражение и потерять армию, с гибелью же армии погибнут и Москва и Россия; если же оставить Москву, но сохранить армию, можно будет продлить войну до победы «с удобством: успеют присоединиться в разных местах за Москвой приготовляемые войска»[964]. Шестеро участников совета (Л. Л. Беннигсен, Д. С. Дохтуров, М. И. Платов, П. П. Коновницын, Ф. П. Уваров и А. П. Ермолов) высказались за сражение. Кутузов, выслушав всех, подчеркнул, повторив доводы Барклая де Толли, что «с потерянием Москвы не потеряна еще Россия», и так закончил прения (между прочим, по-французски[965]): «Знаю, что ответственность падет на меня, но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступать!»[966]

2 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812-го года. Ведь своей «подлинной столицей» они считали именно Москву. Сам царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских»[967]. Поэтому русская армия восприняла приказ оставить Москву болезненно. «Какой ужас! Какой позор!.. Какой стыд для русских!» - сокрушался генерал Д. С. Дохтуров[968]. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы французам поэт - ополченец П. А. Вяземский[969].

Солдаты плакали, ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» - и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[970] «Войска в упадке духа», - меланхолически констатировал в те дни доблестный Н. Н. Раевский, а князь А. Г. Щербатов позднее вспоминал о том, как восприняли известие об оставлении Москвы в армии А. П. Тормасова, далеко на юге Украины: «Мы поражены им были как громовым ударом, нельзя себе вообразить уныние и даже удивление, которое оно произвело во всем нашем войске; казалось, что древняя наша столица обесчещена и осквернена»[971].

Вместе с армией столь же потрясенными уходили прочь из города его жители. Ф. В. Ростопчин еще 30 августа сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы»[972]. Теперь же, 2 сентября, несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира». Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[973]

Не успели россияне со слезами горечи выйти из Москвы через Рязанскую заставу в сторону Боровского перевоза, как со стороны Арбата в нее вступили французы, тоже со слезами, но радости[974]. Вся армия завоевателей, «хлопая в ладоши, повторяла с восторгом: “Москва! Москва!”, как моряки кричат “Земля! Земля!” в конце долгого и трудного плавания»[975]. Общее настроение солдат Великой армии было такое, что война фактически уже закончилась, и что подписание перемирия, а затем и мира - вопрос нескольких дней[976].

Сам Наполеон, выехав со свитой к 14 часам 2 сентября на Поклонную гору и увидев всю распахнувшуюся перед ним Москву, не мог сдержать торжествующего возгласа: «Вот, наконец, этот знаменитый город!», а его маршалы, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к нему с поздравлениями[977]. Но уже в следующий час выпало Наполеону первое разочарование: как ни ждал он депутацию «бояр» с ключами от города, ни депутатов, ни ключей не оказалось. Адъютанты принесли ему весть, казавшуюся невероятной, дикой: Москва пуста! Наполеон подумал даже (и сказал об этом свите), что, «может быть, московские жители не знают, как надо сдаваться?»[978]

Столиц, в которые входили победителями войска Наполеона, было полтора десятка: Берлин и Вена, Рим и Варшава, Венеция и Неаполь, Милан и Флоренция, Мадрид и Лиссабон, Амстердам и Триест, Каир и Яффа. Везде - депутации с ключами и церемонии сдачи городов, любопытствующее многолюдье. Теперь впервые Наполеон попал в столицу, покинутую жителями. Он проехал через весь Арбат до Кремля, «не увидя ни одного почти жителя»[979] (те, кто остался, попрятались). «И некому было слушать нашу музыку, игравшую “Победа за нами!”», - досадовал бравый сержант А. - Ж. - Б. Бургонь[980].

Впрочем, утешились завоеватели тут же. Они обнаружили в Москве огромные запасы товаров и продовольствия: «сахарные заводы, особые склады съестных припасов - калужскую муку, водку и вино со всей страны, суконные, полотняные и меховые магазины» и пр.[981] То, что сулил им Наполеон перед Бородинской битвой («изобилие, хорошие зимние квартиры»), стало явью. Казалось, Наполеон «совершил кампанию с успехом, какого только мог желать»[982]. Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть, самая главная его победа.

Но, едва успев разместиться и возрадоваться богатствам Москвы, французы подверглись в буквальном смысле испытанию огнем - в тот же день, 2 сентября, начался грандиозный московский пожар, который бушевал неотрывно целую неделю, до 8-го.

Пожар Москвы 1812 г. до сих пор вызывает споры, хотя давно пришло время поставить в них точку. Официозная советская историография «1812-го года» во главе с генерал-лейтенантом начальником Института военной истории Министерства обороны СССР, член - корр. АН СССР лауреатом Сталинской и Ленинской премий П. А. Жилиным сводила их к «двум основным тенденциям: русские историки и писатели доказывали, что Москву сожгли Наполеон, солдаты французской армии; французы обвиняли в этом русских»[983]. Такое представление о спорах вокруг пожара Москвы донельзя упрощает и, главное, искажает их смысл. Правда, Александр I (объявивший при этом Наполеона «новым Аттилой»), Ф. В. Ростопчин, Святейший Синод, некоторые придворные историки, вроде А. И. Михайловского - Данилевского, и публицисты, как протоиерей И. С. Машков, действительно обвиняли в поджоге Москвы Наполеона, французов. Такова была в царской России официальная версия[984]. Она широко распространялась посредством слухов, печатных изданий и богослужений не только в самой России, где люди верили в нее, но и за рубежом, где ей почти никто не верил. В СССР поддержали царскую версию, вслед за П. А. Жилиным, Л. Г. Бескровный, Н. Ф. Гарнич и длинный ряд других историков. В наши дни за ними следуют уже немногие[985], удивляясь, кстати, тому, что Александр I «даже не потребовал с Франции денег за пожар Москвы», хотя ему «ничего не стоило <...> приказать в отместку за Москву сжечь дотла» Париж[986].

Это все было и есть. Но ведь такие авторитетнейшие русские историки и писатели, как А. С. Пушкин и Н. М. Карамзин, М. Ю. Лермонтов и А. И. Герцен, В. Г. Белинский и Н. Г. Чернышевский, М. И. Богданович и А. Н. Попов (в СССР - академики Е. В. Тарле, М. Н. Тихомиров, Н. М. Дружинин, В. И. Пичета, М. В. Нечкина), такие герои 1812 г., как А. П. Ермолов и Денис Давыдов, И. Т. Радожицкий и кн. Д. М. Волконский, П. X. Граббе и Федор Глинка, наконец сам Кутузов, вопреки официальной, сфабрикованной версии со всей определенностью утверждали, что сожгли Москву россияне.

Прежде чем «дать слово» документам, подчеркну словами Е. В. Тарле (хотя и сказанными по другому поводу) «внутреннюю невероятность, кричащую несообразность»[987] версии о поджоге Москвы Наполеоном. «Что же, они были враги себе?» - резонно спрашивает В. М. Холодковский, лучше, чем кто-либо, доказавший, что пожар Москвы был невыгоден французам ни с экономической, ни с политической, ни с военной, ни даже с «мародерски - грабительской» точки зрения: «...вместо всех богатств им досталась лишь малая часть, остальное было уничтожено огнем»[988]. Сам Наполеон в том огне едва не сгорел. Утром 3 сентября он в сопровождении свиты и охраны с риском для жизни выбрался из Кремля, окруженного пламенем. «Мы шли по огненной земле под огненным небом, между стен из огня», - вспоминал очевидец, граф Ф. П. Сегюр[989]. Наполеон переселился в Петровский замок на северной окраине города и только через пять дней, когда пожар, насытившись огнем, утих, вернулся обратно в Кремль.

Теперь пусть говорят документы. Под утро 2 сентября Ростопчин приказал полицейскому приставу П. И. Вороненко «стараться истреблять все огнем», что Вороненко и делал весь день «в разных местах по мере возможности <...> до 10 часов вечера». Донесение об этом самого Вороненко в Московскую управу благочиния[990] было учтено еще в 1876 г. А. Н. Поповым, а позднее - Е. В. Тарле и В. М. Холодковским[991]. Поэтому для тех, кто считает, что сожгли Москву русские, «главным виновником» ее поджога является Ростопчин[992]. Но ведь с прибытием в Москву Кутузова он стал здесь еще «главнее», чем Ростопчин, как главнокомандующий, высшее должностное лицо империи на театре военных действий. Какова же роль Кутузова в московском пожаре? Документы отвечают на этот вопрос однозначно.

В то же утро, 2 сентября, оставляя город, новоиспеченный фельдмаршал приказал жечь склады и магазины с продовольствием, фуражом, частью боеприпасов. Этот факт, удостоверенный окружением Кутузова, признан и в дореволюционной, и в советской историографии[993].

Вместе с тем Кутузов и Ростопчин, независимо друг от друга, распорядились эвакуировать из города противопожарный инвентарь. Ростопчин сам признавался, что он «приказал выехать 2100 пожарным с 96 пожарными насосами»[994]. Что касается Кутузова, то его («мимо графа Ростопчина») собственноручное предписание московскому обер-полицмейстеру П. А. Ивашкину вывезти из Москвы «весь (! - Н. Т.) огнегасительный снаряд» видел Сергей Глинка[995]. Такая мера, по вескому заключению В. М. Холодковского, «говорит сама за себя: лишить город средств защиты от огня значило готовить его к сожжению»[996].

Действительно, Кутузов и Ростопчин придавали такое значение вывозу «огнеспасительного снаряда», что заняли под него и время, и транспорт, бросив при этом громадные арсеналы оружия: 156 артиллерийских орудий (Наполеон формировал из них батареи для своей армии!), 74 974 ружья, 39 846 сабель, 27 119 снарядов, 108 712 единиц чугунной дроби и многое другое[997], а также 608 старинных русских знамен и больше 1000 штандартов, булав и других военных доспехов. «Удивлялись тогда, - писал об этом в 1867 г. русский военный историк генерал И. П. Липранди, - удивляются и теперь и будут всегда удивляться, что эти памятники отечественной славы были оставлены неприятелю»[998]. Оставить оружие и знамена без боя врагу издревле у всех народов считалось позором. Такого же их количества, как в Москве 2 сентября 1812 г., россияне никогда - ни раньше, ни позже - никому не оставляли.

Хуже того. Торопясь увезти «огнеспасительный снаряд», заняв под него сотни подвод, Кутузов и Ростопчин оставили в городе, обреченном на сожжение, 22 500 раненых[999], из которых многие, если не большинство, сгорели. «Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля, - вспоминал А. П. Ермолов. - <...>. С негодованием смотрели на это войска»[1000].

Таким образом, собственные власти Москву в 1812 г. «просто бросили»[1001]. Бросили и подожгли. Но кроме того, Москву жгли сами жители - из патриотических побуждений, по принципу «не доставайся злодею!» Многочисленные французские свидетельства об этом (А. Коленкура, Ф. - П. Сегюра, Ц. Ложье, А. - Ж. - Б. Бургоня и др.) подтверждают русские свидетели. И. П. Липранди видел и слышал, как москвичи «на каждом переходе, начиная от Боровского перевоза <...> до Тарутина даже», являлись в расположение русской армии и рассказывали о «сожжении домов своих». То же удостоверяли Ф. Н. Глинка, П. X. Граббе, кн. Д. М. Волконский[1002] и, главное, сам Кутузов.

23 сентября 1812 г. Кутузов заявил посланцу Наполеона А. - Ж. Б. Лористону, настойчиво отводившему от французов обвинения в поджоге Москвы (французы, мол, «не осквернили бы себя таким действием, даже если бы заняли Лондон»): «Я хорошо знаю, что это сделали русские. Проникнутые любовью к Родине и готовые ради нее на самопожертвование, они гибли в горящем городе». Это заявление Кутузова опубликовано в официальных известиях его штаба[1003].

А вот Наполеон не мог понять такого самопожертвования. Глядя на зарево московского пожара, он восклицал: «Что за люди! Это скифы!»[1004] Его рациональный ум не постигал бескомпромиссного характера русских. «Чтоб причинить мне временное зло, уничтожили создание многих веков», - саркастически говорил он о россиянах[1005].

Пожар действительно испепелил Москву на три четверти. Из 9158 жилых строений сгорели 6532[1006].

В «Мемориале» Э. Лас-Каза цитируется впечатляющий фрагмент из воспоминаний очевидца, главного хирурга Великой армии и будущего президента Парижской академии наук Д. - Ж. Ларрея. «Трудно представить себе картину ужаснее той, какая была у нас перед глазами, - вспоминал Ларрей. - Особенно зловещей выдалась ночь с 18 на 19 сентября, когда пожар достиг апогея. В эту ночь, страшный образ которой навсегда остался в моей памяти, весь город был охвачен пламенем. Со всех сторон до самого неба, закрывая горизонт, вздымались огромные столбы огня, озаряя все вокруг. Эти огненные снопы, разбрасываемые во все стороны со зловещим свистом, быстро поднимались вверх и сопровождались взрывами воспламенившегося пороха, селитры, смолы, масла или водки, запасы которых были почти во всех лавках и домах.

Крашеное кровельное железо внезапно, под воздействием сильного жара, вздувалось и отскакивало в стороны. Большие куски горящих бревен и балок отлетали так далеко, что загорались дома вдали от очагов пожара. Всех охватил страх, ужас <...>.

Оставшееся в Москве простонародье с жалобными стонами перебегало из дома в дом. Многие, желая спасти последнее имущество, нагружались такими узлами, которые едва были в силах нести и часто все-таки их бросали, спасаясь от огня. Женщины несли на плечах одного, а то и двух детей, таща остальных за руки. Чтобы избежать грозившей им со всех сторон смерти, они метались по закоулкам в поисках убежища, из которого их снова выгонял пожар, и тогда они разбегались во все стороны и часто оказывались не в силах выбраться из этого лабиринта, ставшего для многих из них могилой. Я видел стариков с опаленными бородами, которых их дети спешили вывезти на тележках из этого ада <...>.

Наконец, 8 - 10 дней спустя весь обширный и прекрасный город был превращен в пепел»[1007].

Погибли дворцы и храмы (из 329 церквей - 122), здание Московского университета, европейски знаменитая библиотека графа Д. П. Бутурлина в Лефортове, богатейшая художественная галерея графа А. Г. Орлова в Донском монастыре, масса исторических документов (в том числе бесценный оригинал «Слова о полку Игореве»).

Но, тяжело ударив по экономике, финансам и культуре России, московский пожар с политической и военной точки зрения изменил положение Наполеона, превратив его из выигрышного в проигрышное. Вместо уютных квартир в городе, который только что поразил французов своим великолепием, они оказались на пепелище, а тем временем вокруг Москвы разгоралось пламя народной войны, росло «остервенение народа» против захватчиков. Великий Байрон писал, обращаясь к Наполеону:


Вот башни полудикие Москвы

Перед тобой в венцах из злата

Горят на солнце... Но, увы!

То солнце твоего заката.


Здесь, в Московском Кремле, на высшей точке своего величия, как это признавала тогда вся Европа[1008], Наполеон уже мог видеть, что война, которую он затеял, сулит ему неминуемое фиаско. Поэтому он и досадовал на острове Святой Елены в беседах с приближенными: «Я должен был умереть в Москве! Тогда я имел бы величайшую славу, высочайшую репутацию, какая только возможна»[1009].

Такие авторитеты, как английский фельдмаршал герцог А. Веллингтон и русский партизан Денис Давыдов, считали, что Наполеон мог избежать катастрофы, если бы ушел из Москвы хотя бы двумя, а еще лучше тремя - четырьмя неделями раньше, как только начался московский пожар. Тогда, с одной стороны, Кутузов не успел бы приготовиться к контрнаступлению, а с другой - холода не успели бы настигнуть французов раньше Смоленска или даже Березины[1010].

Если бы ушел... В том-то и дело, что, заняв Москву, Наполеон по крайней мере в первые три недели не мог уйти: он ждал от Александра I согласия на мир, трижды великодушно предложенный царю из Москвы (поочередно через двух москвичей - генерала И. А. Тутолмина и отставного капитана гвардии И. А. Яковлева[1011], а также лично знакомого с царем бывшего посла Франции в Петербурге графа А. - Ж. - Б. Лористона).

Александр I ни на одно из этих предложений (как и ранее на присланное ему из Смоленска через генерала П. А. Тучкова) не ответил. Надо отдать ему должное. Тот месяц, пока Наполеон был в Москве, стал для царя едва ли не самым тяжким месяцем всей его жизни. Общепринятая у нас пушкинская характеристика Александра («в двенадцатом году дрожал») требует уточнения: может быть, и «дрожал», но превозмог дрожь и сполна проявил необходимую в его положении твердость. Не поддался он и давлению, которое оказывали на него соратники и даже родственники, панически возжелавшие мира с Наполеоном. Их возглавлял великий князь Константин Павлович и поддерживала мать - императрица Мария Федоровна. Мать и брат толкали царя к миру по-семейному неотвязно. О том же просили его чуть не на коленях трое самых влиятельных в его окружении сановников: всемогущий уже тогда А. А. Аракчеев, канцлер империи Н. П. Румянцев и министр полиции А. Д. Балашов. Царский двор, за малым исключением, и почти вся бюрократия стояли за мир. Наполеон знал об этом и ждал в Москве, что со дня на день Александр вступит с ним в переговоры. Царь, однако, был непримирим. «Я отращу себе бороду вот до сих пор, - говорил он в сентябре 1812 г. своему флигель - адъютанту А. Ф. Мишо, указывая себе на грудь, - и буду есть картофель с последним из моих крестьян в глубине Сибири скорее, чем подпишу стыд моего отечества»[1012]. В разговоре с Ж. де Местром Александр выразил даже готовность отступить на Камчатку и стать «императором камчадалов», но не мириться с Наполеоном[1013]. Такую твердость самодержца после сдачи Москвы, когда все его окружение, кроме императрицы Елизаветы Алексеевны и великой княжны Екатерины Павловны, в панике требовало мира, А. К. Дживелегов не без основания назвал «подвигом, почти сверхъестественным»[1014]. Впрочем, на этот подвиг толкнули царя две вполне естественные причины - осознание неприемлемости континентальной блокады для России и личная ненависть к Наполеону.

Если бы Александр I согласился на мир с Наполеоном, занявшим Москву, то, по резонному заключению К. Клаузевица, «поход 1812 г. стал бы для Наполеона наряду с походами, которые заканчивались Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом»[1015]. Наполеон хорошо это понимал. Именно поэтому он так долго (36 дней) оставался в Москве.

В ожидании ответа из Петербурга на свои «великодушные» предложения Наполеон в Москве развернул, по обыкновению, кипучую деятельность. Главное, он навел в многострадальном городе порядок. В первый же день последовал его приказ - запретить разграбление города![1016] Тогда же было напечатано в два столбца - по-французски и по-русски - и расклеено по городу «Объявление московским обывателям» за подписью Л. А. Бертье. Русский текст его гласил: «Спокойные жители города Москвы должны быть без никакого сомнения о сохранении их имущества и о собственных их особах»[1017]. Но, когда вспыхнул пожар, солдаты предались грабежу под предлогом «спасения имущества из огня», который трудно было оспорить, а тем более подтвердить. Едва пожар начал стихать, Наполеон распоряжениями от 7, 8 и 9 сентября строжайше повелел прекратить грабежи и наказать виновных[1018], однако грабежи обрели уже почти такую же стихийную силу, как и пожар. Грабили, надо признать, больше не французские части. «Французы уж, бывало, не обидят даром, - вспоминали москвичи. - А от их союзников упаси боже! Мы их так и прозвали: “беспардонное войско”»[1019].

В конце концов порядок в завоеванной и на три четверти сожженной Москве Наполеон водворил. Исправно работала французская администрация: генерал-губернатор маршал Э. - А. Мортье, командующий гарнизоном генерал А. Дюронель, гражданский губернатор Ж. - Б. Лессепс (участник знаменитой экспедиции Ж. - Ф. Лаперуза 1785 - 1787 гг., бывший комиссар по торговым делам в Петербурге, дядя строителя Суэцкого канала Ф. Лессепса). В помощь им был создан муниципалитет из 67 москвичей, среди которых наряду с дворянами и купцами оказались четверо ученых и двое дворовых (крепостных крестьян); «такого демократического состава, - верно отмечает Е. Н. Понасенков, - городские власти России еще не знали»[1020].

Мэром был назначен 66-летний купец 1-й гильдии П. И. Находкин, который, однако, как и все члены муниципалитета, старался лишь помогать оставшимся в Москве соотечественникам, уклоняясь от сотрудничества с захватчиками[1021].

Французские власти попытались было наладить мирные отношения с жителями Москвы и Подмосковья: поощряли торговлю, разрешили богослужения с молебствиями в честь Александра I[1022], допускали при случае послабления оккупационного режима. Так, однажды проездом в Петербург из своего подмосковного имения оказалась в Москве графиня Н. А. Зубова («Суворочка»). Французы «остановили ее лошадей, окружили карету», учинили допрос, но, когда узнали, что перед ними - дочь генералиссимуса А. В. Суворова, «немедленно воздали ей воинские почести и пропустили ее экипаж»[1023]. Такие примеры чисто французской галантности со стороны завоевателей, как и все их административные, хозяйственные и прочие инициативы, оставались с русской стороны безответными. Русские люди не желали идти ни на какие сделки с врагом, оккупировавшим древнюю столицу России.

Сам Наполеон устраивался (или делал вид перед всей Россией и Европой, что устраивается) в Москве надолго. Он руководил из Москвы делами своей колоссальной империи, «как если бы находился в Тюильри»[1024], лично вникал во все детали экономической, политической и культурной жизни Европы. Именно в Москве он подписал действующий поныне декрет о статусе главного театра Франции Комеди Франсез (декрет так и называется «московским»). Для самой Москвы Наполеон возобновил спектакли местной французской труппы, которая развлекала Великую армию; «в театр приходили среди ночной темноты по дымящимся развалинам»[1025].

Недавно один из самых авторитетных специалистов по истории войны 1812 г. В. Н. Земцов опубликовал статью под необычным названием: «Русские дети Наполеона, или Московский воспитательный дом в 1812 г.». Фабула статьи примечательна. Французы подобрали на улицах сгоревшей Москвы двух мальчиков, оставшихся без родителей, - Алексея (7 лет) и Василия (4 года) Михайловых. Наполеон «не только приказал доставить детей в Воспитательный дом, но и неоднократно после этого осведомлялся о том, как они устроены. Согласно обычаю, мальчики получили фамилию того, кто принял участие в их судьбе, и стали Наполеоновыми»[1026]

Между тем положение завоевателей на московском пожарище становилось все более затруднительным и опасным. Недоставало жилья, медикаментов, а главное - продовольствия: запасы его, казавшиеся неисчислимыми, частью сгорели, а частью были разворованы. Близились дни, когда французы будут есть кошек и стрелять ворон[1027], а россияне - посмеиваться над ними: «Голодный француз и вороне рад». Попытки же наполеоновских фуражиров поживиться за счет ресурсов Подмосковья пресекались партизанскими отрядами, число и активность которых росли буквально день ото дня. Вокруг Москвы разгоралось пламя народной войны.

Когда стало ясно, что Александр I на мир не пойдет, Наполеон занервничал. Он приказал искать в уцелевших от пожара московских архивах документы о Е. И. Пугачеве, чтобы использовать их для возбуждения русских крестьян против русского же дворянства, обдумывал такую акцию и колебался. 20 декабря 1812 г. на заседании Сената Франции он так объяснит свою позицию: «Я мог бы поднять против нее (России. - Н. Т.) большую часть ее собственного населения, провозгласив освобождение рабов <...>. Но когда я узнал грубость нравов этого многочисленного класса русского народа, то отказался от этой меры, которая обрекла бы множество семейств на смерть, разграбление и самые страшные муки»[1028]. Говоря словами Е. В. Тарле, Наполеон не захотел «разнуздать стихию народного бунта», после чего «“не с кем” было бы заключить мирный договор»[1029]. Ради сохранения возможности договориться с императором Александром I император Наполеон после некоторых колебаний отказался от того, на что не колеблясь пошел бы генерал Бонапарт.

Разумеется, дело не только в том, что бывший генерал революции стал монархом, названным братом таких китов феодальной реакции, как Александр I, Франц I, Фридрих - Вильгельм III, зятем второго из них и даже племянником Людовика XVI. Польских крестьян освобождал в 1807 г. тоже монарх, а не генерал. Но в России он не ожидал, что «рабы», лишенные у себя на родине всяких прав, поднимутся против него на отечественную войну. Просчет Наполеона состоял в том, что он, верно определив «рабскую» степень правовой и материальной придавленности русских крестьян, преувеличил их духовную, нравственную отсталость, посчитав, что они столь же косны, темны, сколь бесправны. Это заблуждение Наполеона не удивительно. Так судили на Западе о русских крестьянах и более передовые умы, например великий социалист Анри Сен-Симон, полагавший, что «в России крестьяне так же невежественны, как и их лошади»[1030]. Между тем крестьяне составляли к 1812 г. 90 % всего населения России, и именно патриотический подъем народных масс, приумноживший силу русской армии, главным образом и погубил Наполеона.

Пока Наполеон, вопреки своему обыкновению, военной активности в Москве не проявлял (предвкушая переговоры о мире), Кутузов успел подготовиться к контрнаступлению. Оставив Москву, фельдмаршал четыре дня демонстрировал перед французами видимость отступления на юго-восток по Рязанской дороге, а на пятый скрытно повернул на Калужскую дорогу и 21 сентября расположился лагерем у с. Тарутино, в 80 км юго-западнее Москвы. Знаменитый тарутинский марш - маневр Кутузова позволил ему прикрыть Калугу и Тулу, откуда шли русские резервы вооружений и продовольствия, и поставить под угрозу главную коммуникацию французов Москва - Смоленск. Тарутинский укрепленный лагерь стал базой подготовки русского контрнаступления.

К началу ноября Кутузов уже собрал у Тарутина против 116 тыс. солдат Наполеона более чем вдвое превосходящие силы - 240 тыс. (120 тыс. человек регулярных войск и казаков плюс как минимум еще 120 тыс. ополченцев)[1031]. Примерно такой же перевес россияне обеспечили себе к тому времени и на флангах: на севере П. X. Витгенштейн, И. Н. Эссен и Ф. Ф. Штейнгейль имели 68 тыс. человек против 52 тыс. у Ж. - Э. Макдональда, Н. - Ш. Удино и Л. - Г. Сен - Сира, а на юге А. П. Тормасов, П. В. Чичагов и Ф. Ф. Эртель - 95,5 тыс. против 46 тыс. у К. Ф. Шварценберга и Ж. - Л. Ренье[1032]. Даже прибытие в Смоленск 27 сентября 30-тысячного резервного корпуса Великой армии под командованием маршала К. П. Виктора, который мог в случае необходимости помочь и северному, и южному флангам французов, не меняло соотношения сил, повсеместно определившегося в пользу России.

Теперь переход русских войск в контрнаступление стал вполне назревшей задачей. Важно было выбрать время и место первого удара. Штаб Кутузова сделал отличный выбор. 6 октября русские войска вчетверо превосходящими силами атаковали на р. Чернишня 20-тысячный кавалерийский корпус И. Мюрата, который беспечно располагался в 6 км от Тарутинского лагеря, выжидая, когда начнутся мирные переговоры. Кутузов рассчитывал окружить и уничтожить этот корпус. Такой расчет не оправдался: Мюрат, потеряв 3,5 тыс. человек, с боем отступил за Чернишню[1033]. Тем не менее эта первая в 1812 г. победа россиян в наступательном бою стала если еще не началом, то уже прологом русского контрнаступления.

Поразительный факт: 6 октября грянул бой на р. Чернишня (его называют и Тарутинским), а уже на следующее утро Наполеон повел свою более чем 100-тысячную армию из Москвы восвояси. Прямая связь между этими двумя событиями очевидна, но ясно и то, что Наполеон не успел бы за одну ночь подготовить эвакуацию своего воинства - подготовка была начата ранее, за пять дней до боя на Чернишне: 1 октября «гвардия, армейские корпуса, хозяйственные части получили приказ быть готовыми к выступлению»[1034].

Уходя из Москвы, Наполеон приказал маршалу Мортье взорвать Кремль - «в отместку Александру I за то, что тот не ответил на три мирных предложения»[1035] (если считать смоленское - на четыре!). Этот приказ - пожалуй, самый варварский из всех приказов Наполеона - осужден даже во французских источниках[1036]. Друг семьи Наполеона герцогиня Л. д’Абрантес (жена генерала Ж. - А. Жюно) возмущалась: взрыв Кремля должен «показать нас варварами, более первобытных скифов»[1037]. К счастью, дождь подмочил фитили и ослабил мощь подготовленного взрыва, а часть фитилей загасили русские патриоты[1038]. Башни и соборы Кремля уцелели, разрушено было только здание Арсенала.

Маршал Мортье с Молодой гвардией уходил из Москвы утром 11 октября последним, подготовив все необходимое для взрыва Кремля. Он, конечно же, слышал взрывы и, возможно, проследил за их последствиями. А Наполеон с главными силами к тому времени был уже далеко от Москвы и, вне всякого сомнения, думал он тогда не столько о Москве или Париже, сколько о русском городе под названием Калуга.


5. От Москвы до Немана

Граф Ф. - П. Сегюр запомнил восклицание Наполеона перед уходом из Москвы: «Идем в Калугу! И горе тем, кто станет на моем пути!»[1039] Наполеон не считал тогда, что он уже отступает. «Армия возвращалась в Смоленск, но это был марш - маневр, а не отступление», - объяснял он впоследствии[1040]. Калуга была нужна ему не столько для захвата ее богатых складов, сколько для выхода на новую, Калужскую, дорогу к Смоленску, чтобы возвращаться туда не по старой, разоренной дотла, Можайской дороге. При этом он рассчитывал скрытно обойти Кутузова (пока он «сидит» в Тарутинском лагере), или отбросить, если тот преградит ему путь.

В первые дни все удавалось Наполеону, как в сказке. Удалось же ему, несмотря на то что вокруг Москвы буквально роились казаки и партизаны, вывести из города 116-тысячное полчище так скрытно, что лишь на четвертый день, вечером 11 октября, казаки из отряда генерала И. Д. Иловайского обнаружили: «Москва пуста!»[1041] Тем временем на пути главных сил Наполеона через Боровск к Малоярославцу (курсом на Калугу) события развивались еще сказочнее. Командир одного из лучших армейских партизанских отрядов капитан (будущий генерал) А. Н. Сеславин, взобравшись на дерево в лесу у Боровска, увидел невдалеке колонны Великой армии и даже «самого Наполеона, окруженного своими маршалами и гвардией»[1042]. Сеславин взял в плен приотставшего унтер - офицера, связал его, перекинул через своего коня и доставил к генералу А. П. Ермолову. Пленник подтвердил все увиденное и сказанное Сеславиным: «Уже четыре дня, как мы оставили Москву. Завтра Главная квартира императора - в Боровске. Далее - направление на Малоярославец»[1043]. Ермолов тут же отправил майора Д. Н. Болговского нарочным к Кутузову с просьбой срочно направить всю армию к Малоярославцу.

Болговский потом вспоминал, что Кутузов, выслушав его, «прослезился и, обратясь к иконе Спасителя, сказал: “Боже, создатель мой! Наконец, ты внял молитве нашей, и с сей минуты Россия спасена!”»[1044] Через считаные часы вся русская армия выступила из Тарутина к Малоярославцу.

Так, благодаря счастливому открытию Сеславина русские войска получили возможность преградить Великой армии путь на Калугу. «Если бы партизан Сеславин не смог предупредить заблаговременно, - рассуждал Ермолов, - <...> был бы Малоярославец беспрепятственно занят неприятелем»[1045]. Денис Давыдов выразился еще энергичнее: «<...> извещением Сеславина решилась участь России»[1046].

Французские войска от Боровска и русские от Тарутина подходили к Малоярославцу одновременно, корпус за корпусом, и с ходу вступали в бой. 12 октября под г. Малоярославцем разгорелась битва за Калугу - третья по масштабам за всю войну после Смоленска и Бородина, а по значению даже вторая, вслед за Бородином. «Наижесточайшее», по выражению Кутузова[1047], побоище длилось весь день - с раннего утра до позднего вечера, с большими (примерно по 7 тыс. человек с каждой стороны) потерями. К 23 часам Малоярославец, многократно (по разным источникам, от 8 до 13 раз!) переходивший из рук в руки, остался у французов[1048]. А что русские? Кутузов отступил на 2,7 км к югу и занял там новую позицию, заслоняя собой путь на Калугу[1049].

Как же оценить итоги сражения при Малоярославце? Советские историки дружно заключали, что Кутузов здесь победил, даже «разгромил Наполеона»; о том, в чьих руках остался город, помалкивали[1050]. П. А. Жилин при этом сетовал: «К сожалению, есть еще за рубежом историки, трактующие сражение под Малоярославцем как победу французской армии»[1051]. Как победу французов трактовали это сражение не только «за рубежом», но и в России, и даже сами участники, герои Малоярославца, такие как А. П. Ермолов и Н. Н. Раевский[1052]. Они имели в виду победу тактическую, чисто военную: ведь Наполеон овладел Малоярославцем, а Кутузов оставил не только город, но и первоначальную позицию за городом, отступив дальше к югу. Поэтому нет ничего удивительного в том, что зарубежные (не только французские) историки ставят Малоярославец в ряд сражений, выигранных Наполеоном.

Однако битву под Малоярославцем (как и под Бородином) недостаточно оценивать лишь с тактической точки зрения. Здесь важен и стратегический, и даже политический аспект. Добившись, как и при Бородине, тактического успеха, Наполеон теперь, в отличие от Бородина, ничего не выиграл стратегически; более того, проиграл политически, хотя выяснилось это не сразу после сражения, а в последующие дни.

Пока Кутузов отступал от Малоярославца по дороге на Калугу, Наполеон оставался в Малоярославце. Сразу после битвы он созвал маршалов на совет: атаковать ли Кутузова, чтобы прорваться к Калуге, или уходить к Смоленску по разоренной дороге через Можайск? Маршалы предлагали и оспаривали то одно, то другое. Так и не приняв решения, Наполеон утром 13 октября поехал сам с небольшим конвоем на рекогносцировку местности и возможных особенностей русской позиции. Его сопровождали маршал Л. А. Бертье и генералы А. Коленкур, А. - Ж. - Б. Лористон, Ж. Рапп, Ж. Мутон, А. Дюронель. Едва они выехали из своего лагеря, как на них с криком «Ура!» налетел, откуда ни возьмись, отряд казаков. Императорский конвой был смят. Один из казаков уже пронзил пикой лошадь Раппа. Другие генералы плотным кольцом окружили Наполеона. Все они, обнажив шпаги, приготовились дорого отдать свою жизнь. Подоспевший во главе двух эскадронов конной гвардии маршал Ж. - Б. Бессьер спас их от неминуемой гибели или плена[1053].

Наполеон в те минуты смертельной для него опасности сохранял внешнее спокойствие и, как только казаки скрылись, провел рекогносцировку, но вечером приказал своему лейб - медику А. - У. Ювану (заменившему в 1809 г. Ж. - Н. Корвизара) изготовить для него флакон с ядом. «С этого момента император не расставался с флаконом: попасть в плен живым отныне уже более не грозило ему»[1054]. 13 апреля 1814 г., как мы еще увидим, император воспользуется именно этим флаконом при попытке самоубийства.

А пока после рекогносцировки у Малоярославца Наполеон вновь собрал военный совет. Маршал Бессьер решительно выступил против нового сражения с врагом, численно превосходящим, «жертвенно исступленным» и занявшим неприступные позиции[1055]. Другие маршалы поддержали Бессьера. Наполеон решил отступать к Смоленску через Можайск.

Так впервые в жизни Наполеон сам отказался от генерального сражения. Впервые в жизни он добровольно повернулся спиной к противнику, перешел из позиции преследователя в позицию преследуемого. Е. В. Тарле справедливо заключил, что истинное отступление Великой армии началось не 7 октября, когда Наполеон вывел ее из Москвы и повел на Калугу, а 13 октября, когда он отказался от Калуги и пошел к Можайску на Старую Смоленскую дорогу[1056].

Парадоксальный, беспримерный в истории войн факт: одновременно с отступлением Наполеона от Малоярославца на север, в 5 часов утра 14 октября, Кутузов начал отступать на юг, к с. Детчину, за 24,5 км от Малоярославца, и там уже на следующий день, 15-го, получил известие, что неприятель тоже отступил[1057]. «Обе армии отступали одна от другой, французы - к северу, мы - к югу», - вспоминал участник этих боев, будущий декабрист В. С. Норов[1058]. (Маршал Даву в драме К. А. Тренева «Полководец» резонно замечает: «Случая отступления от отступающего врага не было в жизни ни у одного полководца»[1059].)

Отступательный марш Кутузова к Детчину, а затем еще дальше на юг к слободе Полотняный завод, где фельдмаршал устроил своим войскам двухдневный «растах», вызвал споры между отечественными историками: одни (Н. А. Окунев, М. И. Богданович, А. Н. Попов, М. С. Свечников) порицают его, другие (А. И. Михайловский - Данилевский, П. А. Жилин, Ю. Н. Гуляев и В. Т. Соглаев) оправдывают. Думается, и те и другие по-своему правы. С одной стороны, после того как Наполеон повернул от Малоярославца к Можайску, стало ясно, что марш Кутузова к Детчину и далее к Полотняному заводу был не нужен. Более того, Наполеон из-за этого марша получил выигрыш времени в трое суток, возможность далеко оторваться от русской армии и до самой Вязьмы быть вне ее досягаемости. Но, с другой стороны, до тех пор пока Наполеон не повернул от Малоярославца к Можайску, у Кутузова были все основания опасаться, что противник сможет пройти к Калуге в обход русской армии - через Медынь. Чтобы прикрыть Медынскую дорогу, фельдмаршал отвел свои войска в Детчино, а затем на Полотняный завод[1060]. Значит, его марш был ситуационно оправданной предосторожностью, которая лишь после того, как ситуация изменилась, оказалась излишней.

Отступление французов по Старой Смоленской дороге от Малоярославца к Неману с 13 октября по 2 декабря 1812 г. было для них сплошным бедствием. Дорога представляла собой выжженную пустыню, где, по словам генерала Д. П. Неверовского, «даже кошки нельзя было сыскать»[1061]. Поживиться где-либо и хоть чем-нибудь на такой дороге французы не могли. Свернуть же с нее им было некуда: всюду их ждала смерть от рук казаков, партизан, крестьян. Буквально «облепленная», по выражению Дениса Давыдова, партизанскими и казачьими отрядами, Великая армия с первых же дней отступления начала страдать от голода и бескормицы. Бичом армии стал массовый падеж лошадей. Кавалерия превращалась в пехоту. Из-за недостатка лошадей приходилось бросать пушки. Артиллерия тоже превращалась в пехоту. И все терзались муками голода. Н. Н. Раевский 28 октября писал жене о французах: «Они едят собак»[1062]. Впрочем, собаки попадались им редко. «Вчерась, - не без удовольствия осведомлял свою супругу Кутузов в тот же день, 28 октября, - нашли в лесу двух (французов. - Н. Т.), которые жарят и едят третьего своего товарища»[1063]. Француз А. - Ж. - Б. Бургонь сам не видел, но допускал в то время среди солдат Великий армии такое каннибальство: «Не нашлось бы человека, мы готовы были съесть хоть самого черта, будь он зажарен»[1064].

После Вязьмы, где ударил первый по-настоящему зимний мороз, сразу в 18°, на Великую армию обрушился новый враг - холод. По записям французов, 25 октября на их пути было 22°, 28-го - 12°, а 1 ноября - 23° мороза[1065]. Вообще зима 1812 г., как доказал академик М. А. Рыкачев, выдалась самой холодной в России за много десятилетий метеорологических наблюдений[1066]. Не зря Н. А. Некрасов полвека спустя писал о России:


В 12-м году такие там морозы

Стояли, что француз досель их не забыл[1067].


Морозы, северные ветры, снегопады, с одной стороны, подгоняли голодных французов, а с другой - обессиливали их, губили. Великая армия теряла от голода и холода не только боеспособность, она теряла дисциплину, порядок, армейский вид. Солдаты и офицеры, даже генералы «утеплялись» кто как мог: «зачастую генерал был покрыт плохим одеялом, а солдат - дорогими мехами»[1068].

Но самым грозным врагом наполеоновской армии оставались регулярные русские войска. В то время как партизаны и казаки, голод и холод гнали французов по разоренной старой (можайской) дороге, Кутузов с главными силами преследовал их параллельным маршем южнее, по новой (калужской) дороге, где русские воины всегда находили продовольствие, фураж, места для отдыха и поддержку населения. При этом авангардные части россиян то и дело нападали на арьергарды противника, уничтожали их и брали в плен.

Правда, при всей активности войск авангарда, которыми командовал энергичный Милорадович, Кутузов с главными силами демонстративно не спешил, раздражая собственный штаб своей «системой медления». Служивший тогда при штабе Кутузова прапорщик Н. Д. Дурново (внук генерал-аншефа, сын гофмаршала и сам будущий генерал) возмущался: «Кутузов вынуждает нас двигаться черепашьим шагом»[1069]. А генерал Р. Т. Вильсон (английский комиссар при Кутузове) буквально рвал и метал: «Если французы достигнут границы, не будучи вовсе уничтожены, то фельдмаршал, как ни стар и ни дряхл, заслужит быть расстрелянным»[1070].

Между тем все французы - от императора до последнего мародера в самом хвосте армии - спешили тогда в Смоленск с его складами, как на землю обетованную. Близость Смоленска придавала им силы. Но в «мертвом, полуразрушенном, полусгоревшем городе отступающую армию ждал удар, сломивший окончательно дух многих ее частей: в Смоленске почти никаких припасов не оказалось»[1071].

Собственно, для гвардии припасов хватило. «Приказывают снабдить на две недели одну гвардию, - записывал в те дни обер-провиантмейстер Великой армии М. - Л. Пюибюск. - В таком случае для 1-го и 4-го корпусов[1072] останется только по кусочку хлеба на человека, и то не долее как дня на два»[1073]. Армейские части были озлоблены на гвардию за ее всегдашние привилегии, но, так как противиться ей, по-прежнему безупречно организованной, вооруженной и спаянной, нечего было и думать, они, презрев всякую дисциплину, толпами бросились на оставшиеся склады и в голодном исступлении разбили и опустошили их[1074].

Не оказалось в Смоленске и подкреплений для Великой армии - ни людьми, ни лошадьми. Отчаяние слышится в ноябрьском письме Наполеона из Смоленска к министру иностранных дел Г. - Б. Маре: «Лошадей, лошадей и еще лошадей!»[1075] И тут ко всем бедам прибавились еще дурные вести из Франции.

25 октября Наполеон узнал о заговоре Мале в Париже. Республиканский генерал Клод - Франсуа Мале во главе горстки единомышленников в ночь с 22 на 23 октября (в России то была ночь с 10 на 11) попытался осуществить государственный переворот[1076]. Распустив слух, что Наполеон умер в Москве, и оперируя подложными документами, Мале с полуночи до 9 часов утра успел занять почти весь Париж, арестовал министра полиции Р. Савари, провозгласил Францию республикой, а генерала Ж. В. Моро (находившегося тогда в Америке) - президентом и уже готовил заседание временного правительства республики. Лишь поутру военные и полицейские власти Парижа опомнились, рассудили, что «покойник не умер», и арестовали всех участников заговора - 24 человека; 14 из них во главе с генералом Мале были казнены.

Наполеон воспринял весть о заговоре Мале очень болезненно. Он понял, что в самой Франции «вера в устойчивость его власти пошатнулась»[1077]. «Когда имеешь дело с французами или с женщинами, - зло шутил он в разговоре с А. Коленкуром, - нельзя отлучаться на слишком долгое время»[1078]. Зато русские воины радовались заговору самих французов против Наполеона, хотя смысл заговора терялся в сумбуре вздорных слухов: Кутузову, например, докладывали, что «во Франции революция» и «сею революцией движет императрица Жозефина»[1079].

2 ноября Наполеон оставил Смоленск и повел значительно поредевшие, неотдохнувшие, большей частью голодные и деморализованные, но еще грозные колонны Великой армии дальше на запад. К вечеру 3 ноября император с гвардией, двумя корпусами (Ж. - А. Жюно и Ю. Понятовского) и кавалерией Мюрата подошел к г. Красный. Здесь он узнал, что город занят очень сильным (22 - 23 тыс. человек при 120 орудиях) отрядом графа А. П. Ожаровского. В то же время войска Милорадовича (два пехотных корпуса и один кавалерийский) вышли к Старой Смоленской дороге у с. Мерлина, отрезая тем самым от главных сил Наполеона сразу три корпуса - Даву, Богарне и Нея. Сзади неотступно преследовали французов казаки Платова. С юга подтягивался к Красному и Кутузов с главными силами[1080]. Никогда еще за все время войны армия Наполеона не оказывалась в столь опасном положении.

В поисках выхода Наполеон делал все возможное. В ночь на 4 ноября стремительной атакой дивизии Молодой гвардии под командованием генерала Ф. Роге он выбил отряд Ожаровского из Красного и расчистил себе путь по Старой Смоленской дороге к с. Ляды[1081]. Отправив туда Жюно и Понятовского, он сам с гвардией (Старой и Молодой) простоял весь день 4-го в Красном, поджидая отставшие корпуса. Уже за полночь в Красный пришел корпус Богарне. Наполеон и его отправил в Ляды. Выяснив, что россияне не собираются вступать с ним в генеральное сражение, он оставил в Красном Мортье с Молодой гвардией - ждать корпуса Даву и Нея, а Старую гвардию и конницу Мюрата повел вслед за Богарне в Ляды[1082].

Даву и Ней тем временем плохо взаимодействовали друг с другом. 5 ноября Даву все же с боем прорвался к Красному, теряя обозы, пушки, отставшие части. Среди русских трофеев оказался и личный обоз Даву, а в нем-его маршальский жезл[1083]. Ней же со своим корпусом безнадежно отстал и был окружен со всех сторон войсками Милорадовича. Русский генерал прислал к французскому маршалу парламентера с предложением сдаться. Ней задержал парламентера, чтобы тот не рассказал о бедственном положении корпуса. Тогда от Милорадовича прибыл второй парламентер - «потребовать своего предшественника и сделать маршалу то же предложение»[1084]. Ней задержал и второго парламентера. Ценой невероятных усилий и тяжелейших потерь Ней сумел вырваться из русского кольца, перешел в ночь с 6 на 7 ноября Днепр по тонкому льду у Сырокоренья и привел к Наполеону в Оршу 800 - 900 человек - все, что осталось от его корпуса, а также «еще 4 - 5 тыс. отставших» солдат других частей[1085].

Наполеон считал гибель своего «храбрейшего из храбрых» «почти неизбежной». «Я отдал бы 300 миллионов золота, которые хранятся у меня в погребах Тюильри, чтобы спасти его», - говорил он А. Коленкуру. Когда же Ней предстал перед ним живой и невредимый, император, обнимая маршала, признался ему: «Я уже не рассчитывал на вас»[1086].

Кутузов с главными силами все три дня боев под Красным держался в стороне, дав повод некоторым (и царским, и советским) историкам заключить, что он так вел себя «из опасения встретиться лицом к лицу с гениальным противником»[1087]. Все было иначе. Ведь Кутузов не побоялся встретиться лицом к лицу с Наполеоном при Бородине. Тем меньше мог он опасаться этого под Красным. Но, убеждаясь с каждым днем после Малоярославца, что победа над Наполеоном обеспечена и близка, фельдмаршал стремился победить с наименьшими жертвами. Возможно, к такому способу действий толкало его сознание своей вины за гибель раненых русских воинов, десятками тысяч брошенных в огне зажженной им Москвы.

Как бы то ни было, сначала в окружении самого Кутузова, а потом и в литературе, вплоть до наших дней, распространилась версия о том, что фельдмаршал строил «золотой мост» Наполеону для отступления, т. е. будто бы он намеренно не мешал врагу уйти из России. Так полагали, например, Н. Н. Раевский и К. В. Нессельроде, А. А. Щербинин и В. И. Левенштерн[1088], не считая тех (вроде Л. Л. Беннигсена и Р. Т. Вильсона), кто вообще был настроен против стратегии и самой личности Кутузова. Версию «золотого моста» поддерживал даже Е. В. Тарле[1089], но затем советские историки надолго от нее отказались. Лишь в постсоветское время А. М. Рязанов и особенно С. В. Шведов вновь подхватили эту концепцию, согласиться с которой, по-моему, очень трудно.

От самого Тарутина и до Немана Кутузов, по существу, варьировал одну и ту же тактику «мудрого деятельного бездействия», которая так удавалась ему в Тарутинском лагере, когда он ею «усыплял Наполеона на пожарище Москвы»[1090]. Он исключал любой риск, не форсировал боевых действий, но, полагаю, и не строил Наполеону «золотых мостов», а преследовал его с надеждой «истребить врага» посредством неустанных ударов по его «хвосту» и при случае окружения отдельных частей, если не всей неприятельской армии. Под Красным Кутузов не сумел это сделать. Но впереди была еще Березина.

После Смоленска с каждым переходом росли бедствия и потери французов, таяла и разлагалась их Великая армия. Евгений Богарне писал маршалу Л. А. Бертье о войсках своего (4-го) корпуса: «Дух в солдатах от сильного изнеможения так упал, что я считаю их теперь весьма мало способными к понесению каких-либо трудов»[1091].

Собственно, боевой дух и способность «к понесению трудов», даже обычную выправку сохраняла до конца только гвардия, которую Наполеон и в самое трудное время отступления из России обеспечивал в ущерб другим войскам всем необходимым. Вот зарисовка с натуры из воспоминаний Дениса Давыдова о ноябрьских боях под Красным: «Наконец, подошла Старая гвардия, посреди коей находился сам Наполеон <...>. Неприятель, увидя шумные толпы наши (партизан и казаков. - Н. Т.), взял ружье под курок и гордо продолжал путь, не прибавляя шагу <...>. Я никогда не забуду свободную поступь и грозную осанку сих всеми родами смерти угрожаемых воинов! Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, в белых ремнях с красными султанами и эполетами, они казались как маков цвет среди снежного поля <...>. Гвардия с Наполеоном прошла посередине толпы казаков наших, как стопушечный корабль между рыбачьими лодками»[1092].

12 ноября Наполеон подошел к р. Березине у г. Борисов. Именно здесь Кутузов в рапортах Александру I и в предписаниях своим генералам предрекал «неминуемое истребление всей французской армии»[1093].

Дело в том, что еще 8 сентября (!) флигель - адъютант царской свиты А. И. Чернышев доставил Кутузову сочиненный в Петербурге с участием царя план, по которому французы должны были быть «искоренены до последнего» на Березине соединенными усилиями войск Кутузова с востока, генерала П. X. Витгенштейна с севера и адмирала П. В. Чичагова с юга[1094]. Кутузов тогда одобрил этот план, а после того как он попытался, но не сумел окружить и уничтожить Великую армию (к тому времени уже малую) в районе Смоленска, теперь вернулся к «царскому» плану. Казалось, все предвещало ему успех.

Действительно, по авторитетному мнению К. Клаузевица, «никогда не встречалось столь благоприятного случая, как этот, чтобы заставить капитулировать целую армию в открытом поле»[1095]. Во - первых, на Березине русских войск было втрое больше, чем у Наполеона. Кутузов имел от 45 тыс. человек до 50 тыс., Чичагов - 33 тыс., Витгенштейн - около 40 тыс., всего - примерно 120 тыс. бойцов[1096]. Наполеон, присоединивший к себе фланговые корпуса Н. - Ш. Удино и Л. - Г. Сен - Сира и резервный корпус К. П. Виктора, располагал, по данным Ж. Шамбре, 30,7 тыс., а по сведениям А. Фэна, 40,7 тыс. боеспособных людей плюс 35 - 40 тыс. т. н. «некомбаттантов»[1097] (безоружных, отставших и больных)[1098], которые уже давно не помогали армии, а только мешали ей.

Позиционно россияне имели перед французами еще большее преимущество, чем количественно. Чичагов 9 ноября занял Борисов, выбив из города польскую дивизию Н. Т. Домбровского, и «господствовал совершенно правым берегом реки Березины»[1099]. Витгенштейн 13-го прибыл в с. Бараны, не далее одного перехода от Борисова. Таким образом, путь вперед (на запад) Наполеону был отрезан, а сзади его преследовали казаки Платова, за которыми шли и главные силы Кутузова. Наполеон оказывался в западне.

Соратники Наполеона не видели выхода. «Мы все тут погибнем, - говорил Мюрат. - О капитуляции не может быть и речи»[1100]. Он предложил Наполеону «спасти себя, пока еще есть время», бежать скрытно с отрядом поляков. Император был разгневан тем, что «посмели думать, будто он покинет свою армию в опасности»[1101]. Между тем Чичагов уже готовился взять Наполеона в плен. Адмирал сообщил даже своим войскам приметы императора, подчеркнув в особенности его «малый рост», а потом распорядился: «Для вящей же надежности ловите и приводите ко мне всех малорослых»[1102].

Наполеон впервые за всю свою полководческую карьеру оказался в столь катастрофической ситуации. В довершение всех его бед, словно назло ему, Березина, уже было замерзшая, теперь после двухдневной оттепели снова вскрылась, а сильный ледоход мешал строить мосты. В этой безысходности Наполеон изыскал единственный шанс к спасению.

Пользуясь медлительностью Кутузова, главные силы которого отстали на три перехода, Наполеон успел создать видимость переправы через Березину у с. Ухолоды, чем дезориентировал Чичагова. Адмирал потянулся со своими войсками вниз от Борисова к Ухолодам. Тем временем Наполеон начал готовить переправу у с. Студенки выше Борисова на 14 км - там, где в 1709 г., перед Полтавской битвой, прошел навстречу своей гибели Карл XII. Ширина реки достигала здесь 107 м, глубина - 3 м. С утра 14 ноября главный военный инженер Наполеона генерал Ж. - Б. Эбле (тот самый, кто строил мосты через Неман в первый день этой войны) стал наводить два понтонных моста через Березину. Его 400 понтонеров работали по плечи в воде, среди плавучих льдов, шесть часов. Почти все они погибли, но дело свое сделали - мосты навели. Д. С. Мережковский писал о них: «Крови своей не лили на полях сражений, а только давали ей стынуть в жилах, но, может быть, эти неизвестные люди стоят многих славных»[1103].

К вечеру 14 ноября оба моста были готовы. Остаток этого дня и весь следующий день французы переходили Березину беспрепятственно. Сам Наполеон во главе Старой гвардии переправился к середине дня 15-го. «Император стоял у входа на мост и торопил переправу, - вспоминал очевидец. - Он казался мне таким же спокойным, как на смотру в Тюильри»[1104].

Тем временем Витгенштейн с севера, из Баран, и Чичагов, уже разобравшийся в переправах, с юга, от Ухолод спешили к Студенке. А с востока к Борисову вышли передовые части Главной армии под начальством Ермолова и Платова. Теперь французам пришлось пробиваться и к Березине (с левого на правый берег) и от Березины дальше на запад. Жесточайший бой на обеих берегах реки не утихал с раннего утра 16 ноября до поздней ночи с 16 на 17-е[1105].

Утром 17 ноября наступила развязка. Атакуемый Витгенштейном и Чичаговым и не исключавший скорого появления Кутузова, Наполеон понял, что всю артиллерию и обозы ему не спасти. В 8 часов 30 минут утра, когда на левом берегу еще оставалась масса «некомбатантов » (больше 10 тыс. человек), генерал Эбле по приказу Наполеона и под вопли оставшихся поджег оба моста[1106]. Еще через полчаса на всю эту массу беспорядочно толпившихся в пароксизме отчаяния людей налетели казаки и частично изрубили, а большей частью взяли в плен. А в это время Наполеон, отбиваясь от Чичагова, уходил с гвардией, остатками кавалерии Мюрата, корпусов Даву, Нея, Богарне, Удино, Виктора, Жюно, Понятовского через Зембин на запад, к Вильно.

По выражению писателя - юмориста Аркадия Аверченко, Наполеон на Березине «потерпел победу»[1107]. Действительно, потерял он здесь людей больше, чем при Бородине (20 - 25 тыс. строевых и примерно столько же прочих)[1108]. Через три дня после Березины у него, по данным Ж. Шамбре, оставалось, кроме 10 - 15 тыс. «некомбатантов », всего 9 тыс. бойцов: 2 тыс. офицеров и 7 тыс. солдат, почти исключительно гвардейских[1109]. Но ведь Александр I и Кутузов планировали истребить на Березине всю французскую армию «до последнего ее солдата», включая Наполеона, разумеется. Между тем Наполеон спас не только себя самого, но и все то, что россияне особенно старались «искоренить»: гвардию, офицерский корпус, генералитет и всех маршалов (пленен был лишь один генерал-Л. Партуно, который ранее уже побывал в плену у А. В. Суворова). «К общему сожалению, - рапортовал царю огорченный Кутузов, - сего 15-го числа Наполеон <...> переправился при деревне Студенице»[1110].

Сравнив итоги Березинской операции с тем, каково было положение Наполеона в ее начале и какую цель ставил перед собой Наполеон, можно понять, почему не только французы (А. Коленкур, А. Фэн, А. Жомини, А. Тьер), но и ряд авторитетов европейской, русской дореволюционной, советской и постсоветской историографии (К. Клаузевиц, Ф. Меринг, Г. Хатчинсон, Д. Чандлер, М. И. Богданович, Е. В. Тарле, О. В. Соколов) пришли к выводу, что «как военный случай Березинская переправа представляет собой замечательное наполеоновское достижение», ибо «честь свою Наполеон здесь спас в полной мере и даже приобрел новую славу»[1111].

Как исследовательскую несообразность отмечу здесь глобальный вывод Л. Г. Бескровного. Этот авторитетнейший в советское время историк, доктор, профессор, ведущий сотрудник Академии наук СССР, известный тем, что он объявил, будто «после Бородинского сражения начался период контрнаступления» россиян (стало быть, оставление Москвы французам было актом русского контрнаступления!), так оценил Березинскую операцию: «Военная история нового времени не знает случая столь энергично и умело проведенного окружения и уничтожения армии противника»[1112]. Выходит, Бескровному был неведом известный каждому школьнику «случай» под Седаном, где в 1870 г. пруссаки окружили и полностью ликвидировали (уничтожили и пленили) 120-тысячную французскую армию во главе с императором Франции (Наполеоном III)!

С легкой руки Кутузова, который в рапортах царю всю вину за то, что не удалось покончить с Наполеоном, возложил на Чичагова[1113], адмирал сразу же стал и отныне остается в России козлом отпущения за русские промахи на Березине. Жена Кутузова Екатерина Ильинична, статс-дама императорского двора, говорила: «Витгенштейн спас Петербург, мой муж - Россию, а Чичагов - Наполеона». Эти ее слова циркулировали даже в Англии, их знал Д. Г. Байрон[1114]. «Все состояния подозревали его в измене», - вспоминал о Чичагове Ф. Ф. Вигель[1115]. Г. Р. Державин высмеял «земноводного генерала» в эпиграмме[1116], а И. А. Крылов - в басне «Щука и кот». Александр I, ранее доверявший Чичагову, как своему «homme de tète» (впередсмотрящему), теперь поверил молве и не вступился за репутацию адмирала. Чичагов так обиделся за все это, что в 1814 г. навсегда покинул родину (а дожил он до 1849 г.) и писал за границей желчные воспоминания, в которых оправдывал свои действия.

Сегодня любой историк, умеющий судить непредвзято, видит то, на что указывали еще сами участники событий (А. П. Ермолов, В. И. Левенштерн, В. С. Норов, Денис Давыдов): из трех русских командующих именно Чичагов больше всех мешал французам переправиться через Березину и причинил им наибольший урон. Зато Кутузов, который должен был теснить врагов и прижать их к Березине, все время оставался далеко позади и лишь 19 ноября перешел через Березину у местечка Жуковец, в 53 км южнее места переправы Наполеона[1117]. Не зря Ж. де Местр ехидничал по этому поводу: «Вот если бы Наполеон командовал русскими, то, уж конечно, взял бы в плен самого себя»[1118].

Впрочем, Березинская операция, даже не удавшаяся россиянам в главном, поставила Наполеона на край гибели. Его Великая армия вскоре фактически перестала существовать, а то, что осталось от нее, могло лишь послужить (и действительно послужило) основой для создания новой армии. Только теперь Наполеон решился подготовить общественное мнение Франции и Европы к восприятию постигшей его катастрофы. 21 ноября в Молодечно он составил «погребальный», как назвали его сами французы, 29-й бюллетень - своего рода надгробное слово о Великой армии[1119]. Признав свое поражение, Наполеон объяснил его превратностями русской зимы, а закончил фразой, которая шокировала даже его верноподданных: «Здоровье Его Величества никогда не было лучшим». «Лев получил тяжелые ранения, - так комментировал эту фразу А. 3. Манфред, - но он жив, он еще сохранил силы, и он опасен. Берегитесь! В этом был смысл последней фразы 29-го бюллетеня, показавшейся современникам столь мало уместной и странной. То было предостережение»[1120].

Вечером 23 ноября в местечке Сморгонь император покинул остатки своей армии, передав командование И. Мюрату как старшему по титулу - монарху, неаполитанскому королю. Он отправился в Париж, чтобы опередить пораженческие толки вокруг 29-го бюллетеня, а главное - собрать новую армию. Взяв с собой А. Коленкура, М. Дюрока, генерал-адъютанта Ж. Мутона, секретаря А. Фэна, переводчика графа С. Вонсовича, несколько слуг и - только до русской границы - кавалерийский эскорт, Наполеон за 13 дней промчался инкогнито, под именем герцога Виченцского, через всю Европу, миновал все расставленные для него западни и к полуночи 6 (18) декабря уже был в Париже.

После отъезда Наполеона из армии моральный дух ее остатков (если не считать гвардии) упал и дисциплина развалилась окончательно. «Присутствие императора воодушевляло нас, - вспоминал сержант А. - Ж. - Б. Бургонь, - он всегда умел находить новые ресурсы, чтобы извлечь нас из беды <...>. Как бы мы ни были несчастны, всюду с ним мы были уверены в победе»[1121]. Солдаты Великой армии боготворили своего императора. Стоило ему вскоре после Березины в двадцатиградусный мороз спросить понурого гренадера: «Холодно тебе, мой друг?», как тот приосанился и бодро ответил: «Нет, государь, когда я смотрю на вас, мне тепло». «Тепло, как от солнца, в ледяном аду», - прокомментировал этот ответ гренадера Д. С. Мережковский[1122]. Мюрат заменить Наполеона, конечно же, не мог. При нем дезорганизация и деморализация остатков армии (еще раз оговорюсь: кроме гвардии) приняли столь «чудовищные размеры»[1123], что испугали его самого: 5 января 1813 г. он вдруг взял и уехал к себе в Неаполь (можно сказать дезертировал), сдав командование Евгению Богарне.

После Березины ударили по деморализованным завоевателям и уже не ослабевали самые жестокие морозы: 23 ноября в Сморгони было минус 25°, 25-го в Ошмянах - 34°, 27-го и 28-го в Вильно - 28°[1124]. Обессиленные «дети Парижа», пришельцы из теплых далей Лазурного берега и солнечного Неаполя гибли от холода и на привалах, и прямо на ходу. «Оставляемый нами бивак походил на поле сражения, - свидетельствовали французы. - Он бывал покрыт трупами так же, как и дороги, по которым мы проходили»[1125]. «Все погибло», - в таких выражениях рапортовал Л. А. Бертье Наполеону в Париж из Вильно 9 декабря[1126].

Удивительно, как в таких условиях французы могли вести с собой русских пленных. Всего из Москвы их вывели, по разным данным, от 2 до 3 тыс.[1127], и какое-то число, пусть даже крайне малое, довели до Франции. В этом числе оказались граф В. А. Перовский - будущий фаворит Николая I с любопытной родословной (двоюродный внук морганатического супруга царицы Елизаветы Петровны А. Г. Разумовского и двоюродный же дед цареубийцы Софьи Перовской)[1128] и рядовой солдат Семенов - по семейной легенде предок всемирно известного мастера детективного жанра в литературе Жоржа Сименона[1129].

Что касается французских военнопленных 1812 г., то наиболее колоритной (даже несколько экзотической) личностью среди них оказался лейтенант Жан Батист Николя Савен, который попал в плен на Березине и с февраля 1813 г. навсегда остался в Саратове, где служил воспитателем в благородном пансионе при местной гимназии, преподавал французский язык и умер 29 ноября 1894 г. на 127 (!) году жизни - последним из ветеранов Наполеона[1130].

В плен были взяты и те 5139 больных и раненых французов, которые оставались в госпиталях Вильно к приходу русских войск. В их числе был 27-летний генерал Мари Ксавье Жозеф Лефевр - сын командующего Старой гвардией маршала Ф. - Ж. Лефевра, герцога Данцигского. Маршал оставил раненого сына и при нем - письмо на имя А. А. Аракчеева с просьбой проявить к раненому «лояльность». Через четыре дня после вступления русской армии в Вильно генерал Лефевр умер и был похоронен на местном Бернардинском кладбище. Спустя 100 лет, к 1912 г., его могила с мраморным надгробием еще сохранялась[1131].

Уникальный в истории всех времен и народов факт: в кровопролитной войне 1812 г. с Россией Наполеон не проиграл ни одного сражения (даже при Березине «потерпев» победу!), но потерял почти всю свою, более чем полумиллионную армию. Если не считать вспомогательные войска пруссаков и австрийцев, из примерно почти 600 тыс. завоевателей, вторгшихся в Россию, выбрались из России едва ли больше 30 тыс. горемык, включая и фланговые корпуса[1132]. Кутузов имел основания так отрапортовать царю 7 декабря 1812 г.: «Неприятель почти истреблен»[1133].

Во Франции известие о гибели Великой армии вызвало всеобщее потрясение, тем более сильное, что страна не была к такому готова. Ведь еще недавно французские газеты прославляли вступление Наполеона в Москву как нечто «выходящее за пределы всего, что давала нам доселе его полная чудес история»[1134]. Правда, отступление из Москвы, как ни приукрашивалось оно в 27-м и 28-м бюллетенях Наполеона, встревожило Францию. «Мы начали пробуждаться от сна», - вспоминала герцогиня Л. д’Абрантес; и все-таки окончательное пробуждение «было ужасно»[1135]. Опубликованный 16 декабря в парижском официозе «Moniteur» 29-й бюллетень ошеломил французов[1136]. Одна его фраза о том, что-де из-за морозов «армия, столь блестящая еще 6 ноября, 14-го имела уже иной вид, почти без кавалерии, без орудий, без транспорта»[1137], сказала почти все - остальное дорисовывало воображение. Вся страна была повергнута в траур. Повсюду, с верхов до самого низа социальной лестницы, начался ропот.

Катастрофой, случившейся с ним в России, потрясен был и сам Наполеон. Перед нападением на Россию он взвесил, казалось, все: ее военный потенциал, способности русских генералов, количество и качество солдат и вооружений, - но сражаться ему пришлось со всем российским народом, которого он, прикидывая свои шансы на победу, опрометчиво не принял в расчет. Вот в чем была его главная, роковая оплошность, более важная, чем недоучет российских пространств и морозов, оплошность, тем более непостижимая, что он с 1808 г. уже страдал от нее в Испании. Иначе говоря, против него вновь сработал испанский синдром, теперь многократно большего масштаба, ибо Россия предстала перед Наполеоном как «Испания без границ».


Загрузка...