Глава 15 ЛИКУЯ И СКОРБЯ

Делами этими заняться было давно пора, да все как-то не доходили руки. Находились занятия и поважнее — то забавы в Пыточной, то очередной боярский «заговор», то новгородская «черная измена», а в перерывах путешествия к святым местам, хлопоты со свадьбами и, разумеется, казни, казни, казни…

Гордиться он мог лишь одним — во внешних сношениях с иноземными державами, особенно с теми, с кем он находился в состоянии войны, дела и впрямь были резко отличны от тех, что происходили при Подменыше. Можно даже сказать — обстояли совсем наоборот. Правда, не в лучшую сторону.

Причины военных неудач лежали на поверхности. Иоанн-то видел во всем происходящем измены, на самом же деле дела обстояли гораздо проще — если стаей волков командует овца, то вскоре эта стая превращается в стадо. Так случилось и тут. Воеводы, которые хорошо знали свое дело, имели опыт и могли командовать на поле брани, смело принимая на себя ответственность, один за другим либо покидали Русь, не желая заканчивать жизнь на плахе, либо… клали на нее свои головы.

Где князь и воевода Петр Семенович Оболенский-Серебряный, славный воевода, который, можно сказать, больше двадцати лет не сходил с коня, побеждая и татар, и литву, и немцев? Где воевода Кирик-Тырков, израненный во многих битвах? Куда делся Андрей Кашкаров, отстоявший Лаис? Где искать Нарвского воеводу Михайлу Матвеевича Лыкова, отец которого сжег себя в 1534 году, чтобы не отдать город неприятелю, и который, будучи с юных лет пленником в Литве, успел многому там научиться? Ответ один — все они казнены.

Доходило до сущей нелепицы. Едва стих звон мечей и сабель, а тела мужественных защитников новой донской крепости князей-братьев Андрея и Никиты Мещерских еще не были погребены, как появились опричники с повелением зарезать обоих.

— Татары без вас управились, — хмуро ответил им воевода, указывая на трупы.

Пришлось палачам возвращаться несолоно хлебавши.

Точно так же случилось и с князем Андреем Оленкиным. Присланные тоже нашли его мертвым на поле брани. Правда, здесь за погибшего сполна расплатилась семья, которую Иоанн повелел уморить в заточении.

Не спасал и монастырь. Кое-кто пытался укрыться в его стенах, наивно полагая, что уж до божьей обители царю не дотянуться. Наивные. Правда, поначалу опричники, направившиеся за бывшим храбрым воеводой Никитой Козариновым-Голохвастовым, узнав о том, что он постригся, и впрямь отступились, вернувшись к Иоанну ни с чем. Дескать, опоздал ты, государь. Постригся он, так что не в твоей ныне воле.

— Ишь ты, — крутнул тот с завистью головой. — Райских садов восхотел. Ангельский чин на себя приял, — и, вспомнив, какой чин и в каком месте посулили ему самому, непреклонно заметил: — Нешто ангелам гоже на нашей чумазой земле жити да среди грешников? Им небеса дарованы, а он тута пребывает. Не иначе как взлететь не получается — грехи изменные книзу тянут, да и пузцо мешает, — вовремя вспомнил он о дородности бывшего воеводы. — Ну так, надобно ему подсобить в сем богоугодном деле. А посему посадите-ка его на бочку с порохом, чтоб помочь ввысь подняться.

Впрочем, это еще было благом — удостоиться мгновенной смерти. Еще один именитый воевода — князь Петр Щенятев, пытавшийся укрыться в монастырской келье, такой милости от царя не удостоился и был убит лишь после того, как его хорошенечко поджарили да загнали под ногти несчетное количество игл. Про побои и говорить не стоит — мелочи.

Именно с тех времен берут исток выражения, дошедшие до наших дней. Только сейчас мало кто знает, что «правду подлинную» говорили после первого пыточного дня, в который обычно каты царя Иоанна не применяли ничего серьезного, ограничившись специальными палками — длинниками. Оттуда же и второе — «правда подноготная». Когда под ногти загоняют иглы, человек и впрямь выкладывал все самое сокровенное, выворачивая память до самого, до донышка. Из этого времени и третье. Не вмещалось разросшееся хозяйство Малюты Скуратова в Константиновской башне, никак не вмещалось. Потому и пришлось оборудовать часть помещений на обратной стороне, уже за кремлевскими стенами. Вот тебе и «застенки».

Не стоит думать, что царь казнил лишь безвинных. Доставалось от него и за дело, так что головы летели и у взяточников, и у неправых судей. Для того Иоанн частенько самолично разбирал жалобы и принимал по ним решения, верша суд скорый и беспощадный. Но и тут он хотел не столько добиться справедливости, сколь жаждал обрести народную любовь, чтобы подданные говорили о нем с восторгом и восхищением, а еще лучше — с умилительными слезами на глазах. И опять-таки нужно это было ему не само по себе, а чтоб и в этом переплюнуть ненавистного Подменыша.

А когда становилось мало воевод, бояр, окольничих и прочих боярских детей, когда становилось скучно председательствовать в суде, а жажда крови делалась нестерпимой, он принимался за тех, кто всегда был, образно говоря, в запасе, то есть за пленных, через что один раз чуть не пострадал. Смелый ливонский дворянин Быковский ухитрился не просто увернуться от разящего царского удара, но и вырвать копье из рук не ожидавшего такой наглости Иоанна. Он уже замахнулся им для достойного ответа, но тут подоспел царевич, который лихо срубил дерзкого ливонца. Иван вообще в таких случаях трудился бок о бок с отцом да так усердно, что царь даже на краткое время забывал, что перед ним «сучье племя, выблядок и сын Иудин». Правда, потом он почти сразу вспоминал об этом и еще больше злился. Получалось, что Подменыш обскакал его даже в этом — вон какой ладный да пригожий сын вырос у него, тогда как он, Иоанн истинный, до сих пор пребывал без ничего и без никого.

Похвальба, что он растлил тысячу дев и собственноручно задавил тысячу своих незаконных детей, которую он себе иной раз позволял высказать на веселой пирушке, была наполовину ложью. Растлить — да, тут он трудился в поте лица, словно похотливый козел, причем чуть ли не ежедневно, особенно когда устраивал смотрины по поводу выбора очередной жены, а вот удавить… Для этого надо поначалу родить, а с этим у его избранниц выходило худо. Можно сказать, никак не выходило. Так что на самом деле не было ни тысячи, ни сотни, ни даже десятка. Да что там, ни одной.

И похвальба эта в первую очередь предназначалась не боярам, а тому, кто незримо за ним наблюдал, то есть его двоюродному братцу — авось проглотит да отсрочит неминуемое еще на годок-другой. Иоанн и сам понимал, что это глупо, что пытаться обмануть Димитрия таким способом смешно, но вдруг…

Меж тем количество воевод на Руси, благодаря неусыпным трудам царя-батюшки, все убывало и убывало. К тому же в этом нелегком деле изрядно помогали и прочие — те же шведы, поляки и Литва. Как ни странно, несмотря на «нещадно изничтоженных изменщиков», число одержанных побед не увеличивалось, а как бы даже напротив — становилось все меньше и меньше, да и те, что иногда случались, были жалкими и куцыми.

Впрочем, даже без выбитых, вырезанных, изничтоженных воевод у Руси то и дело появлялись возможности существенно улучшить свои дела с помощью одной лишь дипломатии. Но не было больше на свете дьяка Висковатого, а вместе с ним и самых ближайших его помощников. Трое положили голову на плахе в тот роковой июльский день, еще двое попросту не дожили, замученные под пытками. И результаты не замедлили сказаться, причем уже через несколько месяцев.

Прибывшее в начале октября того же года в Новгород шведское посольство везло с собой не просто мир. Оно еще имело тайный наказ от бывшего герцога Лифляндского, а ныне короля Юхана III[66]. Сменивший незадолго до того на шведском престоле своего буйного взбалмошного и жестокого брата Эрика XIV благоразумный Юхан первым делом стремился навести в стране порядок и был готов расплатиться за него даже существенными земельными уступками вплоть до согласия отдать Руси приморский Ревель.

Но послы так и просидели в Новгороде всю зиму, тщетно ожидая опасных грамот, которые им все никак не выдавали. Один из них — предприимчивый Янс — через своих людей сумел-таки сообщить Иоанну о тайных намерениях и поручениях, с которыми их прислали, но было уже поздно. Когда русские гонцы в спешном порядке, загоняя в скачке взмыленных лошадей, прискакали с этими грамотами в Новгород, ситуация кардинально изменилась. К весне шведы добились мира с датским королем Фредериком II[67], выступавшим на стороне Руси, а его младший брат Магнус[68] вместе с царскими воеводами потерпел поражение под тем же Ревелем, поскольку брать города никто уже не умел. Правда, князья Лыков и Кропоткин, а также родственник царя боярин Иван Петрович Яковлев только в феврале отправили к своему государю две тысячи саней, наполненных добычею, но что в том проку, коль они не добились самого главного. Поэтому вопрос о мире любой ценой сам собой отпал. Не нуждался уже в нем шведский король.

Словом, полный провал всей дипломатии. Да иначе и быть не могло, коли ставший новым печатником и возглавивший посольский приказ думный дворянин Роман Васильевич Алферьев-Нащокин имел за душой только два достоинства. Во-первых, он входил в опричную Думу, то есть был проверен с головы до пят и в порочащих его связях замечен не был. Во-вторых, Роман Васильевич был предан государю, аки цепной пес.

Но преданность хороша, когда к ней приложен еще и ум, а вот с ним у Алферьева-Нащокина было гораздо хуже. Самостоятельно мыслить он мог, но говорить государю поперек — никогда, постоянно заглядывая в рот царю, слепо повинуясь его мудрейшим указаниям и заявляя во всеуслышанье: «Яз грамот тех не читывал, потому как яз грамоте не умею». О том, чтобы предложить свое решение по тому или иному вопросу, и речи быть не могло, особенно памятуя ту «благодарность», которой государь удостоил за неусыпные труды Ивана Висковатого. Такого конца себе Роман Васильевич не хотел, а потому ни в чем не смел перечить Иоанну Васильевичу, даже когда сознавал, что царь творит вовсе несуразное.

Ни слова поперек он не сказал даже тогда, когда вызванный к царю подьячий Посольского приказа Митрошка — один из ближайших сподвижников Висковатого, уцелевший в то роковое лето лишь по причине своего незначительного положения, зачитал перед Романом Васильевичем то, что государь надиктовал в своем послании к Юхану III.

— «А если ты, раскрыв собачью пасть, восхочешь лаять для забавы, так то твой холопский обычай, — дрожащим от негодования голосом читал Митрошка. — Тебе это в честь, а нам, великим государям, и сноситься с тобой — бесчестие, а лай тебе писать — и того хуже, а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете. А если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся. Отныне, сколько ты не напишешь нам, мы тебе никакого ответа давать не будем»[69]. И это отправлять?! — воззрился он на дьяка.

Тот некоторое время откашливался, приходя в себя от услышанного, после чего невозмутимо спросил у подьячего:

— Ну и что?

— То есть как это «ну и что»?!

— А так. Государь наш с ним во вражде состоит, потому и отписал так, — назидательно заметил Алферьев-Нащокин.

— Ворог ворогом, а вежество тоже блюсти надобно. Иоанн Васильевич не мужик, что во хмелю на соседа бранится. Ему такое не личит, — уверенно заявил Митрошка.

— С ворогом вежество ни к чему, — парировал дьяк.

— Воля твоя, Роман Васильевич, а такое не перебеливать надобно, но изменить, а кой что и вовсе убрать, — упирался подьячий.

— А кто я таков, чтоб слово государево менять? — хмуро заметил дьяк, с горечью сознавая, что тут Иоанн Васильевич и впрямь того, погорячился, причем далеко не малость, а гораздо сильнее.

Вот только что делать ему самому, Роман Васильевич решительно не представлял, а потому от досады вызверился на ни в чем не повинного Митрошку:

— Даже думать не смей, чтоб хоть одну буквицу заменить! Царево слово свято.

— Царева брань тоже? — ехидно осведомился Митрошка.

— А ты не умничай тут, не умничай! — прикрикнул дьяк, не зная что еще сказать. — Како он повелел, тако и отписывай.

— Дак кто прочтет — смеяться учнет. От того зрю лютое поношение нашему государю, — вывернулся подьячий.

— Это кто ж посмеет? — усмехнулся Алферьев-Нащекин.

— На Руси — нет, а далее? — вновь не полез за словом в карман шустрый Митрошка.

— А далее… — протянул Роман Васильевич и торжествующе заулыбался: — Далее тоже славно выйдет. Ну кто ж такое поношение на себя станет вслух зачитывать да еще при всех? Тишком да молчком, одними глазами пробежит по строкам, да грамотку сию схоронит в укромном месте, чтоб ни одна жива душа о сем не ведала, а то и вовсе изничтожит в печке. Так что яко наш государь повелел, тако и отписывай, да гляди, чтоб буквицы ладные были да округлые, яко бока у моей свояченицы.

Этой любимой присказкой про буквицы и бока свояченицы он и закончил разговор, решительно указав подьячему на дверь.

Надо ли говорить, что спокойный и добродушный Юхан, флегматичный и невозмутимый по натуре, получив такое послание, мгновенно стал самым злейшим врагом Руси и продолжал злобствовать даже после смерти Иоанна, перенеся всю ненависть на его сына Феодора Иоанновича. Обиду он бы стерпел, особенно если бы это понадобилось для дела, но оскорбление, да еще в такой грубой форме, терпеть не собирался.

Вот такая смена пришла к рулю важнейшего из приказов. Относительный порядок поддерживался лишь в трех, которые пока не лишились прежних начальников, поставленных еще Подменышем. Дьяки Андрей Щелкалов, его брат Василий, сидевший в Разбойном приказе, дело свое знали на совесть. Хватало ума и у двух двоюродных братьев Головиных — Петра и Владимира. Один сменил опального Фуникова, другой своего отца Фому. Но в остальных ведомствах год от года становилось все хуже и хуже.

А потом, ближе к следующему лету, последовало очередное нашествие крымчаков, а тайные доброхоты думного дьяка Висковатого, которого еще прошлой весной многие из иноземных гостей величали «русским канцлером», бездействовали, потому что не получали никаких указаний.

Причем Девлет-Гирей, как выяснилось позже, вовсе не собирался идти на Москву. Его первоначальная цель была гораздо скромнее — дойти до Козельска, пограбить город, взять полон и быстренько раствориться в безбрежных степях. Но никогда еще в стране, ни до, ни после, не было такого количества перебежчиков, готовых служить кому угодно, лишь бы подальше от Руси, а главное, подальше от царя, а ведь за устройство на новом месте надо заплатить, чтоб впоследствии заплатили тебе.

Первый же из предателей, боярский сын Башуй Сумароков, пойманный татарами близ Молочных Вод, сообщил Девлету: «Иди, хан, на Москву. Войско в немцех, царь в Александровой слободе, а в граде мор».

Башуй не солгал ни в чем. Ранние заморозки, обильные дожди и засуха — три врага землепашца — по очереди обрушивались на русского пахаря в эти годы. С полей не собирали и того, что засевали весной. Дороговизна стояла неслыханная. Четверть ржи в той же Москве взлетела до шестидесяти алтын, то есть до рубля и восьми гривен[70]. В довершении ко всему среди ослабленных голодом людей пошли повальные болезни.

Хан, поверив Сумарокову, пошел дальше и по пути все больше и больше удивлялся. Было чему. Не проходило и дня, чтобы к его войску не примыкали боярские дети из городов, находившихся в земщине, то есть тех, которые мог нещадно разорять любой опричник. То придет десяток из Серпухова, возглавляемый неким Русином, то заявятся калужане — Ждан и Иван Васильевы, дети Юдинкова, то из Каширы — Федор Лихарев. Бежали даже из опричного Белева.

В числе беглецов-белевцев был и Кудеяр Тишенков, который вместе с товарищем Окулом Семеновым хорошо знал все дороги на Москву, а также места, где царь обычно выставлял свои рати. И в то время, когда государевы воеводы ожидали крымского хана со стороны Тулы и Серпухова, Девлет по совету Тишенкова пошел по Свиной дороге. Не встречая никаких заслонов на своем пути, крымчаки сноровисто переправились через броды на Угре, обойдя все приокские укрепления с запада, и пошли на Москву.

Иоанн, в очередной раз бросив армию, ускакал, минуя столицу, через Бронницы в Александрову слободу, оттуда, не задерживаясь, в Ростов и далее в Ярославль. Но у страха глаза велики, и он, не остановившись в городе, метнулся еще дальше — в Вологду.

Тихим ясным утром 24 мая 1571 года подошедшие татары подожгли пригороды и часть строений в Земляном городе. Если бы безветренная погода продержалась до конца дня, возможно, с огнем удалось бы справиться, но это был звездный день Девлета — спустя некоторое время безветрие в одночасье сменилось бурей, и началось невообразимое.

Огненное море разлилось из конца в конец города с ужасным шумом и ревом. Остановить стихию никто и не пытался — все думали только о собственном спасении, бежали куда попало, давя друг друга. Успели только завалить кремлевские ворота, чтобы не впустить туда никого. Первым, так и не дозвонив, рухнул на землю колокол опричной церкви за Неглинной, следом, один за другим, стали умолкать и остальные. В довершение всех бед рванули два пороховых склада, расположенных в так называемых «зелейных» башнях — одна в Кремле, другая — в Китай-городе. Взрывы были настолько могучими, что вместе с башнями рухнула и часть стен.

Оказывать сопротивление татарам было в сущности некому — стоявшие у Оки воеводы Бельский, Морозов, Мстиславский, Шереметев и Темкин все-таки успели вернуться, но вместо открытого боя в поле воеводы, не сговариваясь, заняли оборону в подмосковных предместьях, расположившись прямо на улицах. После начала пожара им оставалось только одно — погибнуть.

Адский пожар отогнал от Москвы даже… самих татар — невозможно заниматься грабежом в пекле.

Девлет-Гирей отошел к Коломенскому селу, решив переждать там, а столица все продолжала полыхать да столь яро, что, когда стихия угомонилась, целых деревянных зданий не осталось ни в в Белом, ни в Земляном, ни в Китай-городе. Пытавшийся спастись от огня в подвале на своем подворье главный воевода князь Бельский так и не вышел оттуда на свет божий — незадачливого вояку вынесли ногами вперед. А всего число погибших исчислялось несколькими сотнями тысяч[71].

Девлет-Гирей, полюбовавшись с высот Воробьевых гор на Москву и усладив свое сердце ее руинами, так и не решился вступать в нее, напуганный вестью о том, что с севера спешит с войском… король Магнус.

— Слишком все хорошо идет для меня, но милость аллаха не безгранична, и умный должен знать меру, чтобы вовремя сказать себе: «Довольно», — объяснил он обступившим его мурзам и подался восвояси.

Хотя никто особо и не возражал. К чему? Один лишь полон, захваченный татарами, тянул на добрую сотню тысяч голов, а в рублях оценивался еще больше.

Последнее, что сделал крымский хан, так это отправил к царю своих послов. В переданной Иоанну грамотке насмешливо говорилось: «Жгу и пустошу Россию единственно за Казань и Астрахань, а богатство и деньги применяю к праху. Я везде искал тебя, в Серпухове и в самой Москве. Хотел венца и головы твоей, но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы. Да и ты похваляешься, что-де, яз — Московский государь, и было б в тебе срам и дородство, и ты бы пришел против нас и стоял».

Пришлось, скрежеща зубами от бессильной злобы, бить челом хану, обещая уступить Астрахань после заключения мира и умолять его не тревожить Руси. А едва Девлет заикнулся о том, что желает заполучить одного из бывших пленников Иоанна, который успел принять на Руси святое крещение, Иоанн безропотно выдал его ханским послам, хотя представлял, какой ужасный конец ждет несчастного, осмелившегося сменить аллаха на Саваофа. Словом, царь шел на все, лишь бы выгадать время.

Ох, какая стыдобища! Вот уж позор, так позор! Такое стерпеть?! Нет уж! И пока Москва дымилась от гари, Иоанн вновь приступил к пыткам и казням, выискивая изменников, виновных в случившемся конфузе. В зеркало он при этом глядеть наотрез отказывался.

Потому и выставил прибывшим из Швеции послам, в очередной раз предложившим мир, вовсе уж несуразные условия, пытаясь хоть так компенсировать пережитое унижение. Помимо требования уступить Руси всю Эстонию и серебряные рудники в Финляндии, он возжелал, чтобы Юхан немедля заключил с ним союз против Литвы и Дании, а в случае военных действий прислал тысячу конных и пятьсот пеших ратников. Но это еще куда ни шло. Это послы бы проглотили вместе с требованием десяти тысяч ефимков за оскорбление русских послов Воронцова и Наумова, приключившееся в Стекольне во время переворота и смены короля Эрика XIV на Юхана III. Когда главное — унести подобру-поздорову ноги, на многое можно согласно кивнуть головой.

Однако далее царь, окончательно утратив чувство реальности, потребовал, чтобы их король именовал Иоанна в грамотах властителем Швеции и прислал в Москву герб для изображения его на большой государственной печати среди прочих покоренных земель. Тут не выдержали даже послы и начали возражать. Впрочем, они вовремя вспомнили, что особо перечить чревато не только для здоровья, но и для самой жизни, и в конце концов заверили, что король исправится и «добьет челом царю за свою великую вину».

Однако король отчего-то своей вины не признал и челом не добил.

Загрузка...