Когда видишь противоречия между правлением христиан и язычников, когда знание о нищете народа вынуждает думать о несказанном благе для миллионов, которое последовало бы за расширением британского влияния, то не амбиции, а человеколюбие диктует желание овладеть страной. Там, где будет вести божье провидение, одно государство за другим будет подчинено британцам.
В XVIII веке Британская империя была в лучшем случае безнравственной. При Ганноверской династии[59] англичане захватили власть в Азии, земли в Америке и рабов в Африке. Туземцев облагали налогами, грабили и истребляли. При этом англичане, как это ни парадоксально, чаще всего терпимо относились к культуре этих народов. В некоторых случаях она даже становилась объектом изучения и восхищения.
У викторианцев были иные устремления. Они мечтали не только править миром, но и дать ему искупление. Им было мало эксплуатации других рас. Они стремились исправить их. Эксплуатацию туземцев, может, и следовало прекратить, но их культуру — суеверную, отсталую, языческую — следовало перекроить на европейский лад.
В числе прочих мест викторианцы желали принести свет на “темный континент”. На самом деле Африка была гораздо менее примитивной, чем они думали. Далекая от “дикого хаоса”, как ее охарактеризовал английский путешественник, Африка южнее Сахары была родиной многочисленных государств и народов. Некоторые были экономически намного более развитыми, чем современные им доколониальные общества Северной Америки или Австралазии. В Африке существовали крупные города вроде Тимбукту (в современном Мали) и Ибадана (в современной Нигерии), золотые и медные рудники, текстильная промышленность. Однако Африка южнее Сахары казалась викторианцам отсталой в трех отношениях. Во-первых, здесь, в отличие от северной части материка, верования не были монотеистическими. Во-вторых, за исключением северных и южных окраин, материк пребывал во власти малярии, желтой лихорадки и других болезней, смертельных для европейцев и привычного им домашнего скота. В-третьих, главную статью африканского экспорта составляли рабы. Специфический путь глобального экономического развития привел африканцев к бизнес-модели, заключавшейся в поимке и продаже друг друга европейским и арабским работорговцам.
Подобно современным благотворительным организациям, викторианские миссионеры полагали, что знают, что лучше для Африки. Их целью была не столько колонизация, сколько цивилизация, “окультуривание”: распространение образа жизни, который был, во-первых, христианским, а во-вторых, явно североевропейским в своем благоговении перед промышленностью и умеренностью. Человеком, в котором воплотился новый идеал империи, стал Дэвид Ливингстон. С его точки зрения, коммерции и колонизации, прежде составлявших фундамент империи, было недостаточно. Главное, чего желали Ливингстон и тысячи подобных ему миссионеров — возрождения империи.
Распространение благой вести о цивилизации было не государственным проектом, а инициативой того, что мы сейчас называем “третьим сектором”. Благие намерения викторианских благотворительных организаций принесли нежданные, порой очень горькие плоды.
У британцев есть давняя традиция: помощь Африке. Британские военные с мая юоо года находятся в Сьерра-Леоне в качестве миротворцев. Их миссия, в сущности, альтруистическая: помочь восстановить стабильность в стране, долгие годы раздираемой гражданской войной[60]. Немногим менее двухсот лет тому назад в Сьерра-Леоне базировалась эскадра королевского ВМФ, имевшая высоконравственную миссию. Морякам было вменено в обязанность перехватывать суда работорговцев, отплывающие из Африки в Америку, и таким образом положить конец трансатлантической торговле невольниками.
Удивительная смена ролей, особенно для самих африканцев![61] После того как в 1562 году британцы пришли в Сьерра-Леоне, им не понадобилось много времени для того, чтобы заняться работорговлей. За следующие два с половиной века более трех миллионов африканцев в оковах на британских судах покинули родину. В конце XVIII века, однако, что-то резко переменилось: как будто в британской душе щелкнул тумблер. Внезапно англичане начали освобождать рабов и отправлять их домой, в Западную Африку. Сьерра-Леоне переименовали в Либерию, “страну свободы”, а ее столица стала Фритауном, “городом свободных”. Освобожденные рабы проходили через Арку свободы с надписью, теперь почти неразличимой: “Освобождены от рабства благодаря британской доблести и человеколюбию”. Вместо того, чтобы окончить свои дни на плантации на другом берегу Атлантики, каждый невольник получал четверть акра земли, котелок, лопату — и свободу.
Районы Фритауна походили на национальные поселения, каковыми они остаются и сегодня: конголезцы живут в Конготауне, фулани — в Уилберфорсе, ашанти — в Кисеи. Прежде рабов приводили на побережье и приковывали к железным прутьям в ожидании переезда за океан. Теперь они прибывали во Фритаун, чтобы освободится от цепей и начать новую жизнь. Что же заставило Британию превратиться из главного закабалителя в главного освободителя? Религиозный подъем, центром которого стал (кто бы мог подумать!) лондонский Клэпхем.
Захария Маколей — один из первых губернаторов Сьерра-Леоне. Сын священника из Инверури и отец самого значительного историка викторианской эпохи, Маколей некоторое время управлял сахарной плантацией на Ямайке. Но вскоре оказалось, что работа противоречит вере: побои, которые он ежедневно наблюдал, вызывали у него отвращение. Он возвратился в Англию, где сошелся с банкиром и членом парламента Генри Торнтоном, основным спонсором Компании Сьерра-Леоне — небольшого частного предприятия, основанного для того, чтобы репатриировать в Африку немногочисленных бывших рабов, живущих в Лондоне. По инициативе Торнтона Маколея в 1793 году отправили в Сьерра-Леоне, где его страсть к труду во имя благой цели вскоре обеспечила ему должность губернатора. В течение следующих пяти лет Маколей вникал в механику торговли, которую он решился искоренить. Он встречался с вождями племен, которые поставляли рабов из внутренних областей Африки и даже пересек Атлантику на невольничьем судне, чтобы лично оценить страдания невольников. К тому времени, когда Маколей возвратился в Англию, он уже не был одним из экспертов по работорговле — он стал Экспертом.
Было только одно место в Лондоне, где Маколей мог найти единомышленников: Клэпхем. Можно сказать, что моральное преобразование Британской империи началось в церкви Святой Троицы на севере Клэпхема. Единоверцы Маколея, включая Торнтона и великолепного парламентского оратора Уильяма Уилберфорса, соединили евангелическое усердие с трезвым политическим расчетом. Клэпхемская секта преуспела в привлечении нового поколения активистов. Вооружившись собственноручными отчетами Маколея о работорговле, они решили добиться ее отмены.
Нелегко объяснить столь глубокое изменение морали этих людей. Принято считать, что рабство было отменено просто потому, что перестало приносить прибыль, однако это не так: рабство отменили, несмотря на его прибыльность. Как и всегда, крупные перемены начались с малого. Долгое время меньшая часть населения Британской империи не одобряла рабство по религиозным соображениям. Пенсильванские квакеры высказывались против него еще в 80-х годах XVII века, утверждая, что оно нарушает библейское предписание: “Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними” (Мф. 7:12). В 40-50-х годах XVIII века так называемое Великое пробуждение в Америке и расширение влияния методистской церкви в Британии послужили пропаганде этих принципов среди широких кругов протестантов. Другие отвратились от рабства под влиянием Просвещения. Так, Адам Смит и Адам Фергюсон были противниками работорговли (Смит по той причине, что “труд свободных людей обходится в конечном счете дешевле труда рабов”). Однако только в 80-х годах XVIII века кампания против рабовладения и работорговли получила достаточный импульс, чтобы поколебать законодателей. В 1780 году рабство было отменено в Пенсильвании. Этому примеру более или менее скоро последовали многие другие северные штаты. В 1788 году был принят закон, регулирующий условия на невольничьих судах. Четыре года спустя законопроект о постепенной отмене был утвержден Палатой общин, но отклонен Палатой лордов.
Кампания по отмене работорговли была одним из первых крупных внепарламентских движений. Его лидеры принадлежали к разным социальным слоям. Гренвил Шарп и Томас Кларксон, основатели Общества за искоренение работорговли, принадлежали к англиканской церкви, в то время как большинство их соратников были квакерами. Начинание поддержали многие за пределами Клэпхема, в том числе Питт-младший, бывший работорговец Джон Ньютон, Эдмунд Берк, поэт Сэмюэль Т. Кольридж и “король гончаров” Джозайя Веджвуд, унитарий. Представители разных конфессий сообща выступили против рабства. Одну из встреч аболиционистов в Эксетер-холле посетил молодой Дэвид Ливингстон.
Масштаб кампании поражал. Веджвуд изготовил тысячи значков (вскоре повсеместно распространившихся) с изображением чернокожего раба и девизом: “Разве я не человек и не твой брат?”. Когда множество людей (одиннадцать тысяч человек в одном только Манчестере — две трети мужского населения города) подписало петицию с требованием прекращения работорговли, это, по сути, явилось призывом к подчинению внешней политики морали. Их требование правительство не посмело игнорировать, и в 1807 году работорговлю отменили. Отныне работорговцы, признанные судом виновными, отправлялись на каторгу, в Австралию. Реформаторы этим не удовлетворились, и в 1814 году петиции, призывающие к отмене самого рабства, подписали не менее 750 тысяч человек.
Так родилась политика нового типа: групп давления. Усилиями активистов, вооруженных только бумагой, перьями и священным гневом, Британия восстала против рабства. Еще замечательнее то, что работорговлю отменили, несмотря на решительное сопротивление могущественного рабовладельческого лобби. Некогда плантаторы Вест-Индии оказались достаточно влиятельными, чтобы запугать Берка и подкупить Босуэлла. Ливерпульские работорговцы были не намного слабее, однако их снес евангелический порыв. Ливерпульские купцы удержались на плаву только потому, что приняли взамен работорговли новую специализацию: импорт западноафриканского пальмового масла для изготовления мыла. Буквально и метафорически бесчестно нажитое богатство отмыли.
Одна победа привела к другой. После запрета работорговли рабовладение было обречено. В 1808-1830 годах число рабов в британской Вест-Индии снизилось примерно с 800 до 650 тысяч. К 1833 году рабовладение на британской территории было объявлено вне закона. Илоты Карибского моря получили свободу, а их владельцы — компенсацию из доходов от специального правительственного займа.
Это, конечно, не положило конец ни трансатлантической работорговле, ни рабству в обеих Америках. Рабовладение сохранилось не только в южных штатах США, но также — ив гораздо большем масштабе — в Бразилии. Известно, что после британского запрета около 1,9 миллиона африканцев было увезено за океан (большинство — в Латинскую Америку). Однако англичане прилагали все усилия, чтобы перекрыть этот поток. Британская Западная Африка снарядила эскадру для патрулирования побережья (базой стал Фритаун) и определила для офицеров ВМФ награду за каждого освобожденного раба. С рвением новообращенных британцы взялись “очистить африканские и американские моря от бесчеловечной торговли, которой они теперь наполнены”.
Под английским давлением испанское и португальское правительства запретили торговлю невольниками, и королевский флот смог беспрепятственно преследовать подданных этих стран, подозреваемых в работорговле. Были даже учреждены международные арбитражи. Французы участвовали в патрулировании без особенного энтузиазма, ворча, что британцы мешают другим получать прибыль от того, что сами имели глупость запретить. Только суда под флагом Соединенных Штатов игнорировали британский режим.
Итак, аболиционисты не только смогли подтолкнуть законодателей к запрету работорговли. К кампании присоединился и королевский флот, добивавшийся соблюдения этого запрета. А то, что английский флот почти тогда же участвовал в кампании по принуждению Китая к открытию своих портов для торговли индийским опиумом, свидетельствует о том, что моральный импульс в войне против работорговли исходил не от Адмиралтейства.
Мемориал Клэпхемской секте у восточной стены церкви Святой Троицы восхваляет Маколея и его друзей, которые “дали себе отдых только тогда, когда проклятие рабства было снято со всех британских владений”. Однако это был только первый пункт честолюбивого плана. Примечательно, что в надписи упоминается и о том, что они трудились “неустанно во имя национальной добродетели и обращения язычников”. Это был новый подход. Двести лет империя вела торговлю, воевала и основывала колонии. Она экспортировала товары, капитал и поселенцев. Теперь она желала экспортировать британскую культуру. Африканцы могли быть отсталыми и суеверными, но новому поколению британских евангелистов они казались способными воспринять “цивилизацию”. Как выразился Маколей, пришло время “свету, свободе и цивилизации пролиться на мрачную землю [Африки]”. Распространение слова Божьего и спасение душ язычников стало новым — бескорыстным — стимулом к расширению британского влияния. Эту миссию и взяли на себя наиболее успешные неправительственные организации XIX столетия.
Миссионерские общества были гуманитарными организациями викторианской эпохи, оказывавшими “менее развитому” миру и духовную, и материальную поддержку. Их родословная восходит к Обществу распространения христианского Евангелия (1698) и Обществу проповеди Евангелия (1701), однако последние были обеспокоены почти исключительно духовным благополучием британских колонистов и солдат, расквартированных за границей. В конце XVIII века движение за обращение в христианство коренных народов, как и аболиционистское движение, стало быстро расширяться. В 1776 году “Евангелический журнал” посвятил передовицу “Африке — израненной земле”. Редакторы журнала намерены были “распространять Евангелие Христово… важнейшее благословение, которое облегчает тяготы самой печальной жизни” именно в “этой отсталой и угнетаемой стране”. Шестнадцать лет спустя Уильям Кэри произнес знаменитую проповедь в Ноттингеме. Он призвал своих слушателей “ожидать многого от Бога, стремиться делать многое для Бога”. Вскоре он и некоторые его друзья учредили первое Баптистское общество проповеди Евангелия язычникам. За ним последовало Лондонское миссионерское общество (1795), которое принимало миссионеров из всех нонконформистских сект, а в 1799 году — англиканское Церковное миссионерское общество, объявившее своей целью (на самом деле — христианским долгом) “проповедь Евангелия язычникам”. Действовали и шотландские общества, основанные в Глазго и Эдинбурге в 1796 году.
Самым подходящим местом для начала миссионерской работы в Африке был Фритаун. Уже в 1804 году там начало действовать Церковное миссионерское общество, вслед за ним — методисты. И те, и другие взялись за “освобожденных пленников” из йоруба (бывших рабов, оказавшихся во Фритауне благодаря вмешательству ВМФ). Но миссионеры отправлялись не только в Африку. Уже в 1809 году англиканские миссионеры прибыли в самую далекую из британских колоний, Новую Зеландию. На Рождество 1814 года Сэмюэль Марсден прочитал маори проповедь на слова “Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость” [Лк. 2:10]. Слушатели, правда, не уловили смысл его слов, но то, что он остался после этого в живых, ободрило других миссионеров. Методисты основали миссию в Новой Зеландии в 1823 году, католики — в 1838 году. К 1839 году у англикан в Новой Зеландии было одиннадцать миссионерских пунктов, у методистов — шесть. Возможно, самым успешным из первых миссионеров в Новой Зеландии был бесстрашный Генри Уильяме, англиканин, бывший моряк, который работал там с 1823 года до своей смерти, последовавшей в 1867 году. Он построил первую церковь (в Пайхия) и перевел Библию на язык маори. Уильяме завоевал уважение маори, не в последнюю очередь благодаря тому, что решился напомнить им о Евангелии прямо в середине сражения. Но не каждый миссионер был в состоянии противостоять местным нравам. Преподобный Карл С. Фелкнер приехал в Новую Зеландию в 50-х годах XIX века. Он утратил расположение маори из Опотики, принявшись убеждать их воздержаться от кровопролития, когда в 1865 году вспыхнула война с конкурирующим кланом. Один из вождей повесил Фелкнера, выстрелил в него, обезглавил прямо в церкви, а затем выпил его кровь и проглотил оба глаза.
Обращение язычников вообще было опасным занятием. Миссионерское движение нуждалось в целой армии молодых людей — идеалистов, альтруистов, авантюристов, — готовых идти на край света и нести туда Слово Божье. Между устремлениями миссионеров и прежних строителей империи — головорезов, работорговцев и поселенцев — наблюдался сильнейший контраст.
Уильям Трелфол, на которого методисты возлагали едва ли не самые большие надежды, в 1824 году отправился в Южную Африку в возрасте 23 лет. Уже по дороге Трелфол оказался на волосок от смерти: на корабле вспыхнул сыпной тиф, и вскоре после прибытия в Африку он слег. В Кейптауне миссионер, пребывая, как он думал, на смертном одре, взял друга за руку и “с самой волнующей серьезностью выразил пожелание стать чернокожим, чтобы находиться среди туземцев, не будучи заподозренным в низменных или суетных намерениях”. Трелфол поправился, но менее года спустя вместе с двумя компаньонами погиб от рук бушменов.
Трелфол и тысячи таких, как он, стали мучениками “евангелического империализма”. Их готовность к самопожертвованию не ради благ, а ради Бога отличала викторианскую империю ото всех, бывших прежде. И за каждым миссионером (фактически за каждой викторианской неправительственной организацией) на родине стояло множество мужчин и женщин, поддерживавших и спонсировавших их. Этот тип людей Диккенс вывел в “Холодном доме” в лице госпожи Джеллиби, преступно пренебрегающей ближайшими родственниками, но неистово посвящающей себя благим делам:
Она занималась разрешением чрезвычайно разнообразных общественных вопросов, а в настоящее время посвящает себя (пока не увлечется чем-либо другим) африканскому вопросу, точнее — культивированию кофейных бобов… а также туземцев… и благополучному переселению на берега африканских рек лишнего населения Англии… Это была миловидная, очень маленькая, пухленькая женщина лет сорока-пятидесяти, с красивыми глазами, которые, как ни странно, все время были устремлены куда-то вдаль. Казалось, будто они видят только то, что находится не ближе Африки![62]
Образцовая африканская миссия была открыта Лондонским миссионерским обществом в Курумане, в Бечуаналенде, почти в шестистах милях к северо-востоку от Кейптауна. О Курумане регулярно упоминали в литературе Лондонского миссионерского общества. Миссия по описаниям напоминала славную шотландскую деревушку в самом сердце Африки, с церковью, крытой тростником, побеленными домами и красным почтовым ящиком. Суть проекта была проста: превращая африканцев в христиан, миссия одновременно воспитывала их, меняя не только их веру, но и манеру одеваться и вести хозяйство. Об успехах Курумана с энтузиазмом сообщал “Миссионерский журнал”:
Люди теперь одеты в британскую мануфактуру и, появляясь в Божьем доме, имеют очень представительный вид. Дети, которые прежде бегали голыми и имели самый отвратительный вид, теперь прилично одеты… Вместо нескольких жалких хижин, напоминающих свинарники, у нас теперь есть ухоженная деревня. Долина, в которой она лежит, и которая до последнего времени была невозделанной, ныне утопает в садах.
Другими словами, здесь происходило не только обращение в христианство. Это была настоящая англизация.
Тридцать первого июля 1841 года эта идиллия была нарушена человеком, которому суждено было произвести переворот в миссионерском движении и навсегда изменить отношения Англии и Африки.
Дэвид Ливингстон — сын портного, занявшегося чайной торговлей, — родился в 1813 году в Блантайре, городе текстильщиков, в шотландском Ланаркшире. Он начал работать на фабрике, будучи всего десяти лет от роду. Ливингстон был удивительным самоучкой. Несмотря на то, что он работал двенадцать с половиной часов в день, шесть дней в неделю, он изучал латынь и основы древнегреческого языка, читая буквально за ткацким станком. В шотландце Ливингстоне соединились два великих интеллектуальных течения начала XIX века: благоговение перед наукой, присущее эпохе Просвещения, и чувство долга, характерное для обновленного кальвинизма. Первое влекло его к изучению медицины, второе побуждало отдавать себя работе в Лондонском миссионерском обществе. Ливингстон самостоятельно оплатил свою учебу в колледже Андерсона в Глазго, а в 1838 году изъявил желание стать миссионером. Два года спустя, в ноябре 1840 года, он стал лиценциатом Королевского факультета врачей и хирургов в Глазго. В том же месяце Ливингстон стал священнослужителем.
Ответы Ливингстона на анкету Лондонского миссионерского общества показывают глубокое понимание им сути труда миссионера:
Когда я понял ценность Евангелия… желание, чтобы все могли наслаждаться этим даром, немедленно охватило меня, и мне стало ясно, что наряду с собственным спасением это должно быть главной целью каждого христианина… Обязанности [миссионера], как я их понимаю, заключаются главным образом в том, чтобы стремиться любым способом, который ему доступен, распространять Евангелие, проповедуя, увещевая, обращая, научая молодежь, улучшая, насколько в его силах, условия жизни тех, среди кого он трудится, распространяя искусства и науки цивилизации и делая все, что в его силах, чтобы донести христианство до слуха и совести. Его вера и терпение подвергнутся великим испытаниям, исходящим из безразличия, недоверия и даже прямого противостояния и презрения тех, для блага кого он бескорыстно трудится. Он может испытать соблазн впасть в отчаяние от того, что плоды его трудов оказываются незначительными и открытыми разлагающему влиянию язычества. Тяготы и опасности миссионерской жизни, насколько я могу понять их природу и масштабы, были предметами серьезных раздумий и, благодаря обещанной помощи Святого духа, [у меня] нет никакого сомнения в том, что я охотно подчинился бы им, учитывая мое сложение, благодаря которому я способен выносить любые обычные лишения и усталость.
Ливингстон хорошо понимал, на что идет, и у него была странная уверенность, что он обладал всем, что для этого требуется. Он был прав: после темных, сатанинских фабрик Ланаркшира ничто в мире не могло его испугать.
Сначала он намеревался отправиться в Китай, но этому намерению помешала Опиумная война. Тогда он убедил Лондонское миссионерское общество послать его в Южную Африку.
Он казался прекрасной кандидатурой для работы в Курумане. Ливингстон, будучи проповедником и врачом, идеально подходил для распространения и христианства, и цивилизации. Кроме того, в отличие от многих молодых миссионеров, Ливингстон отличался железным здоровьем, а это было очень кстати, учитывая суровую африканскую жизнь. Он пережил нападение льва и бесчисленные приступы малярии, для избавления от которой придумал собственное, весьма неприятное, средство[63]. Ливингстона разочаровало увиденное в образцовой миссии. Оказалось, что обращение африканцев было процессом крайне медленным, как дают понять его ранние куруманские дневники:
Население погружено в состояние сильной моральной деградации. Действительно, должно быть очень трудно или совершенно невозможно христианам на родине хотя бы приблизительно составить представление о грубости их ума. Никто не может описать состояние, в котором они живут. Все их представления всецело земные, и лишь с огромным трудом их можно заставить отвлечься от чувственных объектов… Вся их одежда пропитана жиром, поэтому и моя вскоре испачкалась. А сидеть среди них изо дня в день и слушать их ревущую музыку довольно для того, чтобы вызвать отвращение к язычникам навсегда. Пока они не набьют животы мясом и пивом, они ворчат, а когда они насытятся, начинается шум, именуемый пением.
Такой была действительность, скрывающаяся за пропагандой “Миссионерского журнала”. Роберт Моффат, основатель миссии, признавал, что не было
никакого обращения, никакого вопрошания о Боге… Безразличие и глупость на каждом челе, невежество, величайшее невежество, в глубине каждого сердца. Земные, физические, дьявольские вещи возбуждают радость и оживление, в то время как великие вопросы о спасении души представляются им не более красивым или ценным, чем рваное тряпье… Мы проповедуем, беседуем, наставляем, но без малейшего успеха. Насыщайте их нищенствующий дух постоянными подачками, и вы для них будете хорош. Но откажитесь удовлетворить их бесконечные требования, и их похвалы обратятся в насмешки и оскорбления.
Ливингстон постепенно пришел к пониманию, что африканцы проявляют интерес к нему не столько из-за проповедей, сколько из-за его познаний в медицине, а также “ружейной магии”, которая позволяла ему убивать диких животных. Он сурово отозвался о племени бахтала: “Они желают, чтобы белые жили рядом, не потому, что желают узнать Евангелие, а потому… что 'благодаря нашему присутствию и молитвам они в избытке получают дождь, бусы, ружья и так далее'”.
Даже когда Евангелие великолепно иллюстрировалось картинками волшебного фонаря, который Ливингстон носил с собой, реакция туземцев приводила его в уныние. В августе 1848 года, когда Сечеле, вождь баквена, позволил ему обратиться к своему племени, результат оказался вполне ожидаемым:
Хорошая, внимательная аудитория… После проповеди я пошел осмотреть больного и, когда я возвратился, увидел, что вождь удалился в хижину, чтобы пить пиво, и, по обычаю, приблизительно сорок мужчин стояли снаружи и пели, или, говоря другими словами, просили таким образом пива. Начинающий миссионер… был бы потрясен, увидев, сколь малое влияние оказала серьезная беседа о грядущем Суде.
Только после того, как он вылечил одного из детей Сечеле, вождь воспринял проповедь серьезно. Оказалось, что только как целитель тела Ливингстон может спасти африканскую душу
К этому времени Ливингстон служил миссионером уже семь лет. Подобно Моффату, на дочери которого, Мэри, Ливингстон женился в 1845 году, он изучил местные языки и теперь работал над переводом на них Библии. Сечеле, однако, оставался одним-единственным обращенным. И всего через несколько месяцев вождь оступился, вернувшись к племенному обычаю многобрачия. Подобная история произошла и несколько лет спустя, когда Ливингстон попытался обратить в христианство членов племени макололо. Другой британский путешественник отметил, что “излюбленное времяпрепровождение племени” — “подражать Ливингстону, читающему проповедь и поющему псалмы. Это занятие сопровождалось взрывами смеха”. Ни один макололо не был обращен.
Ливингстон пришел к выводу, что следование миссионерским руководствам не могло разрушить “суеверия”. Уместнее было найти способ проникнуть в Африку, чем просто проповедовать в глуши. Сама эта глушь должна была быть так или иначе преобразована, чтобы стать восприимчивее к британской цивилизации.
Но как он может открыть “сердце тьмы”? Чтобы ответить на этот вопрос, Ливингстону пришлось сменить род занятий. В 1848 году он фактически перестал быть миссионером. Ливингстон стал путешественником.
Со времени образования Королевского географического общества в 1830 году находились те, кто утверждал, что Африку необходимо сначала исследовать, и только потом проповедовать там. Уже в 1796 году Мунго Парк нанес на карту течение реки Нигер. Ливингстон вел любительские исследования в Курумане, а своей экспедицией через пустыню Калахари, предпринятой в 1849 году, чтобы найти озеро Нгами, он внес настоящий вклад в исследовательское движение. Отчет Ливингстона о своем 600-700-мильном путешествии, переданный Лондонским миссионерским обществом в Королевское географическое общество, принес ему золотую медаль и долю ежегодной королевской премии за географическое открытие. Так жена Ливингстона, хотела она того или нет, стала путешественницей (как и трое их детей). Ливингстон сознавал риск семейного путешествия в неизвестность, однако был совершенно уверен в том, что должен взять близких с собой:
Перед нами простирается огромная земля… Взять свою жену и детей в страну, где царствует лихорадка, африканская лихорадка, — авантюра. Но разве тот, кто верит в Иисуса, откажется пойти на эту авантюру, имея такого предводителя? Только сердце родителя может почувствовать то, что переживаю я, когда я смотрю на своих маленьких детей и вопрошаю, вернусь ли я с ними или один?
Это одна из тех черт первых миссионеров, которые нам труднее всего понять: они придавали больше значения душам других, чем жизни собственных детей. Однако вторая экспедиция чуть не погубила их всех, так что Ливингстон наконец решил отослать семью домой, в Англию. Они не виделись четыре с половиной года[64].
Экспедиции к Нгами стали первыми в ряду почти сверхчеловеческих путешествий, которые приводили в восторг людей средневикторианского периода. В 1853 году Ливингстон прошел триста миль от устья Замбези и достиг ее верховий, а после отправился из Линьянти (современная Ботсвана) в Луанду на побережье португальской Анголы. По выражению автора “Таймс”, это стало “одним из величайших путешествий эпохи”. Затем Ливингстон, восстановив силы, повторил путь к Линь-янти перед удивительным походом в Келимане в Мозамбике. В результате он стал в буквальном смысле первым европейцем, пересекшим Африку от Атлантического океана до Индийского. Ливингстон был настоящим героем своего времени. Этот человек скромного происхождения открыл британской цивилизации дорогу на континент, наименее гостеприимный из всех. И сделал это по собственному почину. Ливингстон стал неправительственной организацией из одного человека, первым médicin sans frontières[65] XIX века.
Стремление Ливингстона открыть Африку для христианства и цивилизации стало еще сильнее после того, как он обнаружил, что рабство все еще процветает. Хотя работорговля на западе континента, казалось, была уничтожена после британского закона об ее отмене, вывоз рабов из Центральной и Восточной Африки в Аравию, Персию и Индию продолжался. В XIX веке около двух миллионов африканцев были проданы на Восток. Сотни тысяч рабов прошли через занзибарский невольничий рынок, который был экономическим узлом бассейна Индийского океана[66]. Ливингстона, не сталкивавшегося с гораздо более обширной работорговлей, которую сами англичане когда-то вели в Западной Африке, глубоко потряс вид невольничьих караванов, опустошение и безлюдье, которое они оставляли за собой. Позднее Ливингстон писал:
Это, кажется, самая странная болезнь, которую я увидел в этой стране, действительно приносящая большое горе, — разбитое сердце. Она нападает на свободных людей, которых обращают в рабов… Один мальчуган приблизительно двенадцати лет… сказал, что не чувствует ничего, кроме сердечной боли.
Ливингстон был столь же возмущен страданиями рабов, как предыдущее поколение было безразлично к ним.
Викторианских миссионеров легко счесть “культуршовинистами”, с пренебрежением относящимися к африканским обществам. Это обвинение невозможно предъявить Ливингстону. Без помощи местных народов Центральной Африки его путешествия были бы невозможны. Пусть макололо и не приняли христианство, однако они с готовностью сотрудничали с Ливингстоном, и по мере того, как он узнавал их и другие помогавшие ему племена, его отношение к африканцам постепенно менялось: они зачастую оказывались “мудрее своих белых соседей”.
Тем, кто изображал африканцев жестокими, Ливингстон отвечал, что “никогда не сталкивался с коварством, когда находился среди одних негров, и за одним или двумя исключениями со мной всегда обращались вежливо. Центральные племена были настолько культурными, что миссионер, обладающий обычным благоразумием и тактом, конечно, добился бы у них уважения”. Позднее он напишет, что отказывается верить в “умственную или душевную неполноценность африканцев… Что касается положения африканцев среди других народов, то мы не заметили ничего, что могло бы подтвердить мнение, будто они принадлежат к особой 'породе' или 'виду' и чем-либо отличаются от самых цивилизованных людей”. Именно уважение Ливингстона к африканцам, с которыми он общался, сделало работорговлю для него отвратительной. Эта “адская торговля” разрушала общины у него на глазах.
Прежде Ливингстон боролся только с суевериями и примитивным натуральным хозяйством. Теперь у него возникли острые разногласия со сложной экономической системой, построенной на восточноафриканском побережье арабскими и португальскими работорговцами. И скоро он придумал, как открыть Африку христианскому богу и цивилизации, а также искоренить рабство. Подобно многим викторианцам, Ливингстон считал очевидным, что свободный рынок лучше несвободного. С его точки зрения, “чары работорговли” отвлекали внимание африканцев “от любого иного источника дохода”: “Кофе, хлопок, сахар, нефть, железо, даже золото было оставлено ради призрачной прибыли от торговли, которая редко обогащает”. Ливингстон считал, что если найти путь вглубь материка, куда честные купцы отправились бы для “законной торговли” и покупки у африканцев продуктов их свободного труда, а не их самих, то работорговцы остались бы не у дел. Свободный труд победил бы несвободный. Все, что требовалось от Ливингстона, — найти этот путь.
Ливингстон, увлеченный поиском артерии цивилизации, был неутомим. Действительно, по сравнению с теми, кто изо всех сил пытался идти в ногу с ним, он казался неуязвимым. Будучи первым белым, перешедшим пустыню Калахари, увидевшим озеро Нгами и пересекшим материк, в ноябре 1855 года Ливингстон стал первым белым, увидевшим, возможно, величайшее из естественных чудес света. К востоку от Эшеке ровное течение Замбези внезапно прерывается. Местные жители называли этот водопад Моси-оа-Тунья, “гремящий дым”. Ливингстон, осознающий необходимость поддержки на родине, переименовал водопад в Викторию — “в доказательство лояльности”.
Читая дневники Ливингстона, нельзя не заметить его восторженного отношения к африканским пейзажам. “Зрелище это чрезвычайно красивое, — писал он о водопаде Виктория, — невозможно себе представить красоту этого вида, исходя из чего бы то ни было, виденного в Англии”:
Вся масса воды переливается целиком через край водопада, но десятью или более футами ниже вся эта масса превращается в подобие чудовищной завесы гонимого метелью снега. Водяные частицы отделяются от нее в виде комет со струящимися хвостами, пока вся эта снежная лавина не превращается в мириады стремящихся вперед, летящих водяных комет… Каждая капля воды Замбези производит впечатление обладающей собственной индивидуальностью. Она стекает с весел и скользит, как бисер, по гладкой поверхности, подобно капелькам ртути на столе. Здесь же они предстают перед нами в массе, каждая капля с продолжением в виде чистого белого пара, и стремятся вниз, пока не обратятся в облака брызг[67].
Это был “вид настолько прекрасный, что, должно быть, заглядываются и ангелы небесные”. Эти чувства помогают объяснить переход Ливингстона от миссионерской работы к исследованиям. Одиночка, время от времени даже мизантроп, он явно нашел гораздо большее удовлетворение в том, чтобы тащиться тысячу миль через внутренние районы Африки ради прекрасного вида, чем прочитать тысячу проповедей ради единственного неофита. Однако явная красота водопада Виктория лишь частично объясняет волнение Ливингстона. Ведь он всегда настаивал, что путешествует с целью найти способ открыть Африку для британской торговли и цивилизации. И, казалось, он отыскал ключ к осуществлению своего великого замысла в самой Замбези.
Ливингстон предполагал, что за водопадом Виктория Замбези, текущая в океан, должна быть пригодной для судоходства на протяжении примерно девятисот миль. Следовательно, она могла стать дорогой, по которой торговля и цивилизация проникнет во внутренние районы Африки. А после того, как местные “суеверия” развеются, пустит корни и христианство. Распространяясь внутри страны, законная торговля подорвала бы работорговлю, создавая условия для свободного труда африканцев. Короче говоря, Замбези была — должна была стать — путем, начертанным Господом.
Очень кстати около водопада Виктория нашлось место, подходящее для британских переселенцев: плато Батока. Это была “открытая холмистая местность, заросшая невысокими травами, — такую поэты… называют пасторальной”. Кроме того, здесь росли “в изобилии пшеница превосходного качества” и другие разнообразные “злаки и превосходные корнеплоды”. Здесь, верил Ливингстон, его соотечественники (в идеале бедные, но стойкие шотландцы вроде него самого) смогут основать новую британскую колонию. Как и многие путешественники до и после него, он считал, что нашел Землю обетованную. Но она должна была стать Эльдорадо как в культурном, так и в экономическом отношении. От населенного белыми колонистами плато Батока расходились бы концентрические круги цивилизованности и целый континент очистился от суеверия и рабства.
Помня о необходимости включить свою новую колонию в имперскую экономику, Ливингстон даже подобрал сельскохозяйственную культуру для колонии. Хлопок, который можно было вырастить там, уменьшил бы зависимость британских текстильных фабрик (вроде той, где он провел свое детство) от хлопка, выращенного американскими рабами. Это был смелый план, учитывавший не только торговлю, цивилизацию и христианство, но также свободную торговлю и свободный труд.
В мае 1856 года Ливингстон отправился в Англию с новой миссией. На сей раз, однако, он намеревался обратить в свою веру британскую общественность и правительство, а “доброй книгой”, которой он торговал вразнос, были его собственные “Путешествия и исследования в Южной Африке”. И на сей раз обращение произошло мгновенно. Он был осыпан наградами и почестями, даже получил аудиенцию у королевы. Что касается книги, то она стала настоящим бестселлером: за семь месяцев было продано двадцать восемь тысяч экземпляров. В “Домашнем чтении” сам Диккенс посвятил ей восторженный обзор.
Она повлияла на мою самооценку поразительным, роковым образом. Прежде я думал, что обладаю такими добродетелями, как храбрость, терпение, решительность и самообладание. Но после того как я прочел томик доктора Ливингстона, я пришел к нелицеприятному заключению: формируя мнение о себе, я пользовался негодными весами. Применив к себе меру этого южноафриканского путешественника, я обнаружил, что храбрость, терпение, решительность и самообладание, которыми я так гордился, оказались просто позолоченными побрякушками.
На Диккенса произвела особенное впечатление
непоколебимая честность автора в описании своих затруднений и в признании своего разочарования в попытках привить христианство африканским дикарям; его здравая независимость от всех тех вредных сектантских влияний, которые удручающим образом сковывают усилия многих хороших людей; его бесстрашное признание абсолютной необходимости любой законной помощи, которую бытовая мудрость может предоставить делу проповедования Евангелия язычникам.
Этот отзыв, подчеркивающий экуменическую широту взглядов Ливингстона, возможно, наилучшим образом рекламирует его грандиозный африканский проект. Диккенс пишет: “Ни один из множества читателей доктора Ливингстона не желает ему так же сердечно успехов в благородной работе, которой он снова посвятил себя, и ни один не будет радоваться столь же искренне вестям о его безопасном и успешном продвижении всякий раз, когда они достигают Англии, чем автор этих немногих строк”. Даже Лондонское миссионерское общество, которое было не в восторге от того, что Ливингстон оставил свои миссионерские обязанности, вынуждено было признать в отчете за 1858 год, что “Путешествия и исследования в Южной Африке” “увеличили симпатию” к миссионерскому движению. Слабая, но все же похвала.
И все же, указывалось в отчете Лондонского миссионерского общества, успех Ливингстона был омрачен “ужасными, но поучительными событиями… которые Господь неожиданно допустил”. В том самом году, когда вышла книга, в Азии поднялась буря.
Миссионерам внутренние районы Африки казались нетронутой территорией. Местные культуры они сочли примитивными. Контакты местного населения с европейцами прежде были редки. Ситуация в Индии выглядела совершенно иначе. Там, в отличие от Африки, существовала высокая цивилизация, развитые политеистические и монотеистические религии. Европейцы жили бок о бок с индийцами более полутора веков и не пытались навязать им собственную веру
До первой трети XIX века британцы не предпринимали попыток англизировать Индию, тем более насадить там христианство. Напротив, британцы поддавались восточному влиянию, нередко с большой охотой. Со времен Уоррена Хейстингса британцы в Индии (в основном мужчины, купцы и военные) приспособились к местным обычаям и освоили местные языки. Многие взяли индианок в наложницы и жены. Поэтому когда капитан Роберт Смит из 44-го Восточно-Эссекского пехотного полка объехал в 1828-1832 годах Индию, он не удивился, повстречав прекрасную принцессу из Дели, сестра которой “вышла замуж, хотя она и принадлежала к царскому роду, за сына офицера, состоявшего на службе у [Ост-Индской] компании”: “У нее было несколько детей, двоих из которых я видел… Они имели несколько магометанский внешний вид, носили тюрбаны и т.д.”. Сам Смит усмотрел в этой леди черты “красоты самого высокого порядка”. Будучи художником-любителем, он часто делал наброски индианок, и не просто из антропологического интереса:
Мягкое выражение лица, свойственное этой расе, красота, правильность черт… поразительны и передают высокую идею интеллектуальности азиатской расы… Но не только форма головы отличается классической элегантностью. Бюст тоже имеет великолепнейшие пропорции, заимствованные у древних скульптур. Когда изящная индианка заканчивает утреннее омовение в водах Ганга (сюжет, достойный запечатления поэтом или художником), его можно созерцать сквозь тонкую завесу ниспадающего муслина[68].
Ирландец Смит был женат на своей землячке, когда познакомился с Индией. Мужчины, которые поступали на службу в Ост-Индскую компанию холостяками, в своем восхищении азиатской женственностью заходили гораздо дальше. Сэмюэль Снид Браун в одном из “Писем из Индии домой” (датируются главным образом 30-ми годами XIX века) отметил, что
те, кто жил с местной женщиной… никогда не женится на европейской… Они [индианки] так удивительно игривы, так стремятся угодить и доставить удовольствие, что человек, привыкший к их обществу, гонит от себя мысль о том, чтобы следовать прихотям англичанки или потакать ее фантазиям.
Атмосфера взаимной терпимости и даже восхищения совершенно устраивала Ост-Индскую компанию, которая, впрочем, придерживалась религиозной терпимости из прагматизма. Хотя теперь она была скорее государством, чем деловым предприятием, ее директора продолжали считать торговлю главной задачей, а поскольку в 30-40-х годах XIX века 40% объема индийского экспорта стал составлять опиум, высокомерию места не осталось. Старые служащие в Калькутте, Мадрасе и Бомбее совершенно не желали бросать вызов традиционной туземной культуре. Напротив, они полагали, что любое противоречие такого рода негативно скажется на бизнесе. Томас Манро, губернатор Мадраса, в 1813 году выразился так: “Если цивилизация когда-либо станет предметом торговли [между Британией и Индией], я убежден, что эта страна извлечет пользу благодаря импорту”. По его мнению, не было никакого смысла “делать из индийцев англосаксов”:
У меня нет ни малейшей веры в современную доктрину об усовершенствовании индийцев либо любых других народов. Когда я читаю о мерах, благодаря которым можно было бы моментально наладить дела какой-либо обширной области, или о расе полуварваров, окультуренных почти до уровня квакеров, я выбрасываю такую книгу.
Поэтому капелланам Ост-Индской компании строго запрещалось проповедовать индийцам. Компания использовала все свое влияние, чтобы ограничить въезд миссионеров в Индию, вынуждая их оставаться в анклаве Серампур. Роберт Дандас, глава правительственного Контрольного совета, в 1808 году заявил лорду Минто, генерал-губернатору:
Мы очень далеки от того, чтобы склониться к крещению Индии… Ничто не может быть глупее неразумной попытки достичь этого средствами, которые вызовут у индийцев раздражение и пробудят их религиозные предрассудки… Желательно, чтобы христианское учение было усвоено туземцами, но средства достижения этой цели не должны вызвать опасности или тревоги… Наша верховная власть обязывает нас защищать свободу… религиозных убеждений туземного населения.
В 1813 году компании, однако, пришлось возобновить хартию, и евангелисты ухватились за возможность получить контроль над миссионерской деятельностью в Индии. Старый ориентализм столкнулся с устремлениями евангелистов.
За открытие Индии для миссионеров выступали те же самые люди, которые вели кампанию против работорговли и поддерживали христианизацию Африки: Уилберфорс, Маколей и остальная Клэпхемская секта, получившая подкрепление в лице Чарльза Гранта, бывшего директора Ост-Индской компании. Грант, испытавший религиозное перерождение после беспутной молодости, проведенной в Индии, был инсайдером. Он играл в этой кампании такую же роль, как Ньютон, бывший работорговец, и Маколей, бывший управляющий плантацией, в кампании против рабства. В своих “Наблюдениях относительно общественного состояния азиатских подданных Британии” Грант бросил перчатку Манро и другим сторонникам толерантности:
Разве не необходимо сделать вывод, что… азиатские территории… были даны нам не просто для того, чтобы мы могли получать ежегодную прибыль, но чтобы мы могли бы распространить среди их жителей, так долго пребывавших во тьме, пороках и страданиях, свет и благодать истины?
Кампания началась со встречи в таверне. Участники “Комитета протестантского общества” призывали к “скорому и повсеместному распространению” христианства “в восточных областях”. Тщетно протестовали директора Ост-Индской компании. Ко времени вотирования вопроса в парламенте было подано 837 петиций от ревностных евангелистов со всей страны, призывавших покончить с препятствованием миссионерам в Индии. Петиции подписало почти полмиллиона человек. Двенадцать из этих петиций (большинство с юга Англии) можно увидеть в библиотеке Палаты лордов. О том, насколько хорошо была отлажена машина внепарламентского давления, свидетельствовало то, что начало почти всех этих писем было одинаковым:
Жители густонаселенных областей Индии, которая составляет важную часть Британской империи, погруженные в самое прискорбное состояние моральной темноты и находящиеся под влиянием самых отвратительных и унизительных суеверий, громогласно взывают к чувству сострадания и милосердной поддержке британских христиан.
Одна группа просителей “с горем взирает на ужасные обряды и унизительную безнравственность огромного народа Индии — людей, которые теперь являются нашими соотечественниками и… лелеют надежду, что мы дадим им надежные религиозные блага, которыми наслаждаются жители Британии”. Эту формулу, принятую Церковным миссионерским обществом, собиравшемся в Чипсайде в апреле 1813 года, распространили евангелические газеты вроде “Стар”.
Шла и другая умело скоординированная кампания, организаторы которой тоже посягали на статус-кво. Кампанию вела Клэпхемская секта. Акт о хартии Ост-Индской компании (1813) не только открыл дорогу миссионерам, но и предусмотрел назначение для Индии епископа и трех архидьяконов. Поначалу представители церковного истеблишмента не вступали в конфликт с компанией и не покровительствовали миссионерам. В 1819 году, когда миссионер Джордж Годжерли прибыл в Индию, он поразился тому, что
миссионеры не могли рассчитывать ни на поддержку правительства, ни на одобрение живущих там европейцев. Мораль последних была самого сомнительного свойства, и присутствие миссионера сковывало их, а этого они не терпели… Должностные лица смотрели на миссионеров с подозрением. Обе стороны делали все, что могли, чтобы местное население презирало их, описывая их как людей, относящихся в их собственной стране к низкой касте, недостойных вести беседу с учеными браминами.
Второй епископ Калькутты Реджинальд Хебер после своего назначения в 1823 году оказал миссионерам большую поддержку. Девять лет спустя в Индии действовали пятьдесят восемь проповедников из Церковного миссионерского общества. Две цивилизации пришли в столкновение.
Для многих миссионеров этот субконтинент был полем битвы, в которой они, Христовы воины, боролись против сил тьмы. “Это жестокая религия, — провозглашал Уилберфорс. — Все ритуалы этой религии должны быть уничтожены”. Реакция индийцев только укрепляла их решимость.
Когда Годжерли собирался начать службу в собственном бунгало, на него напали двое мужчин,
столь отвратительных по виду, как только можно вообразить, с налитыми кровью глазами и бесноватым взглядом, очевидно под влиянием некоего сильного снадобья. Громким угрожающим тоном [они] приказали, чтобы мы замолчали. Затем, обратившись к людям, они объявили, что мы являемся платными агентами правительства, которое не только отняло у них страну, но и намеревается силой подавить индуизм и мусульманство и установить повсюду христианство; что их дом осквернят убийцы священных коров, пожиратели их плоти; что детей будут учить в школах оскорблять святых браминов и отвращать от поклонения богам. Указывая на нас, они воскликнули: “Эти люди приходят к вам со сладкими словами, но в их сердцах яд, они собираются обмануть и погубить”.
Годжерли возмутило это вмешательство, особенно когда толпа, устремившаяся на него и коллег, начала бить их и гнать по улицам (хотя позднее он “радовался, что нас сочли достойными перенести поругание во имя Его”). Впрочем, напавшие на него бойраджи[69] были вполне правы: миссионеры не просто желали обратить индусов в христианство, но и радикально англизировать культуру Индии.
Так считали не только миссионеры. В середине XIX века в Индии все большее влияние стала приобретать светская доктрина либерализма. Его предшественники в XVIII веке, особенно Адам Смит, к империализму относились враждебно. Джон Стюарт Милль, величайший из викторианских мыслителей-либералов, считал иначе. В работе “Несколько слов о невмешательстве” он писал, что Англия была “самой совестливой из всех наций… единственной, которую сдерживали угрызения совести…” и “державой, которая лучше все существующих понимает свободу”. Поэтому в интересах британских колоний в Африке и Азии, утверждал Милль в “Основаниях политической экономии” (1848), наслаждаться благами ее удивительно развитой культуры:
Во-первых, лучшая форма правления, более надежное обеспечение собственности, умеренные налоги… более прочное и выгодное владение землей, обеспечивающее, насколько возможно, земледельцу все выгоды от того трудолюбия, искусства и экономии, какие он может выказать; во-вторых, умственное развитие народа, уничтожение обычаев и суеверий, препятствующих успешному занятию промышленностью, увеличение умственной деятельности, заставляющей людей стремиться к новым целям; в-третьих, введение иностранных искусств, которые поднимут доход на вновь затраченный капитал до размера, соответствующего низкой силе стремления к накоплению, и привлечение иностранного капитала, которое сделает то, что увеличение производства более не будет исключительно зависеть от благосостояния и предусмотрительности самих жителей… кроме того, иностранный капитал будет служить для них возбуждающим примером[70].
Главное здесь — “уничтожение обычаев и суеверий, препятствующих успешному занятию промышленностью”. Милль, как и Ливингстон, видел, что культурное и экономическое преобразование неевропейского мира неразрывно связаны. Эти два устремления — желание обратить Индию в христианство и в капитализм — шли рука об руку по всей Британской империи.
Сегодня аналоги прежних миссионерских обществ искренне выступают против тех “обычаев” далеких стран, которые они расценивают как варварские, например детского труда или женского обрезания. Викторианские неправительственные организации не слишком от них отличались. В частности, три индийских обычая вызывали гнев равно у миссионеров и у модернизаторов. Первым был женский инфантицид, распространенный в некоторых районах Северо-Западной Индии. Вторым был культ тугов, о которых рассказывали, что они душили неосторожных путешественников. Третьим обычаем, вызывавшим у викторианцев наибольшую ненависть, было сати: акт самопожертвования, когда вдова индуиста сгорала живьем на погребальном костре мужа[71].
Британцы знали, что в некоторых слоях индийского общества женский инфантицид существовал с конца 80-х годов XVIII века. Основной причиной, по-видимому, была чрезмерная стоимость приданого дочерей из высшей касты. Однако только в 1836 году Джеймс Томасон (тогда магистрат в Азамгар-хе, позднее вице-губернатор Северно-Западных провинций) предпринял шаги для искоренения этого обычая. В 1839 году англичане убедили махараджу Марвара официально запретить женский инфантицид. Это стало началом длительной кампании. Исследование, проведенное в 1854 году, выявило, что женский инфантицид практикуется только в Горакхпуре, Газипуре и Мирзапуре. После изысканий, включавших анализ данных переписи в деревнях, в 1870 году был принят новый закон, который применялся сначала только в Северно-Западных провинциях, а позднее распространился на Пенджаб и Ауд.
С тугами-душителями англичане боролись с таким же рвением, хотя распространенность практики была в целом сомнительной. Уильям Слиман, военный из Корнуолла, ставший судьей-следователем, намеревался искоренить, по его мнению, сложно организованное, зловещее тайное общество, занимавшееся ритуальными убийствами на индийских дорогах. Из статьи на эту тему, напечатанной в 1816 году в “Мадрас литерари гэзетт”, следовало, что предполагаемые туги,
преуспевшие в искусстве обмана… вступают в беседу и входят, благодаря подобострастному вниманию, в доверие путешественников любого рода… Когда [они] решают напасть на путешественника, они предлагают ему поехать вместе, якобы ради взаимной безопасности или приятного общества, и при достижении удобного места и подходящего случая, предоставляют одному из банды обвить веревку или пояс вокруг шеи несчастного, в то время как другие помогают лишить его жизни.
Современные ученые предполагают, что по большей части это плод воспаленного воображения экспатрианта и что Слиман фактически столкнулся с волной грабежей вследствие демобилизации сотен тысяч туземных солдат, когда британцы расширяли свои владения. Однако серьезность, с которой он посвятил себя поставленной им самим задаче, отлично показывает, насколько ответственно британцы относились к своей миссии по модернизации индийской культуры. К 1838 году Слиман схватил и допросил 3266 тугов. Еще несколько сотен находились в тюрьме, ожидая суда. Повешено или сослано на Андаманские острова было 1400 человек. Один из них на допросе открыл, что убил 931 человека. Потрясенный Слиман спросил, чувствовал ли преступник “раскаяние в хладнокровном, совершенном после уверения в дружбе убийстве тех, кого вы обманули, внушив ложное чувство защищенности?” Обвиняемый ответил:
Конечно, нет! Разве вы сами не были шикари [охотником], разве не наслаждались острыми ощущениями от выслеживания зверя, хитрости против хитрости животного, и разве вы не были рады, увидев его мертвым у ваших ног? Так же и с тугом, который расценивает выслеживание людей как вид спорта.
Судья-председатель на суде над предполагаемыми тугами объявил:
Я, имея более двадцати лет опыта работы в суде, прежде не слышал о таких злодеяниях и не заседал в процессе по делам о таких хладнокровных убийствах, с такими душераздирающими сценами бедствия и страдания, с такой черной неблагодарностью и полнейшим отказом от всех принципов, связывающих человека с человеком, смягчающих сердце и поднимающих человечество выше грубых тварей.
Если было необходимо доказательство вырождения традиционной индийской культуры, оно было получено.
Обычай сати, конечно, не был выдумкой. В 1813-1825 годах только в Бенгалии 7941 женщина приняла такую смерть. Трагические отчеты об отдельных случаях были еще более шокирующими, чем статистика. Так, 27 сентября 1823 года вдова по имени Радхабай дважды вырывалась из погребального костра. Согласно показаниям одного из двух офицеров, которые стали свидетелями произошедшего, когда она попыталась спастись в первый раз, обгорели только ее ноги. Она выжила бы, если бы ее не удерживали на костре трое мужчин, которые швыряли на нее дрова. Когда она выбралась снова и бросилась в реку, “почти каждый дюйм ее кожи был обожжен”. Мужчины погнались за ней и утопили. Подобные инциденты были, конечно, исключением, и сати практиковалось далеко не повсеместно. Действительно, много индийских авторитетов, особенно ученые Мритюнджаи Видьяланкар и Раммохан Рай, осуждали сати как обычай, противоречащий индуизму. И все же множество индийцев продолжало считать “самопожертвование” вдовы высшим актом не только супружеской верности, но и женского благочестия. Хотя сати традиционно было связано с высшими кастами, оно распространялось все шире, и не в последнюю очередь потому, что радикально решало проблему заботы о вдове.
Много лет британские власти терпели сати, полагая, что запрет был бы расценен как вмешательство в местные обычаи. Время от времени должностные лица, следуя примеру основателя Калькутты Джоба Чарнока[72], вмешивались там, где казалось возможным спасти вдову, но официальная политика следовала принципу laissez faire. Акт 1812 года, требовавший присутствия должностного лица, чтобы гарантировать, что вдова не была моложе шестнадцати лет, беременной, матерью детей моложе трех лет или одурманенной, казалось, потворствовал сати во всех других случаях. Неудивительно, что Клэпхемская секта инициировала кампанию за запрет сати, организованную по уже знакомому плану: эмоциональные речи в парламенте, иллюстрированные репортажи в “Мишионари реджистер” и “Мишионари пейперс”, ворох петиций от возмущенных граждан. В 1829 году новый генерал-губернатор Индии Уильям Бентинк, поддался: сати было объявлено вне закона.
Бентинк, вероятно, сильнее всех викторианских генерал-губернаторов Индии был подвержен влиянию и евангелистов, и либералов. Он был убежденным модернизатором. В1837 году Бентинк заявил членам парламента: “Паровая навигация — великий привод нравственного усовершенствования [Индии] …По мере того, как сообщение между двумя странами будет становиться короче и легче, цивилизованная Европа станет ближе к этим отсталым областям. Иначе широких преобразований добиться нельзя”.
Землевладелец-реформатор из Норфолка, Бентинк видел себя “главным управляющим огромного имения” и нетерпеливо стремился осушить болота Бенгалии — как будто эта провинция была одной гигантской топью. Бентинк и индийскую культуру считал нуждающейся в дренаже. В споре ориенталистов со сторонниками англизации по поводу образовательной политики в Индии он решительно принял сторону последних. Целью сторонников англизации было, по словам Чарльза Тревельяна, “преподать азиатам западные науки”, а не “засорять” добрые британские мозги санскритом. Попутно британцы, насаждая в Индии свой “язык… обучение и, в конечном счете, религию”, могли оказать содействие “моральному и интеллектуальному возрождению народов Индии”. Цель, по словам Тревельяна, состояла в том, чтобы сделать индийцев “скорее англичанами, чем индийцами, так же, как жители римских провинций стали скорее римлянами, чем галлами или италиками”. Бентинк сформулировал свое отношение к сати еще до назначения на пост (1827): “Христианин и англичанин, который одобряет это жестокое и нечестивое жертвоприношение, несет ответственность перед Господом”.
Есть одно-единственное обоснование — государственная необходимость, то есть безопасность Британской империи, но даже его… недостаточно, если учесть, что британское правление полностью зависит от будущего счастья и развития многочисленного населения Восточного мира… Думаю, что из всех самых взволнованных защитников этой меры никто не чувствовал глубже огромную ответственность, нависающую над моим счастьем в этом и будущем мире, если как генерал-губернатор Индии я должен был бы согласиться с существованием этой практики хотя бы на мгновение дольше, чем того требует не наша безопасность, а реальное счастье и благосостояние индийского населения.
Несколько прежних руководителей Индии высказались против запрета. Лейтенант-полковник Уильям Плэйфер писал из Ситапура военному секретарю Бентинка:
Любой приказ правительства, запрещающий практику, вызвал бы самые тревожные чувства по всей туземной армии. Они сочтут это вмешательством в их обычаи и религию, отказом от принципов, которыми до настоящего времени руководствовалось правительство в своем отношении к ним. Если такие чувства возникнут, нет никакой возможности предсказать, что случится. Это может привести к открытому мятежу в некоторых армейских подразделениях.
Такие страхи были преждевременны и пока могли быть проигнорированы на фоне тысяч писем с благодарностями, полученных Бентинком от англичан-евангелистов и просвещенных индийцев. В любом случае, другие офицеры, с которыми советовался Бентинк, поддержали запрет[73]. Но тревоги Плэйфера не были беспочвенны, и их разделял Хорас X. Уилсон, один из выдающихся ученых-ориенталистов той эпохи. Протест против навязывания Индии британской культуры действительно зрел, и Плэйфер верно указал очаг будущего пожара.
Фундаментом британского владычества была Индийская армия. Хотя к 1848 году Ост-Индская компания получила возможность аннексировать владения туземных правителей в отсутствие у них преемников (доктрина выморочных владений), в конечном счете именно военная угроза позволяла действовать таким образом. Когда дело доходило до стрельбы (в Бирме в 20-х годах XIX века, в Синде в 1843 году, в Пенджабе в 40-х годах XIX века), Индийская армия редко терпела поражение. Единственная крупная неудача в XIX веке постигла ее в Афганистане, где в 1839 году погибла армия численностью семнадцать тысяч человек, — погибла целиком, кроме единственного солдата. Восемь из десяти военнослужащих Индийской армии были сипаями из воинских каст. Британские солдаты (многие из них были ирландцами) составляли меньшинство, хотя в военном отношении нередко играли главную роль.
Сипаев, в отличие от их белокожих товарищей по оружию, набирали не из отбросов общества, для которых шиллинг от королевы был последней надеждой. Сипаи, будь они индусами, мусульманами или сикхами, считали воинское призвание неотделимым от веры. Накануне сражения солдаты-индуисты совершали жертвоприношения или давали обеты Кали, богине разрушения, чтобы заручиться ее благосклонностью. Но Кали была опасным, непредсказуемым божеством. Согласно легенде, когда она впервые пришла на землю, чтобы очистить ее от злодеев, она впала в ярость, убивая всех без разбора. Если сипаи чувствовали, что их религия оказывалась под угрозой, они вполне могли бы последовать ее примеру. Так случилось однажды в Веллуре, летом 1806 года, когда был принят новый военный устав. Сипаям было запрещено наносить на лоб знаки касты, они должны были стричь особым образом бороды и носить тюрбан новой формы. Это привело к мятежу. Как и в 1857 году, началось с пустяка. Прошел слух, будто кокарда на новом тюрбане сделана из кожи коровы или свиньи. За этим скрывалась гораздо более глубокая неудовлетворенность сипаев своим жалованием, условиями службы и политикой[74]. Тем не менее мятеж в Веллуре имел религиозные причины, и жертвами его стали преимущественно местные христиане. Сэр Джордж Барлоу без колебаний возложил вину на “методистов-проповедников и сумасшедших визионеров”, которые “нарушали туземные религиозные обряды”.
В этом смысле события 1857 года были повторением Веллура, но в гораздо более значительном, страшном масштабе. Как знает любой школьник, восстание началось со слуха, что новые патроны пропитаны жиром. Поскольку во время заряжания винтовки бумажный патрон надо было надорвать зубами, индуисты и мусульмане рисковали быть оскверненными: первые в случае, если жир был говяжьим, вторые — если свиным. Таким образом, случилось так, что патрон привел к конфликту прежде, чем он был заряжен, а тем более выстрелил. По мнению сипаев, это подтверждало стремление британцев обратить Индию в христианство — что, как мы видели, планировали сделать многие англичане. А то, что новые патроны не имели никакого отношения к этому плану, к делу не относилось.
Поэтому Сипайское восстание явилось чем-то большим, чем подразумевает это слово. Это была настоящая война. И причины ее были серьезнее, чем пропитанные жиром патроны. “Первая война за независимость” — так называют события 1857 года индийские учебники и монументы. Стоит заметить, однако, что индийцы сражались с обеих сторон — и отнюдь не за независимость. Восстание имело, как и мятеж в Веллуре, политическое измерение, но цели мятежников не были в современном смысле национальными. Существовали и обыденные причины: например, невозможность для солдат-индийцев продвинуться по служебной лестнице[75]. Гораздо важнее, однако, была защитная реакция индийцев на английские посягательства на культуру, которые, казалось (в некотором смысле так оно и было) имели своей целью христианизацию Индии. “Я чувствую приближение бури, — написал один проницательный британский офицер накануне катастрофы. — Я слышу звуки урагана, но я не могу сказать, как, когда или где он проявит себя… Не думаю, что они сами знают, что им делать, или что у них есть какой-либо план действий, кроме сопротивления вмешательству в их религию и веру”.
Прежде всего, как ясно дают понять скудные индийские свидетельства, это действительно была “религиозная война” (фраза, повторяющаяся вновь и вновь). В Мируте мятежники кричали: “Братья! Индуисты и мусульмане! Спешите к нам. Мы идем на войну за веру”:
Кафиры [неверные] решили уничтожить касты магометан и индусов… этим неверным нельзя позволить остаться в Индии, или нам придется делать все, что они прикажут, все равно, будь мы магометанами или индусами.
В Дели мятежники жаловались: “Англичане пытаются сделать из нас христиан”. Называли ли они своих правителей европейцами, ферингами, кафирами, неверными или христианами, их главная обида была именно в этом.
Первыми мятежниками стали солдаты 19-го Бенгальского пехотного полка, расквартированного в Берхампуре: 26 февраля они отказались от патронов нового образца. Этот полк, а также 34-й пехотный полк в Барракпуре, где прозвучал первый выстрел восстания, были сразу же расформированы. Но в Мируте (севернее Дели) искру оказалось не так легко потушить. Когда 85 солдат 3-го полка Бенгальской легкой кавалерии были заключены в тюрьму за то, что отказались от новых патронов, товарищи решили освободить их. Рядовой Джозеф Боуотер так описал случившееся вечером в воскресенье 9 мая:
Внезапно восстали… кинулись к лошадям, быстро оседлали, помчались галопом к тюрьме… сломали ворота и освободили не только мятежников, осужденных военным судом, но также более тысячи всякого рода головорезов и негодяев. Одновременно туземная пехота напала на своих офицеров-англичан и истребила их. [Сипаи] убивали женщин и детей так, что вообразить нельзя. Уголовники, базарная шушера, сипаи — все недовольные туземцы в Мируте, опьяненные кровью, приступили к своему занятию с дьявольской жестокостью, а в довершение всего подожгли все попавшиеся им на пути здания.
Восстание с удивительной скоростью распространялось по северо-западу Индии: Дели, Бенарес, Аллахабад, Канпур. После того, как мятежники решились бросить вызов своим белым офицерам, они, казалось, взбесились и начали убивать всех европейцев, которых могли найти. Нередко городские толпы оказывали им пособничество и подстрекали восставших.
Первого июня 1857 года миссис Эмма Эварт, жена английского офицера, вместе с другими белыми оказалась в ловушке в осажденных канпурских казармах. Она писала своей подруге в Бомбей: “Никогда не поверила бы, что бывают такие беспокойные ночи. Следующие две недели, как мы ожидаем, решат нашу судьбу, и, вне зависимости от того, какова она будет, я верю, что мы окажемся в состоянии ее принять”. Спустя шесть недель (без одного дня) Эмма Эварт — вместе с более чем двумя сотнями британских женщин и детей — была мертва. Несчастные погибли в ходе осады или были зарублены в поместье Бибигар после того, как индийцы пообещали им безопасный проход в случае сдачи в плен. Среди погибших были подруги миссис Эварт — мисс Изабелла Уайт и миссис Джордж Линдси вместе с тремя дочерями последней: Кэролайн, Фанни и Элис. Эти и другие женщины Канпура пополнили британский список жертв.
Героями восстания стали мужчины Лакнау. Британский гарнизон, осажденный в Резиденции, держался до конца, и защита Лакнау стала самым знаменитым эпизодом восстания. Резидент погиб одним из первых. Он похоронен рядом с тем местом, где был сражен, под камнем с краткой эпитафией:
Разрушенная, изрешеченная пулями Резиденция по праву стала мемориалом. Государственный флаг Соединенного Королевства, который развевался здесь во время осады, не был спущен ни разу до 1947 года, словно вторя трепетным строкам Теннисона: “И всегда наверху, над крышей дворца, вьется старое Англии знамя”. Оборона Лакнау была одним из тех редких случаев, которые действительно достойны высокого слога Теннисона. В защите участвовали даже старшие ученики соседнего колледжа “Ла Мартиньер”, заслужив ему уникальную военную награду (о которой и сегодня помнят его индийские ученики). При непрерывном снайперском огне и под угрозой минирования защитники Резиденции без помощи извне держались почти три месяца и оставались в осаде даже после того, как в конце сентября экспедиционный корпус прорвал блокаду, эвакуировав женщин и детей. Только 21 марта 1858 года, после девяти месяцев осады, британцы вернули Лакнау себе. К тому времени почти две трети англичан, пойманных в ловушку в Резиденции, погибло.
О Лакнау необходимо помнить две вещи. Во-первых, город был столицей Ауда, княжества, которое англичане аннексировали всего годом ранее, так что индийцы просто пытались освободить свою страну. Множество сипаев (в Бенгальской армии — 75 тысяч) набиралось в Ауде. Они явно были настроены враждебно после низложения их наваба и роспуска его армии.[76] По словам Майнодина Хасана Хана, одного из немногих выживших мятежников, “сипаев вынудили бунтовать, чтобы вернуть древним правителям их троны и прогнать нарушителей. Благоденствие касты воинов потребовало этого, честь их предводителей оказалась под угрозой”. Во-вторых, приблизительно половина из семи тысяч человек, укрывшихся в Резиденции, были лояльными индийскими солдатами и слугами. Несмотря на написанное позднее, Сипайское восстание не было одной только борьбой черных с белыми.
Даже в Дели линия фронта была нечеткой. Этот город являлся столицей империи Великих Моголов и, конечно, полем решающей битвы, коль скоро мятежники искренне мечтали об изгнании британцев из Индии. И действительно, многие мятежники-мусульмане желали видеть своим вождем Бахадуршаха II, последнего Великого Могола, теперь просто правителя Дели, — к его огромному испугу. Сохранилось воззвание из пяти пунктов, распространенное от его имени и обращенное к различным группам индийского общества: заминдарам (местным землевладельцам и одновременно сборщикам податей, на которых опирались и Великие Моголы, и англичане), купцам, чиновникам, ремесленникам и священнослужителям. Их призвали сплотиться против британцев. Возможно, этот документ ближе к манифесту национальной независимости, чем прочие, относящиеся ко времени восстания. Правда, автор воззвания в пятом пункте признает, что “идет религиозная война с англичанами”, и взывает “к пандитам и факирам… предать себя в мое распоряжение и принять участие в священной войне”. В остальном же тон воззвания вполне светский. Британцы обвиняются в поборах заминдаров, отстранении от торговли индийских купцов, в замещении продуктов индийских ремесленников британским импортом и монополизацией “всех должностей, приносящих почет и деньги” на государственной службе и в армии. И все же мемориал павшим солдатам, сражавшимся на стороне англичан, который все еще стоит на холме над Дели, показывает, как невелико было действие этого воззвания. Надписи на нем показывают, что треть погибших офицеров и 82% низших чинов могут быть классифицированы как “туземцы”. Британские войска, взявшие мятежный Дели, состояли в основном из индийцев.
Британцы у себя на родине, тем не менее, настаивали, что Сипайское восстание было восстанием против белых. При этом, как считалось, индийцы убивают не только англичан. Сипаи убивали — и, по слухам, насиловали — англичанок. Существовало много подобных историй. Рядовой Боуотер вспоминал:
Не считаясь с полом, невзирая на мольбы о милосердии, глухие к жалобным крикам несчастных, мятежники делали свою чудовищную работу. Сама по себе резня была ужасной, но они не довольствовались этим и прибавили к убийству поругание и немыслимые увечья… Я видел то, что осталось от жены адъютанта. Прежде чем она была застрелена и разрублена на части, ее одежду подожгли люди, переставшие быть людьми.
Распространялись слухи. В Дели, как рассказывали, сорок восемь англичанок были проведены по улицам, публично изнасилованы, а затем казнены. Жена капитана была заживо сварена в гхи — топленом масле. Такие рассказы доверчивым англичанам на родине служили подтверждением того, что восстание было борьбой между добром и злом, белым и черным, христианами и язычниками. И если беды рассматривать как проявление божественного гнева, то оно только могло показать, что обращение Индии началось слишком поздно для того, чтобы быть угодным Господу.
57-й стал annus borribilis, “несчастливым годом” евангелического движения. Миссионеры предложили Индии христианскую цивилизацию, и это предложение было не просто отклонено, а яростно отвергнуто. Теперь викторианцы показали изнанку своего миссионерского рвения. В церквях по всей Англии темой воскресных проповедей стало отмщение вместо искупления. Королева Виктория, чье безразличие к империи из-за восстания сменилось живым интересом, призвала нацию к покаянию и молитве: у октября 1857 года был объявлен Днем унижения — не более и не менее. В Хрустальном дворце, этом памятнике викторианской самоуверенности, двадцать пять тысяч прихожан услышали пламенную речь баптистского проповедника Чарльза Сперджена. Это был настоящий призыв к священной войне:
Друзья мои, какие преступления они совершили!.. Индийское правительство вообще не должно было терпеть религию индийцев. Если бы моя религия состояла из скотства, детоубийства и убийства, я не имел бы права ни на что иное, кроме повешения. Религия индийцев — это не более чем масса крайних непристойностей, которые только можно вообразить. Божества, которым они поклоняются, не имеют права даже на крупицу уважения. Их вероисповедание требует всего, что является порочным, и мораль требует прекратить это. Чтобы отсечь наших соотечественников от мириад индийцев, меч должен быть вынут из ножен.
Эти слова были восприняты буквально, когда в районы, охваченные восстанием, прибыли оставшиеся лояльными британцам туземные войска, например гуркхи и сикхи. В Канпуре бригадный генерал Нейл заставил пленных мятежников перед казнью слизывать со стен кровь своих жертв. В Пешаваре сорок человек были привязаны к орудийным стволам и разорваны в клочья: старое наказание за мятеж в государстве Великих Моголов. В Дели, где борьба была самой отчаянной, британские войска не составляли и четверти сил осаждавших. Падение города в сентябре стало оргией насилия и грабежа. Майнодин Хасан Хан вспоминал, что “англичане ворвались в город подобно реке, прорвавшей плотину… Никто не мог чувствовать себя в безопасности. Все здоровые мужчины… были застрелены как мятежники”. Три принца, сыновья правителя Дели, были арестованы, раздеты и застрелены Уильямом Ходсоном, сыном священника. Он так объяснил этот поступок своему брату, также священнику:
Я обратился к толпе, говоря, что они были мясниками, убивавшими и надругавшимися над беспомощными женщинами и детьми, и теперь [британское] правительство их наказывает. Взяв у одного из своих людей карабин, я застрелил принцев, одного за другим… Тела были отвезены в город и выброшены в помойную яму… Я собирался их повесить, но когда встал вопрос, мы либо они, у меня не было времени для размышлений.
Как заметил сын Захарии Маколея, наблюдался ужасающий пароксизм мстительности евангелистов: “Отчет о… действиях в Пешаваре… был прочитан с восхищением людьми, которые три недели назад были настроены против смертной казни”. “Таймс” требовала, чтобы “на каждом дереве и коньке крыши… висел мятежник”.
Действительно, путь мстителей-англичан был отмечен трупами, которыми были увешаны деревья. Лейтенант Кендэл Когхилл вспоминал: “Мы сожгли все деревни, повесили всех крестьян, плохо обращавшихся с нашими беженцами, так что на каждой ветке… висело по негодяю”. В Канпуре в разгар репрессий огромный баньян (он все еще растет там) “украшали” сто пятьдесят трупов. Плоды восстания действительно были горькими.
Никто не может сказать точно, сколько людей погибло во время разгула насилия. Мы можем убедиться в том, что ханжество порождало специфическую жестокость. После освобождения Лакнау мальчик-индиец, сопровождавший шатающегося старика, приблизился к городским воротам и
бросился в ноги офицеру, моля о пощаде. Офицер… вынул револьвер и приставил его к голове несчастного просителя… Осечка. Он взвел курок — снова осечка; снова взвел, и еще раз оружие отказалось подчиниться. В четвертый раз — три раза у него была возможность смягчиться — доблестный офицер преуспел, и кровь мальчика хлынула к его ногам.
Эта история напоминает то, как во время Второй мировой войны офицеры СС вели себя с евреями. И все же есть одно отличие. Английские солдаты, бывшие свидетелями убийства, осудили офицера: сначала восклицаниями “позор”, а затем, когда оружие сработало, выражением “негодования” его поступком и “громким криком”. Очень редко случалось, если вообще случалось, чтобы немецкие солдаты в подобной ситуации открыто критиковали старшего по званию.
Модернизация и христианизация Индии пошла по неверному пути. Настолько неверному, что все закончилось одичанием англичан. Те, кто фактически управлял Индией, оказались правы: вмешательство в туземные обычаи только создавало проблемы. Однако евангельские христиане отказывались это признать. С их точки зрения, восстание было вызвано недостаточно активной христианизацией Индии. Уже в ноябре 1857 года английский миссионер написал из Бенареса, что чувствовал, “как будто благодать сходила на нас в ответ на пылкие молитвы наших братьев в Англии”:
Вместо того чтобы уступить отчаянию, возьмемся вновь за работу во имя нашего Господа, с уверенностью, что наш труд не будет напрасным. Сатана будет вновь побежден. Он, несомненно, намеревался посредством этого восстания изгнать Евангелие из Индии, однако он только подготовил путь, как часто случалось прежде в истории церкви, для его широкого распространения.
Руководители Лондонского миссионерского общества повторили эту мысль в 1858 году в своем сообщении:
Учитывая вероломные и кровавые деяния, которые характеризовали Сипайское восстание, следует навсегда покончить с заблуждениями и чувством ложной безопасности, которые многие испытывали в Британии и в Индии. Идолопоклонство вкупе с принципами и духом Магомета выказали свой истинный характер, который… можно понимать только так, что он достоин лишь страха и ненависти… Труды христианского миссионера, на которые прежде смотрели с насмешкой и презрением, теперь рекомендуются как и лучшая, и единственная защита свободы, собственности и жизни.
Миссионерское общество решило послать в Индию в течение следующих двух лет дополнительно двадцать миссионеров, выделив пять тысяч фунтов стерлингов на “проезд и экипировку”, шесть тысяч — на содержание. Ко 2 августа 1858 года специально учрежденный фонд собрал пожертвований на сумму двенадцать тысяч.
Воины Христа были на марше.
Четвертого декабря 1857 года, когда у мятежников был отбит Канпур, Дэвид Ливингстон прочитал в Кембридже воодушевляющую лекцию. Ливингстон — человек, который отправился обращать в христианство африканцев, — считал восстание в Индии результатом недостаточных, а не избыточных, усилий миссионеров:
Я полагаю, мы сделали большую ошибку, когда принесли в Индию торговлю, устыдившись при этом своего христианства… Эти два провозвестника цивилизации — христианство и торговля — должны быть неразлучны. Англичанам должно послужить уроком пренебрежение этим принципом в управлении индийскими делами.
Ливингстон переоценил себя. Ни его советы, ни инвективы миссионерских обществ не были учтены при восстановлении английского владычества в Индии после восстания. Первого ноября 1858 года королева Виктория объявила амнистию. Отныне Индией должна была управлять не Ост-Индская компания (ее решили ликвидировать), а английская корона в лице вице-короля. Новое правительство Индии впредь не должно было поддерживать христианизацию. Напротив, новой британской политикой в Индии должно было стать управление с учетом местных традиций, а не вопреки им. Попытка преобразовать индийскую культуру, возможно, была “благой” и “в принципе правильной”, но, как выразился британский чиновник Чарльз Райке, восстание выявило “фатальную ошибочность попытки применить европейскую политику к народам Азии”. С того времени “политическая безопасность” стала приоритетом: индийское общество неизменно и не подлежит изменению, и правительство Индии будет терпеть миссионеров, только если они согласятся с этим постулатом. К 80-м годам XIX века большинство британских чиновников усвоил привычку своих предшественников 20-х годов считать миссионеров людьми в лучшем случае нелепыми, в худшем — смутьянами.
Однако Африка — дело совсем другое, и главным вопросом кембриджской лекции Ливингстона стало ее будущее. Здесь, в Африке, полагал Ливингстон, англичане могли избежать ошибок, уже совершенных в Индии, и именно потому, что развитие коммерции в Африке могло совпасть с ее обращением в христианство. Цель Ливингстона состояла в “открытии пути” к плоскогорью Батока — плато, граничащему с Баротселендом, чтобы “туда проникли цивилизация, торговля и христианство”. С этого плацдарма была бы “открыта вся Африка… для торговли и Евангелия”:
Поощрение склонности туземцев к торговле принесло бы бесчисленные выгоды… При этом мы не должны упускать из виду неоценимые блага, которыми мы можем наделить темных африканцев, принеся им свет христианства… Также, торгуя с Африкой, мы освободимся, наконец, от рабского труда и так прекратим практику, столь неприятную любому англичанину.
Закончил Ливингстон так:
Я вижу перед собой как раз таких людей, которые нужны для миссионерства. Я прошу обратить ваши взгляды к Африке. Я знаю, что через несколько лет меня не станет — в той самой, ныне открытой стране. Не позвольте ей закрыться снова! Я возвращаюсь в Африку, чтобы попытаться открыть путь торговле и христианству. Закончите труд, который я начал!
В обстановке национального кризиса, вызванного индийскими событиями, предложение Ливингстона получило восторженный отклик. Те, на кого произвело должное впечатление его видение христианской Африки, поспешили присоединиться к новой организации — Университетской миссии в Центральной Африке. Среди этих людей был молодой пастор из Оксфорда по имени Генри де Винт Беррап. За два дня до отъезда в Африку Беррап женился. Этот союз оказался недолгим.
В феврале 1861 года жена Беррапа возвратилась домой без него. Ее муж вместе с недавно назначенным епископом, Чарльзом Фредериком Маккензи, погиб в болотах Малави: Беррап от дизентерии, Маккензи от лихорадки. Они были не единственными жертвами. Лондонское миссионерское общество послало преподобного Холлоуэя Хелмора с помощником по имени Роджер Прайс в Баротселенд вместе с женами и пятью детьми. Спустя лишь два месяца в живых остались только Прайс и двое детей. В Центральной и Восточной Африке — десятки могил миссионеров: мужчин, женщин, детей, последовавших призыву Ливингстона. Проблема была проста. Несмотря на горячие заверения Ливингстона, что миссионеров ждет “высокогорье со здоровым климатом”, плато Батока оказалось изобилующим малярийными комарами. Они же ждали англичан и в другом месте, которое Ливингстон предлагал на роль миссионерского центра — Зомба (в современном Малави). К тому же местные племена оказались там неожиданно враждебными. Эти места были просто непригодны для европейцев.
Еще более серьезные последствия имела фундаментальная географическая ошибка Ливингстона. Идя вдоль Замбези от водопада Виктория к Индийскому океану, он срезал пятидесятимильный изгиб, полагая, что река в этом месте столь же широка. Это, возможно, стало его самой серьезной ошибкой.
После лекций в Кембридже, на пике своей популярности, Ливингстон впервые получил помощь от правительства. С правительственным грантом в пять тысяч фунтов стерлингов и статусом консула он смог предпринять экспедицию на Замбези. Основная ее цель состояла в том, чтобы продемонстрировать судоходность этой реки и ее пригодность для коммерческих перевозок. К тому времени амбиции Ливингстона не знали границ. Конфиденциально он сообщал герцогу Аргайлу и кембриджскому профессору географии Адаму Седжвику:
Я возьму с собой горного инженера из Горной школы [Ричард Торнтон], который расскажет нам о полезных ископаемых страны, и ботаника [доктор Джон Керк], чтобы он сделал всестороннее разыскание относительно экономических возможностей выращивания растений и производства волокон, латекса, лекарств, красителей — всего, что может быть полезным для торговли. Также — художника [Томас Бэйнс], чтобы он изобразил пейзажи, морского офицера [капитан Норман Бедингфилд], чтобы он изучил возможности речного сообщения, и специалиста в сфере духа, чтобы заложить основу, дающую уверенность, что цели будут исполнены [вероятно, имеется в виду Чарльз, брат Ливингстона, священник-индепендент из США]. Весь этот механизм имеет своей явной целью развитие африканской торговли и поощрение цивилизации, но я не могу сказать никому, кроме вас, поскольку я испытываю к вам полное доверие, что надеюсь на создание английской колонии в здоровой горной местности в Центральной Африке.
С этими надеждами 14 мая 1858 года Ливингстон достиг устья Замбези. Не потребовалось много времени, чтобы действительность разочаровала его. Вскоре стало очевидно, что река слишком мелка для парохода, предоставленного экспедиции правительством. Путешественники пересели в меньший колесный пароход, но и он слишком часто садился на мель. Только к ноябрю, одолеваемые болезнями и разногласиями, они достигли Кебрабасы. Здесь открылся главный изъян плана Ливингстона: около Кебрабасы, на участке, который прежняя экспедиция миновала по суше, Замбези впадает в узкий, с каменными берегами проток, в котором она превращается в бурную, непроходимую стремнину, в одном месте обрушивающуюся тридцатифутовым водопадом, преодолеть который не способно никакое судно. Одним словом, Замбези не была судоходной. Проект проникновения в Африку торговли, цивилизации и христианства потерпел крушение.
Ливингстон лихорадочно пытался спасти положение. Он твердил, что “легкий пароход без труда преодолеет стремнины, когда река будет полноводной”. Он поднялся вверх по реке Шире, столкнувшись с еще большим количеством порогов и враждебностью местных жителей. Он пытался преодолеть озеро Шире, чтобы достичь озера Ньяса. Однако к этому времени экспедиция распадалась: Бедингфилд был вынужден уйти в отставку, Торнтон был уволен (однако отказался уехать), Бэйнс отстранен по ложному обвинению в хищении припасов, инженер Джордж Рей отослан в Англию за новым судном. В марте 1862 года пришли вести о смерти епископа Маккензи и Генри Беррапа. Месяц спустя Мэри Ливингстон, которая к этому времени присоединилась к мужу, сама заболела гепатитом. Ее организм был ослаблен хроническим алкоголизмом. Ливингстон был в смятения и бурно ссорился с теми немногими, кто еще оставался с ним. Керка, лояльность которого к Ливингстону была непоколебимой, однажды оставили на берегу, когда он отправился собирать гербарий на горе Морумбала. Ему пришлось бежать по берегу за вспомогательным судном экспедиции, пароходом “Леди Ньяса”, с отчаянными криками. “Это будет вам уроком, чтобы больше не опаздывали на двадцать минут”, — только и сказал Ливингстон, когда Керк вскарабкался на борт.
Керк с горечью отметил: “Доктор Л., что называется, сломлен”.
Дома, в Британии, общественное мнение теперь было настроено против Ливингстона. Получив от него письмо с предложением основать колонию на Шире, премьер-министр лорд Пальмерстон ответил, что “совершенно не желает заниматься приобретением новых британских владений”. Ливингстону “нельзя позволить искушать нас основанием колоний, которых можно достичь, лишь заставляя пароходы карабкаться по водопадам”. Второго июля 1863 года экспедиция была отозвана. “Таймс” отразила разочарование общества в горькой передовице:
Нам обещали хлопок, сахар и индиго — товары, которые дикари никогда не производили, и, конечно, мы не получили ничего. Нам обещали торговлю — мы не получили никакой торговли. Нам обещали новообращенных — но ни один человек не был обращен. Нам обещали здоровый климат — и некоторые из лучших миссионеров с женами и детьми умерли на малярийных болотах Замбези.
В Курумане Ливингстон потерпел неудачу как миссионер. Теперь, казалось, он потерпел неудачу как путешественник.
Но этот железный викторианец не умел сдаваться. Несмотря на неудачу похода по Замбези, он все еще видел возможность обратить поражение в победу. Это был вопрос возвращения к аболиционистским истокам евангелического движения. Обследуя окрестности озера Ньяса, экспедиция не раз сталкивалась с невольничьими караванами. Вид человеческого страдания побуждал Ливингстона к действию. Преодолев на “Леди Ньясе” две с половиной тысячи миль [более 4600 км] через Индийский океан и дойдя до Бомбея (это само по себе было подвигом, так как это был речной пароход сорока футов длины и с малой осадкой), Ливингстон вернулся в Лондон и подготовился к битве против “адской торговли”. Девятнадцатого марта 1866 года он отправился из Занзибара с новой экспедицией и прежним намерением: искоренить рабство раз и навсегда.
Оставшиеся годы своей жизни Ливингстон провел в почти мистическом странствии по Центральной Африке. Порой он, казалось, исследовал работорговлю. Или одержимо искал истоки Нила — Святой Грааль путешественников викторианской эпохи. Или просто бродил по джунглям на свой страх и риск. Пятнадцатого июля 1871 года он стал свидетелем бойни в Ньянгве: арабские торговцы после спора о цене цыпленка расстреляли без разбора более четырехсот человек. Этот опыт углубил отвращение Ливингстона к работорговцам. Тем не менее он был вынужден полагаться на них в снабжении припасами и поиске носильщиков, когда лишился собственных. Поиск Ливингстоном истоков Нила успехом не увенчался. Они ускользнули от него, как и его новый Иерусалим на Замбези. “Бьющие ключи”, описанные Птолемеем и Геродотом, увы, оказались болотами, к тому же питающими не Нил, а Конго.
На могиле Дэвида Ливингстона, которая выглядит неподобающе среди готического великолепия Вестминстерского аббатства, начертаны его собственные слова: “Все, что могу в своем уединении — пожелать, пусть щедрое благословение Небес снизойдет на каждого: американца, англичанина или турка, кто поможет исцелить эту открытую язву мира”[77]. Эта эпитафия стала завещанием следующему поколению. “Открытая язва” — это, разумеется, работорговля, которая, по убеждению Ливингстона, была источником всех бед Центральной Африки.
Он умер в деревне Читамбо, к югу от озера Бангвеулу, вскоре после полуночи 1 мая 1873 года, пребывая в разочаровании: ему казалось, что работорговля неискоренима. И все же около месяца спустя “открытая язва” рабства начала заживать. Пятого июня того же года султан Занзибара подписал соглашение с Британией о запрете работорговли в Восточной Африке[78]. Старый невольничий рынок был продан Университетской миссии в Центральной Африке, которая заложила на месте камер для рабов довольно пышный собор — достойный памятник Ливингстону-аболиционисту. Символично, что алтарь собора построен на том самом месте, где прежде пороли рабов.
Триумф Ливингстона продолжался и после его кончины. У плато Батока, рядом с водопадом Виктория, лежит замбийский город Ливингстон, названный в честь доброго доктора. Десятилетиями после его путешествия ни один христианин, прибывший сюда, не мог и надеяться уцелеть из-за малярии и враждебности туземцев. И все же в 1886-1895 годах количество протестантских миссий в Африке утроилось. Сейчас в Ливингстоне, городе с населением всего девяносто тысяч человек[79], не менее ста пятидесяти церквей, что делает его одним из наиболее христианизированных мест на планете. И это только один маленький город на континенте, где христианство в наши дни исповедуют миллионы. Африка сейчас христианизирована сильнее Европы. Например, в Нигерии приверженцев англиканской церкви больше, чем в самой Англии.
Как получилось, что проект, который казался Ливингстону потерпевшим провал, привел к таким удивительным результатам? Почему стало возможным в конце концов достичь на обширной территории Африки того, что потерпело ужасную неудачу в Индии? Очевидно, часть объяснения кроется в действенной профилактики малярии благодаря хинину. Это сделало миссионерство гораздо менее самоубийственным занятием, чем в начале XIX века. К концу столетия на этой ниве трудилось двенадцать тысяч британских миссионеров, представляющих не менее 360 различных обществ и других организаций.
Вторая половина ответа кроется в одной из самых известных встреч в истории Британской империи.
Генри Мортон Стэнли, получивший при рождении имя Джон Роулендс, незаконнорожденный сын уэльской горничной — был честолюбивым, беспринципным и жестоким американским журналистом. Кроме железного здоровья и железной же воли, у него не было почти ничего общего с Дэвидом Ливингстоном. Ренегат и дезертир, решивший держаться подальше от полей сражений Гражданской войны в США, Стэнли заслужил репутацию первоклассного репортера, подкупив во время Англо-эфиопской войны[80] телеграфиста, чтобы тот отправил его сообщение прежде текстов конкурентов[81]. Когда редактор газеты “Нью-Йорк геральд” поручил ему найти Ливингстона, от которого не было вестей уже много месяцев — с начала экспедиции по реке Ровума к озеру Танганьика, Стэнли учуял самую большую сенсацию в своей карьере.
После десяти месяцев поисков (с перерывом на участие в незначительной войне арабов с африканцами), 3 ноября 1871 года Стэнли нашел наконец Ливингстона в Уджиджи на северном берегу Танганьики. Отчет Стэнли о встрече показывает, что он был почти ошеломлен этим моментом славы:
Что бы я ни отдал за мгновение в… дикой местности, где, будучи невидимым, я мог бы выразить свою радость в каких-либо безумных странностях, вроде идиотического кусания руки, прыжках или скачках, чтобы выразить… чувства, которые почти не поддавались контролю. Сердце бешено колотилось, но я не должен был допустить, чтобы мое лицо выражало эмоции, дабы не уронить достоинства белого, явившегося при таких необычайных обстоятельствах. Поэтому я сделал то, что я полагал наиболее достойным. Я раздвинул толпу и… пошел по аллее из людей, пока не подошел к полукругу арабов, перед которыми стоял белый человек с серой бородой. Медленно подходя к нему, я сразу заметил, что он выглядел бледным и уставшим, борода седая, на голове фуражка с выцветшим золотым околышем; одет он был в сюртук с красными рукавами и серые брюки. Мне хотелось подбежать к нему, но меня удерживало от этого присутствие людей. Я охотно бросился бы к нему на шею, но не знал, как он, англичанин, отнесется к этому. Степенно подойдя к нему (я поступал так, ведомый малодушием и наигранной гордостью), я снял шляпу и произнес:
— Доктор Ливингстон, полагаю?
Чтобы довести британскую сдержанность до апогея, понадобился американец.
Репортаж Стэнли занял первые полосы англоязычных газет. И все же это было нечто большее, чем сенсация. Это была символическая встреча поколения евангелистов, которое мечтало о моральном преображении Африки, с новым, трезвым поколением с мирскими приоритетами. Хотя Стэнли был циником, хотя он быстро осознал ошибки придирчивого старика, он был все же тронут и вдохновлен встречей. Он решил стать преемником Ливингстона, как будто их встреча в Уджиджи неким образом помазала его. Позднее он записал: “Если Бог того пожелает, я стану следующим мучеником географической науки, или если Он убережет мою жизнь… открою… тайны Великой реки [Нила] по всему его течению”. После похорон Ливингстона, на которых Стэнли был среди восьми человек, несших гроб, он отметил в дневнике:
Может быть, я избран, чтобы последовать за ним в его открытии Африки сияющему свету христианства… Однако мои методы будут иными, нежели методы Ливингстона. У каждого собственный путь. Его, я думаю, имел свои недостатки, хотя старик лично был почти подобен Христу в своей доброте, терпении… и самопожертвовании.
Доброта, терпение и самопожертвование — вовсе не то, что принес в Африку Генри Стэнли. Когда он вел экспедицию вверх по Конго, он шел, вооруженный винчестером и ружьем для охоты на слонов, которые не колеблясь пускал в ход против несговорчивых туземцев. Один только вид копий, направленных в сторону лодки, заставил его достать винтовку. “Шести выстрелов и четырех трупов оказалось достаточно, чтобы прекратить насмешки”, — отметил он с мрачным удовлетворением после одной из таких стычек. В 1878 году Стэнли по поручению бельгийского короля Леопольда II работал над созданием в Конго частной колонии для его Африканской международной ассоциации. Ирония, которая ужаснула бы Ливингстона, заключалась в том, что Бельгийское Конго скоро стало печально известно своей смертоносной системой рабского труда.
Ливингстон верил в силу Евангелия, Стэнли — только в насилие. Ливингстона ужасало рабство, Стэнли способствовал его восстановлению. Ливингстон не обращал внимания на политические границы, Стэнли хотел видеть Африку расчлененной. Так и произошло. За время, прошедшее между смертью Ливингстона в 1873 году и смертью Стэнли в 1904 году, приблизительно треть Африки была занята Британской империей, а почти все остальное было разделено между горсткой других европейских держав. И только на этом фоне политического доминирования может быть понято обращение в христианство Африки южнее Сахары.
Как и намечал Ливингстон, в Африку пришли торговля, цивилизация и христианство. Но с ними пришли и завоеватели.