При всех обстоятельствах человек должен держаться своей касты, своей расы и своего племени. Пусть белый прилепится к белому, а черный к черному.
Мемориал Виктории в центре Калькутты должен был стать английским ответом индийскому Тадж-Махалу, неподвластным времени символом имперского величия. Однако сейчас статуя королевы, устало глядящей на парк Майдан, стала скорее символом недолговечности британского владычества. Роскошный мемориал — белый остров — утопает в море бенгальцев, которые занимают все годные для житья уголки миазматического мегаполиса. Поразительная вещь: несколько тысяч англичан почти два века управляли не только Бенгалией, но и всей Индией. Кто-то заметил, что здешняя колониальная администрация была “гигантским аппаратом управления делами пятой части жителей Земли без их на то позволения и без их помощи”.
Кроме того, англичане из Индии контролировали целое полушарие от Мальты до Гонконга. Индия была фундаментом, на котором в средневикторианский период стояла империя.
И все же Британская Индия таит за своим мраморным фасадом тайну: как всего девятьсот английских чиновников и семьдесят тысяч военных держали в узде более 250 миллионов индийцев? В самом деле: как?
На вершине имперской пирамиды стояла королева: женщина трудолюбивая, своевольная, пылкая в частной жизни и чопорная на публике, удивительно плодовитая и отличавшаяся долголетием. Как и последними Плантагенетами, ею владела охота к перемене мест[82]. Виктории не нравился Букингемский дворец. Она предпочитала ему Виндзор и питала слабость к далекому сырому Балморалу[83]. Однако ее любимой резиденцией оставался, вероятно, Осборн-хаус на острове Уайт. Дворец, приобретенный и реконструированный принцем Альбертом, ее обожаемым мужем и кузеном, был одним из немногих мест, где венценосная чета могла насладиться одиночеством и близостью в такой степени, которая обычно была им недоступна. Виктория писала, что “так уютно и приятно иметь собственный уголок, тихий и уединенный… Невозможно вообразить место симпатичнее. Здесь очаровательный берег, предназначенный почти только для нас, и мы можем везде гулять, не будучи сопровождаемыми толпой”.
Осборн-хаус построен в стиле Возрождения, типичном для XIX века. Он отстоит — буквально и метафорически — за тысячи миль от глобальной империи, которой правила Виктория. Однако Осборн-хаус был далек от устремленности в прошлое. Бросающаяся в глаза аллегорическая фреска над главной лестницей сначала кажется пастишем в итальянской манере. Однако при внимательном изучении мы замечаем, что фигуру Британии, получающую из рук Нептуна корону морей, сопровождают Промышленность, Торговля и Навигация. Эти три фигуры свидетельствуют о том, что королевская чета отлично понимала связь между экономической мощью Британии и ее положением в мире.
С конца XVIII века Англия держала лидерство в технике. Британские инженеры шли в авангарде Промышленной революции, поставившей на службу человеку силу пара и прочность железа, преобразовавшей мировую экономику и изменившей баланс сил в мире. Ничто не иллюстрировало это лучше, чем вид, открывавшийся из Осборн-хауса через пролив Солент. Там, в Портсмуте, находилась главная морская база, тогда крупнейшая в мире. В ясную погоду королева и ее супруг, гулявшие в садах Осборн-хауса, могли наблюдать за кораблями. В 1860 году Виктория, например, могла различить вдалеке силуэт броненосного крейсера “Уорриор” — символа средне-викторианской эпохи. “Уорриор”, приводимый в движение паром, закованный в пятидюймовую броню, вооруженный казнозарядными пушками, стреляющими не ядрами, а снарядами, был самым мощным кораблем в мире — настолько мощным, что ни один иностранный корабль не мог померяться с ним силами. И это был лишь один из примерно 240 военных кораблей, на которых служили сорок тысяч моряков. Безусловно, британский ВМФ был сильнейшим в мире. Благодаря непревзойденной производительности своих верфей Британия обладала примерно третью мирового торгового флота. Никогда прежде на планете не было державы, которая контролировала бы моря в той мере, в какой Британия в середине XIX века. У Виктории были веские причины чувствовать себя в Осборн-хаусе в безопасности.
Когда англичане пожелали пресечь работорговлю, они просто послали в Африку корабли. К 1840 году не менее 425 невольничьих судов были перехвачены у побережья Западной Африки и препровождены в Сьерра-Леоне, где почти все они были конфискованы. В этой международной полицейской операции участвовало тридцать военных кораблей. Когда англичане захотели, чтобы и бразильцы запретили работорговлю, они отправили в Бразилию канонерку (да, лорд Пальмерстон поступил так в 1848 году, и к сентябрю 1850 года работорговля в Бразилии оказалась под запретом).
Когда англичане пожелали, чтобы китайцы открыли свои порты для торговли (не в последнюю очередь для ввоза индийского опиума), они отправили в Китай флот. Причиной Опиумных войн 1840-1842 и 1856-1860 годов было, конечно, нечто большее, чем опиум. Газета “Иллюстрейтед Лондон ньюс” изображала войну 1840 года крестовым походом, несущим блага свободной торговли отсталой восточной деспотии. При этом в тексте Нанкинского договора, подписанием которого завершился конфликт, об опиуме прямо не говорилось. Вторая Опиумная война (ее иногда называют «войной из-за “Арроу”» — корабля, задержание которого китайцами явилось поводом к войне) велась отчасти за то, чтобы поддержать британский престиж (по той же причине были блокированы порты Греции в 1850 году; тогда рожденный в Гибралтаре еврей заявил, что его, британского подданного, права были нарушены греческими властями). И все же трудно представить Опиумные войны, если бы не запрет китайскими властями ввоза опиума в 1821 году (эта торговля была критически важна для финансирования администрации в Индии)[84]. Единственная выгода от приобретения Гонконга в результате войны 1840 года состояла в том, что это обеспечило фирмам вроде “Джардин-Матесон” опорную базу для контрабанды опиума. Поистине горькая насмешка над викторианскими ценностями: тот самый флот, который способствовал пресечению работорговли, использовали для расширения торговли наркотиками.
И войну против работорговли, и войны за опиум сделало возможными британское господство на море. Вначале, правда, Адмиралтейство было потрясено появлением паровых машин, которые, как предполагалось, нанесут “фатальный удар по военно-морскому превосходству империи”. Но вскоре стало очевидно, что новую технологию придется принять, просто чтобы не отстать от французов. (Французский броненосец “Глуар”, заложенный в 1858 году, был одной из главных причин постройки британского “Уорриора”.) Пар ничуть не ослабил империю, а, напротив, укрепил ее. Во времена парусного флота для того, чтобы пересечь Атлантику, требовалось от четырех до шести недель. Пар сократил этот срок до двух недель в середине 30-х годов XIX века и всего десяти дней — в 80-х годах. С 50-х до 90-х годов время путешествия из Англии в Кейптаун сократилось с 42 до 19 дней. Пароходы становились не только быстрее, но и вместительнее: за тот же период средняя валовая вместимость флота удвоилась.[85]
Однако это не был единственный способ, благодаря которому империя стала прочнее. Королеву Викторию в начале ее царствования (точнее — до Сипайского восстания) сравнительно мало интересовало происходящее за пределами Европы. Восстание в Индии побудило ее к исполнению своих имперских обязанностей, и с течением времени государственные дела все сильнее стали занимать ее. В декабре 1879 года она сделала запись в дневнике о “долгом разговоре после чая с лордом Биконсфильдом об Индии, Афганистане и о необходимости для нас стать хозяевами этой страны и необходимости ее удержать…” В июле 1880 года она “настоятельно призвала правительство сделать все, что в его силах, для сохранения безопасности и защиты чести империи”. В 1884 году она сказала лорду Дерби, что “защита бедных туземцев и распространение цивилизации” являются, на ее взгляд, “миссией Великобритании”. В 1898 году Виктория провозгласила: “Очень важно, я полагаю, чтобы в мире не сложилось впечатления, будто мы не позволим никому, кроме нас, владеть чем-либо”. В одном из дальних уголков Осборн-хауса можно найти ответ на вопрос, почему королева с течением времени чувствовала себя все теснее связанной с империей: там находился телеграфный офис (в 1902 году, когда дворец передали общественности, его не сочли достойным сохранения). В 70-х годах XIX века сообщения из Индии доходили за несколько часов, и королева внимательно их читала. За время правления Виктории мир сжался, и произошло это в значительной степени благодаря британской технике.
Правда, Адмиралтейство пыталось игнорировать телеграф. Его изобретателю Фрэнсису Рональдсу, в 1816 году предложившему флоту свои разработки, отказали. Не военные, а частный сектор озаботился развитием информационной супермагистрали XIX века, первоначально привязанной к железнодорожной инфраструктуре. К концу 40-х годов стало ясно, что телеграф произведет переворот в коммуникациях, а к 50-м годам телеграфная сеть в Индии оказалась достаточно развитой для того, чтобы сыграть важную роль в подавлении восстания[86]. Однако решающую роль для империи сыграло конструирование прочных подводных телеграфных кабелей. Примечательно, что именно имперский продукт (подобная каучуку малайская гуттаперча) решил эту проблему, позволив в 1851 году проложить первый кабель по дну Ламанша, а пятнадцать лет спустя — по дну Атлантического океана. Двадцать седьмого июля 1866 года корабль “Грейт-Истерн”, построенный Изамбаркингдомом Брюнелем, дотянул кабель Англо-американской телеграфной компании до Америки. Это, несомненно, ознаменовало наступление новой эпохи. Маршрут трансатлантической линии (Ирландия — Ньюфаундленд) ясно давал понять, какая держава будет господствовать в эпоху телеграфа. А то, что правительство Индии несколькими годами ранее провело телеграфную линию в Европу, показало, что эта держава, даже учитывая ее приверженность принципу laissez-faire, держит руку на пульсе[87]. К 1880 году 97568 миль подводного кабеля связывало Британию с Индией, Канадой, Африкой и Австралией. Теперь сообщение, переданное из Бомбея в Лондон (четыре шиллинга за слово), доставлялось адресату на следующий день[88]. По словам Чарльза Брайта, одного из апостолов новой технологии, телеграф стал “мировой электрической нервной системой”.
Телеграф и пароходное сообщение были двумя из трех металлических сетей, которые опутали мир, одновременно облегчив контроль над ним. Третьей стала железная дорога, и здесь британцы молчаливо допустили ограничение свободного рынка. Железнодорожная сеть в Англии была построена после 1826 года с минимальным участием государства. Но железные дороги империи, хотя они и были проведены частными компаниями, зависели от щедрых правительственных субсидий, гарантировавших выплату дивидендов. В 1853 году была открыта первая в Индии линия Бомбей — Тхана (21 миля). Менее чем за пять лет было проложено более 24 тысяч миль путей. В течение жизни одного поколения поезд изменил экономику и общество Индии. Миллионы людей за семь анн[89] — стандартная плата за проезд в третьем классе — смогли позволить себе путешествие на поезде, “сближающем друзей и соединяющем встревоженных”. Некоторые современники предсказывали, что в результате произойдет культурная революция, поскольку “тридцать миль в час — это фатальная скорость для медлительных языческих божеств”. Конечно, индийское железнодорожное сообщение образовало огромный рынок для английских изготовителей локомотивов, так как большинство из десятков тысяч паровозов, эксплуатировавшихся в Индии, было построено в Британии. Эта сеть с самого начала имела как экономическое, так и военное значение: отнюдь не благодаря щедрости британских акционеров новый вокзал Лакнау стал напоминать грандиозную готическую крепость.
Как выразился известный обозреватель, викторианская революция в глобальных коммуникациях привела к “уничтожению расстояний”. В то же время она сделала возможным уничтожение на расстоянии. К тому же главный источник военной мощи Британии теперь находился в другом полушарии.
Регулярная английская армия долгое время была немногочисленной. Страну защищали моряки. Более трети огромного имперского флота базировалось на Британских островах и в Средиземноморье. Большую же часть сухопутных сил британцы держали в Индии. В этом отношении Сипайское восстание изменило немногое. Правда, после 1857 года количество туземных солдат было сокращено, а британских — примерно на треть увеличено. Однако, в 1863 году королевская комиссия подсчитала, что в 1800-1856 годах смертность среди военнослужащих в Индии составляла шестьдесят девять человек на тысячу. Аналогичный показатель для гражданских лиц в Англии, принадлежавших к той же возрастной группе, составлял приблизительно десять человек на тысячу. Кроме того, английские солдаты в Индии гораздо чаще заболевали. С истинно викторианской основательностью комиссия подсчитала: из семидесяти тысяч солдат, составляющих британский контингент в Индии, ежегодно будут умирать 4830, а на больничных койках окажутся 5880. Поскольку вербовка солдата и его расквартирование в Индии обходились в сто фунтов стерлингов, Британия тратила на военных более миллиона в год.
Учитывая, что размещение такого же контингента в Европе обошлось бы приблизительно в двести тысяч фунтов стерлингов, оставшиеся восемьсот тысяч следует рассматривать как надбавку за службу в тропиках. Это был намек на то, что нельзя больше посылать британских солдат в Индию, чтобы они там болели и умирали. И если было необходимо сохранить боеспособность Индийской армии, следовало продолжать набор сипаев.
В результате к 1881 году в рядах Индийской армии служили 69647 англичан и 125 тысяч индийцев (сравните с английскими и ирландскими войсками в Британии — 65809 и 25353 человек соответственно). Таким образом, Индийская армия составляла 62% имперских сил. По ядовитому замечанию лорда Солсбери, Индия была “английской казармой в восточных морях, из которой мы можем бесплатно взять сколько угодно войска” (что Солсбери и другие премьер-министры регулярно и делали). За полвека (до 1914 года) индийские войска приняли участие более чем в дюжине кампаний от Китая до Уганды. В 1878 году политик-либерал У. Э. Форстер сетовал на то, что правительство полагается “не на патриотизм и силу духа нашего народа”, а на “гуркхов, сикхов и мусульман, воюющих вместо нас”. В мюзик-холлах пели:
Мы не хотим воевать,
Но если, черт возьми, прижмет,
Мы сами не пойдем на фронт,
Отправим кроткого индуса.
Индийская армия, как и почти все институты империи средневикторианского периода, зависела от техники, которая снабжала военных не только винтовками, но и картами. Теодолит для имперской политики был ничуть не менее важен, чем телеграф.
Уже в 70-е годы XVIII века Ост-Индская компания оценила военное значение картографии. В англо-индийских войнах конца XVIII и начала XIX века армия, чьи карты были точнее, имела решающее преимущество. Сами Британские острова были нанесены на карту — по той же самой причине — стараниями сотрудников Государственной топографической службы. В 1800 году была учреждена Геодезическая служба Индии под началом отважных картографов Уильяма Лэмбтона и (с 1818 года) Джорджа Эвереста. Работая по ночам, чтобы защитить показания теодолитов от искажений, вызываемых жарой, они стремились составить точный атлас Индии: свод географической, геологической и экологической информации, изложенной в масштабе четыре мили на дюйм.
Знание — сила, а знание о том, где что находится, является важнейшим для нужд государственного управления. Правда, по мере того, как геодезисты продвигалась к Гималаям (там Эверест дал свое имя самой высокой вершине мира), их изыскания приобрели новое значение. Где заканчивается Британская Индия? На пике могущества она была гораздо больше современной Индии и включала территорию современного Пакистана, Бангладеш и Мьянмы, южного Ирана и Непала. Одно время казалось, что британское владычество распространится и на Афганистан. Некоторые подумывали даже о Тибете. Однако на севере, по ту сторону горных цепей, начинались владения другой европейской империи со сходными устремлениями — Российской. В XIX веке ее расширение на суше было столь же быстрым, как Британской — на море: Кавказ, Черкесия, Грузия, Восточная Армения и Азербайджан, в восточном направлении — от Каспийского моря вдоль Великого шелкового пути через Бухару, Самарканд и Ташкент до Коканда и Андижана. Там Лев и Медведь (так неизменно изображал “Панч” конкурентов) бросали друг на друга воинственные взоры, разделенные одним из самых неприветливых ландшафтов мира.
С 1879 (вторая попытка британцев покорить Афганистан) до 1919 года (третья попытка) Британия и Россия вели холодную войну в районе северо-западной индийской границы, и шпионами в той войне были картографы: тот, кто первый нанес границу на карту, получал удобную возможность ее контролировать. Таким образом, работа геодезистов стала неразрывно связана со шпионажем (один из первых британских первопроходцев назвал его “большой игрой”). Временами это действительно походило на игру. Британские агенты, действуя на неотмеченной на карте территории за Кашмиром и Хайберским проходом, притворялись буддийскими монахами. Они измеряли расстояние с помощью четок (одна бусина — сто шагов) и прятали карты в молитвенных барабанчиках. Игра была смертельно опасной. Она шла в зоне, где единственным правилом был беспощадный кодекс чести пуштунов: незнакомцу оказывали гостеприимство, однако если он нарушал обычаи, ему перерезали горло и объявляли вендетту его семье[90].
Британцы не могли позволить себе забросить дела на северо-западной границе. И все же это был не предел: благодаря викторианской технике влияние Британской Индии распространилось и за океаном.
В 1866 году произошел захват заложников. Этот кризис проверил на прочность имперскую систему коммуникаций. Группа британских подданных была заключена в тюрьму абиссинским императором Федором II (Теодросом II), который счел, что Англия выказывает его режиму — единственной христианской монархии в Африке — недостаточное уважение. Федор II отправил в Лондон послание, стремясь добиться своего признания. Когда Министерство по делам колоний не ответило, Федор II арестовал всех европейцев, которых смог, и заточил их в горную крепость Магдала. В Абиссинию отправилась дипломатическая миссия, однако и ее посадили под замок.
Никто не мог обращаться с подданными королевы Виктории подобным образом и избежать при этом неприятностей. Однако вызволение заложников из мрачной Эфиопии было трудной задачей, и королева поручила ее решение “силам быстрого реагирования”. Примечательно, что экспедиционный корпус состоял не только из англичан. Абиссиния должна была почувствовать и мощь Британской Индии.
Операция была бы невозможна без быстро растущей телеграфной сети и паровых машин. Решение об отправке экспедиции для освобождения заложников принял премьер-министр лорд Дерби после консультации с кабинетом министров и королевой. Когда письменный призыв Виктории к Федору отпустить заложников (апрель 1867 года) остался без ответа, у правительства не осталось иного выхода, кроме как освободить их силой. Разумеется, это решение повлияло на все крупные департаменты правительства. Министерство иностранных дел, Военное министерство, Адмиралтейство, Министерство финансов: со всеми нужно было консультироваться. Но чтобы приказ королевы был выполнен, он должен был преодолеть десять тысяч миль, отделявших лондонский офис министра по делам Индии от губернатора Бомбейского президентства, где стояли войска. Прежде для передачи приказа понадобились бы месяцы. Теперь можно было положиться на телеграф.
Планирование экспедиции поручили генерал-лейтенанту сэру Роберту Нейпиру — поборнику дисциплины и гениальному военному инженеру. Приказ королевы (“Ты разорвешь цепи”) воодушевил публику, и Нейпир впоследствии сделал эту фразу (на латыни Tu vinculo frange) своим девизом. К решению задачи Нейпир подошел с мрачным реализмом кадрового военного. Следовало надеяться, писал Нейпир герцогу Кембриджскому 25 июля 1867 года, что
пленники могут быть освобождены дипломатическим путем за любой выкуп, поскольку экспедиция обошлась бы очень дорого и стоила бы немалых трудов. Даже если не прозвучит ни единого вражеского выстрела, потери из-за климата и несчастных случаев десятикратно превысят число заложников. Тем не менее, если эти несчастные будут убиты или насильно удержаны, я полагаю, мы должны будем что-либо предпринять.
Как Нейпир, вероятно, и ожидал, это выпало сделать ему — и Индийской армии. Тринадцатого августа Нейпир подсчитал, сколько ему потребуется войска: “Четыре полка туземной кавалерии, эскадрон британской кавалерии, десять полков туземной пехоты… четыре батареи полевой и конной артиллерии; горная артиллерия; батарея из шести 5,5-дюймовых мортир… если возможно, две из них 8-дюймовые; кули (три тысячи человек) для переноски грузов и выполнения работ”. Два дня спустя ему предложили командовать экспедицией. К ноябрю парламент (созванный досрочно Дизраэли, который надеялся извлечь из этой истории некоторую электоральную выгоду) одобрил выделение необходимых Нейпиру средств. После этого сэр Стаффорд Норткот, министр по делам Индии, сообщил вице-королю, что “дальнейшие решения, связанные с организацией и снабжением подкреплений, если таковые потребуются сэру Роберту Нейпиру, должны лежать на правительстве Индии”. Норткот также напомнил вице-королю, что участие в операции “туземной составляющей” корпуса Нейпира будет оплачивать, как обычно, правительство Индии.
Через несколько месяцев экспедиционный корпус отбыл из Бомбея в Массауа, город на побережье Красного моря. Корабли везли тринадцать тысяч английских и индийских солдат, двадцать шесть тысяч вспомогательного персонала, огромное количество скота (тринадцать тысяч мулов и пони, столько же овец, семь тысяч верблюдов, семь тысяч бычков, тысячу ослов и сорок четыре слона). Нейпир даже взял с собой сборную гавань с маяками и железнодорожной системой. Это был настоящий интендантский подвиг, удачная комбинация индийских мускулов и британской техники.
Абиссинский император был уверен, что ни одна армия не сумеет преодолеть четыреста миль по выжженной солнцем гористой местности, отделяющих Магдалу от побережья. Однако он не знал Нейпира. Тот медленно, но упорно вел своих людей к цели, и путь их отмечали тысячи трупов обезвоженных животных. Экспедиция подошла к крепости через три месяца.
Почувствовав облегчение — пеший переход был завершен, — солдаты приготовились к штурму. Будто бы гром загрохотал над головами, и с оркестром, играющим “Гарри Оуэна”, полки пошли на приступ. Всего за два часа ожесточенного боя солдаты Нейпира убили более семисот воинов Федора II и ранили тысячу двести. Император, не желая сдаваться, покончил с собой. Ранения получили всего двадцать британских солдат. Не погиб ни один. Один из членов экспедиции вспоминал: “Шелк развевающихся полковых знамен, поднятые в воздух шлемы и гул победных криков. Крики победителей… разносились по плато на расстоянии двух миль.. и эхо над горами вторило: 'Боже, храни королеву'”.
Победа Нейпира была типичной для средневикторианского периода. Заметное превосходство англичан в логистике, огневой мощи и дисциплине привело к свержению императора с минимумом жертв с их стороны. Победители возвратились с триумфом, не только освободив заложников, но и взяв трофеи (в частности, тысячу древних христианских рукописей и ожерелье императора — к удовольствию Дизраэли). У восхищенной королевы не возникло ни малейшего сомнения в том, что Нейпир заслужил титул пэра, не говоря уже о неизбежной конной статуе. Теперь она стоит в саду старой вице-королевской резиденции в Барракпуре.
То, что индийские войска могли действовать так далеко от родины и с таким успехом, свидетельствовало о том, как изменилась Индия после восстания 1857 года. Всего за десять лет до экспедиции Нейпира британское владычество в Индии было поколеблено. Но англичане усвоили горький урок. Восстание привело к реформе аппарата управления Индией. Ост-Индская компания была ликвидирована, и аномалия (то, что корпорация управляла субконтинентом) была устранена.
Впрочем, изменения отчасти свелись к переименованию. Генерал-губернатор стал называться вице-королем. Незначительные перемены коснулись и его совета. Теоретически высшие полномочия теперь принадлежали министру по делам Индии, находившемуся в Лондоне, и Совету по делам Индии (сочетание прежнего Совета директоров и Контрольного совета). Правилом было, однако, то, что “управление Индией должно… осуществляться из самой Индии”. Первого ноября 1858 года королева Виктория дала своим индийским подданным некоторые гарантии относительно будущей власти на субконтиненте. Первую мы уже знаем: отказ от вмешательства в религиозную жизнь (неявное признание одной из главных причин восстания). В прокламации был упомянут “принцип, согласно которому должно существовать совершенное равенство между европейцами и туземцами в отношении всех должностей”. Как выяснилось впоследствии, это был опрометчивый шаг.
Конечно, в Индии сохранялась деспотия, и миллионы индийских подданных Виктории не имели даже намека на представительство своих интересов. Как выразился один вице-король, фактически Индией “управляли статс-секретарь [по делам Индии] и вице-король с помощью конфиденциальной переписки”. Кроме того, гарантии примирения, данные в прокламации Виктории, сопровождались практическими мерами на основаниях, которые были в целом конфронтационными. Но то, что случилось в Лакнау, показывает, насколько радикально изменилось британское правление. Как только затихли отголоски Сипайского восстания, по крайней мере одному человеку, бригадиру Бенгальского инженерного корпуса, стало ясно, что только радикальными мерами можно предотвратить повторение событий 1857 года. Как заметил этот офицер в “Меморандуме относительно военного занятия города Лакнау”, упомянутым городом “из-за его обширной территории и отсутствия господствующих высот всегда будет трудно управлять иначе, как при помощи большого войскового соединения”. Этого офицера звали Роберт Нейпир (это он приведет британцев к Магдале). К решению “проблемы Лакнау” он подошел с той же методичностью:
Этих трудностей в значительной мере можно избежать, построив достаточно постов… и проведя широкие улицы… так, чтобы войска могли быстро перемещаться в любом направлении… Пригороды и препятствия… мешающие свободному перемещению войск., следует снести… Относительно [новых] улиц… — они абсолютно необходимы… Это, несомненно, подвергнет лишениям тех, чья собственность пострадает, но общество в целом выиграет, и его можно принудить компенсировать убытки пострадавшим.
Прежде всего из города было выслано население, затем начался снос. Когда Нейпир закончил, примерно две пятых старого города перестали существовать. К разрушениям прибавилось оскорбление: главную мечеть англичане на время превратили в казармы. И все это оплатили горожане, которым не позволяли вернуться домой, пока они не рассчитаются со сборщиками налогов.
Как и в любом большом городе Индии, гарнизон Лакнау теперь размещался за городской чертой, в военном городке. Оттуда солдаты могли выступить по тревоге, чтобы подавить любое выступление. Каждый офицер поселился в собственном бунгало с садом (размер соответствовал чину), помещением для слуг, а также конюшней. Английские солдаты жили в кирпичных казармах поблизости, туземные — поодаль, в крытых тростником хижинах, которые они должны были сами и построить. Даже новый вокзал Лакнау был спроектирован с учетом военных нужд: здание представляло собой крепость, а длинные платформы были удобны для высадки подкреплений, если это понадобилось бы. Широкие бульвары за вокзалом, проложенные Нейпиром, позволяли солдатам стрелять. Говорят, что викторианская Британия не смогла сделать ничего похожего на реконструкцию Парижа, проведенную бароном Османом для Наполеона III. В Лакнау англичане хотя бы попытались.
Изменение облика Лакнау иллюстрирует следующий факт: британское владычество в Индии опиралась на силу. Армия была не только стратегическими силами империи, но и гарантом стабильности ее азиатского арсенала. Правда, англичане не управляли Индией исключительно силой. Наряду с педантами вроде Нейпира были и чиновники. Гражданская администрация, фактически управлявшая Индией, отправляла правосудие и справлялась с бесконечными кризисами, большими и малыми — с обрушившегося моста до массового голода. Этих людей, выполнявших неблагодарный, адский труд, называли “рожденными небом”.
К концу марта на Индо-Гангской равнине становится невыносимо душно. Жара стоит до конца сентября — начала муссонных ливней:
Все двери и окна были закрыты, поскольку воздух снаружи был как из духовки. Воздух внутри имел температуру в 104º [40ºС], как свидетельствовал термометр, и был тяжелым, с неприятным запахом коптящих керосиновых ламп, и это зловоние, объединенное со зловонием местного табака, раскаленных кирпичей и иссушенной земли, заставляет сердца многих сильных людей уходить в пятки, поскольку это запах великой индийской империи, когда она превращается на шесть месяцев в пыточный застенок.
До изобретения кондиционеров воздуха Индия летом действительно становилась для европейцев сродни пыточному застенку, и их муки едва ли облегчали слуги с опахалами. Потеющие и проклинающие все на свете англичане хотели сбежать от изнуряющей жары равнин. Как они могли управлять субконтинентом, не подвергаясь ежегодно тепловому удару? Решение нашлось в предгорьях Гималаев. Там погода в разгар лета представляла собой сносную имитацию климата старой доброй Англии.
Было несколько высокогорных убежищ для вечно обожженных солнцем англичан — Дарджилинг на востоке, Утакамунд на юге, — но одно место было исключительным. Если вы в Дели сядете на поезд, идущий на север, в горный штат Химачал-Прадеш, то проследуете путем, который проделали многие поколения британских солдат и администраторов, не говоря уже об их женах и возлюбленных. Некоторые англичане отправлялись туда в отпуск, чтобы проветриться, развлечься и найти себе пару. Но большинство ехало потому, что ежегодно на семь месяцев Симла становилась столицей Индии.
Симла лежит на высоте чуть более семи тысяч футов над уровнем моря и на расстоянии более тысячи миль от Калькутты. Пока в 1903 году не была проложена железная дорога из Калки, попасть в Симлу можно было на лошади, на носилках или в паланкине. Если вода в реках стояла высоко, для переправы требовались слоны. Симла с ее захватывающими дух видами, соснами и мягкой прохладой (не говоря уже о случайных дождевых облаках) напоминает скорее Шотландское нагорье, чем Гималаи. В Симле есть даже театр Гейти[91] и готическая шотландская церковь (ее заложил некий Чарльз Пратт Кеннеди, построивший первый дом на возвышенности в 1822 году). Для викторианцев, наученных литераторами-романтиками идеализировать каледонские горы, Симла казалась настоящим раем. Горный воздух буквально приводил их в экстаз: “Казалось, эфир вошел в мои вены, поскольку я чувствовал, что я могу нырнуть с головой в самые глубокие долины или проворно прыгнуть с их обрывистых склонов с потрясающей легкостью”. Правители Индии быстро оценили по достоинству омолаживающий воздух. Лорд Амхерст посетил Симлу уже в 1827 году, будучи генерал-губернатором, а в 1864 она стала официальной летней резиденцией вице-короля.
Симла была странным мирком: отчасти Шотландия, отчасти Гималаи; отчасти средоточие власти, отчасти игровая площадка[92]. Этот мирок никто не понял лучше, чем Редьярд Киплинг. Родившийся в Бомбее в 1865 году, в первые пять лет своей жизни Киплинг проводил больше времени с индийской няней, чем собственными родителями. Он заговорил на хиндустани прежде, чем на английском, и возненавидел Англию, когда его послали туда в возрасте пяти лет, чтобы получить образование. Киплинг возвратился одиннадцать лет спустя, чтобы занять должность помощника редактора лахорской “Сивил энд милитари гэзетт”, которую он вскоре оживил потоком бойких стихов и рассказов из англо-индийской жизни, описываемой, по его словам, “без полутонов”. Проницательный начинающий репортер, Киплинг любил бродить в поисках материала по базарам Лахора (“чудесному, грязному, таинственному муравейнику”), обмениваясь шутками и торгуясь с лавочниками-индусами и мусульманами, продававшими лошадей. Это была настоящая Индия, и она пьянила его: “Жара, запахи масла и пряностей, и клубы дыма от фимиама из храмов, и пот, и темнота, и грязь, и вожделение, и жестокость, и, прежде всего, вещи чудесные, неисчислимые”. Вечерами он даже начал посещать опийные притоны. Чопорный человек, жаждущий риска, Киплинг считал, что наркотик — “сам по себе превосходная вещь”.
О Симле у Киплинга сложилось неоднозначное мнение. Как и все, он смаковал “шампанский” воздух, радовался “зеленым холмам, вздымающимся как грудь женщины”: “Ветер шумит в траве, дождь в деодарах [гималайских кедрах] шепчет: 'Шшш-шшш-шшш'”. Он счел здешнюю светскую жизнь захватывающим вихрем “приемов на открытом воздухе, и теннисных матчей, и пикников, и завтраков в Аннандейле, и соревнований в стрельбе, обедов и балов, не говоря уже о прогулках верхом и пешком”. Временами жизнь в Симле казалась Киплингу “единственным способом достойного существования в этой пустынной земле”. Он полушутя признавался в “Повести о двух городах”, Калькутте и Симле, что
купец рискует на равнине
Ради выгоды.
Но правители не могут управлять домом,
Где богатеют, из кухни.
Он отлично понимал, почему
правители в том городе у моря
Обратились в бегство,
И бегут, с наступлением весны, от ее бед,
На холмы.
Помимо приятной погоды, была еще одна забава: флирт с чужими женами, посланными в горы для поправления здоровья доверчивыми мужьями, оставшимися потеть внизу.
Однако Киплинга мучил вопрос, действительно ли разумно вице-королю и его советникам проводить половину года “на той стороне легкомысленной реки”, вдалеке от тех, кем они управляли, как будто “на расстоянии месячного морского пути”. Хотя Киплинг любил соломенных вдов Симлы, его симпатии всегда были с соотечественниками на равнине: Ким, сын британского солдата, “отуземившийся” у Великого Колесного пути; солдат-стоик Теренс Малвени, говорящий на собственном странном наречии (наполовину ирландский язык, наполовину хиндустани); чиновники Индийской гражданской службы (ИГС), изнемогающие от жары на своих сожженных солнцем станциях. Они бывали, как он однажды написал, “циничными, потрепанными и сухими”. Их, как бедного Джека Баррета, могли предать порочные жены, оставшиеся на холмах[93]. Но именно на них, “гражданских”, держалась власть англичан в Индии.
Вероятно, из всех статистических данных о Британской Индии удивительнее всего размер штата ИГС. В 1858-1947 годах число сотрудников службы редко превышало тысячу.[94] При этом население Индии к концу эпохи британского правления перевалило за четыреста миллионов. По словам Киплинга, “одно из немногих преимуществ, которым обладает Индия по сравнению с Англией, это большая возможность завести знакомства… Спустя двадцать лет человек знает любого англичанина в империи, или хотя бы слышал о нем”.
Была ли ИГС самой эффективной бюрократией в истории? И был ли один-единственный британский чиновник в состоянии управлять примерно тремя миллионами индийцев, живущих на территории в семнадцать тысяч квадратных миль (а именно это некоторым окружным чиновникам и приходилось делать)? Да, это возможно; но только в случае, говорил Киплинг, если господа работали как рабы:
Год за годом Англия посылает подкрепления на передний край, который официально именуется Индийской гражданской службой. Они умирают, или губят себя переутомлением, или доводят себя до нервного истощения, или подрывают здоровье, и надеются, что страну можно защитить от смерти и болезней, голода и войны, что она сможет, в конечном счете, стать самостоятельной. Она никогда не станет самостоятельной, но эта идея очень привлекательна, и люди готовы умереть ради нее, и ежегодно продолжается работа по подталкиванию, уговорам, порицанию и похвалам, чтобы жить в стране стало хорошо. Если наблюдается прогресс, почести достаются туземцам, в то время как англичане отходят в сторону, чтобы вытереть пот со лба. Если случается неудача, англичане выходят вперед и берут вину на себя.
Киплинг писал в “Воспитании Отиса Йира”: до тех пор, пока “пар не заменит ручной труд в имперском механизме, всегда будут люди, вымотанные рутинной работой и выброшенные”. Такие люди были “просто рядовыми, пищей для лихорадки, разделяющие с райотом [крестьянином] и запряженным в плуг волом честь быть постаментом, на котором покоится государство”. Отис Иир был типичным “человеком с запавшими глазами, который, по иронии службы, нес 'ответственность' за бурлящий, воющий, никчемный улей, неспособный помочь себе, но сильный в своей власти вредить, мешать и раздражать”. Та ИГС, которую описывает Киплинг, едва ли кажется привлекательной в отношении карьеры. Однако конкуренция за места была жесткой настолько, что кандидаты сдавали, вероятно, самые строгие экзамены в истории. Рассмотрим некоторые из вопросов, задаваемых кандидатам в 1859 году. По современным меркам, тесты по истории — сущий пустяк для зубрилы. Вот два вполне обычных вопроса:
14. Перечислите главные колонии Англии. Расскажите, как и когда она приобрела каждую из них.
15. Перечислите генерал-губернаторов Британской Индии до 1830 года. Назовите даты их правления и кратко опишите основные события, произошедшие в Индии при каждом из них.
А вот вопросы из курса логики и философии сознания куда требовательнее и изящнее:
3. Какие экспериментальные методы применимы для выявления истинного антецедента в явлениях, которые могут иметь множество причин?
5. Дайте классификацию логических ошибок.
Тест по философии сознания и этике являлся важнейшей частью экзамена:
1. Опишите различные обстоятельства ситуаций, которые порождают чувство наслаждения властью.
Если тогда задавали провокационные вопросы, то это один из них (по-видимому, любой кандидат, который бы признал, что власть действительно вызывает радостное чувство, провалился бы). Следующий вопрос не намного легче:
2. Определите… обязанности, проистекающие из… отправления правосудия.
И, наконец (только чтобы отделить сливки Баллиоля[95]), давали задание:
7. Приведите аргументы за и против принципа пользы, рассматриваемого как: а) фактическое и б) долженствующее основание морали.
Конечно, все изменилось со времен Томаса Питта и Уоррена Хейстингса. В те времена должности в Ост-Индской компании продавались и покупались в рамках сложной системы аристократического покровительства. Даже после основания в 1805 году колледжа Хейлибери в качестве школы для будущих индийских гражданских служащих и проведения в 1827 году первого квалификационного экзамена директора компании расценивали посты в ИГС как нечто, чем они вправе распоряжаться. Только в 1853 году патронаж сменила меритократия. Парламентский акт, принятый в том же году, покончил с фактической монополией Хейлибери на должности ИГС и ввел вместо этого принцип открытой конкуренции посредством экзамена. Викторианцы хотели, чтобы Индией управляла по-настоящему образованная элита: беспристрастная, неподкупная, всезнающая.
Идея состояла в том, чтобы привлечь прилежных студентов (желательно Оксфорда или Кембриджа) к управлению империей сразу после первой ступени обучения. Их год или два натаскивали бы в правоведении, языках, индийской истории и верховой езде. Заметим, что ИГС виделась малопривлекательной crème de la crème[96] Оксфорда и Кембриджа — лучшим студентам. Индию, как правило, выбирали те, кто не мог рассчитывать на особенный успех на родине: умные молодые сыновья провинциальных профессионалов, которые желали попытать счастья ради престижной работы за границей — такие, как девонширец Эван Макхоноки. Его двоюродный дед и старший брат служили в ИГС, и именно их письма домой убедили его, что “путь к счастью ведет на Восток”. В 1887 году, после двух лет зубрежки, Макхоноки сдал экзамен ИГС, но отправился в Бенгалию лишь после нескольких лет в Оксфорде, где он изучал индийскую историю, право и языки и сдал по ним экзамены. Но это был еще не финал забега, поскольку первые несколько месяцев в Индии Макхоноки провел, готовясь к еще большему количеству экзаменов. После предварительного теста по хиндустани имя мирового судьи третьего класса Макхоноки было официально опубликовано в газете. К несчастью, он провалился на первых ведомственных экзаменах по гуджарати, индийскому праву, финансовому праву и бухгалтерскому учету (потому что голова была “полна намного более интересными делами — моими первыми лошадьми, щенком фокстерьера [и] упражнениями в стрельбе по перепелам “), но он преуспел при второй попытке.
Макхоноки нашел жизнь мирового судьи (теперь второго класса), а затем и окружного коллектора, удивительно приятной:
Если не было какой-либо особой работы, то раннее утро проходило в конных тренировках, установке тента и т.п., в саду или с камерой. Дневная работа продолжалась с одиннадцати до пяти. После работы, до обеда, — игра в теннис и болтовня на веранде у коллектора… Представьте себе молодого ассистента, восседающего на лошади свежим утром в ноябре, после хорошего муссона… У него почти нет забот, у него на сердце легко, а вокруг виды такие, что только унылая душа может не откликнуться на них. Между деревнями, которые нужно объехать, недолгая охота — если позволит время… Много подсказок относительно того, что думает сельский житель, получены из разговоров между объездами или за наблюдением за тем, как кто-то плывет по тихому пруду.
Но у жизни чиновника-экспата была другая сторона. Была скука от выслушивания жалоб на ставку налога, когда “днем, в жаркую погоду, после долгого утреннего обхода (в лагере) и плотного завтрака, попытки не заснуть, пока записываешь показания или слушаешь, как местные зачитывают бумаги, причиняли почти физическую боль”. Кроме того, было одиночество единственного на сотни миль окрест белого человека:
Когда я только начинал, никто из моих сотрудников (лишь немногие из мамлатдаров, и больше никто в талуках[97]) не говорил на английском, и я редко встречал другого окружного чиновника. В течение семи месяцев я очень редко говорил на английском и был предоставлен исключительно самому себе.
Тяжелее всего была ответственность за управление буквально миллионами людей, особенно во время таких кризисов, как чума, которая посетила Бомбей в 1896 году или голод, разразившийся в 1900 году. Макхоноки позднее вспоминал, что тогда подошли к концу “счастливые безответственные дни. В последующие годы они были редко свободны от беспокойств, которые приносят чума и голод”[98]. Наконец в 1897 году наступила передышка: пост в Симле в качестве заместителя главы Департамента государственных сборов и сельского хозяйства. Именно там он смог оценить, что “вы были не маленьким человеком… а частью великой машины, работе которой вы имели честь помогать”.
Макхоноки не сомневался в том, что поведение окружного чиновника в глазах его подопечных должно быть безупречным: “У райота посещение саиба или случайная встреча с ним вызывает сильное волнение… Об этом будут говорить много дней у деревенских очагов и помнить об этом много лет. Белый будет оценен проницательно и искренне. Так следите за своими манерами и привычками!”
Все же между строками его мемуаров можно увидеть действительность. Макхоноки и другие окружные чиновники зависели от большого числа бюрократов, стоявших ниже на административной лестнице. Они были не связаны договором государственной службы, набирались из индийцев, но именно они несли ответственность за повседневное управление талуками и тахсилами каждого округа. Четыре тысячи индийцев, не связанных договором, состояли на службе в 1868 году, а ниже их была настоящая армия мелких государственных служащих: телеграфисты и билетеры, многие из которых были индийцами. В 1867 году в общественном секторе начитывалось приблизительно тринадцать тысяч рабочих мест, с платой в 75 или больше рупий в месяц, из которых приблизительно половина была занята индийцами. Без помощи этих гражданских служащих “рожденные небом” были бессильны. Такова умалчиваемая правда о Британской Индии, и поэтому Индия, как выразился Макхоноки, не была похожа “на завоеванную страну”. Индийских правителей заменили британцы. Большинство же индийцев преуспевало: значительной их части британское владычество давало возможность сделать карьеру.
Ключом к появлению проанглийски настроенной местной элиты было образование. Хотя сами британцы сначала сомневались, следует ли давать туземцам западное образование, многие индийцы (особенно бенгальцы из высшей касты) быстро оценили выгоду от знания языка и понимания культуры новых господ. Уже в 1817 году преуспевающими бенгальцами, стремящимися к западному образованию, в Калькутте был основан Индийский колледж. Он стал первым из множества заведений, в которых изучали европейскую историю, литературу и естественные науки. Как мы уже видели, и сторонники модернизации, и проповедники христианства в Индии ухватились за идею предоставить индийцам доступ к западному образованию. В 1835 году великий историк-либерал и индийский администратор Томас Бабингтон Маколей — сын аболициониста Захарии Маколея — объяснял, чего можно таким образом достичь, в своих “Замечаниях об образовании”:
Нам, учитывая ограниченные средства, не стоит пытаться образовать всю массу народа. Мы должны в настоящее время приложить все усилия, чтобы сформировать класс, который может быть переводчиком между нами и миллионами, которыми мы управляем, класс индийцев по крови и цвету кожи, но англичан по вкусу, суждениям, этике и интеллекту.
К 1838 году действовали сорок школ с английской программой, находившихся под контролем Генерального комитета народного образования. К 70-м годам план Маколея был в значительной степени осуществлен. Шесть тысяч индийцев получали высшее образование, не менее двухсот тысяч учились в англоязычных школах “высшего порядка”. В Калькутте быстро развивалось издательское дело. Ежегодно на английском языке печаталось до тысячи литературных произведений и научных трудов.
Среди бенефициаров распространяющегося англоязычного образования был честолюбивый молодой бенгалец Джанакинат Бос. Получив образование в Калькутте, Бос в 1885 году стал адвокатом в городе Каттак, а после возглавил муниципалитет. В 1905 году он стал стряпчим в суде и главным прокурором, а семь лет спустя достиг вершины карьеры, будучи назначенным в Законодательный совет Бенгалии. Успехи Боса позволили ему купить просторный особняк в фешенебельном районе Калькутты. Он также получил титул радж-бахадур — индийский эквивалент рыцарского. Двое из трех братьев Боса также поступили на правительственную службу, один из них служил в имперском секретариате в Симле.
Представители этой новой элиты встречались даже среди верхушки ИГС. В 1863 году Сатьендранат Тагор стал первым индийцем, сдавшим экзамен (который был всегда открыт для претендентов независимо от цвета кожи, как и обещала королева Виктория), а в 1871 году еще трех “туземцев” допустили в ряды “рожденных небом”.
Бос был из тех людей, от которых англичане действительно зависели. Без их способности претворять приказы ИГС в жизнь управлять Индией просто не получилось бы. Управление империей было возможно только при сотрудничестве с ключевыми группами управляемых. Это было сравнительно легко сделать в Канаде, Австралии и Новой Зеландии, где туземное население почти исчезло. Гораздо труднее оказалось сохранить лояльность и белых, и местных элит там, где белые были в меньшинстве, как в Индии: там британцы составляли максимум 0,05% населения.[99]
Администраторы, приехавшие в Индию из Лондона, не видели иного выхода, кроме кооптации туземной элиты. Но именно этого британцы, которые давно жили в Индии, и не желали. Они предпочли подавлять туземцев: принуждать их в случае необходимости, но не допускать в свои ряды. Это было дилеммой викторианской эпохи, и от нее зависела не только Индия, но и вся Британская империя.
В июне 1865 года в Лусеа, столице ямайского округа Ганновер, появился плакат с таинственным пророчеством:
Я слышал голос, говорящий со мной в 1864 году, и он изрек: “Скажи сыновьям и дочерям Африки, что грядет великое избавление для них от руки притесняющей”, поскольку, сказал голос, “их угнетают правительство, судьи, господа, торговцы”, и голос также сказал: “Вели им собрать собрание и освятить себя в день избавления, который воистину придет; но если не послушаются, я принесу меч на землю, чтобы наказать их за их неповиновение и за неправедность, которую они сотворили”… Я вижу, что бедствия, обрушивающиеся на землю, будут настолько ужасными и настолько мучительными, что многие возжелают смерти. Но великим будет избавление сыновей и дочерей Африки, если они склонятся во вретище и пепле, как дети Ниневии пред Господом нашим Богом; если мы молимся от всего сердца и склоняемся, у нас нет нужды бояться; иначе враг будет так жесток, что призовет Гог и Магог на брань. Уверуйте.
Воззвание было подписано просто: “Сын Африки”.
Ямайка когда-то была центром крайней формы колониального гнета — рабства. Но его отмена не слишком облегчила участь среднего чернокожего жителя острова. Бывшим рабам для прокорма выделили крохотные участки земли. Из-за засухи цены на провиант взлетели. Тем временем, без поддержки, обеспечиваемой несвободным трудом, старая плантационная экономика стагнировала. Цены на сахар падали, а распространение кофе как товарной культуры лишь отчасти спасало положение. Там, где люди буквально работали до смерти, теперь они пребывали в праздности, поскольку безработица выросла. В этой обстановке власть оставалась в руках белого меньшинства, доминирующего в Ассамблее и судах. Ничтожная часть ямайских афроамериканцев получила собственность и образование, достаточные для того, чтобы сформировать зачаточный средний класс. Однако “плантократы” относились к ним с сильным подозрением. Только в церкви большинство чернокожих ямайцев могло свободно выразить себя.
На 60-е годы пришлось религиозное возрождение. Христианство, смешанное с африканским культом майал, дало опасную милленаристскую смесь. Размышления о грядущем “великом избавлении” подхлестнула публикация письма Эдварда Андерхилла, секретаря Баптистского миссионерского общества, призвавшего к изучению причин бедственного положения Ямайки. Ходили слухи, будто королева Виктория, освобождая рабов, желала наделить их землей, а не правом ее аренды у прежних рабовладельцев. На собраниях обсуждалось содержание письма Андерхилла. В умах зрела классическая революция растущих ожиданий.
Революция началась в городе Морант-Бей (округ Сент-Томас-Ин-Те-Ист), 7 октября 1865 года, в субботу. На эту дату было назначено рассмотрение апелляции некоего Льюиса Миллера против обвинения в незначительном нарушении границ владения, выдвинутого соседом-плантатором. Миллер приходился кузеном Полу Боглу, хозяину маленькой фермы в Стоуни-Гат и активному прихожанину местной черной баптистской церкви.
Письмо Андерхилла вдохновило Богла на прямое политическое выступление. Прежде Богл поддержал учреждение альтернативных “судов” для чернокожих. Теперь он собрал собственное вооруженное ополчение. Со ста пятьюдесятью “бойцами” он явился к зданию суда, где должно было слушаться дело его кузена. Последующая перестрелка с полицейскими у здания суда дала властям основание для ареста Богла и его людей, но полицейские были осыпаны угрозами, когда в следующий вторник попытались выполнить этот приказ в Стоуни-Гат. На следующий день несколько сотен человек, сочувствующих Боглу, двинулись в Морант-Бей, “трубя в раковины и рожки, стуча в барабаны”, и столкнулись с добровольцами, охранявшими встречу прихожан. В ходе столкновения были зарезаны и забиты до смерти восемнадцать человек, в том числе прихожане. Семеро были убиты ополченцами. В следующие дни, когда насилие стало распространяться по округе, были убиты два плантатора. Семнадцатого октября Богл разослал соседям письмо с открытым призывом к оружию:
Каждый из вас должен оставить свой дом, взять оружие, а у кого нет оружия, взять мотыги… Дуйте в раковины, стучите в барабаны, обходите дом за домом, зовите всех… Война идет, мои чернокожие братья, не сегодня-завтра начнется война.
Теперь это был открытый расовый конфликт. Белая женщина утверждала, что слышала, как мятежники поют:
Бакрасов [белых] жаждем мы крови,
Бакрасов кровь мы получим.
За кровью бакрасов идем мы,
Пока ее всю не получим.
Некий плантатор получил угрозу убийства, подписанную “Томасом Киллмэни[100], собирающимся убить еще больше”.
Восстания против белых на Ямайке случались и прежде. Предыдущее, в 1831 году, было жестоко подавлено. Эдвард Эйр, недавно назначенный губернатором Ямайки, был человеком, закаленным в австралийской глуши, и у него нашелся только один ответ[101]. С его точки зрения, причинами бедности чернокожих были “безделье, недальновидность и пороки”. Тринадцатого октября Эйр объявил в округе Суррей военное положение и отправил туда войска. За месяц около двухсот человек были казнены, двести — выпороты. Разрушена была тысяча домов. Тактика, которую санкционировал Эйр, сильно напоминала ту, при помощи которой восемью годами ранее подавили восстание в Индии. Было выказано, мягко выражаясь, недостаточно уважения к надлежащей судебной процедуре. Фактически солдаты (многие — сами чернокожие, из 1-го Вест-Индского полка, плюс мароны) получили лицензию на убийство. Многих расстреляли без суда. Молодого инвалида застрелили на глазах его матери. Какую-то женщину изнасиловали в собственном доме.
Кроме Богла, казнили Джорджа У. Гордона. Землевладелец, бывший судья и депутат Ассамблеи, Гордон был столпом черного общества и отнюдь не революционером. На единственной сохранившейся фотографии он изображен в очках и с усами — воплощение респектабельности. Он почти наверняка не играл никакой роли в восстании. Его даже не было ни в Морант-Бэе, ни поблизости, когда вспыхнул мятеж, хотя Сент-Томас-Ин-Те-Ист и был его избирательным округом. Гордон — “полукровка”, сын плантатора и рабыни, который публично выступал в защиту бывших рабов, — был определен Эйром как зачинщик. Именно Эйр уволил его с должности судьи за три года до этого. Теперь, чтобы гарантировать окончательное избавление, Эйр арестовал его и выслал из Кингстона в область, где было объявлено военное положение. После поспешного разбирательства, исходя из весьма сомнительных письменных показаний, Гордона признали виновным в подстрекательстве к восстанию и 23 октября повесили.
Восстание в Морант-Бэе было безжалостно подавлено. Однако скоро белые плантаторы, которые приветствовали методы Эйра, были повергнуты в шок, как и он сам. Получив поначалу похвалы от министра по делам колоний за свои “дух, энергию и рассудительность”, Эйр был ошеломлен, услышав, что произошедшее станет предметом расследования королевской комиссии, а сам он временно отстранен от должности губернатора. Преследование Эйра инициировало Общество за отмену рабовладения в Британии и за рубежом, которое не позволяло погаснуть пламени аболиционизма и видело в использовании Эйром военного положения возвращение к дням рабства. Ливингстон, узнавший в далекой Африке об этом деле, метал молнии:
Англия встала на дыбы. Напуганная матерями в младенчестве жупелом чернокожего, она ужаснулась до потери разума перед бунтом, и писаки, любящие сенсации, играя роль “ужасных мальчишек”, пугающих тетушек, завопили, что эмансипация была ошибкой. “Негры Ямайки — такие же дикие, какими они были, когда покинули Африку”. Они, возможно, сумели бы выразиться намного сильней, как толпа… которая собирается у Ньюгейта.
К кампании против Эйра, инициированной “старыми леди из Клэпхема”, однако, скоро присоединились некоторые великие интеллектуалы-либералы викторианской эпохи, в том числе Чарльз Дарвин и Джон Стюарт Милль. Не удовлетворившись отставкой Эйра с поста губернатора, они сформировали комитет, выдвинувший против него четыре иска, начиная с обвинения в соучастии в убийстве. Однако у поверженного губернатора нашлись и влиятельные сторонники (среди них Томас Карлейль, Джон Рескин, Чарльз Диккенс и поэт-лауреат лорд Альфред Теннисон). Ни один иск не был удовлетворен, и Эйр смог удалиться в Девон на пожизненную пенсию. Эйр умер в 1901 году. Ему было восемьдесят шесть лет.
После отъезда Эйра с Ямайки с плантаторским режимом было покончено. Отныне островом управлял губернатор, подотчетный Лондону. Законодательный совет, в котором преобладали назначенные губернатором люди, заменил прежнюю Ассамблею. Это был возврат к временам, когда британские колонисты еще не получили “ответственное правительство”. Тем не менее это был прогрессивный шаг, нацеленный на ограничение власти плантаторов и защиту прав чернокожих жителей Ямайки[102]. Это стало характерной чертой поздней Британской империи. В Уайтхолле и Вестминстере господствовали либеральные идеи, и это означало, что приоритет имело верховенство права, а не цвет кожи. А иначе волю колониальных легислатур просто следовало игнорировать. И все же британские колонисты все чаще рассматривали себя как высших по отношению к другим расам не только юридически, но и биологически. Что касается тех, кто нападал на Эйра, то они были бесхитростными bien pensants[103], у которых не было никакого опыта или понимания колониальных условий. Рано или поздно эти два подхода — либерализм центра и расизм периферии — должны были столкнуться.
К 60-м годам XIX века расовая проблема существовала во всех британских колониях, и в Индии, и на Ямайке, и никто не относился к ней серьезнее, чем англо-индийское деловое сообщество[104]. Экономика Ямайки находилась в упадке. Викторианская Индия, напротив, быстро развивалась. Английские капиталисты вкладывали огромные деньги в новые отрасли промышленности: выращивание хлопка и джута, добычу угля и выплавку стали. Особенно это было заметно в Канпуре, на берегах Ганга. За несколько лет он превратился в процветающий промышленный центр, “Манчестер Востока”. Этому преображению город был в значительной степени обязан твердости таких, как Хью Максвелл.
Максвеллы из Абердиншира обосновались здесь в 1806 году и начали выращивать индиго и хлопок-сырец. После 1857 года Максвелл и люди его типа принесли в Индию Промышленную революцию. Они импортировали английские прядильные и ткацкие машины и заводили текстильные фабрики по британскому образцу. До появления паровых машин Индия была мировым лидером в ручном прядении, ткачестве и окрашивании. Англичане поднимали ввозные пошлины, стремясь защититься от индийской продукции. После усовершенствования индустриального способа производства возник спрос на свободную торговлю, и теперь британцы были полны решимости восстановить промышленную экономику субконтинента на основе английской техники и дешевого труда индийцев.
Изображая Британскую Индию, мы обращаем внимание на чиновников и военных, ярко описанных Редьярдом Киплингом, Э.М. Форстером и Полом Скоттом. В результате легко забыть, как мало их там было: в несколько раз меньше, чем бизнесменов, плантаторов и профессионалов. Взгляды делового сообщества сильно отличались от взглядов администраторов. Такие, как Хью Максвелл, видели в росте образованной индийской элиты угрозу — и не в последнюю очередь потому, что понимали, что сами могут оказаться лишними. В конце концов, почему получивший должное образование индиец не сможет быть во всех отношениях столь же пригодным для управления текстильной фабрикой, как члены семьи Максвеллов?
Когда люди чувствуют угрозу, исходящую от другой этнической группы, их обычная реакция заключается в ее унижении и утверждении своего превосходства. Так делали и англо-индийцы после 1857 года. Еще до восстания шла медленная сегрегация белых и туземных поселений, своего рода неофициальный апартеид, разделивший такие города, как Канпур, на “белый” и “черный”. Между ними, по словам Киплинга, проходила “граница, где заканчивается последняя капля белой крови и начинается высокий прилив черной”. В то время как прогрессивные либералы в Лондоне предвидели в отдаленном будущем участие индийцев в управлении делами субконтинента, англо-индийцы перенимали язык американского Юга, чтобы унизить “черномазых”. И они ожидали, что закон закрепит их превосходство.
Эти надежды рухнули в 1880 году, когда новое правительство Гладстона назначило вице-королем Индии Джорджа Фредерика Сэмюэля Робинсона, графа де Грея и графа Рипона. Даже королева Виктория была “изумлена”, услышав о назначении этой особенно прогрессивной фигуры, вдобавок католика (черная метка в ее глазах). Она написала премьер-министру, что она “полагает, что это очень сомнительное назначение, поскольку он, хотя и достойный, но слабый человек”. Рипону не потребовалось много времени, чтобы подтвердить ее подозрения. Едва прибыв в Калькутту, он начал вмешиваться в дела, к которым старые хозяева Индии вроде Хью Максвелла относились очень серьезно.
В 1872-1883 годах существовало принципиальное различие между полномочиями англичан, исполнявших обязанности магистратов и сессионных судей в сельской местности, и их туземных коллег[105]. Хотя и те, и другие состояли на гражданской службе, у индийцев не было права вести уголовные процессы по делам белых обвиняемых. В глазах нового вице-короля это было недопустимой аномалией, поэтому он потребовал принять закон, который бы покончил с ней. Задачу поручили юристу совета Кортни П. Ильберту. Столь же убежденный либерал, как и его начальник, Ильберт во многом являлся противоположностью Хью Максвелла. Максвеллы десятилетиями жили в Индии, а только что приехавший туда Ильберт, довольно робкий юрист, мало что повидал кроме оксфордского Баллиоль-колледжа и лондонского Суда лорда-канцлера. Однако и у него, и у Рипона не было ни малейшего сомнения в том, что следует поставить принцип выше опыта. Согласно законопроекту Ильберта, индиец, имевший необходимую квалификацию, мог судить людей вне зависимости от цвета их кожи. Впредь правосудие не должно было различать расы, как и олицетворяющая его статуя с завязанными глазами в парке Высокого суда в Калькутте.
Нововведение касалось положения не более двадцати индийских магистратов, однако англо-индийскому сообществу предложение Ильберта показалось покушением на их привилегированное положение. Реакция на законопроект Ильберта оказалась настолько резкой, что некоторые назвали его “восстанием белых”. Двадцать восьмого февраля 1883 года, всего через несколько недель после публикации законопроекта и предварительной бомбардировки газет сердитыми письмами, в Калькутте, во внушительном неоклассическом здании муниципалитета собрались несколько тысяч человек, чтобы послушать подстрекательские речи против образованных индийских служащих, презрительно называемых бенгальскими бабу, “господами”. Атаку возглавил величественный Дж.Дж. Дж. Кесвик (Король), старший партнер в чайной фирме “Джардин, Скиннер и Кº”. Он обратился к аудитории: “Считаете ли вы, что туземные судьи, прожившие три или четыре года в Англии, вернутся настолько европеизированными по нраву и характеру, что окажутся в состоянии опровергать ложные обвинения, выдвинутые против европейцев, как если бы они сами были этого рода-племени? Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс пятна свои?” Получение индийцами образования, по словам Кесвика, не привело ни к чему хорошему: “Образованием, которое правительство дало им… они пользуются главным образом для того, чтобы насмехаться над ним, выказывая свое недовольство… И эти люди… требуют власти, чтобы разбирать дела и судить расу с львиным сердцем, храбрость и кровь которой сделали эту страну такой, какой она стала, и возвысила их до нынешнего состояния”. С точки зрения Кесвика, обучать индийцев для того, чтобы они становились судьями, было бессмысленно, так как те якобы неспособны и по своему рождению, и по воспитанию судить европейца. “В этих обстоятельствах, — закончил он под одобрительный гул, — стоит ли удивляться тому, что мы должны протестовать, что мы должны сказать, что эти люди непригодны к тому, чтобы управлять нами, что они не могут судить нас?”
В грубости Кесвика превзошел только второй главный оратор, Джеймс Бренсон: “Воистину, осел лягает льва. (Гром аплодисментов.) Покажите ему, как вы оцениваете свою вольность, покажите, что лев не мертв, а уснул, и ради Бога, заставьте страшиться его пробуждения. (Одобрительные крики со всех сторон.)”
В резиденции, находящейся через улицу, Рипон был озадачен этой враждебной реакцией на законопроект Ильберта. Он писал министру по делам колоний лорду Кимберли:
Признаюсь, я понятия не имел, что так много англичан в Индии испытывают подобные чувства. Я заслуживаю такого порицания, которое только возможно, за то, что я, прожив два с половиной года в Индии, не проник в истинные чувства среднего англо-индийца, которые тот испытывает к туземцам, среди которых живет. Теперь они мне известны, и это знание порождает у меня чувство относительно будущего этой страны, близкое к отчаянию.
Однако Рипон решил стоять на своем: “Поскольку мы подняли этот вопрос, мы должны довести дело до конца и проложить путь для наших преемников”. Вопрос стоял острый: как управлять Индией — “во благо народов Индии всех рас, классов и верований” или “только в интересах маленькой группы европейцев”?
Разве обязанность Англии не состоит в том, чтобы попытаться поднять индийский народ, возвысить его в общественном отношении, образовать политически, вывести на путь движения к материальному процветанию, образования и этики? Или же весь смысл и цель ее правления заключается в том, чтобы удерживать сомнительную власть над теми, кого г-н Бренсон называет “подчиненной расой, глубоко ненавидящей своих поработителей”?
Рипон, конечно, был прав. Оппозиция калькуттских деловых кругов основывалась не только на расовых предрассудках, но и на личном интересе: попросту говоря, такие люди, как Кесвик и Бренсон, привыкли пользоваться законом для того, чтобы проложить себе дорогу в сельскую местность, где производился джут, шелк, индиго и чай для их фирм. Но теперь, когда их оппозиция законопроекту Ильберта стала открытой, вице-король должен был думать не только о принципах. К сожалению, он положился на прецедент. Метнув снаряд в белое сообщество, Рипон почти сразу же уехал из Калькутты. Приближалось лето, и ничто не могло нарушить заведенный порядок. Пришло время ежегодного путешествия в Симлу, и вице-король отправился в Симлу. Дельцы из калькуттских контор воспользовались его бегством. Бизнес шел внизу, на равнине, какой бы ни была температура. Зрелище того, как Рипон перебирается в Симлу, не могло утихомирить людей, подобных Кесвику.
На холмы, в Чапсли, свою элегантную резиденцию в Симле, отправился и автор билля, вызвавшего ожесточенные споры. Тактика Ильберта заключалась в том, чтобы переждать лето, “О… чувствах, которые вызвал билль, — писал он с тревогой своему оксфордскому наставнику Бенджамину Джоуэтту, — я не имел ни малейшего представления… и… конечно, не ожидал такой бури”. “Я сильно сожалею, — сказал он другому другу, — что эта мера обнаружила и усилила расовую враждебность”. Друг Ильберта, сэр Томас Фаррер из Совета по торговле, заверил его, что либералы на его стороне:
Борьба между жаждой власти, гордостью расы [и] жадностью торговца… с одной стороны и истинным самоуважением, человечностью, справедливостью к подчиненным, симпатией… с другой — это продолжающийся бой между ангелом и дьяволом… за души человеческие.
Законопроект Ильберта поляризовал не только индийское общество, но и английское. Для либералов вроде Фаррера это была борьба за нравственность. Просвещенных поклонников Нагорной проповеди, однако, в Калькутте оказалось меньше, чем в Клэпхеме. Углубляющийся кризис, вызванный законопроектом Ильберта, прекрасно проиллюстрировал опасности управления континентом с горы.
По всей стране, при невыносимой жаре индийского лета, шла агитация. Англо-индийцы сформировали комитеты и собрали деньги. Киплинг, используя свой авторитет, обвинил Рипона в “проектировании темной утопии, питающей гордость бабу / Сказками о правосудии — и с предвзятостью с его стороны”. Политика вице-короля, жаловался он, такова: “Суматоха, и лепет, и непрерывная борьба”. Хью Максвелл из Канпура также присоединил свой голос к хору недовольных. По его мнению, для правительства было бы “неблагоразумно” “провоцировать расовую вражду”. Почему Рипон и Ильберт не видят, “что туземный ум не способен оценить и принять европейские идеи управления в руководстве страной и народом”?
“Восстание белых” было глубоко связано с воспоминаниями о Сипайском восстании, подавленном четвертью века ранее. Тогда в Канпуре были перебиты все белые женщины — и, как мы видели, вскоре возникла легенда о том, что совершались изнасилования, а не только убийства, как если бы каждый индиец только и ждал возможности похитить первую встречную мем-саиб. В удивительно схожем духе актуальной темой кампании против законопроекта Ильберта была угроза, которую якобы представляют для англичанок судьи-индийцы. Анонимный автор писал в “Инглишмен”: “Чья-либо жена может быть заподозрена в мнимом преступлении и… что понравилось бы нашим подданным сильнее, чем запугать и опозорить несчастную европейскую женщину?.. Чем выше положение ее мужа… тем больший восторг будет испытывать ее мучитель”. “Мадрас мейл” вопрошала: “Разве наши жены должны быть вырваны из домов по лживым оговорам, [которые] возводят люди, не уважающие женщин, не понимающие, а во многих случаях и ненавидящие нас?.. Вообразите, прошу вас, англичане, что она схвачена полуголым туземцем, чтобы предстать перед судом и, возможно, быть осужденной”.
Такой язык выдает один из наиболее странных комплексов викторианцев: страх перед сексуальностью. Не случайно сюжеты самых известных романов эпохи — “Поездка в Индию” Форстера и “Жемчужина в короне” Скотта — начинаются с предполагаемого посягательства индийца на англичанку, за которым следует судебный процесс, где председательствует судья-индиец. Такое действительно случалось. Когда анти-ильбертова кампания достигла кульминации, англичанка по фамилии Юм обвинила своего уборщика в изнасиловании, и хотя обвинение оказалось ложным (на самом деле они были любовниками), в лихорадочной атмосфере того времени оно казалось доказательством справедливости такого опасения.
Вопрос в том, почему угроза, что индийские судьи смогут судить англичанок, связывалась с вероятностью сексуальных контактов между индийцами и англичанками. В конце концов, между мужчинами-англичанами и индианками не было недостатка в таких контактах (до 1888 года существовали даже легальные бордели для британских солдат). И все-таки законопроект Ильберта, казалось, угрожал разрушением не только казармам, но и спальням в бунгало. Девяносто тысяч белых, которые претендовали на управление 350 миллионами коричневых, видели в равенстве перед законом прямую дорогу к межрасовому насилию.[106]
В декабре, когда Рипон вернулся в Калькутту, он получил смешанный — или скорее раздельный в расовом отношении — прием. Когда он ехал через мост от железнодорожной станции, толпы ликующих индийцев приветствовали “друга и спасителя”. Но в Резиденции Рипон был освистан, ошикан и осмеян соотечественниками, один из которых дошел до того, что назвал его “проклятым старым педерастом”. На банкетах только официальные лица были готовы выпить за здоровье вице-короля. Ходили даже слухи о заговоре с целью похитить его и отправить в Англию. Чучело злополучного Ильберта публично сожгли.
Вице-король уступил. Он оказался, как и предсказала королева, слабым и не получил помощи от несвоевременно посетившего Индию ее сына, герцога Коннахта (тот назвал Рипона “самым большим дураком в Азии”). Принципиально важные положения законопроекта Ильберта были отвергнуты, и белые подсудимые в любом уголовном деле, которое мог слушать индийский судья, получили право требовать, чтобы жюри присяжных не менее чем наполовину состояло из англичан или американцев. Это был удивительно странный компромисс. И все же это была уступка, причем опасная. Презрение, которое питало большинство англо-индийцев к образованным индийским судьям и их друзьям, теперь выказывалось открыто. Как заметил с тревогой один из коллег Ильберта, тон кампании в печати против этого законопроекта был рискованно несдержанным. Письма “изобиловали дикими оскорблениями и обидными нападками на туземцев, и каждый железнодорожный охранник или бригадир с плантации индиго мог безнаказанно их третировать, будто господин своих рабов… Политическое покрывало, которое правительство набрасывало на тонкие отношения между двумя расами”, было “грубо разорвано толпой, потрясающей кулаками перед лицом всего туземного населения”. И теперь, как он опасался, стало очевидно действительно важное следствие провала законопроекта Ильберта: не “восстание белых”, а реакция индийцев. Лорд Рипон совершенно неумышленно пробудил подлинно индийское национальное самосознание. Газета “Индиан миррор” отмечала:
Первый раз в современной истории индусы, мусульмане, сикхи, раджпуты, бенгальцы, мадрасцы, бомбейцы, пенджабцы и пурби соединили усилия, чтобы создать конституционное объединение. Целые расы и классы, которые никогда прежде не интересовались делами страны, принимаются за них теперь с таким рвением и серьезностью, что это искупает прежнюю их апатию.
Всего два года спустя после “восстания белых” состоялся первый съезд Индийского национального конгресса (ИНК). Хотя британский основатель видел в этой партии подобие клапана для выпуска пара, ИНК занял видное место в националистическом движении[107]. С самого начала в него входили стойкие люди из образованного класса, которые служили британской власти, вроде Джанакината Боса и аллахабадского адвоката Мотилала Неру. Джавахарлал, сын последнего, стал премьер-министром независимой Индии. А сын Боса, Субхас Чандра, во время Второй мировой войны возглавил армию, сражавшуюся против англичан. Совсем не преувеличение видеть в “восстании белых” причину отчуждения этих двух семей от колониальной администрации.
Индия была ядром Британской империи. Как только британцы начали вызывать отчуждение у англизированной элиты, фундамент империи пошел разрушаться. Но могла ли найтись другая часть индийского общества, которая поддерживала бы британцев? В это довольно трудно поверить, но альтернативу азиатскому апартеиду некоторые искали в английской классовой системе.
Многие британские чиновники, долго работавшие в Индии, утешали себя мыслью о доме — не имитации, которую можно было увидеть в Симле, а о настоящем, куда они однажды возвратятся. Викторианская эпоха близилась к концу, а воспоминания экспатриантов о родине все сильнее расходились с действительностью. Они с ностальгией вспоминали неизменную сельскую Англию, сквайров и пасторов, крытые соломой дома и приветливых деревенских жителей. То было характерное для тори видение традиционного, иерархического общества, которым в духе мягкого патернализма управляют помещики. О том, что Британия стала промышленным гигантом и что с 1870 года большинство британцев жило в городах с населением свыше десяти тысяч человек, как-то забывали.
Подобное происходило и тогда, когда жители Британии думали об Индии. “Что может знать об Англии тот, кто знает только Англию?” — упрекал Киплинг соотечественников, которые управляли мировой империей, не покидая Британских островов. Возможно, этот вопрос адресовался самой королеве Виктории. Она была рада, когда в 1877 году парламент предоставил ей (по ее собственному предложению) титул императрицы Индии. Но она никогда не бывала там. Виктория предпочитала, чтобы Индия сама являлась к ней. К 80-м годам ее любимым слугой стал индиец по имени Абдул Карим, также известный как мунши, учитель. Он прибыл с нею в Осборн-хаус в 1887 году, олицетворяя собой такую Индию, которую королеве нравилось воображать: учтивый, почтительный, послушный, преданный. Незадолго до этого королева-императрица пристроила к Осборн-хаусу новое крыло, центром которого стал впечатляющий зал Дурбар. Локвуд Киплинг, отец Редьярда, наблюдал за работами. Постройка была явно вдохновлена интерьерами Лал-Кила в Дели. Ни намека на новую Индию железных дорог, шахт и хлопковых фабрик. Так британцам нравилось видеть Индию в 90-х годах. Это была фантазия.
В 1898 году правительство консерваторов, возглавляемое маркизом Солсбери, назначило вице-короля, вся карьера которого в Индии стала попыткой претворить эту фантазию в жизнь. Джордж Натаниэль Керзон для многих современников был совершенно невыносимым человеком. Родившийся в аристократической дербиширской семье, гордящейся своими корнями, уходящими в эпоху норманнского завоевания, он как стрела пронесся через Итон, Оксфорд, Палату общин и Министерство по делам Индии. По правде говоря, знаменитое чувство превосходства[108] давалось ему без усилий. Порученный в детстве заботам сумасшедшей гувернантки, он периодически был вынужден проходить по деревне в высоком колпаке с надписями “лгун”, “ябеда” и “трус”. (Позднее он размышлял: “Ни один родовитый и смышленый ребенок никогда не плакал так много и по столь справедливым причинам”.) В школе Керзон “должен был первенствовать во всем, за что бы ни брался… Я хотел делать все так, как считал нужным я, а не они”. В Оксфорде — “этом кратком промежутке между Итоном и кабинетом”, как пошутил кто-то, — он был не менее деятелен. Не получив первого места на экзаменах, он решил “доказать им, что они совершили ошибку”, добившись премии Лотиана, премии Арнольда и членства в колледже Олл-Соулз. Марго Асквит не могла не впечатлить его “лакированная самоуверенность”. Другие выражались жестче. Карикатура, изображающая его выступающим в парламенте у Ящика депеш[109], называлась так: “Божество, вещающее тараканам”.
Когда Керзон стал вице-королем, ему не исполнилось и сорока. То была работа, для которой он родился на свет. В конце концов, разве не была великолепная резиденция вице-короля в Калькутте точной копией имения его семьи в Кедлстоне? Стать вице-королем, как он открыто признавал, было “мечтой моего детства, исполнением амбиций моей взрослой жизни, моего самого высокого понимания обязанностей по отношению к государству”. Керзон чувствовал себя призванным укрепить британское правление в Индии, которое подрывали либералы вроде Рипона. Они полагали, что у всех должны быть равные права, независимо от цвета кожи. Англо-индийцы, как мы видели, предпочли своего рода апартеид, при котором крошечное белое меньшинство могло помыкать массой “черных”. Но Керзон, аристократтори, не мог иметь столь простой взгляд на индийское общество. Видя себя почти на самой вершине пирамиды, увенчанной монархом, Керзон жаждал прежде всего иерархии. Он и ему подобные стремились копировать в империи то, чем они восхищались в британском феодальном прошлом. Раньше британские правители Индии погружались в индийскую культуру, чтобы стать истинными ориенталистами. Керзон был “ториенталистом”.
Черты феодальной Индии разглядеть было нетрудно. Так называемые “туземные княжества” составляли приблизительно треть территории Индии. Номинальными их хозяевами оставались махараджи, находящиеся под неусыпным оком британского “личного секретаря” (роль, которая в других восточных империях называлась “Великий визирь”). Даже в областях, которыми управляли сами британцы, большинство сельских районов было во власти индийских аристократов-землевладельцев. В глазах Керзона именно эти люди являлись лидерами Индии. Выступая в 1905 году в Калькуттском университете, он выразился так:
Я всегда был сторонником сохранения в Индии туземных государств и искренним доброжелателем наследных правителей. Я верю, что они не исторические реликты, но правители, не марионетки, но активные администраторы. Я хочу, чтобы они разделили как обязанности, так и славу британского правления.
К этому типу людей принадлежал махараджа Майсура, которому в 1902 году был придан личный секретарь Эван Макхоноки. Этот махараджа был, по крайней мере теоретически, наследником Типу, некогда самого опасного противника Ост-Индской компании. Однако те дни давно прошли. Махараджа получил образование у сэра Стюарта Фрэзера, занимавшего значительный пост в ИГС. Считалось, вспоминал Макхоноки, “что личный секретарь, привлеченный из той же самой службы, обладающий необходимым опытом, будет в состоянии облегчить Его Высочеству тяготы трудов, продемонстрировать ему некоторые из наших методов и… подталкивать его в нужном направлении”. Рассказы Макхоноки о семи годах, проведенных в Майсуре, дают представление о марионеточной роли, которую, как ожидалось, будут играть такие правители: “Его Высочество… на молодых плечах нес удивительно зрелую голову, которая, однако, никоим образом не препятствовала ребяческому и искреннему удовольствию от… спортивных состязаний… У него [также] были вкус и знание западной и родной музыки… [Тем временем] мы приступили к работе, снесли трущобы, сделали прямыми и широкими дороги, устроили открытую систему дренажа, соединенную с главными коллекторами, ведущими в септические резервуары, предоставили новое жилье перемещенному населению и организовали уборку мусора”.
Махараджа-повеса, богатый, вестернизированный — и политически почти бессильный — станет известной фигурой во всей Индии.
В обмен на невмешательство в дела управления и щедрое содержание британцы требовали только одного: лояльности. И они ее получали. Когда Керзон посетил Нашипур, ему преподнесли специально сочиненное по этому случаю стихотворение:
Приветствуем тебя, о вице-король,
Могущественный правитель Индии!
Виждь! Тысяча глаз нетерпеливо ждет, чтобы созерцать тебя!
Переполнены наши сердца льющейся через край радостью,
Освящены мы, и наши желания исполнены;
И Нашипур чтит тебя, склоняясь к твоим ногам.
Великолепно и твердо владычество Англии в Индии.
Благословенен народ, имеющий такого правителя.
Стойко держался ты цели достижения благосостояния подданных;
Любя и защищая их, как добрый сердечный отец;
О! Где еще найти такого благородного правителя, как ты!
Действительно, где? На самом деле озабоченность Керзона иерархией не была чем-то новым. Вице-король лорд Литтон питал еще более странные надежды на индийский “феодальный нобилитет”, на принцип, согласно которому, “чем дальше на восток вы идете, тем важнее церемонии”. Литтон даже попытался создать в ИГС отдел, специально предназначенный для сыновей этой восточной аристократии. Цель, как сказал один чиновник из Пенджаба в 1860 году, заключалась в том, чтобы “прикрепить к государству… рассеянный по всей стране корпус, значимый своей собственностью и рангом”. “Ториентализм” свойствен был не только Индии. В Танганьике сэр Дональд Камерон стремился укрепить связи от “крестьянина… к старейшине, от старейшины к младшему вождю, от младшего вождя к старшему вождю, от старшего вождя к окружному чиновнику”. В Западной Африке лорд Кимберли полагал, что лучше “не иметь отношений с 'образованными туземцами' в целом. Я бы предпочел общаться только с наследственными вождями”. Леди Гамильтон, жена губернатора Фиджи, даже расценивала местных вождей как равных себе по статусу (в отличие от английской няни своих детей). “Все восточные люди чрезвычайно возвышают господина”, — настаивал Ллойд Джордж незадолго перед тем, как стать Верховным комиссаром в Египте. Цель империи, размышлял Фредерик Лугард, состояла в том, чтобы “поддержать традиционное правление как твердыню социальной безопасности в меняющемся мире… Действительно важной категорией является статус”. Лугард разработал целую теорию “косвенного правления” — антитезу прямого, которое было установлено на Ямайке в 1865 году. Согласно ей британское присутствие могло быть минимальным, вся местная власть принадлежала элитам, а институты центральной власти (в особенности тесемки кошелька) оставались в руках британцев.
Параллельно реставрации, консервации и (там, где это было необходимо) созданию традиционной иерархии разрабатывалась административная иерархия империи. В Индии в 1881 году насчитывалось не менее семидесяти семи рангов. По всей империи чиновники жаждали членства в ордене Святого Михаила и Святого Георгия в качестве CMG (“Зовите меня Богом”), KCMG (“Прошу называть меня Богом”) и GCMG (“Бог зовет меня Богом”)[110]. Существовала, как пояснял лорд Керзон, “жадная страсть [среди] англоязычного сообщества во всем мире к титулам и старшинству”.
Эти люди, по его мнению, предпочитали величественную архитектуру. При Керзоне реставрировали Тадж-Махал и Фа-техпур-Сикри, а в Калькутте построили Мемориал Виктории. Примечательно, что самым нелюбимым для Керзона местом в Индии был город, который викторианцы построили на пустом месте. Симла (“пригород среднего класса на холме”), где Керзону приходилось обедать в “обществе молодых людей, интересовавшихся только игрой в поло и танцами”. Резиденция вице-короля казалась Керзонам вульгарной. (“Я пытаюсь сдержать разочарование, — признавалась леди Керзон, — хотя миллионер из Миннеаполиса упивался бы этим”.) Компания за обедом заставляла их чувствовать, что они обедали “каждый день в комнате домоправительницы с дворецким и горничной”. Это стало для них настолько невыносимым, что они поселились в кемпинге в полях неподалеку от Симлы, около площадки для игры в гольф. Грустная правда заключалась в том, что британцы в Индии были нестерпимо банальны.
Зенитом “ториентализма” Керзона стал делийский дурбар 1903 года, захватывающее зрелище, которое он лично организовал в честь коронации Эдуарда VII. Дурбар, или “керзонация”, стал прекрасным выражением псевдофеодального представления вице-короля об Индии. Его основным моментом была символическая процессия слонов, на которых восседали индийские правители. Это было, как заметил наблюдатель,
великолепное зрелище, и никакое описание не в состоянии дать представление о… сиянии цветов… разнообразии… попон, великолепии платьев, украшающих высокопоставленных персон, следовавших за вице-королем… Шепот восхищения, врывающийся в отрывистые приветствия, доносился из толпы.
Там были они все, от Бегум из Бхопала[111] до махараджи Капуртала, покачивающиеся на слонах позади Великого Панджандрума.[112] На журналиста произвели большое впечатление “чернобородые короли, раскачивающиеся туда-сюда в такт движению их гигантских ездовых животных… Это зрелище было совершенно невероятно для нашего XIX века [sic]”. Среди этой феерии была зачитано послание отсутствующего короля-императора, которое настолько точно отражало представления вице-короля, что могло быть написано только Керзоном:
Его империя сильна… потому что он почитает привилегии и уважает достоинство и права всех своих вассалов и подданных. Лейтмотивом британской политики в Индии должно быть сохранение всех лучших черт туземного общества. Благодаря этой политике мы достигли удивительного успеха, в этом мы видим залог триумфов и в будущем.
У всего этого был фатальный изъян[113]. Дурбар, без сомнения, получился роскошным, но это была только ширма, а не нечто реальное. Второй после Индийской армии опорой британской власти были не махараджи на слонах, а созданная Маколеем элита, состоящая из англизированных юристов и служащих. И в этих самых людях Керзон видел угрозу. Он принципиально избегал “бенгальских бабу”. Когда у него спросили, почему при нем так мало туземцев преуспевает на службе, он ответил, что
высокопоставленный туземец обыкновенно не соответствует [задачам], не вызывает уважения у подчиненных, европейских или даже туземных, и склонен уклоняться от трудностей или избегать их.
Спустя два года после дурбара Керзон начал наступление на бабу. Он объявил — якобы во имя административной эффективности — что Бенгалию разделят на две части. Будучи столицей и Бенгалии, и Индии, Калькутта являлась политической опорой Индийского национального конгресса, который к тому времени прекратил играть роль (если вообще играл ее) предохранительного клапана для выпуска туземного недовольства. Керзон очень хорошо понимал, что раздел Бенгалии расколет националистическое движение. Столица была, как сам он выразился,
центром, из которого управляется Конгресс. Любая мера с последствиями, которые разделили бы бенгалоязычное население… или ослабили влияние адвокатов, держащих в своих руках всю организацию, встречает… негодование с их стороны.
Это предложение оказалось настолько непопулярным, что против англичан поднялась такая волна насилия, какой не бывало со времен Сипайского восстания.
Националисты начали с бойкота английских товаров и пропаганды свадеши (буквально “отечественный”) — экономической самодостаточности Индии. Эту тактику поддержали умеренные, например Рабиндранат Тагор[114]. Проводились забастовки и демонстрации. Некоторые недовольные пошли еще дальше. По всей Бенгалии начались нападения на британских чиновников, несколько раз неизвестные покушались на жизнь самого губернатора Бенгалии. Первое время власти считали насилие делом рук бедных, необразованных индусов. Но 30 апреля 1908 года, когда две англичанки погибли от взрыва бомбы, предназначавшейся для Дж. Д. Кингсфорда, судьи Музаффарпурского округа, полицейские раскрыли тревожную правду: это была совершенно иная угроза, чем та, которую представляли мятежные сипаи в 1857 году. Простые солдаты, защищавшие традиции и религию, очень отличались от радикальных националистов, вооруженных нитроглицерином. И главарями их выступали вовсе не бедные кули. Одну из террористических организаций, “Анушилан Самити”, возглавлял Праматанат Митра, барристер, выступавший в Высоком суде в Калькутте. Когда полицейские из спецотдела провели обыски по пяти чрезвычайно респектабельным калькуттским адресам, они обнаружили оборудование для изготовления бомб. Были арестованы двадцать шесть молодых людей, и не подозрительных кули, а бенгальских браминов, представителей элиты.
У тех, кто предстал перед судом в Алипуре, едва ли могло быть менее респектабельное происхождение. Один из подсудимых, Ауробиндо Гхош, был лучшим учеником в лондонской школе Святого Павла и студентом кембриджского Кингс-колледжа. Он даже оказался ровесником одного из своих судей, которого, кстати, превзошел в греческом языке во время поступления на службу (Гхош не занял должность только потому, что не сдал экзамен по верховой езде). Один из юристов-англичан, участвовавших в процессе, заметил, что
оставалось только сожалеть, что человек такого умственного масштаба, как Ауробиндо, не получил должности только потому, что не умел или не желал ездить верхом… Если бы для него нашлось место в Службе народного образования, полагаю, он пошел бы далеко не просто в личной карьере, но и в укреплении связей между своими соотечественниками и нами.
Но было поздно. Британцы желали создать индийцев по своему образу. Теперь, отворачиваясь от этой англизированной элиты, они, подобно Франкенштейну, создали монстра. Ауробиндо Гхош воплощал национализм, который должен был вскоре проявиться по всей империи именно потому, что являлся продуктом высшего английского образования.
Алипурское дело отличалось от скорой расправы в Морант-Бэе. Суд шел почти семь месяцев. Ауробиндо Гхоша оправдали, и даже смертный приговор, вынесенный главе группы, его брату Бариндре Кумару Гхошу, был позднее смягчен, несмотря на то, что он признался в суде, что позволил убить государственного обвинителя. Последняя уступка националистам была сделана в 1911 году, когда решение Керзона об административном разделе Бенгалии отменили. (Это все-таки случилось после обретения Индией независимости.) Демонстрация слабости не положила конец терроризму.
Впрочем, англичане нашли лучший способ наказать непокорную столицу Бенгалии: правительство переехало в Дели, бывшую столицу Великих Моголов. Некогда, до появления докучливых бабу, Калькутта была естественной базой империи, нацеленной на прибыль. Дели должен был стать подходящим штабом в “ториенталистскую” эпоху, а Нью-Дели — высшим выражением несказанного снобизма эпохи.
Увы, Керзон не пробыл в должности достаточно долго, чтобы увидеть, как город из холста, который он построил для дурбара, превратился в город из розового камня. Архитекторы Нью-Дели Герберт Бейкер и Эдвин Лютьенс видели свою цель в том, чтобы создать символ могущества Британии, затмившей величие Моголов. Они сразу поняли, что город должен стать наследием “ториентализма”. Лютьенс признавался, что пребывание в Индии заставило его почувствовать себя “феодалом, как тори, и даже древнее” (он даже женился на дочери лорда Литтона). Бейкер встал на “политическую точку зрения”. Цель, полагал он, состоит в том, чтобы “выразить чувства индийцев там, где они не вступают в конфликт с великими принципами”. То, что сделали эти два человека, поразительно: они создали единственный архитектурный шедевр Британской империи. Нью-Дели грандиозен. Одна только резиденция вице-короля занимала четыре с половиной акра. В ее штате было шесть тысяч слуг и четыреста садовников (пятьдесят из них занимались только тем, что прогоняли птиц). Дворец, бесспорно, удивительно красив. Только очень сурового антиимпериалиста не тронет зрелище смены караула у здания, теперь являющегося Президентским дворцом, когда его огромные башни и купола сияют в робких лучах рассвета. Однако политический месседж Нью-Дели ясен настолько, что нет нужды выводить его из символики архитектуры. Бейкер и Лютьенс украсили свое творение такой надписью на стене Секретариата:
Свобода не нисходит к людям. Люди должны подняться к свободе. Это благо, прежде чем пользоваться им, следует заслужить.
Это, конечно, не слова Керзона, но по тону определенно керзонианские.
Ирония в том, что всю эту архитектурную расточительность оплатил индийский налогоплательщик. Вот уж действительно: прежде чем индийцы заслужат свободу, они заплатят за привилегию быть управляемыми британцами.
Но стоило ли того дело? Британцам это было очевидно. Но даже сам Керзон иногда признавал, что британское владычество “может быть благом для нас, но не является (ни равным образом, ни в целом) благом для них”. Индийские националисты искренне с этим соглашались, жалуясь, что богатство Индии течет в карманы иностранцев. Теперь мы знаем, что эта утечка — если судить о колониальном бремени по положительному торговому балансу — составляла немногим более 1% чистого внутреннего продукта Индии в 1868-1930 годах. Это гораздо меньше, чем утекало в карманы голландцев из их Ост-Индской империи в тот же период (7-10% индонезийского чистого внутреннего продукта).
В другом столбце бухгалтерского баланса — огромные инвестиции в индийскую инфраструктуру, ирригационную систему и промышленность. К 80-м годам XIX века англичане инвестировали в Индию 270 миллионов фунтов стерлингов (чуть менее пятой части иностранных инвестиций Великобритании). К 1914 году этот показатель достиг четырехсот миллионов фунтов стерлингов. Усилиями англичан площадь орошаемых земель в Индии увеличилась в восемь раз. К концу эпохи британского правления орошалось 25% земель (при Моголах — 5%). Британцы с ноля создали индийскую угольную промышленность, которая к 1914 году давала почти шестнадцать миллионов тонн угля в год. При британцах производство джута увеличилось в десять раз. Британцы улучшили и систему здравоохранения: средняя продолжительность жизни в Индии выросла на одиннадцать лет[115]. Британцы ввели в обычай употребление хинина для профилактики малярии. Они пропагандировали вакцинацию от оспы (часто вопреки сопротивлению индийского населения) и совершенствовали городское водоснабжение, нередко становившееся источником холеры и других болезней. Трудно усомниться и в том, что индийцам пошла на благо неподкупность чиновников из Индийской гражданской службы. После обретения страной независимости англофила Нирада Чандру Чоудхури уволили с Всеиндийского радио за то, что он посвятил свою “Автобиографию неизвестного индийца” “памяти Британской империи в Индии… потому что всем, что в нас есть хорошего, мы обязаны… Британской империи”. Это, конечно, преувеличение. Но в этих словах есть и зерно правды, и именно оно оскорбило националистов.
Правда, средний индиец не стал при англичанах намного богаче. В 1757-1947 годах британский ВВП на душу населения увеличился в реальном исчислении на 347%, индийский — на 14%. Существенная доля прибыли, которую приносила индийская промышленность, доставалась английским управляющим компаниям, банкам и акционерам, хотя не было нехватки и в индийских инвесторах и предпринимателях. Политика фритредерства, введенная в Индии в XIX веке, принудила местных производителей к гибельному соревнованию с европейскими (в это же время США защищали свою зарождающуюся промышленность высокими ввозными пошлинами). В 1896 году индийская текстильная промышленность всего на 8% удовлетворяла внутренний спрос на ткани[116]. Следует помнить и о том, что от дешевого труда индийских рабочих зависела имперская экономика. С 20-х годов XIX века до 20-х годов XX века около 1,6 миллиона индийцев покинуло Индию, чтобы работать в колониях Карибского бассейна, Африки, Индийского и Тихого океанов — от каучуковых плантаций Малайи до сахарных заводов Фиджи. Условия, в которых они путешествовали и работали, зачастую были не намного лучше условий жизни африканских рабов столетием раньше. Благие устремления таких чиновников, как Макхоноки, не смогли предотвратить ужасный голод 1876-1878 и 1899-1900 годов. Действительно, британская склонность к экономике laissez-faire фактически привела к ухудшениям[117]. Но стали бы индийцы богаче под властью Великих Моголов? Или им лучше жилось бы при голландцах либо, например, русских?
Было вроде бы самоочевидно, что индийцы станут богаче, если ими будут управлять индийцы. Но это было верно лишь с точки зрения правящих элит, которых лишили власти англичане и чью часть национального дохода (около 5%) использовали затем в собственных целях. Большинству индийцев не было очевидно, что их участь улучшится в случае обретения страной независимости. При британском владычестве в деревенской экономике доля чистого дохода фактически выросла с 45 до 54%. Поскольку этот сектор кормил около трех четвертей населения, остается мало сомнений в том, что британское правление сглаживало неравенство в Индии. И пусть при британцах доходы индийцев не слишком выросли: вероятно, дела могли бы пойти гораздо хуже, если бы в результате Сипайского восстания трон Моголов был восстановлен. Китай при китайских правителях отнюдь не процветал.
Таким образом, индийский национализм питало не обнищание большинства, а отверженность привилегированного меньшинства. В эпоху Маколея британцы сформировали англоязычную, образованную на английский манер индийскую элиту гражданских служащих, на которых держалась колониальная административная система. Со временем эти люди, как и предсказывал Маколей[118], захотели принять некоторое участие в управлении страной. Однако в эпоху Керзона англичане отвергли их ради махараджей — фигур декоративных, в большой степени утративших свою значимость.
На закате викторианской эпохи британское владычество в Индии походило на один из дворцов, которыми так восхищался Керзон. Фасад блистал, но слуги топили печи драгоценным паркетом.
Тускнеют наши маяки,
И гибнет флот, сжимавший мир…
Дни нашей славы далеки,
Как Ниневия или Тир.
Бог Сил! Помилуй нас! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли![119]
“Отпустительная молитва” Киплинга (1897) вызвала мурашки у англичан, праздновавших бриллиантовый юбилей Виктории[120]. Можно уверенно сказать, что, подобно гордым твердыням Ниневии и Тира, труды Керзона обратились в прах. На посту вице-короля он стремился со всем своим самоуверенным рвением сделать британское управление Индией эффективнее. Керзон был уверен, что без Индии Великобритания из “крупнейшей державы мира” превратится в “третьеразрядную”. Однако он желал модернизировать британскую систему управления Индией, а не саму Индию. Восстанавливая древние памятники, он желал возложить их сохранение на индийских правителей, населить здания из реестра исторических памятников надежной аристократией “реестровых” людей. Это было невыполнимой задачей.
Керзон продолжил деятельность в качестве лорда-хранителя печати в 1915 году и министра иностранных дел в 1919 году. И все же он никогда не достиг того высокого поста, которого столь страстно желал. Керзон не сумел стать лидером тори (в конфиденциальном меморандуме его охарактеризовали как “представителя привилегированного консерватизма”, которому больше не было места “в демократическую эпоху”). Это можно счесть эпитафией “ториентализму”.
Однажды депутат парламента Артур Ли столкнулся с лордом Керзоном в музее мадам Тюссо. Тот “внимательно рассматривал, с некоторым разочарованием, собственное восковое изображение”. Сколько еще разочарований он бы испытал, если бы увидел статуи королевы-императрицы и губернаторов на заднем дворе зоопарка Лакнау, куда они были “сосланы” после обретения Индией независимости. Не много есть в мире столь же ярких символов быстротечности имперского могущества, как огромная мраморная Виктория, возвышающаяся в этом убогом месте. Одна лишь транспортировка такой глыбы обработанного камня из Лондона в Лакнау была подвигом, свершившимся только благодаря подъемным кранам, пароходам и поездам, — истинным приводам викторианской власти. Мысль о том, что эта старая леди некогда управляла Индией, кажется почти нелепой. Без своего постамента великая белая королева-императрица утратила значение тотема.[121]
К концу XIX века (при всем уважении к Керзону) Индия уже не была той же “жемчужиной в короне”, как в 60-е годы. Явилось новое поколение империалистов, считавших, что империи, желавшей уцелеть и приспособиться к вызовам нового столетия, придется расширяться. С их точки зрения, следовало оставить церемонии и вернуться к истокам: завоевывать рынки, основывать колонии и — в случае необходимости — драться.