Иоанн прекрасно понимал, что на самом деле никто не догадывается о произошедшей в очередной раз смене правителей, но трусоватое сердце все равно продолжало чего-то опасаться, потому он и стремился обезопасить себя с лихвой, видя опасность там, где ее не существовало вовсе.
А вдобавок он еще и пытался наверстать упущенное за тринадцать лет отсутствия. Правда, под упущенным он подразумевал не державные дела, а исключительно развлечения, которых его так несправедливо лишили.
Но первое, и самое важное, что он поставил перед собой — искоренить все, что сделал на Руси Подменыш и даже чего он касался и чем пользовался, свершив таким образом некую посмертную месть ненавистному двойнику. Хотя нет, кое-что приходилось оставлять, например те же Казанское и Астраханское царства. Возиться с новыми законами тоже было не по нему — очень уж долго и муторно. Тут он успокоил сам себя пояснением, что, скорее всего, они и не принадлежат Подменышу — кишка у холопа тонка такое измыслить. Зато вся старая мебель нещадно выбрасывалась из палат, спешно заменяемая новой. Повод для этого нашелся превосходный — дескать, она напоминает Иоанну о его безвременно усопшей супруге. Следом за нею царь заменил и свой гардероб. Тут он тоже ссылался на Анастасию Романовну.
— В этом зипунке я с нею на богомолье ходил в Троицкую лавру, — проливал Иоанн крокодиловы слезы. — А в оной шубе я с нею в Кирилло-Белозерский монастырь ездил, — продолжал он сыпать подробностями.
Стоявший рядом постельничий только успевал удивляться, поскольку хорошо помнил, что и в обитель-то царь хаживал в другом зипунке, не алом, а лазоревом, на красной подкладке и с серебряными пуговицами, который лежал в самом низу другого сундука, и в шубе он той в Кирилло-Белозерский монастырь никак не мог ездить, поскольку появилась она у него всего пару лет назад. Да и кафтан на собольих пупках, цветной, с золотом и десятью серебряными пуговицами, тоже совсем новый. Но встревать не стал и возражать не осмеливался. И без того видно, что человек явно не в себе от такой тяжкой утраты.
Ненависть к Подменышу у Иоанна между тем перешагивала все мыслимые и немыслимые пределы. Вот, скажем, титул. Двойник как величался? Да совсем просто. Взял да перенял у него, Иоанна. А как теперь его изменить? Перечень земель убирать нельзя — умаление царского достоинства, а больше в нем, почитай, что ничего и нет. Но не беда. Нет, так теперь будет.
И едва пришедший к нему на доклад дьяк Висковатый начал зачитывать заранее подготовленную грамотку польскому королю Сигизмунду: «Мы, божьей милостью царь и великий князь…», как Иоанн тут же перебил его и властно произнес:
— Отныне начинать мою титлу повелеваю инако! Пиши, — и принялся уверенно диктовать, не обращая ни малейшего внимания на изумленный взгляд Висковатого: — Троица пресущественная и пребожественная и преблагая, правоверующим в тя истинным крестьяном дателю премудрости, преневедомый и пресветлый и крайний верх направи нас на истину твою и настави нас на повеление твое, да возглаголем о людех твоих по воле твоей! — И грубо ткнул пальцем в оторопевшего Ивана Михайловича: — Почто воззрился? Забыл, яко писать надобно?
— Пишу, государь, уже пишу, — заторопился он, стряхивая с себя оцепенение и недоумевая: «Что же это за титла такая? Тут больше на молитву похоже, а не…», но возражать не стал и вслух свои сомнения не высказал, решив для начала хотя бы дождаться ее окончания.
Иоанн между тем, продолжая все так же безостановочно расхаживать по небольшой светлице, все диктовал и диктовал, накручивая один цветастый оборот на другой:
— Сего убо бога нашего, в Троице славимого, милостию и хотением и благоволением удержахом скифетр Российского царствия, мы… — и остановился, милостиво махнув рукой: — А далее ты уж сам возьми все из прежней титлы.
— Записал, государь, — ответил дьяк и на один краткий миг, не выдержав, одним только краешком губ, улыбнулся в бороду, подумав: «Чем бы дитя ни тешилось… Думал, он — муж умудренный, ан выходит, что не до конца все-таки. Странно только, что я раньше за ним этого не примечал».
Но глаз Иоанна был зорок, и эту мимолетную усмешку он подметил, отложив у себя в памяти среди прочих обид. Вслух попрекать дьяка пока не стал — так только, отложил в памяти до других времен. Пока же лишь буркнул раздраженно:
— Сию титлу надлежит и на моей большой печати вырезать.
— Сделать можно, — невозмутимо отозвался дьяк, — но уж больно велика она получится. — И вновь неприметно усмехнулся в бороду.
Иоанн, перестав расхаживать подле стола, за которым сидел Висковатый, остановился напротив дьяка и мысленно представил себе, сколько потребуется места, чтобы разместить в грамоте прибавку к своему титулу. Получалось и впрямь нечто несуразное. Менять что-либо не хотелось. К тому же в этом случае мимолетная усмешка на лице дьяка сулила обернуться в откровенную насмешку, а этого Иоанн не хотел бы. Знал царь, что тогда он уж точно не выдержит и Висковатому несдобровать, а терять его не желал — уж больно умен.
«Чего не отнять у проклятого Подменыша, так это умения подбирать нужных людишек», — отметил он про себя и от этого пришел в еще большее раздражение. Однако с нужным ответом нашелся быстро, не дав паузе затянуться до неприличности:
— А я и не сказывал все полностью из нового на печать переносить. Надобно лишь добавить: «Бога в Тройце славимаго милостию» — и все, — и презрительно усмехнулся, возвращая должок: — Тороплив ты, дьяк, чрез меры. Не дослушал, а лезешь. И как токмо с такой припрыжливостью дела посольские правишь? Не тяжко тебе?
— По воле божьей и по твоей милости, государь, управляюсь понемногу, и нареканий от тебя, Иоанн Васильевич, покамест не получал, — промолвил слегка побледневший Висковатый.
— То-то и оно, что покамест. Коль далее будешь так же понемногу управляться — непременно получишь, — пообещал царь и от испуга дьяка, столь явственно написанного на его лице, вновь пришел в хорошее расположение духа, мысленно решив: «Поживи еще… покамест».
Вдохновившись успешным началом реформаторства, он на следующий день принялся указывать своему печатнику прочие изменения, которые необходимо внести на печатях, как большой, так и малой:
— На малой печати шипы из корон убери, а то они торчат на главах орлов, яко ежи из кустов, прости господи. — И вновь озлился, но на сей раз на себя за неудачное сравнение.
Однако бросив пытливый взгляд на Висковатого — сызнова примется ухмыляться или как? — остался доволен. Дьяк потому и встал во главе Посольского приказа, что умел и хорошо, и быстро учиться и не повторять ошибок дважды. На сей раз печатник сделал подчеркнуто серьезное, чуть ли не каменное лицо и деловито черкал гусиным пером на отдельном листе бумаги. Только и уточнил:
— Вовсе убрать, государь, али повелишь замену им учинить?
— Знамо замену, — буркнул Иоанн. — Пущай зубцы помягче будут да покруглее, вроде листов. Так-то оно куда как краше. Да трех, пожалуй, хватит. Ни к чему нам обилие. А уж на большой печати можешь и пяток учинить. Да на ней же, на большой, пущай в середке крест водрузят, чтоб он прямо из венца над орлиной главой произрастал из середнего зубца. И потом, слыхал я, — не блеснуть лишний раз своей ученостью, если только появлялась к тому хоть малейшая возможность, Иоанн просто не мог, — что в иных землях у нашего брата цесаря и в прочих, гербы принято малевать. Так ты вот что сотвори. Повели-ка вкруг моего орла такие же гербы учинить.
— Так ведь, — растерянно поднял голову Висковатый, — их у каждого не более одного, государь. У тебя и так, вон, орел имеется — куда ж тебе больше?
— Земе-ель, — насмешливо протянул Иоанн, наслаждаясь своим превосходством над дьяком, и повторил: — Земе-ель, дурья твоя башка.
Такое, походя брошенное оскорбление, больно резануло по сердцу Висковатого, но он стерпел, лишь желваки нервно заиграли на скулах. По-прежнему сохраняя непроницаемое выражение на лице, он сухо уточнил:
— Все могут не войти, государь, да и — уж прости, что повторяюсь, — мелковаты будут.
— Тут да. Тут ты прав, — неожиданно согласился Иоанн, но закончил вновь оскорблением: — Вот только если бы ты не спешил яко козлище поперед меня запрыгивать, то и от меня такое же услыхал бы. Помечай себе, что оставить надлежит самые важные. Новгородского наместника, Псков, Казанского царства, Астраханского, Псковской земли, непременно Смоленской, ну и далее хочу тебя послушать. А то получается, что я все один да один тружусь, — а про себя тут же решил, что какое бы ни назвал сейчас Висковатый, все равно отметет в сторону.
— Владимирской земли, — уверенно произнес печатник. — Рязанской, Суздальской, Ростовской, Ярославской, — и вопросительно посмотрел на царя, который злорадно ухмылялся. — Неужто я что-то неправильно сказал?
— Да не токмо что-то, а и вовсе ни одной нужной не назвал, — и поучительно заметил: — Негоже Владимир возвеличивать. Ныне времена иные, а потому пусть лишний раз свое место знает и ведает, что оно не сразу после Москвы, а где-то во втором десятке. Далее про Рязань ты молвил. К чему ты ее приплел?
— Великим княжеством считалось, — совсем иным тоном, без малейшей уверенности в голосе, выставил аргумент в защиту своего предложения Висковатый.
— То-то и оно, что считалось, да на деле им не было. Ладно уж, — снисходительно махнул царь рукой. — Пойду я тебе навстречу. Коль так тебе возжелалось, пущай будет на моем гербе одно из бывших великих княжеств, даже два. Впиши туда Тверь и Новгорода Низовския земли. Про Суздаль с Ростовом да Ярославлем сказывать ли, в чем твой промах, али сам все понял?
И вновь столь же неуверенный кивок головой. На самом деле Иван Михайлович давно уже перестал что-либо понимать в извращенной логике царя и попросту махнул рукой, честно заявив:
— Про иное не вопрошай, государь, а лучше сам надиктуй — так-то оно скорее выйдет.
— Тогда пиши, — торжествующе ухмыльнулся Иоанн и начал надиктовывать из того остатка, что еще имелся: — Пермская земля, Югорская, Вятская, Болгарская и… Черниговская.
В душе ему было немного жаль, что дьяк назвал Ростов и Суздаль, но особенно Рязань и Владимир. Правда, зато он утер нос печатнику, и это успокаивало, примиряя с потерями, которых бы не было вовсе, если бы дьяк не стал так не вовремя умничать. Потому и спросил грубовато:
— Все ли записал, Ивашка?
И это обращение тоже пришлось не по вкусу Висковатому. Казалось бы, совсем недавно царь называл его не иначе как Ваней либо Иваном Михайловым, а когда хотел похвалить, то и с «вичем». Ныне же только и слышишь от него — Ивашка да еще Ванька, а уж коли Иванец назовет, то это как праздник[25].
«Что и говорить, переменился царь после смерти супружницы, — сокрушенно подумал дьяк, но тут же попытался его оправдать: — С иной стороны взять — шутка ли, жену утратить да еще такую. Ведь любил он ее, ох как любил. Может, и блуд свой вселенский учинил, чтоб умом в одночасье не тронуться. Такое, сказывали, тоже иной раз бывает. Вон как ходит и ходит, а раныпе-то все сидел рядышком. Не иначе как душа у него вот так же бродит в смятении. Ладно. Авось, отойдет еще», — и сочувственно покосился на царя, продолжавшего расхаживать вокруг стола.
На самом деле привычку эту — ходить во время рассуждения или размышления над чем-либо — Иоанн приобрел еще в избушке. В тесном и замкнутом пространстве молодое тело неустанно требовало от своего хозяина каких-либо физических действий, и что еще Иоанну оставалось, как не вышагивать час за часом из угла в угол.
Отсюда же брала свое начало и вторая привычка — с уменьшительными именами. Стремясь компенсировать тринадцать лет унижений, государь норовил теперь подвергать всяческому унижению остальных. К тому же пленили его в семнадцать лет, а как в эти годы он именовал своих сверстников по играм? Да только так — Петруха, Ивашка, Митька, Васька… Потом, в заточении, когда перед глазами были только сторожа в монашеских рясах, Иоанн величал их точно так же исключительно в пику, чтобы хоть чем-то досадить и заодно показать, что он не смирился и никогда не смирится со своим положением. Кроме того, он давал им понять, что не признает ни их духовного авторитета, ни сана. Исключение составлял один лишь отец Артемий. Просто язык не поворачивался назвать этого старца Артемкой или как-либо еще. Поэтому он к нему не обращался вовсе, противясь невольному уважению, которое тот вызывал.
Вот и теперь, взобравшись на трон, он машинально сохранил эту привычку, не обращая на такой пустяк ни малейшего внимания. Тем более что ближние привыкли к этому нововведению достаточно быстро. Когда унижает вышестоящий, то оскорбление вроде бы уже и не оскорбление.
«В конце концов он — царь», — говорили они себе в оправдание. Были, конечно, и такие, кто не хотел с этим мириться, но и они ворчали только втихомолку даже не между собой, а про себя, потому что вслух — чревато. Мыслили, что уж лучше в мехах да соболях Иванцом ходить, нежели Иваном Федоровичем голову на плахе сложить.
Но если так рассуждали даже они — чванливые высокомерные Рюриковичи, то что уж там говорить про худородных, вроде Висковатого или братьев Щелкаловых. Им о таком и заикаться не след. Вздохни да промолчи, а в лицо плюнули — ширинкой[26] утрись, да и вся недолга. А лучше того, чтоб униженным себя не чувствовать — возгордись. Чай, не кто-нибудь, а сам государь плевком тебя удостоил. Можешь даже считать, что ты им возвеличен, поскольку он обратил таким образом на тебя свое благосклонное внимание. Да много еще можно напридумывать.
Иван Михайлович к таким «гордецам» не относился, да и сам государь приучал его к самоуважению, памятуя уроки все того же Федора Ивановича, который говорил, что ежели советник будет уважать свое достоинство и свою честь, то он еще пуще станет уважать и своего государя, который даровал ему все это. Но и вставать на дыбки он тоже не хотел — уж больно глупо. Поэтому оставалось только одно — внимать, терпеть и время от времени… вытирать лицо. А уж коль и огрызаться, то опять-таки с умом и, упаси господь, без ухмылок — уж больно зорок царь. Висковатый и сейчас не улыбнулся, спросив:
— О Егории победоносном ты ничего не поведал, государь. Его тоже менять надобно, али как? — невозмутимо осведомился он.
— На что? — удивился Иоанн.
— Ну как же, — заторопился Висковатый. — По иноземным правилам фигуры людей, птиц и всякой животной твари непременно должны свой лик вправо устремлять[27], а у нас он влево повернут, да и конь тако же.
Умен был дьяк, но этого замечания делать царю не следовало. Вроде бы и вопросец пустяковый, да и задан он был самым что ни на есть деловым тоном, но царь все равно почуял легкую подковырку. Мол, полез, ты, государь, туда, где ты ни ухом ни рылом, так вот на тебе тогда, получай в ответ.
Иоанн раздраженно засопел и сердито буркнул:
— У них — свое, а у нас — свое. Неча у иноземцев без ума все что ни попадя хватать. Али ты решил, будто я не ведал того, что ты мне тут обсказал? — грозно воззрился он на дьяка.
— И в мыслях не держал, государь, — вновь зашлось холодком сердцу дьяка. — Просто ты поведал, что надобно, как у них, в гербах все учинить, потому я и уточнил, как со всадником быть.
— То-то. А ты теперь об ином помысли. Я ведь и без того много перемен тебе указал. А все сразу одним махом гоже ли менять? Егорий же в самой середке стоит, так хоть ее надобно в неизменности сохранить да показать, что мы от этих поганых латинян все ж таки чем-то наособицу стоим. Понял ли?
— И тут твоя правда, государь, — вложив в голос всю искренность, на какую только был способен, покаялся Висковатый. — А мне-то и невдомек было.
Иоанн внимательно посмотрел на дьяка, буравя его своим тяжелым колючим взглядом. «Насквозь тебя вижу, умник, — словно говорил он. — И ехидство твое зрю воочию, не утаишь, не надейся».
«Весь я в твоей воле», — отвечал печатник, в свою очередь не отводя взора от царского лица, хотя смотреть старался не в глаза, а в переносицу — так было гораздо легче переносить буравчики бегающих зрачков Иоанна.
— Далее помечай, — буркнул царь, удовлетворенный прочитанным на лице Висковатого, и вновь принялся расхаживать по светлице, нарезая круги вокруг сидевшего за столом дьяка. — Сие тоже большой печати касаемо. Поверху, над орлом, повелеваю вырезать осьмиконечный православный крест, кой…
— Ты уже сказывал о том, государь, — не выдержав, перебил его дьяк. — Вот тут у меня помечено, — и он прочитал: — Повеление государя вырезать над орлиной короной крест, произрастающий из среднего зубца.
Иоанн недовольно крякнул. Выходило, что Ивашка его опять уел. Проще всего было бы сослаться на память и обвинить дьяка, что тот своей бестолковостью так его запутал, что у него выскочило из головы собственное повеление, которое он отдал ранее. Но такая мысль пришла в голову царя позже, за трапезой, когда он немного успокоился. Сейчас же раздражение продиктовало ему гораздо худший выход, и он сгоряча выпалил:
— Али ты меня в беспамятные зачислил, коль поправлять учал? — осведомился он с язвительной вежливостью.
— И не помышлял, государь, — растерялся Висковатый.
— А почто рыло свое суешь поперед меня да докончить не даешь?! — сорвался царь на крик.
— Но вот же пометы мои. По ним тебе и читал твои слова, что ты ранее…
— То ранее было! — рявкнул Иоанн. — И от того не отказуюсь, а подтверждаю. Я где повелел тебе крест вырезать? — спросил он, лихорадочно соображая как тут быть ему самому.
— Над орлиной короной, произрастающий из середнего зубца, — повторил Висковатый, кляня себя на чем свет стоит — не надо было соваться со своими возражениями под горячую руку.
— Верно. Но он малым выйдет, ибо сам венец мал, а во всем должна быть соразмерность. Я же велю еще один сделать вовсе наособицу, чтоб поболе.
«Конечно, глупо вырезать на печати сразу два креста, да еще по соседству друг с дружкой, — мелькнуло в голове царя. — Но не уступать же этому… кой умником себя мнит».
Вслух же поучительно произнес:
— Яко наша держава есмь наихристианнейшая изо всех прочих, и не как у поганых латинян, но истинной древней веры и праведного благочиния, и я — ее государь, то надлежит водрузить сей крест наособицу, да на самый верх, в середину гербов с землями, дабы все зрили, яко он их овевает своим величием.
И вновь мысль: «А коль наособицу, значит, надо что-то еще, иначе и впрямь дурь выходит. Но что?»
Он в задумчивости походил по комнате, старательно не замечая уставившегося на него Висковатого и лихорадочно прикидывая, чтобы такое разместить по соседству. Ничего символического в голову, как назло, не приходило. Так, всякие глупости вроде меча или копья. Хотя стоп! Копье… Лишь после того, как придумал, Иоанн повернулся к дьяку.
— А ты что — все уже написал? — спросил он, делая вид, что его молчание было вызвано не раздумьем, а вынужденным ожиданием.
— Давно, государь.
— Так что ж ты молчишь? А я тебя жду, — и попрекнул: — Экая ты, право, бестолочь. Ну да ладно. Теперь пиши далее. Слева копьецо чтоб разместили, яко символ страданий Христовых. Пущай оно в подножие воткнуто будет. А по правую сторону от креста еще один знак будет. — Тут еще одна мысль пришла ему в голову, и он резко повернулся к Висковатому: — Знак, гласящий, что Русь праведная на страже его учения накрепко стояла и стоять будет.
— Меч, что ли? — подавленно спросил дьяк.
«А вот я тебе сызнова нос-то утру, чтоб ведал вдругорядь, как меня в мои же слова тыкать, да еще и ловушку подстрою», — весело подумал Иоанн.
— Меч — он повсюду, дурья твоя голова, — пояснил почти ласково. — Где ж ты Русь в нем узрел? Сказываю, что надобно исконно наше, — и предложил: — Ну-ка еще помысли.
— Дубина? — пожал плечами Висковатый, угодив в расставленные Иоанном сети.
— Это ты дубина! — визгливо захохотал царь, чрезвычайно довольный, что добился своего и окончательно смял, сломил дьяка, покорно сносившего все оскорбления, включая самое последнее, и даже внутренне не пытавшегося теперь им сопротивляться. — Дубина — то холопское, — произнес он, отдышавшись, — а кто этого холопа крест боронить ведет за собой? То-то. Посему на правой стороне пущай палицу разместят. Да вкруг креста надлежит подпись вырезать. — Он ненадолго задумался, но теперь уже не делал вид, что ожидает, пока Висковатый запишет про палицу.
Почему-то в памяти вновь всплыло: избушка, его убогая келья, огороженная решеткой, и он сам — жалкий, беспомощный и несчастный, неправедно лишенный невесть кем наследия своих предков.
— Пиши так, — произнес он решительно. — Древо дарует древнее состояние.
Он тут же пожалел о непроизвольно вырвавшихся словах, потому что и сам почувствовал, что сказанное звучало не ахти. Но тут же успокоил себя мыслью о том, что зато это выражение будет нести в себе глубинный смысл, который понятен лишь одному-единственному человеку на Руси — ему самому. И вообще, не исправлять же царское слово, которое должно быть нерушимо, как гора, и вечно, как солнце. Еже писах писах[28] и все тут.
Царь взял в руки малую печать, которую повелел прихватить Висковатому, и задумчиво повертел ее в руках. По сути, она и без вводимых ныне новшеств была все равно Иоанновой — Подменыш не удосужился внести в нее хоть какие-то изменения.
«Холоп, он и есть холоп, — подумал брезгливо. — Кинули шубу с царского плеча — он и возрадовался. А кто ее ранее носил, чьим потом она пропахла — ему и дела нет. Конечно, двойник даже не брал ее в руки — на то есть печатник, но ею пришлепывались его указы, а потому менять ее все равно надо и непременно ввести новшества. Раз уж я начинаю повсюду с чистого листа, надо и тут так же. Зубцы я у корон изменил, но этого мало».
— Буквицы мелковаты вроде, — проворчал он недовольно.
— Перечень большой, вот и… — услужливо пояснил дьяк. — Ежели саму печать увеличить, тогда, конечно.
— Ежели ее саму увеличить, — передразнил Иоанн, — тогда она будет не малой, а большой. Инако поступим. Зри, — сунул он ее под нос дьяку. — Словеса: «Государь всея Руси великий князь» — убери вовсе.
— А замена какова? — осведомился Висковатый.
Внутренне он был уже готов ко всему, в том числе и к тому, что его в очередной раз назовут дураком и заявят, что замена вовсе не нужна, придумав какой-нибудь замысловатый аргумент в защиту этой нелепости. Но все обошлось.
— Замени так, — Иоанн вновь ненадолго задумался.
Особенно ему не нравилось слово «государь». Так ведь не только царя величают. Любая женка, даже холопьего роду-племени, и то своего мужа может так назвать. Дело ли царю сим словом на одну доску с холопом становиться? Он ведь — совсем иное. Он — господин их, а потому…
— Напиши кратко, — произнес наконец Иоанн. — Господарь всея Руси. — И медленно повторил, пробуя на слух, как станет звучать все вместе: — Иван, божиею милостию господарь всея Руси.
Произнесенное устраивало во всех отношениях. Окончательно утвердившись, что тут он не дал промаха, угодил точно в цель, царь кивнул головой и взял в руки вторую малую печать, на которой был вырезан оттиск оборотной стороны.
«Сызнова мелко, — рассеянно заметил он. — Но ежели не будем повторять титлу большой…»
— Перечень земель нам тут ни к чему, — повернулся он к дьяку. — На большой есть, и хватит. Конечно, вовсе безо всего тоже не след, потому отпиши так: «Великий князь Володимерский, Московский, Новградский», — без них-то нам никуда — а далее просто «и иных». Понял ли?
— И иных земель, — хотел, но вновь не сумел удержать себя от вопроса Висковатый — сказывалась вредная привычка к дотошности и скрупулезному подходу к любой мелочи. Хотя почему «вредная»? Не будь ее, и он никогда бы не занял поста главы Посольского приказа. Это сейчас она почему-то стала вредной, но на то она и привычка, что за один миг или час от нее не избавиться.
«Опять уел, — раздосадованно подумал Иоанн. — И ведь правильно прибавку содеял. Умен, ох, умен. Зато я царь, — вспыхнуло в нем. — А вот же тебе дулю с маслом, а не поправку! Все равно по-своему сделаю». И раздраженно произнес:
— Земель — то для таких дурней, как ты. А прочим, кто поумнее, и без того понятно, чего иных, — и совсем зло прошипел: — Все умничаешь, дьяк, розум великий жаждешь выказать, государя затмить?!
— Честь царскую блюду, — нашелся Висковатый и с огромным облегчением понял, что царский гнев вроде бы вновь пошел на убыль, пускай и не так быстро, как хотелось бы.
Чтобы окончательно успокоить царя, торопливо добавил, давя в себе так некстати возмутившуюся гордость:
— Умишком-то как раз небогат, потому и не поспеваю за твоей парящей, яко сокол, мыслию. Снизу-то уж больно тяжко за ней следить, когда она еле видна, а потому и боязно, государь, — вдруг да упущу что-то. И тебе в убыток сие станется, и мне в позор — худо дело свое исполнил. Уж лучше сразу переспросить доподлинно, чем потом твое царское повеление по недомыслию исказить.
Иоанн пытливо вгляделся в лицо Висковатого. Вроде бы не лжет. Да и рассуждает правильно. Верный слуга именно так и должен поступать, чтоб не дать промашки. Затем вновь перевел взгляд на печать. Что-то его по-прежнему в ней не устраивало.
Наконец догадался. Буквицы буквицами, корона короной, но все равно она оставалась очень похожей на прежнюю, потому её вид и коробил. Но что еще можно заменить, царь решительно не представлял. Не убирать же двуглавого орла — символ преемственности власти на Руси, получившей ее от Византийской империи? Убрать московский родовой герб — всадника Егория-победоносца, поражающего копьем змею, тоже как-то не очень. Он тоже преемственность символизирует. Хотя если с иной стороны зайти — какая тут преемственность, коли Иоанн — самый первый царь на Руси?! Вот пускай она с него и начинается. Государь азартно тряхнул головой в такт своим мыслям и, весело подумав о том, как обалдеет сейчас дьяк, ткнул печать оборотной стороны под нос Висковатому:
— И воина убери с копьецом, что посередке.
Иоанн не ошибся. Услышав такое, печатник и впрямь обалдел. Ничего не соображая, он продолжал тупо смотреть на всадника, затем перевел недоумевающий взгляд на царя и переспросил:
— Так кого убрать-то?
— Да ты к тому же еще и глух, как пень, — развеселился Иоанн, потешаясь над осоловевшим, словно после выпитой ендовы[29] с хмельным медом, дьяком. — Да всадника с копьецом! — гаркнул он во всю глотку, склонившись к уху Висковатого.
— А-а-а… змею? — ляпнул печатник.
Ответом был новый взрыв неудержимого царского хохота. Не пытаясь сдерживаться хотя бы из простой вежливости — а перед кем ее проявлять-то, перед холопом, что ли? — Иоанн даже согнулся пополам, временами то похрюкивая, то как-то жалобно, по-щенячьи повизгивая. От избытка чувств царь время от времени звонко хлопал себя по ляжкам и вновь закатывался.
— От дурень-то, как есть дурень, — произнес он, отдышавшись и вытерев выступившие на глазах слезы. — Ну какая может быть змея, коль ее некому убивать, а? Знамо убрать.
— А заместо них что повелишь? — твердо решил ничему не удивляться Висковатый, но уже через секунду, услышав царский ответ, снова забыл о своем намерении, чувствуя, как медленно, но уверенно сходит с ума. Всего ожидал. В первую очередь, разумеется, крест, но догадок хватало и без него — просто корона или еще какой-нибудь символ. Многое промелькнуло у него в голове, но только не… единорог.
— Копьецо всадник и утерять может. Тогда супротив змеи ему не совладать. У единорога же его оружие всегда при себе — не одолеешь, — пояснил он, и Висковатый так и не понял — то ли царь насмехается над ним, то ли и впрямь так думает.
Пригляделся — да нет, вроде бы серьезно говорит. Оставалось только покорно кивнуть и молча записать сказанное. Правда, чтобы не попасть впросак, на всякий случай уточнил:
— А всадника у орла на персях отобразить?
— А на што? — добродушно хмыкнул Иоанн.
— Герб Московских государей. Еще Иоанн Калита… Опять же дед твой и отец…
— Они все — великие князья, — бесцеремонно перебил Иоанн. — Я же — царь есмь. Потому у них одно, а у меня — иное, — и махнул устало: — Ладно, на сегодня все. И так я с тобой, скудоумным, вон сколь часов потратил. Чай, трапезничать давно пора. — И он, не дожидаясь, пока дьяк соберет свои бумаги, неторопливо двинулся прочь из светлицы.
Висковатый открыл было рот, чтобы спросить, надо ли в таком случае менять всадника на единорога и на большой печати, но потом, озлившись, мстительно подумал, что не станет ничего спрашивать. Пусть кто-нибудь иной ломает голову, отчего русский царь выбрал себе аж два герба сразу и попеременно их использует. А когда Иоанн сам поймет свою ошибку, то впредь станет относиться к своему печатнику повежливее.
К тому же ему еще обиднее стало от того, что государь, вопреки своему обыкновению, не позвал его к себе на трапезу. «Прежде, когда засиживались подолгу, да не над такой ерундой, а над подлинно нужными делами, он завсегда меня за свой стол приглашал, а ныне… — подумал Висковатый, но тут же попрекнул себя за глупую мысль. — Оно и хорошо. Поди пойми, что он там еще за столом учинит. Опять же, как сам горазд пить стал, так и всех прочих накачивает, пока обратно из горла не полезет, а мне одной его заздравной чары[30] хватит, чтоб под стол упасть. Это раньше можно было сокрушаться, когда он пил умеренно да умные беседы вел, а ныне…»
К тому же было и еще кое-что, гораздо более неприятное, чем даже заздравная чаша. И дьяк точно знал, что если государь предложит ему, пускай даже в шутку, ради смеха поучаствовать в этой забаве, то он, Висковатый, не просто откажется, а и ляпнет: да такое, после чего останется лишь наложить на себя руки, не дожидаясь, когда его поволокут в пыточную.
Потому он и вышел следом за государем не раздосадованный, а, напротив, с чувством облегчения, что тягостное свидание наконец-то закончилось. Мысли же о том, что закончилось оно лишь на сегодня, но потом непременно грядет день завтрашний, Висковатый старательно отгонял от себя — уж очень они были ему неприятны, как и каждому из нас не по душе вопрос, на который никак не удается отыскать приемлемого ответа…
А то, чего больше всего боялся Висковатый, касалось… любви, но не совсем обычной.
Трудно сказать, что сильнее всего побудило царя вернуться к прежнему. То ли это исходило от его ненасытной похотливости, вдобавок еще и порядком изголодавшейся за тринадцать лет вынужденного воздержания, то ли назло Подменышу и наперекор его торжествующим словам, произнесенным некогда в избушке: «А содомитов твоих я всех до единого выгнал».
«Ты выгнал, а я верну», — злорадствовал ныне Иоанн и потому теперь, снова занявшись утехами юности, делал это уже чуть ли не демонстративно, ни от кого не скрываясь.
К тому же ему и впрямь очень понравился молоденький, с девичьим пушком на щеках и приятной улыбкой Федюша Басманов. И ручки-то у него гладкие, и голосок звонкий, и глазоньки яркие, а румянец до чего нежный — как заря алая. Залюбуешься. Если кто, конечно, понимает в том толк. Иоанн понимал. Замечаний и укоризны он не боялся. Пусть кто-то осмелится сказать хоть что-то поперек — увидит, что с ним станется.
Зная это, никто уже и не пытался перечить царю. Хватило примера князя Дмитрия Оболенского-Овчинина, чей отец умер в плену в Литве.
— Мы служим государю трудами полезными, а ты — гнусью содомской, — сказал он как-то в глаза Федюше, не в силах смотреть на кичливую надменность царского любимца.
Иоанн внешне остался спокоен, когда услышал жалобу Феденьки на дерзкого князя, но за обедом царь, якобы в знак особой милости, пригласил Дмитрия присесть рядом.
— Стало быть, ты, холоп и смерд, смеешь судить, кто и чем должен служить мне? — произнес он задумчиво. — А может, ты и в ином мне указывать станешь?
— Я князь, — гордо ответил Дмитрий.
— Ты слуга и пес! — в бешенстве — не было сил, чтоб сдержаться, — взревел Иоанн и с маху всадил ему в грудь нож. — К тому же плохой слуга и пес смердячий, — добавил он почти ласково, наслаждаясь видом умирающего Оболенского-Овчинина.