Ссора Милована Джиласа с Тито проходит лейтмотивом через все объемные тома его мемуаров. Наиболее подробно она излагается в «Упадке и разрушении». Многие нюансы этого важного момента по-новому высвечиваются в превосходной работе Стивена Клиссолда «Джилас: прогресс революционера». В конце 30-х годов Клиссолд работал младшим преподавателем в университете Загреба, а затем стал сотрудником британского консульства. Во время войны он служил в военной миссии Маклина. По ее окончании он перешел на работу в посольство Британии в Белграде. Его книга свободна от налета раздражительности, который отличает многих англичан, а также сербов и хорватов, находившихся в Югославии во время войны и сразу после ее окончания.
Конкретного месяца или года, когда Югославия превратилась из сталинистского полицейского государства в открытое общество, – не существует. Когда в августе 1951 года я побывал в Загребе, меня повергло в ужас убожество магазинов, кафе и одежды, но самое тяжкое впечатление производила атмосфера подозрительности и тревоги в обществе. Немногим более двух лет спустя, снова приехав в Югославию, чтобы провести в Белграде и Загребе восемь месяцев, я увидел страну в значительно лучшем материальном состоянии. Люди перестали бояться разговоров с иностранцем. Даже в 1953 году Югославия была гораздо либеральнее Советского Союза или любой другой страны в Восточной Европе и оставалась таковой до окончательного распада коммунистической системы.
Хотя существовали такие страны, как Польша, и, до известной степени, Венгрия, где люди могли высказывать свое недовольство коммунизмом, они смотрели на свои правительства как на иностранцев-оккупантов, каковыми они в действительности и являлись.
В Югославии очень многие, если не все, приняли Тито как своего лидера и даже восхищались им. Многие югославы и сегодня вспоминают годы его правления как золотой век.
Бытовало мнение, что разрыв Югославии с Советским Союзом явил собой триумф национализма. Проводились параллели с Великой Французской революцией, трансформировавшейся в наполеоновский империализм. Югославию стали рассматривать первой в ряду националистических коммунистических стран – таких, как маоцзэдуновский Китай, Албания Энвера Ходжи или Румыния Чаушеску, каждая из них, как известно, была более или менее враждебно настроена к Советскому Союзу.
Совсем недавно мы были свидетелями противоборства коммунистических государств – Вьетнама, Китая и Камбоджи, фактически, воевавших друг с другом, демонстрируя неприкрытую национальную ненависть.
Разрыв с СССР до известной степени способствовал объединению сербов и хорватов перед лицом внешней опасности. Следует, однако, признать, что на деле югославского национализма или патриотизма никогда не существовало.
Более того, вряд ли можно объяснить национализмом тот факт, что Югославия развилась в либеральную и терпимую форму коммунизма. Ничего подобного не наблюдалось в других националистических государствах, таких, как Китай, Румыния, Албания или Северная Корея, каждое из которых в свое время являло собой бледную тень Советского Союза. Некоторые коммунистические правительства пытались сделать режимы более приемлемыми для своих подданных, в особенности это проявилось в Польше и Венгрии, в 1968 году – в Чехословакии, а с недавних пор – во Вьетнаме.
Но ни одно из них не достигло той свободы, которой пользовались югославы.
Иногда говорят, что именно экономическая необходимость вынудила Тито сделать свой режим более толерантным и что он начал реформы в обмен на финансовую помощь Запада.
Однако Чаушеску, например, получал от Запада и оружие, и финансовую помощь, нисколько не ослабляя при этом своей тирании. Фидель Кастро в настоящее время, когда пишутся эти строки, позволяет своим соотечественникам умирать от голода, отстаивая принцип «свобода или смерть». Историки, испытывающие влияние марксизма, полагают, что в силу исторической предопределенности Югославия просто должна была развиваться именно так, а не иначе.
Но почему же тогда в других странах не происходило ничего подобного?
Ответ, сводящийся к тому, что все объяснялось волей Тито и его окружения, вряд ли является исчерпывающим.
… В дни «информбюровского» кризиса[402] Тито решил жениться на своей верной Йованке. В 1951 году его поразил недуг – воспаление желчного пузыря. И до и после операции Йованка неустанно ухаживала за ним. Когда Джилас приехал в больницу навестить вождя, заботливая Йованка поинтересовалась у него: «Что же будет, товарищ Джидо?»[403]
Джилас добавляет, что она впервые обратилась к члену Политбюро с подобным вопросом.
В 1952 году, после своего выздоровления, Тито женился на Йованке. По свидетельству Джиласа, болезнь Тито еще больше укрепила его дружбу с триумвиратом.
«Впервые после войны мы почувствовали единение с ним – дружественное и теплое, и мне казалось, что так теперь будет всегда», – позднее писал он. Что же касается Йованки, то, по словам Джиласа, «руководители относились к ней с нежностью и доверием»[404].
На более низких уровнях партийной иерархии женщины относились к Йованке более ревниво. Сначала та сильно нервничала и стеснялась, но затем переменилась в обратном направлении, и ее стали обвинять в чрезмерном щегольстве, высокомерии и вульгарности.
Джилас утверждает, что сыновья Тито возмущались своей мачехой. Старший – Жарко – потерявший в годы войны руку, ненавидел ее лютой ненавистью. Младший, Мишо, когда немного подрос, превратился в мрачного юношу. По словам Джиласа, Йованка хотела иметь собственных детей, чего Тито никогда не обещал. Тогда молодая жена вождя активно занялась общественной жизнью, стала часто вращаться в среде актеров, кинематографистов, журналистов. Ходили слухи о ее тесных связях с просоветски настроенными генералами. Виною тому якобы являлась «ее сербская кровь»[405].
Несмотря на все это, Тито наверняка получал удовольствие от супружеской жизни.
Вполне возможно, что счастье в семейной жизни отчасти определяло приподнятое настроение, в котором он пребывал, проводя либеральный курс в экономике, праве, международных отношениях, средствах массовой информации.
Коллективизацию сельского хозяйства, которая в 1949 году началась самым серьезным образом, повернули в обратном направлении таким образом, что к 1953 году деколлективизация была почти полностью завершена.
Крестьянам по-прежнему не разрешалось владеть большими хозяйствами или использовать наемный труд, но им стали платить по разумным ценам за производимую ими сельхозпродукцию, вследствие чего в городах в изобилии появилась еда.
Главный властитель экономики Борис Кидрич начал разрабатывать свой собственный план централизации экономики и усиления государственного контроля, допуская существование лишь мелких частных предприятий.
На белградской улице, где я жил в 1953-1954 годах, находились целые ряды частных ресторанов, кафе и магазинчиков, где продавалось все – начиная от пирожков и кончая часами. Здесь можно было купить и дамские шляпки, и образки святых.
Уже в 1950 году Кардель и Джилас обсуждали вопрос о создании органов рабочего самоуправления на госпредприятиях. Сначала Тито выступил против этой идеи, утверждая, что рабочие еще не созрели для этого, но позднее одобрил эту концепцию, сказав следующее: «А ведь это действительно по-марксистски: заводы – рабочим».
Приняв идею в принципе, Тито в том же году сам выдвинул план формирования рабочих советов самоуправления[406].
Хотя западные экономисты с иронией относились к рабочим советам, последние кое-где оказались весьма эффективными. Поскольку зарплата зависела от высокой производительности труда, советы не принимали на работу нерасторопных руководителей, особенно коммунистических выдвиженцев. Бывшие партизаны и ветераны-партийцы перешли из промышленности в административные органы, армию и полицию.
Как-то раз я провел целый день в разговорах со служащими заводоуправления и рабочими на швейной фабрике в Сараеве и пришел к выводу, что она управляется гораздо эффективнее, чем ее аналог, который я посетил в Ланкашире.
Реформа судебно-полицейских органов была начата Ранковичем в 1951 году с ошеломляющего документа, озаглавленного «О дальнейшем усилении юридической системы и осуществлении законности». Ранкович показал, что вся система была пронизана беззаконием и несправедливостью. Разные суды выносили совершенно разные приговоры за одно и то же преступление. Он приводил примеры грубых нарушений гражданских прав различными учреждениями. Несправедливые приговоры составили в Сербии – 40, в Черногории – 47 процентов от общего числа.
В Боснии-Герцеговине ПО из 184 судей не имели юридического образования, а у трех судей краевого масштаба вообще было лишь начальное образование.
Джилас совершенно справедливо заметил, что «значимость и действенность этой сокрушительной критики в большой степени усиливались тем фактом, что все это исходило от главы всех полицейских ведомств, который в то же самое время являлся и секретарем КПЮ»[407].
В какой еще стране глава МВД попытался бы уменьшить, а не усилить свою власть?
Возглавляя аппарат пропаганды, Джилас способствовал либерализации литературы и прессы, особенно добиваясь при этом беспристрастного и широкого освещения процессов, происходящих на Западе. Уже в 1951 году в Югославии стали публиковаться книги и статьи о советском «архипелаге ГУЛАГ». Однако при этом умалчивалось о Голом острове. Может показаться странным, но в своих нападках на Тито русские тоже не упоминали о жестоких наказаниях, которым подвергались югославские «информбюровцы».
Известных югославов, особенно журналистов вроде Джиласа и Дедиера, посылали за границу для встреч с политиками-некоммунистами и для написания книг, навеянных этими поездками.
Находясь в Лондоне, Джилас встретился с Черчиллем, который поинтересовался, как поживает его «старый друг Тито». Там же Джилас познакомился с политиком-лейбористом Эрнестом Бевином, который вызывал его неизменное восхищение.
Он совершил большую поездку по Востоку, где прекрасно нашел общий язык с индийскими социалистами, не забыв при этом сделать остановку в Дамаске, чтобы купить материал из верблюжьей шерсти на пальто для Тито.
Другой старый товарищ по партии, Моше Пьяде, на просьбу генсека привезти ему какой-нибудь подарок из зарубежной поездки ответил в том духе, что он сражался в годы войны не для того, чтобы в последние годы жизни выступать в роли мальчика на побегушках.
В 1953 году Тито лично отправился с государственным визитом в Великобританию, вызвав тем самым немалый гнев у своего давнего антагониста Ивлина Во, написавшего Нэнси Митфорд буквально следующее:
Я становлюсь русским державником – это как реакция на политиков. Ведь плоха не сама Россия, а коммунизм. Наша политика заключается в том, чтобы подкармливать маленькие государства с тем, чтобы они оставались коммунистическими, но ссорились с Россией.
Если они станут коммунистическими, это не страшно, это лучше, чем если бы Россия управляла ими. Великие империи никогда не ищут войны, у них все силы уходят на администрирование. Наши теперешние беды исходят от Клемансо, разрушившего Австро-Венгерскую империю. Единственный верный способ начать третью мировую войну это способствовать возникновению полудюжины атеистических полицейских государств, преисполненных самодовольно-глупых идей национализма и жажды власти[408].
Тито выстоял под нападками тори и протестами римско-католической церкви против продолжавшегося заключения Степинаца, ставшего уже кардиналом.
1953 год начался избранием Тито президентом Югославии. Тремя вице-президентами стали Кардель, Ранкович и Джилас.
6 марта 1953 года, за несколько дней до начала визита в Лондон, Тито узнал о смерти Сталина – человека, которому он когда-то поклонялся, а потом стал презирать.
Спустя семь или восемь месяцев Тито сказал о Сталине следующее: «Просто невероятно, как быстро забыли такого человека»[409].
В том же году весь мир стал свидетелем публикации и последующего триумфа книги Дедиера «Тито рассказывает» – не жития святого, а проникнутой симпатией биографии югославского лидера, в большей части которой повествование велось от первого лица.
Хотя книга Дедиера многое приглаживает, кое-что пропускает, а порой и откровенно искажает многие эпизоды биографии Тито, даже сегодня поражает то, сколь многое она открывает нам.
В особенности изумляет то, что Тито развенчал культ личности Сталина больше чем за три года до откровений Хрущева и за двадцать лет до солженицынского «Архипелага ГУЛАГ».
Ближе к концу своей книги Дедиер повествует о повседневной жизни великого человека, проживавшего в доме № 15 по Румынской улице (а не в бывшем королевском дворце, как это иногда утверждалось в зарубежной прессе).
Он вставал в 5 часов утра летом, и в 7 – зимой, делал зарядку по шведской системе и в любую погоду совершал прогулку по парку, завтракал Тито кофе с булочками, иногда съедал омлет, на обед и ужин предпочитал блюда центральноевропейской кухни, иногда сменявшиеся блюдами, типичными для его родного Загорья, которые когда-то готовила его мать. Из последних он особенно любил куриную чорбу – густой бульон, приправленный сметаной, и «штрукле» – домашнее печенье с сыром. За едой он пил мало – лишь бокал пива или югославского вина.
Каждое утро Тито просматривал югославские газеты, уделяя особое внимание письмам читателей, «которые часто отражали чувства людей», затем просматривал сводки международных информационных агентств – британских, американских, французских, немецких и русских. Он получал лондонскую «Таймс», «Экономист», «Нью стейтсмен», «Трибюн», европейское издание «Нью-Йорк таймс» и «Нью-Йорк геральд трибюн», «Форин аффер», «Нойе цюрхер цайтунг» и московскую «Правду».
Просматривая газеты, Тито курил – несколько из своих ежедневных двадцати сигарет – и пользовался очками для чтения – с тех самых пор, когда несколько лет назад с ним произошел несчастный случай: в глаз ему попала булавка.
Закончив с газетами, Тито, как правило, брался за письма и официальные документы, затем принимал посетителей. Особая категория посетителей состояла из старых друзей и родственников Тито.
Обычно раз в год школьные друзья Тито и его знакомые из деревень в Веловарской округе, где Тито проживал после первой мировой войны (в Велико Тройство – Святой Троице – к удивлению многих сохранившей свое название и при коммунистах), приезжали повидаться со своим старым товарищем. Они оставались у него на день-два, получали подарки, после чего разъезжались по домам.
Тито путешествовал по всей стране, посещая села и фабрики, становясь почетным гостем на праздниках и юбилеях. Дедиер описывал состоявшуюся в 1951 году в Ужице, что в Западной Сербии, встречу, посвященную 10-й годовщине недолго просуществовавшей Красной республики.
«Мы прибыли на автомобиле, и на въезде в Ужице нас встретила толпа, состоявшая из более чем пятисот бывших партизан. За городом, на холме, разожгли костры и стали жарить ягнят на вертеле. Старые партизаны привели туда Тито, уселись вокруг костра, ели и пели старые партизанские песни».
Дедиер упомянул также и о мерах предосторожности, предпринимавшихся для безопасности Тито:
Кремлю очень хотелось бы увидеть Тито мертвым… Летом 1952 года русские отправили в Югославию группу террористов из соседней Болгарии. Эта группа убила одного нашего подполковника, награжденного орденом Народного Героя Югославии. У русских было много способов заброски диверсантов через югославскую границу, протяженность которой со стороны стран – сателлитов Кремля составляет 1250 километров. Дунай также протекает по всей Югославии, и русские, венгерские и румынские суда запросто могут провезти на своем борту группу диверсантов. Несмотря на постоянную опасность, не предпринимается никаких особых мер предосторожности по охране Тито, когда он отправляется на митинги. Меры остаются примерно такими, как и у американцев – у службы по охране президента США, когда он едет в Нью-Йорк для выступлений в ООН.
Тито принимал много гостей из-за рубежа. Рядом с ним находился переводчик, когда он встречался с англичанами или американцами. Хотя он и понимал почти каждое слово по-английски, у него постоянно возникали трудности при разговоре. Помимо русского, чешского и словенского, Тито неплохо, с венским акцентом, говорил по-немецки, а также по-киргизски – этим языком он овладел во время своего пребывания в Сибири; кроме того, он читал по-французски и по-итальянски.
После обеда Тито обычно отправлялся в свой кабинет, чтобы почитать только что вышедшие в Югославии книги.
Ему особенно нравился труд Милована Джиласа, посвященный черногорскому поэту Петру Негошу[410].
Любимыми зарубежными писателями Тито были Бальзак, Стендаль, Гете, Драйзер, Марк Твен, Джек Лондон, Эптон Синклер, Синклер Льюис и Киплинг. Следует отметить, что пять из девяти перечисленных авторов – американцы, и среди всех нет славян. Литературные вкусы Тито сформировались в годы его юности, когда он мечтал об эмиграции в США.
После обеда Тито иногда играл в шахматы, впрочем, не очень хорошо – Дедиер как-то обыграл его со счетом 6:2.
«Тито обычно играет очень эмоционально. Он всегда комментирует ходы соперника, но когда у него самого возникают трудности, он очень долго раздумывает, прежде чем сделать свой ход».
Иногда Тито днем совершал верховые прогулки или играл в теннис. Порой он запирался в своей комнате и играл на аккордеоне, подаренном ему на шестидесятилетие. Он предпочитал легкую венскую музыку, а из классики отдавал предпочтение Бетховену и Чайковскому. Джаз Тито считал сумбуром, а когда ему сказали, что молодежь любит джаз, он ответил: «Все это так, а вот лично я принадлежу к старшему поколению».
Ему нравилось искусство Ренессанса, а из более современных художников он любил Делакруа и ранних импрессионистов. Советскую школу соцреализма он презирал: «Возникает впечатление, что картины создаются бездушными людьми – похоже, что они пользуются лопатами вместо кистей».
По вечерам Тито часто смотрел фильмы, предпочитая всем остальным кинокартины Лорела и Харди. Он имел обыкновение играть в бильярд и беседовать со своими друзьями, особенно Карделем, Джиласом и Ранковичем: «Это были разговоры на равных, когда каждый, конечно же, ведет себя в соответствии со своим темпераментом, и, что характерно, все четверо стараются понять друг друга, глядят друг другу в глаза, хотя при этом вовсе не обязательно достигают одного и того же решения»[411].
Через несколько месяцев после выхода в свет книги «Тито рассказывает» этот дружественный квартет распался – в опалу попал Милован Джилас.
Так хорошо начавшемуся для Тито 1953 году, вселившему в него массу надежд, суждено было закончиться двумя неожиданными и неприятными событиями.
Первым было решение Соединенных Штатов передать часть Триеста – зону «А» – итальянцам.
Вторым стал факт публикации статей Джиласа, что повлекло за собой позднее изгнание автора из руководства и даже тюремное заключение.
При этом «дело Джиласа» стало на какое-то время главным событием в медленном процессе упадка международного коммунизма, ускоренном затем речью Хрущева на XX съезде КПСС и солженицынским «Архипелагом ГУЛАГ».
И триестский кризис, и «дело Джиласа» возникли во время моего пребывания в Югославии и чрезвычайно возбудили окружавших меня людей.
Хотя я и пытаюсь поместить эти события в контекст карьеры Тито и новейшей истории Югославии, я также использую отдельные мои воспоминания и личные наблюдения.
Совместное англо-американское заявление по поводу Триеста появилось днем 8 октября 1953 года. Ранним утром того же дня я прибыл в Белград из Словении, простояв всю ночь в поезде и ужасно устав. Скоро я оказался в студенческом общежитии имени Иво Лола Рибара, располагавшемся на проспекте Революции, бывшем бульваре Короля Александра, а позднее – бульваре Красной Армии. Дружески обменявшись приветствиями с моими соседями югославскими студентами, я забрался в постель и уснул. Несколько часов спустя я был разбужен криками, раздававшимися как внутри общежития, так и на улице.
Студенты, которые всего лишь несколько часов назад были так любезны со мной, теперь угрюмо сообщили мне о решение по Триесту и заспорили друг с другом, не устроить ли мне «батину» (взбучку) – о значении этого слова я позднее узнал из словаря.
В тот же день разъяренная толпа прошлась по всему Белграду, задирая иностранцев, громя помещения американских и английских библиотек, – совсем так же, как та толпа, которая 27 марта 1941 года разгромила германское туристическое агентство и сорвала со здания флаг со свастикой.
Хотя правительство вначале и одобрило эти демонстрации, они все же вышли из-под контроля. Поэтому Ранковичу пришлось направить конную полицию на улицу Князя Михаила.
Появились флаги, на которых также были начертаны скандируемые толпой слова: «Trst je nas» («Триест – наш!»), и «Zivot damo Trst ne damo!» («Умрем, но Триест не отдадим!»).
11 октября, в воскресенье, в отеле «Славия» начался митинг, переместившийся затем на площадь Республики, где он вылился в массовую демонстрацию.
Джиласа несли на руках.
Вместе со студентами из общежития имени Иво Лола Рибара я отправился на площадь Республики, чтобы послушать Моше Пьяде – оратора, любимого всеми белградцами. Ожидая в толпе начала выступления, я выслушал множество историй и легенд, касавшихся Пьяде, например, о том, что он в 1948 году ответил Сталину: «Москва просит нас дать ответ на резолюцию Информбюро. Вот вам наш ответ: „Пошли вы все …!“
В этот день Пьяде обратил свои остроумные, но непристойные нападки на Клару Буте Луче, женщину-посла США в Риме, которую югославы объявили виновной в утрате ими Триеста.
Хотя в толпе и начали поговаривать о походе на Рим, мне в то время не могло даже прийти в голову, что подобная возможность реально существовала.
Даже когда Тито произнес речь в Лесковаце и заявил о том, что если в зону «А» войдут итальянские войска, вслед за ними устремятся югославы, я посчитал все это блефом.
Много лет спустя Джилас признался, что Тито был готов к этой акции: «Я спросил его: „Как же мы будем стрелять в итальянцев, когда их защищают американцы и англичане? В них мы тоже будем стрелять?“ Тито ответил: „Мы войдем туда, если туда войдут итальянцы… А там поглядим…“[412]
Рассказывая о другом митинге, Джилас вспоминает:
Поведение Тито в этом отношении напоминало поведение генерала на боевом посту. С «фронта», находившегося на окраине Триеста, шли боевые сводки, запрашивались инструкции.
Я задавал вопросы, будучи не в состоянии представить себе ввод наших войск в зону «А», где находились английские и американские войска.
– Мы войдем туда! – воскликнул Тито.
– Но что будет, если они откроет огонь?
– Они не сделают этого. Если же начнут стрелять итальянцы, мы откроем ответный огонь.
Я одобрил тогда ввод наших войск в зону «А», хотя потом подумал, да и сейчас думаю о том, что вся кампания была слишком поспешной и слишком жесткой. Когда англичане и американцы отошли со своих позиций и атмосфера слегка разрядилась, у меня возникло впечатление, что Тито понимал, какими драматическими и неожиданными стали эти события[413].
Тито сказал, что занял твердую позицию в отношении зоны «А» для того, чтобы помешать итальянцам потребовать зону «Б». По мнению Джиласа, его решение было «также частью тщательно подготовленного плана, нацеленного на усиление независимости Югославии от Запада в то самое время, когда в Советском Союзе наметились определенные изменения после смерти Сталина»[414].
Это, возможно, говорит о недостаточной прозорливости Тито. Он был не слишком хорошим шахматистом, как утверждает Дедиер, торопливо бросавшимся в атаку, не продумав альтернативные ходы, а затем размышлявшим над тем, как выбраться из беды.
В мае 1945 года Тито рисковал развязать третью мировую войну, претендуя на Триест только для того, чтобы выяснить для себя, поддержит ли его Советский Союз.
Теперь, восемь лет спустя, он снова стал в угрожающую позу и принялся витийствовать с позиции слабости. За пределами Югославии никто не поддержал его притязаний на этот про итальянский, антикоммунистически настроенный город.
На последовавших в 1954 году лондонских переговорах Тито преспокойно уступил Триест Италии. Тем не менее, к чести Тито, следует сказать, что, утратив Триест, он с достоинством и даже с некоторой небрежностью воспринял свое поражение. Он был не из тех, кто подолгу скорбит над потерей.
Британская королева после утраты своего последнего континентального владения утверждала, что когда она умрет, на ее сердце прочтут слово «Кале». В конце XIX века французы не могли забыть потери Эльзаса-Лотарингии. А вот Тито забыл о городе, на который претендовать он не имел особых оснований.
Шумиха вокруг Триеста сначала отвлекла внимание от развития дела Джиласа. В тот же самый день, когда его несла на руках восторженная толпа в сторону площади Республики, в партийной газете «Борба» появилось первое из его противоречивых эссе. Суть его сводилась к следующему:
Революция не может спастись прошлым. Революции приходится искать новые идеи, новые формы, отличные от своих повседневных аналогов, новый стиль и новый язык. Буржуазия и бюрократия уже нашли новые формы и лозунги. Демократия тоже ищет их и обязательно найдет – для того, чтобы Югославия могла двигаться вперед[415].
Подобные фразы в «Борбе» и в напыщенном идеологическом журнале «Новая мысль» не привлекли бы к себе внимания нигде на Западе, однако в студенческом общежитии имени Иво Лола Рибара они изучались с живейшим интересом.
Хотя Джиласу было уже 42 года, являясь вице-президентом страны и главой Национальной Ассамблеи[416], он все еще оставался кумиром студентов-вольнодумцев. Он повсюду расхаживал в рубашке с расстегнутым воротом и в матерчатой кепке, ездил в белградских трамваях, иногда пил кофе в буфете отеля «Москва». Джилас был известен и тем, что презирал богатство и аппаратные привилегии. То, что он вел жизнь простого человека, также придавало дополнительный вес статьям в «Борбе» и «Новой мысли». Восприимчивые читатели подмечали, что стрелы, пускавшиеся иногда в адрес Советского Союза, имели отношение также и к КПЮ – с ее «интригами, двурушничеством, жаждой власти, карьеризмом, фаворитизмом, выдвижением на руководящие посты своих людей, родственников, „старых борцов“ (stari borci – бывшие партизаны) – и все это под вывеской высокой нравственности[417].
Из более поздних мемуаров Джиласа мы узнаем о том, как летом 1953 года усилилось его беспокойство, когда он заподозрил, что Тито после смерти Сталина сдерживает процесс демократизации под лозунгом «возврата к ленинским нормам жизни и диктатуре пролетариата».
Эти вопросы находились на повестке дня Пленума ЦК КПЮ, проводившегося в конце июня 1953 года в резиденции Тито на острове Бриони, в бывшем загородном доме эрцгерцога Франца Фердинанда. Вот как вспоминал об этом в своих мемуарах Джилас:
Сам факт, что местом проведения пленума стал Бриони, вызвал у меня неодобрение, которое я не мог и не желал скрывать. Уже стало традицией проводить пленумы ЦК в Белграде – там, где заседали и Центральный Комитет, и правительство. Мне не казалось, что проводить пленум на Бриони, в известной всем и каждому резиденции Тито, означало подчинить Центральный Комитет Тито, вместо того, чтобы, наоборот, подчинить самого Тито партийному руководству[418].
Джилас поделился своими соображениями с Карделем и Ранковичем, а также пожаловался на вооруженную охрану в отеле и даже на вилле Тито, несмотря на то, что остров и так охранялся моряками и пехотинцами.
Джилас явно находился в неуправляемом состоянии духа. На террасе титовской виллы некий старший товарищ поинтересовался мнением Джиласа о скульптуре работы Августинчича, изображавшей русалку. «Очаровательна, – ответил Джилас, – и в мире существуют еще пять тысяч подобных ей скульптур».
– А вот Тито она нравится, – заметил коллега.
– Это дело его личного вкуса, – отпарировал Джилас.
Следуя автомобилем обратно в Белград, он сказал Карделю, что не сможет поддержать новую «брионскую линию и останется при своем мнении»[419].
Противостояние Джиласа «брионской линии» выразилось в осенней серии статей в «Борбе» и «Новой мысли». В то время, когда они появлялись на газетных страницах, Джиласу пришлось принять участие в выборах в Народную Скупщину, в которую он выдвигался кандидатом от Черногории. Результаты выборов были, как обычно, заранее предопределены. Джилас описывает то чувство, которое многим из нас знакомо по пребыванию в церкви или же на каком-нибудь представительном собрании.
Находясь в Титограде, я испытывал детское желание вслух крикнуть о том, что, будучи единственным кандидатом, в любом случае выборы выиграю я. Но из уважения к моим слушателям я подавил в себе это желание – разве это их вина, что они участвуют в таких вот «выборах»? Я настоял на том, чтобы в Пожареваце не было никаких официальных обедов, поэтому мы пообедали дома у местного секретаря партийной организации – без всякой торжественности и государственных затрат[420].
Хотя официальные кандидаты обычно получали 95 процентов всех голосов, Джилас получил 98,8 процента, чем превысил рейтинг самого Тито.
О своем последнем откровенном разговоре с Карделем и Ранковичем, состоявшемся во время прогулки по Ужицкой улице, где находились принадлежавшие им и Тито виллы, Джилас вспоминает следующее:
В последнее время вокруг резиденции Тито выросли высокие стены, и когда мы проходили мимо них, я заметил, что они символизируют бюрократический взгляд на окружающий мир. Кардель сказал: «Все изменилось и все меняется, за исключением Старика и всего того, что имеет к нему отношение». Тогда я заметил, что Тито следует каким-то образом открыть глаза на всю неуместность его стиля и всю эту помпезность. Но тут вмешался Ранкович: «Давайте не будем говорить об этом здесь.
Мы с Карделем восприняли его слова как намек на то, что нас могут подслушивать даже на улице[421].
29 ноября 1953 года в Яйце, на десятилетии создания АВНОЮ[422] и присуждения Тито звания маршала, собралось все руководство. Накануне торжества Джилас и Коча Попович рассматривали фотографии, сделанные десять лет назад. Когда Джилас сделал в общем-то банальное замечание по поводу того, что все они прибавили в весе, Попович показал на снимок Джиласа и пророчески сказал о его внешности: «Религиозный фанатик».
На следующий день в крепости города Яйце Тито, Кардель, Ранкович и Джилас в последний раз сфотографировались вместе[423].
В тот же день, 29 ноября, «Борба» начала публикацию следующей, более сенсационной серии статей Джиласа. Вторая из них имела заголовок «Существует ли цель?» Ответ был: «Да! Борьба за демократию продолжается».
Джилас пережил психологический кризис, странным образом сходный с религиозным чувством.
Это была ночь с 7 на 8 декабря 1953 года. Заснув, по обыкновению, около полуночи, я вдруг проснулся как от удара плети, с ясным, фатальным пониманием невозможности отказаться от своих взглядов.
Я попытался отбросить прочь предчувствие неизбежности жертвы привычной жизнью, своими надеждами, дорогими людьми. Я знал, что победа невозможна, и, вспоминая о Троцком, твердил себе: лучше судьба Троцкого, чем Сталина, пусть лучше я проиграю и они меня уничтожат, чем предать свои идеалы и совесть[424].
После этой судьбоносной ночи статьи в «Борбе» приобрели еще более насыщенный характер:
«Никакая партия, никакой отдельно взятый класс не могут являться исключительными выразителями объективных потребностей современного общества»[425].
Любое ограничение мысли даже во имя самых прекрасных идеалов только ухудшает тех, кто увековечивает его. Величайшие преступления и ужасные события в истории человечества – костры инквизиции, гитлеровские концлагеря произрастают из отрицания права на свободную мысль, из исключительных притязаний «реакционных фанатиков, обладающих политической монополией»[426].
Эти статьи становились сенсацией государственного и даже международного масштаба, привлекая к себе большее внимание зарубежной прессы, нежели любое другое событие в Югославии после ее ссоры с Информбюро. Это впоследствии не без горечи отметил Тито. В студенческом общежитии имени Иво Лола Рибара каждая новая статья в «Борбе» прочитывалась вслух и обсуждение ее сопровождалось бурей эмоций.
Хотя на этой стадии Тито воздерживался от каких-либо комментариев, Ранкович веско сказал Джиласу:
«Надеюсь, мне никогда не придется терзаться философскими размышлениями, но позволь все-таки сказать тебе: то, что ты пишешь, идет во вред партии».
Если Ранкович был озабочен вопросами власти, то Карделя более беспокоила теория, и поэтому он сказал Джиласу следующее: «Я во всем с тобой не согласен. Ты хочешь разрушить всю систему!»[427]
В своей следующей статье в «Борбе» Джилас ответил тем, кто назвал его «философом, абсолютно оторванным от действительности» и обвинил в том, что он пишет для зарубежных читателей, льет воду на мельницу реакционеров и все больше отходит от марксизма-ленинизма. Но именно партийное руководство все больше отдалялось от масс. Если даже иностранцы и реакционеры и извлекали выгоду из его слов, это огорчает его, но он все-таки не виноват, виноваты стоящие у власти бюрократы. Он верит в то, что благодаря мысли и инициативе простых людей правда все-таки восторжествует[428].
В следующей статье Джилас перешел от защиты к нападению. Коммунисты, провозгласил он, оторвались от масс, требуют себе всяческих привилегий и превратились в священников и полицейских социализма – «социализма, который централизовал и зарегулировал все – от этики до коллекционирования почтовых марок».
Большая часть партсобраний, писал он, является напрасной тратой времени и, «по моему мнению, должны собираться очень редко. Большинство политработников уже давно не выполняет своих истинных функций: „Когда-то люди отказывались от всего, даже жертвовали своей жизнью, чтобы стать профессиональными революционерами. Они были необходимы прогрессу. Сегодня они стоят на пути прогресса“[429].
Эти статьи в «Борбе», которые продолжали публиковаться вплоть до 7 января 1954 года, с восторгом принимались рядовыми партийцами, но тревожили и сердили начальство.
Однако в конечном итоге падение Джиласа вызвала не теория, а статья в «Новой мысли», названная «Анатомия морали», критиковавшая и высмеивавшая личную жизнь представителей партийной элиты. Прошлым летом Джилас был шафером на свадьбе своего близкого друга и ветерана войны Пеко Дапшевича, женившегося на Милене Версайкович, молодой и красивой актрисе, не имевшей ни партизанского, ни партийного прошлого. Ее очень холодно приняли и практически подвергли остракизму более безвкусно одевавшиеся жены партийных вождей, особенно Милица, жена Светозара Вукмановича-Темпо. Последний, подобно Джиласу и Дапшевичу, тоже был черногорцем.
В статье в «Новой мысли» не упоминались имена, но во всех подробностях описывалось, как Милица всячески осаживала и унижала Милену, когда они находились в ложе для особо важных персон во время футбольного матча.
Далее Джилас продолжал бичевать «всех этих экзальтированных, полуобразованных дам полукрестьянского происхождения, считавших, что их военные заслуги дают им право захватывать и припрятывать шикарную мебель и произведения искусства, посредством которых они удовлетворяли свои амбиции и жадность»[430].
Широким кругам публики, студентам из общежития имени Иво Лола Рибара и даже низшим эшелонам партократии все эти проявления обуржуазивания верхушки не нравились. Что же касается жен вождей, то они жаждали увидеть голову Джиласа на плахе.
10 января 1954 года «Борба» формально дезавуировала взгляды Джиласа, высказанные им в его последних статьях, добавив, что дело будет рассматриваться на предстоящем Пленуме ЦК.
Между тем Джилас написал Тито и попросил дать ему интервью. Он все еще надеялся, что даже если его выведут из исполнительного комитета Политбюро, являвшегося фактически правительственным кабинетом, он все-таки сможет остаться в составе ЦК, где будет пропагандировать свои взгляды неофициально и в довольно умеренной манере.
Он все еще верил в Тито:
«Я приписывал Тито демократические черты и инициативы, которые оставались скорее надеждой, а не моей убежденностью в этом».
За семнадцать лет их дружбы Джилас никогда не бросал вызов авторитету Тито и относился к нему с почти сыновней преданностью.
«Если бы за 5-6 месяцев до того, как между нами разверзлась настоящая пропасть, Тито спросил меня, представляю ли я себе ту силу, которая могла бы отдалить меня от него, Карделя и Ранковича, я бы ответил: „Нет, даже смерть не сможет разлучить нас“[431].
Похоже, что Джилас и не подозревал о гневе, который вызвала в Политбюро его статья в «Новой мысли», озаглавленная «Анатомия морали». Как, видимо, не понимал и того, что его яростные антисоветские статьи в «Борбе» смущают Тито, пытавшегося улучшить отношения с преемниками Сталина.
Эта последняя встреча Джиласа с Тито, Карделем и Ранковичем состоялась в Белом дворце всего лишь за несколько дней до пленума. Тито начал с высказывания о том, что «Джилас сильно изменился». Сам же он явно был не в духе. Когда Джилас попросил кофе, ссылаясь на то, что не может спать ночью, Тито многозначительно произнес: «Другие тоже не спят».
Затем он в более резкой форме повторил то, о чем говорил Джиласу два месяца тому назад, что нельзя добиться демократии, пока «все еще сильна буржуазия».
Но тут в разговор вмешался Кардель с обвинениями в «бернштейнианстве».
Ранкович, с которым Джилас был более всех близок, в это время угрюмо молчал. Тито предложил отставку Джиласа с поста председателя Союзной Народной Скупщины, добавив при этом: «Чему быть, того не миновать».
«Когда мы прощались, – вспоминает Джилас, – Тито протянул мне руку и при этом в его глазах не было ненависти или мстительности»[432].
Выступления пленума, начавшего свою работу 16 января 1954 года, транслировались по радио, и я слышал их, стоя в толпе встревоженных студентов Сараевского университета. Большинство из 105 членов ЦК прибыло на машинах, за исключением Джиласа, пришедшего пешком вместе со своим другом Дедиером.
Первым выступил Тито. Он был скорее огорчен, нежели разгневан, когда обратился к Джиласу по его партийной кличке – Джидо. Тито признал, что и сам отчасти виноват в том, что не занялся статьями раньше. Только ближе к концу октября ему удалось подробно ознакомиться с ними, и он лишь тогда осознал, сколько яда они источают. Статья в «Новой мысли» доказала, что Джилас хотел конфронтации. Далее Тито сказал, что зарубежные поездки Джиласа «повлияли на его восприятие нашей действительности, нашего революционного прошлого и всего революционного опыта». Сам он, провозгласил Тито, был первым, кто открыто заговорил о стагнации партии, «но не говорил о том, что это произойдет в течение полугода или одного-двух лет». Это не может произойти «прежде, чем будет нейтрализован последний классовый враг».
Тито обвинил Джиласа в «защите демократии любой ценой, что является буквальной копией позиции Бернштейна»[433].
В Сараеве, где мы слушали это выступление, один из студентов повернулся ко мне и почти со слезами на глазах сказал: «Никак не могу поверить в это. Я был уверен, что за ним, по крайней мере, стоит Старик».
В чувствах же Джиласа было больше гнева:
«Речь Тито была образцом язвительной нетерпимой демагогии…
Когда выступал Тито, уважение и любовь, которые я испытывал к нему, обернулись отчуждением и отвращением. Это раскормленное, щегольски разряженное тело с бритой толстой шеей наполняло меня отвращением… Но я ни к кому не испытывал ненависти…»[434]
После того, как Кардель обвинил старого товарища в незнании марксистской теории, Джилас поднялся со своего места, чтобы дать ответ – в манере, которая была примиренческой, но отнюдь не апологетической. Он признал, что был «ревизионистом» ленинской теории, но заявил о своей преданности Тито и Союзу коммунистов – так теперь именовалась партия:
«По вопросам внешней политики и фундаментальному вопросу братства и единства нашего народа я всегда стоял на стороне нашего партийного руководства».
Это было завуалированное признание того, что он не был ни информбюровцем, ни сербским националистом. По этому поводу Стивен Клиссолд сказал так: «Джилас хотел продемонстрировать свою примирительную позицию, но партизаны отнюдь не примиренчеством прокладывали себе путь к власти, и теперь они были полны решимости во что бы то ни стало отстоять плоды своей победы. Он хотел примирить непримиримое – быть свободным человеком, оставаясь при этом коммунистом[435].
Когда начались прения, Моте Пьяде ухватился за предоставившуюся возможность отомстить за действительные или надуманные обиды, которые Джилас нанес ему в Черногории в 1941 году. Статью в «Новой мысли» он назвал «политической порнографией». Чего другого можно было ожидать от такого человека, как он?
Теперь у Джиласа вилла, два автомобиля и все такое прочее. У него есть намного больше, чем у тех, кого он называет внушающей отвращение кастой избранных. Он сохранил за собой все свои посты и привилегии. Пока его близкие друзья истекают потом под тяжким бременем административной работы во имя государства и общества, он сидит в комфорте и пишет, пишет, а затем, развлекаясь, изображает из себя доброго демократа и выпивает в кафе…
Одни только его статьи в «Борбе» принесли ему 220 тысяч динаров… В 40-летнем возрасте мужчина должен возмужать и войти в пору зрелости, но товарищ Джилас, очевидно, не прогрессировал в этом направлении, он, скорее всего, вернулся в предшествующую стадию отрочества – к тем далеким довоенным дням, когда он написал стихотворение «Насвистывая, я брожу по улицам…»[436]
В защиту Джиласа выступили лишь его первая жена Митра и Владимир Дедиер. Фактически Дедиер привел два веских аргумента. В конце декабря, когда в «Борбе» уже прошли почти все статьи, Джиласа единодушно избрали председателем Скупщины. Выдвинутое против Джиласа обвинение в ревизионизме было точно таким же, как и то, которое Информбюро выдвинуло против всей Югославии.
После первого заседания Джилас почувствовал себя морально раздавленным и поэтому ночью пришел к решению, что ему необходимо покаяться. На следующий день он заявил о том, что заблуждался и что его взгляды были ошибочными. Ведь Центральный Комитет отнюдь не отказывался от борьбы с бюрократизмом. Приняв участие в антиинформбюровской пропагандистской кампании, он, Джилас, ошибочно посчитал, что критика Советской России приемлема и в отношении Югославии. Он позволил себе увлечься абстрактной теорией, построенной на «идеализации мелкобуржуазной демократии Запада».
После этого Джиласа вывели из состава ЦК, но разрешили остаться в рядах партии после сделанного ему «последнего предупреждения».
На пресс-конференции для иностранных журналистов Тито сообщил, что дело закрыто и что теперь Джилас – политический труп.
«Когда я услышал и прочитал об этом, – писал Джилас, – на меня нахлынуло нечто мощное и инстинктивное, нечто возникшее откуда-то из глубинных недр моей древней черногорской родовой памяти. – Нет, не быть этому! – сказал я себе. – Я никогда не сдамся. Никогда, до конца дней моих!»[437]
Очень скоро Джилас сел за написание книг и статей, опубликованных за рубежом, которые в конце 1956 года привели к первому из двух его тюремных «сроков», составивших в совокупности семь лет.
Какое-то время он опасался, что его могут отправить в какой-нибудь концлагерь наподобие Голого острова. В одной из своих книг он утверждает, что ему известно, будто в недрах тайной полиции планировалось «физическое решение дела Джиласа», иными словами – планировалось его убийство, но считает, что его спас Ранкович – «скорее всего, из-за нашей давней дружбы»[438].
Ранкович знал, что смерть Джиласа нанесет катастрофический ущерб отношениям Югославии с заграницей. Тито также явно не желал помещать его в тюрьму, опасаясь нежелательной шумихи.
Внутри самой Югославии у Джиласа было не слишком много политических единомышленников и сторонников. Молодые коммунисты, подобно моим знакомым студентам из Белграда и Сараева, были просто ошеломлены падением своего кумира, но их реакцией было скорее разочарование, нежели гнев. Для них Джилас являлся воплощением революционной гордости и надежды на светлое будущее социализма. После «дела Джиласа» они начали понемногу утрачивать свои идеалы.
С того самого времени я не могу припомнить ни одной встречи с истинным коммунистом. Большая часть моих друзей в 50-60-е годы были членами партии, но партийность им нужна была лишь ради служебной карьеры – работы в качестве врачей, юристов, журналистов, учителей, полицейских. В частной жизни никто из них не являлся ни истинным марксистом, ни даже человеком левых убеждений. Никто из этих людей не поддержал Джиласа.
Белградских «реакционеров» – так любили называть себя югославские роялисты – позабавила джиласовская статья «Анатомия морали», однако сам автор им не нравился. Они часто называли его «самым худшим из всей своры» и вспоминали, что после его статей нескольких торговцев с «черного» рынка посадили в тюрьму – на страницах «Борбы» Джилас потребовал для них смертной казни[439].
Тот факт, что Джилас был черногорцем, не расположил к нему даже соплеменников-черногорцев. Ниже приведенные слова доктор Джонсон сказал о другой нации, но они вполне могут быть отнесены и к черногорцам: «Ирландцы – прекрасные люди: они никогда не отзываются хорошо друг о друге».
Против Джиласа повернулись даже его близкие друзья по партии, например, Пеко Дапшевич, чья жена стала главным персонажем «Анатомии морали» (она назвала статью абсолютно несостоятельной). Еще более болезненным стало поведение Владимира Дедиера – личного биографа Тито и штатного журналиста «Борбы». Дедиер был человеком эмоциональным и довольно непостоянным, чемпионом по боксу и храбрым солдатом в годы войны. Он поздно вступил в коммунистическую партию и никогда не был серьезным марксистом. Во время пленума он поддержал Джиласа, затем отправился к Тито, накричал на того и, видимо, чуть было не набросился на него с кулаками, чему помешал ворвавшийся в комнату телохранитель. В 1955 году Дедиер вместе с Джиласом был осужден и также получил условный срок.
Впоследствии Дедиер и его семья подвергались моральным преследованиям со стороны полиции, что в конечном итоге и подтолкнуло биографа Тито к самоубийству. Похоже, что ни морально, ни физически Дедиер так и не оправился после битвы на Сутьеске, где он получил ранение в голову и где прямо на его глазах погибла его первая жена. В 60-е годы Дедиера отправили в почетную ссылку в Англию, где его втянули в инспирированную Бертраном Расселом пропагандистскую кампанию, направленную против действий американцев во Вьетнаме.
В 70-е он вернулся в Югославию и, похоже, помирился с Тито, но к этому времени в нем развилась необъяснимая и прямо-таки навязчивая неприязнь к Джиласу, вызванная, скорее всего, завистью. В серии яростных и непримиримых статей и исследований по новейшей истории Югославии, включая и новую редакцию книги «Тито рассказывает», Дедиер обрушился на Джиласа и даже на его сына Алексу, который тоже стал писателем. Подобно многим остальным югославам, Дедиер был рассержен пуританизмом Джиласа, особенно размышлениями на тему сексуальной морали его товарищей в предвоенные годы:
На страницах своих мемуаров охваченный тщеславием Милован Джилас пытается преувеличить свое влияние на югославских коммунистов в том, что касается революционного аскетизма… Мне также хотелось бы добавить – в интересах исторической истины: не имея достаточно мужества для того, чтобы быть откровенным даже с самим собой, Джилас применяет двойной стандарт морали. Верно то, что сам он не единожды проповедовал запрет свободной любви и даже довел до смерти молодого боснийского капеллана, любившего одновременно двух женщин. Будучи в ту пору близким другом Джиласа и постоянно находясь рядом с ним, я вынужден сказать правду: это было время, когда у самого Джиласа имелось несколько так называемых «здоровых» любовных романов[440].
Джилас терпеливо отразил эти и другие нападки на себя и свою семью в мемуарах, таких, например, как «Взлет и падение». На один из вопросов Джилас устало отвечает вопросом: «Что случилось с Дедиером? Что это – историческая небрежность? Злоба? Безумие? Или все это вместе взятое?»[441]
Джилас всегда понимал, что последователей – джиласистов – у него не будет. Друзья, которые поддерживали его, были людьми, не связанными с политикой. И в первую очередь – это его вторая преданная жена Стефица, хорватка, которой после долгого тюремного заключения и остракизма, которому подвергли ее мужа, пришлось перенести в дальнейшем страдания ссылки, вызванной гражданской войной. Их сын Алекса, продолжавший работу над превосходной книгой о проблеме национальных отношений в Югославии, всегда был непоколебимо предан своему отцу.
Будучи атеистом, Джилас все-таки обладал глубоко религиозными воззрениями на жизнь. Его биограф Стивен Клиссолд высказывает предположение, что Джилас воспринимает мир с точки зрения манихейской теории, где Дьявол одерживает верх над Богом:
Боснийские богомилы придерживались доктрины, которая была чрезвычайно популярна у средневековых южных славян и дала их родной стране национальную религию. Джиласу чрезвычайно импонировала концепция манихейства[442]. Она объясняла фанатизм и одержимость жителей неспокойных пограничных земель, воинственность обычно смирных францисканцев, буквально хлынувших туда в качестве миссионеров, алчность, с которой еретики скорее устремлялись в объятия ислама, вместо того, чтобы довериться Христу.
Богомилы… придерживались той точки зрения, что Дьяволу было даровано господство над всем материальным миром, и только малочисленная элита – «совершенные» – могла презреть то, что было обязательным для большинства…
Революционеры-идеалисты дней его юности казались Джиласу наследниками богомильских «совершенных»[443].
Во время своего второго тюремного заключения, уже при Тито, Джилас задался целью перевести на сербскохорватский поэму Мильтона «Потерянный рай» – произведение, которое часто обвиняют в возвышении Сатаны над Богом. Возможно, что, сидя в тюремной камере, Джилас вспоминал дни совместной с Тито власти и утешал себя словами Люцифера: «Лучше властвовать в аду, чем прислуживать на небесах».
Были люди, включая и автора данной книги, которые, хоть и восхищались Джиласом, но, к несчастью, встали на сторону Тито. Когда Тито сказал, что Югославия не готова к демократии, он оправдал это тем, что еще сильны «буржуазия» и «классовые враги». Фактически он имел в виду сербских и хорватских националистов – последышей четников и усташей. Это имел в виду и Джилас, когда выступал на пленуме, взывая к поддержке идеи «братства и единства».
Джилас рассматривал демократию и свободу слова как абсолютные ценности, к которым он относился с той же фанатичной преданностью, как раньше – к коммунизму.
Возможно, он был прав. Может быть, если бы Югославии был в 1954 году дан шанс осуществить действительно свободные выборы, югославы бы выбрали национальных лидеров, желавших объединить республики в федерацию. Сторонники Тито понимали, что необходимы еще долгие годы его волевого и патерналистского правления для того, чтобы залечить нанесенные войной раны. Такие люди ценили идею единой Югославии больше, чем абстрактные «измы» и «кратии». Выбор между Джиласом и Тито напоминал то, что Бертольд Брехт сказал в своей пьесе «Галилео Галилей»:
«Стоит ли умерщвлять устрицу ради жемчужины?»
Человечество будет всегда разделяться на два лагеря в зависимости от того, согласно оно или не согласно с принципом: «К черту жемчужину! Дайте мне сочную устрицу!»