Есть две орифламмы… Какую из них нам следует водрузить на далеких островах: охваченную небесным огнем или тяжело повисшую, отягощенную земным золотом? Есть путь действительно благодетельной славы, открытый нам, но никогда прежде не являвшийся… никому из смертных. Теперь нашим девизом должно стать — и стало: “Царствуй или умри”… Этому призыву [Англия] должна следовать — или погибнуть: она должна основывать колонии так быстро, как только сможет, призвав своих самых энергичных и самых достойных мужей, и завладеть каждой пядью плодородной необитаемой земли, на которую она ступит.
Возьмите устав Иезуитского ордена… и замените римско-католическую религию английской империей.
Не разбив яйца, не приготовишь яичницу. Невозможно устранить варварство, рабство, суеверия… не прибегая к использованию силы.
В течение всего нескольких первых лет XX века отношение британцев к своей империи перешло от высокомерия к беспокойству. Последние годы правления Виктории были временем гордыни, гибриса: казалось, нет преград ни для британского оружия, ни для британского капитала. Будучи всемирным полицейским и банкиром, Британская империя владела территорией, несопоставимой ни с одной империей прошлого. Даже ее успешные конкуренты, Франция и Россия, не могли состязаться с первой настоящей сверхдержавой. И все же еще до 1901 года, когда королева-императрица скончалась в своей спальне в Осборн-хаусе, пришла расплата. Африка, которая, казалось, по праву принадлежала британцам, нанесла империи неожиданный болезненный удар. Одни ответили на него дерзким джингоизмом, других охватили сомнения. Даже самые талантливые генералы и губернаторы выказывали упадок духа. И самый честолюбивый конкурент Британии не замедлил воспользоваться открывшимися возможностями.
В середине XIX века Африка (за исключением нескольких прибрежных аванпостов) была последним чистым листом в имперском атласе. К северу от мыса Доброй Надежды британские владения ограничивались Западной Африкой (Сьерра-Леоне, Гамбия, Золотой Берег[122] и Лагос — плоды борьбы сначала за рабовладение, а затем против него). Однако после 1880 года в течение всего двадцати лет десять тысяч африканских племенных образований были преобразованы всего в сорок государств, причем тридцать шесть из них находились под прямым европейским контролем. Никогда в истории человечества не было настолько радикального перекраивания карты континента. К 1914 году весь континент (за исключением Абиссинии и Либерии, этой квазиколонии США), находился под европейским владычеством. Примерно треть территории была британской. Произошедшее получило известность как “драка за Африку”.
Феноменальное расширение империи в конце викторианской эпохи было обусловлено комбинированным применением финансов и оружия. Вершин мастерства в этом деле достиг Сесил Джон Родс. В возрасте семнадцати лет Родс, сын священнослужителя из Бишоп-Стортфорда, эмигрировал в Южную Африку, поскольку “более не мог выносить холодную баранину”. Он был одновременно гениальным бизнесменом и имперским провидцем, “бароном-разбойником” и мистиком. В отличие от других “рандлордов”[123], не в последнюю очередь от своего партнера Барни Барнато, Родсу было мало сколотить состояние благодаря алмазным копям Кимберли. Он стремился к чему-то большему, чем деньги: Родс мечтал стать строителем империи.
Хотя Родс имел репутацию одинокого колосса, взнуздавшего Африку, он, возможно, не добился бы почти монопольного положения в южноафриканской алмазной промышленности без помощи своих друзей из Сити, в частности банка Ротшильда — средоточия финансового капитала. Когда Родс приехал на алмазные прииски Кимберли, там действовало более сотни небольших компаний, которые разрабатывали четыре главные трубки, наводнившие рынок алмазами и вытеснявшие друг друга из бизнеса. В 1882 году агент Ротшильда посетил Кимберли и рекомендовал провести слияние. Через четыре года компаний в Кимберли осталось всего три. Еще год спустя банк профинансировал слияние компании Родса “Де Бирс” с “Компани франсэ”, а после и с самой крупной компанией — Центральной. Теперь существовала только одна фирма — “Де Бирс”. Считается, что она находилась в собственности Родса, однако это не так. У лорда де Ротшильда[124] было больше акций: к 1899 году доля Ротшильда вдвое превышала долю Родса. В 1888 году Родс писал Ротшильду: “Я знаю, что, имея вас у себя за спиной, я могу сделать все, о чем говорил. Если, однако, вы думаете по-другому, я не смогу ничего сказать”. Итак, в октябре 1888 года, когда Родс нуждался в финансовой поддержке своих африканских планов, у него не было ни малейших колебаний о том, к кому обратиться за помощью.
Предложение, о котором упоминает Родс, заключалось в создании концессии. Он только что получил разрешение Лобенгулы, верховного вождя матабеле, на разработку “бескрайних” золотых копей, которые, как был уверен Родс, существуют за рекой Лимпопо. Письмо Родса Ротшильду показывает, что его намерения по отношению к Лобенгуле едва ли были дружелюбными. Правитель народа матабеле, писал Родс, оставался “единственным препятствием в Центральной Африке, и как только мы захватим его территорию, остальное не составит труда, поскольку остальное — просто система деревень со своими предводителями, независимыми друг от друга… Ключ к успеху — земля матабеле с ее золотом, сведения о котором основаны отнюдь не на слухах… Золотой прииск, который два года назад можно было купить приблизительно за сто пятьдесят тысяч, теперь продается более чем за десять миллионов фунтов”.
Ротшильд ответил утвердительно. Когда Родс объединил усилия с Компанией Бечуаналенда, чтобы создать новую Центральную ассоциацию исследований Матабелеленда, банкир стал главным акционером и увеличил свою долю в 1890 году, когда она стала Компанией объединенных концессий. Он был также среди акционеров-основателей, когда Родс в 1889 году основал Британскую южноафриканскую компанию. Фактически Ротшильд играл роль неоплачиваемого финансового советника компании.
Пока “Де Бирс” воевала в залах заседаний в Кимберли, Британская южноафриканская компания вела настоящую войну. Когда Лобенгула понял, что его обманули, отняв намного больше, чем права на добычу полезных ископаемых, он задумал померяться силами с Родсом. Решив раз и навсегда избавиться от Лобенгулы, Родс послал отряд из семисот добровольцев. У матабеле была сильная, хорошо организованная по африканским меркам армия: импи[125]. Лобенгулы насчитывали около трех тысяч воинов. Люди Родса явились с секретным смертоносным оружием. Обслуживаемый четырьмя людьми 0,45-дюймовый пулемет Максима производил пятьсот выстрелов в минуту: в пятьдесят раз больше, чем самая скорострельная из винтовок. Отряд, располагающий всего пятью пулеметами, мог буквально дочиста вымести поле боя.
Бой у реки Шангани в 1893 году (один из первых случаев применения “максима”) свидетель описал так:
Матабеле не удалось подойти ближе, чем на сто ярдов. Впереди них двигался полк нубуцу — охрана короля. Они неслись с дьявольскими воплями навстречу неминуемой смерти, поскольку “максимы” превзошли все наши ожидания и косили их буквально как траву. Я никогда не видел ничего подобного пулеметам Максима, я даже вообразить не мог, что такое возможно: патронные ленты расстреливались настолько быстро, насколько человек мог заряжать и стрелять. Каждый в лагере вверил свою жизнь Провидению и пулемету Максима. Туземцы сказали королю, что они не боятся нас или наших ружей, но они не могут убить животное, которое делает “Пух! пух!”, то есть пулемет Максима.
Матабеле показалось тогда, что “белый человек пришел… с оружием, которое выплевывает пули, как небеса иногда плюются градом, и кто такие беззащитные матабеле, чтобы устоять против этого оружия?” Погибли около полутора тысяч воинов матабеле — и четверо из семисот пришельцев. Газета “Таймс” самодовольно сообщила, что матабеле “приписывают нашу победу колдовству, полагая 'максим' порождением злых духов. Они называют его скокакока, вследствие специфического шума, который он издает во время стрельбы”.
Чтобы ни у кого не оставалось сомнений в том, кто руководил операцией, захваченную территорию переименовали в Родезию. Однако за Родсом стояло финансовое могущество Ротшильда. Примечательно, что член французской ветви этой фамилии с удовлетворением отметил связь между новостями о “жестком столкновении с матабеле” и “небольшим повышением акций” Британской южноафриканской компании Родса. Единственное, что вызывало у Ротшильда беспокойство (и вполне оправданное), это то, что Родс направлял деньги из прибыльной компании “Де Бирс” в совершенно спекулятивную Британскую южноафриканскую компанию. Когда лорд Рэндолф Черчилль, независимый политик-консерватор, возвратился в 1891 году из Южной Африки, он объявил, что “нет более неблагоразумного помещения средств, чем в ведущих изыскания синдикатах”, и обвинил Родса в том, что он “обманщик… который не мог собрать в Сити пятьдесят одну тысячу фунтов, чтобы открыть шахту”. Ротшильд был рассержен. Немного в глазах финансиста fin de siècle было преступлений серьезнее, чем пренебрежительное отношение к его инвестициям.
Официальный сувенир кампании в Матабелеленде, выпущенный к четвертой годовщине этого незначительного конфликта, открывается “выражением уважения” Родса тем, кто покорил “дикарей”. Гвоздем программы стал гротескный гимн, посвященный любимому оружию завоевателей. Это стихотворение начало свой путь как либеральная сатира, но люди Родса бесстыдно сделали ее своим гимном:
Вперед, солдаты с хартией, на земли язычников,
С молитвенниками в карманах, с винтовками в руках.
Славная весть, вот где можно делать дело,
Распространять мирное евангелие пулеметом Максима.
Скажите порочным туземцам, что грешны их сердца,
Превратите их языческие храмы в рынки духа.
И если вашему учению они не уступят,
Прочтите им другую проповедь — пулеметом Максима.
Когда они вполне поймут эти десять заповедей,
Вы должны одурманить вождя и захватить их землю;
И если они коварно призовут вас к ответу,
Прочитайте им другую проповедь — “максимом” с горы.
Пулемет Максима был американским изобретением, но его изобретатель всегда рассчитывал на британский рынок. Как только у Хайрема Максима оказался рабочий опытный образец, изготовленный в тайной мастерской в Хаттон-Гардене, в Лондоне, он начал рассылать важным персонам приглашения его испытать. Среди тех, кто приглашение принял, были герцог Кембриджский (в то время главнокомандующий), принц Уэльский, герцог Эдинбургский, герцог Девонширский, герцог Сатерлендский и герцог Кентский. Герцог Кембриджский ответил с готовностью, которая была характерна для его класса.
Он объявил, что “весьма впечатлен характеристиками пулемета” и “уверен, что он очень скоро будет использоваться повсеместно, во всех армиях”. Однако герцог “не думает, что целесообразно покупать его прямо сейчас… Когда потребуется, мы сможем купить новейшие образцы, а управление ими может быть освоено сметливыми людьми за несколько часов”. Другие быстрее оценили огромный потенциал изобретения Максима. В ноябре 1884 года, когда была основана компания Максима, лорд Ротшильд вошел в число ее управляющих. В 1888 году его банк выделил 1,9 миллиона фунтов для слияния компании Максима с оружейной фирмой Норденфельда.
Отношения Родса и Ротшильда были настолько тесными, что первый даже поручил лорду Ротшильду выполнение своего завещания. Родс распорядился, чтобы его состояние было потрачено на финансирование империалистического эквивалента Иезуитского ордена: такова цель стипендии Родса. Деньги предназначались для создания “общества избранных, действующих во благо империи”. Родс писал: “Возьмите устав Иезуитского ордена… и замените римско-католическую религию английской империей”. Ротшильд, в свою очередь, уверял Родса: “Наше первое и главное желание в отношении южноафриканских дел состоит в том, что вы должны остаться во главе этой колонии и получить возможность вести ту великую имперскую политику, которая была мечтой вашей жизни”.
Собственная страна и собственный империалистический орден были только элементами крупномасштабной “имперской политики” Родса. На своей огромной, размером со стол, карте Африки (ее и сейчас можно увидеть в Кимберли) Родс провел карандашом линию от Кейптауна до Каира. Здесь должна была пройти железная дорога: от мыса Доброй надежды на север через Бечуаналенд, от Бечуаналенда до Родезии, от Родезии до Ньясаленда, затем мимо Великих озер в Хартум и, наконец, вверх по Нилу до Египта. Родс полагал, что весь материк окажется под властью Британии. Его довод был простым: “Мы — раса, первая в мире, и чем большую территорию мы приобретаем, тем лучше для рода человеческого”. Амбиции Родса буквально не имели границ. Он мог говорить с серьезностью об “окончательном восстановлении Соединенных Штатов Америки в качестве неотъемлемой части Британской империи”.
В некоторой степени войны вроде той, которую Родс вел с матабеле, были частными, спланированными в закрытых клубах, таких как Кимберли, этом чванливом оплоте капиталистического праздника жизни (среди его основателей был сам Родс). Присоединение Матабелеленда к империи не стоило британскому налогоплательщику ровно ничего: с “дикарями” воевали наемники, нанятые Родсом, а платили им за “работу” акционеры “Де Бирс” и Британской южноафриканской компании. Если бы оказалось, что в Матабелеленде нет никакого золота, в убытке остались бы только они. Фактически процесс колонизации был приватизирован. Так уже бывало на заре существования империи, когда монополистические торговые компании несли британский флаг от Канады до Калькутты. Родс сознательно учился у истории. Британское владычество в Индии началось с Ост-Индской компании. Теперь история повторялась в Африке. В одном из писем к Ротшильду Родс даже назвал “Де Бирс” “второй Ост-Индской компанией”.
Родс не был одинок в своих устремлениях. Джордж Д. Т. Голди из семьи контрабандистов с острова Мэн, в юности бывший беспутным “солдатом удачи”, тоже мечтал в детстве “окрасить карту в красный цвет”. Его великим проектом стал захват территории от Нигера до Нила — целиком. В 1875 году Голди отправился в Западную Африку, чтобы попытаться спасти маленький торговый дом, принадлежащий семье своей невестки. К 1879 году он добился слияния этой фирмы с несколькими другими, производящими пальмовое масло, и учредил Объединенную африканскую компанию (позднее — Национальную африканскую компанию). Голди быстро убедился, что “тщетно пытаться заниматься коммерцией там, где нельзя добиться порядка и соблюдения закона”. В 1883 году он предложил, чтобы Национальная африканская компания взяла под свою “опеку” все земли в нижнем и среднем течении Нигера на основе королевской хартии. Три года спустя он получил, что хотел: возрожденная Королевская Нигерская компания получила хартию. И снова это была модель XVII века: колонизация по контракту, с риском, который несут акционеры компании, а не налогоплательщики. Голди очень гордился собой, видя “что с акционерами, благодаря деньгам которых была создана компания, обошлись по справедливости”:
Говорят, что первопроходец “всегда гибнет”, но я сказал, что в этом случае первопроходец погибнуть не должен, и он не погиб. Я пошел на улицу и побудил людей дать мне миллион для этого начинания. Я был обязан проследить, чтобы они получили справедливую прибыль. Если бы я не сделал этого, то злоупотребил бы доверием. Моя задача заключалась в борьбе с другими державами за то, чтобы этой территорией владели британцы, и я могу напомнить, что усилия привели к успеху еще до того, как подошел к концу срок… хартии. Я полагаю, вы согласитесь, что я был всецело обязан в первую очередь защитить интересы акционеров.
Правительство было довольно исходом. Голди заявил в 1892 году, что Британия “восприняла политику расширения силами коммерческих предприятий… Отсутствие одобрения парламента не позволяло задействовать ресурсы империи” для удовлетворения его амбиций.
Для Голди, как и для Родса, то, что было хорошо для его компании, было хорошо и для Британской империи. И, подобно своему южноафриканскому коллеге, Голди видел в пулемете Максима главное средство развития и империи, и компании. К концу 80-х годов он покорил некоторые эмираты фулани и принялся за Биду и Илорин. Хотя в его распоряжении было чуть более пятисот человек, пулеметы позволяли ему побеждать противника в тридцать раз более многочисленного.
Подобное произошло и в Восточной Африке. Фредерик Д. Лугард[126], будучи служащим Британской восточноафриканской компании, подчинил британскому владычеству Буганду. Голди был настолько впечатлен успехами Лугарда, что пригласил его в свою Нигерскую компанию. В 1900 году, когда Северная Нигерия стала британским протекторатом, Лугарда назначили ее первым Верховным комиссаром, а двенадцать лет спустя — генерал-губернатором объединенной Нигерии. Трансформация торговой монополии в протекторат была типичной для “драки за Африку”. Политики предоставляли бизнесменам действовать и добиваться успеха, а потом сами вступали в дело, чтобы официально закрепить приобретения, учредив колониальное правительство. Хотя новые африканские компании напоминали Ост-Индскую компанию в ее изначальном виде, они управляли Африкой не так долго, как она управляла Индией. С другой стороны, даже когда британское правление приобретало характер “официального”, оно имело лишь базовый характер. Лугард в своей книге “Двойной мандат в Британской Тропической Африке” (1922) определил косвенное правление как “систематическое использование традиционных институтов”. Иначе говоря, Африкой англичане собирались управлять так, как туземными княжествами Индии: с местными марионеточными правителями и минимальным британским присутствием.
Это, однако, была только половина истории “драки за Африку”. Пока Родс шел на север из Капской колонии, а Голди — на восток от Нигера, британские политики расширяли английское влияние в долине Нила. И делали они это по большей части потому, что опасались конкурентов.
Французы стремились к доминированию в Северной Африке, захватывая окраины Османской империи с большей готовностью, чем британцы. Впервые заявку на владычество в Египте сделал Наполеон, однако его планы совершенно спутал разгром французского флота при Абукире в 1798 году Впрочем, вскоре после падения Наполеона французы возобновили активность в регионе. Уже в 1830 году они вторглась в Алжир и за семь лет подчинили большую часть страны. Они также поспешили оказать поддержку египетскому хедиву Мухаммеду Али, поборнику модернизации, который оспаривал суверенитет турецкого султана. И прежде всего французские инвесторы взяли на себя инициативу в экономическом развитии Турции и Египта. Фердинанд де Лессепс, спроектировавший и построивший Суэцкий канал, был французом, и капитал, который инвестировался в это грандиозное предприятие, начатое в ноябре 1869 года, большей частью был французским. Однако британцы продолжали настаивать, что будущее Османской империи должно быть решено пятью великими державами: не только Британией и Францией, но также Россией, Австрией и Пруссией.
Невозможно понять суть “драки за Африку”, не принимая в расчет, что ей предшествовала постоянная борьба великих держав между собой за поддержание или изменение баланса сил в Европе и на Ближнем Востоке. В 1829-1830 годах они достигли согласия относительно будущего Греции и Бельгии. После Крымской войны (1854-1856) они достигли хрупкого согласия и относительно будущего европейских владений Турции, особенно черноморских проливов. То, что происходило в Африке в 80-х годах, во многих отношениях являлось продолжением европейской дипломатии — с важным уточнением, что ни у Австрии, ни у России не было амбиций на юге Средиземноморья. Таким образом, на Берлинском конгрессе (1878) передача Франции Туниса значилась подпунктом намного более сложных соглашений, достигнутых относительно будущего Балкан.
В 1874 году стало ясно, что правительства Египта и Турции терпят банкротство. Поначалу казалось, что дело будет улажено, как обычно, дружескими соглашениями великих держав. Однако Дизраэли, а после его главный соперник Гладстон не удержались от искушения дать Британии преимущество в регионе. Когда египетский хедив Исмаил-паша предложил продать свою долю (44%) во “Всеобщей компании морского Суэцкого канала” почти за четыре миллиона фунтов стерлингов, Дизраэли ухватился за эту возможность. Он обратился к своим друзьям Ротшильдам (к кому же еще?) за колоссальным авансом наличными, необходимым для заключения сделки. Правда, распоряжение 44% акций “Всеобщей компании…” не давало контроля над каналом, тем более что эти акции не позволяли голосовать до 1895 года, а после давали только десять голосов. Правда и то, что обязательство хедива ежегодно выплачивать вместо дивидендов 5% стоимости акций вызвало у британского правительства живой интерес к египетским финансам. Дизраэли ошибался, думая, что “Всеобщая компания…м имела возможность закрыть канал для растущих британских перевозок. С другой стороны, не было гарантии, что закон, обязывающий компанию держать канал открытым, будет всегда соблюдаться. Как справедливо заметил Дизраэли, владение акциями дало Британии дополнительные “рычаги”. Оказалось, что это также было исключительно хорошим вложением государственных средств.[127]
Недовольство французов смягчила реорганизация египетских финансов. По предложению французского правительства появилась “Международная комиссия египетского государственного долга”, в которой были представлены Англия, Франция и Италия. В 1876 году учредили Международную комиссию (кассу) египетского государственного долга, а два года спустя Египет получил международное правительство с англичанином в качестве генерального контролера над государственными доходами и французом — контролером государственных расходов. Одновременно английские и французские Ротшильды выпустили заем на восемь с половиной миллионов фунтов стерлингов. Французская газета “Жюрналь де деба” назвала англо-французские договоренности “почти эквивалентом заключению союза”. Один британский государственный деятель так описал причину компромисса: “Можно было уйти, забрать все себе либо поделиться. Первое привело бы к тому, что французы перерезали бы нам путь в Индию. Второе было чревато войной. Таким образом, мы решили делиться”. Но это не могло длиться долго. В 1879 году хедив сместил международное правительство. В ответ европейцы низложили его самого, заменив бездеятельным сыном Тевфиком. Когда Тевфик был свергнут египетскими военными во главе с антиевропейски настроенным министром Араби-пашой, стало очевидно, что они стремятся освободить Египет от иностранного экономического господства. Александрия была укреплена, а канал перекрыт. Возникла опасность дефолта, а жизнь тридцати семи тысяч европейцев, находившихся в Египте, оказалась под угрозой.
Лидер оппозиции Гладстон яростно критиковал ближневосточную политику Дизраэли. Он не одобрил покупку акций Суэцкого канала и обвинял Дизраэли в том, что тот-де закрывает глаза на злодеяния турок в Болгарии. Теперь же, когда Гладстон сам оказался у власти, он совершил один из радикальных разворотов викторианской внешней политики. Правда, инстинкты побуждали его придерживаться схемы “двойственного” англо-французского контроля над Египтом. Но этот кризис совпал с внутренними потрясениями во Франции, столь обычными для истории Третьей республики. Пока французы ссорились между собой, риск египетского дефолта увеличивался. В Александрии шли антиевропейские бунты. Гладстон, подталкиваемый воинственными коллегами-министрами и получивший гарантии Ротшильдов, что французы не возражают, 31 июля 1882 года принял решение “раздавить Араби”. Британские суда разбомбили александрийские форты. Тринадцатого сентября экспедиционный корпус сэра Гарнета Уолсли напал при Тель-эль-Кебире на численно превосходящие силы Араби и в течение получаса рассеял их. На следующий день англичане заняли Каир. Араби-пашу взяли в плен и сослали на Цейлон. По словам лорда Ротшильда, теперь стало ясно, что Англия должна господствовать над Египтом. Ее господство никогда не принимало форму прямой колонизации. Едва британцы заняли Египет, они заверили другие державы, что их присутствие является целесообразной временной мерой (это заявление в 1882-1922 годах прозвучало не менее шестидесяти шести раз). Формально Египет оставался независимым, фактически же он находился под “негласным” протекторатом: хедив стал марионеточным правителем, реальная власть находилась в руках британского агента и генерального консула.
Оккупация Египта открыла новую главу имперской истории. Она послужила сигналом к началу “драки за Африку”. Европейцам (французы недолго проявляли уступчивость) стало ясно, что пора действовать, и действовать быстро, пока англичане не забрали материк. Последние, со своей стороны, изъявляли желание поделиться остатками (при условии, что они сохранят за собой стратегически важные Кейптаун и Каир). Начиналась самая крупная в истории игра в “Монополию”. Игровым полем была Африка.
Этот колониальный раздел не был чем-то невиданным. Однако прежде будущее Африки волновало только Британию, Францию и Португалию (первую европейскую державу, основавшую там колонии), а теперь за столом появились трое новых игроков: королевство Бельгия (основано в 1831 году), королевство Италия (основано в 1861 году) и Германская империя (основана в 1871 году). Бельгийский король Леопольд II в 1876 году учредил собственную Африканскую международную ассоциацию, спонсируя изучение Конго для его завоевания и экономической эксплуатации. Итальянцы мечтали о возрождении Римской империи в Средиземноморье. Своей первой целью они наметили Триполитанию и Киренаику (современная Ливия). Позднее итальянцы вторглись в Абиссинию, позорно потерянную ими при Адуа (1896), и принуждены были удовлетвориться частью Сомали. Немцы поначалу вели более тонкую игру.
Канцлер Отто фон Бисмарк был одним из немногих гениев среди государственных деятелей XIX века. Когда он сказал, что его карта Африки — это карта Европы[128], он подразумевал, что рассматривает Африку как возможность посеять разногласия между Британией и Францией — и увести избирателей у собственных либеральных и социалистических оппонентов. В апреле 1884 года Бисмарк объявил о протекторате над территорией у залива Ангра-Пекена (современная Намибия). Затем он расширил немецкие притязания на всю территорию между северной границей британской Капской колонии и южной границей португальской Анголы, добавив для ровного счета Камерун и Того на западноафриканском побережье и Танганьику на востоке континента. Добившись того, что Германия стала серьезным африканским игроком, Бисмарк созвал в Берлине крупную конференцию по Африке (15 ноября 1884 года — 26 февраля 1885 года)[129]. Конференция имела целью предоставление всем державам свободы торговли и судоходства по Конго и Нигеру. Эти проблемы затрагивались в большинстве статей “Генерального акта”, принятого на конференции. Она также отдала дань болтовне об идеалах эпохи Ливингстона, обязав подписавшие акт державы
неусыпно заботиться о сохранении туземного народонаселения и об улучшении его нравственного и материального положения и содействовать в особенности уничтожению невольничества и торга неграми; они будут покровительствовать и способствовать, без различия национальностей и вероисповеданий, всяким религиозным, научным и благотворительным учреждениям, основываемым и устраиваемым с этой целью или клонящимся к просвещению туземцев, дабы они могли понимать и оценивать выгоды цивилизации.
Христианские миссионеры, ученые, исследователи, их проводники, имущество и коллекции будут также представлять предмет особого покровительства.
Свобода совести и веротерпимость будут положительно обеспечены как природным жителям, так и туземным подданным и иностранцам.[130]
Однако главная цель конференции, как ясно дала понять преамбула принятой декларации, заключалась в том, чтобы “предотвратить разногласия и споры, могущие произойти впоследствии при завладении новыми прибрежными землями Африки”. Основной проблеме была посвящена статья 34, гласившая:
Держава, которая впоследствии завладеет какой-либо территорией на берегах Африканского материка, лежащей вне ее нынешних владений, или которая, не имев доселе таких владений, приобретет таковую, а равно держава, которая примет на себя протекторат, должна препроводить подлежащий о том акт, вместе с объявлением, к подписавшим настоящий акт державам, для того, чтобы дать сим последним возможность заявить, в случае надобности, свои требования[131].
Статья 35 уточняла: “Державы, подписавшие настоящий акт, (Принимают обязательство обеспечить в занимаемых ими на берегах Африканского материка территориях такую власть, которая достаточна для охраны приобретенных ими прав”. (Авторы явно не имели в виду права туземных правителей и их народов.)
Это был настоящий сговор, хартия на разделение Африки на “сферы влияния”. Остатки начали делить сразу. Уже на конференции были признаны германские притязания на Камерун, а также право Леопольда II распоряжаться Конго. И все же смысл конференции был глубже. В придачу к разделу Африки на манер пирога Бисмарк с блеском добился главной цели: заставил Британию и Францию играть друг против друга. В следующее десятилетие они не раз конфликтовали из-за Египта, Нигерии, Уганды, Судана. Для британского политического руководства активность путешественников вроде Луи Мизона и Тома Маршана представляла в 90-х годах досаднейшую помеху, поскольку приводила к странным инцидентам вроде Фашодского (1898) — неправдоподобного столкновения на “ничьей” земле в Судане. По сути, германский канцлер переиграл британцев дважды: их первой реакцией на его берлинский триумф была дать ему все, что он хочет (или, как казалось, хочет) в Африке, и даже более того.
Вскоре после Берлинской конференции Джон Керк, британский консул в Занзибаре, получил телеграмму. Министерство иностранных дел извещало его, что германский император объявил протекторат над территорией, ограниченной озерами Виктория, Танганьика и Ньяса (на нее заявило права Общество германской колонизации, возглавляемое Карлом Петерсом). Телеграмма предписывала консулу “во всем сотрудничать с Германией”. Он должен был “действовать с большой осторожностью” и не “допускать передачи занзибарскими властями германским агентам или представителям сообщений, недружелюбных по тону”.
Джон Керк служил ботаником в неудачной экспедиции Дэвида Ливингстона по Замбези. После смерти Ливингстона он обязался продолжать его работу, чтобы покончить с восточноафриканской работорговлей. Приказ сотрудничать с немцами изумил Керка. Много лет он пытался завоевать доверие правителя Занзибара, султана Баргаша. Была заключена сделка: в обмен на запрет работорговли Керк пообещал султану помочь расширить его восточноафриканские владения и получить прибыль от законной торговли. В 1873 году султан запретил работорговлю в Занзибаре, и к 1885 году владения султана на материке простирались на тысячу миль вдоль африканского побережья, а вглубь Африки — до самых Великих озер. Теперь британское правительство, стремясь удовлетворить притязания Бисмарка, предало султана.
У Керка не было иного выхода, кроме как подчиниться указаниям из Лондона. “Я посоветовал султану, — ответил он покорно, — прекратить сопротивление германскому протекторату и принять требования”. Но он не смог скрыть тревогу: “Я попал в весьма деликатное и тяжелое положение и едва ли смогу побуждать султана поступить так, не утратив влияния на него”. Керк писал другу в Англию:
По-моему, нет сомнения в том, что Германия намерена поглотить весь Занзибар, а раз так, почему она об этом не объявит? Я получил… зловещую ссылку на соглашение между Англией и Германией, о котором я ничего не знаю и согласно которому мы не должны противодействовать немецким планам в этом регионе. Конечно, когда это соглашение было принято, немецкие планы были известны, и если так, почему мне не сказали? Эти планы являются намерениями германского правительства или частных компаний?.. Упомянуты мои инструкции, но я до самого последнего времени не получал никаких инструкций относительно Германии и немецкой политики. Мне предоставили следовать моей прежней, одобренной линии… обобщенной в договоре… который… я получил от султана и который гласит, что он не должен уступать ни одно из своих прав или территорий или передавать протекторат над своим государством или любой его части кому бы то ни было без согласия Англии… Я никогда не получал приказы содействовать Германии, но поскольку я видел, какая сложилась ситуация, я действовал осторожно и, надеюсь, благоразумно… Но почему державы, участвующие в конференции, не пригласили Е[го] В[еличество] [султана в Берлин]? Они открыто проигнорировали его на своей встрече, и насколько я знаю, никогда не сообщали ему о своих решениях.
Керк чувствовал, что его желают “скомпрометировать, хотя мое имя ничем не запятнано”. Если бы он стал давить на султана, чтобы тот удовлетворил требования немцев, как желал Лондон, то султан от него “просто отвернулся бы”:
На меня падет вина за то, что я не имею никакой власти предотвратить это… Ненавижу бросать все, пока у нас есть шанс… сохранить хотя бы часть из того, что некогда может стать полезным… Этот немецкий план колонизации является фарсом… Или в этой стране все станет хуже, чем когда-либо, или Германия вынуждена будет тратить деньги и силы, чтобы, как и мы в Индии, построить империю. Ей придется заплатить, но нет никаких признаков того, что она думает об этом. Таким образом, у нас есть шанс потерять довольно хороший протекторат и свободу, которую мы имеем при султане, в обмен на долгий период беспорядка, в течение которого все плоды моих трудов будут уничтожены.
Соображение о том, что султана следовало пригласить на Берлинскую конференцию, выдает в Керке старомодность. В имперской “Монополии” действовали аморальные правила “реальной политики”, и британский премьер-министр лорд Солсбери был готов принять их, как и Бисмарк. А султан был африканским правителем. Ему не могло найтись места у игрового стола. Грузный, неряшливый, реакционный и лукавый Солсбери скептически относился к империализму. Его определение ценности империи было простым: “победы, деленные на налоги”. “Буффало”, как прозвали Солсбери, был совершенно нетерпим к “показной филантропии” и к “плутням” “фанатиков”, которые отстаивали расширение в Африке как таковое. Как и Бисмарка, колонии интересовали Солсбери только как фишки на игровой доске великой державы. Он не одобрял планы Родса распространить владычество Британии с севера до юга Африки. В июле 1890 года Солсбери заявил поддерживающим его пэрам, что он находит
смешной идею, будто наличие непрерывной территории от Кейптауна до истоков Нила дает некое особенное преимущество. Эта полоса земли к северу от Танганьики может быть только очень узкой… Я не могу вообразить торговых потоков в этом направлении… Эта земля совершенно не имеет практического значения и ведет только к португальским владениям, в которых, насколько я знаю, в предыдущие триста лет не наблюдалось бурного роста… Я думаю, постоянное изучение карт приводит к нарушению умственных способностей… Но если, отбросив коммерческие расчеты, взглянуть на стратегический характер, я не могу вообразить более неудобного положения, чем владение узкой полосой земли в самом сердце Африки, на расстоянии трех месяцев пути от побережья, которая должна разделять силы такой могущественной империи, как Германия и… другой европейской державы. Не получив никаких выгод от расположения этих земель, мы получим все опасности, неотделимые от их защиты. Другими словами, приобретать новую территорию стоит только тогда, когда это усиливает экономическое и стратегическое влияние Британии. Это красиво выглядело бы на карте, но недостающее звено, которое замыкало “красный маршрут Родса” от Кейптауна до Каира, было негодным. Что касается тех, кто жил в Африке, то их судьба Солсбери нимало не беспокоила. “Если бы наши предки заботились о правах других людей, — заявил он коллегам-министрам в 1878 году, — Британской империи никогда не было бы”. Султан Баргаш скоро смог оценить силу этой позиции.
В августе 1885 года Бисмарк послал четыре военных корабля в Занзибар и потребовал, чтобы султан передал свое государство Германии. Через месяц, к моменту отплытия на родину, территория султаната была аккуратно поделена между Германией и Британией. Бывшему правителю осталась прибрежная полоса земли. При этом султан не был единственным проигравшим. Труды Джона Керка в Африке были окончены: немцы потребовали его отставки и добились ее. Не то чтобы немцы пеклись о Занзибаре. Всего несколько лет спустя, в июле 1890 года, преемник Бисмарка признал британский протекторат над Занзибаром в обмен на передачу немцам острова Гельголанд, лежащего у германского побережья Северного моря. Это действительно была “Монополия” в глобальном масштабе.
Такая история повторялась по всей Африке: вождей обманывали, племена лишались своих земель, наследство передавалось по бумагам со следом большого пальца или кривым крестом, а сопротивление преодолевалось с помощью пулеметов Максима. Народы Африки были покорены один за другим: зулу, матабеле, машона, государства Нигера, Кано, динка и масаи, суданские мусульмане, Бенин и бечуаны. К началу нового столетия раздел был практически завершен. Англичане почти осуществили мечту Сесила Родса о непрерывных владениях от Кейптауна до Каира: их африканская империя тянулась на север от Капской колонии через Наталь, Бечуаналенд (Ботсвану), Южную Родезию (теперь Зимбабве), Северную Родезию (Замбию), Ньясаленд (Малави), а на юг от Египта — через Судан, Уганду и Восточную Африку (Кению). Германская Восточная Африка была единственным недостающим звеном в намеченной цепи Родса. Кроме того, как мы увидели, у немцев были также Юго-Западная Африка (Намибия), Камерун и Того. Правда, у англичан в Западной Африке имелись Гамбия, Сьерра-Леоне, Золотой Берег (Гана) и Нигерия, а также север Сомали. Но их западноафриканские колонии были островками в настоящем море французских, лежащих от Туниса и Алжира на севере, через Мавританию, Сенегал, Французский Судан, Гвинею, Кот-д'Ивуар, Верхнюю Вольту, Дагомею, Нигер, Чад, Французское Конго и Габон. Большая часть Западной Африки находилась в руках французов. Их единственным владением на востоке Африки был Мадагаскар. Помимо Мозамбика и Анголы, Португалия сохранила анклав в Гвинее. Италия приобрела Ливию, Эритрею и большую часть Сомали. Бельгии (точнее, бельгийскому королю) принадлежала обширная центральная часть Конго. А у Испании был Рио-де-Оро (теперь Южное Марокко). Африка почти целиком оказалась в руках европейцев, и львиная ее доля принадлежала Британии.
К 1897 году — шестидесятому году правления Виктории — Британская империя стала крупнейшей в истории. В 1860 году площадь ее территории составляла около 9,5 миллиона, к 1909 году — 12,7 миллиона квадратных миль. Теперь она (будучи в три раза больше Французской империи и в десять раз — Германской) занимала приблизительно 25% мировой суши. Подданные королевы Виктории — около 444 миллионов человек — составляли примерно четверть населения планеты. Мало того, что Британия вышла победителем в “драке за Африку”. Она ввязалась в другую “драку” — на Дальнем Востоке. Там империя поглотила северную часть Борнео, юг Малакки, кусок Новой Гвинеи, не говоря уже о ряде островов в Тихом океане: Фиджи (1874), острова Кука (1880), Новые Гебриды[132] (1887), острова Феникс (1889), острова Гилберта и Эллис (1892), Соломоновы острова (1893). Согласно “Сент-Джеймс гэзетт”, королева-императрица властвовала над “одним континентом, сотней полуостровов, пятьюстами мысами, тысячей озер, двумя тысячами рек, десятью тысячами островов”. Была выпущена почтовая марка с изображением карты мира и подписью: “Мы владеем империей более обширной, чем любая из существовавших прежде”. Карты, на которых территория Британской империи была окрашена в ярко-красный цвет, висели во всех школах страны. Неудивительно, что британцы решили, будто имеют данное Богом право править миром. Британская империя была, как отметил журналист Джеймс Луис Гарвин в 1905 году, “державой такого масштаба и великолепия, которые превышают пределы естественного”.
Масштаб империи можно оценить не только по атласам и данным переписи населения. Британия была мировым банкиром. К 1914 году ее зарубежные инвестиции оценивались в 3,8 миллиарда фунтов стерлингов, или от двух пятых до половины всех иностранных активов в мире. Это более чем вдвое превышало французские зарубежные инвестиции и в три раза — немецкие. Ни одна другая страна никогда не держала настолько значительную долю своих активов за рубежом. В 1870-1913 годах поток капитала составлял в среднем 4,5% ВВП, превышая 7% в 1872, 1890 и 1913 годах. В обеих Америках инвестировали больше британского капитала, привлеченного на фондовом рынке, чем в самой Великобритании. Кроме того, потоки английского капитала были распределены гораздо шире, чем вложения других европейских стран. На Западную Европу приходилось около 6% британских зарубежных инвестиций, около 45% — на Соединенные Штаты и “белые” переселенческие колонии, около 20% — на Латинскую Америку, 16% — на Азию, 13% — на Африку. Правда, в британские колонии было вложено всего 1,8 миллиарда фунтов, причем почти все — в старые колонии. Новым территориям, приобретенным в ходе “драки за Африку”, мало что досталось. Однако значение империи росло. В 1865-1914 годах она привлекала в среднем 38% портфельных инвестиций. К 90-м годам XIX века ее доля выросла до 44%. Увеличивалась и доля английского экспорта в остальные части империи — примерно с трети до почти двух пятых в 1902 году.
Не вся Британская империя жила под скипетром британского монарха: атласы скрывали действительные границы английского влияния. Например, огромные инвестиции в Латинскую Америку давали Великобритании такое множество рычагов (особенно это касается Аргентины и Бразилии), что было вполне допустимо говорить о некоторых странах как о “неформальных” английских колониях. Можно, конечно, возразить, что для британских инвесторов не было никакого смысла вкладывать капитал в Буэнос-Айрес и Рио-де-Жанейро, а следовало модернизировать промышленность самих Британских островов. Но ожидаемая отдача от зарубежных инвестиций была, как правило, выше, чем от внутренних. В любом случае, это не было игрой с нулевой суммой. Новые иностранные инвестиции скоро стали окупаться, так как доходы от зарубежных активов превышали объем оттока капитала: в 1870-1913 годах поступления из-за границы составляли 5,3% ВВП. При этом нет явных свидетельств того, что британская промышленность до 1914 года испытывала нехватку капитала.
Но британцы расширяли свою неформальную империю не только инвестициями. Коммерция вынудила целые отрасли мировой экономики усвоить принципы фритредерства (вспомним, например, торговые соглашения с латиноамериканскими странами, Турцией, Марокко, Сиамом, Японией и южными островами Тихого океана). К концу XIX века около 60% объема британской торговли приходилось на неевропейских партнеров. Свободная торговля с развивающимися странами была выгодна Британии. Со своими огромными доходами от зарубежных инвестиций (и не забывая о “невидимых” статьях вроде страхования и фрахта) она могла позволить себе импортировать значительно больше, чем экспортировала сама. Как бы то ни было, соотношение импортных и экспортных цен в 1870-1914 годах было приблизительно на 10% в пользу Великобритании.
Британия также устанавливала нормы для международной валютной системы. В 1868 году только Великобритания и некоторые экономически зависимые от нее страны (Португалия, Египет, Канада, Чили, Австралия) следовали золотому стандарту, гарантировавшему свободный обмен бумажных ассигнаций на золото. Франция и другие члены Латинского валютного союза[133], а также Россия, Персия и некоторые латиноамериканские государства придерживались биметаллической (золото и серебро) системы, а в большинстве остальных стран мира существовал серебряный монометаллизм. К 1908 году, однако, только Китай, Персия и небольшая группа центральноамериканских стран все еще имели дело с серебром. Золотой — стерлинговый! — стандарт фактически стал мировым, хотя и не назывался “стерлинговым”.
Возможно, самой замечательной была дешевизна защиты всего этого. В 1898 году в Англии было расквартировано 99 тысяч кадровых военных, в Индии — 75 тысяч, в остальных частях империи — еще 41 тысяча. На флоте служили 100 тысяч человек. Сипаев было еще 148 тысяч. Флот располагал 33 угольными базами по всему миру. Военный бюджет 1898 года составлял немногим более 40 миллионов фунтов стерлингов — всего 2,5% национального дохода. Этот показатель не намного выше доли нынешнего британского оборонного бюджета и гораздо меньше военных затрат во время холодной войны. Причем это бремя не слишком увеличилось, когда Британия смело модернизировала свой флот, создавая “Дредноут” и подобные ему корабли. “Дредноут” с его 12-дюймовыми [304,8 мм] орудиями и революционными турбинами был судном столь совершенным, что его спуск на воду моментально оставил за бортом все существовавшие тогда корабли. В 1906-1913 годах Британия была в состоянии построить 27 таких плавающих крепостей стоимостью 49 миллионов фунтов (это было меньше, чем ежегодные выплаты по государственному долгу). Настоящее мировое господство со скидкой.
Англичане знали древнюю историю слишком хорошо, чтобы испытывать самодовольство. Даже на пике могущества они помнили (или им напоминал Киплинг) о судьбе Ниневии и Тира. Многие с беспокойством ожидали упадка и крушения Британской империи — судьбы, постигшей все без исключения империи прошлого. Мэтью Арнольд уже изобразил Британию “утомленным титаном”, несущим на натруженных плечах “слишком большой шар своей судьбы”. Мог ли титан восстановить силы, удержаться на ногах, мог ли он выстоять? Был человек, который считал: да, мог.
Джон Роберт Сили был сыном издателя-евангелиста, в чьей конторе Миссионерское общество устраивало свои встречи. В меру успешный ученый-классик, Сили прославился в 1865 году своей книгой “Се человек. Обзор жизни и деятельности Иисуса Христа”, в которой изложил биографию Христа, тщательно обойдя вопросы сверхъестественного. Четыре года спустя он был избран профессором новой истории в Кембридже и посвятил себя современной дипломатии и изучению биографии прусского реформатора XIX века Генриха Фридриха Карла Штейна. Затем, в 1883 году, к всеобщему удивлению, Сили создал бестселлер — “Расширение Англии”. Всего за два года было продано более восьмидесяти тысяч экземпляров. Книга издавалась до 1956 года.
“Расширение Англии” было задумано Сили как история Британской империи с 1688 по 1815 год. Эту книгу и сейчас помнят из-за характеристики империи XVIII века: “Они [англичане] покорили и заселили полсвета, как бы сами не отдавая себе в том отчета”. Но именно политический смысл книги захватил воображение читателей Сили. Он признал успехи Британской империи, однако указал на неизбежное сокращение ее территории, если Англия сохранит свое прежнее, “рассеянное”, отношение к империализму:
Не забудем также, что через полстолетия… Россия и Соединенные Штаты превзойдут своим могуществом те государства, которые теперь считаются большими… Разве это не серьезное соображение, особенно для такого государства, как Англия, стоящего на перепутье между двумя дорогами: одна из них может поставить Англию вровень с великими державами грядущей эпохи, другая — низвести ее на степень исключительно европейской державы, обращающей, как теперь Испания, взоры назад в прошлое, когда и она претендовала на роль мировой державы.[134]
По мнению Сили, Британии пришло время отказаться от непродуманной, беспорядочной экспансии. Она должна использовать в своих интересах два обстоятельства: во-первых, то, что британские подданные в колониях скоро превзойдут численностью население метрополии, а во-вторых, что телеграф и пароходы позволяют им сплотиться как никогда прежде. Только укрепив “еще более великую Британию”, империя сможет конкурировать со сверхдержавами будущего.
Сили не был строителем империи. Он никогда не покидал пределов Европы. Идея книги пришла к нему на каникулах в Швейцарии. Сили, изводимый бессонницей и придирками жены, считался в Кембридже олицетворением педантизма и напыщенности, человеком с “манерами почти неумеренной торжественности”, как выразился его современник. Но призыв Сили к укреплению связей между Британией и белыми англоязычными колониями стал сладкой музыкой для ушей империалистов нового поколения. Идея витала в воздухе. Историк Дж. Э. Фроуд в 1886 году после посещения Австралии опубликовал книгу “Океана, или Англия и ее колонии”. Четыре года спустя либеральный политический деятель сэр Чарльз Дилк, чья карьера была разрушена скандальным разводом, опубликовал “«Проблемы “еще более великой Британии”». “Еще более великая Британия” — это, вероятно, самое точное выражение того, что имели в виду эти авторы. Как выразился Дилк, цель состоит в том, чтобы “Канада и Австралия стали для нас тем же, что Кент и Корнуолл”. Когда идея нашла высокопоставленных сторонников, политика в отношении империи изменилась.
Джозеф Чемберлен был первым английским политиком-империалистом. Бирмингемский фабрикант, заработавший состояние на производстве деревянных винтов, Чемберлен сделал карьеру в Либеральной партии. В итоге он поссорился с Гладстоном по вопросу ирландского гомруля и перешел как “либерал-унионист” на сторону консерваторов. На деле тори никогда не понимали его. Чего можно было ждать от человека, который играл в лаун-теннис в застегнутом на все пуговицы черном сюртуке и цилиндре? Но у них не было лучших средств борьбы с либералами, чем “либеральный унионизм” Чемберлена, скоро превратившийся в “либеральный империализм”. Чемберлен с величайшим интересом прочитал “Расширение Англии” Сили. Позднее он утверждал, что это обстоятельство послужило причиной отправки им в Кембридж своего сына Остина. Когда Чемберлен услышал, что Фроуд собирается посетить Кейптаун, он написал: “Скажите им от моего имени, что они отыщут в Радикальной партии более серьезных империалистов, чем среди самых фанатичных тори”.
В августе 1887 года, желая испытать пламенного отступника, Солсбери предложил Чемберлену пересечь Атлантику и стать посредником при заключении между Соединенными Штатами и Канадой соглашения по вопросу о рыболовстве в заливе Святого Лаврентия. Поездка открыла Чемберлену глаза. Он увидел, что в расчете на душу населения канадцы потребляют в пять раз больше британского экспорта, чем американцы, и все же есть много влиятельных канадцев, открыто выступающих за торговый союз с США. Еще не добравшись до Канады, Чемберлен высказался резко против этой идеи: “Коммерческий союз с Соединенными Штатами означает свободную торговлю между Америкой и нашим доминионом[135] и введение оградительных ввозных пошлин против Британии. Если Канада хочет, она это получит. Но Канаде следует хорошенько уяснить, что [это] означает политическое отделение от Британии”. Произнося речь в Торонто, Чемберлен стремился ответить на канадский дрейф страстным обращением “к величию и важности отличия, присущего англосаксонской расе, гордой, стойкой, уверенной в себе и решительной, которую не может поколебать никакое изменение климата или условий”.
Вопрос, по словам Чемберлена, заключался в том, лежит ли “интерес истинной демократии” в “распаде империи” либо в “объединении родственных рас со сходными целями”. Суть, по его мнению, заключается в “решении великой задачи создания федерального правительства” — того, что канадцы достигли в собственной стране и что должно теперь быть создано для империи в целом. Даже если имперская федерация лишь мечта, заявил Чемберлен, это “великая идея. Она пробуждает патриотизм и интерес к делам государства у каждого, кто любит свою страну. Суждено ли этому намерению осуществиться или нет, по крайней мере, давайте… сделаем все, что в нашей власти, для его реализации'[136]. Вернувшись домой, он заявил о своей новой вере в “связи между ветвями англосаксонской расы, которые образуют Британскую империю”.
Джозеф Чемберлен желал стать министром по делам колоний. В июне 1895 года он удивил Солсбери, отказавшись от постов и министра внутренних дел и министра финансов и выбрав Министерство по делам колоний. Будучи министром, он неоднократно говорил о своей “вере” в «патриотизм… присущий “еще более великой Британии”». Если империя остановится, ее обойдут конкуренты. Имперская федерация стала бы шагом вперед, даже если она подразумевала бы компромиссы со стороны и метрополии, и колоний. “Британская империя, — объявил Чемберлен в 1902 году, — основана на жертвенности. Если мы теряем это из виду, то, думаю, можем ожидать, что она канет в забвение, как империи прошлого, которые… явив миру свидетельства своей власти и силы, погибли, не вызывая ни у кого сожалений и оставив после себя летопись, повествующую только об их эгоизме”.
Чемберлен не был единственным политиком той эпохи, воспринявшим идеал “еще более великой Британии”. Почти так же предан ему был Альфред Милнер, чей “детский сад” (позже воссозданный в Лондоне в виде “Круглого стола”)[137] приблизился к реализации мечты Родса об имперском “иезуитском ордене”. Милнер объявил:
Если я и империалист, то это потому, что английской расе, вследствие ее островного положения и долгого превосходства в море, суждено пустить новые корни в отдаленных частях света. Мой патриотизм знает только расовые, но не географические границы. Я — империалист, а не “малый англичанин”*, потому что я — патриот британской расы. Отнюдь не почва Англии… воспитала мой патриотизм, но речь, традиции, духовное наследие, принципы, устремления британской расы.
Эта риторика, заметим, была особенно заразительна для таких аутсайдеров, как Чемберлен и Милнер: им не всегда было просто делить с самодовольными аристократами скамьи членов правительства[138].
Конечно, все это предполагало готовность доминионов к изменению отношений с метрополией (которые большинство из них, по зрелом размышлении, предпочло оставить довольно неопределенными, основанными на докладе Дарема). “Белые” колонии не испытывали особенного энтузиазма по поводу “еще более великой Британии”. Действительно, они гораздо быстрее, чем англичане, приняли предложения графа Мита о ежегодном праздновании в день рождения королевы (24 мая) Дня империи. Он стал государственным праздником в Канаде в 1901 году, в Австралии в 1905 году, в Новой Зеландии и Южной Африке в 1910 году, но на родине — только в 1916 году. Однако было различие между символикой и сокращением автономии, подразумеваемой идеей империи-федерации. По сути, канадцы были наделены правом устанавливать протекционистские пошлины на британские товары (и делали это с 1879 года). Их примеру вскоре последовали Австралия и Новая Зеландия. Было очень маловероятно, что эти барьеры сохранились бы в империи-федерации. Другой брешью в аргументации ее сторонников была Индия, роль которой в преимущественно белой “еще более великой Британии” была совсем не ясна[139]. Еще большие затруднения вызывал ирландский вопрос.
Ирландия, первая из всех переселенческих колоний, последней получила то, что другие “белые” колонии к 80-м годам XIX века считали само собой разумеющимся, — ответственное правительство. Причин тому было три. Во-первых, большинство ирландцев, пусть и безупречно светлокожих, было католиками, а это делало их в глазах многих англичан несколько ниже в расовом отношении, как если бы они были черны как уголь. Во-вторых, меньшинство ирландцев (особенно потомки тех, кто переселился на остров в XVII веке) всему предпочитало условия Акта об унии (1800), согласно которому Ирландией, неотъемлемой частью Соединенного Королевства, управлял Вестминстер. В-третьих (это была главная причина), такие, как Чемберлен, были уверены, что если позволить Ирландии иметь собственный парламент (который у нее был до 1800 года и которые теперь имели “белые” колонии), это подорвет целостность империи. Вот главная причина провала попыток Гладстона предоставить Ирландии гомруль.
Конечно, были еще радикальные ирландские националисты, которых никогда не удовлетворила бы передача небольшой части полномочий, предусматриваемой Гладстоном в двух биллях о гомруле (1885, 1893). В 1867 году фении попытались поднять восстание. Несмотря на неудачу, они оказались в состоянии вести террористическую деятельность. В 1882 году члены группы “Непобедимые”, отколовшейся от фениев, убили в дублинском Феникс-парке лорда Фредерика Кавендиша, секретаря по делам Ирландии, и его заместителя Томаса Генри Берка. Неудивительно, что ирландцы прибегли к насилию, чтобы избавиться от английского владычества. Прямое управление Вестминстера, несомненно, усугубило катастрофу середины 40-х годов XIX века, когда от голода и болезней погибло более миллиона человек. Возможно, картофель погубила phytophthora infestansy но именно догматическая политика laissez-faire британских администраторов в Ирландии превратила неурожай в настоящий голод. И все же сторонники насилия всегда составляли незначительное меньшинство. Большинство гомрулеров вроде Айзека Батта, основателя Ассоциации самоуправления Ирландии, не стремилось ни к чему большему, чем та степень свободы, которой в то время обладали канадцы и австралийцы[140]. Он, а также Чарльз С. Парнелл, наиболее харизматический лидер движения, были не просто ирландцами, воспринявшими английский язык и культуру. Они были и добрыми протестантами. Если бы репутация Парнелла не была уничтожена скандалом из-за его связи с Китти О'Ши, он стал бы превосходным колониальным премьер-министром, без сомнения, столь же рьяно защищающим интересы Ирландии, как это делали канадские премьер-министры, но едва ли стал бы проводником влияния папы римского[141].
Провал обоих биллей о гомруле свидетельствовал о возвращении либеральных унионистов и консерваторов к недальновидной политике 70-х годов XVIII века, когда их предшественники в парламенте отказались от передачи прав американским колонистам. Но как “еще более великая Британия” может стать реальностью, если Ирландии, первой из поселенческих колоний, нельзя доверить даже парламент? Это было противоречием между унионистами и новым, “конструктивным[142]*, империализмом, с точки зрения которого Чемберлен и его сторонники выглядели слепцами. Правда, Чемберлен подумывал о том, чтобы дать Британским островам федеральную конституцию в американском духе, позволив Ирландии, Шотландии и Уэльсу иметь собственные законодательные органы и оставив имперские связи Вестминстеру. Вряд ли, однако, он рассматривал эти планы всерьез. Учитывая сравнительное безразличие Чемберлена к Ирландии, напрашивается мысль, что его желание “провалить” гомруль объяснялось преимущественно тем, что Гладстон эту идею поддерживал. Унионисты, по словам независимого консерватора лорда Рэндолфа Черчилля, считали, что ирландский гомруль “вонзит нож в сердце Британской империи”. На деле именно непредоставление до 1914 года гомруля вонзило нож в сердце Ирландии, поскольку к тому времени дошло до вооруженного сопротивления.
Ни одно из перечисленных обстоятельств не снизило привлекательность “еще более великой Британии” для самой Великобритании. Отчасти это было обусловлено узким экономическим интересом избирателей. Для Чемберлена, бывшего промышленника, империя означала в первую очередь внешние рынки и рабочие места. В этом его опередил Солсбери, в 1889 году попросивший свою аудиторию в Лаймхаузе “представить, чем был бы Лондон без империи… толпами без работы, без индустриальной жизни, погруженными в страдания и распад”. Чемберлен расширил экономическое обоснование. Выступая в 1896 году перед Бирмингемской торговой палатой, он заявил:
Министерство иностранных дел и Министерство по делам колоний заняты главным образом открытием новых рынков и защитой старых. Военное и военно-морское министерства по большей части занимаются приготовлениями к защите этих рынков и нашей торговли… Поэтому не будет большим преувеличением сказать, что торговля является самым большим из всех политических интересов и что более всего заслуживает одобрения народа то правительство, которое делает как можно больше для того, чтобы расширить нашу торговлю и поставить ее на прочную основу.
Для Чемберлена было очевидно, что “значительная доля населения зависит… от товарного обмена с нашими соотечественниками в колониях”. Следовательно, все эти люди — империалисты.
Однако действительно ли империя была экономически выгодной для британских избирателей? Это далеко не бесспорно. Большинство тех, чьи сбережения (если у них таковые имелись) инвестировались в британские правительственные облигации с помощью сберегательных банков и других финансовых посредников, не получало от зарубежных инвестиций ничего. В то же время расходы на защиту империи, пусть не чрезмерно высокие, несли прежде всего английские налогоплательщики, а не налогоплательщики в белых переселенческих колониях. Можно спорить о том, являлись ли основными бенефициарами империи в это время эмигрировавшие в доминионы британские подданные: их, как мы видели, было очень много. Около двух с половиной миллионов англичан эмигрировали в империю в 1900-1914 годах (три четверти в Канаду, Австралию и Новую Зеландию). В большинстве случаев эмиграция существенно увеличивала их доходы и уменьшала налоговое бремя.
Империализм не обязательно должен был покупать популярность. Идея империи была захватывающей.
За время правления королевы Виктории британцы предприняли 72 военные кампании, то есть в эпоху Pax Britannica более одной ежегодно. В отличие от войн XX века в этих конфликтах участвовало сравнительно немного людей. Солдаты в викторианскую эпоху составляли в среднем 0,8% населения, причем на военную службу привлекалось непропорционально много людей с кельтской периферии или из городского люмпенизированного слоя. Все же те, кто жил вдали от линии фронта и слышал выстрелы разве что на охоте, жаждали рассказов о боевых подвигах. Нельзя недооценивать важность империи как источника развлечения — явного психологического удовлетворения.
Опасность грозила буквально отовсюду. С пера Джорджа Э. Генти — продукта Вестминстера, Гонвилля и Киза, Крыма и Магдалы — лились бесчисленные романы с названиями вроде “Благодаря лишь мужеству”. Прежде всего, Генти был бездарным автором исторических романов, но его откровенно империалистические книги вдохновлялись недавними и не слишком военными кампаниями: “С Клайвом в Индии” (1884), “С Буллером в Натале” (1901), “С Китченером в Судане” (1903). Они были чрезвычайно популярны: к 50-м годам XX века общий тираж романов Генти достиг 25 миллионов экземпляров. Почти столь же мощным был поток стихов на имперскую тему. Это была эпоха “возвышенной декламации”, в диапазоне от талантливых стихов Теннисона до тривиальных Альфреда Остина и У. Э. Хен-и: эра, когда каждый второй человек был рифмоплетом, не способным найти к “Виктории” иную рифму, кроме glory, славы.
Иконография империи была не менее пошлой. Она варьировалась от романтизированных батальных сцен кисти леди Батлер, демонстрирующихся в грандиозных новых музеях, до китчевой рекламы товаров повседневного спроса. Изготовители мыла Пирса особенно любили напоминать об империи:
Таким образом, этот замечательный продукт был, как уверяли публику, “формулой британской победы”: его появление в тропиках ознаменовало “рождение цивилизации”. Другие торговцы подхватили этот клич. Пилюли Паркинсона, покрытые сахаром, были “Великим достоянием Британии”. Маршрут, которым следовал лорд Роберте во время войны с бурами (из Кимберли в Блумфонтейн), объясняет название бульонных кубиков “Боврил”. “Мы собираемся использовать [отбеливатель] 'Хлоринол', — гласила реклама, появившаяся перед 1914 годом, — и стать как энтот белый негр*”.
Империя поставляла материал и мюзик-холлам. Их нередко называют самым важным институтом пропаганды викторианского джингоизма. Само это слово было выдумано Дж.У. Хантом, песня которого “Бай джинго” была исполнена во время Восточного кризиса 1877-1878 годов артистом мюзик-холла Г.Х. Макдермоттом.[143] Существовали бесчисленные вариации на тему героического “Томми”[144]. Одной строфы будет, вероятно, достаточно:
На коралловом берегу Индии
Проливает он свою кровь, или в Судане,
Чтобы реял наш флаг, он сражается и умирает,
Каждым дюймом своего тела солдат и мужчина.
Связь между этим видом развлечения и большими имперскими выставками того периода была тесной. Предназначенное некогда для внешнеполитических и образовательных целей (образцом была Большая выставка 1851 года, устроенная принцем Альбертом), к 80-м годам проходило скорее по ведомству пропаганды и развлечений. В частности, феерии импресарио Имре Киральфи — “Индийская империя” (1895)) “Еще более великая Британия” (1899) и “Имперский интернационал” (1909) —устраивались ради денег. Они “торговали” экзотикой: зулусские воины были главным хитом на выставке 1899 года. Империя стала походить на цирк.
Но успехом на родине имперская идея обязана в первую очередь прессе. Вероятно, никто не знал лучше Альфреда Хармсворта, с 1905 года лорда Нортклифа, как удовлетворить общественный аппетит на громкие истории. Хармсворт, родом из Дублина, изучил свое ремесло в новаторском издании “Иллюстрейтед Лондон ньюс” и заработал целое состояние. Иллюстрации, крупные заголовки, подарки от фирмы и материалы с продолжением сделали сначала “Ивнинг ньюс”, а после “Дейли мейл” и “Дейли миррор” непреодолимо привлекательными для нового сорта читателей, принадлежащих к мелкой буржуазии (как для мужчин, так и для женщин). Нортклифф быстро открыл ценовую эластичность спроса на газеты, снизив цену “Таймс” после ее приобретения в 1908 году. Но успех газетам Нортклифа обеспечило прежде всего содержание статей. То, что “Дейли мейл” впервые продала более миллиона экземпляров в 1899 году, во время войны с бурами, не было случайностью. Один из ее редакторов так ответил на вопрос, что позволяет продавать газету:
Первый ответ — война. Она не только поставляет новости, но рождает спрос на них. Войне и всему, что к ней относится, так глубоко присуще свойство завораживать, что… газете нужно только написать “Большое сражение!”, и ее продажи тотчас вырастут.
Другой сотрудник Нортклифа оценил “глубину и объем общественного интереса к имперским вопросам” как “одну из великих сил, почти неиспользованную прессой”. “Если Киплинга можно назвать голосом империи в английской литературе, — прибавил он, — то о нас [“Дейли мейл”] можно сказать, что мы являемся голосом империи в лондонской журналистике”. Рецепт Нортклифа был прост: “Британский народ получает удовольствие от Героя и от Ненависти”.
С самого начала газеты Нортклифа тяготели к правым политикам. Но империю можно было поддерживать и слева. Уильям Т. Стид (унаследовал “Пэлл-Мэлл гэзетт” от Джона Морли, горячего сторонника Гладстона, и основал “Ревю оф ревюс”) описал себя так: “Империалист плюс десять заповедей и здравый смысл”. У Стида было множество увлечений. Его внимание привлекали мирная конференция в Гааге в 1899 году, проект единой европейской валюты, борьба с “белой работорговлей” (в переводе с викторианского — проституцией), но в первую очередь — идея “всемирного прогресса”, немыслимого без Британской империи. В глазах таких людей, как Стид, империя была выше партийной политики.
Имперская литература также не делала скидку на возраст; среди ее самых преданных читателей были школьники, поколения которых были воспитаны газетой “Бойз оун пейпер”, основанной в 1879 году обществом “Религиозный путь”. Наряду со своей сестрицей “Герлз оун пейпер” “Бойз…” печаталась тиражом более полумиллиона экземпляров. Она предлагала юным читателям невероятные приключения в экзотических местах на границах империи. Некоторым, правда, эти издания казались недостаточно откровенными: в октябре 1900 года открылся еженедельник “Бойз оун эмпайр”, печатавший статьи под заголовками наподобие “Как стать сильным?”, “Герои империи” и “Где воспитываются юные львы: Австралия и ее школы”. Последнюю из них можно считать довольно репрезентативной по тону и идеям:
Проблема туземцев в Австралии никогда не стояла остро… Аборигены были вытеснены и быстро вымирают… Австралийские школы не являются наполовину черными и наполовину белыми, поэтому выражение “шахматная доска” не услышишь ни в одной из столовых австралийской школы, как это случилось по крайней мере в одном колледже древних университетов Оксфорда и Кембриджа.
В том же самом номере еженедельник объявил конкурс, проводимый Лигой имперских мальчиков[145]:
Бесплатное путешествие на ферму на Западе… ежегодно двоим мальчикам, которые получат самые высокие оценки на экзаменах.
Призы включают БЕСПЛАТНОЕ СНАРЯЖЕНИЕ, БЕСПЛАТНЫЙ проезд и бесплатное размещение у избранного фермера в Северо-Западной Канаде.
Герои “поп-империализма” и многие из его потребителей не были людьми из народа. Чаще они бывали представителями элиты, получившими образование в британских закрытых школах. Там могли учиться максимум двадцать тысяч учеников в году — немногим более 1% мальчиков в возрасте 15-19 лет (1901). Все же представляется, что мальчики, оставшиеся вне этой системы, не испытывали трудностей в отождествлении с героями этих вымышленных приключений. Бесчисленные авторы этого чтива ясно дают понять: быть способным на героизм во имя империи учат не в классной комнате, а на игровых площадках.
С этой точки зрения Британская империя в 90-х годах напоминала не что иное, как огромный спорткомплекс. Охота оставалась любимым видом отдыха высших сословий. Правда, теперь она велась как война на уничтожение против дичи, а трофеи возрастали по экспоненте от шотландских торфяников к индийским джунглям[146]. Так, добыча вице-короля Индии лорда Минто и его свиты в 1906 году составила: 3999 рябков, 2827 других диких птиц, пятьдесят медведей, четырнадцать кабанов, двух тигров, пуму и гиену. Охота была коммерциализирована, превратившись в некоторых колониях в род вооруженного туризма. Привлечение состоятельных туристов в Восточную Африку казалось лорду Деламеру единственным способом спасти совершенно неприбыльную железную дорогу Момбаса — Уганда.
Однако именно командные игры внесли самый большой вклад в претворение в жизнь идеала “еще более великой Британии”. Соккер, игра джентльменов, в которую играют хулиганы, была, конечно, главной статьей экспорта такого рода. Но футбол всегда был неразборчивым видом спорта, открытым всем, от политически подозрительного рабочего класса до даже более подозрительных немцев; фактически для всех, кроме американцев. Если какой-нибудь спорт действительно выразил дух “еще более великой Британии”, то это регби — игра для хулиганов, в которую играют джентльмены. Регби — командный спорт, требующий большой физической силы — стремительно распространялось от Кейптауна до Канберры. Уже в 1905 году команда “Олл блэкс” из Новой Зеландии совершила первое турне по империи, победив все местные команды, кроме уэльской (одолевшей их с первой попытки). Они, вероятно, продолжили бы побеждать “белые” колонии, за исключением Южной Африки, если бы не запрет, введенный на выступления игроков-маори.
Крикет с его ритмом, командным духом и героическим соло у линии подачи преодолел расовые барьеры, распространившись не только в переселенческих колониях, но и в Индии и британских владениях в Карибском море. В империи в крикет играли с начала XVIII века, но именно в конце XIX века он стал наиболее важной имперской игрой. В 1873-1874 годах английский титан крикета У. Г. Грейс привез в Австралию смешанную команду любителей и профессионалов, легко выиграв пятнадцать трехдневных иннингов. Но когда профессиональная команда “XI” вернулась, чтобы принять участие в первом международном матче в Мельбурне в марте 1877 года, австралийцы выиграли за 45 пробежек. Хуже дело обстояло, когда австралийцы вышли на Овал[147] в 1882 году, одержав победу, которая вдохновила автора знаменитого некролога в “Спортинг таймс”: “Светлой памяти английского крикета, который умер в Овале 29 августа 1882 года, оплакиваемый друзьями и знакомыми. Покойся с миром. N. В.: Тело будет кремировано, пепел отправится в Австралию”.
В течение многих последующих лет английская привычка проигрывать колониальным командам помогла бы скрепить “еще более великую Британию”. Имперская конференция крикета собралась в 1909 году, чтобы согласовать правила игры, и они были столь же важны для формирования коллективной имперской идентичности, как то, что написал Сили или сказал Чемберлен.
Возможно, самым типичным продуктом “игрового” империализма был Роберт Стивенсон Смит Баден-Пауэлл — для друзей Стифи. Баден-Пауэлл неуклонно шел от спортивного успеха в Чартерхаузе, где он был капитаном “Первых-Х1” (соккер), к военной карьере в Индии, Афганистане и Африке. Именно он, как мы увидим, открыто уподоблял самую известную осаду той эпохи крикетному матчу. И именно он дал кодекс позднеимперского идеала в предписаниях основанного им движения бойскаутов (другой предмет успешного экспорта), стремящегося воплотить дух товарищества, присущий командным играм:
Все мы — англичане, и обязанность каждого из нас играть на своем месте и помогать соседям. Тогда мы останемся сильными, едиными и не будем бояться, что все здание — а именно наша великая империя — рухнет из-за гнилых кирпичей в стене… “Сначала о стране, потом о себе”, — вот каким должен быть ваш девиз.
Что это означало на практике, ясно из списка лучших учеников школы, в которой учился Баден-Пауэлл. Стены крытой аркады в Чартерхаусе увешаны мемориальными досками полузабытых военных кампаний, от Афганистана до Омдурмана, перечисляющими имена сотен выпускников Чартерхауса, которые следовали девизу “держи, держи, держи игру”[148] и заплатили за это своими жизнями.
А что происходило на другой половине поля? Если британцы были, как верили Чемберлен и Милнер, главной расой, с богоданным правом править миром, то из этого, по-видимому, следует, что те, против кого они играли, были прирожденными подчиненными. Разве не такой вывод сделала наука, которая все чаще расценивалась как окончательный авторитет в подобных вопросах?
В 1863 году в Ньюкасле доктор Джеймс Хант встревожил аудиторию на встрече Британской ассоциации содействия распространению науки, заявив, что “негры” являются отдельным видом человека, средним между обезьяной и “европейским человеком”. С точки зрения Ханта, “негр” “очеловечился, в силу естественных причин подчиняясь европейцу”. Однако Хант с сожалением заключил, что “европейская цивилизация не подходит для потребностей и характера негров”. Согласно одному свидетелю, африканскому путешественнику Винвуду Риду, лекция Ханта получила ужасный прием. Его ошикали. И все же в те времена такие представления стали расхожими» Под влиянием искаженных до неузнаваемости трудов Дарвина псевдоученые XIX века разделили человечество на расы на основе их внешнего вида. Англосаксы были, разумеется, наверху, а африканцы — внизу. Работа Джорджа Комба, автора “Системы френологии” (1825), была типична в двух отношениях — в уничижительном тоне и в мошенническом способе объяснения: “Когда мы оцениваем различные уголки земного шара [так пишет Комб], мы поражаемся чрезвычайному несходству навыков различных людей, населяющих их… История Африки (если можно сказать, что у Африки была история)… демонстрирует только непрерывное зрелище морального и интеллектуального опустошения… Негр легко возбудим, в самой высокой степени восприимчив ко всем страстям… Для негра свойственно естественное состояние удовольствия, если устранены боль и голод. Как только тяжелый труд на мгновение приостанавливается, он поет, хватает скрипицу, танцует”.
Объяснение этой отсталости, согласно Комбу, заключается в специфической форме “черепа негра”: “органы Почитания, Удивления и Надежды… значительны по размеру. Самый большой недостаток — в Добросовестности, Осторожности, Идеальности и Рассудительности”. Такие идеи получили успех. Идея неискоренимого “расового инстинкта” стала главным продуктом литературы в конце XIX — начале XX веков, как в рассказе Корнелии Сорабджи об образованной индийской женщине-враче, которая по своей воле (и с печальными последствиями) проходит испытание огнем во время языческого обряда, или описание леди Мэри Энн Баркер, как ее зулусская нянька вернулась к дикому состоянию, возвратившись в свою деревню, или рассказ Сомерсета Моэма “Заводь”, в котором несчастный бизнесмен из Абердина тщетно пытается вестернизировать свою невесту, наполовину самоанку.
Френология была одной из многих псевдонаук, узаконивших предположения о расовых различиях, в которых долго были уверены белые колонисты. Еще более коварным ядом оказалась евгеника, поскольку она была интеллектуально строже. Математик Фрэнсис Гальтон в своей книге “Наследственный гений” (1869) развивал идеи, что врожденные способности “человека наследуются”, что “из двух видов животных, равных в других отношениях, уверенно преобладать в борьбе за существование будет умный” и что на шкале интеллекта рас, имеющей шестнадцать пунктов, негры стоят на два пункта ниже англичан[149]. Гальтон стремился подтвердить теорию, сравнивая фотографии, чтобы выявить типы преступников и других дегенератов. Систематически взялся за дело Карл Пирсон, тоже математик, получивший образование в Кембридже. В 1911 году он занял первую профессорскую кафедру евгеники, учрежденную Гальтоном в Лондонском университетском колледже. Блестящий математик, Пирсон был убежден, что его статистические методы (которые он назвал биометрией) могут использоваться, чтобы продемонстрировать опасность, которую представляет для империи расовое вырождение. Проблема состояла в том, что забота об улучшении благосостояния и здравоохранения в метрополии вмешивалась в процесс естественного отбора, позволяя “низшим” выживать и “умножать свою неприспособленность”. “Право на жизнь не означает право каждого продолжать свой род, — рассуждал Пирсон в книге “Дарвинизм, прогресс в медицине и происхождение” (1912). — По мере того, как мы снижаем строгость естественного отбора, выживает все больше слабых и никчемных, а мы должны повышать стандарт происхождения, умственный и физический”.
Однако была альтернатива вмешательству государства в репродуктивный отбор — война. Для Пирсона, как и для многих других социальных дарвинистов, жизнь была борьбой, и война была чем-то большим, нежели игра: это была форма естественного отбора. Как он выразился, “национальное развитие зависит от расовой пригодности, и высшим испытанием этой пригодности является война. Когда войны прекратятся, человечество больше не будет развиваться, поскольку не будет ничего, что препятствовало бы низшей массе”.
Само собой разумеется, это делало пацифизм особенно порочным убеждением. Но, к счастью, империя постоянно расширялась, и не было нехватки в маленьких победоносных войнах, которые будут вестись против низшего в расовом отношении противника. Британцам было приятно думать, что, уничтожая его при помощи пулемета Максима, они оказывают услугу человечеству.
Но следует отметить одну странность. Социал-дарвинисты, волновавшиеся, что низший в расовом отношении люмпенизированный слой плодится слишком быстро, довольно мало говорили о репродуктивных подвигах тех, которые, как они считали, стояли наверху эволюционной шкалы. В отсутствие древних афинян первенство среди видов, по логике вещей, должно было принадлежать английским офицерам, в которых объединились превосходное происхождение и неуклонение от естественного отбора. Литература этого периода переполнена подобными типажами. Лео Винцей в романе “Она” Генри Райдера Хаггарда, щедрый, храбрый и не чрезмерно сообразительный, которого “в двадцать один год можно было принять за статую юного Аполлона”, или лорд Рокстон из “Затерянного мира” Артура Конан Дойла с его “странными, мерцающими, дерзкими глазами, сияющими холодной голубизной, цветом ледяного озера”, не говоря уже про “нос с горбинкой, худые, впалые щеки, темно-рыжие волосы, редеющие на макушке, жесткие, мужественные усы, маленькую, энергичную бородку под выдающимся вперед подбородком. Он выражал собой сущность английского джентльмена — сильный, живой, страстно любящий собак и лошадей. Его кожа от постоянного воздействия солнца и ветра приобрела интенсивно красный оттенок, как у цветочного горшка. Его брови, мохнатые и низко нависшие, придавали его от природы холодным глазам почти свирепое выражение, которое подчеркивалось изборожденным морщинами лбом. Телом он был худощав, но имел крепкое сложение. В самом деле, нередко можно было убедиться, что немного найдется в Англии мужчин, способных переносить постоянные тяготы”. Такие мужчины действительно существовали. Но удивительно, что большая часть из них внесла лишь малый вклад (если вообще внесла его) в воспроизводство расы, примерами коей они являлись, — по той простой причине, что они были гомосексуалистами.
Здесь следует провести четкое различие между мужчинами, воспитание и жизнь которых в учреждениях, где они находились в окружении почти исключительно мужчин, склонили их к гомоэротизму и обрекли на трудности в общении с девушками, и теми, кто был истинным гомосексуалистом. К первой категории, вероятно, принадлежали Родс, Баден-Пауэлл и Китченер (о нем расскажем подробнее). К последней категории определенно относился Гектор Макдональд.
Как и отношения Родса с его личным секретарем Невиллом Пикерингом, страстная привязанность Баден-Пауэлла к Кеннету Макларену (офицеру, служившему с ним в 13-м гусарском) почти наверняка обошлась без физической близости. То же самое, несомненно, можно сказать о дружбе Китченера с его помощником Освальдом Фицджеральдом, его постоянным компаньоном в течение девяти лет. Каждый из этих людей, столь мужественных на публике, мог быть необычайно женственным в частной жизни. Китченер, например, делил со своей сестрой Милли любовь к изящным тканям, цветам и тонкому фарфору и в ходе кампаний в пустыне находил время на то, чтобы обсуждать с ней в письмах декорирование интерьера. Но этого, в соединении с обрывками злонамеренных сплетен в барах, едва ли достаточно, чтобы назвать его геем. Все трое выказывали явные признаки почти сверхчеловеческого подавления — явление, по-видимому, непостижимое для ума начала XXI века, но обязательное как элемент викторианского сверхконтроля. Нянька Китченера, несомненно не бывшая великой фрейдисткой, однажды посетовала: “Я боюсь, что Герберт будет очень страдать от подавления”. Она сказала это после того, как он скрыл рану от своей матери. Нед Сесил также попал в десятку, когда заметил, что Китченер “ненавидел любую форму моральной или умственной развязности”.
Макдональд представлял совершенно иной случай. Сын арендатора из Россшира, он необычайно быстро поднялся по служебной лестнице, начав карьеру в качестве рядового в полку Гордона и окончив ее генерал-майором и рыцарем. С самого начала получая отличия за свое безрассудство, в частной жизни Макдональд вел себя столь же безрассудно. Хотя он женился и имел ребенка, он сделал это тайно и после свадьбы видел свою жену не больше четырех раз. При этом, будучи за границей, он стал известен своей склонностью к гомосексуальным приключениям и был в конце концов пойман in flagrante[150] с четырьмя мальчиками в купе цейлонской железной дороги. Поздневикторианская Британия становилась все более ханжеской, законы против гомосексуализма проводились в жизнь строжайшим образом — а вот империя предлагала таким гомосексуалистам, как “Боевой Мак”, безграничные эротические возможности. Другой пример — Кеннет Сирайт. До того как уехать из Англии в возрасте двадцати шести лет, он имел только трех сексуальных партнеров, зато, будучи в Индии, он обнаружил для себя весьма широкое поле деятельности и подробно описал свои многочисленные похождения в стихах.
То, что случилось в Судане 2 сентября 1898 года, было зенитом поздневикторианского империализма, апогеем поколения, которое расценило мировое господство как расовую прерогативу. В сражении при Омдурмане племена пустыни противостояли мощи самой большой империи в истории — поскольку это была официальная кампания, в отличие от прежних и частным образом финансированных войн, ведущихся в Южной и Западной Африке. В одном-единственном сражении было уничтожено по меньшей мере десять тысяч врагов империи, несмотря на их огромное численное превосходство. Как сказано в Vitae Lampada Ньюболта, песок пустыни был “мокрым от красного”.
Отметим еще раз, британцы стремились расширить пределы империи посредством стратегических и экономических расчетов. Продвижение в Судан частично было реакцией на амбиции других держав, в особенности Франции, которая положила глаз на земли в верхнем течении Нила. Британия обратилась к таким банкирам Сити, как Ротшильды, которые к тому времени сделали крупные инвестиции в соседнем Египте. Но британская общественность видела это в совершено ином свете. Для читателей “Пэлл-Мэлл гэзетт”, которая с удовольствием подхватила тему, покорение Судана было исключительно вопросом мести.
В начале 80-х годов XIX века в Судане вспыхнула религиозная революция. Харизматик, утверждавший, что он — Махди, “Долгожданный мессия”, последний из двенадцати великих имамов, собрал армию из дервишей с бритыми головами, нищенски одетых, рвущихся в бой за строгий ислам ваххабистского толка. Получив поддержку от племен пустыни, Махди бросил открытый вызов властям только что занятого британцами Египта. В 1883 году его армии хватило отваги, чтобы уничтожить до последнего человека египетскую десятитысячную армию во главе с полковником Уильямом Хиксом, отставным британским офицером. После возмущенной кампании в печати, возглавляемой У. Т. Стидом, было решено послать генерала Чарльза Джорджа Гордона, который в 70-х годах провел шесть лет в Хартуме в качестве губернатора подчиняющейся египетскому хедиву территории. Хотя Гордон был прославленным ветераном Крымской войны и командующим армии, которая сокрушила Тайпинское восстание (1863-1864), он всегда считался политическим истеблишментом наполовину безумным, и не без оснований[151]. Отшельник на грани мазохизма, набожный на грани фанатизма, Гордон рассматривал себя как орудие Бога, что однажды и объяснил своей любимой сестре: “Каждому выпадает поприще, каждому предназначена некая цель, для кого-то быть ошуюю, для кого-то одесную Спасителя… Трудно плоти признать 'ты мертв, тебе нет дела до мира'. Для любого трудно стать отсеченным от мира, стать так безразличным к его удовольствиям, его печалям и его удобствам, как труп! Вот что значит знать о воскрешении”.
“Я давно мертв, — заявил он ей в другой раз, — я готов последовать за развернутым свитком.”[152] Посланный для спасения египетских войск, размещенных в Хартуме, он отправлялся один, полный решимости поступить прямо противоположным образом и удержать город. Он прибыл 18 февраля 1884 года, настроенный тотчас же “разбить Махди”, и был окружен и — спустя почти год — изрублен на куски.
Сидя в осаде в Хартуме, Гордон доверил своему дневнику растущее подозрение, что правительство в Лондоне бросило его в беде. Он представлял министра иностранных дел, лорда Грэнвила, жалующегося на то, что осада затянулась: “Да ведь ОН ясно сказал, что может протянуть только шесть месяцев, и это было в марте (считает месяцы). Август! Разве он не должен сдаться! Что еще нужно сделать? Они напрашиваются на экспедицию… Это нешуточное дело; вот отвратительный Махди! С какой стати он не охраняет свои дороги лучше? Что еще нужно сделать? Чего хочет этот Махди, не могу понять. Почему он не бросит все свое оружие в реку и не прекратит движение? А, что? 'Мы должны идти на Хартум!' Да ведь это будет стоить миллионы, экая неприятность!”
Еще более оскорблен был британский посланник и ген-консул в Египте, сэр Ивлин Бэринг, который с самого начала выступал против миссии Гордона. В паранойе Гордона было зерно реализма. У Гладстона, все еще испытывающего трудности от того, что он приказал занять Египет, не было никакого намерения участвовать и в захвате Судана. Он неоднократно уклонялся от предложений спасти Гордона и разрешил отправку вспомогательной экспедиции сэра Гарнета Уолсли только после нескольких месяцев давления. Она опоздала на три дня. К тому времени читатели “Пэлл-Мэлл гэзетт” дозрели до того, чтобы разделить подозрения Гордона. Когда новости о его смерти достигли Лондона, поднялся шум. Сама королева написала сестре Гордона:
Подумать только, ваш дорогой, благородный, героический брат, который служил своей стране и своей королеве так преданно, так героически, с самопожертвованием, которое может быть примером для всего мира, не был спасен! То, что обещания поддержки не были исполнены — на чем я так часто и неустанно настаивала перед теми, кто приказал ему отправиться туда — является для меня невыразимым горем! В самом деле, это меня очень удручает. Пожалуйста, выразите своим сестрам и старшему брату мою искреннюю симпатию и что я действительно так остро чувствую позор, павший на Англию из-за жестокой, но героической судьбы вашего дорогого брата!
Гладстон был оскорблен: он больше не Великий старец, а “убийца Гордона”! Все же понадобилось тринадцать долгих лет, прежде чем англичанам представился случай отомстить.
Англо-египетскую армию, которая вторглась в Судан в 1898 году, возглавлял генерал Герберт Горацио Китченер. Несмотря на налет солдафонства Китченер, как мы видели, имел сложный, до некоторой степени даже женственный характер. Он не был лишен чувства юмора: всю свою жизнь страдая от плохого зрения, он назвал своих охотничьих собак Выстрел, Промах и Проклятье. Христианский солдат, он заразился аскетизмом Гордона, когда эти два человека ненадолго встретились в Египте. Мысль о мести за Гордона породила в Китченере твердость. Будучи младшим офицером в экспедиции Уолсли и став теперь сирдаром (главнокомандующим) египетской армии, он хорошо знал местность. Когда он привел войска в пустыню, у него была только одна мысль: отдать долг Гордону с большим процентом — или, скорее, заставить убийц Гордона заплатить его. Сам Махди был к тому времени уже мертв, но грехи отца пали на его наследника, Халифу.
В Омдурмане, на берегу Нила, столкнулись две цивилизации: орда живущих в пустыне исламских фундаменталистов и хорошо обученные христианские солдаты “еще более великой Британии” с египетскими и суданскими вспомогательными войсками. Даже то, как выстраивались в линию эти две стороны, выражало различие между ними. Дервиши, которых насчитывалось приблизительно 52 тысячи, располагались на равнине под яркими знаменами черного, зеленого и белого цветов, растянувшись на пять миль. Люди Китченера — их было двадцать тысяч — стояли плечом к плечу в каре, спиной к Нилу. Наблюдал за этим с британских позиций 23-летний Уинстон Черчилль, выпускник Харроу, армейский офицер. Ему следовало находиться в Индии, но он выпросил разрешение отправиться в экспедицию Китченера в качестве военного корреспондента “Морнинг пост” — положение, соответствующее по статусу званию капитана кавалерии. Когда рассвело, он увидел врага:
Стало ясно, что эти толпы не стоят на месте, но быстро наступают. Вдоль их рядов и между ними галопом скакали их эмиры. Разведчики и патрули рассыпались по всему фронту. Затем они издали боевой клич. Они находились еще в миле от холма и были скрыты от армии сирдара складками местности. Но их крики были слышны, хотя и слабо, тем войскам, которые стояли у реки. До тех же, кто смотрел на них с холма, эти крики долетали волнами страшного рева, подобно вою поднимающегося ветра или моря перед штормом… Одна скала, одна насыпь песка за другой были поглощены этим человеческим потоком. Пришло время наступать.[153]
Храбрость махдистов произвела на Черчилля глубокое впечатление. Она была связана с религиозным пылом: Черчилль слышал крик противника: “Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его”. Сражение не было лишено риска и для британцев. Действительно, в конце дня был момент, когда только решительные действия Гектора Макдональда — вопреки приказу сирдара — предотвратили большие жертвы среди них. Однако в конечном счете у махдистов не было никаких шансов против, как выразился Черчилль, “механизированного рассеивания смерти, которую цивилизованные народы довели до такого чудовищного совершенства”. У британцев были пулеметы Максима, винтовки Ли-Метфорд, гелиографы и канонерки на Ниле. Правда, у махдистов также было несколько “максимов”, но главным образом они полагались на устаревшие мушкеты, копья и мечи. Черчилль так описал результат:
У пулеметов Максима выкипела вода в кожухах, и несколько из них пришлось наполнить из фляг шотландцев Камерона, чтобы пулеметы могли продолжать свою смертельную работу. Гильзы, звякая о землю, образовывали… растущие кучки около каждого человека. И все это время на другом конце равнины пули пронзали плоть, разбивая и раскалывая кости; кровь хлестала из ужасных ран; отважные люди продолжали бороться в аду свистящего металла, взрывающихся снарядов и вздымающейся пыли, страдая, отчаиваясь и умирая… Сраженные махдисты падали, тела сплетались, образуя кучи. Массы в тылу остановились в нерешительности.
Это продолжалось пять часов. Согласно одной оценке, армия махдистов потеряла до 95% людей, по меньшей мере пятую часть — убитыми. Потери англо-египетской стороны составили менее четырехсот солдат (погибли сорок восемь британцев). Осматривая поле боя, Китченер лаконично отметил, что врагу задали “хорошую трепку”. Но это не удовлетворило его. Он приказал разрушить мавзолей Махди и, по словам Черчилля, “в качестве трофея увез голову в канистре из-под керосина”. Затем Китченер пролил сентиментальную слезу, когда играли военные оркестры. Программа концерта отражает всю гамму викторианских чувств:
1 Боже, храни королеву
2 Гимн хедива
3 Похоронный марш из “Саула” [Генделя]
4 Марш из “Сципиона” [Генделя] (исполняет оркестр Гвардейского гренадерского полка)
5 Похоронная песнь (исполняют волынщики Сифортского полка и полка Камерона)
6 Пребудь со Мной[154] (исполняет оркестр 11-го Суданского полка)
В частных беседах Черчилль высказывал свое сожаление не только по поводу осквернения останков Махди, но и “жестокой резни раненых” (ответственным за которую он также считал Китченера). Он был глубоко потрясен тем, как британский огонь превратил живых воинов противника в подобие “грязных обрывков газет”, которыми была усеяна равнина. Тем не менее во всеуслышание он объявил Омдурман “наиболее значимым триумфом, который когда-либо одерживала над варварами наука”. Пятьдесят лет спустя, после уничтожения поблизости от Марианских островов японского авианосного соединения, американцы назвали подобное “охотой на индюков”.
Казалось, что урок Омдурмана был твердым и однозначным: никто не может безнаказанно бросить вызов британской власти. Однако можно было вынести и другой урок. В тот день за сражением пристально наблюдал майор фон Тидеманн, германский военный атташе, должным образом отметивший разрушительное действие пулемета Максима, на счет которого, по мнению одного из наблюдателей, следует отнести около трех четвертей потерь махдистов. Тидеманну стало ясно: единственный способ победить британцев — это сравняться с ними в огневой мощи.
Немцы по достоинству оценили потенциал пулемета Максима. Вильгельм II в 1888 году уже присутствовал на демонстрации пулемета. Он отозвался об увиденном так: “Вот это — оружие, другого такого нет”. В 1892 году, при посредстве лорда Ротшильда, берлинский производитель станков и вооружения Людвиг Леве получил лицензию на производство пулемета Максима для немецкого рынка. Как непосредственное следствие сражения при Омдурмане было принято решение придать каждому егерскому батальону германской армии батарею из четырех пулеметов Максима. К 1908 году пулеметы имелись во всех немецких пехотных частях.
К концу 1898 года в Южной Африке остался только один народ, все еще сопротивлявшийся мощи Британской империи. Эти люди уже переселялись на сотни миль севернее Капской колонии, чтобы избежать британского влияния. Эти люди уже сражались с британцами за независимость, нанеся им тяжелое поражение у Маджуба-Хилла в 1881 году. Это был единственный белый народ Африки: буры — фермеры, ведущие свое происхождение от ранних голландских колонистов юга Африки.
Для Родса, Чемберлена и Милнера независимый дух буров был невыносим. Как обычно, британские расчеты были и военными, и экономическими. Несмотря на растущее значение Суэцкого канала для британской торговли с Азией, Кейптаун оставался военной базой “огромной важности для Англии” (Чемберлен) по той причине, что Суэцкий канал мог быть уязвим в случае большой европейской войны. Капская колония оставалась, с точки зрения министра по делам колоний, “краеугольным камнем британской колониальной системы”. В это же время на территории одной из бурских республик были открыты крупнейшие в мире залежи золота. К 1900 году в Ранде добывали четверть мирового объема золота. Промысел привлек инвестиции на сумму более 114 миллионов фунтов стерлингов (главным образом это был британский капитал). Вдруг оказалось, что захолустный и нищий Трансвааль может превратиться в экономический центр Южной Африки. Но буры не видели причины, по которой они должны делить власть с десятками тысяч британских иммигрантов-ойтландеров[155], устремившихся в их страну мыть золото. Они также не принимали несколько более либеральный подход британцев к чернокожему населению Капской колонии. С точки зрения президента Трансвааля Пауля Крюгера, строго кальвинистский образ жизни буров был просто несовместим с британским правлением. Для британцев же проблему составляло то, что этот африканский народ не был похож на другие (правда, в большей степени не то обстоятельство, что буры были белыми, а то, что они были хорошо вооружены).
Едва ли можно отрицать: Чемберлен и Милнер развязали войну с бурами, считая, что их можно быстро принудить к отказу от независимости. Их требование, чтобы ойтландеры после пяти лет проживания в Трансваале получали право голоса (“гомруль для Ранда”, по лицемерному выражению Чемберлена), было только предлогом. Настоящие цели британских политиков стали очевидны после их попыток воспрепятствовать постройке бурами железной дороге в контролируемый португальцами залив Делагоа. Это освободило бы их (и их золотые копи) от зависимости от британской железной дороги в Кейптаун. Любой ценой, даже за счет войны, буры должны были потерять свою независимость.
Чемберлен был уверен в победе: разве у него не было предложений военной помощи от Виктории, Нового Южного Уэльса, Квинсленда, Канады, Западной Африки и Малайских федеративных штатов?[156] Как язвительно заметил Джон Диллон, ирландский член парламента, “Британской империи противостояло 30 тысяч фермеров”. Но у буров было достаточно времени, чтобы подготовиться к войне. С 1895 года, когда доктор Линдер Старр Джеймсон, старый приятель Родса, предпринял неудачный рейд в Трансвааль, было очевидно, что прямое столкновение неизбежно. Назначение Милнера Верховным комиссаром Южной Африки два года спустя стало другим однозначным сигналом: его непоколебимая позиция заключалась в том, что в Южной Африке нет места “двум абсолютно несхожим общественно-политическим системам”. Буры были надлежащим образом снабжены новейшим оружием. У них имелись, конечно, пулеметы Максима, а еще столько новейшей артиллерии эссенской фирмы Круппа, сколько они могли купить. Кроме того, буры являлись обладателями винтовок Маузера последней модели, точно бьющих более чем на две тысячи ярдов.[157] Образ жизни буров сделал их превосходными стрелками. Теперь они были еще и хорошо вооружены. И, разумеется, знали местность гораздо лучше британских rooinekke, “красношеих” (их прозвали так из-за загорелой кожи типичного томми). На рождество 1899 года буры нанесли удар вглубь британской территории: “индюки” отстреливались! И, как показал С пион-Коп, делали это отлично.
Генерала сэра Редверса Буллера (вскоре получившего кличку сэр Реверс, Задний ход) послали, чтобы спасти двенадцать тысяч британских солдат, осажденных в Ледисмите, в провинции Наталь. Буллер, в свою очередь, возложил на генерал-лейтенанта сэра Чарльза Уоррена задачу прорвать укрепления буров на холмах Спион-Коп. Двадцать четвертого января 1900 года Уоррен приказал солдатам Ланкаширского полка и ойтландерам под покровом ночи и тумана занять крутой скалистый холм. Они столкнулись с вражеским пикетом, который бежал: казалось, буры отдали высоту без боя. В густом предрассветном тумане британцы вырыли неглубокую траншею, уверенные в победе. Однако Уоррен неверно оценил рельеф местности, и позиции англичан оказались открытыми для орудийного и ружейного огня буров с соседних холмов. Англичане даже не достигли высшей точки Спион-Копа. Когда туман рассеялся, началась бойня. На сей раз досталось британцам.
И снова за происходящим наблюдал военный корреспондент Уинстон Черчилль. Контраст между катастрофой Спион-Копа и битвой при Омдурмане всего семнадцатью месяцами ранее едва ли мог быть заметнее. Снаряды сыпались градом (“семь-восемь раз в минуту”), и Черчилль мог только смотреть с ужасом на то, как “плотный, непрерывный поток раненых тек с холма. Целая деревня из санитарных фургонов выросла у подножия холма. Мертвые и раненые, разорванные снарядами, были разбросаны в беспорядке на вершине, пока там не образовалось кровавое, дурно пахнущее месиво”. “Увиденное на Спион-Копе, — признавался Черчилль в письме другу, — было среди самого странного и ужасного, чему я был когда-либо свидетелем”. Заметим, что Черчилль даже не находился в эпицентре стальной грозы. Один из выживших англичан вспоминал, что его товарищи были сожжены, разорваны пополам, обезглавлены. Сам рассказчик потерял левую ногу. Читателям на родине, от которых скрыли эти ужасные детали, новости показались невероятными. “Еще более великую Британию” победила тридцатитысячная толпа голландских фермеров.[158]
Англо-бурская война стала для Британской империи почти тем, чем Вьетнам для Соединенных Штатов. Во-первых, война обошлась очень дорого (45 тысяч погибших[159] и четверть миллиарда фунтов стерлингов), во-вторых, она вызвала раскол в британском обществе. Британцы и прежде терпели в Африке поражения (не только от буров, но и от зулусских импи в 1879 году при Исандлване), однако на этот раз все выглядело гораздо серьезнее. К тому же не было ясно, достигли ли британцы своей цели. Задача джингоистов в прессе состояла в том, чтобы представить событие, сильно напоминавшее поражение, еще одной победой империи.
Мафикенг (так сейчас он называется) — пыльный захолустный городок. Здесь даже можно почувствовать запах пустыни Калахари, лежащей к северо-западу. Мафекинг был еще меньше: железнодорожная станция, больница, Масонский зал, тюрьма, библиотека, суд, несколько кварталов и отделение “Стандарт бэнк” — неказистый аванпост империи. Единственным городским зданием выше одного этажа был явно небританский женский монастырь Св. Сердца. Мафикенг едва ли кажется стоящим того, чтобы за него драться. Но в 1899 году ситуация была иной: Мафекинг являлся приграничным городом, фактически последним в Капской колонии до самого Трансвааля. Именно отсюда начался рейд Джеймсона. Именно здесь перед войной были расквартированы иррегулярные войска с намерением совершить более масштабный набег на бурскую территорию. Этого не произошло: солдаты сами оказались в окружении. Начал расти страх, что если Мафекинг падет, множество буров, живущих в Капской колонии, присоединится к своим собратьям в Трансваале и Оранжевой Республике.
Осада Мафекинга казалась в Британии славнейшим эпизодом войны, моментом, когда в ней возобладал дух школьного матча. Действительно, пресса рассматривала осаду как своего рода игру, семимесячный матч между Англией и Трансваалем. К счастью для англичан, на поле ими руководил идеальный тренер: выпускник Чартер-хауса, полковник Роберт Баден-Пауэлл (Стифи), командир 1-го Бечуаналендского полка. Баден-Пауэллу происходящее казалось финальным крикетным матчем. Он так и выразился в своем характерно беззаботном письме одному из бурских командующих: “Мы ведем уже двести дней, без аутов, отбивая подачи Кронье, Снимана и Бота… и наслаждаемся игрой”. Баден-Пауэлл был героем, в котором война (или, по крайней мере, военные корреспонденты) отчаянно нуждалась, тем человеком, который инстинктивно знал, как “держать игру”. На окружающих, правда, производило впечатление не столько хладнокровие Баден-Пауэлл а, сколько его ребячество, его “удаль” (любимое слово Б.-П.). Каждое воскресенье он организовывал настоящие крикетные матчи, сопровождаемые танцами. Джордж Тай, гражданское лицо, присоединившееся к ополчению, не сомневался, что Баден-Пауэлл «был в состоянии победить буров, игравших “неважно”». Талантливый пародист, он исполнял на сцене комические номера, чтобы поддержать боевой дух. Были напечатаны даже юмористические марки “независимой республики Мафекинг” с портретом Баден-Пауэлла вместо королевы. Даже “Бойз оун пейпер” до такого не додумалась бы.
В течение 217 дней Мафекинг сопротивлялся бурам, которых было гораздо больше и которые располагали прискорбно современной артиллерией. У осажденных были две 7-фунтовые пушки, заряжающиеся со ствола, и древнее орудие, посылавшее снаряды “точь-в-точь как крикетные шары” (как же еще!), а у Кронье — девять полевых пушек и 94-фунтовый “Длинный Том” фирмы Крезо (это орудие прозвали “Старина Кричи” — совершенно по-школьному). Сообщения корреспондентов из Мафекинга, особенно леди Сары Вильсон для “Дейли мейл”, держали читателей в отчаянном напряжении. Выстоит ли Б.-П.? Или эти буры чересчур ловкие боулеры даже для него? Когда Мафекинг 17 мая 1900 года был наконец освобожден, на лондонских улицах царило истеричное ликование, как если бы, по словам антиимпериалиста Уилфри-да С. Бланта, “побили Наполеона”. Баден-Пауэллу доверили тренировать новую команду — южноафриканскую полицию, форму для которой он с энтузиазмом взялся придумывать.
Но какую цену заплатили англичане, чтобы удержать захолустный городишко? Правда, сначала в осаде участвовало более семи тысяч буров, хотя они, вероятно, могли бы добиться большего где-либо еще. Но с точки зрения потерь произошедшее вовсе не было крикетным матчем: почти половина из семисот защитников Мафекинга были убиты, ранены, взяты в плен. Пресса умолчала о том, что бремя защиты Мафекинга легло во многом на чернокожее население, хотя тот конфликт считался “войной белых”. Баден-Пауэлл не только поставил под ружье более семисот чернокожих горожан (позднее он называл вдвое меньшее число). Он не пускал их в траншеи и убежища в белой части города и постоянно уменьшал пайки своих чернокожих солдат, чтобы накормить белое меньшинство. Потери среди гражданского населения обоих цветов кожи превысили 350 человек. Но количество чернокожих жителей Мафекинга, умерших от голода, возможно, было вдвое большим. Милнер цинично заметил, что “надо только пожертвовать черномазыми, и игра становится легкой”.
Британская общественность получила желанную символическую победу. Теперь рифмоплеты могли поспешить к станку:
Что?! Вырвать скипетр из рук
И предложить ей преклонить колено?!
Нет, пока йомены охраняют землю,
А броненосцы — море!
(Остин, к оружию!)
Так выступи против царств, когда твое дело оклеветано,
Так заклейми их раздражение и бешенство;
И если они бросят вызов, тогда, с Божьей помощью,
Ударь, Англия, ударь, Родина!
(Хенли, во имя Англии!)
Но это был только газетный триумф. Как проницательно отметил Китченер, в Баден-Пауэлле “больше показухи, чем подлинной ценности”. Он, возможно, сказал бы то же самое о снятии осады Мафекинга.
К лету 1900 года в войне наступил перелом. Британская армия (теперь под началом более умелого полководца — индийского ветерана лорда Робертса) освободила Ледисмит и продвинулась вглубь бурской территории, заняв Блумфонтейн, столицу Оранжевого Свободного государства, и Преторию, столицу Трансвааля. Роберте, уверенный в том, что выигрывает войну, с триумфом прошел по улицам Блумфонтейна и расположился в резиденции. Его офицеры отправились танцевать в просторном зале на первом этаже.
Однако буры, несмотря на потерю главных городов, отказались сдаться. Вместо этого они перешли к партизанской войне. “Буры, — жаловался Китченер, — не походят на суданцев, которые выходят на честный бой; они всегда удирают на своих пони”. (Вот бы они бросились на британские “максимы” с копьями — это было бы так спортивно!) Поэтому Роберте в расстройстве избрал новую безжалостную тактику.
Бурские фермы время от времени сжигали и прежде, обычно из-за того, что обитатели некоторых усадеб укрывали снайперов или снабжали партизан провиантом и разведданными. Отныне британские войска получили право методично сжигать дома буров. Около тридцати тысяч домов были уничтожены. При этом возникал вопрос, что делать со ставшими бездомными женами и детьми партизан, которые ушли в вельд. Теоретически тактика “выжженной земли” скоро вынудила бы сдаться буров, желавших защитить свои семьи. Но пока этого не произошло, ответственность за мирное население лежала на британцах. Следует ли считать таких людей военнопленными или беженцами? Вначале Роберте полагал, что “если кормить тех, чьи родственники которых сражаются против нас, то это только поощрит буров продолжать сопротивление, и, кроме того, ляжет на нас тяжким бременем”. Но его идея вынудить их “присоединиться к своим родственникам за линией фронта, если те не сдадутся”, не была реалистичной. После некоторых колебаний генералы дали ответ. Они согнали буров в лагеря, точнее — концентрационные лагеря.
Английские концлагеря не были первыми (испанцы использовали подобную тактику на Кубе в 1896 году), однако они первыми получили дурную славу[160]. В концлагерях погибло 27927 буров (большинство из них — дети), то есть 14,5% всего бурского населения, — главным образом от недоедания и плохих санитарных условий. Из-за этого погибло больше взрослых буров, чем от действий противника. Кроме того, в отдельных лагерях умерло 14 тысяч из 115,7 тысяч интернированных чернокожих (81% — дети).
Тем временем в блумфонтейнской резиденции оркестр продолжал играть. В итоге, после нескольких месяцев “Гэй Гордонса” и “Обдери иву”[161], пол танцзала износился. Чтобы избежать несчастных случаев, которые могут произойти с женами офицеров, следовало заменить доски пола, что и было сделано. К счастью, был найден способ утилизовать старую древесину. Ее продали бурским женщинам на гробы для их детей, по цене шиллинг и шесть пенсов за доску.
Конечно, комбинация тактики “выжженной земли” и концентрационных лагерей подорвала стремление буров к борьбе. Но только когда Китченер, занявший место Робертса в ноябре 1900 года, покрыл страну сетью колючей проволоки и блокпостов, они были вынуждены сесть за стол переговоров. Но даже это не привело к безоговорочной капитуляции. Согласно мирному договору, заключенному 31 мая 1902 года в Ференихинге, бурские республики потеряли независимость и были аннексированы. Но это означало, что британцы должны были заплатить за восстановление ими же разрушенного. В то же самое время решение вопроса об избирательных правах цветного населения было отложено до предоставления самоуправления. Вследствие этого подавляющее большинство жителей Южной Африки оставались без гражданских прав в течение жизни трех поколений. Но главное, договор не препятствовал тому, чтобы буры пользовались своими привилегиями. В 1910 году, спустя ровно восемь лет после заключения договора, был образован самоуправляющийся Южно-Африканский Союз с трансваальским главнокомандующим Луисом Бота в качестве премьер-министра и некоторыми героями войны на министерских постах. В 1913 году был принят закон “О землях туземцев”, в соответствии с которым чернокожие южноафриканцы получили в собственность десятую часть земель в стране — наименее плодородных[162]. На самом деле буры, теперь управлявшие не только бывшими Оранжевым Свободным государством и Трансваалем, но и британскими Наталем и Капской колонией, сделали первый шаг к установлению режима апартеида во всей Южной Африке. Милнер видел будущее так: “Две пятых буров и три пятых англичан — мир, прогресс и слияние”. Но для этого в Южной Африке оказалось недостаточно английских переселенцев.
Последствия войны с бурами для Британии оказались во многих отношениях серьезнее, чем для Южной Африки. Именно отвращение, которое вызывала в обществе эта война в 1900-х годах, сместило вектор английской политики влево.
В предместье Блумфонтейна установлен мрачный внушительный памятник бурским женщинам и детям, погибшим в концлагерях. Там же, рядом с президентом Оранжевого Свободного государства военного времени [Мартинусом Штейном], покоится прах Эмили Хобхаус, дочери корнуэльского священнослужителя и одной из первых активисток антивоенного движения XX века. В 1900 году до нее дошел слух о “бедных [бурских] женщинах, которых гнали с одного места на другое”, и она решила отправиться в Южную Африку, чтобы им помочь. Она учредила Фонд помощи южноафриканским женщинам и детям, “чтобы накормить, одеть, предоставить кров и охранить тех женщин и детей — бурских, английских и других, — кто стал нищ и наг в результате разрушения их собственности, насильственного выселения или других инцидентов в ходе… военных действий”. Вскоре после своего прибытия в Кейптаун в декабре 1900 года Хобхаус получила у Милнера разрешение на посещение концлагерей, хотя Китченер и пытался не пустить ее в лагерь в Блумфонтейне, где тогда находились 1800 человек. Совершенно неприемлемые условия жизни там (представители военных властей расценивали мыло как “предмет роскоши”) глубоко потрясли Хобхаус. Несмотря на препятствия, чинимые Китченером, она также посетила лагеря в Норвалспонте, Аливал-Норте, Спрингфонтейне, Кимберли, на реке Оранжевой и в Мафекинге. Везде было одно и то же. И ко времени ее возвращения в Блумфонтейн условия только ухудшились.
Чтобы попытаться положить конец политике интернирования, Эмили Хобхаус вернулась в Англию, но натолкнулась на безразличие военных. Весьма неохотно правительство согласилось назначить женский комитет во главе с Миллисент Фосетт, чтобы оценить данные, представленные Хобхаус, причем ее саму в состав комитета не включили. Она попробовала вернуться в Южную Африку, однако безуспешно: ей не позволили даже сойти на берег. Теперь единственным оружием Хобхаус стала гласность.
В 1901 году условия содержания в лагерях еще ухудшились. В октябре погибли три тысячи заключенных; смертность, таким образом, превысила одну треть. Однако это не было результатом политики, нацеленной на геноцид, а объяснялось скорее недальновидностью и вопиющей некомпетентностью военных властей. Комиссия Фосетт оказалась не столь беззубой, как опасалась Хобхаус: она составила резко критический отчет и быстро обеспечила в лагерях улучшения по части медицинской помощи. Хотя Чемберлен отказался публично критиковать военных, он также был потрясен открытиями Хобхаус и поспешил передать лагеря в распоряжение гражданских властей Южной Африки. С поразительной быстротой условия содержания улучшились, и уровень смертности сократился с 34% (октябрь 1901 года) до 2% (май 1902 года)[163].
Милнер, по крайней мере, выражал сожаление. Лагеря, признал он, были “плохим делом, и, насколько это меня касается, я чувствую, что обвинения, так обильно взваленные на нас за все, что мы сделали и не сделали, имеют под собой некоторые основания”. Но раскаяние, независимо от того, насколько оно было искренним, не могло возместить ущерб. Разоблачения Хобхаус вызвали резкое недовольство общества политикой правительства. Либералы получили свой шанс: теперь у них появилась прекрасная возможность разделаться с тори и сторонниками Чемберлена, которые доминировали в британской политике почти два десятилетия. Уже в июне 1901 года сэр Генри Кэмпбелл-Баннерман, лидер [Либеральной] партии, осудил “варварские методы”, применяемые к бурам. Выступая в Палате общин, Дэвид Ллойд Джордж, любимец радикального крыла партии, заявил:
Захватническая война… против гордых людей должна быть войной на истребление, и это, к сожалению, то, на что мы, кажется, теперь соглашаемся: на горящие фермы и изгнание женщин и детей из их домов… дикость, которая непременно последует, покроет позором имя этой страны.
Так и случилось. Мало того, что, по мнению критиков, империализм безнравственен. По мнению радикалов, он еще и грабительский. Его оплачивают английские налогоплательщики, за него воюют английские солдаты, но выгоду получают немногочисленные “толстые коты” — миллионеры вроде Родса и Ротшильда. Таков пафос получившей широкую известность книги Джона А. Гобсона “Империализм”, изданной в 1902 году. “Всякий крупный политический акт, — рассуждал Гобсон, — должен получить санкцию и практическую поддержку этой небольшой группы финансовых королей”:
Как спекулянты или финансовые дельцы, они являются самым серьезным, единственным… фактором в экономике империализма… Каждое из этих условий… прибыльности их дела… бросает в объятия империализма… Всякая война… или другое общественное потрясение оказывается выгодным для этих господ. Это гарпии, которые высасывают свои барыши из всякой вынужденной затраты… народного кредита… Богатство этих домов, размах их операций и их космополитическая организация делают их первыми, кто определяет экономическую политику. Они, обладая самой большой ставкой в деле империализма и обширнейшими средствами, могут навязать свою волю международной политике… Финансы… управляют империалистической машиной, направляя ее энергию и определяя ее работу[164].
Генри Ноэл Брейлсфорд развил аргументацию Гобсона в своей книге “Война стали и золота: о вооруженном мире” (написанной в 1910, но опубликованной только в 1914 году): “Лик Елены — вот что приводило в движение тысячу кораблей в героическую эпоху. В наш же Золотой[165] век это чаще всего лицо с чертами расчетливого еврейского финансиста. Чтобы защитить интересы лорда Ротшильда и акционеров, Египет был сначала оккупирован, а затем фактически аннексирован Британией… Возможно, самый вопиющий случай из всех — наша южноафриканская война”. Разве не было очевидно, что война с бурами была развязана, чтобы гарантировать сохранение золотых приисков Трансвааля в руках их владельцев-капиталистов? Разве Родс, по словам радикального либерала, члена Палаты общин Генри Лабушера, не “строитель империи, который всегда прикрывался маской патриота, и не глава банды хитрых еврейских финансистов, с которыми он делил прибыль”?
Как и те нынешние теории заговора, которые видят за всякой войной борьбу за контроль над нефтью, критика империализма со стороны радикалов была сверхупрощением. (Гобсон и Брейлсфорд мало знали о том, что пережил Родс во время осады Кимберли.) И как другие нынешние теории, наделяющие некоторые финансовые учреждения зловещей властью, этому антиимпериализму был присущ оттенок антисемитизма. И все же когда Брейлсфорд назвал империализм “извращением целей, ради которых существует государство, когда могущество и престиж, за которые мы все платим, используются для того, чтобы приносить прибыль дельцам”, он не слишком ошибся. “Империя торгует, — писал он, — и наш флаг является необходимым активом, при этом прибыль идет исключительно в карманы частных лиц”. Это было, в сущности, верно.
Огромные прибыли от британских инвестиций за рубежом почти целиком доставались немногочисленной элите — самое большее нескольким сотням тысяч человек. А над элитой действительно доминировал банк Ротшильдов, объединенный капитал отделений которого в Лондоне, Париже и Вене составлял около сорока одного миллиона фунтов. Это, безусловно, делало его крупнейшим финансовым учреждением в мире. Большую часть активов фирма инвестировала в государственные облигации (в основном колоний вроде Египта и Южной Африки). И при этом не возникает споров относительно того, что распространение британской юрисдикции на эти страны давало Ротшильдам новые возможности для бизнеса и прибыль. Так, в 1885-1893 годах их банки в Лондоне, Париже и Франкфурте были совместно ответственны за четыре выпуска египетских облигаций на общую сумму почти пятьдесят миллионов фунтов. Подозрительны и тесные отношения Ротшильдов с ведущими политиками эпохи. Дизраэли, Рэндольф Черчилль и граф Розбери были связаны с ними как в социальном, так и в финансовом отношении. Случай Розбери (он служил министром иностранных дел при Гладстоне и занял после него, в 1894 году, пост премьера) особенно показателен: в 1878 году он женился на кузине лорда Ротшильда Ханне.
На протяжении всей своей политической карьеры Розбери поддерживал отношения с членами семьи Ротшильдов, и их переписка демонстрирует связь между деньгами и властью в поздневикторианской Британии. Например, в ноябре 1878 года Фердинанд де Ротшильд предложил Розбери: “Если у Вас есть несколько тысяч фунтов в запасе (от девяти-десяти), Вы смогли бы вложить их в новый… египетский займ, который [наш банкирский] дом выпустит на следующей неделе”. Когда Розбери вошел в правительство, из Хартума как раз сообщили о гибели Гордона, и лорд Ротшильд написал ему откровенно: “Ваши рассудительность и ревностный патриотизм помогут правительству и спасут страну. Я надеюсь, Вы позаботитесь, чтобы вверх по Нилу было послано подкрепление. Кампания в Судане должна быть абсолютно успешной — никаких провалов”. В течение двух недель после того, как Розбери вошел в правительство, он встречался с Ротшильдами по крайней мере четырежды, включая два обеда. И в августе 1885 года Розбери (всего два месяца спустя после того, как отставка Гладстона временно лишила его поста) выделил пятьдесят тысяч фунтов для новой египетской ссуды, выпущенной лондонскими Ротшильдами. Когда же Розбери стал министром иностранных дел, брат лорда Ротшильда Альфред уверил его, что “со всех сторон, даже из далеких стран, не слышится ничего, кроме изъявления удовлетворения этим назначением”.
Хотя трудно найти убедительные доказательства того, что Ротшильды получали выгоду от политики Розбери, по крайней мере однажды он предупредил их о важном дипломатическом решении. В январе 1893 года он использовал Реджиналда Бретта, чтобы сообщить в Нью-Корт[166] о намерении правительства усилить египетский гарнизон. Бретт сообщил:
Я видел Нэтти [лорда Ротшильда] и Альфреда и сказал им, что вы очень обязаны им за то, что они предоставили вам всю информацию, которая была в их распоряжении, и поэтому желали, чтобы они узнали [об усилении гарнизона] прежде, чем прочитали бы об этом в газетах… Конечно, они были рады и очень благодарны. Нэтти пожелал, чтобы я передал вам, что вы всегда можете рассчитывать на любую информацию, любую помощь, которую он сможет предоставить вам.
При этом Розбери не был единственным политическим деятелем, оказавшимся не в состоянии совершенно отделить собственные интересы от общественных. Одним из тех, кто получил наибольшую выгоду от оккупации Египта, был не кто иной, как сам Гладстон. В конце 1875 года (возможно, как раз перед покупкой Дизраэли, его конкурентом, акций Суэцкого канала) он вложил сорок пять тысяч фунтов стерлингов в турецкие облигации египетской дани 1871 года всего под 38%.[167] В 1878 году Гладстон прибавил к ним еще пять тысяч фунтов, а год спустя инвестировал пятнадцать тысяч в турецкие облигации 1854 года (также обеспеченные египетской данью). К 1882 году эти облигации составляли более трети его портфеля. Даже до британской оккупации Египта они показали себя хорошими инвестициями: к лету 1882 года цена облигаций 1871 года выросла с 38 до 57%. Оккупация принесла премьер-министру еще больше: к декабрю 1882 года цена облигаций 1871 года выросла до 82%, а к 1891 году цена достигла 97%. Прибыль составила более 130% только на первоначальные инвестиции 1875 года. Неудивительно, что Гладстон однажды назвал турецкое государственное банкротство “тягчайшим из политических преступлений”. И разве удивительно, что британским агентом и генконсулом в Египте в течение почти четверти века после 1883 года был член семьи Бэрингов — второй после Ротшильдов династии из Сити?
К общественному недовольству методами, которыми правительство вело войну, примешивалось беспокойство растущей ценой конфликтов и мрачные подозрения о том, кому они могут быть выгодны. Результатом были кардинальные изменения в политике. Мнения в правительстве (теперь во главе с племянником Солсбери — блестящим, но легкомысленным Артуром Бальфуром) разделились по вопросу, как оплачивать войну. Чемберлен воспользовался моментом (что вызвало фатальные последствия), чтобы высказаться в пользу восстановления протекционистских тарифов. Идея состояла в том, чтобы превратить империю в таможенное объединение с едиными тарифами на импорт из-за рубежа. Чемберлен назвал этот проект “имперскими преференциями”. Такая политика была даже опробована во время войны с бурами, когда Канаду освободили от небольших и временных тарифов на ввоз пшеницы и кукурузы. Это было еще одним предложением воплотить идеал “еще более великой Британии”. Но для большинства британских избирателей это скорее походило на попытку восстановить старые Хлебные законы и взвинтить цены. Кампания либералов против империализма (теперь это слово звучало как ругательство) достигла высшей точки в январе 1906 года, когда они ворвались во власть, получив большинство мест (243) в парламенте. Представление Чемберлена о народе империи, казалось, распалось перед лицом старых, островных принципов британской внутренней политики: дешевый хлеб плюс священный гнев.
Все же, если либералы надеялись, что они в состоянии заплатить избирателям антиимперский мирный дивиденд, они быстро разочаровались, поскольку теперь явно вырисовывалась новая угроза безопасности империи. Она исходила не от недовольных подданных (хотя в Ирландии напряжение росло), а от конкурирующей империи, лежащей через Северное море. Это была угроза, которую даже миролюбивые либералы не могли позволить себе проигнорировать. Ирония заключается в том, что угроза исходила от народа, который и Сесил Родс, и Джозеф Чемберлен (не говоря уже о Карле Пирсоне) считали равным англоязычной расе: немцев.
В 1907 году высокопоставленный чиновник МИДа Аира Кроу (родившийся в Лейпциге) подготовил меморандум о текущем состоянии взаимоотношений Британии с Францией и Германией. В нем прямо говорилось, что желание Германии играть “на мировой арене намного более значительную роль, чем ей предназначена при существующем распределении физической власти”, может вынудить ее “ослаблять любых конкурентов, наращивая собственные силы, расширяя владения, препятствовать сотрудничеству других государств и, в конечном счете, разрушить Британскую империю”.
В 80-х годах XIX века, когда Франция и Россия, казалось, все еще были главными конкурентами Британии, английская политика в отношении Германии должна была быть умиротворяющей. К началу XX века, однако, именно Германия стала представлять самую большую угрозу Британской империи. Этот вывод было сделать нетрудно. Немецкая экономика догнала английскую. В 1870 году население Германии составляло 39 миллионов, Британии — 31 миллион. К 1913 году эти показатели достигли 65 и 46 миллионов соответственно. В 1870 году ВВП Британии на 40% превышал немецкий. К 1913 году ВВП Германии был на 6% больше британского, что означало, что средний ежегодный темп роста ВВП Германии на душу населения был более чем на половину процента выше. В 1880 году на долю Британии приходилось 23% мирового товарного производства, Германии — 8%. В 1913 году — 14% и 15% соответственно. Тем временем в результате усилий адмирала Тирпица по созданию Флота открытого [Северного] моря (начиная с закона о флоте 1898 года) германский ВМФ быстро становился самым опасным конкурентом английского. В 1880 году соотношение общего водоизмещения британского и германского ВМФ составляло 7:1, в 1914 году — менее чем 2:1.* Кроме того, германская армия намного превзошла британскую: 124 дивизии против десяти, причем каждый немецкий пехотный полк был вооружен в том числе пулеметами Максима MG08. Даже семь британских дивизий в Индии не могли покрыть этот огромный разрыв. Что касается людских резервов, то Британия в случае войны могла рассчитывать на мобилизацию 733,5 тысячи человек, немцы — 4-5 миллиона.
Консерваторы и унионисты утверждали, что у них есть ответ на немецкий вопрос: воинская обязанность, которая сравняла бы численность армий, и таможенные пошлины на немецкий манер, чтобы содержать армию нового типа. Но новое либеральное правительство принципиально отвергло оба предложения. Либералы сохранили только два пункта повестки своих предшественников: намерение не отставать от германского ВМФ (если возможно, опережать его рост) и сближение с Францией.
В 1904 году было достигнуто “сердечное согласие” (l'entente cordiale) с Францией по широкому спектру колониальных проблем. Французы признали британские притязания в Египте, а британцы предоставили французам свободу действий в Марокко. Несколько маловажных британских территорий в Западной Африке были уступлены Франции в обмен на окончательный отказ от Ньюфаундленда. Возможно, имело бы больше смысла стремиться к договоренности с Германией (Чемберлен носился с этой идеей в 1899 году[168]), однако в то время казалось, что англо-французское соглашение имеет больший смысл. Существовало мнение, что есть множество потенциальных областей англо-немецкого заграничного сотрудничества: не только в Восточной Африке, но и в Китае, на Тихом океане, в Латинской Америке и на Ближнем Востоке. Британские и германские банки совместно финансировали ряд железнодорожных проектов — от долины Янцзы в Китае до залива Делагоа в Мозамбике. Как позже выразился Черчилль, а мы не были врагами немецкой колониальной экспансии”. Германский рейхсканцлер [Теобальд фон Бетман-Гольвег] в январе 1913 года заявил, что “колониальные вопросы будущего указывают на сотрудничество с Англией”.
В стратегическом отношении Франция и Россия, ее союзница, до сих пор оставались главными конкурентами Британии, и прекращение старых споров на периферии могло высвободить ресурсы, чтобы справиться с вызовом Германии в Европе. Помощник замминистра иностранных дел Фрэнсис Берти в ноябре 1901 года отметил, что лучшим аргументом против англо-германского альянса является следующий: “Мы никогда не будем в добрых отношениях с Францией, нашим соседом в Европе и других частях света, и с Россией, с которой мы имеем совместную границу (или около того) в значительной части Азии”. Именно поэтому Британия поддержала Францию в споре с Германией за Марокко в 1905 и 1911 годах, несмотря на то, что формально правы были немцы.
Галломания политиков-либералов, из-за которой соглашение о взаимопонимании в колониальном вопросе быстро превратилось в потенциальную военную коалицию, в обстановке изоляции была опасна. Без приготовлений к вероятной европейской войне “континентальные обязательства” министра иностранных дел сэра Эдварда Грэя перед Францией были невыполнимы. Теоретически они могли бы удержать Германию от войны, но что если бы это не подействовало и Британии пришлось бы выполнять обещания Грэя? Впрочем, на море Британия сохраняла превосходство над Германией: в этой гонке вооружений либералы не выказали слабость. После того как Черчилль перешел в Адмиралтейство в октябре 1911 года, он даже повысил ставку, заявив о новом “60-процентном стандарте… в отношении не только Германии, но и остального мира”. “Тройственный союз будет превзойден тройственной Антантой”, — торжественно заявил он Грэю в октябре 1913 года. “Почему, — задавал он вопрос в следующем месяце, — мы должны думать, что не в состоянии победить [Германию]? Сравнение флотов убеждает в обратном”. Внешне все так и было. Накануне войны англичане располагали 47 крупными боевыми кораблями (линкоры и линейные крейсера), немцы — 29. Британский флот, кроме того, мог похвастаться аналогичным численным перевесом фактически в любом классе судов.
Сопоставление суммарной огневой мощи было также не в пользу немцев. Но Тирпиц и не стремился построить флот больше британского — только достаточно мощный “даже для противника, располагающего крупнейшими морскими силами, так что война была бы чревата такими опасностями, что поставила бы под угрозу положение в мире”. Флот, в количестве от двух третей до трех четвертей от британского, был бы, как объяснял Тирпиц кайзеру в 1899 году, достаточным, чтобы заставить Британию “уступить… такую меру морского влияния, которая позволит… вести большую политику за рубежом”. Эта цель была почти достигнута к 1914 году[169]. К этому времени немцы производили превосходящие в техническом отношении линкоры.
Было также неясно, как превосходство на море повлияет на исход войны на континенте. К тому времени, как британская блокада обрушит немецкую экономику, немецкая армия, возможно, давно возьмет Париж. Даже Комитет защиты империи признал, что единственной помощью, которую можно предложить Франции в случае войны, может быть только армия. Проблема, однако, заключалась в отсутствии всеобщей воинской повинности, из-за чего британская армия многократно уступала германской. Политики могли сколько угодно разглагольствовать о том, что горстка британских частей в состоянии решить исход спора немцев с французами, но солдаты в Лондоне, Париже и Берлине знали, что это ложь. Либералы стояли перед выбором: или обязательство защитить Францию и ввести воинскую повинность, или политика нейтралитета — и никакой воинской повинности. Комбинация, которую они предпочли — обязательства перед Францией, но без воинской повинности, — оказалась фатальной. В 1914 году Китченер едко заметил: “Никто не может сказать, что мои коллеги в кабинете не храбры. У них нет армии, и тем не менее они объявили войну самой могущественной нации в мире”.
В 1905 году появилась книга с интригующим заглавием “Упадок и разрушение Британской империи”. Якобы изданная в 2005 году в Токио, она описывала мир, в котором Индией правили русские, Южной Африкой — немцы, Египтом — турки, Канадой — американцы, а Австралией — японцы. То было одно из целого ряда антиутопических сочинений, появившихся перед Первой мировой. Со временем благодаря стараниям газеты “Дейли мейл” лорда Нортклиффа, публиковавшей подобные произведения на щедрых условиях, все больше авторов обращали свое внимание на возможные последствия немецкой угрозы.
На свет появились “Шпионы Уайта” Хедона Хилла (1899)» “Загадка песков” Роберта Э. Чайлдерса (1903)? “Мальчик-посыльный” Л. Джеймса (1903)» “Творец истории” Э. Филлипса Оппенхейма (1905)? “Вторжение 1910 года” Уильяма Леке, “Враг среди нас” Уолтера Вуда (1906), “Сообщение” Э.Дж. Доусона (1907), “Шпионы кайзера” Леке (1909) и “Пока Англия спала” капитана Кертиса (1909). Авторы этих сочинений исходили из того, что немцы вынашивали зловещие планы вторжения в Англию или иным образом стремились разрушить Британскую империю. Страх распространялся повсюду, вплоть до скаутов. В 1909 году школьный журнал Альдебург-Лоджа довольно остроумно представил школьное образование в 1930 году, когда Англия станет просто “маленьким островом у западного побережья Тевтонии”. Даже Саки (Гектор Хью Манро) испытал свои силы в этом жанре, сочинив “Когда пришел Уильям: история Лондона при Гогенцоллернах” (1913).
Империалистический гибрис — высокомерие неограниченной власти — сменился страхом упадка и краха. Родс был мертв. Чемберлен умирал. “Драка за Африку”, безмятежные дни “максимов” против матабеле внезапно оказались далеким прошлым. Приближающаяся “драка” за Европу определит судьбу империи. Баден-Пауэлл нашел ответ: бойскауты, самая успешная из попыток того периода мобилизовать молодежь во имя империи. Движение бойскаутов с его находчивым соединением колониального багажа и жаргона в духе Киплинга предложило скучающим горожанам дистиллированную, обеззараженную версию жизни на фронтире. Хотя это было, несомненно, чистое удовольствие (скаутинг вскоре распространился далеко за границами империи), о его политической цели Баден-Пауэлл весьма откровенно высказался в своей популярной книге “Искусство скаута-разведчика” (1908):
Всегда найдутся члены парламента, которые попытаются сократить армию и флот, чтобы сэкономить деньги. Они только хотят понравиться избирателям Англии, чтобы могли прийти к власти они сами и партия, к которой они принадлежат. Таких людей называют “политиканами”. Они не заботятся о пользе своей страны. Большинство из них очень немного знает о наших колониях и мало заботится о них. Если они бы получили власть раньше, то мы сейчас уже должны были бы говорить на французском языке, а если им позволить получить власть в будущем, нам следует изучать немецкий или японский языки, поскольку мы будем завоеваны этими народами.
И все же бойскауты едва ли могли тягаться с прусским Генеральным штабом. Пелэм Г. Вудхаус в романе “Бросок!” (1909) писал, как из “Дейли мейл” бойскаут узнает, что
положение куда серьезней, чем представлялось поначалу. Не только германцы напали на Эссекс, а еще восемь вражеских армий — так удивительно совпало — выбрали то же самое время для нанесения давно задуманного удара. Англия оказалась не просто под пятой завоевателя — под пятой девяти завоевателей. Прямо ступить было некуда. В прессе все было детально расписано. Пока германцы высаживались в Эссексе, российский корпус под командованием великого князя Водкиноффа занял Ярмут. Одновременно Сумасшедший Мулла вторгся в Портсмут, а швейцарский флот обстрелял Лайм-Риджис и высадил десант к западу от кабинок для переодевания. Точно в то же время пробужденный наконец Китай захватил живописный уэльский курорт Лллгстпллл и, несмотря на отчаянное сопротивление экскурсии Эвансов и Джонсов из Кардиффа, занял плацдарм. Пока шла уэльская стычка, армия Монако обрушилась на Охтермахти в устье реки Клайд. Не прошло и двух минут по Гринвичу, как неистовая банда младотурков нагрянула на Скарборо. В Брайтоне и Маргите закрепились небольшие, но решительные вооруженные силы, соответственно, марокканских разбойников под началом Райсули и темнокожих воинов с отдаленного острова Боллиголла. Положение было нешуточное[170].
Лидеры международного капитализма — Ротшильды в Лондоне, Париже и Вене, Варбурги в Берлине и Гамбурге — настаивали, что экономическое будущее за английско-немецким сотрудничеством. Теоретики британского господства были столь же непреклонны, полагая, что будущее мира — за англосаксонской расой. Все же разница между “англо-“ и “саксонской” оказалась достаточно серьезной, и отношения “еще более великой Британии” с новой империей, лежащей между Рейном и Одером, не сложились. Возмездие пришло из Германии.