Глава 1 ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Но и вот, — Село Родное

Показалось на горе, —

Сердцу близкое, святое,

Сколько чувств встает в душе!

Игуменья Таисия Леушинская

Место рождения — Русский Север

На дальнем Русском Севере, в Архангельской губернии, при впадении реки Суры в реку Пинегу, стоит село Сура Пинежского уезда. Местечко Пинега — центр уезда, одно из древнейших поселений, расположенных в этих краях. Первое его упоминание относится к 1137 году — в уставной грамоте о взимании десятины для новгородского епископа с ряда деревень: Пенеги, Кегролы, Вихтуй[1]. Тогда же Кеврольи Пинега упоминаются в уставе князя Святослава Ольговича в составе новгородских владений. Древность Пинеги подтверждается и археологическими находками. Относительно недавно, в 1991 году, в ходе раскопок в Великом Новгороде, в слое XI века был найден деревянный «цилиндр-замок», на котором имелись княжеский знак в виде трезубца и надпись: «В Пинезе 3 тысяче». Эта и другие многочисленные и разнообразные археологические находки свидетельствуют, что люди в этих местах жили с незапамятных времен.

Село Сура, также место достопамятное, о нем есть сведения в новгородских летописях, и упоминается оно там как «Сура поганая»[2]. Буквально в двух километрах от Суры, в деревне Засурье, находится стоянка древнего человека, время существования которой датируется второй половиной второго тысячелетия до нашей эры. Здесь найдено около двухсот предметов: кремневые наконечники стрел и дротиков, скребки, фрагменты посуды.

В лесах Пинежья в древности жили различные финноугорские племена: пермяна (предки коми), самоядь (ненцы), завод опекая чудь (прибалтийские финны — вепсы). Позднее наименование «чудь» стали относить ко всем жителям региона неславянского происхождения.

Заселение этой территории славянами происходило одновременно двумя потоками — из новгородских и ростово-суздальских земель. Нелегко добирались в северные края первые землепроходцы: дремучие леса, топкие и бескрайние болота, многочисленные реки, озера, протоки преграждали им дорогу. Как свидетельствует древняя Несторовская летопись, «путь… не проходим пропастьми, снегом и лесом». Среднее течение реки Пинеги, где и находится Сура, стало своеобразным местом встречи этих двух славянских потоков.

Освоение края растянулось на многие века. И хотя у нас нет точных сведений, но из уст в уста передается молва, что чудь отчаянно сопротивлялась иноплеменникам. Уже в наше время около поселка Пинеги, деревень Немнюги, Кевролы, Суры археологи находят стрелы, копья, секиры. Если будете в Суре и вам повезет, то знающий местный житель отвезет на противоположный берег реки Пинеги и покажет место, называемое Городецкая Слуда. Считается, что именно здесь находился последний оплот народа чудь, взятый после упорного сражения новгородцами.

С XII века в Пинежье по рекам возникали погосты-фактории. На освоенных землях пришельцы возводили новые святыни — православные храмы, часовни, кресты — как правило, на местах, где издревле стояли языческие капища.

Следует подчеркнуть, что между потоками колонистов, пришедшими в Пинежье, не всегда были добрые отношения. Первоначально, в XII веке, пинежские поселения — например, Кевроль и Пинега, находились под административным управлением Великого Новгорода. Однако в 1471 году Новгород уступил эти земли Москве. Но пинежский воевода не сразу сдался московским князьям. По преданию, в районе уездного города Кевроль произошли довольно сильные бои, новгородские дружины были разбиты, и только после этого Пинежье стало составной частью Русского государства. Население вошло в состав «черного крестьянства», которое платило государству оброк за пользование землей.

Под 1505 годом селение «Сура поганая» значится в летописях в числе селений, доставшихся по разделу великого князя Московского Иоанна III его старшему сыну Василию. Относительно названия селения — «Сура» имеется несколько предположений. Кто-то, обращаясь к арабскому языку, переводит его как — «картина» или даже — «быстрота, скорость». Кто-то обращается к санскриту и говорит, что «Сурья» в Индии — бог солнца. А в переводе с финно-угорских наречий «Сура» всего лишь — «остров на воде» или «остров на болоте». Но именно это последнее толкование кажется наиболее правдоподобным.

Несмотря на то что в последующие столетия эта территория активно заселялась русскими, влияние чуди сказалось даже на диалекте местного русского языка. Так что сегодняшние приезжие москвичи и не сразу поймут, о чем с ними пытаются говорить местные жители. Здесь по сию пору наблюдается сохранение языческих традиций и обрядов, переплетение славянских и языческих элементов культуры и религий. Неожиданное подтверждение «специфики» местного населения содержится в результатах недавнего исследования генофонда народов Северной Европы, проведенного специалистами Института молекулярной генетики Российской академии наук совместно с зарубежными генетиками. Они обнаружили в генофонде народов Северной Европы новую ветвь, представленную популяциями народа коми. Выяснилось, что русские на территории России совсем разные: в центре Восточно-Европейской равнины они генетически сходны между собой и с популяциями Восточной и Центральной Европы и в то же время довольно сильно отличаются от русских, проживающих в Архангельской области. В их генофонде выявлено значительное число генетических особенностей, свойственных финно-угорским народам, которые проживали ранее на этих территориях.

Как было принято в средневековой Руси, форпостами славянского присутствия становились монастыри. В XIV–XVII веках на Пинежье были основаны четыре православных монастыря: Кеврольский Воскресенский, Красногорский (ранее — Черногорский) Богородицкий, Веркольский Артемия праведного и Лам-басский Преображенский. В XVI веке появляется культ почитания сразу двух местных святых отроков — праведных Артемия[3] и Параскевы[4]. В начале XVII века в Красногорском монастыре нашла свое местопребывание и чудотворная икона Богородицы Грузинской, утраченная в 40-е годы века XX[5].

За монастырями закреплялись земли, озера, леса; они получали государственные субсидии и имели постоянные доходы от сдачи в аренду крестьянам окрестных деревень части своих земельных угодий и мест для ловли рыбы. Монастыри стали не только центрами духовно-религиозными, но и хозяйственно-экономическими.

В 1616 году в ходе административных реформ был образован Кеврольский уезд, который охватывал всю территорию бассейна реки Пинеги с притоками. Туда вошло и село Сура. Центром уезда стал город Кевроль, который находился примерно на месте нынешней деревни Немнюги, что на высоком берегу реки Пинеги. Постепенно вешние воды прокладывали новое русло для Пинеги. Кевроль оказался в стороне от основного транспортного пути. Это явилось одной из причин переноса центра Пинежского края в погост Пинежский волок (позднее — Пинега).

Формирующееся и укрепляющееся Русское государство, как и всякое иное централизованное государство, нуждалось и в местах ссылки, куда можно было определить лиц, неугодных властям. Долгое время Пинежье было ссыльным краем — безлюдным, диким, жестоким к людям, где выжить было куда как непросто. Первоначально высылки были единичные. Провел здесь последние годы жизни князь Василий Васильевич Голицын (1643–1714), дипломат и государственный деятель допетровской Руси, фаворит царицы Софьи, фактический глава русского правительства во время ее регентства в 1682–1689 годах. Обвиненный в самоуправстве и в нерадении во время Крымского похода, он был лишен чести, боярства и имущества и сослан с семьей в Каргополь. Позже его ложно обвинили в измене и вследствие этого извета сослали в Пустозерск, а затем в село Кологоры Пинежского уезда. Здесь он и завершил свой земной путь и похоронен в Красногорском Богородицком мужском монастыре.

Традиция рассматривать Пинежье как «ссыльный край» сохранялась в XIX–XX веках. Но ссылали теперь сюда партиями — первыми из них стали народовольцы, затем социал-демократы, а потом пленные поляки, немцы… В числе известных ссыльных были разные люди. Один из них — писатель Александр Серафимбвич (Попов). Он был арестован в связи с делом о покушении на Александра III (одним из организаторов теракта был Александр Ульянов, брат В. И. Ленина) и жил здесь в 1887–1901 годах. В ссылке он написал свой первый рассказ «На льдине», опубликованный в «Русских ведомостях» (1889) под псевдонимом — Серафимович.

Побывал в ссылке (два года) в Пинеге и другой известный писатель — Александр Грин. Он был арестован (в третий раз) в 1911 году за свою революционную деятельность и побег из мест заключения. Здесь он написал «Жизнь Гнора» и «Синий каскад Теллури» и здесь же венчался с Верой Абрамовой, ставшей его первой женой. Путь из Пинеги в Архангельск писатель описал в рассказе «Сто верст по реке».

Из числа социал-демократов можно упомянуть П. А. Моисеенко, В. В. Володарского, С. Я. Аллилуева, М. С. Урицкого, К. Е. Ворошилова, А. И. Рыкова…

В 1906 году на три года в Пинегу был выслан Алексей Иванович Рыков — глава советского правительства после смерти В. И. Ленина. Но весь срок он здесь не отбыл, сумев совершить побег.

Климент Ефремович Ворошилов оказался здесь в 1907 году, когда по возвращении из Лондона, где участвовал в работе V съезда РСДРП, был арестован и получил три года ссылки. Позже он написал: «Пинега Архангельской губернии, куда я был определен для отбывания ссылки, оказалась замечательным городом, красиво расположенным на небольшой возвышенности вдоль берега реки. Прибыв в Пинегу под конвоем полицейского стражника, я моментально почувствовал в местных жителях русскую широту и удаль. Все это удивляло и восхищало». Однако долго он здесь не задержался и сбежал. Правда, спустя четыре года, в 1911 году, он вновь оказался в ссылке в Архангельской губернии, на этот раз ближе к полярному кругу. Там судьба свела его с политссыльной эсеркой Е. Д. Горбман, которая стала его женой.

В 1930-х годах пинежские леса являлись местом расположения исправительно-трудовых лагерей Пинежского отделения ГУЛАГа — Кулойлага или проживания спецпоселенцев из числа раскулаченных и духовенства.

Административная история Пинежского уезда оказалась весьма запутанной. В составе Архангелогородской губернии[6] образован он был по указу Екатерины II в 1780 году из волостей Кеврольского уезда. По 8-й ревизии (1833) в Пинежском уезде числилось семь волостей, 318 сел и деревень. Уезд был одним из самых малонаселенных в губернии, здесь проживало чуть более тридцати тысяч человек, то есть менее одного человека на один квадратный километр.

Пинежье даже и сейчас, а век-полтора назад — особенно, было краем бесконечных лесов — они занимали более 90 процентов территории; добавьте к этому множество рек, притоков, ручьев, озер, болот, заливных лугов, так что на человеческие поселения, поля и огороды выпадали крохи этой территории. Местное население занималось подсечно-огневым земледелием, когда выжигались лесные участки, и на них в течение двух-трех лет выращивался хлеб, а потом пашня забрасывалась и зарастала лесом. В Архангельской губернии почти не было частной земельной собственности, большая часть земли принадлежала казне. Соответственно, и крестьяне избежали крепостной зависимости — такой, как в центральных российских губерниях, и были вольными людьми. Но хотя они в поте лица добывали пропитание для своих семей, особого достатка не было. Основными промыслами древних поселенцев на Пинежье были рыбная ловля, охота, использование даров леса и лугов.

И все же во второй половине XIX века в эти края пришла промышленная революция, появились заводы: кожевенные, красильные, овчинные, кирпичные, известковые, гончарные, солеваренные, а также мукомольные мельницы. В крестьянских хозяйствах важное место занимало коневодство. Даже проводились выставки крестьянских рабочих лошадей, конкурсы жеребят и кобыл. Со второй половины XIX века крестьяне стали активно заниматься лесозаготовками. Лес сплавляли по мелким рекам молем — россыпью, отдельными бревнами, и плотами по реке Пинеге.

В советскую эпоху очередное районирование Северного края было проведено в 1929 году, когда на территории Сурской, Карпогорской и Пинежской волостей бывшего Пинежского уезда было образовано два района: Карпогорский и Пинежский. Но через 30 лет, в 1959 году, обстоятельства взяли свое, и районы были объединены в единый Пинежский район с центром в селе Карпогоры. Так всё на сегодня и существует — село Сура в Пинежском районе Архангельской области, где живут 727 человек, в том числе и родственники Иоанна Кронштадтского. Действуют Введенская и Никольская православные церкви. Только есть и отличие — появился музей Иоанна Кронштадтского и восстанавливается Сурский монастырь.

…Один из биографов Иоанна Кронштадтского, епископ Александр (Семенов-Тян-Шанский), так описал впечатление от родных мест пастыря: «Село расположено при слиянии рек Суры и Пинеги… в пятистах примерно верстах от Белого моря. Невдалеке от села большие холмы, белые алебастровые скалы с пещерами, леса, луга… В лесу много зверей и птиц… Во всем этом мощь, сила. Зато само село и все вообще созданное там руками человека скудно, бедно: скромные деревянные домики, две древние, давно покосившиеся церкви — Введенская и Никольская, в которых даже сосуды были оловянные, и, наконец, самый дом, где родился отец Иоанн, — не избушка, а скорее — ветхая лачуга»[7].

Упомянутый приходской храм — церковь зимняя в честь Введения во храм Пресвятой Богородицы — освящен был в 1587 году и стал наглядным свидетельством принадлежности данной территории к Московскому государству. Да и отнесение поселения к «селу» было показателем того, что эта земля являлась княжеским или боярским владением. На это же указывает и название одного из околков села — «погост», в древнем понимании «место сбора дани», где и стояла данная церковь. Кстати, о древности ее узнали лишь в 1861 году, когда производился ремонт храма. В обветшавшей срачице[8] престола местным благочинным был найден зашитым документ. Он гласил: «Лета 7095, ноября в 21 день. Свящается церковь во имя Пречистыя Ведения при благоверном царе и великом князе Феодоре Ивановиче всея Руси, при опресвященном Дионисьи митрополите всея Руси»[9].

Приход села Сура входил в состав Архангельской епархии, которая была создана на церковном соборе в 1667 году для противодействия расколу, поскольку сюда устремились тысячи сторонников «старой веры» (старообрядцы), пытавшиеся укрыться от государственной власти и государственной церкви. В соборном решении было записано: «Во граде Архангельском и на Колмогорах (Холмогорах. — М. О.) быти архиепископу». Но лишь только в марте 1682 года состоялось посвящение Афанасия Любимова-Творогова в сан архиепископа Холмогорского и Важского. 5 июля 1682 года архиепископ Афанасий был «проверен в деле» — участвовал в споре с раскольниками о вере в Грановитой палате Кремля. Это событие принесло ему известность. Он так умело и жестко вел полемику, что его главный оппонент, Никита Пустосвят, не сдержавшись, стал «бита и терзати» владыку.

Царевна Софья Алексеевна пожаловала первому архиепископу Холмогорскому серебряные рипиды[10] и панагию[11] на золотой цепи, украшенную изумрудами, яхонтами и алмазами. Патриарх Всероссийский Иоаким (Савелов) подарил Афанасию семь ковчежцев с мощами и несколько богослужебных книг. Накануне отъезда архиепископа Афанасия принимать поморскую епархию ему был вручен пастырский жезл патриарха. Это был особый символ — жезл был прислан константинопольским патриархом Парфением в дар московскому патриарху Иосифу. Теперь эта знаменитая реликвия, перешедшая от Константинополя к Москве, отправлялась на Русский Север.

В октябре 1682 года владыка Афанасий выехал из Москвы в свою епархию. Одновременно двинской воевода Н. С. Урусов получил царскую грамоту о назначении Афанасия холмогорским архиепископом и о том. чтобы в «нужных случаях» оказывать владыке содействие против «церковных ослушников». Новому архиерею в помощь было выделено 103 священно- и церковнослужителя, среди которых были судья духовных дел, казначей, духовник, начальный иеродьякон, два крестовых иеромонаха, три иеродьякона, просфорник, чашник, конюшенный, 24 певчих, 13 человек детей боярских и др.

Вот как отображена встреча архиепископа в Холмогорах в «Двинском летописце»: «Октября 18 приехал на Двину преосвященный Афанасий архиепископ Холмогорский и Важский, в миру зовомый Алексей, приехал на Холмогоры, пристал на Глинском посаде против таможни, и вышел из судна в церковь Живоначальные Троицы, и в той церкви облекся в архиерейскую одежду, а из соборной церкви и изо всех приходских церквей священницы для его архиерейской встречи пришли к той церкви со святыми иконами. И преосвященный архиепископ, вышед из церкви на уготованное место, и всему народу подал благословение, пошол в соборную церковь за святыми иконами, и в соборной церкви служил божественную литургию. И, отслужа, ездил около Холмогорского города по их архиерейскому обычаю. И с ним был боярин и воевода князь Никита Семенович Урусов, и дьяк Федор Микулин, и головы стрелецкие, и приказные и служилые люди, и всяких чинов люди».

Холмогорская епархия была чрезвычайно обширна. Она простиралась с запада на восток от границ шведской Лапландии и Финляндии до Сибири, а с севера на юг — от Ледовитого океана до Вологодской губернии. Епархия включала в себя всю огромную Архангелогородскую губернию, значительную часть Вологодской и Олонецкой губерний. Эта огромная страна была населена не только православными, но и потомками чудского племени, склонными к суеверию, а теперь еще и скрывавшимися здесь старообрядцами.

Прежде всего владыка создал в Холмогорах Архиерейский дом и Казенный приказ — учреждения, олицетворяющие распорядительно-исполнительную и контрольно-судебную власть архиепископа. Его уполномоченные — казначей, иеромонах, дьяк и целовальники — собирали с духовенства средства в государственную и архиерейскую казну, проверяли состояние церквей и приходов, деятельность священнослужителей. Основной его заботой стала первая северная столица — Холмогоры, которую называли «град многочеловечен». В 1685 году он лично заложил первый камень в основание кафедрального Спасо-Преображенского собора, строительство которого было закончено в 1691 году. При активном содействии холмогорского владыки строились каменные церкви в Архангельске и других поморских городах и волостях.

Афанасий был одним из немногих русских архиереев, которые поддерживали преобразования, проводимые в России Петром I. Можно даже сказать, что царь Петр и поморский владыка были в близких, дружеских отношениях. Этому способствовало трехкратное посещение царем-преобразователем Русского Севера, а также неоднократные поездки архиепископа Афанасия в столицу.

Во время своих приездов на Русский Север царь Петр неизменно выказывал симпатию и оказывал знаки внимания холмогорскому владыке. Среди его подарков — царский струг, карета на рессорах, церковная утварь, одеяния и книги. Во время войны со Швецией архиепископ Афанасий делал многое для того, чтобы ускорить победу России: отправлял колокола, предметы из красной меди и застольную посуду «на пушки и мортиры»; снабжал возводимые крепости строительным материалом и людьми.

На Русском Севере архиепископ Афанасий, как последователь реформ Никона, боролся со старообрядчеством, не останавливаясь и перед жестокими преследованиями. По его приказу раскольников, «скованных и связанных», со всей обширной епархии присылали в Холмогоры. Их содержали в тюрьме при Архиерейском доме, допрашивали и пытали, избивали и замораживали живьем, заставляя отказаться от веры.

Но несмотря не преследования, «старая вера» удержалась и даже распространилась по Русскому Северу. В одном из отчетов Архангельского губернского статистического комитета отмечалось: «Почти треть жителей Архангельской губернии более или менее живет убеждениями раскола. Одни открыто принадлежат к расколу, другие числятся православными, но по убеждению и жизни вполне раскольники, третьи находятся под сильным влиянием раскола»[12]. В конце XVIII века и в первой половине XIX века сохранению раскола способствовали разбросанные по отдаленным местам скиты и пустыни. Но, конечно, основным хранителем веры был простой народ.

«Заражены» старообрядчеством были и село Сура, и ближние к нему населенные пункты. Приход, куда входила Сура, состоял из 16 деревень. В них насчитывалось 258 дворов, где проживало 830 лиц мужского пола и 871 — женского. В большинстве своем это были люди православные. Но, как свидетельствует статистика, среди них было 215 человек обоего пола, относивших себя к раскольникам[13]. След пребывания раскольников усматривается и в том, что в церквях, а особенно в часовнях имевшиеся там образа почти все раскольнического письма. Несколько часовен сохранялись на протяжении веков и поблизости от Суры. Если подняться по крутым лестницам, то окажешься в маленьких комнатках с окошечками из слюды вместо стекол, сплошь уставленных старинными образами. Многие совершенно облупились; на других с трудом еще можно было рассмотреть лики и изображенные события.

Даже в приходской Введенской церкви в селе Сура, где служил Илья Сергиев (отец Иоанна Кронштадтского), обращал на себя внимание образ благоразумного разбойника: вокруг головы его сияние, в руках восьмиконечный крест, а пальцы правой руки сложены в двуперстие. То же встречается и на других иконах. На иконе с изображением Неопалимой Купины вокруг горящего куста расположены четыре евангелиста, но не в человеческих ликах, а в их символических изображениях: ангела, льва, тельца и орла, и головы всех их окружены сиянием.

Предки Ивана Ильича Сергиева (Иоанна Кронштадтского) по отцовской линии священствовали в этих местах на протяжении почти 350 лет. По всей видимости, они переселились в эти края из Великого Новгорода. В «Кратком историческом описании приходов и церквей Архангельской епархии» самое раннее упоминание фамилии «Сергиев» среди имен других церковнослужителей Пинежского уезда относится к 1687 году: Яков (Иаков) Сергиев в Сурском приходе. Затем в Чухченемском приходе того же уезда встречаем Михаила Сергиева (1755) и, возможно, его же в Сояльском приходе (до 1756 года). Священником в Сурском приходе был и дед Ивана — Михаил Никитич Сергиев (1779–1836)[14].

В 1823–1827 годах в Шенкурском приходском училище Архангельской губернии учительствовал священник Василий Сергиев также из пинежского священнического рода Сергиевых. С 1832 года и затем более десяти лет он состоял в этом же училище законоучителем. О нем известно, что родился в 1800 году, окончил Архангельскую духовную семинарию, имел степень студента семинарии, в его семье воспитывались три сына.

Жизнь сельского священника во всех отношениях была трудной. В первой трети XIX века Российское государство, чтобы материально поддержать сельское православное духовенство, обязывало собственника земли, на которой стояла церковь, а в Пинежье это — государство, выделять для причта «удобные» и «хорошие» сельскохозяйственные земли и угодья. Нормой считался надел в 33 десятины, которые должны были выделяться одним участком и недалеко от церкви. Но в жизни многое получалось иначе: и земля неважная, и надел состоял из двух, трех, а то и более частей, к тому же расположенных в разных направлениях от села, иногда и на значительном удалении от него.

Был еще один способ «содержания» духовенства — обход причтами домов прихожан на праздники. При этом никакой фиксированной платы не было, и получали кто сколько даст деньгами и продуктами. Эта процедура весьма тяготила духовенство, особенно образованное. Священники — второе, после дворян, сословие в государстве Российском, гордившиеся своим общественным положением, ставившие себя выше крестьян, вдруг они вынуждены были выступать в роли просителя, когда можно было услышать и резкое слово, и обидное мнение, терпеть недружелюбие крестьян. Хотя практика сбора уходила корнями вглубь прошлого, но почему же возникала напряженность в отношениях духовенства и прихожан? Ответ может быть только один: народ мало ценил труд духовенства, считая его в сравнении со своим легким. Не зря же бытовала поговорка: «Духовным деньги достаются горлом, а народу горбом».

Если собранных денег едва хватало священнику и дьякону, то что уж говорить о других членах причта. Причетнику доставалась лишь четвертая часть от того, что получал священник, или половина от того, что получал дьякон. В силу этих обстоятельств, чтобы выжить, они вели точно такое же хозяйство, что и прихожане: пахали землю, косили сено, разводили скот, занимались огородничеством и садоводством. Но если крестьяне могли посвятить своему хозяйству все свое время, то священно- и церковнослужители не могли так поступать. Ведь нужно было совершать ежедневные службы в храме, крестить и отпевать, в любое время напутствовать умирающего, то есть постоянно совершать много такого, что не укладывалось ни в какие временные рамки и расписания, трудно согласовывалось с неотложными сельскохозяйственными работами. Отсюда вынужденное обращение к помощи крестьян для выполнения сельскохозяйственных работ, а вместо платы выставлять угощение и, по настоянию крестьян, обязательно с выпивкой.

Так жила и семья Сергиевых, удерживая за собой выделяемые ей земли, покосы, огород. Продолжателем священнического рода Сергиевых в селе Сура в первой половине XIX столетия был Илья Михайлович Сергиев (1808–1851). Не сохранилось ни портрета, ни описания внешности этого человека. Окончив в 1824 году Пинежское уездное духовное училище, он вернулся домой и стал приходским дьячком в Никольской церкви. В 1828 году Илья Сергиев обвенчался с дочерью дьячка того же прихода — Феодоре Власьевне Порохиной (1808–1871). В браке у них родилось шестеро детей: четыре мальчика и две девочки. Первенцем был младенец Иван (1829) — будущий Иоанн Кронштадтский. Двое детей — Никита (1831) и Василий (1834) умерли в младенчестве. Еще один сын — Иван-младший (1832) — умер от туберкулеза в 1850 году. Всего в живых остались Иван-старший, Анна (1836)[15] и Дарья (1839)[16].

Илья Михайлович был болезненным, не в силах ему было совладать со всеми работами по хозяйству, а потому постоянно просил помощи крестьян, расплачиваясь с ними чем придется. По существу, семья бедствовала.

Первенец — Иван, родившийся 19 октября 1829 года, был слабеньким, и родители, боясь, что он умрет без святого крещения, поспешили его окрестить. «За слабость здоровья крещен в доме своем священником Сергиевым; восприемники: Иван Кунников и священника Сергиева дочь Дарья» — такова подлинная запись, правда, была она без всяких знаков препинания, о рождении отца Иоанна в метрической книге[17]. Поскольку крещение пришлось на день памяти преподобного Иоанна Рыльского, новорожденному дали имя в честь преподобного. Ниже под записью о крещении имеется и другая запись: «В сем месяце записана чинена верна, в чем и подписуемся. Священник Михаил Сергиев. Диакон Иван Киприанов. Дьячек Илия Сергиев подписуюсь». Это первая и единственная подпись отца Вани Сергиева. Почерк красивый, каллиграфический, мягкий. Отсюда можно заключить, что раб Божий Илия по характеру своему был человек уравновешенный, аккуратный, спокойный, кроткий…

Мальчик был слаб здоровьем, часто болел, однажды едва не умер от оспы. Не раз приходилось подросшему Ивану видеть свою мать в слезах перед иконой Богоматери, молящуюся за его здоровье[18]. «Как велика была немощь моего младенчества! — читаем мы в дневнике Иоанна Кронштадтского. — Сколько слез пролито мною тогда, как бы в знак того, что и последующая жизнь моя будет также достоплачевна и исполнена слез и рыданий! Каких трудов стоило моей матери вскормить меня, возрастить меня! Сколько забот обо мне сокрушало сердца моих родителей? Буду ли я здоров? Как я буду учиться, доучусь ли до окончания курса? Чем я буду потом: буду ли я их помощником на старости или беспутным, неблагодарным сыном?»

Мать — Феодора Власьевна — была глубоко верующей, простой и строгой женщиной, всю жизнь прожившей в Суре[19]. До нас дошли ее фотопортреты — лицо очень русское, широкое, благообразное, выражает особую, свойственную русским северянам твердость. Современники отмечали ее «религиозность без уступок и колебаний, веру в Бога без сомнений».

На страницах дневника Иоанна Кронштадтского можно обнаружить немало теплых слов, сказанных им в адрес своей матери — как он писал: «Маминька, святыня моя». Так, в день ее смерти, 6 июля 1871 года, он записал: «В 7-м часу утра скончалась от холеры родительница моя Феодора Власьевна, на 63-м году от роду. Упокой, Господи, душу возлюбленной матери моей, рабы Твоей Феодоры, в селениях праведных. Где я встречу после матери такую нежную любовь, такую простоту, бережность, светлость, нелицемерность, такое смирение искреннее? Слова: здравствуй, дитятко, благослови, дитятко, — останутся у меня навсегда в памяти сердечной, все ея услуги безотговорочные, скорые. Видно, так Господу угодно было, чтобы я походил за ней во время смертельной болезни и похоронил ее, помолившись о упокоении души ее».

Это свидетельство сыновней любви не просто к женщине, которая его родила. Мать для него — идеал христианского смирения, непререкаемый авторитет в духовных вопросах, духовная наставница, старица.

По воспоминаниям близких, родители оказали огромное влияние на малолетнего Ивана. С самого раннего детства, лет с четырех-пяти, они приучали ребенка к молитве и воспитывали своим примером отношения к вере и религиозным обязанностям. На шестом году отец купил для маленького Вани букварь, а мать стала преподавать ему азбуку, хотя и была неграмотной. Можно представить, как по вечерам при лучине (ведь керосина еще не было) собиралась вся семья. Отец плел лапти или что-то починял. А мать раскрывала букварь и рассматривала картинки вместе с Иваном.

Мальчик регулярно вместе с отцом ходил в храм, летом — во Введенский, зимой — в Никольский. Пока отец участвовал в службе, Ваня вместе с другими детьми сидел в притворе храма на длинной широкой скамье, примыкавшей к печке, и обучался грамоте, слушал чтение, рисовал.

Как впоследствии писал сам Иоанн Кронштадтский: «Воспитание проходило в строго религиозном направлении. С ранних лет мамой был научен молиться утром, днем и вечером Богу перед святыми иконами дома; по воскресным дням и праздникам непременно должен был присутствовать в храме с близкими родными, вечером за всенощным бдением, а утром за Божественной литургией. Эти добрые навыки привели к тому, что я с малых лет возлюбил молитву, воспринял страх Божий, старался исполнять заповеди Божии и церковные установления — все это я совершал с большой радостью, охотно, без всякого прекословия».

Одним из ранних детских впечатлений Ивана Сергиева, сохранившимся у него на всю жизнь, было ознакомление с Евангелием. У отца было Евангелие на славяно-русском языке. Сначала он читал его своему сыну. Потом, по мере овладения грамотой, Ваня сам любил его читать и находил в нем постоянную опору. Вспоминая эти годы, Иоанн Кронштадтский в разговоре с игуменьей Леушинского монастыря Таисией (Солоповой) вопрошал: «Знаешь ли, что прежде всего положило начало моему обращению к Богу и еще в детстве согрело мое сердце любовию к Нему? Это — святое Евангелие. Любил я читать эту чудную книгу, когда приезжал домой на вакационное время; и слог ее, и простота речи были доступны моему детскому разумению; читал и услаждался ею и находил в этом чтении высокое и незаменимое училище. Могу сказать, что Евангелие было спутником моего детства, моим наставником, руководителем и утешителем, с которым я сроднился с ранних лет».

К этому же времени относится и случай, записанный той же игуменьей Таисией со слов самого отца Иоанна: «Однажды ночью Ваня увидел в комнате необычный свет. Взглянув, он увидел среди света Ангела в его небесной славе. Младенец смутился. Ангел успокоил его, назвавшись Ангелом-хранителем»[20].

Известно, что Ваня рос сострадательным к чужому горю и набожным ребенком. Но в остальном он ничем не отличался от детей односельчан. Мог вместе с ними предаваться обычным детским радостям своего возраста — играл «в рюхи» с крестьянскими мальчишками, лазил по деревьям в саду своего деда, священника Михаила…

Поскольку сохранилось немного правдивых сведений о детстве Ивана, то спустя годы, когда Иван Сергиев станет Иоанном Кронштадтским, многие авторы будут обращаться к его ранним летам, додумывать что-то изначально необычное в поведении мальчика. Следуя за известными агиографическими образцами, напишут, что родня сызмальства привыкла смотреть на Ивана как на человека особенного, не от мира сего, имевшего некий особенный благодатный дар, пользовавшегося уважением не по возрасту. Мол, пропадет ли лошадь у мужика — идут просить Иванушку помолиться; случится ли горе какое, или заболеет кто — опять идут к Иванушке, просят помолиться о них… Ну что ж, вполне понятные и простительные «воспоминания».

Как это и было принято в семьях духовенства, по достижении положенного срока старший сын был отправлен на учебу в духовное училище, делая тем самым первые шаги в своей «духовной карьере». В 1838 году родители собрали последние деньги и определили Ивана в Архангельское приходское училище, что действовало при Рождественской церкви в качестве приготовительного для поступления в уездное училище.

Жизнь церковных учебных заведений определялась уставами, утвержденными еще в 1814 году. Весь цикл обучения, от уездного училища до академии, состоял из шестнадцати лет: три двухгодичных класса в училище (низший — приходской, средний, высший) и три двухгодичных отделения (историческое, философское, богословское) семинарии, в академии еще четыре года. Понятно, что пройти весь этот путь суждено было немногим.

Трудности встречались уже в начале пути. Поистине бедствием для родителей было взяточничество училищных и семинарских служащих. Механизм был таков: взятки брали и при поступлении, и в течение года. «Приводят мальчика в училище, отец должен его «явить» смотрителю и пятерым учителям. Явить — значит принести деньги. От беднейшего причетника требовали не менее двух рублей серебром смотрителю и не менее рубля каждому учителю. Священник, так тот и вовсе должен был представить за своего отпрыска вчетверо или, по крайней мере, втрое больше»[21]. Самые большие взятки брали при переводе с курса на курс. Ставки назначали разные — от 5 до 150 рублей. Но кроме единовременных бытовали и текущие поборы. По некоторым подсчетам, в год нужно было платить деньгами до десяти рублей серебром, не считая «натуры» — яиц, муки, говядины и т. д.

Впервые оказавшись в Архангельске — губернской столице, Иван был поражен размерами, благолепием, многолюдием города. На то время здесь проживало не менее десяти тысяч жителей, имелось более тысячи строений, в том числе и каменных. Некоторые из центральных улиц, например, набережная Северной Двины, были вымощены булыжным камнем. На реке, бывшей связующим звеном между Севером и Центральной Россией, содержались 14 пристаней, из которых две были постоянными. Несмотря на то что Архангельск уступил пальму первенства другим российским портам, прежде всего — Санкт-Петербургу, и потерял свое значение когда-то первого «окна в Европу», все же он разительно отличался от того, к чему привык маленький Иван. По реке в город доставлялись товары, отправлявшиеся за границу, — лен, льняное масло, смола, лесной товар. Но главное, конечно, — рыба. Устраивались в городе и ярмарки, на которые сходились поморские ладьи и многочисленные суда с верховьев Двины. Возможно, именно так — по Северной Двине и Пинеге, с попутчиками-торговцами, и прибывали после вакаций в Архангельск учащиеся духовных школ.

Губернская столица встречала всех своим парадным видом. Словно на блюдечке, выдвинуты на набережную лучшие здания города, заслонявшие собой пространство, спрятавшееся за ними. На одном из высоких холмов в конце города белела Кузнечевская церковь, а на другом — высились купола Архангельского собора, обрамляющие открывшуюся картину. Вид ошеломил сельского мальчишку, подавлял и по первым впечатлениям казался враждебным.

Рождественская церковь, а вместе с ней и приходское училище находились в южной части города, где проживали в основном торговцы. Неподалеку, на берегу Двины, располагался Михайло-Архангельский монастырь с самым древним храмом в городе — во имя архистратига Михаила, построенным в конце XVII века по типу московского Успенского собора. Учащиеся жили на частных квартирах. Ясно, что родители искали подешевле, среди людей своего же круга: вдовы духовных, дьячки и причетники, обслуживающий персонал духовных школ — то есть это были люди скромного достатка, даже бедные, которые, естественно, не могли создать ученикам необходимых условий для учебы и отдыха. Нередко мальчики восьми-десяти лет попадали в скверные условия обитания, где, по словам современника, ребенок видел «отвратительную нищету, неразлучные спутники которой: грязь, грубость — до зверства, самые страшные пороки, которые не считают нужным даже скрывать… Его заставляют быть орудием и даже участником разных мерзостей: воровать, бегать за водкой и т. п.»[22].

Один из бывших семинаристов дал живописную картинку подобного обиталища, содержавшегося лакеем епархиального владыки. Навсегда запомнилось ему, как хозяин смотрел «свысока не только на нас, но и на родителей наших». Как, впервые придя на квартиру, он застал здесь несколько «богословов» и «философов» — воспитанников семинарии, прибывших после вакаций продолжать свое просвещение. «Иные из этих ученых молодых людей важно расхаживали, жадно куря сквернейший табак; другие сидели за бутылкой водки, стараясь разрешить ученый философский вопрос о том, «цепь привязана к собаке или собака к цепи?»[23].

В такой обстановке мальчикам было не до занятий.

Приходское училище содержалось на средства епархии и родителей, определяющих детей на учебу. Принимались в основном дети духовенства. Занятия велись ежедневно. По средам и пятницам Великого поста и в дни церковных праздников ученики посещали архиерейскую Крестовую церковь или церковь Михайло-Архангельского монастыря.

В училище было более пятидесяти человек. В каждом классе — смотритель, инспектор и несколько учителей. Правда, учителей не хватало и бывало зачастую так, что каждому из учителей приходилось вести несколько предметов, подчас весьма разнородных. Оценки успеваемости учеников производились по трем направлениям: успехи, способности, прилежание. Велись инспектором и специальные журналы, в которых ежемесячно делались записи об успехах учеников. За поведением воспитанников во внеучебное время присматривали особые служители, в штате значилась «нянька для малолетних бурсаков».

В первый год мальчиков обучали буквам и складам, российскому букварю, письму и руководству по чистописанию, первой части арифметики, Священной истории и сокращенному катехизису, чтению книги «Детский друг». Правда, редко кто заканчивал полный курс училища (шесть лет) и получал аттестат. В основном, обучившись чтению, письму и первой части арифметики, ученики уходили в приказные, в услужение и «в домы к родителям».

В первый год Ваня Сергиев попадает на полуказенное обеспечение. Учение на первых порах шло крайне туго. В учебной ведомости об учениках, поступивших в приходское училище, Иван Сергиев, «сын дьячка Сурского прихода», значится под номером 25. Указано было, что на испытании он обнаружил умение «читать по складам порядочно», а «более ничему не учен». Ничего удивительного в этом не было, таков был общий средний уровень подготовленности детей священно- и церковнослужителей. Не зря же смотритель училища Андрей Мысов в записке в правление отмечал: «Большая часть священно- и церковнослужительских детей, поступающих в училище в 7 и 8 летнем возрасте, оказываются совершенно не приготовленными к училищу, так что о пении, чтении по гражданской печати и письме и понятия не имеют, ограничиваясь чтением азбуки по церковной печати; некоторые же из этих детей не знакомы и с правилами христианского благочестия»[24]. Наверное, первая часть записки полностью распространялась на Ивана Сергиева, тогда как религиозность и благочестие характерны были для него с раннего детства, чем он и отличался от остальных мальчиков.

Оставшись в Архангельске совершенно один, Ваня лишился родительского руководства и должен был до всего доходить самостоятельно. Сверстников по классу он сторонился, будучи замкнутым по своему характеру, да и не искал в них себе поддержки или помощи. Он воспринимал себя «последним учеником», скорее ощущая, чем понимая, что никто из них не хотел «возиться с сыном бедного причетника». Вместе с тем он уже осознавал тягостное положение своих родителей, а оттого его неспособность к учению действовала на него угнетающе и рассматривалась как действительное несчастье.

Кроткий и смиренный мальчик искал по-детски ему понятный путь к преодолению своего тяжкого положения. Таковым была молитва, сердечное и искреннее обращение к Богу с просьбой просветить ум к разумению учения. Вот что пишет об этом сам отец Иоанн: «Ночью я любил вставать на молитву. Все спят… тихо. Не страшно молиться, и молился я чаще всего о том, чтобы Бог дал мне свет разума на утешение родителям. И вот, как сейчас помню, однажды был уже вечер, все улеглись спать. Не спалось только мне, я по-прежнему ничего не мог уразуметь из пройденного, по-прежнему плохо читал, не понимал и не запоминал ничего из рассказанного. Такая тоска на меня напала: я упал на колени и принялся горячо молиться. Не знаю, долго ли я пробыл в таком положении, но вдруг точно потрясло меня всего. У меня точно завеса спала с глаз, как будто раскрылся ум в голове, и мне ясно представился учитель того дня, его урок; я вспомнил даже, о чем и что он говорил. И легко, радостно так стало на душе. Никогда не спал я так спокойно, как в ту ночь. Чуть светало, я вскочил с постели, схватил книги и, — о, счастье, — читаю гораздо легче, понимаю все, а то, что прочитал, не только все понял, но хоть сейчас и рассказать могу. В классе мне сиделось уже не так, как раньше: все понимал, все оставалось в памяти. Дал учитель задачу по арифметике — решил, и учитель похвалил меня даже. Словом, в короткое время я подвинулся настолько, что перестал уже быть последним учеником».

А вот еще выдержка из дневника, посвященная этому событию: «Помню я, как, поступив в Училище совершенно безграмотным и беспомощным, я желал прежде всего, чтобы Ты (Господь. — М. О.) вразумил меня в учении, и Сам же вложил Ты мне мысль и желание помолиться Тебе о ниспослании этого дара. И живо помню я, как Ты вдруг отверз мне ум разумети писания или письмена. Так что это удивительно было и для меня самого, и для моих товарищей. После этого из мальчика малосмысленного и безграмотного я стал довольно смысленным и грамотным: скоро первая грамотка (письмо), писанная собственноручно, известила моих родителей о моих успехах в грамоте». Заметим, что ученики, чтобы иметь бумагу для упражнений по письму, ходили по всяким присутственным местам и выпрашивали ее. Событием и радостью было, когда Иван, как и другие мальчики, получал десяток-другой листов белой бумаги.

Современный исследователь биографии Иоанна Кронштадтского по выявленным документам из архивного фонда училища фиксирует состоявшуюся перемену: если в начале первого учебного года Ваня был двадцать восьмым по успеваемости, то по результатам всего 1838/39 учебного года он уже — пятнадцатый в общем списке учеников[25]. В июле 1839 года Сергиев был переведен во второй класс, зачислен в ученики 2-го разряда как имеющий «очень хорошие» успехи.

В самом начале сентября 1839 года Илья Михайлович Сергиев вместе со своими двумя сыновьями, двумя Иванами, прибыл в Архангельск. У него было два дела. Во-первых, он привез младшего Ивана для поступления в первый класс приходского училища. А второе — намеревался обратиться в правление семинарии, которому было подчинено училище, с просьбой принять старшего сына на полное казенное содержание, поскольку содержать на собственные средства двоих учащихся сыновей он был не в состоянии.

В силу установленных порядков семинарское правление запросило справки о финансовом положении родителей. Из сохранившейся переписки мы узнаем, что в Сурский приход на тот момент входило 238 дворов, в которых проживало 830 лиц мужского пола, 871 — женского[26]. Отцу, Илье Михайловичу, предоставлено было 20 десятин пашенной земли и еще некий надел, дававший 20 возов сена. Пользовался он и урожаем, что давал надел земли, закрепленный за младшим Иваном, числящимся на «праздном пономарском месте».

Принятое семинарским начальством решение было весьма неблагоприятно для семьи Сергиевых. Старшему Ивану было не только отказано в полном казенном содержании, но и в том пособии в 20 рублей, которое он получал в течение первого года обучения. Решение обосновывалось отсутствием бурсачных вакансий, а также и тем, что сыну просителя в его далекой деревне «предоставлено пономарское место»[27]. Не совсем понятно, о каком сыне идет речь в документах правления, так как отец просил за старшего, а пономарское место было предоставлено младшему. Но как бы то ни было, отец вынужден был забрать из училища старшего сына, оставив в нем младшего Ивана.

Лишь спустя год старший Иван вернулся в приходское училище, так как отцу удалось раздобыть денег и оплатить его обучение. В июле 1841 года Иван окончил училище шестым учеником с «очень хорошими» успехами. Окончил училище и его младший брат — Иван. Теперь они оба перешли в епархиальное училище, где предстояло учиться еще четыре года.

Жизнь в училище была «несладкая», кормили, конечно, скудно. А если обратиться к воспоминаниям прошедших эту «школу», то выясняется, что «крутыми» были и наказания: побои, стояние на голых коленях на песке, причем в руки давали поленья, битье розгами «на воздусях», пьяные учителя. К тому же больно мучила мысль о родном доме, о нищете там, и, кажется, в это время он научился чувствовать чужую нужду, болеть о чужой бедности, нищете.

Каждый раз по окончании очередного учебного года Ивану приходилось возвращаться домой на попутных лодках, подводах, а то и пешком. Именно тогда в нем зарождается любовь к родной природе. Поистине поэтическое отношение к природе будет сопровождать его всю жизнь. «Идешь сотни верст пешком, — вспоминал он спустя годы, — сапоги в руках тащишь: потому вещь дорогая. Приходилось идти горами, лесами; суровые сосны высоко поднимают стройные вершины. Жутко. Бог чувствуется в природе. Сосны кажутся длинной колоннадой огромного храма. Небо чуть синеет, как огромный купол. Теряется сознание действительности. Хочется молиться, и чужды все земные впечатления — и так светло в глубине души».

Природа радовала его, умиляла, говорила о Творце, тогда как человек — «огорчал». «Смотрю, — пишет Иоанн в дневнике, — на травки, цветочки, деревья, на птиц, на рыб, на зверей и всяких гадов — и вижу, что везде точное исполнение творческих законов: и потому все прекрасно. Смотрю на людей, и — увы! — мало, бесконечно мало исполнения законов Вседержителя, и оттого сколько беспорядков, сколько безобразия, сколько страданий в жизни их?»

И в дальнейшем в его проповедях нередки были упоминания о природе, что воспринималось слушателями весьма положительно. Они сами были в большинстве своем выходцами из деревни. В дни праздников, особенно на Троицу, украшали свои жилища и церкви: церковные полы — травой, а иконы — листьями, полевыми цветами и венками. Порой веток, а иногда и деревьев было так много, что создавалось впечатление, что под церковные своды перенесся волшебный лес, и недаром говорили, что в этот праздник «вся земля именинница». Наверное, упоминание природы в проповедях приходского священника говорило слушателям гораздо более, чем иные ученые слова архиереев.

По дороге домой Иван обязательно посещал заштатный Веркольский Артемиев мужской монастырь. И хотя в те годы он находился в совершенном упадке, и всё — деревянная, ветхая, низкая монастырская ограда, малая каменная церковь и еще два-три каких-то ветхих здания — свидетельствовало о крайнем его убожестве и бедности, но встреча с чудом — святыми мощами угодника Божия праведного отрока Артемия искупала и трудный путь, и невзрачный вид монастыря.

Еще каких-то 40 верст… и, наконец, на мысу, образуемом Пинегой и Сурой, мальчик видел свое родное село, падал на колени и со слезами на глазах начинал молиться.

В начале лета 1845 года обучение в уездном (епархиальном) училище завершилось. Сыновья «сравнялись» с отцом в духовном образовании и возвратились в родной дом. Однако то, что было достаточным для сельского причетника 20 лет назад, явно было недостаточным для того, кто хотел бы получить священный сан. Илья Михайлович на своем жизненном опыте, да и на опыте священства Пинежья твердо знал: чем солиднее образование, тем лучше будет перспектива по службе. Да и законы, касавшиеся духовенства и принятые в первой трети XIX века, давали право занимать священнические места, а значит, и получать две трети дохода причта только окончившим полный курс семинарии. Более того, устав семинарий специально оговаривал, чтобы места в епархиях раздавали строго «по степеням, каждому разряду учеников семинарией присвоенным». Не зря современники отмечали, что «школе сообщалась магическая сила: как прежде упирались, так теперь стали напирать». Окончить семинарию стало мечтой, управляющей всеми помышлениями подрастающего духовенства.

Родители мечтали и хотели видеть в старшем Иване продолжателя священнического рода Сергиевых. Тот с радостью воспринял родительское благословение — ему хотелось продолжить обучение. Подтверждение мы можем найти в дневнике. «Получивши желаемое, человек обыкновенно желает большего и большего, так было и со мною: перешедши в высший класс, я стал смотреть на Семинарию — на риторов, на философов, на богословов; почтенны были в глазах моих первые, привлекали взоры удивления другие; склонялся я невольно пред величием и мудростию последних. И — о Боже всеблагий! — я сам становился постепенно ритором, философом, богословом!»

В самом конце лета 1845 года Иван возвращается в Архангельск для поступления в духовную семинарию.

Бурса[28]: Архангельская семинария. Петербургская академия

Государственная образовательная система Российской империи XIX века включала в себя и духовно-учебные заведения: духовные училища, семинарии и академии. Вторая половина 1830-х — первая половина 1840-х годов — это время ее очередного реформирования. Взошедший на престол в 1825 году, Николай I совершенно не был похож на своего брата (Александра I) в его молодые годы и считал проводимые им реформы в образовании излишне отвлеченными и либеральными. По его мнению, смысл и ценность образования определялись исключительно практическими соображениями государственной пользы, которая понималась как добросовестное исполнение служебного долга.

К тому же религиозное образование рассматривалось как лучшее средство против либеральных и революционных устремлений. В школах, уездных училищах и гимназиях, относившихся к Министерству народного просвещения, в обязательном порядке изучались малый катехизис и библейская история с важнейшими молитвами. Преподавателями должно было выступать духовенство, получающее необходимые знания в духовных семинариях и академиях, достаточные для исполнения ими священнических обязанностей.

Один из современников так характеризовал отношение самодержавия и государственной церкви к просвещению в николаевский период: «Теперь требуют, чтобы литература процветала, но никто бы ничего не писал, ни в прозе, ни в стихах; требуют, чтобы учили как можно лучше, но чтобы учащие не размышляли… Теперь требуют от юношества, чтобы оно училось много и притом не механически, но чтобы оно не читало книг и никак не смело думать, что для государства полезнее, если его граждане будут иметь светлую голову вместо светлых пуговиц на мундире»[29].

Рычагом, с помощью которого светская и духовная власть стремились втиснуть русскую культуру в рамки «охранительных начал православия, самодержавия, народности», была цензура. Последовал ряд указов и циркулярных распоряжений Министерства народного просвещения и Синода, значительно расширивших права духовной цензуры и давших ей возможность контролировать любые сочинение, газету, журнал. Постоянно расширялась сеть духовных цензурных комитетов, и к 1850 году их было уже двенадцать. По свидетельству современников, если посчитать всех лиц, заведующих цензурой, их окажется больше, чем книг, выходящих в течение года.

Духовная цензура утверждала к печати сочинения по всем отраслям знаний: от художественного произведения до научного трактата. Особенно поражает обилие сохранившихся в архивах духовной цензуры отчетов и заключений по просмотренным периодическим изданиям, за которыми был установлен особенно строгий контроль. Здесь можно увидеть заключения на все выходившие в то время в России журналы: от детского журнала «Елка», армейского «Чтения для солдат» до «Отечественных записок» и «Современника». Все они подвергались двойной цензуре: поступали в светскую, а из нее — в духовную цензуру. И опять в светскую. Редкая статья могла преодолеть этот барьер. В 1840–1841 годах из всех запрещенных для распространения в России книг третья часть была задержана по религиозным соображениям. Не зря же А. И. Герцен назвал 1830-1840-е годы «моровой полосой».

Особенно строго предписывалось цензорам относиться к французской литературе, невзирая — художественной или научной. Результаты не замедлили сказаться: в 1841 году запрещена «Система природы» Гольбаха из-за «резкого материализма, знаменующего эту философию, отрицающего бытие Божие и разрушающего основные начала веры, политики и нравственности». Эта же судьба ждала работы К. Вольнея, A. Сен-Симона, Ш. Фурье, Р. Оуэна, Л. Фейербаха, М. Шенье, B. Гюго, О. Бальзака, Г. Гейне. «Страдали» и российские авторы — Г. Р. Державин, А. Д. Кантемир, А. С. Пушкин, В. Г. Белинский, М. Н. Загоскин…

Приложило свою длань и Третье отделение, указав светским и духовным цензорам незамедлительно сообщать начальнику тайной полиции имена авторов, «распространяющих безбожие» или «нарушающих обязанности верноподданного». С таким же предложением Третье отделение обратилось и к высокопоставленным представителям духовенства.

Доносом петербургского митрополита Серафима (Глаголевского) началось печально известное дело об опубликованном в 1836 году Н. И. Надеждиным в журнале «Телескоп» «Философического письма» П. Я. Чаадаева. Из письма Серафима шефу жандармов А. X. Бенкендорфу следует, что митрополит с января 1835 года, с ведома Николая I, являлся агентом Третьего отделения и письмо о журнале «Телескоп» было его первым «служебным доносом». Митрополит характеризовал письмо Чаадаева «негодным», а суждения автора, по его мнению, — «ложны, безрассудны и преступны сами по себе». Предлагал он привлечь к ответственности и издателя, осмелившегося «распространять между соотечественниками столь преступные хулы на отечество, веру и правительство свое»[30]. Таким же образом по доносу епископа Афанасия и священника Иакова Остромысленского Синод возбудил несколько дел против журнала «Отечественные записки».

Особенно лютовала цензура в 1848–1855 годах, которые получили в либеральных кругах наименование «страшная семилетка». Причина революций 1830 и 1848 годов в Европе виделась русским монархам в распространении новейшей философии, религиозного индифферентизма, переходящего в атеизм. Чтобы не допустить в Россию «губительных идей Запада», в апреле 1848 года был создан межведомственный секретный цензурный комитет для духовного надзора за деятельностью светской и духовной цензуры — Комитет 2 апреля. До марта 1855 года его возглавлял Д. П. Бутурлин, непосредственно отчитывавшийся только перед царем. Взгляды Бутурлина красноречиво характеризует как-то брошенная им фраза, которую воспроизводят в мемуарах все современники, писавшие о нем. «Не будь Евангелие так распространено, — говорил он, — то его бы следовало запретить за демократический дух, им распространяемый». Аналогичный комитет был создан и при Синоде.

По существу стало невозможным какое-либо развитие науки, культуры, искусства, образования. Отсекалось всё и вся, что хоть немного выбивалось из жесткого обруча «православных истин» и «долга перед государем». По доносам возбуждались дела против ученых, издателей, писателей. Все это привело к тому, что в России, как ни в одной другой стране мира, получила широкое хождение так называемая бесцензурная литература — «самиздат». Запрещенные произведения переписывались от руки и распространялись в списках, некоторые литографировались. Нелегальная печать, издаваемая за границей, и прежде всего в Вольной русской типографии А. И. Герцена, пробивала бреши в царской России, привнося в общественное обсуждение назревшие вопросы — отмена крепостного права, реформы во всех областях русской жизни.

Любопытное свидетельство о распространении в России нелегальной литературы оставил в своем письме министру внутренних дел П. А. Валуеву барон М. А. Корф, писавший: «Нет и не было запрещенной книги, которой бы нельзя было достать; именно в то время, когда правительство всего строже преследовало известные лондонские издания, они расходились в тысячах экземплярах, и их можно было найти едва ли не в каждом доме, чтобы не сказать — в каждом кармане; когда мы всего более озабочиваемся ограждением нашей молодежи от доктрин материализма и социализма, трудно указать студента или даже ученика старших классов гимназий, который бы не прочел какого-нибудь сочинения»[31].

Претворение в жизнь «императорских начал» в деле образования и культуры общества возлагалось на обер-прокурора Святейшего синода графа Н. А. Протасова, занимавшего эту должность в 1836–1855 годах[32]. Протасов проводил линию на подчинение церкви государству. Современники свидетельствовали: «Все делалось по его мановению, и стук его гусарской сабли был страшен для членов Синода». Одновременно Протасов проявил и качества тонкого политика, психолога, мастера интриг. Он сумел очаровать первенствующего члена Синода санкт-петербургского митрополита Серафима, да так, что тот на вопрос Николая I: «Доволен ли он Протасовым?» — ответил: «Лучшего и желать не надобно». Пользуясь абсолютным доверием царя, Протасов твердой рукой правил церковным миром: добился принятия Устава духовной консистории, деспотическими методами боролся с всевластием православных архиереев, без устали ревизуя их деятельность. Именно тогда все с удивлением узнали, что и архиереев можно судить, что и для них законы писаны, что и на них можно жаловаться в Синод.

…Можно сказать, что Иоанн Кронштадтский впитал в себя «протасовский дух» на всех ступенях своего духовного образования, что, конечно, во многом и объясняет его взгляды, убеждения и представления о месте Церкви и священника в обществе, о взаимоотношении Церкви и государства, о государе как помазаннике Божием, о содержании православного богословия и его практическом воплощении, об отношении Русской церкви к нерелигиозной культуре, взглядам и ценностям…

Граф и понял, и смог найти способы воплотить замыслы своего патрона — Николая I. Службу свою в Святейшем синоде начал он с того, что разослал всем ректорам духовных академий и семинарий циркуляр с поручением, «дабы они свободно изложили, как они понимают богословию и какие улучшения полагали бы внести в нее». Особое одобрение получила записка ректора Вятской семинарии архимандрита Никодима (Казанцева), которому было поручено подготовить новый проект устава семинарии.

…Ненастный сентябрьский день 1838 года не предвещал ничего положительного. Никодим знал: если приглашают к обер-прокурору «явиться в ранний час и при параде», то готовься к неприятностям. Да и духовенство уже успело увидеть и понять за два прошедших года, что есть из себя новый обер-прокурор. Предчувствие не обмануло.

С хмурым лицом встретив посетителя и даже не подойдя под благословение, он пригласил его сесть в жесткое черное кресло, а сам стал мерно расхаживать по кабинету. Без каких-либо приуготовлений и объяснений он обрушился на архимандрита:

— Вы учились в семинариях и академиях не для себя, а для нас… Вы наши учителя в вере…

— Да, но паства ждет к себе образованного священства, — робко пытался вставить архимандрит.

— Но вас не понимают люди, стоящие в храме. Вы чуждаетесь практического богослужения… Не умеете ни петь, ни читать, не знаете церковного устава… Вами руководят дьячки, над вами издеваются начитанные мещане.

— В семинариях обучаются выходцы из духовного сословия, они вполне…

— Ваша богословия, — прервал генерал архимандрита, — очень выспренна, проповеди высоки.

— Но слово пастыря обращено ввысь…

Не замечая робких попыток посетителя хоть что-то пояснить, а, может, просто его не слыша, Протасов вышагивал по своему кабинету, то приближаясь, то удаляясь… Никодим понял, что надо молчать и дать обер-прокурору высказаться.

— Вы хотите быть и почитаться универсальными учеными, — говорил граф. — Это ошибка. У нас всякий кадет знает марш и ружье; моряк умеет назвать последний гвоздь корабля, знает его место и силу; инженер пересчитает всевозможные ломы, лопаты, крюки, канаты. А вы, духовные, не знаете ваших духовных вещей. Вы изобрели для себя какой-то новый язык, подобно медикам, математикам, морякам. Без толкования вас не поймешь. Это тоже нехорошо. Поучайте Закону Божьему так, чтобы вас понимал с первого раза последний мужик!

— Ваше превосходительство, — видя, что Протасов остановился на противоположной стороне стола и разглядывает какие-то бумаги, решил сказать несколько слов Никодим, — как вы изволите видеть, в моих бумагах я указал на недостатки и достоинства современных семинарий, а в проекте устава семинарского выразил мнение о том, что надо бы сделать для улучшения дела духовного образования.

— Читал. — Обер-прокурор оторвался от бумаг и в упор посмотрел на собеседника. — Подумай хорошенько и кратко скажи мне: что нужно изменить в семинарии? Как упростить существующие науки? Не нужно ли ввести новые? И какие именно? Может, что-то нужно сократить. Пойми, семинария не академия. Из академий идут в профессоры, им нужно много знать. Из семинарий поступают во священники по селам. Им надобно сельский быт знать и уметь быть полезными крестьянам даже в их делах житейских. На что такая огромная богословия сельскому священнику? К чему нужна ему философия, наука вольномыслия, вздоров, эгоизма, фанфаронств? Пусть лучше затвердит хорошенько катехизис и церковный устав, нотное пение. И довольно!

Заключительные слова «декламатора», как про себя называл Протасова Никодим, решительно его испугали.

— Я такого не писал, — испуганно проговорил он. — Богословие — опора практического священнодействия, научения паствы и стояния в вере! — как-то даже вызывающе заключил он.

— Я не спорить пригласил тебя, — сухо отреагировал обер-прокурор. — Ты не знаешь, что, когда я упомянул государю, что в семинариях читают философию, государь с гневом и в недоумении воскликнул: «Как? У духовных есть философия, эта несчастная, безбожная мятежная наука?! Изгнать ее!»

«Изгнание» и стало главным лозунгом, делом и козырем Протасова. Он наводил порядок в духовном образовании по своему разумению, доводя все до «отупляющей военщины», как называли это в своих дневниках многие духовные лица той поры. Но были и положительные, хотя и маленькие, моменты: обращено внимание на улучшение питания, чистоту в спальных комнатах, в которых теперь нельзя было находиться в течение дня, а для занятий выделялись специальные классы. Обеспечение, пусть и единообразной, но порядочной одеждой.

В 1840 году появились новые семинарские программы. Учащиеся приступили к изучению основ медицины, крестьянского хозяйства, естествознания, землемерия. Поверхностное, а другим оно и не могло быть, изучение названных дисциплин не превращало семинариста в квалифицированного специалиста — медика, агронома, зато ограничивало его возможности в достаточной мере овладеть специальностью духовной. Стало обычным делом, когда окончившие полный курс семинарии не знали элементарных вещей и доучивались уже в процессе служения на приходе.

«Изгнание» коснулось светских общеобразовательных предметов и светских книг. Философия же сведена была к логике и психологии. Одновременно расширили курсы пастырского богословия и гомилетики. Пожалуй, положительным было только то, что латынь, на которой ранее преподавался ряд дисциплин, приравнена была отныне к другим предметам. Преподавание же в целом велось отныне на русском языке.

И все же программа семинарии оставалась очень обширной. Для ее усвоения требовалось шесть лет. Обучение было разделено на три двухгодичных цикла, или отделения. В низшем (первом, или риторов) больший упор делался на изучении риторики и поэзии, а потому обучающиеся назывались «учениками словесности». В среднем (втором, или «философском») отделении — добавлялись патристика, философия, психология, герменевтика, логика, естественные и сельскохозяйственные науки. В высшем (третьем, или «богословском») отделении — помимо продолжения многих из уже названных предметов уделялось особое внимание богословским наукам и изучению иностранных языков. В самих духовных школах резко возросла власть ректоров. На эту должность назначались почти исключительно монахи. Они же рассматривали эту должность как дополнительную, излишнюю, ступень на пути к архиерейству и подчас пренебрегали ею.

На такие сложные обстоятельства «в эпоху перемен» пришлось обучение Ивана Сергиева в семинарии.

Архангельская духовная семинария была одной из старейших на севере России. Она была учреждена еще в 1723 году и располагалась первоначально в городе Холмогоры. В 1811 году по распоряжению епископа Парфения (Петрова) семинария переводится в Архангельск и начинается строительство нового двухэтажного здания. Место для него было выбрано видное — на берегу Северной Двины, между улицами Архиерейской и Монастырской[33]. Здание имело большую залу для собраний, помещения для начальствующих и 17 комнат одинакового размера, в которых размещалась «классами и жительством вся бурса Архангельской епархии». В сентябре 1812 года семинаристы и их воспитатели переехали в новое здание. Постепенно обустроился целый семинарский городок: столовая и кухня, больница и баня, кладовые и амбары. Вокруг был разбит сад, а вся территория была обнесена сначала деревянным, а затем и каменным забором.

Административно Архангельская семинария причислена была к Петербургскому духовному учебному округу. Правлению семинарии были подотчетны приходское и епархиальное училища. Принимаемые на заседании правления решения заносились в журнал правления и вступали в действие после согласования с правящим епископом. В общей сложности в трех заведениях учились около трехсот человек.

В годы учебы Ивана Сергиева семинарию возглавляли настоятель Архангельского монастыря архимандрит Вениамин, кандидат богословия, воспитанник Петербургской духовной академии, а затем — архимандрит Василий (Кульчицкий), выпускник Киевской духовной академии, профессор богословия.

Хотя число преподавателей в семинарии было больше, чем в училищах, но все равно их не хватало, и потому даже профессора вынуждены были вести несколько предметов. Магистр богословия Филетер Павловский преподавал историю, археологию, обрядословие и каноническое право. Кандидат Павел Остров преподавал Священное Писание, герменевтику, катехизическое учение, греческую литературу, еврейский язык.

Хотя в целом программа семинарских предметов утверждалась в столице, и изменения в ней не допускались, но все же в интересах нужд той или иной епархии иногда дозволялось введение некоторых дополнительных предметов. Для Архангельской семинарии таковым в 1840 году стало «учение о разных видах заблуждений раскольнических, замечаемых в Архангельской губернии». При императоре Николае I гонения на сторонников древлеправославия снова усилились. В 1836 году Николай I высочайше одобрил постановление «О мерах к ослаблению раскола в Олонецкой и Архангельской губерниях». В 1848 году в Архангельске был учрежден Секретный совещательный комитет по делам раскольников, в который вошли: генерал-губернатор, архиерей, управляющий палатой государственных имуществ и жандармский начальник. Была начата кампания по борьбе с архангельскими старообрядцами[34]. Всего в 1846 году в Архангельской губернии числилось 12 489 старообрядцев всех согласий, 25 скитов и шесть пустынь, в которых было 22 часовни и моленных и проживали 185 мужчин и 798 женщин.

В семинарии в те времена лекций не читали, а задавались и выслушивались школьные уроки. Не случайно и в воспоминаниях учеников ничего не оставалось светлого от многих лет, проведенных в семинариях. Как они писали, «…профессора представляли из себя посредственность. Занимались исключительно чтением уроков по составленным заранее запискам. Лишь несколько чудаков преподавали хорошо, но и те давали в сущности лишь объяснения к сказанному в учебниках или их конспектах». Кстати, даже такое поведение этих последних противоречило уставу семинарий и могло вызвать нарекания и наказания со стороны начальства. Конечно, качество преподавания оставляло желать лучшего. Не случайно в ревизионных текстах епископа Варлаама (Успенского) можно прочитать о «растянутых, сбивчивых, темных уроках», содержание которых воспитанниками трудно усваивалось и в памяти не удерживалось.

Оценка успеваемости учеников семинарии проводилась по трем направлениям: успехи, способности, прилежание. Велись специальные журналы, в которых ежемесячно делались записи об успехах учеников. Итоги успеваемости подводились по окончании семестра и заносились в специальные ведомости. В семинарии не существовало единой системы оценок, господствовали достаточно произвольные эпитеты: похвальные, очень хорошие, порядочные, посредственные… до пятнадцати вариантов у одного учителя. В 1849 году по предложению епископа Варлаама система оценок была несколько упорядочена и разбита по разрядам: первый — отлично хорошо, весьма хорошо, очень хорошо, хорошо; второй — довольно хорошо, очень достаточно, достаточно, добропорядочно; третий — недостаточно, слабо, худо, безуспешно.

Семинария имела библиотеку, насчитывавшую три тысячи книг на греческом, латинском, еврейском, славянском, русском, французском, немецком, английском и польском языках. Среди рукописей памятники XVI–XVII веков и книги на древних языках. Ежегодно для семинаристов выписывались журналы «Воскресное чтение», «Христианское чтение» и некоторые периодические издания: «Северная пчела», «Санкт-Петербургские ведомости». Изредка поступали новые книги, прежде всего издававшиеся в России.

Но от воспитанников по-прежнему требовались зубрежка и бессмысленное затверживание наизусть учебных текстов. Ученику не позволялось ни малейшего отступления от толкований учителя. От хорошего ученика не ждали ничего, кроме тупого повторения сказанного преподавателем. Учителей, которые пытались преподавать свой предмет в более свободной манере, вскоре начинали подозревать в недостаточном владении материалом или в вольнодумстве.

Бюджет на содержание учеников складывался из трех основных источников: государственные отчисления; так называемый епархиальный училищный фонд, включавший процентные отчисления от продажи свечей и кружечного сбора в каждом из приходов; наконец, плата за обучение, поступавшая от родителей учеников.

Ученики, полностью учившиеся за казенный счет, назывались бурсаками; пополам — полубурсаками; остальные находились «на коште родителей». Как правило, в разряд бурсачных попадали дети священно- и церковнослужителей, по бедности своей не имевших возможности оплатить их обучение. Поскольку среди поступающих в семинарию большинство были выходцами из семей священно-и церковнослужителей, то правление семинарии вынуждено было постоянно ходатайствовать перед епархиальным архиереем и Синодом о выделении дополнительного числа «бурсачных» мест для них. Характеризуя положение духовенства, администрация семинарии писала: «Вообще духовенство Архангельской епархии на сельских приходах по причине частых неурожаев хлеба от повреждения морозами и по бедности прихожан в весьма скудном положении, особенно причетники… Не только не могут содержать в училище своих детей, но и с большою труд-ностию доставляют их в оные, а особливо из отдаленных мест, за 300, 400 и более верст. Одежда их и белье бедны, нищенские рубища в заплатах и дырах, неопрятны, не имеют учебных книг, — словом, во всем недостаточны и даже безобразны, а обувь носят только зимою, не говоря уже о постели — отчего многие страждут чесоткою и простудою, а некоторые от простуды и померли»[35]. К этому духовенству принадлежал и отец Ивана Сергиева.

Казеннокоштные учащиеся обеспечивались за счет ведомства минимумом одежды и обуви, питанием и помещением. Многочисленные свидетельства тех, кто провел годы и годы в стенах церковных учебных заведений, открывают нам поистине жалкое положение казеннокоштного воспитанника. Именно этот типаж столь живописно представлен в художественных произведениях середины XIX века, принадлежащих перу Ф. М. Решетникова, В. Т. Нарежного, Н. Г. Помяловского[36]. Судя по совокупности данных, бытие бурсаков в разных епархиях мало чем различалось. Помещения, где жили дети, не отличались ни чистотой, ни удобствами. Грязные до невозможности полы (так, что порой и половиц не видно), спертый воздух комнат, который посторонний не мог вынести дольше нескольких минут; убогие деревянные кровати с подушками, лоснящимися от грязи, одеяла — стандартный набор.

Архангельская семинария не была многочисленной в силу малой населенности края и относительно небольшого количества церквей и монастырей, не испытывавших острой потребности в церковных кадрах. Семинарские выпуски осуществлялись раз в два года и, как правило, насчитывали двадцать с небольшим человек. Большая часть выпускников выбирала церковное служение, что объяснялось не только их происхождением из священнических семей, но и тем, что у них просто не было альтернативного выбора по светской службе.

В семинарии был врач, наблюдавший за здоровьем учеников. Среди болезней, особенно досаждавших ученикам, — цинга, чесотка, горячка, воспаление глаз. Цингу лечили лимонами и супом из мяса, приготовленным с луком и хреном. Болезнь глаз лечили тем, что с утра умывание лица заменяли многократным обливанием головы холодной водой, что, по мнению врача, должно было закаливать учеников и «способствовать их умственной деятельности». Испытать на себе искусство семинарского эскулапа пришлось и Ивану, несколько раз лежавшему в семинарской больнице с диагнозами — катар хронический, цинга, «нервная горячка».

Семинаристы имели собственную форму — синие суконные сюртуки, суконные картузы, шерстяные получулки, сапоги, холщовые рубашки. Стол семинаристов не отличался особенным разнообразием: подавали репу, редьку, капусту и рыбу; мясные блюда и разносолы присутствовали на столах по большим праздникам.

О семинарской жизни Ивана Сергиева известно немного. Сам он впоследствии в своих публичных выступлениях и в дневнике почти никогда не касался этой темы. Только в последние годы церковная наука обратилась к поиску документальных материалов, характеризующих историю жизни Иоанна Кронштадтского, а потому сведения о годах его учебы пока отрывисты и скупы. Известно, что по ходатайству секретаря семинарского правления Л. Корытова с июля 1845 года по 5 февраля 1846 года он, имея каллиграфический почерк, исполнял должность писца. Причитающееся ему жалованье (1 рубль 71 копейка) было ощутимым подспорьем и для семинариста, и для почти нищенствовавших родителей. Однако обязанности письмоводителя он исполнял недолго.

25 августа 1845 года в Архангельск, взамен преосвященного Георгия (Ящуржинского), прибыл новый епископ — бывший викарий Киевской митрополии Варлаам (Успенский)[37], чье имя будет стоять на многих документах во время учебы Ивана Сергиева. Стоит заметить, что в те годы слава Архангельска как первенствующего торгового центра закатилась и назначение на Архангельскую кафедру воспринималось чуть ли не как наказание — далеко, малолюдно, холодно, неухоженно, бедно. В случае с Варлаамом плюс был лишь в одном — он из викариев, все же зависимых и подотчетных управляющему епархией, становился самостоятельным епископом.

В январе 1846 года епископ предложил семинарскому правлению найти на должность писца нового ученика, ссылаясь на «слабое здоровье» Ивана Сергиева.

В 1849 году Иван перешел в высшее отделение семинарии и по рекомендации старшего инспектора архимандрита Илариона (Воскресенского) 9 сентября того же года был назначен «старшим учеником над учениками семинарии». По всей видимости, в его обязанности входило и наблюдение за архиерейскими певчими. По свидетельству современников, то была самая некультурная, пьяная и распущенная часть бурсы. Они пользовались особыми привилегиями: жили в певческом корпусе при Архиерейском доме, получали жалованье, имели более свободный дисциплинарный режим. О нравах, господствовавших среди них, свидетельствует журнал семинарского правления. Так, под 1850 годом сообщалось о том, что неоднократно у них отбирали деньги и вещи, чтобы предотвратить их «нетрезвость», особенно усиливавшуюся на Пасхальной неделе. Нередко они и на службы в храм являлись нетрезвыми и устраивали дебоши и потасовки. Общение с ними едва не сгубило и самого Ивана, чуть было не принявшего «образ и подобие певчих», да вовремя он образумился.

Иван учился очень неплохо. В 1850/51 учебном году даже получал архиерейскую стипендию. Как правило, он занимал третье место в списках учеников семинарии. Согласно записям инспектора семинарии архимандрита Илариона, который в течение всех лет обучения ежемесячно составлял списки поведения учеников, Сергиев отличался «добродушием, искренностью, честностью и усердием к делу» (октябрь 1845 года); «в поступках прост и вместе благороден» (июль 1847 года); «при тихом и спокойном природном расположении отличается честностью и добродушием» (июнь 1848 года); «скромностью в поступках, почтительностью и религиозным направлением ума и сердца» (апрель 1851 года).

Думается, что такое поведение давало Ивану возможность «увидеть свет», то есть побывать и за пределами семинарского городка. А в Архангельске было что посмотреть, все же губернская столица! Торжественно и даже величественно обставлялся спуск на воду морских судов, построенных на верфях местного адмиралтейства. Когда, к примеру, спускали корабль «Сисой Великий», «Губернские ведомости» сообщали: «Толпы народа пестрели на пристанях по обе стороны корабля, и даже за Адмиралтейством берег был покрыт множеством народа, несмотря на сильный ветер и холодную погоду»[38]. Может быть, среди них был и видел это великолепное зрелище и Иван Сергиев.

Пышно — с праздничной иллюминацией, громко — с пушечными выстрелами и барабанным боем отмечались дни рождения августейших особ и членов императорской фамилии, военные победы и православные праздники. В праздник Богоявления во время крестного хода на Иордань над городом разносился колокольный звон во всех церквях и толпы народа спускались на берег Двины, а особо отважные опускались в проруби.

Богата была и культурная жизнь Архангельска: обычно в теплое время года череда театральных трупп из российских городов, гулянья с танцами, военной музыкой и фейерверками на Моисеевом острове; концерты заезжих знаменитостей, в том числе и из Европы; запуск воздушных шаров в городском саду.

Посещал Иван и «немецкую слободу», застроенную на протяжении версты деревянными красивыми домами, в которой все сплошь жили иностранцы — купцы и мастеровые. Украшением этой части города была башня евангелическо-лютеранской церкви — кирхи Святой Екатерины. Западный стиль сохранился в этой части города не только в архитектуре, но и в укладе жизни — основным языком был немецкий, а часы досуга жители слободы проводили в Александровском летнем саду с его постоянным оркестром, театром и рестораном.

Хотя семинария и была отделена от городской жизни, но та вторгалась в размеренный распорядок бурсацкого существования.

В мае 1843 года случилось наводнение, река поднялась на 14 футов 8 дюймов выше нормы. Бурный поток уносил в море не только огромные глыбы льда, но и обывательские строения вместе с домашним скотом и скарбом. Только через несколько дней река вернулась в свои берега, оставив на суше выброшенные суда, разбитые береговые укрепления, поврежденные деревянные тротуары. Подтопило наводнение и территорию семинарского городка.

Обычный бич для тогдашних, в основном деревянных городов — пожар, коснулся и Архангельска в те годы, когда там жил и учился Иван. Сохранившиеся записи рассказывают, как в июле 1846 года огонь не пощадил и город, и семинарские постройки — сгорела семинарская баня, «несмотря, — как сказано было в документах, — на все усилия учеников и пожарной команды». А в один из июньских дней 1847 года, бывший ветреным и жарким, более четырехсот домов разом спалено было огнем. Пострадали и здания, в которых проживали преподаватели семинарии, вынужденные из-за этого некоторое время проживать со своими семьями в семинарском корпусе.

6 апреля 1851 года в числе пятнадцати учеников высшего отделения семинарии, в качестве поощрения за особые отличия в учебе, Иван Сергиев в церкви Михайло-Архангельского монастыря был посвящен епископом Варлаамом в стихарь[39]. Здесь же прозвучали первые учебные проповеди будущего священника, и здесь же он прислуживал архиерею на службах. До конца жизни он сохранил благодарное воспоминание об этом храме[40].

Особым почитанием жителей города пользовалась чудотворная икона Божией Матери, именуемая Грузинской. Ежегодно в октябре эту икону переносили из Красногорского монастыря, где она постоянно находилась, в Архангельск на монастырское подворье и затем крестным ходом обносили по всем городским церквям. Торжественно прибывала икона и в семинарию, где ей оказывалось должное поклонение.

Ежегодно из Петербургского духовного учебного округа в семинарию наезжало начальство, дабы выбрать наиболее подготовленных семинаристов для обучения в Санкт-Петербургской духовной академии. Также традиционно, по мере приближения выпуска семинаристов, поступали предложения о направлении лучших учеников в различные высшие учебные заведения России. Ивану Сергиеву делались предложения о направлении в Петербургскую медико-хирургическую академию, в Главный педагогический институт, но он отказывался. Наконец, в конце июня 1851 года в семинарию прибыл инспектор Петербургской духовной академии архимандрит Иоанн (Соколов) «для обозрения семинарии».

В начале июля среди учеников высшего отделения семинарии проходят внутренние испытания за вторую половину 1850/51 учебного года и подведение итогов за полный учебный год. Успехи и прилежание Ивана Сергиева за полный учебный курс по церковной истории и церковному праву, литургике и сельскому хозяйству оценены были как «весьма хорошие»; по медицине, чтению греческих и латинских отцов — как «очень хорошие»; по еврейскому языку — как «добропорядочные». Публичные испытания учеников семинарии в присутствии инспектора Иоанна проходили по программе двух последних учебных лет.

Вот и наступил день окончания Архангельской духовной семинарии — 10 июля 1851 года. В итоговой ведомости всего семинарского выпуска на первом месте значился Иван Сергиев. Ему было доверено от имени двадцати трех выпускников выступить на торжественном акте по окончании семинарского курса. Он благодарил своих воспитателей за труд, понесенный ради духовного образования юношества и поддержания в них стремления ко всему доброму и полезному. В словах Ивана Сергиева звучало чувство живейшей признательности: «Сколько сокровищ учености раскрыто было перед нами, чтобы каждый брал из них, что хотел, для обогащения своего ума. Как при наставлении вы старались доставить речи своей разнообразие и приятность, чтобы истины, нам сообщаемые, легче и удобнее были воспринимаемы умом и сердцем! Мы ощущали в сердце сладость ваших наставлений, старались запечатлеть их в памяти, чтобы потом, в свое время, употребить их с пользою для себя и для других. Но всего более вы заботились, как добрые отцы, о сохранении между нами доброй нравственности; для чего, с одной стороны, отнимаема была возможность для совершения пороков, могущих закрасться в душу извне; с другой — постоянно внушаема была необходимость чистоты жизни как самого верного и надежного средства быть счастливыми во всяком состоянии и возрасте». От имени теперь уже бывших воспитанников Иван Сергиев обещал, что все они сумеют воспользоваться полученным образованием, изберут для себя соответствующее церковно-общественное поприще и будут достойны своих учителей.

Участники торжества, именитые гости и родители были взволнованы и растроганы, а ректор семинарии на подлиннике поднесенной ему речи написал: «Очень хорошо». Иван же был награжден книгой «Руководство к церковному красноречию».

Иван Сергиев, несмотря на трудные для него годы учебы, сохранил о семинарии теплые воспоминания. С некоторыми из семинаристов своего выпуска он будет поддерживать отношения в последующие годы. Спустя годы, в феврале 1858-го, он, обращаясь к временам учебы, записал в своем дневнике следующие слова: «Не смею думать, чтобы я был лучше других моих товарищей по семинарии. Не оттого ли, что еще в молодости, при всех моих слабостях, был некоторый начаток веры, живой и искренней, в моем сердце, что при слабостях юности я глубоко вздыхал и болезновал о них; и еще более — не оттого ли, что Господь испытал меня некоторым терпением в самой ранней молодости и потом наградил сторицею это терпение?»

Для Ивана Сергиева окончание семинарии связывалось с завершением необходимого и достаточного для службы на приходе образования. Ни о чем другом он не помышлял. «Весь видимый мною горизонт мира ученого (провинциального), — писал он позднее в дневнике, — был пройден, и я не думал переступить за него». Но то, что когда-то казалось мечтой несбыточной, стало реальностью, и можно было «замахнуться» и на большие духовные высоты.

Удачное стечение обстоятельств — первый в семинарии, а тут еще и подоспевшее предписание Святейшего синода о направлении на учебу за казенный счет одного из выпускников в Санкт-Петербургскую духовную академию — создавало реальные возможности продолжить образование. Поскольку Синод указал в документе, что следует направлять «самого благонадежного как по способностям и оказанным уже им в семинарии успехам в науках, так не менее того и по поведению», то правление семинарии единогласно сошлось на кандидатуре Ивана Сергиева.

В своем дневнике Иоанн Сергиев не раз будет возвращаться к этому одному из переломных событий в своей жизни. Думается, что если в момент окончания семинарии он скорее чувствовал, что в его жизни происходит что-то важное, что судьба дает ему некий шанс, то спустя годы он сформулировал это очень четко и ясно: «В самом деле, чем бы я был бы, если бы по окончании семинарского курса поступил священником в село? Едва ли бы далеко был от состояния болвана: все доброе во мне заглохло бы и пропало. Но теперь Господь дал мне случай и пробуждение развиться во мне всему доброму. — И отчего так милостив ко мне Господь? Что Он нашел во мне?»[41]

28 июля 1851 года Иван покидает город, где прожил 12 лет. В подорожной, выданной ему, было указано: «Давать две лошади с проводником без задержания на прогонах от Архангельска до Санкт-Петербурга». На руки были выданы пять рублей серебром за «ношение должности старшего певчих»; а еще — аттестат, выписка из метрической книги о рождении и крещении, медицинское свидетельство о состоянии здоровья.

15 августа 1851 года пара мезенских лошадок в упряжке — сильных, выносливых, приспособленных к северному климату — подъехала к столичному шлагбауму.

— Прощай, семинарист! — крикнул извозчик Ивану Сергиеву. — Далее уж городскими добирайся.

За шлагбаумом сквозь утренний влажный и серый туман просматривался город, о котором почти ничего не знал, но который должен был принять его.

Санкт-Петербургская академия была относительно молодым высшим богословским учреждением, от года ее образования не прошло и полстолетия, или, как подсчитал Иван, — она была всего на 20 лет старше его самого.

Академия жила по уставу, составленному еще в 1809–1814 годах. Целью обучения в ней считалось «образование благочестивых и просвещенных служителей Слова Божия». В его основу полагалось изучение Священного Писания, в котором предполагалось особо отметить «главнейшие места богословских истин». Таким образом, теология становилась ведущей академической дисциплиной. Кроме того, школа являлась классическо-гуманитарной. Философские и филологические дисциплины становились необходимым подспорьем в деле повышения ее богословского и общенаучного уровня. Вопросы административные и воспитательные были разработаны мало и в самом общем виде. Власть была сосредоточена в руках ректора академии.

Устав предполагал, что «…профессор философских наук, пройдя кратко для возобновления в памяти студентов философскую терминологию, должен вести их потом прямо к самим источникам философских знаний и в них показывать им как первоначальные их основания, так и связь разных теорий между собой. В толпе разнообразных человеческих мнений есть нить, коей профессор необходимо должен держаться. Сия нить есть истина евангельская. Он должен быть внутренне уверен, что ни он, ни ученики его никогда не узрят света высшей философии, единой истинной, если не будут его искать в учении христианском, что те только теории суть основательны и справедливы, кои укоренены, так сказать, в истине евангельской. Ибо истина одна, а заблуждения бесчисленны»[42].

Санкт-Петербургская духовная академия, как и другие академии, испытывала на себе твердую руку обер-прокурора Протасова. По его указанию было принято решение, чтобы преподаватели не читали собственные курсы, а читали единообразный авторизованный курс. То есть преподаватели должны были скрупулезно придерживаться определенных учебников и не выходить за их пределы. Всякая научно обоснованная критика в процессе обучения была запрещена, а богословская литература подвергалась беспощадной цензуре. Малейшее отклонение преподавателя от курса считалось «преступлением».

Для высшей духовной школы николаевское время оказалось весьма сложным и противоречивым. «Ученость» оказалась ненужной государству. Ему требовались исправные пастыри-требоисправители, не парящие в высотах богословского умствования, а умеющие разъяснить, с опорой на Священное Писание, суть государственных начал, на которых зиждется империя. Охранительное настроение обернулось обращением к догматике, к переписыванию, более или менее удачному, различных руководств по догматике, что держало богословскую мысль в «схоластических схемах». В церковной науке даже имеется специальный термин для обозначения этого периода, введенный профессором протоиереем Г. В. Флоровским, — «время обратного хода». Если иметь в виду отдельных лиц тогдашнего государственно-церковного руководства, кто и определил ход времени, то это — адмирал А. С. Шишков, граф Н. А. Протасов, митрополиты Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский) и Киевский Филарет (Амфитеатров), епископ Винницкий Афанасий (Дроздов) и ряд других.

…В конце августа 1851 года почти все зачисленные на первый академический курс съехались в общежитие. Хотя в основном это были дети духовенства из провинциальных городов, городков и сел, но их интересы и предпочтения оказались весьма различными. Кто-то чуть ли не с порога отправился знакомиться со столицей и пропадал неделями, посещая музеи, театры, выставки, забираясь под самый купол Исаакиевского собора и оттуда обозревая Северную Пальмиру, и лишь «к отбою» возвращался в стены академии. Кто-то заводил знакомства с семейными домами, где можно было весело провести время. И те и другие в общении со сверстниками не скрывали, что пришли учиться не для священства, а чтобы получить места преподавателей, а еще лучше — чиновников. Им присуще было религиозное равнодушие, хотя и тщательно скрываемое от руководства академии.

Лишь немногие, а среди них и Иван Сергиев, всецело отдавались учебе. Думая о будущем пастырстве, исправно посещали лекции профессоров, участвовали в утренних и вечерних церковных службах в академическом храме. По вечерам, сидя под керосиновыми лампами с абажурами за столиками, что расставлялись вдоль стен аудиторий, каждый из них занимался любимым предметом: кто Святыми Отцами, кто вавилонскими раскопками, кто древними языками. За ними закрепилось общее название «богомолы», и насчитывалось их на весь курс из пятидесяти-шестидесяти человек всего каких-то пять-шесть.

Были среди питомцев академии и те, кого сами студенты презрительно величали «отступники, безбожники, ренегаты», но их насчитывалось еще менее. Были и «политики» — студенты, увлекавшиеся политическими событиями в стране, почитывавшие потихоньку запрещенную литературу и всё куда-то с таинственным видом исчезавшие по вечерам.

Студенты академии в бытовом отношении были обеспечены значительно лучше студентов других учебных заведений, вынужденных скитаться по частным квартирам и углам, питаться в городских столовых. У академиков всё было под рукой и к их услугам. Жилые комнаты большие, светлые, хороший стол, одежда в достаточном количестве, громадная библиотека для занятий, большой сад для прогулок. Все это обеспечивалось бюджетом, куда входили средства Синода, пожертвования епархий, монастырей и других учреждений, отдельных иерархов и частных лиц.

В год поступления в академию Ивана постигло горе — умер отец Илья Михайлович, тяжело переживавший смерть младшего Ивана, и мать осталась одна с братом и сестрами на руках, в крайней нужде и бедности. Помощи им ждать было неоткуда, если только не от старшего сына. Не видя иного выхода, Иван решил оставить учебу в академии, вернуться на родину и стать дьяконом или псаломщиком где-нибудь на приходе. Однако мать воспротивилась этому решению и не позволила сыну бросить учебу. Пошло навстречу и руководство академии: зная о стесненных обстоятельствах Сергиева и о том, что у него лучший на курсе каллиграфический почерк, ему предложили место писаря в академической канцелярии с жалованьем 9—10 рублей в месяц. Кроме того, письмоводителю полагалась отдельная рабочая комната. Таким образом, помимо жалованья, которое он стал отсылать матери, Сергиев получил возможность уединенного сосредоточенного досуга.

Как об учебе в семинарии, так и об учебе в академии Иоанн Кронштадтский вспоминал не часто, и каких-то полных и развернутых записей, касающихся его жизни этого периода, нет. В дневнике иногда можно обнаружить скупые строки: «Чту почтенную память вашу, мои бывшие начальники и наставники (владыка Макарий, инспектор архимандрит Иоанн (Соколов)[43], лектор богословия и профессор архимандрит Кирилл)»[44]. Трое названных были теми «звездочками», что ярко сияли на фоне общей убогости, серости и безынициативности академического образования времен обер-прокурора Протасова. Припомнить кого-то еще действительно было трудно. Разве можно указать на профессора И. А. Чистовича, автора двухтомного труда по истории Санкт-Петербургской академии.

Ректор Макарий (Булгаков) был назначен на эту должность в декабре 1849 года. Ранее, с 1842 года, он преподавал здесь же — бакалавр в богословском классе, экстраординарный, ординарный профессор, читающий курс догматического богословия; профессорские обязанности сохранил он за собой и в последующем. В 1851 году состоялась его хиротония во епископа. Академические годы были весьма плодотворными для Макария: написаны три первых тома «Истории Русской церкви», подготовлены к публикации некоторые памятники древнерусской литературы, выпущен ряд статей. Все эти, а потом и последующие церковные труды, когда он занимал Московскую кафедру, обеспечили ему почетное и высокое место в русской науке.

В личности и деятельности Макария на профессорском и ректорском постах отразилась та самая линия «обратного хода», ярко проявившая себя в «протасовские времена». Как профессор догматики он во многом являлся ее проводником, создав классический курс догматического богословия, ставший обязательной настольной книгой для всей Церкви. В начале XX века среди русских богословов, пытавшихся преодолеть догматико-схоластическое наследие прошлого и вернуть православное богословие на путь развития, «нападать на Макария» и даже «ниспровергать» его догматические сочинения стало чем-то вроде правила хорошего тона.

Макарий запомнился учащимся академии не только своей богословской и исторической образованностью, но и строгостью. Так, например, выход за пределы Духовной школы был возможен лишь дважды в неделю по отпускным билетам. Понятно, что студенты все равно обходили самые строгие правила, но подчас это приводило к тяжким последствиям. В дневнике под датой 14 ноября 1906 года Иоанн вспоминает, как один из студентов, В. И. Метельников, напившись до бесчувствия, вынужден был в зимнее время оставаться на улице, так как ворота академии были закрыты. В результате — отморозил руки, да к тому же был изгнан из академии.

Инспектор академии Иоанн (Соколов) также отличался строгостью в отношении студентов и одновременно своей ученостью, являясь автором образцовых для того времени трудов по церковному праву. «Он был дивный человек, — вспоминал Иоанн, — и ему я обязан тем, что получил это великое назначение — священство»[45]. Очевидно, говоря так, Иоанн Сергиев имел в виду, что именно архимандрит Иоанн инспектировал Архангельскую семинарию и там заприметил его, и способствовал поступлению в академию.

Можно обнаружить характеристику Иоанна (Соколова) в воспоминаниях других его учеников по академии. Например, московский митрополит Леонтий (Лебединский) писал: «Каноническое право преподавал Иоанн Соколов… уроки его мы слушали с удовольствием. Очень даровитый, он имел смелый полет мыслей и здоровую голову. Из скучного, по-видимому, предмета он умел сделать весьма интересный по манере изложения. В преподавании он много отличался от Макария (Булгакова. — М. О.), говорил довольно медленно, возбуждал вопросы и решал их превосходно. Особенно он обладал критическим талантом. Помню, когда он разбирал «Духовный регламент», мы были в восторге»[46].

Архимандрит Кирилл (Наумов) — профессор, будущий епископ Мелитопольский, труды которого по пастырскому богословию и ныне не потеряли актуальности. С ним студента Сергиева связывает интересный случай, о котором вспоминал он сам: «В один двунадесятый праздник было приказано мне за всенощной стоять и держать митру архимандриту Кириллу, экстраординарному профессору и помощнику инспектора Академии, а я [митру] не снял, и потом, когда товарищи заметили, зачем я это сделал, ответил: «сам снимет». Как мне сошла эта грубость, не знаю, но только архимандрит, видимо, обиделся на меня и по адресу моему на лекции в аудитории говорил очень сильные нотации, не упоминая меня. Он читал нравственное богословие и был родственник ректора»[47].

В годы обучения Ивана Сергиева произошли некоторые изменения в академическом учебном плане: с 1851 года студенты обязывались писать один раз в каждую треть года проповеди по основному богословию. В программе обучения появились новые предметы — русская церковная история (выделена из общецерковной истории), логика, психология.

С товарищами, по-видимому, у Ивана Сергиева не было каких-либо особо близких отношений и дружбы, а тем более не участвовал он в веселых товарищеских пирушках. Он не любил ходить в гости, как это делали его сокурсники. Пустое времяпрепровождение претило ему. В его записях можно найти следующие рассуждения: «Вот светский кружок: говорят большею частью, переливая из пустого в порожнее, и нет речи о Боге, о Христе Спасителе… в кругу своих семейств и в кругу светских людей; а проводят часто время в пустых разговорах, играх и занятиях!.. Боятся наскучить или опасаются, что сами не выдержат, не будут сердечно вести речь о духовных предметах. О мир прелюбодейный и грешный! Горе тебе в день Суда от общего всех, нелицеприятного Судии!.. А «пустые» речи с гостями уносят из сердца живую веру, страх Божий и любовь к Богу. Гости — язва для благочестивого сердца. Я разумею именно таких гостей, которые могут только переливать из пустого в порожнее. Но иное дело — гости солидные, религиозные»[48].

Подобно древнему святому Василию Великому, он пользовался уважением и даже боязнью со стороны студентов. Не до веселья и не до празднословия было ему: учение, канцелярия и самообразование отнимали у него все время и внимание. Хотя, конечно, в молодые годы трудно быть полным анахоретом, «срывался» и Иван. Сам он об этом пишет так: «Вспомнил я свою Санкт-Петербургскую академию и жизнь мою в стенах ее, которая была не безгрешна, хотя я был весьма благочестивым студентом, преданным Богу всем сердцем… Грехи мои состояли в том, что иногда в великие праздники я выпивал вина, и только один Бог хранил меня от беды, что я не попадался начальству Академии и не был выгнан из нее… Вы снизошли ко мне и не наказали меня соответственно вине моей и дали мне возможность окончить счастливо и получить академическую степень кандидата богословия и сан священника»[49].

В свободное от занятий время Иван с упоением читал творения Отцов Церкви, особенно Иоанна Златоуста. Иногда, сидя за чтением его поучений, он вдруг начинал хлопать в ладоши святому Златоусту: до такой степени восхищали его красота и глубина ораторства великого христианского учителя. Первой и единственной книгой, которую он позволил себе купить в годы учебы на деньги, полученные за переписку профессорского сочинения, были толкования Иоанна Златоуста на Евангелие от Матфея. Можно даже сказать, что Иоанн Златоуст стал для него духовным руководителем, наставником, «старцем» на всю последующую его священническую деятельность. Из русских богословов студент Сергиев увлекался трудами митрополита Московского Филарета (Дроздова), которого называл «русским Златоустом» и глубоко почитал.

Быстро прошли три года учебы. Биографы пишут о случившемся у Ивана Сергиева на четвертом курсе коротком «духовно-нервном кризисе, выразившемся в приступах тяжелой, беспричинной тоски и отчаяния». Может, он был связан с тем, что вопреки ожиданиям его академические успехи были скромными? Как сам он признавал: «Едва ли не самый последний из студентов, бессловесен в классе и на экзаменах»[50]. Или с тем, что пора было определяться в будущей жизни и самостоятельной церковной деятельности? Одно время думал он принять монашество и вступить на путь миссионерства где-то в далеком Китае, Японии или даже в Америке. Благо к тому были объективные обстоятельства и потребности Церкви, которая расширяла свое присутствие за пределами России, и везде требовались активные молодые подготовленные миссионерские кадры. Да и «технически» это было возможно. Тогда возрастной минимум для пострижения в монашество был установлен в 25 лет. Но в силу необходимости, чтобы восполнить «кадровый резерв» ученого монашества для воспроизводства епископата, бывали, и довольно часто, посвящения и в более раннем возрасте — лишь бы студент академии согласился.

Считается, что отказ от миссионерства во многом был связан со знакомством Ивана Сергиева с реальной петербургской религиозной жизнью. Он был поражен столичной разгульной жизнью, преобладанием везде и во всем «своих язычников», которые, и это было очевидно, нуждались в просвещении христианском. Может, и так, но следует прислушаться и к тому, что пишет сам Иван Сергиев: «Прошел я три школы: низшую, среднюю и высшую (духовное училище, духовная семинария и духовная академия. — М. О.), постепенно образуя и развивая три душевные силы: разум, сердце и волю как образ тричастной, созданной по образу Святой Живоначальной Троицы, души. Высшая школа, коей присвоено название Духовной академии, имела на меня особое благотворное влияние. Богословские, философские, исторические и разные другие науки, широко и глубоко преподаваемые, уяснили и расширили мое миросозерцание, и я, Божией благодатию, стал входить в глубину благости Божией; во мне развилось и окрепло религиозное чувство. Прочитав Библию с Евангелием и многие творения святителя Иоанна Златоуста, святителя Филарета Московского и других церковных витий, я почувствовал особенное влечение к званию священника и стал молить Господа, чтобы Он сподобил меня благодати священства и пастырства словесных овец». Миссия священнослужителя вдруг представилась ему чрезвычайно важной, высокой и ответственной: «Какое высокое достоинство, честь, счастье — молиться за людей, за это драгоценное стяжание и достояние Божие! С какою радостию, бодростию, усердием, любовию надо молиться Богу — Отцу человеков о людях Его!»[51]

Во время учебы в Санкт-Петербурге Иван любил прогуливаться по академическому саду и часто в «объятиях природы» совершал молитвенное правило. Однажды после такой прогулки ему приснился удивительно ясный — можно было разглядеть все детали и все подробности — сон. Увидел он себя в священнических ризах посреди огромного величественного собора. Вот он вошел в северные и вышел в южные врата алтаря. — Где я? — задался он вопросом. И ему было открыто, что он находится в соборе во имя святого Андрея Первозванного, в городе Кронштадте.

Студент Сергиев воспринял этот сон как указание свыше и принял для себя окончательное решение — избрать поприще приходского иерея, отдаться всецело этому делу. Но оставался неразрешенным вопрос о семье. Иван с детства видел, как трудно клирику на приходе совмещать служение Церкви Божией с заботами о семье. Он уже заранее страшился за тех, кто мог оказаться рядом с ним. Однако каноны церковные не разрешали неженатого посвящать в иереи моложе сорока лет. Возникал почти непреодолимый барьер. Именно тогда у Ивана зарождается мысль найти такую «матушку», которая согласилась бы на сохранение целомудренной жизни и после вступления в брак.

В сентябре 1855 года Иван Сергиев был причислен ко 2-му разряду академических воспитанников и после защиты диссертации «О кресте Христовом в обличение мнимых старообрядцев»[52] утвержден в степени кандидата богословия. В списке выпускников XXI курса выпуска 1855 года Сергиев оказался чуть ниже «серединки», под номером 35. Из однокурсников отца Иоанна, в будущем достигших церковных или светских высот, можно указать М. О. Кояловича — известного историка Западной Руси, доктора церковной истории; Д. А. Тихомирова — профессора Лесного института, прославившегося научно-литературными трудами; историка А. И. Предтеченского; известных протоиереев И. В. Толмачева и Д. П. Соколова, ставших членами Учебного комитета Святейшего синода; архиереев — Варлаама (Чернявского), Аркадия (Филонова) и Мемнона (Вишневского)[53]. К сожалению, никто из них не оставил сколь-либо существенных воспоминаний о своем сокурснике — Иване Ильиче Сергиеве, будто подтверждая этим, что был он среди самых «незаметных» студентов.

Лишь священник Н. Г. Георгиевский спустя время написал несколько строк, из которых явствует, что Иван Сергиев «отличался необыкновенной тихостью, редкой набожностью и смиренным характером». Добавляя, что «после обычной вечерней молитвы все мы, студенты, ложились спать, а он еще долго, стоя на коленях, молился перед иконой у самой кровати». Касаясь же отношения к «увеселениям», отметил: «Будучи не привязаны к внешней жизни, мы с о. Иоанном в течение всего академического курса ни одного раза не были ни на одной вечеринке, ни в одном театре, а все время проводили в чтении книг, нужных для сочинений»[54].

Точно так же и Иван не вспоминал своих сокурсников, за весьма и весьма небольшим исключением, хотя судьба уготовит ему неоднократные встречи с ними, а к помощи некоторых он сам будет прибегать. Так, Варлаам (Чернявский) станет викарием Санкт-Петербургской епархии и примет участие в освящении пристроек к расширяющемуся Андреевскому собору, свершавшихся в 1870-х годах.

Все же на страницах воспоминаний современников можно «открыть» удивительные примеры молитвенности и веры студента Ивана Сергиева. «Это было давно! Я тогда был студентом Духовной академии, — читаем мы воспоминания Д. Озерова, записавшего рассказ Иоанна Кронштадтского. — За несколько дней до 9 мая ко мне зашел мой товарищ по академии и сообщил мне горестную и ввергшую его в отчаяние весть, что совершенно и безнадежно оглох. Все врачи, к которым он обращался, объявили ему, что он не излечим. Я ему говорю: «А как же выпускные экзамены? Как же ты их будешь держать?» — Пишу ему на бумаге; он прочел и говорит: «Как же я могу держать экзамены, когда я ничего не слышу?» — И пишу ему на той же бумажке: «Приходи ко мне 8-го вечером, и мы всю ночь с тобой помолимся святителю Николаю Чудотворцу, затем отслужим литургию, молебен с акафистом». Так мы и сделали, и мы вдвоем так молились, так просили, так убеждали Николая Угодника нам помочь, что после акафиста мой товарищ вдруг услышал, и мы друг друга поздравляли, плакали и обнимались. И он успешно выдержал все экзамены. Вот это событие я никогда 9 мая не забываю и всю жизнь благодарю угодника Божия за его помощь и заступление»[55].

Завершились годы академические… Нужно было выбирать путь служения в миру, в обстоятельствах земной юдоли плача и печали… Иван должен был думать о себе, о своей церковной карьере сам. Не было у него богатых родственников, как не было «родного человечка» и среди иерархов. Близких и друзей среди влиятельных в церковном мире людей — тоже не было.

Не было и денег, чтобы искать в консисториях нужных людей, могущих «порадеть», а в противном случае и надеяться не на что было. Ибо в те годы, и это не было секретом, взяточничество, всякого рода должностные проступки и злоупотребления процветали во всех консисториях. Как писалось в одной из записок Николаю I: «Грабительство сделалось всеобщим». Всякое решение в пользу просителя обложено было податью, данью, которые нужно было платить консисторским чиновникам. Вымогательство процветало и в какой-то мере даже превосходило все то, что творилось в канцеляриях других ведомств.

Процветала в Церкви и семейственность. Каждый из архиереев стремился продвинуть на нужное и теплое местечко своих родных и семейственников: им доставались лучшие приходы, места в правлениях, консисториях, в архиерейской свите; их ожидали быстрое продвижение по карьерной лестнице, награды, почет, слава, деньги! Что говорить о «простых» архиереях, даже маститые из них не избежали этого. Митрополит Московский Филарет (Дроздов) протежировал отцу и мужу своей сестры. Митрополит Киевский Арсений (Москвин), уроженец Костромской губернии, приложил немало усилий, устраивая списком своих родственников на выгодных местах, напоминая местному епископу о знаках внимания и наградах для них. Епископ Иннокентий (Вениаминов) перевел своего сына из Иркутской семинарии в Петербургскую, а по окончании курса забрал его в свою епархию, дав сразу несколько оплачиваемых должностей. Будучи же переведен в Москву, привез с собой и сына, определив его на выгодное место, а затем и сделав протоиереем.

Решать надо было и другую, для молодого выпускника довольно сложную проблему: найти подругу жизни, так как получить священство можно было только в браке. Иван же никогда не уделял внимания розыску возможной супруги, нигде и никогда не был он замечен, как его товарищи по старшим курсам, в участии встреч, празднествах и прочих обстоятельствах, в которых молодые люди могли найти спутницу по жизни.

Оставалось надеяться на случай и помощь Божию… и она пришла. Как-то его буквально затащили на один из вечеров, традиционно устраиваемых в академии для выпускников, намеревавшихся принять священный сан. Здесь Иван познакомился с Елизаветой Константиновной Несвицкой. Она ему понравилась скромностью, духовностью, миловидностью.

Как выяснилось, Елизавета была старшей дочерью в семье протоиерея Константина Петровича Несвицкого, служившего многие годы в Дмитровском соборе города Гдова и одно время бывшего благочинным Гдовского уезда. Любимая родителями Лиза росла в патриархальной атмосфере строгого христианского благочестия. Воспитанием дочери занималась мать, Анна Петровна, которая прививала ей благоговейное отношение к Церкви и постоянно бывала с ней на богослужениях. Лиза с самого раннего детства росла серьезным, послушным, нежным и отзывчивым ребенком. Девочка рано научилась читать, с удовольствием помогала матери в домашних делах, нянчила и помогала воспитывать младших братьев и сестер. Родители дали дочери хорошее образование. Она владела иностранными языками, музицировала, пела. Обладая тонким художественным вкусом и трудолюбием, Елизавета, по старинной русской традиции, мастерски и с увлечением вышивала. Пелены и платы, вышитые ею, были украшением храмов, где служил ее отец.

С 1848 года протоиерей Константин был переведен на новое место службы — ключарем Андреевского собора в Кронштадте. К этому времени в семье Несвицких было уже восемь детей. В 1855 году семью постигает большое горе — внезапно умирает супруга отца Константина — Анна Петровна[56]. Здоровье отца Константина, подорванное тяжелой утратой, резко ухудшается. Все заботы о детях падают на Елизавету Константиновну, которая старалась по мере сил заменить своей сестринской любовью и неусыпной заботой мать, вспоминая ее уроки воспитания.

Вскоре Иван сделал предложение Елизавете. По окончании учебы они обвенчались. Таким образом, путь во священники был открыт. 10 декабря 1855 года в Александро-Невской лавре епископом Винницким Макарием (Булгаковым) Иван Сергиев был рукоположен во дьякона, спустя два дня в Петропавловском соборе Санкт-Петербурга епископом Ревельским Христофором (Эммаусским) — во иерея к кронштадтскому Андреевскому собору.

На основании известных и доступных нам сегодня источников мы можем утвердительно предполагать, что брак Ивана Сергиева и Елизаветы Несвицкой был браком по договору (по расчету). Это ни на кого из них никак не бросает тени осуждения — любовь и в прошлом, и в настоящем приходит не к каждому… а жить-то надо!

Для середины XIX столетия такой брак в священнической среде был обычным явлением, он помогал сохранять наследный порядок передачи замещения приходских должностей. Да, это имело негативное последствие — способствовало сохранению замкнутости духовного сословия, его обособлению от прочих сословий. Но православное духовенство упорно и настойчиво стремилось готовить своих сыновей себе в преемники, чтобы затем, при наличии добрых взаимоотношений с приходом, заранее добиться согласия на их избрание на должность причетника. Немаловажно, что это повышало и доход семьи, так как новые члены причта получали свою долю за совершение треб. Своевременно обеспечив сына должностью причетника и взяв его образование в свои руки, священник избавлял его от ненавистной семинарии. В возрасте 25 лет причетник становился нередко уже дьяконом. А в 30 лет, при благоприятных обстоятельствах, — вторым священником.

Сошлемся на мнение известного церковного историка П. Знаменского, писавшего: «Без преувеличения можно сказать, что из всех лиц белого духовенства, поступивших на должности за последние 20–25 лет, едва ли найдется 1/20 таких, которые поступили бы на совершенно свободные места, т. е. без всяких обязательств семейству предшественника или без взятия замуж девицы, за которой было предоставлено место»[57].

Если же у священника были дочери, то он мог взять себе в помощники или уступить свое место зятю, то есть молодому священнику, женившемуся на его дочери. В таких случаях обращались с соответствующим прошением в епархиальное управление. Место, как правило, оставляли за дочерью, и оно играло роль «приданого». Все заинтересованные стороны: семья — обладатель места, претендент — жених, и епархиальная власть в лице архиерея — относились к заключению брака очень серьезно. Ясно, что о любви между молодыми людьми, вступающими в брак, речь не шла — всё было поставлено на деловую основу.

Намеревающийся жениться юноша обязан был обратиться за позволением к архиерею. В случае положительного решения выдавалось специальное свидетельство — билет на вступление в брак. Только после этого формальности считались улаженными и начиналась подготовка к свадьбе.

Но если в священнической среде такого рода отношения не осуждались и рассматривались как вполне допустимые и корректные, то в обществе можно было встретить и совсем иные точки зрения. К примеру, писатель В. В. Розанов воспринимал такой брак как «гнуснейший и открытый торг о приданом». В одной из своих работ он писал: «Священник будущий берет за невестою, смотря по тому, кончил ли он курс в семинарии или в духовной академии, от одной до пяти тысяч рублей и тщательно выговоренное вещественное приданое, платья шерстяные и шелковые, посуду чайную и столовую, серебряные ложки чайные и столовые (обеденные), мебель и проч.»[58].

Итак, венчание и рукоположение во священники вводили Иоанна Сергиева во второе сословие в государстве Российском — православное духовенство. Это была самая многочисленная и игравшая в жизни народа важную роль группа. Священники помимо собственно религиозных выполняли и важные государственные функции: вели метрические книги и выдавали метрические свидетельства; оглашали официальные документы; «предупреждали» и «пресекали» возможные волнения и заговоры, «предостерегая прихожан своих противу ложных и вредных разглашений, утверждать в благонравии и повиновении господам своим». Закон требовал от духовника, еще с петровских времен, нарушать тайну исповеди и открывать властям, кто замышляет преступные действия, направленные против государства и особенно против монарха.

Выгоды пребывания в духовном сословии, помноженные на инерцию сознания, привели к обособленности православного духовенства. Если в Европе в XIX веке в католическом и протестантском мире только 20–30 процентов духовных лиц происходили из духовного сословия, то в России — почти все 100. Священно- и церковнослужительские должности превратились в своего рода наследственные профессии. Таким образом, там, где особенно нужно было призвание, существовало нечто в виде полудобровольной рекрутчины, в силу чего ряды молодых пастырей пополнялись людьми случайными, смотрящими на священный сан лишь как на доходное место. Естественно, это не служило укреплению авторитета духовенства.

Загрузка...