Что делать, как не петь Тому хвалы,
Кто вел вперед нас через волн валы
К неведомым далеким островам,
Что благодатнее известных нам?
Он уничтожил гадов тех, чьи спины
Вздымают разъяренные пучины,
Он дал нам землю, полную садов
С оградою от штормов и попов.
И властвует там вечная весна,
Покрыла блеском все вокруг она…
Мы [видели] людей… находившихся под покровительством английского правительства и защищаемых им… в течение долгих лет… восходящих к такому процветанию и счастью, которому можно было бы позавидовать… Они обезумели от избытка счастья и ударились в открытый бунт против своего родителя, который защищал их от козней врагов.
Между началом XVII века и 50-ми годами XX века более двадцати миллионов человек покинули Британские острова, чтобы начать за морем новую жизнь. Малая часть их впоследствии вернулась обратно. Ни одна страна в мире не приблизилась к такому высокому показателю эмиграции. Покидая Британию, первые эмигранты рисковали не только накопленными в течение жизни сбережениями, но и самой жизнью. Их путешествия никогда не были безопасными, а место назначения редко оказывалось приветливым. Их решимость поставить все на билет в один конец сбивает нас с толку. И все же без миллионов таких билетов, приобретенных иногда добровольно, иногда нет, может, и не было бы никакой Британской империи. Основой ее существования была массовая миграция — самая масштабная в истории. Исход англичан из Британии изменил мир. Целые континенты стали белыми.
Для большинства эмигрантов Новый Свет означал свободу: в некоторых случаях религиозную, но прежде всего — экономическую. Британцам нравилось думать, что Британская империя свободна, в отличие от Испанской, Португальской и Голландской. Эдмунд Берк в 1766 году заметил, что “без свободы не существовало бы и Британской империи”. Но могла ли быть империя, подчинявшая себе чужие земли, основана на свободе? Нет ли здесь противоречия? Конечно, не все, кто пересек океаны, сделали это добровольно. Кроме того, и после переезда они остались подданными британского монарха. Насколько это делало их политически свободными? Ведь именно это привело к первой большой антиколониальной войне.
Конечно, с 50-х годов XX века миграционные потоки повернули вспять. Более миллиона человек со всей Британской империи уехали в Англию. Эта “обратная колонизация” вызывает столь бурную полемику, что теперь ее строго ограничивают. А в XVII-XVIII веках сами британцы были нежелательными элементами, по крайней мере, с точки зрения тех, кто уже населял Новый Свет. “Принимающей стороне” английской “империи свободы” миллионы приезжих казались немногим лучше “белой чумы”[28].
В самом начале XVII века группа отважных первопоселенцев переплыла море, чтобы приобщить к цивилизации примитивную, по их мнению, страну, населяемую “варварским народом”, — Ирландию.
Английскую колонизацию Ирландии санкционировали Мария I и Елизавета I из династии Тюдоров. Сначала пришельцы обосновались в Манстере, на юге острова, а затем в Ольстере, на севере. Считается, что здесь коренится ирландская проблема. Однако колонизация задумывалась как ответ на хроническую нестабильность в Англии.
С 1541 года, когда Генрих VIII провозгласил себя королем Ирландии, власть английского монарха ограничивалась районом Пейл (то есть “ограда”), образованным английскими поселениями в окрестностях Дублина, и лагерем у осажденного шотландского замка Каррикфергус. Остальная Ирландия отличалась языком, религией, поземельными отношениями, общественной структурой. При этом существовала опасность того, что Испания могла воспользоваться католической Ирландией как “черным ходом” в протестантскую Англию. В этих обстоятельствах англичане сочли колонизацию оправданной контрмерой. В 1556 году Мария I пожаловала “добрым людям” земли, конфискованные у ирландцев в Ленстере (в графствах Лейке и Оффали), и те заложили города Филипстаун и Мэриборо (которые, однако, были не крупнее сторожевых застав). При Елизавете I, единокровной сестре Марии I, идея английской колонизации претворилась в дело. В 1569 году сэр Уорхэм Сентлежер предложил основать колонию на юго-западе Манстера. Два года спустя сэр Генри Сидни и граф Лестер убедили королеву предпринять подобные шаги в Ольстере после конфискации владений Шана О'Нила.
Идея была такой: купцы основывали бы “города-убежища”, а “добрые люди — землепашцы, каретники и кузнецы… также селились бы там… и служили у джентльменов, которые там поселятся”. Уолтер Девере, граф Эссекс, который заложил свои имения в Англии и Уэльсе для финансирования “предприятия Ольстера”, убеждал, что эта “пустынная”, “заброшенная” и “безлюдная” земля будет течь “молоком и медом”.
Но дела у предполагаемых колонистов пошли неважно, и многие из них вернулись в Англию, “не сумев забыть об изысканной жизни… и испытывая нехватку людей решительных, готовых терпеть муки в течение года или двух в этой пустынной стране”. В 1575 году английский отряд отбил Каррикфергус у шотландцев, а графу Эссексу пришлось сражаться с ирландскими вождями под предводительством О'Нила. Год спустя Эссекс умер от дизентерии в Дублине, будучи уверенным в том, что будущее за “учреждением английских колоний”. К 1595 году власть в Ольстере оказалась в руках Гуга О'Нила, графа Тирона, который объявил себя верховным правителем Ольстера после того, как заручился поддержкой Испании. В августе 1598 года О'Нил разбил английскую армию на реке Блекуотер у Желтого Брода (графство Арма). То же произошло и в Манстере. После подавления выступлений католиков там началась колонизация. Земли планировалось разделить на имения площадью двенадцать тысяч акров и предоставить их англичанам, которые обяжутся заселить их колонистами. Среди тех, кто приобрел земли в Манстере, были сэр Уолтер Рэли и Эдмунд Спенсер, сочинивший “Королеву фей” в своем доме в Килколмане (графство Корк). В октябре 1598 года поселенцы были перебиты восставшими. Жилище Спенсера сровняли с землей.
Только неудача испанского десанта, запертого в Кинсейле, и поражение О'Нила, пытавшегося ему помочь, предотвратили провал елизаветинского плана колонизации. После поражения О'Нила и его бегства в 1607 году на континент[29] преемник Елизаветы — шотландский король Яков VI, который стал английским королем Яковом I, вернулся к колонизации.
Как известно любому, читавшему стихи Джона Донна, люди эпохи короля Якова безмерно любили метафоры. Они называли колонизацию “насаждением” (plantation): по словам сэра Джона Дэвиса, поселенцы были “добрым зерном”, а местные жители — “сорняками”. Но это было чем-то большим, чем “возделывание” общества. Теоретически “насаждение” являлось тем же самым, что и древнегреческая колонизация, то есть основанием приграничных поселений с лояльным населением. На практике же она означала этническую чистку. Земли ирландских мятежников (большая часть территории графств Арма, Колрейн, Фермана, Тирон, Каван и Донегол) были конфискованы. Наиболее ценные в военном и сельскохозяйственном отношении земли передавались, по словам Чичестера, ирландского наместника, “колониям, составленным из достойных людей из Англии и Шотландии”. Сейте доброе английское и шотландское зерно, “и страна когда-нибудь будет счастливо устроена”. Сам король ясно дал понять, что местное население “сведут” везде, где только возможно.
Так называемая Печатная книга, изданная в апреле 1610 года, подробно разъясняла, как должна функционировать колония. Землю следует аккуратно поделить на участки площадью от одного до трех тысяч акров. Крупнейшие участки должны получить люди, зловеще названные “предпринимателями”[30]. Они должны были построить на своей земле протестантские церкви и фортификационные сооружения. Стены Дерри (с 1610 года — Лондондерри) были символической оградой, защищающей новое сообщество протестантов, “высаженное” в Ольстере Лондоном. Католики должны были жить вне стен, в Богсайде. Ничто не иллюстрирует лучше этническую и религиозную сегрегацию, сокрытую в политике “насаждения”.
Едва ли кто-то всерьез считал, что после всего этого Ирландия будет “устроена”. Двадцать второго октября 1641 года ольстерские католики поднялись против пришельцев. В “ужасной кровавой буре” погибло около двух тысяч протестантов. Не в последний раз подтвердилось, что колонизация ведет к конфликту, а не сосуществованию. И все-таки английские “посадки” прижились. Перед восстанием 1641 года более тринадцати тысяч англичан и англичанок жили в шести графствах, входящих в колонию короля Якова, и еще более сорока тысяч шотландцев — в Северной Ирландии. Манстер тоже возродился: к 1641 году в Ирландии насчитывалось двадцать две тысячи “новых англичан”. И это было только начало. К 1673 году анонимный памфлетист мог с уверенностью описывать Ирландию как “один из важнейших членов Британской империи”.
Таким образом, Ирландия была экспериментальной лабораторией британской колонизации, а Ольстер — опытной колонией. Казалось бы, это доказывало, что империя может быть построена не только благодаря торговле и завоеванию, но и благодаря миграции и расселению. Теперь проблема состояла в том, чтобы экспортировать эту модель дальше: не только через Ирландское море, но и через Атлантику.
Идея разбить “насаждения” в Америке, как и в Ирландии, относится к эпохе Елизаветы. Как обычно, желание подражать Испании — и боязнь быть превзойденным Францией[31] — убедили корону поддержать это начинание. В 1578 году девонширский дворянин Хамфри Гилберт (единоутробный брат сэра Уолтера Рэли) получил патент от королевы на колонизацию свободных земель к северу от испанской Флориды. Девять лет спустя было основано первое британское поселение в Северной Америке — на острове Роанок, к югу от Чесапикского залива, там, где сейчас стоит город Китти-Хок. К этому времени испанская и португальская колонизация Центральной и Южной Америки шла уже почти сто лет.
Один из самых важных вопросов истории Нового времени таков: почему заселение североевропейцами Северной Америки привело к иным результатам, нежели освоение Южной Америки южноевропейцами?
Поиски золота и серебра быстро сменились интересом к сельскохозяйственным культурам. В Новом Свете уже произрастали: кукуруза, картофель, батат, помидоры, ананасы, какао и табак. Там можно было выращивать и культуры, завезенные с других материков: пшеницу, рис, сахарную свеклу, бананы и кофе. Ко всему прочему производительность сельского хозяйства выросла благодаря распространению в Новом Свете неизвестных там прежде свиней, крупного рогатого скота, овец, коз, лошадей, кур. Однако гибель примерно трех четвертей коренного населения (случай Латинской Америки) из-за болезней, принесенных европейцами (оспы, кори, гриппа и сыпного тифа), а после африканцами (особенно желтой лихорадки), создавала не только удобный вакуум власти, но также хроническую нехватку рабочих рук. Это делало крупномасштабную иммиграцию в Новый Свет не только возможной, но и желательной. Это означало также, что даже спустя сто лет иберийского владычества большая часть Американского континента все еще не была освоена европейцами. Рэли назвал окрестности Чесапикского залива Виргинией, “девственной” землей, не только в честь “королевы-девственницы” Елизаветы I.
Виргиния вселяла большие надежды. Говорили, например, что она родит “все плоды Европы, Африки и Азии”. По словам одного энтузиаста, “земля [там] порождает все в изобилии, как при сотворении, без усилия или труда”. Поэт Майкл Дрейтон назвал Виргинию “единственным раем на земле”. Считали, что земля там будет течь молоком и медом. Виргиния казалась
Тиром красок, Басаном лесов, Персией масел, Аравией пряностей, Испанией шелков… Нидерландами рыбы, Вавилоном зерна… Там в изобилии тутовые деревья, и руды, и рубины, и жемчуга, и самоцветы, и виноград, и олени, и дичь, и лекарственные снадобья, и съедобные растения, и корней для красок, и золы для мыла, и древесины для построек, и пастбищ, и рек для рыболовства, и всяких других товаров, какие только ни пожелает Англия.
Проблема была в том, что Америка отстояла от Англии на тысячи миль дальше Ирландии и сельское хозяйство там нужно было начинать на пустом месте, а прежде чем получить первый урожай, нужно было решить продовольственную проблему. Кроме того, оказалось, что желающим поселиться в Америке угрожает нечто более опасное, чем паписты-“дровосеки” в Ольстере.
Как и в случае британской торговли с Индией, колонизация Америки была формой общественно-частного партнерства: правительство диктовало правила посредством выдачи королевских хартий, а частные лица рисковали, причем не только своими деньгами. Первое поселение в Роаноке просуществовало всего год. К июню 1586 года оно было покинуто из-за напряженных отношений с индейцами. Вторую экспедицию к Роаноку (1587) возглавил Джон Уайт, который, уехав в Англию за помощью, оставил там свою жену и детей. Вернувшись в 1590 году, он не нашел никого: все колонисты исчезли. К услугам Виргинской компании, основанной в апреле 1606 года, прибегали лишь те, кто был готов рисковать.
Сейчас мало что осталось от Джеймстауна — первого американского аванпоста компании в Виргинии. Его по праву можно назвать первой успешной британской колонией в Америке, хотя и он едва избежал гибели в первый же год. Малярия, желтая лихорадка и чума пощадили тогда тридцать восемь колонистов примерно из ста. Почти десять лет Джеймстауну грозило исчезновение. Его спас полузабытый сейчас Джон Смит. Бесстрашный солдат и моряк, побывавший в рабстве у турок, Смит видел будущее Британской империи в колонизации Америки. Хотя он прибыл в Виргинию в оковах (его обвинили в попытке мятежа на корабле посреди Атлантики), он сумел навести порядок и, замирив индейцев, предотвратить второй Роанок. Даже в этом случае шанс прожить год в Джеймстауне составлял примерно 50%, и зима 1609 года, в которую Смит должен был получить долгожданные припасы из Англии, запомнилась как голодное время. Только отчаянные люди при таком раскладе рисковали жизнью. Джеймстаун нуждался в умелых ремесленниках и фермерах, а Смит получал отбросы общества. Нужно было нечто большее, чтобы британские “насаждения” в Америке могли укорениться.
Одним из важных стимулов для переселенцев было предложение Виргинской компанией 50-акровых участков, передаваемых навечно за незначительную арендную плату (подушное право). Причем поселенцу полагалось пятьдесят акров и на каждого иждивенца, которого тот привез с собой. Но одной перспективы получить в Америке землю было мало для привлечения таких людей, в которых нуждался Джон Смит. Столь же важно было открытие, сделанное в 1612 году: здесь было легко выращивать табак. К 1621 году объем экспорта табака из Виргинии увеличился до 350 тысяч фунтов в год. Шесть лет спустя сам король посетовал виргинскому губернатору и совету колонии на то, “что провинция целиком построена на дыме”.
На первый взгляд, табак был решением проблемы. Этот бизнес не нуждался в крупных инвестициях: требовалось немного инструментов, пресс и сушильный сарай. Хотя на производство уходило много времени, оно не требовало тяжелого труда. Для него требовались простые навыки вроде умения вершковать растения. То, что табак истощал почву за семь лет культивации, только поощряло продвижение колонистов на запад. Однако легкость выращивания табака едва не привела Виргинию к краху. В 1619-1639 годах, когда объем вывоза табака, увеличивавшийся в геометрической прогрессии, достиг полутора миллионов фунтов, цена фунта табака снизилась с трех шиллингов до трех пенсов. Монополистические торговые компании, действовавшие в Азии, не вынесли бы такого спада. Но в Америке, где целью было привлечение переселенцев, таких монополий быть не могло.
В общем, положение Британской Америки оставалось шатким, и благодаря одной экономике она, возможно, не преуспела бы. Кроме прибыли, для переезда за океан нужен был дополнительный стимул. Им стал религиозный фундаментализм.
Англия — после разрыва с Римом при отце Елизаветы I, искреннего увлечения Реформацией при ее сводном брате и попытки возвращения к католицизму при ее сводной сестре — после вступления на престол Елизаветы I встала наконец на умеренно протестантский “средний путь”[32]. Однако для людей, которые нам известны как пуритане, англиканские установления были вздором. Когда стало ясно, что Яков I намеревается поддерживать елизаветинские порядки, несмотря на свое шотландское воспитание, группа “пилигримов” из Скруби в Ноттингемшире решила, что пришло время уехать. Они попробовали обосноваться в Голландии, но спустя десять лет решили оставить и ее как страну слишком земную. И тут они услышали об Америке. Именно обстоятельство, отпугивавшее прочих (то, что Америка была глушью), пришлось им по вкусу: где еще строить действительно благочестивое общество, как не на земле “безвидной и пустой”?
Девятого ноября 1620 года, спустя почти восемь недель после отплытия из Саутгемптона, “пилигримы” пристали к Кейп-Коду. Будто бы специально отыскав для себя самую “чистую доску”, они высадились примерно в двухстах милях севернее Виргинии, на холодных берегах, которые Джон Смит окрестил Новой Англией. Любопытно, на что могла бы походить сейчас Новая Англия, если бы “пилигримы” были единственными людьми на “Мейфлауэре”? Ведь они были не только фундаменталистами, но и в буквальном смысле коммунистами, намеревающимися совместно владеть собственностью и справедливо распределять плоды своих трудов. “Пилигримами” оказались всего около трети из 149 пассажиров, а большинство переселенцев просто откликнулось на рекламные объявления Виргинской компании, так что их мотивы были скорее материальными, чем духовными. Некоторые из пассажиров покинули родину из-за упадка текстильной промышленности Восточной Англии. Их целью было преуспеть, причем вовсе не в благочестии. И влекло их в Новую Англию не отсутствие епископов и других рудиментов папизма, а рыба.
Большая Ньюфаундлендская банка давно привлекала английских рыбаков. Но, конечно, намного легче было достичь рыбных мест из Америки. Береговые воды Новой Англии также были богаты рыбой: у Марблхеда, “казалось, можно пройти по рыбьим спинам, не замочив ног”. Неутомимый Джон Смит осознал важность этого ресурса, когда впервые обследовал береговую линию. Позже он написал: “Не позволяйте гнусности слова 'рыба' отвратить вас, поскольку она обеспечит вас золотом, как и копи Гвианы или Тумбату, с меньшей опасностью и издержками и с большей надежностью и легкостью”. Совсем другое дело: не бог, но треска (not God but cod). Битые непогодой надгробия на кладбище в Марблхеде на побережье Массачусетса свидетельствуют о существовании на этом месте английского поселения уже в 1628 году. В этом городе не было церкви и проповедника до 1684 года — то есть прошло более шестидесяти лет с тех пор, как “пилигримы” основали Плимут. К тому времени рыболовная промышленность была уже налажена и ежегодно давала на экспорт сотни тысяч бочек трески. Может, “пилигримы” и сбежали в Новый Свет от папистов. Целью же обитателей Марблхеда было стать ловцами не человеков, а рыбы.
Итак, вот формула успеха Новой Англии: пуританство плюс мотив прибыли. Эту формулу институциализировала Компания Массачусетского залива, основанная в 1629 году. Ее глава Джон Винтроп удачно объединял в себе индепендентство и капитализм. К 1640 году Массачусетс благодаря не только рыболовству, но и меховому промыслу и сельскому хозяйству, стал быстро развиваться. К тому времени в колонии осели около двадцати тысяч человек — намного больше, чем все население побережья Чесапикского залива. Всего через тридцать лет население Бостона утроилось.
Был и другой важный аспект: воспроизводство. В отличие от европейских колонистов, обосновавшихся южнее, население Новой Англии очень быстро начало воспроизводиться, в 1650-1700 годах увеличившись вчетверо. Там был отмечен, вероятно, самый высокий коэффициент рождаемости в мире. В Британии вступали в брак фактически около трех четвертей граждан, а в американских колониях — девять из десяти, и брачный возраст женщин в колониях был значительно ниже — следовательно, была выше и рождаемость. В этом состояло одно из основных различий между Британской и Латинской Америками. Испанские encomanderos[33] чаще всего были одинокими мужчинами. Женщины составляли всего около четверти из полутора миллионов испанских и португальских мигрантов, приехавших в Латинскую Америку до завоевания ею независимости. Поэтому большинство иберийских мигрантов-мужчин находили партнерш среди сокращающегося местного населения или рабынь, число которых росло. В результате в течение жизни нескольких поколений на свет появилось значительное число метисов и мулатов — потомков выходцев с Пиренейского полуострова и африканцев[34]. Британские переселенцы в Северной Америке были не только гораздо многочисленнее. Их поощряли привозить с собой английских жен и детей, чтобы таким образом сохранить свою культуру более или менее неизменной. Поэтому в Северной Америке, как и в Северной Ирландии, британская колонизация была семейным делом. Вследствие этого Новая Англия действительно была новой Англией, в отличие от Новой Испании, которая никогда не была новой Испанией.
Как и в Ольстере, в Новом Свете устраивать плантацию значило насаждать не только людей, но и злаки. А выращивание злаков подразумевало возделывание земли. Вопрос был в том, чьей земли?
Колонисты едва ли могли притворяться, что никто не жил здесь прежде. В одной только Виргинии жило десять-двадцать тысяч индейцев-алгонкинов. Джеймстаун находился в центре территории поватенов. Сначала казалось, что есть шанс на мирное сосуществование, основанное на торговле и даже на смешанных браках. Вождь поватенов Вахунсонакок преклонил колено и был коронован Джоном Смитом как вассал короля Якова. Покахонтас, дочь Вахунсонакока, была первой коренной американкой, вышедшей замуж за англичанина (и одного из первых табачных плантаторов) — Джона Ролфа. Но этому примеру последовали немногие. Когда сэр Томас Дейл посватался к младшей дочери Вахунсонакока (“желая всегда жить в его [Вахунсонакока] стране, он полагает, что не может быть истиннее поддержки мира и дружбы, чем такая естественная связь”), его авансы были отклонены. Вахунсонакок к тому времени заподозрил, что Дейл вынашивает план “завоевать мой народ и овладеть моей страной”. Он оказался прав.
Капеллан Виргинской компании Роберт Грей в своем памфлете “На всех парусах к Виргинии” вопрошал: “На каком основании и по какому праву мы можем вступать на землю этих дикарей, забирать их законное наследие и населять их земли, без того, чтобы они причинили нам вред или спровоцировали нас?” Ответ Ричарда Хаклюйта заключался в том, что коренные американцы “взывают к нам… чтобы мы пришли и помогли”. На печати Компании Массачусетского залива (1629) был даже изображен индеец, предлагающий всем желающим: “Придите и помогите нам”. В действительности британцы намерены были помочь самим себе. По словам сэра Фрэнсиса Уайта, губернатора Виргинии, “нашим первым делом является изгнание дикарей, чтобы получить свободные земли для выпаса скота, свиней и проч., и это с лихвой нам воздастся, поскольку бесконечно лучше, если среди нас не будет никаких язычников”. Чтобы оправдать экспроприацию, британские колонисты придумали замечательное оправдание — концепцию terra nullius, ничьей земли. По словам Джона Локка (великого политического философа, который также служил секретарем графа Шефтсбери, лорда-собственника Каролины), земля принадлежит человеку, только если он “смешал с ней свой труд и тем самым присоединил ее к своей собственности”. Проще говоря, если земля была не ограждена и не использовалась для сельского хозяйства, ее можно было занимать. По мнению Джона Винтропа,
туземцы Новой Англии не огораживают земли, не пытаются осесть на ней, ничего не сажают, не приручают скот для того, чтобы обустроить землю. Поэтому естественно оставить им небольшую территорию, достаточную для их нужд, и по праву занять остальные земли, так что их хватит и им, и нам.
Переселенцы терпели коренных американцев, пока тем было место в зарождающейся экономической системе. Компания Гудзонова залива в Канаде охотно прибегала к помощи индейских охотников из племени кри, поставлявших скупщикам шкуры бобра и карибу. Индейцы наррагансетт также пользовались уважением колонистов, поскольку собирали на берегах пролива Лонг-Айленд вампум — фиолетовые и белые раковины, служившие самой старой североамериканской валютой. Но там, где индейцы требовали собственности на пригодную для сельского хозяйства землю, мирное сосуществование было исключено. Если индейцы сопротивлялись экспроприации, их было можно и должно, говоря словами Локка, “уничтожить как льва или тигра — одного из тех диких кровожадных зверей, с которыми люди не могут иметь ни совместной жизни, ни безопасности”[35].
Уже в 1642 году Миантономо, вождь племени наррагансетт с Род-Айленда, предсказал:
Вы знаете, что у наших отцов было много оленей и шкур, наши равнины, как и наши леса, изобиловали оленями и индюками, и наши бухты были полны рыбой и птицей. Но англичане, захватившие нашу землю, косами срезают траву, топорами валят деревья. Их коровы и лошади поедают траву, а боровы портят наши отмели с моллюсками, и все мы будем голодать.
То, что уже случилось в Центральной Америке, теперь повторялось вдоль Североатлантического побережья. В 1500 году на территории, которая впоследствии стала Британской Северной Америкой, жило около 560 тысяч индейцев. К 1700 году их осталось меньше половины. И это было только начало. На территории современных Соединенных Штатов в 1500 году было, вероятно, около двух миллионов коренных жителей. К 1700 году их осталось 750 тысяч, к 1820 году — всего 325 тысяч.
Здесь сказались, кроме прочего, короткие кровавые войны с хорошо вооруженными колонистами. После того, как в 1622 году поватены напали на Джеймстаун, колонисты лишь утвердились в своей правоте. По мнению сэра Эдварда Кока, индейцы могли только быть perpetui enimici, “вечными врагами… поскольку между дьяволом, чьими подданными они являются, и христианами может быть только вечная вражда и не может быть никакого мира”. На повестке дня стояла резня: поватенов в 1623 и 1644 годах, пекотов в 1637 году, доегов и сусквеханноков в 1675 году, вампаноагов в 1676-1677 годах. Но наибольший урон коренным американцам нанесли инфекционные болезни, привезенные со всех концов мира переселенцами: оспа, грипп, дифтерия. Подобно крысам, разносившим “черную смерть” в Средние века, белые колонисты были носителями смертоносных микробов.
С другой стороны, опустошение, производимое оспой, в глазах переселенцев было доказательством, что Бог на их стороне и очень кстати избавляет новый мир от прежних его обитателей. Одно из обстоятельств, за которое благодарили Бога “пилигримы” в Плимуте в конце 1621 года, заключалось в том, что 90% коренного населения Новой Англии умерло от болезней в десятилетие перед их приездом, прежде — очень предусмотрительно — обработав землю и припася на зиму зерно. По словам Джона Арчдейла, губернатора Каролины в 90-х годах XVII века, “Рука Господа [была] весьма заметна в том, что количество индейцев уменьшилось, чтобы освободить место для англичан”.
Как бы то ни было, почти полное исчезновение прежних собственников не означало, что земля в колониальной Америке не принадлежала никому. Она принадлежала королю, и он мог отдать ее достойным подданным. Поскольку жизнеспособность американских колоний стала очевидной, они превратились в новый источник земель для Стюартов: колонизация и протекция шли рука об руку. Это заметно повлияло на общество Британской Америки. Например, в 1632 году наследникам лорда Балтимора Карл I передал Мэриленд своей хартией, составленной по образцу хартий епископов Даремских (XIV век), дающих право палатината, а также даровав им титул лордов-владельцев. Разделив Каролину между восемью своими приближенными, Карл II изобрел откровенно иерархический общественный строй с “ландграфами” и “касиками”, владевшими 48 тысячами и 24 тысячами акров соответственно, и исключительно аристократическим по составу Большим советом, управлявшим колонией. Новый Амстердам — Нью-Йорк — получил свое нынешнее название после того, как он был отнят у голландцев в 1664 году. Король Карл II пожаловал его во владение своему брату Якову, герцогу Йоркскому.
Чтобы отдать долг в шестнадцать тысяч фунтов одному из своих сторонников — адмиралу Уильяму Пенну, который захватил Ямайку, — Карл II передал сыну Пенна в собственность землю, названную Пенсильванией. Это в одночасье сделало Пенна-младшего крупнейшим частным землевладельцем в английской истории: он распоряжался территорией, значительно превышающей площадь Ирландии. Это также дало ему возможность показать, к чему может привести религиозное усердие вкупе с желанием разбогатеть. Как и “отцы-пилигримы”, Пени в 1667 году стал квакером — членом радикальной религиозной секты, и за свою веру был даже заключен в Тауэр. Но воззрения Пенна сильно отличались от взглядов плимутских колонистов: согласно его проекту под названием “Священный эксперимент” предстояло создать “поселение терпимости” не только для квакеров, но и для любой религиозной секты, если та была монотеистической. В октябре 1682 года “Велкам”, корабль Пенна, поднялся по реке Делавэр, и он с королевской хартией в руке сошел на берег, чтобы основать город Филадельфию (по-древнегречески — братская любовь).
Пенн понимал: чтобы его колония преуспела, она должна приносить доход. Он выразился так: “Я желаю укрепить религиозную свободу, однако я хочу также получить некоторую компенсацию за свои хлопоты”. Пенн стал крупным продавцом недвижимости, распродававшим огромные участки по удивительно низким ценам: за сто фунтов стерлингов можно было купить пять тысяч акров земли. Пенн также показал себя дальновидным градостроителем, желавшим, чтобы его столица была противоположностью переполненного, пожароопасного Лондона: так появилась американская система городской планировки с прямоугольной сеткой улиц. Но прежде всего Пенн был специалистом по маркетингу, который знал, что даже американская мечта должна продаваться. Не ограничиваясь только английскими, валлийскими и ирландскими переселенцами, он способствовал эмиграции в Америку и из континентальной Европы, переводя свои брошюры на немецкий и другие языки. Это сработало: в 1689-1815 годах более миллиона европейцев с континента (главным образом немцы и швейцарцы) переехали в Северную Америку и Британскую Вест-Индию. Комбинация религиозной терпимости и дешевой земли была отличной приманкой для колонистов. В Америке их ждала настоящая свобода: свобода совести — и почти даровая недвижимость.[36]
Но была одна загвоздка. Не все жители этой новой белой империи могли стать землевладельцами. Некоторые должны были трудиться, особенно там, где выращивали сахар, табак и рис. Рабочие руки нашлись через Атлантику. И здесь Британская империя обнаружила пределы свободы.
Британские острова в XVII-XVIII веках дали Америке столько колонистов, сколько ни одна другая европейская страна. Чистая эмиграция из одной только Англии в 1601-1701 годах превысила семьсот тысяч человек. Ее пик пришелся на 40-50_е годы XVII века и не случайно совпал со временем Английской революции. Тогда ежегодный показатель эмиграции был выше 0,2 на тысячу (примерно то же сейчас наблюдается в Венесуэле).
Первых английских переселенцев в Америку влекли свобода совести и дешевая земля. Но смысл эмиграции был совсем иным для тех, кому нечего было продать, кроме своего труда. Для них переезд за океан означал не свободу, а, напротив, расставание с ней. Не многие из таких мигрантов ехали в колонии за свой счет. Чтобы восполнить постоянную нехватку рабочей силы, в Америку ввозили сервентов, или “законтрактованных слуг”. В обмен на переезд в договор включалось обязательство несколько лет (обычно четыре-пять) работать на своего покупателя. По сути, “законтрактованные” стали рабами — рабами по договору с фиксированным сроком. Возможно, при отъезде из Англии они этого не понимали. Когда Молль Флендерс, героиня романа Даниэля Дефо, приехала в качестве невесты плантатора в Виргинию, ее мать (и одновременно свекровь[37]) объяснила ей, что
большинство жителей этой колонии прибыло из Англии в очень жалком состоянии и что, вообще говоря, их можно разделить на два разряда: одни были завезены хозяевами кораблей и проданы в услужение — “так это называют, дорогая, — сказала она, — на самом же деле они просто рабы”, — другие после пребывания в Ньюгейте или иных тюрьмах и смягчения приговора сосланы за преступления, караемые в Англии смертной казнью. Когда они прибывают к нам, — сказала свекровь, — мы не делаем между ними различия: плантаторы покупают их, и они все вместе работают на полях до окончания срока[38].
От половины до двух третей европейских эмигрантов, уехавших в Америку в 1650-1780 годах, были “законтрактованными слугами”. Среди английских эмигрантов на берегах Чесапикского залива пропорция приближалась к семи из десяти. Такие поселения, как Вильямсбург — элегантная столица Виргинии, — в большой степени зависели от дешевого труда сервентов. Они работали не только на табачных плантациях, но и производили разнообразные товары и оказывали услуги зарождающейся колониальной аристократии. Местная “Виргиниа гэзетт” рекламировала “законтрактованных” будто рабов: “Только что прибыли… 139 мужчин, женщин и мальчиков. Кузнецы, каменщики, штукатуры, сапожники… стекольщик, портной, печатник, переплетчик… несколько швей”.
Среди сервентов (возраст большинства составлял 15-21 год) оказался сорокалетний Джон Харроуэр. Он вел дневник, чтобы показать его жене, когда ему удастся воссоединиться с семьей. Много месяцев Харроуэр искал работу на родине, чтобы прокормить жену и детей, но напрасно. Запись в дневнике, оставленная в среду, 26 января 1774 года, объясняет, что именно служило двигателем британской эмиграции в конце XVIII века: “Сегодня мне, оставшемуся без единого шиллинга, пришлось отправиться на четыре года в Виргинию, чтобы работать там учителем за постель, пропитание, мытье и плату в пять фунтов в течение всего этого срока”. Это было не стремление к свободе, а последняя, отчаянная мера. В Атлантике судно “Плантатор”, на котором ехал Харроуэр, попало в сильный шторм. Он так описал ситуацию под палубой, где находились пассажиры:
В восемь вечера мне приказали задраить фор-люк и грот-люк, и несколько времени спустя я увидел самую дикую сцену из всех, о которых я когда-либо слышал или видел. Кто-то спал, кто-то блевал, кто-то гадил, кто-то пускал газы, кто-то бранился, кто-то ругал свои ноги и ляжки, кто-то печень, легкие, глаза. И, что делает сцену еще более странной, некоторые проклинали мать, отца, сестер и братьев.
Чтобы подчеркнуть полную потерю свободы, пассажиров били или заковывали в железо, если они плохо себя вели. Когда Харроуэр наконец добрался после более чем двухмесячного изнурительного путешествия до Виргинии, владение грамотой дало ему преимущество. Он стал учить детей местного плантатора. К сожалению, удача недолго ему улыбалась. В 1777 году, спустя всего три года, он заболел и умер прежде, чем смог оплатить переезд в Америку своих детей и жены.
Опыт Харроуэра был типичен в двух отношениях. Он был шотландцем, что типично для второй волны переселенцев в американские колонии после 1700 года: шотландцы и ирландцы в XVIII веке составили почти три четверти всех британских переселенцев. Именно люди из нищих уголков Британских островов менее всего проигрывали, нанимаясь в сервенты. В 1773 году, когда Джонсон и Босуэлл путешествовали по северу Шотландии, они неоднократно наблюдали признаки того, что последний неодобрительно назвал “повальным неистовством эмиграции”. Взгляд Джонсона был реалистичнее:
г-н Артур Ли упомянул некоторых шотландцев, которые получили бесплодные части Америки, и задавался вопросом, почему они сделали это. Джонсон: “Да ведь сэр, бесплодие относительно. Шотландцы не сказали бы, что те земли бесплодны”. Босуэлл: “Ну-ну, он льстит англичанам. Вы только из Шотландии, сэр, и скажите, разве вы не видели там достаточно еды и питья?” Джонсон: “Ну почему же, сэр, видел: еды и питья достаточно, чтобы придать жителям силы бежать из дома”.
Но никто из этих людей не понимал, что на самом деле из дома мужчин и женщин гнали в таком числе непомерное повышение арендной платы лендлордами и череда скудных урожаев. Ирландцев еще сильнее привлекала перспектива “счастливых стран и менее деспотического правительства”. Две пятых эмигрировавших из Британии в 1701-1780 годах было ирландцами, и миграция только увеличилась в следующем веке, после того как из Америки был завезен картофель и значительный прирост населения привел остров к бедствиям 40-х годов XIX века. Это бегство с периферии придало Британской империи стойкий кельтский оттенок[39].
Преждевременная смерть Харроуэра не была необычной. Приблизительно двое из пяти вновь прибывших умирали в течение нескольких первых лет в Виргинии — обычно от малярии или желудочно-кишечных болезней. Выживание после таких болезней называлось “закалкой''. “Закаленных” колонистов можно было легко отличить по нездоровому внешнему виду.
Труда “законтрактованных слуг” хватало в Виргинии, где климат сносный, а собрать урожай было относительно легко. Не то происходило в британских карибских колониях. Сейчас нередко забывают о том, что большинство — около 69% — британских эмигрантов в XVII веке отправилось не в Америку, а в Вест-Индию. Там водились деньги. Объем британской торговли с Карибским регионом превышал объем американской: в 1773 году ямайский импорт был впятеро больше импорта из всех американских колоний. В 1714-1773 годах с Невиса вывозили в Британию втрое больше товаров, чем из Нью-Йорка, а с Антигуа — в три раза больше, чем из Новой Англии. Сахар, а не табак был главной статьей торговли в колониальной империи XVIII века. В 1775 году сахар составил почти пятую часть британского импорта, а стоил он в пять раз дороже ввезенного в Британию табака. В течение большей части XVIII века американские колонии были немногим важнее, чем дочерние компании “сахарных островов”, и снабжали их продовольствием, которое не могло дать монокультурное сельское хозяйство. Уильям Питт, выбирая в конце Семилетней войны между расширением британской территории в Америке и приобретением Гваделупы, французского “сахарного острова”, одобрил второй вариант, поскольку “состояние торговли на покоренных территориях в Северной Америке плачевно, размышления об их будущем умозрительны, а перспективы, в самом лучшем случае, очень отдаленные”.
Проблема заключалась в ужасающей смертности на тропических островах, особенно летом. И если для формирования девяностотысячной общины Виргинии потребовалось 116 тысяч иммигрантов, то Барбадосу, чтобы население острова достигло всего двадцати тысяч, — 150 тысяч. После 1700 года эмиграция в Карибский регион резко снизилась, поскольку люди выбирали умеренный климат (и более плодородную землю) Америки. Уже в 1675 году Ассамблея Барбадоса пожаловалась: “В прежние времена мы в изобилии получали из Англии сервентов-христиан… но теперь мы можем привлечь не много англичан, поскольку не имеем земли, чтобы предоставить ее им после окончания контракта, что прежде было главной приманкой”. Нужно было найти альтернативу труду сервентов. И она была найдена.
С 1764 по 1779 год приход Святых Петра и Павла в Олни, Нортхемптоншир, находился на попечении Джона Ньютона, набожного священнослужителя и автора одного из самых популярных в мире гимнов. Большинство из нас когда-либо слышали или пели “О, благодать” (Amazing Grace). Менее известен тот факт, что автор этого гимна был успешным работорговцем, за шесть лет переправившим из Сьерра-Леоне в Карибский регион сотни африканцев.
“О, благодать” является высшим гимном евангелического искупления:
Заманчиво предположить, что Ньютон, внезапно прозрев относительно рабства и оставив свое порочное ремесло, посвятил себя Богу. Но такое предположение о времени обращения Ньютона целиком ошибочно: именно после религиозного пробуждения он стал сначала первым помощником, а затем капитаном невольничьих кораблей и только гораздо позже начал подвергать сомнению этичность покупки и продажи своих братьев и сестер.
Сегодня мы, конечно, отвергаем рабство, и нам трудно понять, почему оно не претило Ньютону и его современникам. Однако рабство имело огромное экономическое значение. Прибыли от культивирования сахарного тростника были огромны. Хозяйничавшие на Мадейре и Сан-Томе португальцы доказали, что только африканские рабы могли выдержать работу на плантациях, и карибские плантаторы платили за них в восемь-девять раз дороже, чем те стоили на западноафриканском побережье. Бизнес был опасным (Ньютон называл его своего рода лотереей, в которой каждый делец надеялся получить приз), однако и прибыльным. Ежегодный доход от невольничьих рейсов в последние полвека использования британцами рабского труда колебался в среднем между 8 и 10%. Не удивительно, что работорговля показалась Ньютону “благородным занятием”, подходящим даже для утвердившегося в вере христианина.
Число участников работорговли было огромным. Мы склонны думать о Британской империи как о продукте миграции белых, однако в 1662-1807 годах в Новый Свет на британских судах попали почти три с половиной миллиона африканских невольников. Это более чем втрое превышало число белых мигрантов в тот же самый период. И это более трети всех африканцев, которые когда-либо пересекли Атлантику в оковах. Поначалу британцы делали вид, что отвергают рабство. Как-то одному купцу предложили купить в Гамбии рабов, и он ответил: “Мы не из тех, кто торгует подобным товаром, никто из нас не покупал и не продавал ни друг друга, ни себе подобного”. Это заявление прозвучало незадолго до того, как на сахарные плантации Барбадоса начали доставлять рабов из Нигерии и Бенина. В 1662 году Новая королевская африканская компания обязалась ежегодно поставлять в Вест-Индию три тысячи рабов. К 1672 году это число выросло до 5600 человек. После того как в 1698 году монополия компании закончилась, увеличилось число частных работорговцев вроде Ньютона. К 1740 году из Ливерпуля ежегодно отправлялись тридцать три судна: сначала в Африку, после — в Карибский бассейн. В том же 1740 году прозвучала песня на стихи Джеймса Томсона “Правь, Британия”, в которой есть выразительные слова: “Бритты никогда не будут рабами”. Однако давний запрет на покупку рабов был забыт.
Ньютон занялся работорговлей в конце 1745 года, когда, будучи молодым моряком, поступил на службу к купцу Амосу Клоу. Тот держал базу на Банановых островах близ побережья Сьерра-Леоне. В результате удивительной инверсии африканская конкубина Клоу скоро стала относиться к Ньютону немногим лучше, чем к рабу. Более года спустя Ньютон, проведший это время в болезни и небрежении, был спасен командой судна “Грейхаунд”, и именно там, на борту, во время шторма в марте 1748 года молодой человек пережил религиозное пробуждение. Только после этого события он стал работорговцем, возглавив свой первый невольничий транспорт.
Дневник Джона Ньютона за 1750-1751 годы (в то время он командовал судном “Дюк оф Аргайл”) откровенно описывает работорговцев. Плавая вдоль побережья Сьерра-Леоне, Ньютон выменивал у работорговцев людей на товары (включая “главные — пиво и сидр”). Он был разборчивым покупателем, сторонящимся старых женщин “с обвисшей грудью”. Седьмого января 1751 года Ньютон обменял древесину и слоновую кость на восемь рабов и понял, что переплатил, когда заметил, что у одного из купленных невольников “очень плохой рот”. Ньютон жаловался, что “сейчас очень много конкурентов и хороший товар идет за цену вдвое выше прежней”. (Употребление слова “товар” в этом контексте весьма примечательно.) В тот же день он сделал запись о смерти “отличной рабыни №и”. Но если африканцы для Ньютона были только номерами, то самим африканцам Ньютон казался фигурой дьявольской, даже каннибалом. Олауда Эквиано был одним из тех немногих африканцев, привезенных в Британскую Вест-Индию, кто описал пережитое[41]. Эквиано упоминает о широко распространенном поверье, будто белые поклоняются богу мертвых Мвене-Путо, и захватывают рабов, чтобы их съесть. Некоторые из товарищей Эквиано по несчастью были убеждены, что красное вино, которое пьют их поработители, сделано из крови африканцев, а сыр на столе капитана Ньютона — из их мозгов. Это побудило рабов бросить свои фетиши в судовую бочку с водой: они “были настолько суеверны, что полагали, будто это неминуемо убьет всех, кто пил оттуда”.
К маю 1751 года, когда Ньютон взял курс на Антигуа, на борту было больше африканцев, чем англичан: 174 раба и менее тридцати членов команды, семеро из которых к тому же хворали. Это было наиболее опасное для работорговцев время не только из-за риска вспышки холеры или дизентерии на переполненном судне, но и из-за вероятности бунта. Ньютон был вознагражден 26 мая за свою бдительность:
Вечером, по милости Провидения, открылось, что рабы замышляют бунт, за несколько часов до их выступления. Молодой человек.. который в течение всего пути был свободен от цепей, сначала из-за большой язвы, а затем по причине своего кажущегося хорошим поведения, передал им свайку[42] через решетку люка, но был, по счастью, замечен одним из людей [из команды]. Они располагали ею приблизительно час, прежде чем я ее нашел, и за это время так хорошо с нею управились (поскольку это инструмент, не издающий шума), что утром я обнаружил, что около двадцати из них избавились от оков.
Подобное приключение Ньютон пережил и в следующем году, когда выяснилось, что у группы из восьми рабов есть “несколько ножей, камней, пуль и т.д., и зубило”. Нарушителей наказали ошейниками и тисками.
Учитывая условия на борту судна вроде “Аргайла” (теснота, плохая гигиена, вынужденная неподвижность, недоедание), едва ли удивительно, что в среднем каждый седьмой раб умирал в Атлантике[43]. Удивительно вот что: Ньютон, который вел для команды церковную службу, а по воскресеньям отказывался даже говорить о делах, был в состоянии заниматься таким промыслом и почти не испытывал угрызений совести.
В письме к жене от 26 января 1753 года Ньютон изложил свою апологию работорговли:
Три наивысших блага, доступных человеческой природе, — это, несомненно, религия, свобода и любовь. Сколь щедро Господь наделил меня каждым из них! Вокруг меня целые народы, языки которых совершенно отличны друг от друга, но все же я полагаю, что они все одинаковы в том, что у них нет никаких слов, чтобы выразить какую-либо из этих прекрасных идей. Отсюда я вывожу, что и сами эти идеи не находят места в их умах. И, раз не существует посредника между светом и тьмой, эти бедные существа не только не ведают о тех преимуществах, которыми я наслаждаюсь, но и погружены во зло. Вместо указанных благ и перспектив блестящего христианского будущего они обмануты и запуганы черной магией, ворожбой и всеми суевериями, которые страх, соединенный с невежеством, может породить в человеческом уме. Единственная свобода, о которой у них есть хоть какое-то понятие, — свобода не быть проданным, и даже от этой участи защищены очень немногие. Часто случается так, что человек, который продает другого на корабль, не позднее недели будет сам куплен и продан таким же образом, причем, возможно, на то же судно. Что касается любви, то среди тех, кого я встречал, попадались податливые души, но чаще всего, когда я пытался растолковать это восхитительное слово, я редко добивался хоть малейшего понимания.
Как можно было считать, что лишаешь африканцев свободы, когда у них не было никакого понятия о ней, кроме как о свободе “не быть проданным”?
Взгляды Ньютона не были уникальными. По словам ямайского плантатора Эдварда Лонга, африканцы “лишены гения и кажутся почти неспособными достичь каких-либо успехов в образовании или науках. У них нет никакого плана или системы этики… у них нет никакого чувства морали”. Поэтому африканцы, делает Лонг далеко идущий вывод, являются просто низшим видом. Джеймс Босуэлл, в других случаях спешивший поднять свой голос в защиту свободы, категорически отрицал, что “негров угнетают”, поскольку “сыны Африки всегда были рабами”.
Из дневника Ньютона следует, что заставлять людей привыкать к их новому, рабскому состоянию приходилось с того момента, как поднимали паруса. На Ямайке, на одном из рынков, на который Ньютон поставлял рабов, белых было в десять раз меньше, чем тех, кого они поработили. В Британской Гвиане соотношение было двадцать к одному. Трудно представить, что без угрозы насилием эта система могла долго продержаться. Орудия пыток для рабов Карибского моря (кандалы с шипами, в которых было невозможно убежать; железные ошейники, на которые подвешивался груз в качестве наказания, и так далее) напоминают о том, что Ямайка была линией фронта британского колониализма XVIII века.
Стихотворение Джеймса Грейнджера “Сахарный тростник”, опубликованное в 1764 году, лирически изображает жизнь плантатора, которому следует знать,
На какой почве примется тростник, как обрабатывать ее,
Когда приходит время сажать, какой ждать беды.
Как горячий нектар становится кристаллами
И как обходиться с черным потомством Африки.
Однако именно “потомство Африки” несло тяготы ради пристрастия британцев к сладкому. Это рабы сажали тростник, ухаживали за ним, собирали, давили сок и выпаривали его в огромных чанах. Изначальное испанское слово, обозначающее сахарную плантацию, было ingenio — машина, — и производство сахара из тростника относилось в равной степени к промышленности и к сельскому хозяйству. Однако сырьем для сахарной промышленности служил не только тростник, но и люди. К 1750 году в английские колонии в Карибском море было перевезено около восьмисот тысяч африканцев, однако уровень смертности был настолько высок, а уровень воспроизводства настолько низок, что число рабов все равно не превышало трехсот тысяч. Опыт позволил барбадосскому плантатору Эдварду Литтлтону вывести следующий принцип: плантатор, у которого есть сто рабов, ежегодно должен покупать еще восьмерых или десятерых, “чтобы сохранить свои запасы”. В “Речи г-на Джона Тэлбота Кампо-Белла” (1736), брошюре священнослужителя с Невиса, защищавшего рабство, сказано, что “по общим подсчетам, приблизительно две пятых части из привезенных негров умирают в ходе 'закалки'”.
Не стоит забывать, что в рабовладельческих колониях африканцы подвергались и сексуальной эксплуатации. В 1757 году» когда Эдвард Лонг приехал на Ямайку, его встревожило открытие, что его коллеги-плантаторы нередко выбирали половых партнеров из числа своих рабынь: “Здесь многие мужчины, любого сословия, сорта и ранга, предпочитают разврат… чистому и законному счастью, проистекающему из супружеской взаимной любви”. Эта практика была известна как “мускатный орешек”, но резкая критика Лонга свидетельствует о растущем в обществе неодобрении “смешения рас”[44]. Примечательно, что одной из популярных историй той эпохи был рассказ об Инкле и Ярико — моряке, потерпевшем кораблекрушение, и темнокожей деве:
Когда он проводил свои дни в бесплодной кручине.
Дева-негритянка встретилась ему.
Он с удивлением взирал на ее обнаженные прелести.
На ее соразмерные члены и живые глаза.
Однако, едва насладившись “мускатным орешком”, Инкл продал несчастную Ярико в рабство.
Тем не менее неверно изображать африканцев, проданных в рабство, только покорными жертвами. Многие рабы сопротивлялись угнетателям. На Ямайке восстания были почти столь же часты, как и ураганы. Согласно одному подсчету, в промежутке между приобретением острова Британией и отменой рабства рабы восставали двадцать восемь раз. Более того, часть черного населения всегда оставалась вне британского контроля: мароны.
В 1655 году, когда отец Уильяма Пенна отнял у Испании Ямайку, там уже существовало сообщество беглых рабов, живших в горах. Их называли маронами (искаженное испанское cimarron — одичалый). Сегодня вы можете насладиться джерк-порком[45], кулинарным даром маронов миру, на ежегодном фестивале в Аккомпонге. (Город назван в честь одного из братьев великого предводителя маронов капитана Каджо.) Если вы услышите, как поют мароны, и увидите, как они танцуют, то поймете, что маронам, несмотря на изгнание, удалось многое сохранить из культуры африканских предков. Рабство оставило только один явный отпечаток. Многие мароны первоначально говорили на языке акан (Гана), однако Каджо настоял, чтобы все его последователи говорили на английском. Причина была исключительно практической. Мароны не только не желали повторного порабощения новыми британскими хозяевами Ямайки, но и старались пополнять свои ряды, освобождая недавно прибывших рабов. Будучи многоженцами, мароны особенно стремились освобождать женщин. Так как работорговцы отправляли через Атлантику людей из огромного числа африканских племен, их интеграция в сообщество маронов требовала усвоения английского языка.
Вдохновляемые королевой Нэнни, мароны во главе с Каджо вели партизанскую войну. Плантаторы впадали в ужас от далекого звука абенга, рожка из раковины. Например, в 1728 году Джордж Мэннинг купил двадцать шесть рабов. К концу года, в основном из-за набегов маронов, остались только четверо. Мароны вынудили полковника Томаса Брукса вообще покинуть свое имение в Мант-Джордже. Некоторые ямайские географические названия (вроде района Доунт-Лук-Бихайнд, He-Оглядывайся) свидетельствуют о паранойе, которую порождали мароны. В отчаянии британцы призвали на помощь индейцев мискито с побережья Гондураса. Из Гибралтара были вызваны регулярные войска. Наконец, в 1732 году, британцам удалось нанести серьезный удар, захватив главное поселение маронов Нэнни-Таун. Но мароны отступили в леса, чтобы продолжать драться, а солдаты, прибывшие из Гибралтара, пали жертвами болезней и пьянства. В конце 1732 года один из депутатов Ассамблеи Ямайки сетовал на “ненадежность нашей страны, причина которой наши рабы, восстающие против нас… Дерзость их дошла до того, что мы не можем быть уверены в завтрашнем дне, а грабежи и убийства столь обычны на наших главных дорогах, что путешествие по ним крайне опасно”.
В конце концов англичанам пришлось пойти на сделку. В 1739 году было подписано соглашение, которое фактически предоставляло маронам автономию на территории площадью примерно полторы тысячи акров. Взамен они согласились не только не освобождать новых рабов, но и возвращать владельцам беглых — за вознаграждение. К этому приему нередко прибегали англичане: если они не могли вас победить, они делали так, что вы к ним присоединялись. Безусловно, сделка с маронами не предотвратила новые восстания. Напротив, после нее у недовольных рабов не осталось другого выбора, кроме бунта, так как укрыться в Нэнни-Тауне они более не могли. Рабы восставали в 60-е годы, вдохновляемые примером маронов. Но теперь англичане более или менее могли положиться на своих недавних противников. Мароны и сами становились рабовладельцами.
Казалось, что к 1770 году Британская империя на берегах Атлантики обрела равновесие. “Треугольник” с вершинами в Британии, Западной Африке и Карибском море обеспечивал плантации рабочей силой, а североамериканские колонии — продовольствием. Сахар и табак везли в Британию, для реэкспорта существенной доли на континент. Доходы от продажи товаров Нового Света позволяли английским купцам улаживать дела в Азии. Правда, существовали еще мароны. Они напоминали и плантаторам, и их “одушевленным орудиям”, что невольники, на изуродованных спинах которых, казалось, покоится здание империи, могут избавиться от гнета. Позднее, в 90-х годах, успех восстания рабов во французской колонии Сан-Доминго (Гаити) вызвал репрессии в отношении маронов. На пике репрессий лейтенант-губернатор Ямайки лорд Балкаррес выслал почти шестьсот маронов из города Трелони[46]. Но к тому времени мароны представляли собой наименьшую проблему империи. Рабы Сан-Доминго соединили силы с недовольными мулатами и в 1804 году основали Республику Гаити. Это не была первая колония в Новом Свете, объявившая о своей независимости. Менее чем за тридцать лет до этого на американском континенте появилась республика совсем другого рода. Здесь вызов империи бросили не отчаявшиеся рабы, а преуспевающие белые колонисты.
Это был момент, когда британский идеал свободы обернулся другой стороной. Момент, когда Британская империя начала рваться на части. Около Лексингтона, в Массачусетсе, “красные мундиры” впервые вступили в перестрелку с американскими колонистами. Это случилось 19 апреля 1775 года.
Солдат послали в Конкорд, чтобы реквизировать склад оружия, принадлежащий колониальной милиции, в лояльности которой власти усомнились. Но ополченцев предупредил Пол Ревир, прискакавший с криками: “Солдаты идут!” (а не “Англичане идут!” — колонисты еще сами были англичанами). В Лексингтоне семьдесят семь минитменов, “людей минуты” (говорили, что на то, чтобы встать в строй, они тратят не более минуты), вышли, чтобы остановить британцев. Неясно, кто выстрелил первым, но итог сомнений не вызывает: ополченцы были рассеяны хорошо вымуштрованными военными.
Жители Лексингтона до сих пор ежегодно вспоминают самопожертвование минитменов, в деталях реконструируя ту перестрелку. Это мероприятие — благодушный, начинающийся рано утром праздник национального самосознания американцев, — дает шанс поесть маффинов и выпить кофе на свежем воздухе. Но британца (который едва ли останется равнодушным к звукам волынок и барабанов, играющих марш “Люди Харлека”, когда “красные мундиры” выходят на площадку и уходят с нее) День патриотов в Лексингтоне ставит в тупик. Почему это нападение не ознаменовало конец маловнятного восстания в Новой Англии? Ответ в том, что, во-первых, сопротивление колонистов росло по мере того, как регулярные войска продвигались к Конкорду, а во-вторых, что тучный и нерешительный полковник Фрэнсис Смит, командовавший солдатами, почти потерял контроль над своими людьми после того, как его ранили в ногу. Когда солдаты отступали к Бостону, они попали под снайперский огонь. Американская война за независимость началась.
Эта война составляет сердцевину американского самосознания: миф о сотворении страны — это идея борьбы за свободу против империи зла. Но парадокс Американской революции, который поражает, когда вы видите, как современные лексингтонцы пытаются пережить самопожертвование предков, заключается в том, что восставшие против британского владычества были лучшими из всех британских колонистов.
Есть серьезное основание полагать, что к 70-м годам XVIII века жители Новой Англии являлись одними из богатейших людей в мире. Доход на душу населения был по крайней мере равен таковому в Соединенном Королевстве и распределялся равномернее. У жителей Новой Англии фермы были крупнее, семьи многолюднее и образование лучше, чем у жителей Англии. И, что важно, они платили гораздо меньше налогов. В 1763 году средний англичанин в виде налогов ежегодно отдавал двадцать шесть шиллингов. Соответствующая сумма для налогоплательщика из Массачусетса составляла один шиллинг. Сказать, что быть британскими подданными для этих людей было удачей, было бы преуменьшением. И все же именно они, а не сервенты из Виргинии или рабы с Ямайки, первыми сбросили имперское ярмо.
С британской точки зрения Лексингтон-Грин кажется идеальным местом не для взаимного истребления, а для игры в крикет. Кстати, некогда американцы играли в эту самую английскую из игр. Так, в 1751 году “Нью-Йорк гэзетт” и “Уикли пост бой” сообщили:
Днем в прошлый понедельник (1 мая) на нашем пустыре состоялся крикетный матч на значительные ставки между одиннадцатью лондонцами и одиннадцатью ньюйоркцами. Играли по лондонским правилам…
Команда из Нью-Йорка победила за восемьдесят семь пробежек. И почему американцы забросили крикет?
Всего за двадцать лет до “битвы” при Лексингтоне американские колонисты доказали свою лояльность Британской империи, во время Семилетней войны десятками тысяч вступая в борьбу с французами и их союзниками-индейцами. Примечательный факт: в той войне первый выстрел сделал молодой колонист по имени Джордж Вашингтон. В 1760 году Бенджамин Франклин напечатал анонимный памфлет, в котором предсказал, что из-за быстрого прироста населения в Америке через столетие британских подданных на том берегу будет больше, чем теперь на этом[47]; но я далек от того, чтобы испытывать какой-либо страх перед тем, что они станут бесполезными или опасными… и я считаю такие страхи выдуманными, не имеющими какого-либо правдоподобного основания.
Что же пошло не так?
Школьникам и туристам причины Американской революции объясняют прежде всего утяжелением экономического бремени. Лондон, согласно этой точке зрения, желал получить некоторую компенсацию за траты по изгнанию французов из Северной Америки в ходе Семилетней войны и по содержанию десятитысячной армии для усмирения за Аппалачами недовольных индейцев, выступивших на стороне французов. Это привело к учреждению новых налогов. Однако при тщательном рассмотрении выясняется, что в действительности налоги отменяли, а не учреждали.
В 1765 году английский парламент издал закон о гербовом сборе, который означал, что все, от газет до игральных карт, должно было быть напечатано на специальной — следовательно, обложенной налогом — бумаге. Планируемый доход не был значителен: сто десять тысяч фунтов стерлингов, причем почти половина приходилась на Вест-Индию. Но налог оказался настолько непопулярным, что Джордж Гренвилл — министр, который предложил его, — ушел в отставку, и к марту 1766 года закон был пересмотрен: теперь империя облагала сбором только внешнеторговые сделки. Два года спустя Чарльз Тауншенд, новый министр финансов, попробовал опять обложить колонистов налогами (на сей раз речь шла о таможенных пошлинах). В надежде подсластить пилюлю налог на чай, один из самых популярных товаров в колонии, был снижен с шиллинга до трех пенсов с фунта. Это ни к чему не привело.
Сэмюэль Адамс по заданию Ассамблеи Массачусетса сочинил циркулярное письмо, призывающее к невыплате даже этих налогов. В январе 1770 года новое правительство Британии, возглавляемое лордом Нортом, отменило все новые налоги, кроме налога на чай. Тем не менее протесты в Бостоне продолжались.
Все слышали о “Бостонском чаепитии” 16 декабря 1773 года: тогда 342 ящика чая стоимостью десять тысяч фунтов стерлингов были сброшены с борта судна “Дартмут”, пришедшего из Ост-Индии, в темные воды гавани Бостона. Большинство считает, что это было сделано в знак протеста против повышения налога на чай. На самом деле цена этого чая была исключительно низкой: британское правительство только что предоставило Ост-Индской компании льготу по выплате намного более высокой пошлины, которой чай облагался при ввозе в Британию[48]. В результате чай беспошлинно вывозили из Англии. Он облагался только низким американским налогом по прибытии в Бостон. Итак, чай в Новой Англии никогда еще не стоил дешевле, а “чаепитие” устроили не рассерженные потребители, а богатые контрабандисты из Бостона, которые могли лишиться доходов. Современники понимали нелепость причины протеста:
Разве потомство не будет поражено сообщением, что это возмущение было вызвано тем, что парламент снизил налог за фунт чая с одного шиллинга до трех пенсов, и разве оно не назовет это еще менее объяснимым безумием и более позорной страницей летописи Америки, чем охота на ведьм?
Таким образом, налоги, вызвавшие столько шума, были пустячными. К 1773 году почти все они были отменены. В любом случае, споры о налогообложении были ничтожны по сравнению с фактом: для американской колониальной экономики быть частью имперской экономики было благом, даже большим благом. Да, получившие дурную славу Навигационные акты обеспечивали британским судам монополию на торговлю с колониями. Но в то же время они гарантировали североамериканцам сбыт их основных сельскохозяйственных продуктов, рогатого скота, чугуна в чушках и даже кораблей. Подлинным яблоком раздора был конституционный принцип: право британского парламента облагать американских колонистов налогами без их на то согласия.
Дольше столетия длилось “перетягивание каната” между центром и периферией: между королевской властью, представленной в колониях назначенными губернаторами, и властью ассамблей, выбранных колонистами. Отличие ранних британских поселений в Америке, особенно в Новой Англии, состояло в том, что там развивались представительные органы власти (еще одно важное различие между Северной и Южной Америкой). Попытки насадить там наследственную аристократию европейского типа потерпели неудачу. Однако с 1675 года Лондон стремился увеличить свое влияние в колониях, которые сначала были вольны как в целях, так и в средствах. До этого времени только Виргиния именовалась коронной колонией. Но в 1679 году Нью-Гэмпшир был объявлен королевской провинцией, а пять лет спустя Массачусетс стал доминионом Новая Англия. Нью-Йорк с 1685 года находился под королевской властью, когда его владелец взошел на английский престол, а вскоре после этого Род-Айленд и Коннектикут также приняли королевское покровительство.
Безусловно, центростремительная тенденция замедлилась в 1688 году, когда Стюарты лишились трона. “Славная революция” позволила колонистам расценивать собственные ассамблеи как равные по статусу Вестминстеру: некоторые легислатуры приняли тогда законы, повторяющие Великую хартию вольностей и закрепляющие права тех, кого они представляли. В 1739 году одному королевскому чиновнику показалось, что колонии стали настоящими “независимыми содружествами” с собственными законодательными органами, обладающими полнотой власти в “границах соответствующих владений” и едва ли “ответственными за свои законы или действия” перед короной.
Это привело к возвращению Лондона к централизации перед, в течение и после Семилетней войны. Споры 60-х годов XVIII века о налогообложении должны рассматриваться именно в этом контексте — конституционном. Неуклюжая попытка правительства лорда Норта после “чаепития” заставить строптивых законодателей Массачусетса покориться (закрытие порта Бостона и введение чрезвычайного положения с заменой гражданского губернатора военным комендантом) стала последним из оскорблений, нанесенных колониальным законодателям. Отменив в 1766 году закон о гербовом сборе, парламент решительно объявил, что он “по праву имел, имеет и будет иметь все полномочия и власть утверждать законы и постановления… обязательные для колоний и народа Америки”. Именно это положение и оспаривали колонисты.
Возможно, дело было и в колониальном сепаратизме. Франклин жаловался, что некогда было “не только уважение, но и привязанность к Британии, к ее законам, к ее обычаям и манерам, даже пристрастие к ее модам, что весьма способствовало торговле. Уроженцев Британии всегда рассматривали с особым отношением, и происхождение человека из старой Англии само по себе вызывало у нас некоторое уважение”. В колонистах, напротив, видели не подданных, а “подданных подданных”: “республиканскую расу, пеструю толпу шотландских, ирландских и иностранных бродяг, потомков каторжников, неблагодарных мятежников и т.д.”, будто они не были “достойны имени англичан и годятся только на то, чтобы быть оскорбляемыми, обузданными, скованными и ограбленными”. Джон Адамс выразил те же чувства — резче. “Мы не будем их неграми, — сердито восклицал он на страницах “Бостон гэзетт”, укрывшись за псевдонимом Хамфри Плагджоггер. — Мы столь же благородны, как и древний английский народ, и должны быть столь же свободными”.
Атмосфера накалялась. Осенью 1774 года в филадельфийском Карпентер-Холле собрался Первый Континентальный конгресс, объединивший самых строптивых депутатов колониальных ассамблей. Прежде всего они решили отвергнуть все налоги британского правительства, а в случае необходимости — драться. Все же известный лозунг Сэмюэля Адамса “Нет налогов без представительства” знаменовал не отказ от британского духа, а скорее его решительное утверждение. Колонисты требовали свободы в той же степени, которой обладали их соотечественники по другую сторону Атлантики. Пока в собственных глазах они были не более чем англичанами, желающими иметь реальное местное самоуправление, а не “виртуальное”, которое им предлагала далекая Палата общин. Другими словами, они хотели, чтобы их ассамблеи были признаны равными Вестминстеру, в рамках преобразованной квазифедеральной империи. Как выразился лорд Мэнсфилд в 1775 году, колонисты “будут иметь такое же отношение к Британии… как Шотландия к Англии до заключения договора об унии”.
Некоторые дальновидные британцы (среди них великий экономист Адам Смит и глостерский декан Джозайя Тукер) видели в переходной империи решение проблемы. Смит предлагал создать империю-федерацию с Вестминстером на вершине, а Тукер предложил прообраз Содружества, в рамках которого империю объединяет только суверенитет монарха. Умеренные американские патриоты вроде Джозефа Галлоуэя тоже искали компромисс. Галлоуэй предложил учредить американский законодательный совет, с членами, избранными колониальными ассамблеями, и под руководством президента, назначенного короной. Лондон отверг все эти варианты. Проблема стала просто вопросом о супрематии парламента. Правительство лорда Норта оказалось в тисках, между двумя одинаково настойчивыми законодательными органами, каждый из которых был убежден в своей правоте. Самое большее, что мог предложить Норт, — чтобы парламент воздержался от своего права на налогообложение (оставляя его за собой), если колониальные законодатели окажутся готовы собирать и вносить необходимый вклад в защиту империи, а также оплачивать собственную систему власти. Этого было мало. Палата лордов отвергла даже предложение Питта-старшего о выводе войск из Бостона. К этому времени, по мнению Бенджамина Франклина, правительственное “притязание на суверенитет над более чем тремя миллионами добродетельных и разумных людей в Америке кажется самой большой из нелепостей, так как оно выказало недостаточно предусмотрительности даже для того, чтобы пасти стадо свиней”. Это был призыв к борьбе.
Прошло чуть более года после первых выстрелов в Лексингтоне, и бунт превратился в настоящую революцию. Четвертого июля 1776 года в зале с аскетическим убранством, в котором обычно заседала Ассамблея Пенсильвании, представителями тринадцати колоний, собравшимися на Второй Континентальный конгресс, была принята Декларация независимости. Всего двумя годами ранее ее главный автор, 33-летний Томас Джефферсон, обращался к королю Георгу III от имени “подданных в Британской Америке”. Теперь заокеанские (“континентальные”) англичане стали американскими “патриотами”. Фактически, большая часть Декларации представляет собой довольно скучный перечень бед, которые навлек на колонистов король, обвиняемый ими в попытке установить “неограниченный деспотизм”. Судя по всему, в редактировании Декларации приняло участие множество людей. Однако сейчас мы помним именно преамбулу Джефферсона:
Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью.[49]
В наши дни это звучит не более революционно, чем слова “материнство” или, например, “яблочный пирог”. Однако в то время это был опасный вызов не только королевской власти, но и традиционным ценностям иерархического христианского общества. До 1776 года дебаты о будущем колоний в значительной степени велись в терминах, знакомых по британским конституционным препирательствам предыдущего столетия. Однако с публикацией Томасом Пейном в 1776 году памфлета “Здравый смысл” в политический дискурс вошла совершенно новая идея, которая с удивительной быстротой стала преобладающей: антимонархизм с явным республиканским духом. Конечно, республика не была чем-то новым. Она существовала у венецианцев, ганзейских немцев, швейцарцев и голландцев, да и сами англичане предприняли недолгий республиканский эксперимент в 50-х годах XVII века. Но из преамбулы Джефферсона следовало, что идеологической основой американской республики будут принципы Просвещения, естественные права человека — и прежде всего право каждого “самому судить, что обеспечивает или подвергает опасности его свободу”.
Возможно, самым замечательным в Декларации было то, что представители всех тринадцати колоний смогли ее подписать. Всего двадцатью годами ранее разногласия между ними казались столь значительными, что Чарльз Тауншенд нашел “невозможным предположить, что так много различных представителей столь многих областей, разделенных интересами, враждебными из-за ревности и неисправимых предубеждений, когда-либо сумеют договориться о всеобщей безопасности и взаимных расходах”. Даже Бенджамин Франклин признавал, что колонисты имели
различные формы правления, законы, интересы, а некоторые из них различные религиозные убеждения и образ жизни. Их ревность друг к другу была настолько сильной, что хотя был необходим союз колоний для всеобщей безопасности и защиты от врагов и каждая колония признавала, что имеет такую потребность, они не были в состоянии заключить такой союз.
Декларация должна была покончить с этими разногласиями. В ней даже появилось название “Соединенные Штаты”. Тем не менее, ее принятие вызвало раскол. Революционный язык Джефферсона оттолкнул некоторых консервативно настроенных колонистов. Оказалось, что удивительно многие из них готовы сражаться за короля и империю. Когда доктор Джеймс Тэтчер решился присоединяться к патриотам, он обнаружил, что друзья
не выразили никакой поддержки, утверждая, что если я попаду в руки британцев, то, как это случается во время гражданской войны, меня ждет виселица… Тори нападают на меня: “Молодой человек, действительно ли вы в своем уме, если собираетесь нарушить свой долг по отношению к наилучшему из королей и с головой броситься в разрушение? Поверьте, этот бунт недолго продлится”.
Голливуд изображает Войну за независимость как столкновение героических американцев-патриотов со злобными, напоминающими нацистов “красными мундирами”. Действительность была совсем иной. Это была настоящая гражданская война, расколовшая общественные классы и даже семьи. И худшее насилие вершили не английские солдаты, а колонисты-мятежники против своих соотечественников, оставшимися лояльными короне.
Приглядимся к филадельфийской Церкви Христа. Ее часто рассматривают как очаг революции, потому что некоторые ее прихожане подписали Декларацию независимости. На самом деле сторонники независимости в этой конгрегации находились в меньшинстве: всего около трети прихожан поддерживали идею независимости, а остальные высказывались против или оставались безразличными. Этот приход, как и многие другие общины колониальной Америки, разделился по политическим причинам. Раскололись не только конгрегации, но даже семьи. Члены семьи Франклина были постоянными прихожанами Церкви Христа, и у них имелись даже постоянные места в храме. Бенджамин Франклин почти десятилетие безуспешно защищал колонистов в Лондоне, прежде чем, возвратившись, присоединиться к Континентальному конгрессу и к борьбе за независимость. Его сын Уильям, губернатор Нью-Джерси, во время войны остался лояльным короне. Они никогда больше не разговаривали.
Давление на священнослужителей было особенно сильным, поскольку те подчинялись королю как главе англиканской церкви. Будучи настоятелем Церкви Христа, Джейкоб Душе разрывался между лояльностью англиканской церкви и симпатией к тем своим прихожанам, которые поддержали революцию. Пометки в его экземпляре “Книги общей молитвы” свидетельствуют о поддержке им идеи независимости. Душе вычеркнул слова “Смиренно молим Тебя расположить и направить сердце Георга [III], Твоего слуги и нашего короля и правителя…” и заменил их следующими: “Смиренно молим Тебя направить правителей этих Соединенных Штатов”. Это было, несомненно, революционным актом. И все же после объявления независимости Душе (несмотря на то, что один из подписавшихся был его шурином) смалодушничал. Он возвратился к англиканской пастве и стал лоялистом. Пример Душе показывает, что Американская революция разделила даже личности. Но не только англикане отвергли восстание по религиозным соображениям. Члены секты гласситов из Коннектикута остались лояльными короне, будучи твердо уверенными в том, что христианин должен быть “верноподданным, повинуясь в гражданских вопросах любому человеческому приказанию во благо Господа”.
В целом около пятой части белого населения Британской Северной Америки во время войны хранило верность короне. Отряды лоялистов зачастую сражались гораздо более стойко, чем нерешительные британские генералы. Звучали лоялистские песни, например “Конгресс”:
Эти закоренелые негодяи и глупые дураки,
Одни подобные обезьянам и рабочим мулам,
Другие послушные рабские орудия.
Они, это они составили Конгресс!
Когда Юпитер решил наслать проклятие
И перебрал все беды, он
Не чуму, не голод, намного хуже, —
Наслал на нас Конгресс.
Тогда мир покинул этот безнадежный берег,
Тогда орудия сверкнули с ужасным ревом,
Мы слышим о крови, смерти, ранах, —
Вот все, что дал Конгресс…
Стороны спора называли друг друга вигами и тори. Это действительно была вторая британская — возможно, первая американская — гражданская война.
Дэвид Фэннинг — лоялист, сражавшийся в Каролине, — оставил захватывающие записки о своих приключениях во время войны. После того как вьючный обоз Фэннинга в 1775 году был разграблен милицией мятежников, он “поставил подпись за короля”, хотя кажется более вероятным, что весь район, где жил Фэннинг, остался лояльным короне. В течение шести лет Фэннинг принимал участие в спорадической партизанской войне в Северной Каролине, получил две пули в спину и “заслужил” награду за свою голову. Двенадцатого сентября 1781 года он с другими лоялистами, поддержанными подразделением британских регулярных войск, под прикрытием утреннего тумана захватил город Хиллсборо, а с ним Генеральную ассамблею[50] Северной Каролины в полном составе, губернатора мятежного штата и множество офицеров армии патриотов. Вслед за этим успехом лоялистские силы в Северной Каролине выросли до ноо человек. Подобные лоялистские отряды действовали в Нью-Йорке, Восточной Флориде, Саванне, Джорджии, в Дауфуски-Айленд в Южной Каролине.
Очевидно, существовала возможность более близкого сотрудничества между такими силами, как милиция Фэннинга и “красные мундиры”. И все же по двум причинам Британия не могла победить в этом противостоянии. С одной стороны, гражданскую войну за океаном быстро заслонила глобальная борьба с Францией. У Людовика XVI появился шанс отомстить за поражение в Семилетней войне, и он с радостью им воспользовался. На этот раз у Британии не было союзников на континенте (не считая Испании), чтобы связать французские силы в Европе, и в этих условиях крупномасштабная кампания в Америке могла быть предельно опасной.
С другой стороны, многие в Англии симпатизировали колонистам. Сэмюэль Джонсон относился к меньшинству (“Я готов полюбить все человечество — за исключением американцев… Сэр, это раса каторжников. Они должны быть благодарны за все, что мы им позволяем, кроме повешения”). Большое число агрессивных высказываний Джонсона по этому вопросу, многие из которых были записаны его биографом и другом Джеймсом Босуэллом, подтверждают это. Сам Босуэлл имел “ясное и твердое мнение, что у народа Америки есть полное право отвергать притязания на то, чтобы их соотечественники в метрополии управляли их судьбой, облагая налогами без их на то согласия”. Многие ведущие политики из партии вигов думали так же. В английском парламенте Чарльз Джеймс Фокс, склонный к эпатажу лидер вигов, демонстрировал свои симпатии, появляясь в желто-синем костюме, — это были цвета мундира армии Вашингтона. Эдмунд Берк выразил мнение многих, когда заявил, что “использование одной только силы… может подчинить на мгновение, но не устраняет необходимость поддерживать подчинение; невозможно править нацией, которую нужно постоянно завоевывать”. Короче, Лондон оказался не в состоянии навязать британское правление белым колонистам, которые были настроены сопротивляться. Одно дело — сражаться с коренными американцами или мятежными рабами, и совсем другое — с теми, кто является частью вашего собственного народа. Сэр Гай Карлтон, британский губернатор Квебека, заявил, оправдывая свое снисходительное обращение с пленными патриотами: “Поскольку нам не удалась попытка заставить их признать нас братьями, по крайней мере, давайте попытаемся расположить их к тому, чтобы считать нас кузенами”. Британский главнокомандующий Уильям Хау, очевидно, испытывал столь же противоречивые чувства, иначе непонятно, почему он не разбил армию Вашингтона на Лонг-Айленде, хотя мог это сделать.
Следует помнить и о том, что континентальные колонии в экономическом отношении были гораздо менее важными, чем карибские. Фактически они сильно зависели от торговли с Британией, и было бы резонно предположить, что, независимо от политики, они останутся таковыми и в обозримом будущем. Оглядываясь назад, мы понимаем, что потерять Соединенные Штаты во многом означало лишиться экономического будущего. Но в то время затраты на восстановление британской власти в Тринадцати колониях выглядели значительно большими, чем вероятная выгода.
Правда, британцы добились некоторых военных успехов. Они победили при Банкер-Хилле, выиграв, хотя и высокой ценой, первое большое сражение войны. Нью-Йорк был взят в 1776 году, а Филадельфия, столица мятежников, — в сентябре следующего года. Здание, в котором была подписана Декларация независимости, стало госпиталем для раненых и умирающих патриотов. Но Лондон не мог предоставить ни достаточно войска, ни достаточно хороших генералов, чтобы превратить локальный успех в полномасштабную победу. К 1778 году мятежники восстановили контроль над большей частью территории колоний от Пенсильвании до Род-Айленда. И хотя британцы стремились перенести свои операции на юг, где они могли рассчитывать на поддержку лоялистов, ограниченные успехи в Саванне и Чарлстоне не могли предотвратить их поражения. На севере мятежники под руководством генералов Горацио Гейтса и Натаниэля Грина оттеснили Корнуоллиса в Виргинию. В 1781 году Вашингтон, вместо того, чтобы напасть на Нью-Йорк (как он первоначально планировал), двинулся на юг против Корнуоллиса. Он поступил так по совету французского командующего, графа де Рошамбо. Одновременно французский адмирал Франсуа де Грасс разбил британскую эскадру адмирала Томаса Грейвза и заблокировал Чесапикский залив. Корнуоллис был пойман в ловушку на полуострове Йорктаун, между реками Джеймс и Йорк. Здесь был отмщен Лексингтон: англичан оказалось более чем вдвое меньше, к тому же они были хуже вооружены.
Сегодня поле битвы при Йорктауне выглядит не мрачнее поля для игры в гольф. Но в октябре 1781 года оно было изрыто траншеями. Одиннадцатого октября Вашингтон начал обстреливать британские позиции из более чем сотни мортир и гаубиц. Отстоять редуты №9 и 10 — маленькие укрепления, сделанные из деревянных частоколов и мешков с песком, — было крайне важно, поскольку Корнуоллис хотел продержаться до прибытия подкрепления. Ожесточенная рукопашная схватка произошла ночью 14 октября, когда американская колонна во главе с Александром Гамильтоном, будущим министром финансов, с примкнутыми штыками пошла на правый редут. Это была отважная, умелая атака, свидетельствовавшая об эволюции колонистов как солдат. Но если бы французы одновременно не бросились на второй редут, атака патриотов, возможно, захлебнулась бы. Отметим еще раз французский вклад в американский успех. И именно французский флот в тылу Корнуоллиса, препятствовавший эвакуации британцев, обрек их на капитуляцию. Утром 17 октября Корнуоллис послал мальчика-барабанщика, чтобы тот подал сигнал к переговорам. Это было, как отметил один американский солдат в своем дневнике, “самой восхитительной музыкой на свете”.
При Йорктауне сдались 7157 британских солдат и матросов. Их противники получили более двухсот сорока орудий и шесть знамен. Когда англичане шли сдаваться, их оркестр играл “Мир перевернулся”. (Другой свидетель указал, что пленные, достигнув Йорктауна, искали утешения в алкоголе.) Но что именно перевернуло мир? Кроме французского вмешательства и некомпетентности британских генералов, по существу это была утрата Лондоном политической воли. Когда британская армия капитулировала при Йорктауне, лоялисты вроде Дэвида Фэннинга почувствовали, что брошены на произвол судьбы. Джозеф Галлоуэй выразил сожаление относительно “нехватки мудрости в планах и мужества и настойчивости в их осуществлении”.
С другой стороны, лоялисты не были разочарованы британским правлением настолько сильно, чтобы отвергнуть его. Совсем наоборот: многие ответили на поражение эмиграцией на север, в канадские колонии, которые остались верными короне. Фэннинг оказался в Нью-Брансуике. Около ста тысяч лоялистов покинули Соединенные Штаты, отправившись в Канаду, Англию и Вест-Индию. Говорили, что, получив в результате Семилетней войны Канаду, Британия ослабила свое положение в Америке. Не будь французской угрозы, зачем бы Тринадцати колониям оставаться лояльными? И все же потеря Америки неожиданно привела к сохранению в составе империи Канады — благодаря наплыву англоязычных лоялистов, которые вместе с новыми британскими поселенцами превратили французских жителей Квебека в связанное меньшинство. Как ни удивительно, многие должны были “голосовать ногами” против американской независимости, предпочитая верность королю и империи “жизни, свободе и стремлению к счастью”.
Мы хорошо знаем имя автора этой фразы: Томас Джефферсон. Но один вопрос смущал американских революционеров. Относятся ли слова Декларации о том, что все люди “созданы равными”, к четыремстам тысячам их чернокожих рабов (это примерно пятая часть населения бывших колоний, почти половина населения Виргинии)? Джефферсон в своей автобиографии (процитированной на стене мраморного мемориала в Вашингтоне, округ Колумбия) выразился вроде бы недвусмысленно: “Ничто не записано в книге жизни определеннее, чем то, что эти люди [рабы] должны быть освобождены”. Но в тексте автобиографии далее следует — и строители мемориала необъяснимым образом пропустили эти слова, — что “две расы” разделены “нестираемыми границами”. В конце концов, Джефферсон был виргинским землевладельцем и владел примерно двумястами рабами, из которых освободил всего семерых.
Ирония в том, что приобретя независимость, чтобы самим быть свободными, американские колонисты сохранили рабство в южных штатах. Сэмюэль Джонсон в антиамериканском памфлете “Налоги не есть тирания” едко вопрошал: “Как же получается так, что самые громкие вопли о свободе испускают те, кто владеют неграми?” Британцы же в течение нескольких десятилетий после отпадения американских колоний отменили сначала работорговлю, а затем и сам институт рабства во всей империи. Уже в 1775 году британский губернатор Виргинии лорд Данмор предложил рабам, выступившим на стороне англичан, свободу. Это не было авантюрой: решение, вынесенное лордом Уильямом Мэнсфилдом по делу Сомерсета тремя годами ранее, сделало рабовладение в Англии противозаконным. С точки зрения большинства афроамериканцев обретение Соединенными Штатами независимости по меньшей мере на поколение отсрочило их освобождение. Хотя рабство постепенно отменяли в северных штатах, например в Пенсильвании, Нью-Йорке, Нью-Джерси и Род-Айленде, позиции рабовладельцев оставались прочными на Юге, где проживало большинство рабов.
Для коренных американцев независимость также не стала хорошей новостью. Во время Семилетней войны британское правительство выразило стремление расположить к себе индейские племена — хотя бы затем, чтобы удержать их от союза с французами. Были заключены соглашения, согласно которым Аппалачи объявлялись границей британского расселения, а земли к западу, в том числе долина Огайо, оставались индейскими. Конечно, эти соглашения не исполнялись строго после того, как наступил мир, что и привело к восстанию Понтиака в 1763 году. Но факт остается фактом: далекая имперская власть в Лондоне была более склонной признать права коренных американцев, чем жаждущие земли колонисты.
Возможно, провозглашение американскими колониями независимости стало началом конца Британской империи. Оно определенно отметило рождение новой динамичной силы — революционной республики, которая могла теперь эксплуатировать свои обширные природные ресурсы, не имея необходимости подчиняться далекому монарху. И все же империю не сломила утрата, как это произошло с Испанией, так и не оправившейся от потери южноамериканских колоний. Напротив, отделение Тринадцати колоний стало стимулом для дальнейшей экспансии. Да, половина Северной Америки была утрачена. Но англичан уже манила новая далекая земля.
Азия влекла британцев своей торговлей, Америка — землей. Расстояние являлось препятствием, но таким, которое могло быть преодолено благодаря постоянным ветрам. Однако был и другой континент, привлекательный по совершенно другой причине: он был бесплодным. И невероятно далек. Он представлял собой естественную тюрьму.
Австралия со своей красной почвой и невероятной флорой и фауной — эвкалиптами и кенгуру — в XVIII веке заменяла европейцам Марс. Это объясняет первую официальную реакцию на открытие капитаном Куком в 1770 году Нового Южного Уэльса: идеальное место для отбросов общества.
Неофициально ссылка практиковалась с начала 1600-x годов, формально же в систему наказаний она была включена только в 1717 году. В течение следующих полутора веков действовал закон, гласивший, что преступникам, совершившим незначительные преступления, порка или клеймение могли быть заменены каторгой (до семи лет), а тем, кто был приговорен к смертной казни — до четырнадцати. К 1777 году не менее сорока тысяч мужчин и женщин из Британии и Ирландии были высланы по этим основаниям в американские колонии и присоединились к сервентам (так объясняла Молль Флендерс ее свекровь). Теперь, когда американские колонии отпали, англичанам следовало найти новое средство от переполнения тюрем (не считая открытия новых на юго-восточном побережье Британских островов). Имелись и стратегические расчеты. Зная о давних испанских притязаниях в южной части Тихого океана, а также голландских и французских экспедициях, некоторые английские политики полагали необходимым заселение Нового Южного Уэльса для отстаивания прав Великобритании в Австралии. Но избавление от преступников все же было главной целью.
Северная Ирландия находилась в одном дне плавания, Северная Америка — в нескольких неделях. Но кому хотелось создавать новую колонию на пустом месте, отстоящем на шестнадцать тысяч миль[51]? Вовсе не удивительно, что для заселения Австралии потребовалось принуждение.
Тринадцатого мая 1787 года из Портсмута вышла флотилия из одиннадцати судов с 548 преступниками и 188 преступницами на борту — начиная с девятилетнего трубочиста Джона Хадсона, который украл одежду и пистолет, и заканчивая 82-летней тряпичницей по имени Дороти Хэндленд, осужденной за лжесвидетельство. Спустя почти девять месяцев плавания корабли достигли залива Ботани-Бей, и 19 января 1788 года бросили якорь южнее нынешней Сиднейской гавани.
В 1787-1853 годах к антиподам на “адских кораблях” было отправлено около 123 тысяч мужчин и всего 25 тысяч женщин за различные преступления, от подлога до кражи овец. С ними прибыло неизвестное число детей, причем многие из них были зачаты в пути. Еще раз подчеркну: с самого начала британцы в новой колонии были полны решимости плодиться и размножаться. Распущенность, питаемая импортным ромом, была одной из главных характеристик тогдашнего Сиднея.
Заселение Австралии было призвано решить проблемы на родине — прежде всего проблему преступлений против собственности. В сущности, каторга была альтернативой повешению воров или постройке для них тюрем в Британии. Но среди ссыльных встречались также “политические”: луддиты, участники голодных бунтов, ткачи-радикалы, участники “бунтов Свинга”[52], толпаддлские мученики[53], чартисты, квебекские патриоты. Около четверти ссыльных было ирландцами, и каждый пятый ирландец был политическим преступником. В Австралию попали не только ирландцы: там оказалось множество шотландцев, хотя шотландские судьи менее охотно, чем их английские коллеги, отправляли соотечественников в ссылку. Удивительно много Фергюсонов было сослано в Австралию: десять человек. Скупые записи об их преступлениях и наказаниях показывают, как тяжела была жизнь на каторге. Семь лет каторги за кражу нескольких куриц — вот приговор, вынесенный одному из моих однофамильцев — обычный для того времени. В Австралии каторжане, совершившие проступки, подвергались телесным наказаниям. Те, кто бежал, наивно надеясь попасть в Китай, погибли в безводных ущельях Голубых гор.
Парадокс австралийской истории состоит в том, что колония, заселенная людьми, вышвырнутыми из Британии, долго оставалась лояльной Британской империи. Америка — вначале сочетание табачной плантации и пуританской утопии, порождение экономической и религиозной свободы — закончила как мятежная республика. Австралия вначале была тюрьмой, прямым отрицанием свободы. В итоге оказалось, что более надежными колонистами стали не “отцы-пилигримы”, а каторжники.
Возможно, лучшее объяснение австралийского парадокса таково. Хотя каторжная система являлась насмешкой над притязанием Британской империи быть империей свободы, результатом этой политики стало фактическое освобождение людей, высланных в Австралию. Это произошло отчасти потому, что во времена, когда частная собственность была святыней, британские суды признавали людей виновными в преступлениях, которые сегодня считаются пустячными. Рецидивисты в массе своей (между половиной и двумя третями каторжников) совершали мелкие кражи. Австралийцы вначале буквально были нацией магазинных воришек.
В первое время каторжники, вынужденные работать на правительство или “приписанные” к частным землевладельцам (среди них офицеры полка Нового Южного Уэльса), были обеспечены немногим лучше, чем рабы. Но как только заключенные получали свидетельство об условно-досрочном освобождении, они были вольны продать свой труд тому, кто предложит самую высокую цену. Да и прежде каторжникам предоставлялось время для ухода за собственными участками. Уже в 1791 году двое бывших заключенных Ричард Филлимор и Джеймс Рюз выращивали на своих участках (на острове Норфолк и в Параматте соответственно) достаточно пшеницы и кукурузы, чтобы выкупить себя “со скидкой”. Действительно, те, кто пережил переезд и отсидел положенное по приговору, получили шанс начать новую жизнь, пусть и на Марсе.
И все же Австралия без вдохновенных руководителей никогда, возможно, не стала бы чем-то большим, чем огромным Чертовым островом[54]. В его преобразовании из свалки для отбросов общества в исправительное учреждение важную роль сыграл Лаклан Маккуори, губернатор колонии в 1809-1821 годах. Уроженец Гебридских островов, кадровый армейский офицер, дослужившийся до командира полка в Индии, Маккуори был таким же деспотом, как и его предшественники из ВМФ. Когда зашел разговор об учреждении совета в помощь губернатору, Маккуори заявил: “Я питаю надежду, что такой институт в этой колонии никогда не появится”. При этом, в отличие от своих предшественников, Маккуори был просвещенным деспотом. Для него Новый Южный Уэльс был не только местом наказания, но и местом для искупления. Он верил, что под его руководством каторжники смогут превратиться в граждан:
Перспектива обретения свободы является самым большим стимулом, который может служить исправлению нравов жителей… Вкупе с высокой моралью и должным поведением она должна вернуть человеку то положение в обществе, которое он утратил, и избавит его, насколько позволит случай, от возврата к прежнему дурному поведению.
По совету Уильяма Редферна, сосланного хирурга, который стал семейным врачом губернатора, Маккуори предпринял меры для улучшения условий на кораблях, перевозящих каторжников. В результате уровень смертности резко снизился (с одного из тридцати одного человека до одного из 122). Маккуори смягчил систему уголовного судопроизводства в колонии и даже позволил преступникам с юридическим опытом защищать обвиняемых в суде. Но самым явным и долговременным достижением Маккуори стало превращение Сиднея в образцовый колониальный город. Как раз тогда, когда экономика laissez-faire начала задавать тон в Лондоне, Маккуори стал ревностным сторонником планирования. Центральным элементом городского плана Сиднея стали огромные казармы Гайд-парка — самое большое в то время здание этого типа в империи вне Британских островов. Казармы — строгое симметричное сооружение (проект Фрэнсиса Говарда Гринуэя, глостерского архитектора, осужденного за подделку ценных бумаг) — напоминают утилитаристский “паноптикум” Иеремии Бентама. Шестьсот преступников, обладавших ремесленными навыками, спали в гамаках, по сто человек в комнате, и за ними было легко наблюдать через глазки. Но это не было тюрьмой. Это был центр распределения квалифицированного труда бывших ремесленников, которые, оказавшись в затруднительном положении, совершили мелкие преступления. Они были нужны Маккуори для строительства в Сиднее сотен общественных зданий, которые, по мысли губернатора, сделают из каторги городскую агломерацию. Первым таким зданием стала прекрасная больница, финансируемая из доходов от специального налога на ром.
В основном покончив с инфраструктурой, Маккуори сосредоточился на уменьшении зависимости колонии от импорта продовольствия. На берегах реки Хоксбери — вплоть до Голубых гор — были заложены “города Маккуори”. То были земли, идеально подходящие для выращивания зерновых культур и разведения овец. В таких городах, как Виндзор, Маккуори стремился реализовать свой замысел колониального искупления, предлагая по тридцать акров земли тем, кто уже отбыл наказание. Ричард Фитцджеральд был лондонским уличным мальчишкой. Будучи приговорен к пятнадцати годам каторги, Фитцджеральд скоро был отмечен за свою “выдающуюся работу и образцовое поведение”. Маккуори назначил его заведовать сельским хозяйством и складами в Виндзоре. Всего за несколько лет правонарушитель сделался столпом общества, владельцем паба на одной окраине города и строителем внушительной церкви Св. Матфея — на другой.
По мере того, как все больше преступников отбывало срок или зарабатывало досрочное освобождение, облик колонии менялся. Всего один из четырнадцати экс-каторжан предпочитал возвратиться в Британию, и к 1828 году свободных людей в Новом Южном Уэльсе стало больше, чем преступников. Некоторые из бывших рецидивистов быстро стали нуворишами. Сэмюэль Терри был неграмотным манчестерским рабочим, которого сослали на семь лет за кражу четырехсот пар чулок. Освободившись в 1807 году, он обосновался в Сиднее и заделался трактирщиком и ростовщиком. Терри в новой роли был столь успешен, что уже к 1820 году владел девятнадцатью тысячами акров земли (около десятой доли угодий, находившихся во владении всех остальных бывших преступников). Он остался в истории как “Ротшильд из Ботани-Бей”. Мэри Рейби, увековеченная на австралийской двадцатидолларовой банкноте, была сослана в Австралию в возрасте тринадцати лет за кражу лошади. Она удачно вышла замуж и преуспела в грузовых перевозках и торговле недвижимостью. В 1820 году ее состояние оценивалось в двадцать тысяч фунтов.
Маккуори к концу своего губернаторского срока нажил множество врагов. В Лондоне его считали расточителем, в то время как в Австралии находились люди, полагавшие его слишком снисходительным. Однако он мог с полным правом сказать:
Я принял Новый Южный Уэльс тюрьмой и оставил его колонией. Я нашел здесь праздных заключенных, нищих и чиновников, а оставил большое свободное сообщество, преуспевающее трудами преступников.
А что же с наказанием? Успех политики Маккуори означал, что Новый Южный Уэльс быстро становился преуспевающей колонией. Это также означало, что каторга более не была средством устрашения: теперь приговор был путевкой в новую жизнь, с перспективой большого выходного пособия в виде земельного надела. Начальник одной из английских тюрем был очень удивлен, когда пять заключенных-ирландок резко возразили против снижения срока своего заключения. Они дали ему понять, что предпочли бы каторгу — и Австралию.
Это не значило, что каждый преступник мог последовать плану Маккуори. Что, например, делать с закоренелыми злодеями? Строить тюрьму в тюрьме. В начале своей деятельности в качестве губернатора Маккуори отказался от использования адского острова Норфолк и продолжил отправлять рецидивистов на Землю Ван-Димена (теперь остров Тасмания) и в Мортон-Бей в Квинсленде. Чарльзу О'Харе Буту, начальнику лагеря в Порт-Артуре (Тасмания), предоставили свободу действий, чтобы вершить “законное возмездие вплоть до крайних пределов человеческой выносливости”. В районе Мортон-Бей Патрик Логан регулярно “потчевал” подопечных бичеванием. После того как остров Норфолк вновь стал тюрьмой, новых рубежей жестокости и садизма достиг Джон Джайлс Прайс. После порки он привязывал людей к ржавым железным кроватям, чтобы гарантировать заражение ран. Немногие в Британской империи заслужили такую смерть, какую Прайс принял от рук, молотов и ломов каторжников в карьере Уильямстауна в 1857 году.
Но жестокое обращение с рецидивистами в Австралии блекло в сравнении с тем, как обходились с аборигенами, которых в 1788 году насчитывалось около трехсот тысяч. Как и индейцы, они стали жертвами “белой чумы”. Колонисты принесли с собой инфекционные болезни, к которым у аборигенов не было иммунитета, и сельское хозяйство, что потребовало изгнания кочевых племен с их охотничьих угодий. Овцы для Австралии были тем же, чем сахар для Вест-Индии и табак для Виргинии. К 1821 году в Австралии было уже 290 тысяч овец. Они наводнили буш, где аборигены в течение многих тысячелетий охотились на кенгуру.
Патерналист Маккуори надеялся вывести аборигенов из “неприкаянного голого состояния” и преобразовать в почтенных фермеров. В 1815 году он попытался поселить шестнадцать из них на маленькой ферме на побережье в Миддл-Хеде, предоставив в их распоряжение специально построенные хижины и лодку. В конце концов, рассуждал он, раз преступников можно превратить в образцовых граждан, снабдив их всем необходимым и предоставив второй шанс, то почему бы не попробовать с аборигенами? Увы, к отчаянию Маккуори, они быстро потеряли интерес к обустроенной жизни, которую он предложил. Они потеряли лодку, не стали пользоваться хижинами и вернулись в буш. Такое безразличие — в противоположность воинственному сопротивлению новозеландских маори белым колонизаторам — предопределило судьбу коренных австралийцев. Чем настойчивее они отвергали “цивилизацию”, тем больше жаждавшие земли фермеры чувствовали себя вправе истреблять их. Некий флотский хирург объявил, что “единственное, в чем они [аборигены] превосходят скот, заключается в использовании копья, в их чрезвычайной свирепости и в применении огня для приготовления пищи”.
Одна из самых отвратительных глав истории Британской империи повествует о настоящей охоте на коренных жителей Земли Ван-Димена, о лишении их свободы и, в конечном счете, истреблении. Этот случай заслуживает названия “геноцид” — термина, которым теперь злоупотребляют. (В 1876 году умерла последняя из тасманийцев, Труганини.) Все, что можно сказать в качестве смягчающего обстоятельства, — если бы Австралия была в XIX веке независимым государством, как США, то геноцид, возможно, принял бы континентальный масштаб, а не остался бы частью истории только Тасмании. Спустя два года после смерти Труганини романист Энтони Троллоп посетил Австралию. Он спросил местного магистрата,
что бы тот порекомендовал сделать… если стечение обстоятельств вынудит меня выстрелить в буше в чернокожего? Следует ли мне явиться в ближайший участок… или предаться радости, словно я… убил смертоносную змею? Его совет был ясным и четким: “Никто, будучи в своем уме, не проронит об этом и слова”.
Троллоп заключил, что “их [аборигенов] судьба — исчезнуть”. И все же одной из черт Британской империи было то, что центральная имперская власть пыталась сдерживать безжалостные импульсы колонистов на периферии. Беспокойство английских парламентариев дурным обращением с коренными народами привело в 1838-1839 годах к назначению Уполномоченных по делам аборигенов в Новом Южном Уэльсе и Западной Австралии. Увы, эти усилия не смогли предотвратить резню в Майол-Крике в 1838 году: тогда группа из двенадцати скотоводов (все, кроме одного — бывшие каторжники) расстреляли и закололи двадцать восемь безоружных аборигенов. Война между фермерами и аборигенами шла бы еще много десятилетий — по мере расширения сельскохозяйственных земель. Но наличие сдерживающей власти, независимо от того, насколько далекой она была, отличало британские колонии от независимых республик, созданных поселенцами. Когда Соединенные Штаты вели войну против индейцев, их ничто не ограничивало.
Судьба аборигенов — поразительный пример того, как менялось отношение к проблеме в зависимости от расстояния. В Лондоне на нее смотрели совершено иначе, чем в Сиднее. Здесь заключена сущность имперской дилеммы. Как могла империя, фундаментом которой якобы была свобода, оправдывать отказ учесть пожелания колонистов, когда они противоречили воле далеких законодателей?
Этот вопрос был главным для Америки в 30-х годах XVIII века, и окончательным ответом на него стало отпадение колоний. В 30-х годах XIX века этот вопрос был поставлен вновь — Канадой. И в этот раз у англичан нашелся лучший ответ.
Со времен американской Войны за независимость Канада казалась самой надежной из британских колоний благодаря притоку лоялистов из Соединенных Штатов. Однако в 1837 году восстали франкоязычный Квебек и проамериканские реформаторы Верхней Канады. Претензия оказалась знакомой: несмотря на то, что у них была собственная выборная Палата ассамблеи, их пожелания могли быть проигнорированы Законодательным советом и губернатором, которые несли ответственность исключительно перед Лондоном. В Британии возникла настоящая тревога по поводу того, что быстро растущие Соединенные Штаты могут получить возможность аннексировать территорию своего северного соседа: в конце концов, их объединение декларировалось в статье XI американских Статей конфедерации[55]. В 1812 году Соединенные Штаты даже отправили в Канаду двенадцатитысячную армию, но она потерпела сокрушительное поражение.
Американский эксперимент существования в одиночку в качестве республики оказался, бесспорно, успешен. Но могли ли другие “белые” британские колонии отделиться, также став республиками? Могли ли возникнуть Соединенные Штаты Канады или, например, Австралии? Возможно, удивительнее всего то, что этого не случилось.
Отчасти это результат усилий Джона Джорджа Лэмбтона, графа Дарема, кутилы эпохи Регентства, которого послали в Канаду, чтобы воспрепятствовать новому восстанию. По словам современника, “роскошный деспот” Дарем дал всем знать о своем прибытии в Квебек, гарцуя по улицам на белом коне, обосновавшись в Шатосен-Луи[56], кушая на золоте и серебре, смакуя старое шампанское. Тем не менее Дарем не был пустым человеком. Он был одним из авторов парламентской реформы 1832 года, благодаря чему заслужил прозвище “Радикальный Джек”. Кроме того, у него хватало ума прислушиваться к дельным советам. Чарльз Буллер, личный секретарь Дарема, родился в Калькутте, изучал историю вместе с Томасом Карлейлем и, прежде чем стать членом Палаты общин, завоевал репутацию блестящего барристера[57]. Эдвард Гиббон Уэйкфилд, главный советник Дарема, много писал о земельной реформе в Австралии, по иронии судьбы томясь в тюрьме Ньюгейт, куда его отправили на три года за похищение несовершеннолетней богатой невесты. Уэйкфилд был одним из многих мыслителей своего поколения, которых посещал призрак, вызванный демографом Томасом Мальтусом: неприемлемый прирост населения на родине. Для Уэйкфилда колонии были очевидным ответом на вопрос, куда девать “избыток” англичан. Но он был убежден, что для поощрения свободного расселения (в противоположность каторге) с колонистами, обладающими истинно британским чувством независимости, должно достигать некоего компромисса.
После шести месяцев, проведенных в Канаде, Дарем, Буллер и Уэйкфилд вернулись в Англию и представили свой доклад. Хотя он касался прежде всего специфических проблем управления Канадой, у него был глубокий подтекст, относящийся ко всей империи. Действительно, можно сказать, что доклад Дарема спас империю. Он признавал правоту американских колонистов: они имели право требовать, чтобы те, кто управлял “белыми” колониями, несли ответственность перед их представительными органами, а не были бы просто агентами далекой королевской власти. Дарем предлагал дать Канаде как раз то, в чем британские министры прежнего поколения отказали американским колониям: “систему ответственного правительства, которое вручило бы людям подлинный контроль над их судьбами… Управление колониями впредь должно осуществляться в соответствии с представлениями большинства в ассамблее”. Также авторы доклада указывали на удачный выбор американцами федеративной формы государства. Этот опыт следовало повторить в Канаде и позднее в Австралии.
Впрочем, это не было сделано сразу. Хотя правительство поспешило осуществить основную рекомендацию Дарема (то есть объединить Верхнюю и Нижнюю Канаду, чтобы ослабить французское влияние), ответственного правительства не существовало до 1848 года (да и тогда оно появилось только в Новой Шотландии). До 1856 года большинство канадских колоний его не имело. К тому времени идея получила популярность в Австралии и Новой Зеландии. К 60-м годам XIX века баланс власти в “белых” колониях сместился. С тех пор губернаторы играли декоративную роль представителей декоративного монарха. Власть же находилась в руках избираемых колонистами депутатов.
Таким образом, учреждение “ответственного правительства” было способом увязать имперскую практику с принципом свободы. Смысл доклада Дарема заключался в том, что запросы канадцев, австралийцев, новозеландцев и южноафриканцев, мало отличающиеся от чаяний американцев в 70-х годах XVIII века, могут (и должны) быть удовлетворены без освободительных войн. И чего бы с тех пор ни пожелали колонисты, они в значительной степени добивались этого. Когда австралийцы потребовали прекратить присылать ссыльных, Лондон уступил: в 1867 году в Австралию пришло последнее судно с каторжниками.
Таким образом, в Окленде не произошло ничего, подобного сражению при Лексингтоне, в Канберре не появился второй Джордж Вашингтон, а в Оттаве обошлись без Декларации независимости. Действительно, когда читаешь доклад Дарема, трудно не почувствовать его сожаление. Если бы американским колонистам дали ответственное правительство, когда они впервые попросили об этом в 70-х годах XVIII века, то есть если бы британцы руководствовались собственными речами о свободе, то, возможно, не было бы Войны за независимость. И тогда, возможно, не было бы США. И миллионы английских эмигрантов, возможно, выбрали бы Калифорнию вместо Канады[58].