- Антихристово семя! - кричал сторож на Карпа. Карп сидел на камне саженях в десяти от ворот я

перематывал онучи.

- Вот она, вера-то! Гляди! - воскликнул он, увидав Акинфа. - Суди, православный: мою веру гонят - не она ли праведней?

- Спаси тя бог, странник, сохрани и помилуй... - ответил Акинф.

Собака, лаявшая издали - страшна, но труслива, - подбежала к Акинфу, обнюхала его и села у его ног, привалившись боком к чужому человеку. Сторож воззрился на пса и тоже, как Елизар, не ответил на прощальный поклон Акинфа, а когда тот пошел по дороге, окликнул:

- Кто ты, добрый человек? Акинф обернулся и ответил:

- Из брянских я. Из роду Пересветов.

Над зарослью ивняка, охватившего дорогу от монастыря, еще некоторое время светилась его большая русая голова.

Елизар оседлал коня и одним поклоном простился со сторожем.

6

- Ну и тяжел, пес!

Бренок сдернул петлю с деревянной пуговицы на кафтане, обнажил распаренную грудь.

- Как не быть тяжелу, коли меду хмельного испил ведро! - так же сердито вторил ему Захарка Тютчев.

Пот тек с него градом. Скинуть бы кафтан, да при службе нельзя. Он украдкой посмотрел на княжий терем и пнул пьяного посла Сарыхожу - ни звука: пень пнем.

От большой гридной палаты до колодца - саженей сорок, понеси-ка такую тяжесть, да в жаркий день! Хорошо еще Квашня тянет за другую ногу. А с крыльца гридни спускается гроза отроков, Григорий Капустин, тащит из духоты в тенек сразу двух татарских ратников - по голове на руку, как котят. Здоров начальный дружинник: тащит и будто весу не чует, только шея надулась да сопи г по-бычьи, тыча в сторону колодца взглядом исподлобья. А тут еще тиун княжий заорал с рундука, велит вести скороспешно, и Бренок тоже в голос:

- Волочить надобно, зубозевы!

А сам потом уливается, примеряется, как удобней взять - за голову или под спину. Помощники ноги разобрали, но Сарыхожа зашевелился, подобрал ноги под себя, на спину перекатился и пошел ногами небо толочь - не дается, шевелит остроносым татарским ла-потьем.

- Эва, ногам-та месит! Тпрру-у! - Захарка уловил ногу- Эва как: коня куют, а жаба лапы подставлят! Так и подставлят лапы-те!

Тиун давно бы сорвался на озорников, обративших важное дело на смех, но он и сам радовался делу рук своих: напонл ордынское воинство, а особенно Сарыхо-жу, как повелел великий князь. Только собрались посмеяться над пьяными иноземцами по старому обычаю - беззлобно и для души, как все переменилось. Час назад прискакал из Сарая Берке запыленный татарский отряд с неведомой грамотой для посла. Косяк татар в Кремль не пустили, указано было ехать на Арбат, отныне это место всем ханским слугам, что наезжают порой на Русь. Ближние бояре собрались на думу: показать посла в том виде, как он сейчас у колодца, или временно придержать, отходить? Показать поставить под удар в Орде: ему несдобровать от суровой ханской руки, но главное, что ему не будет веры, а княжескому верху стало казаться, что такого посла, коль он идет на браж-ный мед, можно хоть сколько-нибудь да порастрясти в ордынских тайнах... Нет, тут как ни кинь, а выходило, что надобно укрыть Сарыхожу, отрезвить, а потом пустить на Арбат, будто с тяжелого боярского совета. А сверх того, неведомо никому, что в новой грамоте ханской, и тиун Свиблов получил новый указ: опростать посла, вдохнуть в него жизнь, а не губить, ибо в этом толку нет, Сколько их гибнет от беспощадной ханской руки, а все равно много...

- Что стали? - взъярился Свиблов с рундука. - Волочите с солнышка вборзе! Отливайте!

Поволокли, Уложили в тень у колодца. Пошла бадья дубовая в осиновую гортань глубокого колодца, так лихо пошла, что новая веревка задымилась облачком костры.

И пошла потеха.

- В харю качни! В харю, - неслось с рундука. - Знаем, дядька Никита! Знаем!

- На темечко лей! Да помалу пей, помалу!

- Знаем, знаем!

- Зело помыслы широки по себе имеешь, Захарка! Давно ль все тебе знаемо стало?

- Давно, дядька Никита, когда твоя бабка внучкой была!

- Тьфу ты, частослов окаянной, прости мя боже за гнусно слово... Доберусь до тебя, Захарка! Погоню из гридвиков за дерзость, восплачешься! Не бывать тебе во кметях, не носить... Да в харю-ту плесните! В харю! Во! Вот так! Во!

Из новорубленой гридни, из оконец, из растворенных дверей, с крыльца, еще не потемневшего от дождей, смотрела молодая дружина князя, гридня, завидуя двум своим счастливцам, коих возлюбил новый кияжий мечник. Быть им скоро в боярской дружине... У гридни-ков сегодня редкая служба: в оба глаза смотреть за двумя пьяными десятниками и за полестней простых, напившихся допьяна. Непривычно, правда, видеть, как развалилось на полу ордынское воинство, развалилось там, где великий князь созывает на большой совет бояр, детей боярекях, воевод, сотников, дружины, пасынков, судебные власти подвойеких, ябедников, но в первую го-лаву митропо-лита и московскую еписконию... Однако нынче такая служба - не спи, но терпи! Хорошо еще, не вся сотня ввалилась сюда, а. избранные. Хорошо, что и новый косяк оголодавших с дороги татар не допустили, а услали на Арбат.

Там, в избах, крытых землей, в длинных конюшнях, крытых соломой, на широких дворах, где земля черна от конского перегнившего с годами навоза, где сладок человеку дух конского пота, ременной упряжи, издавна останавливались татарские арбы, на которых до Ивана Калиты прибывали длинными обозами ордынские баскаки за данью на Русь. Там меняли они колеса, истертые, изломанные многоверстьем, готовясь в обратный путь, отягченные данью... Арба - телега да ат - колесо сошлись в московском просторечии в единое слово: Арбат. Там и поныне кормится и поится Орда. Вот и в сей жаркий день повезли возами пиво, мясо, печиво... Едят и пьют татарские конники, стреляют прижмуренным глазом на злаченые купола церквей, на белокаменные степы Кремля, неожиданно ставшего неприступным. Теперь в Кремль войти можно лишь по веле московского князя или хитростью, но не силой. А совсем недавно стоял среди московского Кремля ордынский двор, неприкосновенный остров Золотой Орды. Но сгорел двор, и на его месте хитроумный и ловкий русский митрополит выговорил у хана за исцеление ханши Тайдулы построить Чудов монастырь. Митрополит Алексей свершил чудо: вернул несчастной женщине зрение... Ордынцы до сей поры жалеют, что утратили свой двор посреди Кремля, да еще в центре самого сильного русского княжества.

А теперь тихо на Арбате. Мечут ордынцы недобрые взгляды на Кремль, и ни песен, ни гортанных криков. Молчание. Затишье перед грозой...

Но Русь ждала иную грозу - живую, с дождем и свежим ветром. Иссохшая земля ждала воды, люди ждали от земли хлеба. Седьмую неделю не упало ни капли дождя. Травы, едва поднявшись на весенней влаге, посохли. Яровые хлеба, еле пробившись сквозь корку земли, пожелтели, закаменели. Половина прошлогоднего урожая ушла под снег, рано выпавший, немало разграбил Ольгерд, а теперь - засуха. Еще была, еще оставалась надежда; если пройдут дожди, еще можно поправиться. По церквам служили водосвятные молебны, но небо, с утра до ночи затянутое белесой жаровой хмарью, оставалось глухим к молитвам. Отцы церкви винили за эту напасть грешников, стригольники все громче кричали на папертях и по улицам о прегрешениях отцов церкви. Церковь Николы Мокрого на Великой улице ломилась от прилива страждущих и просящих, но и этот святой не послал дождя.

В ответной палате сидели бояре и воеводы в одних рубахах. Теремные оконца были растворены настежь, но и здесь, на высоте княжего дворца, стоявшего на самом верху кремлевского холма, не было ветра. Душно в палате. Рубахи раскрыты на груди. Пот струится по спинам. Смолз на стенах терема потекла. Запахло сосновым бором в ответной палате, как в сенокосную пору.

От Фроловской башни, от ворот, прискакал сотник. Тиун Свиблов не пустил его в терем - не по чину сотнику: всего-навсего из пасынкового полка. Расспросил сверху. Оказалось, ордынцы всей сотней вернулись ;: Арбата и вновь требуют посла Сарыхожу. Тиун довел князю и боярам ту новость.

Дмитрий не стал ни с кем советоваться и настоял на своем: в Кремль не пускать, а для сотни выслать на Арбат четыре воза пищи.

- Напровадь им немедля с Капустиным и гридней три воза брашна и на четвертом - две бочки пива! - повелел Дмитрий. - А жильем устроятся в избах, по конюшням и так, на дворе по-ихнему, по-степному... Что Сарыхожа?

- Отливают, Митрей Иванович! Отливают, батюш-ко... Надо бы не отливать: преполно ведро меду хмельного да пряного вылакал! С перцем! Я сам себе сдумал: дай-кося перцу подбавлю - не устоит!

- В этаку теплынь и без перцу мед свалит, - сказал Лев Морозов, еще сильнее прежнего разгораясь крупными ушами.

- Истинно свалит! Помню, в запрошлом годе...

- Подыми посла до вечернего звону! - строго наказал Дмитрий, останавливая болтовню Свиблова.

- Небывалой страсти жара! - сказал Кочевин-Олешинский.

- Небывалой! - поддержал его Акинф Шуба. - Старики сказывают, со стародавних времен не бывало жары подобной.

- За грехи наши! - истово перекрестился митрополит Алексей. Только утром вернулся он из поездки по митрополии, но пришел на сиденье, страдая усталостью.

Дмитрий посмотрел на старца, на согбенное, иссохшее в заботах о пастве, о делах княжеств тело его и почувствовал тепло и нежность. Сейчас он по-сыновьему любил старика, ведь это он, митрополит Алексей, в тот нелегкий, смутный для княжества год нашел в себе силы сесть на коня и отправиться в Орду, дабы утвердить на главном русском княжеском столе - на Владимирском - московского князя, девятилетнего Дмитрия. Тогда он, Дмитрий, ничего не смыслил и желал одного, чтобы его оставили в покое, не тащили в ответную палату княжеского терема, не сажали пред хмурым боярским сиденьем, не пугали бы Ордой, пред которой-де надобно денно и нощно держать ответ в делах княжеских. То ли дело в отчинных деревнях! Табуны, соколиная охота, звериные и рыбные ловы, прохлада чистых омутов, песчано-шелковые рыбьи плесы... Вспомнились села, где раньше любил бывать, - Напрудское, у самой Москвы, а особенно хороши отдаленные - Островское, Горки, Малаховское, Астафьевское, где какой-то радостью тешилось младенческое сердце, вспомнился отец, тихий, болезненный, пугавшийся крови даже на охоте, и легкая, но неуместная тоска западала в душу, как тогда, во младенчестве, перед обязательными боярскими сиденьями. Тогда вся родня и мать, княгиня Александра, а особенно митрополит Алексей мягко, но неуклонно твердили ему: ты - князь, наследник отцова и дедова престола! Твердили, что от Мономаха идет род его, что сам великий Александр Невский, прапрадед его, тоже в малы лета заступил престол и славно правил, был благочестив, бояр-де чтил, званьями да землями их тешил и не кобенился... В те первые годы княжения он недолюбливал старика митрополита, но с годами все ясней становилось для Дмитрия его значение в делах церкви и государственных. Он был едва ли не единственный, кто вживе держал ту единую и важную для Московского княжества нить, что соединяла времена Ивана Калиты и время его, Дмитрия...

За одиннадцать лет боярских сидений он вошел во вкус княжего правления, раскусил бояр, видел сполвзо-ра, что написано у каждого на лице, что отпечатано в душе за поклоном, за улыбкой, и пусть он еще ошибался, но все верней и ближе был к тому престольному часу своему, когда ошибок быть не должно. Он знал, что скрывают в лице, что прячут за бородами - скуку, злобу, неудовольствие, страх, надежду или коварную неправду, корысти своей ради. И чего только не было на сиденьях боярских и тут, в ответной, и на больших - в гридной палате, пока не обрел он к двадцати годам свой голос, пока не укрепил руку на первопрестольном княжестве Московском! Теперь голос его слушали не в бывалом притворстве, когда можно было для чину покивать бородами, мол, молодо-зелено, а сделать свое, теперь большинство бояр даже заглазно считало юного князя ровней по уму им, старикам. Побаивались скрестить с ним мысли свои, взгляды и слова. Брал Дмитрий боярское сиденье не властью, не красивым голосом, клиросноисправным, широким, исполненным и юношеских переливов, и мужской твердости одновременно, а тем как раз, чего многие боялись, - неожиданной простотой и разумом, которые черпались князем из неведомого им кладезя и которыми одарила его природа.

Дмитрии смотрел, как состарился митрополит Алексей, смотрел и буато впервые видел его таким. Он подумал, каково будет Руси без него, и испугался: много значил этот старец для Москвы, для других княжеств, чаще всего лишь им и объединяемых, и все для него, для великого князя. Как мог он в те годы недолюбливать его? Ведь не своего сана ради - Орда и без того чтила и заигрывала с духовенством! - сел этот старик на коня и поехал с двумя отроками в Сарай Берке в страшный год смерти князя Ивана. Он поехал, но на обогнал толпу князей, кинувшихся за ярлыком, как те собаки, которых дразнили мальчики-холопы. Они приехали к хану загодя, наушничали, одаривали его серебром и золотом, льстили, молили, клялись в вечном холопстве, готовые бросить всю Русь к его ногам, как было при Батые, обиравшем эту землю до нитки, - на все готовы были князья, в том числе и его разлюбезный тесть, князь Нижегородский Дмитрий Константинович... Все они, волкам подобно, взалкали власти, дабы сесть на священном Володимерском престоле, в городе ангельской тихости и красоты, где так светлы Боголюб-ские соборы... Сколько сил, терпенья, выдержки, мудрости, сколько даров из кладовых церковных потратил митрополит Алексей, чтобы отринуть ярлык от нечистых княжеских рук - тверских, рязанских, нижегородских - во имя того, чтобы он, Дмитрий, вокняжился по законной заповеди - по отчине и дедине.

- Не желаешь ли прохладиться, святитель? - ласково спросил Дмитрий митрополита и сделал знак.

Двое бояр - Шуба и Олешинский - кинулись к кувшину на подоконнице и налили небражного меду со льдом. Митрополит испил, окстясь. В ту же кружку Дмитрий велел налить себе, а потом потянулись к медовой прохладе и остальные. Грузному Боброку было тяжелей многих переносить жару, но он переждал всех я только потом выпил немного, что осталось, и снова сел, начал растирать колени ладонями. В ответной не только он страдал от жары, страдали все, но не менее мучительной была неизвестность - что в грамоте из Орды? У каждого были дела по дворам, но как тут уйдешь? С другой стороны, сидеть и ждать, когда оклемается Са-рыхожа и обретет дар речи, не было смысла: еще неизвестно, скажет ли он, что в грамоте.

Серпуховской выкликал Свиблова, спросил;

- Что, рассмехнулся?

- Ожил! И рукама и ногама водит!

- Фыркат ли от воды?

- Фыркат, Володимер Ондреич, и главу трижды воздымал!

Это известие немного расшевелило палату, однако митрогголкт вздохнул и промолвил, крестясь:

- Не ждет мое сердце добра от треокаянного. Слова эти показались Дмитрию верными,

Он задумался, потом тряхнул головой и обратился ко всем:

- Видать по всему, бояре, что ныне ногайские торги ране прежнего разгорятся, потому бескормица, и ногайцы коней сбыть до падежа норовят.

- Хитры! Ой, хитры! - встрял в речь князь Коче-вин-Олешинский, чем привлек внимание палаты, а главное - Дмитрия.

- Но и мы не простаки, - заметил тот. - Надобно извернуться каждому боярину, каждому воеводе да хорошо бы и податному люду, кто в силах, дабы скупить подешевле и побольше тех коней.

- А како прокормить оных? - спросил митрополит.

- Думал и об этом, владыко... Ныне во степях ордынских падеж коней, волов, баранов превелик будет. Хоть и дожди пройдут днями, то все едино кони их надорваны гладом, все едино ныне Орда обезножела...

- А мы? - спросил Шуба.

- И мы обезножим, коли не сбережем табуны.

Дмитрий умолк, оглядывая палату - всех по очереди, и в глазах у каждого были недоуменье, испуг или любопытство: что такое надумал великий князь?

- У Орды нет спасенья от зною, у нас есть! Мы сберем табуны свои и перегоним их на полуношный край княжества, где земля не вельми опалена. Туда отошлем и холопей наших, дабы сено косили, сколько есть и сколько по силам придется. Будут табуны - будет у княжества воинство!

- Пресветел глагол и слышать сладостно!

- Исполним, батюшко...

- Порадеем для тебя и себя!

Дмитрий дал погудеть немного, потом наставил:

- Но то - забота о божей скотине, а о людях кто за нас думу сдумает? Хлеб сохнет, бояре! Как быть?

- Глад великой грядет, - покачал головой митрополит, не совета никакого не подал, он будто устранялся от дел мирских, отяжеленный старостью, или просто стал спокоен за воспитанника своего, веря в его светлую голову.

- Истинно речет святитель наш: глад грядет! Да поможет Руси боярство оградиться ныне от мору великого! - Дмитрий сделал остановку, осмотрел лица советников - молчат, но опаска в глазах.

- Всю Русь, княже, боярству не прокормить! - осмелел Кочевин-Олешинский, боярин из доверенных.

- За всю Русь я в ответе! - пресек Дмитрий резко и; глянув еще, как чешет Олешинскийг бороду и голову - вразнос двумя руками, пояснил: - Вам надобно холопей своих не уморить, хлеб продавать по цене божеской.

Тяжело перевело дух боярство, но никто не осмелился возразить. То ли было бы лет пять назад! А князь продолжал:

- А коли ныне бог дождя даст и надобна станет пахота внове - одарить семенным зерном христиан по деревням своим, такоже и горожан, кои окромя поскотины свой присевок держат.

- То дело свято! - возвысил голос митрополит Алексей.

- То наш долг христианский - не токмо души, но и тела подданных хранить. Не они ли опора нам в черную годину? А коли не исполним мы долга своего, коли Русь обесхлебим - грош цена нашим высоким сиденьям!

При этих словах Дмитрий поднялся со стольца и неистово тряхнул темной скобкой волос на лбу. Он, верно, хотел добавить что-то еще, но передумал и отпустил бояр: дел у них по этой засухе немало и слишком много чести дожидаться княжему верху, когда опростается пьяный ханов посол. Придержал он только Никиту Свиблова и долго еще держал его - выслушивал и выспрашивал за все утра, в кои он не удосужился выслушать его. Дал строгий наказ: объехать все вотчинные и прикупленные деревни, довести до тамошних тиунов наказ строгий: зерно беречь, скот хранить, особенно коней.

Служба у Свиблова затянулась, но Дмитрий пожелал просмотреть свитки, в коих помечены подати серебром и мехами с князей меньших, владетелей городов. Свиблов (вот чем угоден был Дмитрию этот старый, опытный тиун) тотчас вытряхнул из рукавов свитки, пал на колени и развернул те свитки на чистой половице, у стены. Дмитрий преклонил колено перед великой силой жизни - состоянием. В городах, селах, деревнях, слободах - по всему княжеству великому вершили смерды и холопы, податные люди и служивые свой труд, и превратился их труд в серебро, меха, мед, пеньку, воск, многие железные поковки - во все то, без чего не живет человек, без чего не устоит государство, без хлеба - в первую очередь...

Дмитрий просмотрел свитки. Почти все князья расплатились, как повелось исстари. Все привез на Москву князь Суздальский (Нижегородский), тесть Дмитрия. Молодец, не затянул. Рассчитались с княжей и ордынской половиной городецкий Борис, ростовский Андрей, которого почему-то Дмитрий недолюбливал. Почти все, без малого, привез Василий Ярославский. Как всегда, раньше многих, привез податной пай Федор Белозерский, помнится, он приезжал на Москву ранней весной, до пасхи, вместе со своими братьями и сыновьями, дивился каменным стенам, коих еще не видывал раньше. Князья Кашинский, Моложский, Стародубский и другие многие - все смиренно внесли свою лепту в общекняжескую казну. Немало уйдет из нее в ненасытный Сарай, и будут там новые и новые ханы, алчущие престола, резать, давить и душить друг друга. Ну, что тут скажешь? Неправедное злато прожжет злодеев и испепелит их ненасытные души, истает их могущество и сила... Дмитрий был доволен и тем, что все больше богатств остается в казне великокняжеской.

- Дядька Микита...

- Чего велишь, княже?

- Изыщи купца праведна и благочестива и направь того купца с грамотою моею в землю свейскую [Свейская земля - Швеция], и в

немцы такожде пошли другого, мужа праведна и честна. И пусть они там высмотрят и запросят оружья нова и сподручна. А дабы промашки не вышло, пошли с ним воеводу Минина, а с другим - иного воеводу же, Назара Кусакова.

- Дмитрей свет Иванович, да можно ли этих насмешников в чужие земли слать? Обсмеют все дворы!

- Некогда там насмехаться будет.

- И серебро им дашь?

- Немного. Пусть отберут, что понадежней, а такожде и предивное какое оружье пусть купят... - Дмитрий посмотрел на тиуна и шепотом пояснил: Слышал, есть страшенное оружье - огнем плюет и железом!

- К чему такое оружье? - изумился Свиблов.

- А к тому. Мои кузнецы выльют такое оружье, а зелья купим, не то сами измыслим.

Он отпустил наконец тиуна, а сам так и остался сидеть на полу, думая про дивное то оружие.

* * *

До вечера оставались у княгини Евдокии ее теремные боярыни - Марья, жена Дмитрия Всеволожского, и боярская дочь, круглолицая, легкого сердца и ладная станом девка Анисья. Дмитрию нравилось в последнее время, когда они подолгу оставались у княгини, тогда он сидел в раздумьях или бродил по полутемному терему - по переходам, по рундуку, окликая сверху конюхов, сторожей, подуздных или стремянных гридников, разговаривал с постельничим или чашником, обговаривая еду на завтрашний день или толкуя с новым сокольничим об охоте, о ярых соколах, добытых им на севере княжества, но разлюбезнее всего были ему беседы с Бренком.

В тот вечер ему не сиделось одному во внутренних покоях, и, чтобы не томиться неизвестностью, ожидая ханской грамоты, он вышел на рундук.

- Михайло?

- Пред тобою, княже!

Бренок торопливо поднялся с верхней ступени и преданно глянул в лицо князю, вылавливая настроение карих глаз.

- Почто в томленья пребываешь? - спросил Дмитрий, вяло окинув сумеречный двор взглядом, но тут же внимательно посмотрел на Бренка и прищурился: - Анисью укараулить норовишь? В терему она, у Евдокии, от полудня засели с Марьей Всеволожской.

Бренок молчал, взором в пол потуплен.

- Красна девка, Михайло! Глазом с тобою схожа, такоже и лицом, круглым да белым... Не гаси взор-от, не гаси, Михайло! Ныне уж вдругорядь совалась челом на переходы - тебя усмотреть норовит.

Бренок стоял все так же, потупясь, легкий румянец, будто свет вечерней зари, орумянил его щеки, и это понравилось Дмитрию.

- Молчишь? - Он положил руку на плечо мечника, приобнял душевно, но о боярской дочери Анисье больше не поминал. - Сойдем вниз да глянем на бела конька. Слышал, какого ныне Ратница принесла?

Они сошли по ступеням крыльца, перешли двор наискось и крикнули конюхов. Им отворили конюшню. Свет умирающей зари гляделся в тот час прямо внутрь помещения, и они увидели сразу все внутреннее его - выметенный пол, тесовые перегородки по обе стороны, упряжь на деревянных крючьях матово поблескивала серебром, отливала жирной желтизной золоченой меди. Кони лениво переступали с ноги на ногу, сыто всхрапывали. Пахло навозом, овсом. Большинство стойл пустовало - кони были на выпасах, а этих пригоняли на ночь из-за Москвы-реки, чтобы всегда были под рукой. Княжева любимица, кобыла Ратница, издали светила белизной своего крупа. Под нею, под самым брюхом, лежал еытый жеребчик и смотрел на подходивших людей. Вот он беспокойно повернул голову, встрепенулся, забился, скользя копытцами, желтыми, как янтарь, и поднялся, ткнувшись острой хребтинкой в брюхо матери. Ратница осторожно переступила, пропустила дите за себя и, как бы ненароком, приподняла ногу, защищая малыша от людей.

- Как назван будет? - спросил Дмитрия Бренок. Князь ощупал брюхо Ратницы, репицу, погладил шею. Жеребчику не стоялось за матерью, он обежал ее и ткнулся мордочкой в пояс человеку. Бренок придержал его голову и воскликнул:

- Зри, княже: ухо-то!

Ухо у конька, его еще мягкое правое ухо, было перечеркнуто по самому краю черным пятном-серпом. На самом кончике уха черный серп бледнел, растворялся в белизне и переходил в мелкий черно-белый горошек.

- Пречудно! Пречудно, Михайло! Экой серпик!

- Наречем его - Серп! - предложил Бренок. Дмитрий подумал и поправил:

- Серп - неладно... Наречем поласковей - Серпень [Серпень - август].

Бренок хотел возразить, напомнить князю, что конек родился не в августе, а в мае, но, посмотрев на быстроногого, остро стригущего ушками, немного нервного конька, он понял, что такая кличка ему пойдет. И, как бы закрепляя ее, Бренок нежно повторил, поглаживая дрогнувшую шею жеребчика:

- Серпень! Серпень!

Дмитрий еще постоял, стараясь как бы заглянуть в будущее: где, по каким дорогам, по каким полям предстоит скакать ему на этом жеребце необычной белой масти? Помыслил о будущих боях, но никак не мог их вообразить себе, в глазах всплывали мирные, дорогие сердцу картины: вот он выехал верхом из Коломны навстречу нижегородскому князю Дмитрию Константиновичу. Вот он встречает свою невесту, Евдокию, и дивится она белому коню... Встречал-то он ее на другом коне, а встречая - не видел, ее укрывали от взоров согласно обряду... Потом возник коломенский иерей Михаил, послышался его медовый голос, покорявший Евдокию, и подумалось, что коломенского иерея надо бы залучить на Москву, ведь и сам он питает к нему несказанное чувство любопытства и доверия вместе...

Они вышли из конюшни. Двор был пуст. У больших ворот, поблескивавших золоченой медью, маячила фигура стражника из кметей. У первой ступени крыльца уже стояли двое гридников, еще трое прошли, верно, наверх и изготовились к ночной полудреме. Среди, замиравших в Кремле звуков означился в покоях тихий голос Климента Поленина. Чем дальше к преклонным летам, тем больше становился он похожим на старушку - и голосом тихим, и руками, тонкими, белыми, и лицом, тоже узким, женственно-нежным, опрятным и бледным оттого, что мало видиг живого солнца и ветра, бывая то в подклеточной поварне, где правят княжьи блюда, то в покоях, где исполняет долг покладника-постельничего великого князя. Надо бы завести отдельно покладника, но так уж повелось после смерти князя Ивана, что По-ленин был един в двух лицах.

Дмитрий свернул налево и направился с Бренком мимо гридной палаты и конюшни вниз по холму, где от Портомойных ворот вдоль по Подолу кремлевского холма ютился митрополичий садец плодовый, взбегая краем на холм. В сутеми сторож сада грянул было на них недобрым словом, но, узнав великого князя, сдернул торопливо стеганую шапку и повалился на колени.

- Подымись! - велел ему Дмитрий.

Они прошли по усыпанной яблоневым цветом дорожке до стены Беклемишева двора и медленно побрели обратно. Сад процвел. На голых еще ветках яблонь кустились гроздья завязей и торчали зачатки неразвер-нувшихся листьев. Завязи отмирали, подсохнув от безводья, и волосы князя были усыпаны ими, опадая на ходу на плечи и скатываясь с шитого оплечья рубахи на землю. Было тихо, лишь за стеной гомонили торговцы, укрывая товары до утра, да за рекой ревела голодная корова.

- Велика сушь, - обронил Бренок.

Дмитрий вздохнул и через десяток шагов вымолвил:

- Того ли страшиться нам? Чует душа: напасти изготовлены иные...

Бренок не ответил. Не ведал того слова, коим можно было бы дать ответ достойный. А тут еще сторож вновь повалился на колени и отвлек князя от дум.

- Восстань, душа христова!.. - промолвил Дмитрий, внимательно разглядывая испуганное лицо подневольного митрополичьего человека.

- Как звать тебя? - спросил князь.

- Митрей... - промолвил сторож.

- У нас с тобой, Митрей, един ангел.

Сторож сморщился при этих словах, как от кислого яблока, и показал в улыбке редкие зубы. Дмитрий не понял этой улыбки, не понял взгляда прижмуренных глаз митрополичьего смерда и, смутясь почему-то, хотел обойти стоявшего на коленях, но что-то удержало его. Он сунул руку за пояс штанов, нащупал в кармаве-загашнике несколько монет и подбросил к его коленам.

- Вот те, смерд, четыре резаны [Резана - мелкая монета].

- Храни тя, княже, ангел небесной...

Они торопливо поднимались по склону холма, будто уходили от стыда.

- Молва, княже, широка по Москве о смердолюбии твоем, - гудел Бренок у правого плеча князя.

- Смердолюбие - заповедь Мономахова... - Он не докончил и неожиданно приостановился: на срезе холма, наполовину скрывавшего конюшни и гридню, высилось, касаясь головой крыш, и потому казалось снизу еще громадней мощное тело Григория Капустина.

- Княже! - Голое мрачен и неровен. Немалое дело могло заставить Капустина, новоповерстанного начальника гридни, искать ввечеру князя и окликать его издали.

Дмитрий быстро поднялся и глянул на воя своего немного снизу. В этом взгляде Капустин прочел вопрос и нетерпенье.

- Княже, по повеленью тиуна я отвозил посла Са-рыхожу на Арбат, в особую избу ко второму послу...

- Оклемался ли?

- Этот оклемался, а другой напился пивом браж-ным...

- И что? - возвысил голос Дмитрий.

Капустин оглянулся по сторонам, посмотрел на меч-вика и жарко прошептал:

- Я речи их внял... Новый посол во хмелю изрек Сарыхоже о грамоте новой: тебя, княже, в Орду требуют.

- Так ли уразумел их пьяную речь? - Не выдержал Бренок, хмурясь неистово.

Капустин не ответил ему, а перед князем низко склонил голову. Дмитрий не повторил вопроса, он знал, что то неясное, что томило его в минувшие дни, стало явью, определенностью и принесло вначале облегчение, тут же обернувшееся тяжелым раздумьем. Дмитрий шел по двору, отринув все мелкие заботы, и не понимал, что там чернеет посреди двора около колодца, и только приблизившись, он понял, что это громадная лужа с растекшимися, будто страшные щупальца, струями-подтеками. Эта лужа напомнила ему о том, что Сарыхожа, которого отливали тут несколько часов назад, второй посол и сама Орда - это такое же неотвратимое бытие, как нынешняя жара, от которой невозможно посторониться... Через два дня, после вечерней службы, нежданно пожаловал на княжий двор сам Сарыхожа. Он прошел за великим князем в ответную палату, усмехнулся и объявил по-русски, что хан требует великого князя в Орду.

7

Утром Дмитрий опять поднялся до зари и ходил по крестовой, неслышно ступая по половикам. Ходил долго, дважды поправлял лампаду, снимая нагар, останавливался пред иконами древнего письма, будто стремился получнть совет или с их помощью обороть в себе сомнения, снова отходил, едва укрепившись духом, помельки-вал босыми ногами, неслышно, будто тать в нощи, а из оконец, прорезываясь чрез мелкоплетье свинцовых рам, вливался и креп свет нарождающегося дня. Еще немного, и растечется ранняя заря, осенит правым крылом ордынскую сторону - укажет ему дорогу, а следом подымется красное солнышко, гибельное ныне в своей безмерной азиатской щедрости.

Сутки вынашивал в себе он ордынскую новость и лишь вчера негромко поведал ее ближним боярам, но еще в ту первую ночь он убедился - непонятное дело! - в том, что по Москве уже ползли слухи об отъезде великого князя в Орду: в ту ночь он выходил на рундук и слышал, как шепталась сторожа, вздыхала и молилась за него, Дмитрия. Сегодня было то же и на дворе, и, кажется, в гридне. "Вот уж и Москва ведает о грозе ордынской", - подумалось ему невесело, и где-то в самой глубине души колыхнулась теплая волна любви к тем людям, коих он не видал и не знает, - ко всем этим кузнецам, кожемякам, гончарам, каменщикам, плотникам, ко всем холопам и смердам, что молятся сейчас за него и, быть может, когда-нибудь покажут ему свою верную службу в черную годину земли русской...

Он не вздрогнул, он только приостановил дыхание от нечаянности, кегда неожиданно почувствовал на плечах руки. То была Евдокия. Мгновением раньше он ощутил, как накатило на спину, на затылок теплом ее разгоряченного во сне тела, и тотчас коснулся, все так же спиной, жара и несказанной тайны ее полураскрытой груди, которой она так крепко, так преданно и обреченно прижалась к нему. Когда коснулась лопаток сырость от ее мокрого, в слезах, лица, он понял, что напрасно вечор поведал ей о тяжелом и нерешенном деле...

- Не пу-щу-у-у! - вырвался у нее приглушенный стон, который Евдокия сдерживала, чтобы не разбудить ребенка. - Ми-тенька-а-а-а...

Она не могла больше вымолвить ни слова, затряслась в поначалу беззвучных рыданиях, но горе вырывалось наружу, ей было не сдержать его внутри себя, оно выплескивалось в коротких негромких стонах. Горе отобрало у нее силы, ноги ее подкосились, она сползла на пол, на колени, целовала его тяжелую руку, колени, наконец нагие стопы, окропляя их горячими, как воск, слезами.

- Ми-тень-ка-а-а-а!.. - И больше слов не было.

Он опустил руку к ее голове, нащупал теплую путаницу рассыпавшихся волос, щеку и родинку на шее, но все так же глядел сквозь ячеи оконца на Москву, ждущую нового дня, и страшился опустить глаза вниз. Когда же он решился на это и увидел ее мокрое, распухшее, подурневшее от слез и еще более дорогое от этого лицо с ямкой на детски круглом подбородке, с большими серыми глазами, болезненным изгибом бровей и губ, то и сам не смог обрести себя, собрать силы, чтоб утешить ее. Он знал, что можно ненадолго успокоить лукавым обещанием, и уже хотел было сказать, что не нужно лить слез раньше времени - раньше решения боярского совета, но не сказал: хуже всего было то, что сам он не решил для себя, ехать ли в Орду по требованию хана. Правда, Сарыхожа не показал ему грамоту - она была только для посла, - но Дмитрий догадывался, что там сказано более требовательно и грубо... Сарыхожа, будто бы в благодарность за милость к нему московского князя, обещал помощь и посредничество в Орде между ханом и Дмитрием, но тут могло быть не чисто. Нельзя было верить ни Сарыхоже, ни тем более - хану, но нельзя было и встать на перепутье, оставив не только себя, но и все княжество, а быть может, и Русь в труд-. ном, неопределенном положении... После неподчинения ханскому приказу - вернуть ярлык и присутствовать при вручении его ярлыка новому обладателю, Михаилу Тверскому, - рассчитывать в Орде на мирный исход не приходилось. Можно было надеяться на чудо, на смерть хана или на бунт в Орде, но уже не ждать милосердия в Сарае Берке. Весь вопрос заключался в том, великим ли наказанием отметит хан непослушание Дмитрия - ограничится ли потравой мелкой, вроде козней и угроз, смирится ли, прельщенный дарами, бросит ли своих эмиров, бегов и темников зорить для острастки русские окраины или пойдет на большой огонь на кровавую войну: все супротив всех, - на ту войну, к которой Русь еще не готова. А когда будет готова, Дмитрий не ведал...

- Не реви, Овдотья, - вымолвил он наконец как можно мягче и спокойнее. - Не оплакивай покойника ране смерти, негоже так-то...

- Не езди в Орду! - заговорила она жарко, всхлипывая, глотая слезы. Митенька-а! Не пущу тебя в Орду! Убьют тебя, солнышко мое единственное, погасят тебя! Лишат отца Данилушку и... второго, слышишь, Митенька-а?

- Слышу... Коль родится мальчик, назови его Ва-сильем...

- Не пущу-у!..

- Слышишь, что сказываю?

- Слышу, слышу, Митенька-а... Не пущу-у-у! Они отравили прапрадеда твоего, Александра Ярославовича, это от их зелий умер князь Невский на пути возвратном, горьком из Орды. Это они убили благочестивого князя Черниговского со боярином Феодором еще при окаянном Батые. Вспомни, Митенька, как издевались над князем Михаилом Тверским - в колоде на шее во-дшш по торгам... А не они ли, свет ты наш, солнышко наше, не они ли, нехристи, вырезали всех предков Ольга Рязанского?

При последних словах жены Дмитрий шумно передохнул, будто пламенем полыхнул в бороду, губу прикусил нервно и даже переступил в нетерпении вспомнил, что она, вот эта самая Евдокия, была, по упорным толкам домашних, назначена в жены князю Олегу Рязанскому... Это воспоминание, толкнувшее в груди что-то тяжелое и очень старое, придало Дмитрию силы, покидавшие его при слезах жены.

- Поди к Данилке! - сказал он, впрочем, не очень строго, но твердо и, глядя в оконце, смягчил: - Плачет, кажись...

Ей будто что-то передалось от его настроения. И раньше, замечала она, когда приходилось поминать Олега Рязанского, Дмитрий каменел и покусывал губу... Сейчас она помолчала, затем тяжело поднялась, грузная животом, поцеловала его в плечо и пошла в постельную, ступая в полумраке палаты по половикам. Он глянул на нее скоса и увидал, как сиротливо помель-кивают ее узкие стопы из-под длинной, до пят, рубахи. По ее наклоненной голове он угадал ту горечь и покорность, в которой она пребывала в сей час, понял, что обидел ее, отослав к ребенку, спящему безмятежным сном, но не пошел за нею, не успокоил, сам искал успокоения и одиночества в этот предрассветный час - единственный во весь длинный божий день, когда он, великий князь Московский, принадлежал самому себе.

* * *

По утрам он не принимал услуг ни покладника По-ленина, коего можно вызвать колокольцем, ни спальных гридников, - издавна одевался сам. Вот и сейчас он надел шелковые летние порты, просторные, как татарские шаровары, зеленую рубаху под кушак и свои потертые, зеленой кожи, невысокие, тоже летнего покроя, сапоги. На рундук вышел, перепугав гридников в их сенях-опо-чивальне, постоял, глядя на Москву. В полумраке еще тонули посады. Не видна была в полуношной стороне деревянная церковь за Кучковым полем, даже Никола Мокрый за Васильевским лугом, что в конце Великой улицы, уходившей от кремлевского Подола вдоль Москвы-реки, виднелся неясно. Город досыпал последний час, и Дмитрию вдруг захотелось уйти в него, раствориться в его сумрачном далеке, стать частью этой тишины, этих безбрежных просторов, уходящих за посад, за села, за слободы и носивших великое и горькое название - Русь... Понял он теперь тех людей, что оставляли дома свои, терема, города и престолы и уходили в монастыри или пустыни, не простясь, но прощая всему и всем.

Он медленно, сам замечая, что не идет, а крадется, неслышно спустился на двор, держась не перил, а стены терема - там не скрипели ступени.. Двор еще не проснулся. По углам лежали тяжелые, почти ночные тени, а тот свет, что сочился в оконца терема, был светом месяца, сиротливо западавшего за храм Спаса-на-Бору. Это его порадовало: значит, есть еще время! Как грязную лужу, он обошел сырое пятно у колодца и направился к конюшне, радуясь тому, что стражник у Больших ворот придремывал с наружной стороны, а дворовый гридник безмятежно похрапывал, привалившись к столбу гридного крыльца. Никто не должен был увязаться сейчас за князем - ни мечник, которого он вчера отпустил домой, ни чашник, еще не поднявшийся и не открывший съестных погребов, ни тиун, коего отпускал он до своего двора на день-два, а то и по неделям давал ему вольную от службы. Даже собаки не было на дворе - отвели собак, как родился у князя сын, чтоб не пугали младенца лаем дрянным. Митрополит Алексей тоже не одобрял собачьи утехи, называл это злобесием, недостойным христианина, потворством лени стражной и рассадником грязи. Не спал в этот час лишь сторож конюшни, где стояла Ратница с юрким Серпенем. Там, как доводил тиун, стояли еще четыре жеребые кобылицы, за ними-то и следил неусыпно сторож из опытных конюхов. Недреманное око конюших хранило богатство и силу княжества - коня.

Сторож заслышал шаги, сердито покашлял и вышел из полуотворенных дверей. Приметив и узнав издали князя, он засуетился, торопливо запер дверь в конюшню и, выйдя вновь из-под навеса, пал на колени.

Дмитрий остановился над ним, глядя на лохматый затылок конюха, на широкую спину, покрытую нитяным плащом-мятлем, длиннополым, как княжеское корзно. Хотелось сказать конюху: отворяй! Та радость, что понемногу прижилась в нем от удачи - от того, что никто из ближних слуг не видит его, вырастала в озорную и почти крамольную мысль: пойти пешком за стены Кремля! Никто и никогда не осмеливался от княжего престола пешком выходить в город, ходить по улицам, подобно смерду. Это осуждалось. Не завелось так-то и не по чину великому князю ходить пешком даже по Кремлю, но так устроен смертный, что запретный плод ему слаще, а чем дальше, чем недоступнее то вожделенное нечто, тем необоримей тяга к нему...

- Подымись!

Холоп поднялся, но продолжал держать шапку в руках, уперев ее обеими руками в живот.

- Красен мятель у тебя, - заметил Дмитрий, но конюх не знал, что ответить на эти необычные слова князя,

- Не жарко ли в столь парную ночь?

- Мы обыкши, княже...

- Набрось-ко мятель свой мне на рамена,

Мужик растерялся, едва не заплакал, думая, что князь решил наказывать его, а для начала хочет посмеяться. И хоть, по слухам, такого за молодым князем не водилось, чего не бывает на белом свете!

- Чего дивишься?

- Верою-правдою, княже, служу...

- Вот и послужи: набрось мятель мне на рамена! Мужик, еще не доверяя словам князя, расстегнул, скинул петлю с деревянной застежки на правом плече, вывернулся из плаща и, держа его в руках, замер.

- Ну!

Дмитрий повернулся спиной, и мятель лег ему на плечи.

- Спаси тя бог! - буркнул Дмитрий благодушно, застегнул плащ на плече - накинул пеньковую застежку и обронил: - Не проговорись у меня! Посмотрел на небо и про себя добавил: - Не скоро зазвонят...

Он огляделся. Гридная стража спит или вся притаилась, завидя князя, но всем этим беспорядкам он сейчас был рад, опасался лишь того, чтобы княгиня не вышла через переходы на свою половину и не выставилась из навесного пресветлого теремка, что вызарился на Москву-реку многими мелкими оконцами, весь в пре-чудных деревянных резных прилепах...

Дмитрий направился к южной стороне, миновав за Благовещенской церковью старую границу Кремля - Заруб, - прошел низину, в прошлом - Подол, плотно заселенный некогда черным людом. Недавно здесь было начало Великой улицы, отрезанное ныне стенами и ставшее частью Кремля. Тенью и прохладой дохнула на князя могучая стена. Он приблизился к ней, потрогал камень ладонью хорош камень нашли у деревни Мягко-во! Всю зиму возили телегами... Он прошел вправо и приблизился к Чешковым воротам. За ними., теперь ча малом пространстве, все еще по старинке приплескивала жизнь - торговали, лепили лачуги по летнему делу, грызлись с кремлевской стражей, а порой и бились с нею в кровь. Зимой торг перемещался на лед и все затихало. Привратник тоже спал, обхватив копье, но спал чутко, поскольку место у него было горячее: озорники не раз закидывали в ночи кованую кошку на веревке и, зацепившись ею за гребень стены, перелезали в Кремль. Если такое случалось, не один синяк и не одну неделю носил стражник от Григория Капустина. Строг начальник... Страж вскинулся на шаги, рыкнул для порядка, но тут же присел и хотел бежать, вызнав князя по открытой голове его, по черной скобке волос на белом лбу. Дмитрий вернул его и велел отворить.

Тишиной и безлюдьем встретила его застенная Москва. На берегу, среди избенок, заборов, летних лачуг и опустевших на ночь лавок - никого. Он прошел к самой воде, постоял у светлой кромки, долго смотрел на ветки плакучей ивы, полоскавшей свои длинные листья в.струях воды, и пошел наконец в сторону Великой улицы, вспоминая, как с той ивы ловил он в детстве широкую плотву. Хорошо брала! Поравнялся с Живым мостом, перекинутым на тонких сваях. Сколько раз сносило его по весне! Почти каждый год этот легкий, истинно Живой мост настилали снова. Мостки - первая работа древних жителей этого, ныне кремлевского, холма. Неведомо, сколько сотен лет настилали тут старые люди мостки через реки, дабы выходить на большую Русь - торговать, смотреть на мир... Еще отец говорил маленькому Дмитрию, что в старину жителей тутошнего холма, то и дело ладивших мостки, прозывали ходовым в старину, всеохватным словечком - мостква. Мостква тоже в долгу не оставалась и прозывала холопей боярина Кучки, что разметались по другую сторону реки, памятуя их лесную жизнь, словом - лесва... Так и жили они в старину - мостква да лесва - у одной реки. Деревня на холме иначе уж и не называлась, как Мостква...

Дмитрий посмотрел на новые отесанные бревна мостового настила и вспомнил, что нынешней весной пришлось сегодняшней мосткве, только не с холма кремлевского, а из посада - черным людям - менять четыре пролета, снесенных ледоходом. Мостква по-старому служит новой, большой, уже белокаменной деревне - Москве, первопрестольному граду Руси великой... От темных бревен моста пахло высохшим навозом, сырью свайных бревен, прелью. Он раздумал переходить реку и править путь в Заречье. На торг, налево, тоже не свернул, а пошел вдоль реки и вскоре увидел густое гнездовье прокопченных кузниц с широкими, на два раствора дверьми. Тут черные люди кузнецкой сотни ковали лошадей, ладили сани и колымаги, крепя передки железным шкворнем. Тут вершилось великое таинство превращения закупных, свейских железных полос или русского кричного железа в латы, калантари, шлемы, кольчуги, наконечники стрел и страшные врагам русские тяжелые мечи... Дмитрий любил солоноватый дух железной окалины, любил волшебный труд кузнецов, которых недаром прозывают в народе колдунами. Он знал, что зять его, что взял в жены сестру Анну, воевода Боброк, любил сызмала стоять у горна. Сам себе отковал меч. Бояре шепчутся, что-де Боброк потому и молчалив, и глазами пучен, и силой необычен, что привык трудить мышцы свои в единоборстве с силой нечистой. В пасхальные дни, напившись меду бражного, кричал на церковной площади Кочевин-Олешинский, что Боброку в его дворовой кузне сам сатана мехи раздувает, а черти молотом бьют по очереди... На что уж смирен Боброк, а не сдержал себя - придавил боярина Юрыо спиной к колокольне Ивана Лествичника, и повинился пустослов принародно...

У церкви Николы Мокрого, что прилепилась к берегу на Подоле, густели тени людские, то были нищие, спавшие на паперти, благо ночь мягка, как рытый бархат. Толпа была большая, и она шевелилась, пересыпая горохом голов: видимо, всем хотелось пролезть к ступеням паперти. А там, спиной к запертой церковной двери, стоял человек и размахивал руками. Что-то тревожное, вечевое слышалось в его голосе, да и толпа не молчала - там слышались голоса. Дмитрий помнил заветы Мономаха, не чурался нищих и всех иных мезинных людей, но в это утро ему не хотелось подходить к ним в мятле конюха. Он слышал: ходят по Руси угрюмые люди, раскольники веры христовой, твердят на всех перекрестках об истинном пути в вере, известном лишь им, этим стригольникам. Уже войдя в Великую улицу, он услышал с правого плеча выкрики охрипшего человека и голоса из толпы:

- Иде моль пребывает, тамо бояр ищите! Иде лжа процветением радужна, тамо отцов церкви изыскивай!

- Истинно!

- Твои словеса - и есть лжа нагбльна!

- Кто землю сеет, тот гладом сморен есть, кто зорит землю, тот пищу вкушает бесскудну!

- Истинно!

- Сие вершится именем Христовым, а его учение - равнозаконие! Так ли, православные?

- Изыди, сотона!

- Ты, Карп, со диаконом Никитою - богоотступники!

- Пакостники и вере развратники!

- Изыди в свой Ростов! Изыди добром, понеже главы не сносишь.

- Дайтя волю человеку, в сумлений пребывающу!

- Дайгя, дайтя кулаком по окаянной шее!..

Эти выкрики ранним утром, на которые выходили из ближних изб заспанные люди, казались Дмитрию идущими не от мира сего. Рассказы, упоминания о стригольниках или проклятия им он воспринимал как проклятия нечистой силе, которой он никогда не видел. И вот увидал толпу, и то, как он увидал ее сзади, со спины, внушало ему, что увидел настоящих земных людей, смятенных в вере. Он как бы подсмотрел их и потому поверил в их существование. А эти выкрики? Не так уж мало в них смысла... О, Русь... А он-то, великий князь, думал, что в высокие оконца терема видна ему вся земля, известны все ее невзгоды! Думал, что на княжих судах, разбирая судные дела, вершит правее дело христианина и купно постигает суть жизни, а вот же - вышел в Москву и понял нежданно, что не с чем ему подойти к тем людям, нет у него княжеского слова, отцовского, коим сумел бы успокоить их смятенные души.

Он торопливо свернул в Большой посад и дошел до Ильинской улицы. По ней, как по прямой дороге, уставленной с обеих сторон заборами из частокола, толстого теса или просто законных семи жердей, он вышел на Глинищи и вскоре почти достиг того места, где недавно догнал его полк посла Сарыхожи. Тут он понял, что тянуло его к тому широкому пню, где завелась у московских отроков игра в ханский ярлык с собаками-князьями...

Вот он, пень. При Иване Калите тут шумел дремучий дуб, ровесник Мономаха, а теперь... да и теперь могучие корневища держали на себе остаток былого могущества - широкий пень с косым срезом. Тут же раскиданные прясла - загон для тех собак. Так просто: разбросали жерди - и псы на воле, а как же быть князьям русским? Он стоял и смотрел на этот загон - крохотный пятачок земли, ребячья забава, в которой ему вот уж другую неделю мнится молва людская, ранее тоже неведомая ему. Да, отроки малолетние берут у больших...

Послышался собачий лай - это Дмитрий наступил на еловую жердь, и она треснула. Он огляделся и увидел ряд низких изб под дерновыми крышами и ту самую избу, из которой тогда выбежала женщина и унесла на руках ребенка. За избами хорошо были видны кузницы, разбросанные по берегу быстрой реки Рачки, Еще кузницы, как в Заяузской слободе...

В дыру забора просунулся мужик. И этого узнал Дмитрий: отец того отрока. В тот раз он стоял в страшной неподвижности, а сейчас уверенно шел на Дмитрия, как бык, наклонив всклокоченную голову и смяв бороду о грудь. Однако, по мере того как он приближался, шаг его становился все медленнее, неувереннее: под простым мятлем мужик рассмотрел дорогую рубаху, да и осанка, чистое лицо, ухоженные волосы наводили на мужика опаску, и лишь любопытство двигало его вперед. Наконец он вовсе стал, намереваясь повернуть назад. Но пока еще оба смотрели друг на друга.

- Поди ближе! - потребовал Дмитрий властно, чувствуя, как после этих слов к нему возвращается уверенность, поразвеянная в одиночестве на этих улицах.

Теперь было ясно видно, что мужик жалел о своем выходе. Он безнадежно глянул назад, прихмурился на собаку, сбившую его с толку, и пошел на зов. Сделав еще шагов пять, он вдруг приостановился и пал на колени:

- Батюшко князь!..

- Подымись! - Дмитрий сам приблизился к нему. - Чей?

- Из мезинных людишек... Кузнецкой сотни человек... был.

- А ныне?

- Братца твово, Володимера Ондреича, холоп.

- Обельной?

- Бог милостив: не вверг в вечные, на три года запродан.

- Как наречен?

- Лагута, по прозвищу Бронник. И дети мои, кня-же, все Бронники...

Мужик стоял, опустив руки к земле, как в прошлый раз, будто невидимая, но страшная сила тянула их вниз и сама незримо входила в эти руки-корневища, похожие на корни дубового пня.

- Веди в кузню! - повелел Дмитрий.

Мужик на миг замер, опасливо глянул из-под лохматых бровей и пошел, тяжело переваливаясь с боку на бок, как осенний гусак.

В кузнице было темно, но и в темноте было видно, что вся она завалена железом, углем, заготовками и поделками. Груда золы у входа заглушила шаг Лагуты, иа мгновение пропавшего в полумраке, но вот он обернулся, шаркнул мимо князя и растворил обе створки двери. Зоревой свет влился в кузницу, и ясней проступили все предметы, наполнявшие ее, - косы, тонеры деловые и боевые, серпы, ухваты, вилы, молотки. В широком деревянном лотке светло роилась груда новых наконечников для стрел, среди которых были двух обличий - круглые и сплющенные на татарский манер, похожие на острый конец кинжала. Такой наконечник рубит порой кольчужное кольцо, устойчивее держит стрелу в полете, подобно второму оперению. Дмитрий взял плоский наконечник, потрогал острие, нахмурился чему-то. С тем же хмурым челом он взял наконечник копья и тоже потрогал пальцем рожон.

- Не точены покуда... - промолвил Лагута несмело.

- А вот у татарвы по вся дни и стрелы и копья изготовлены ко браням!

- Как им не уготовить: татарва, вестимо...

По стенам висели подковы, цепи, блестящие бляхи для калантарей. На лавке ворохом лежали кольчужные кольца, склепанные и с просечкой. Особо отметил про себя не доведенный до дела меч, уже покованный, строгий, пока без рукояти. На другой стене висел настенный шкап-поставец, в котором кузнец держит мелкий инструмент и мелкие, чаще всего дорогие поковки. Однако внимание князя было обращено не на поставец и не любопытство - что в нем? - занимало его, а предмет, что возлежал на поставце. Это был шлем. Добротный шлем, как определил Дмитрий с первого взгляда. Его обтекаемая форма московского толка, блестящий шишак, основание которого надежно схватывало верх половины шлема, тонко и чисто отделанные швы, покрытые по наружной стороне просечной пластиной, соединенной с нижним кольцом-охватом, изукрашенным той же просечкой, весь его блеск и глухой отзвук, если коснуться его, будто хранившего еще тепло Лагутиных ухватистых рук, - все это указывало князю, что кузнец ходит по Москве в больших умельцах и не зря на целых три года закупил его брат Владимир.

Лагута достал шлем, подержал его в руках, потер рукавом и хотел поставить на место.

- Подай! - потребовал Дмитрий.

Лагута вжал голову в плечи, забагровел шеей - жалко ему шлема! Эта поковка, по всему видать, нравилась самому мастеру, но делать нечего: великий князь пожаловал, предстал в Лагутиной кузне пресветлым ликом своим. Сказать кому - не поверят, а станешь божиться - побьют за нахрапистую ложь и осмеют всесветно... :

- Что смур? - скосился Дмитрий, принимая шлем.

- Не мой шлем, княже...

- Чей? Володимеру Ондреичу ковал?

- Дружиннику твоему, княже, дружинником назвался.

- Как наречен?

- Не сказывал и не открылся, токмо кулаками махал - огрозиться норовил, коли шлем худой выкую.

Дмитрий между тем обдул шлем и надел, ощущая приятную прохладу и тяжесть металла. Он оказался как раз по голове князю: если поддеть стеганый колпак на шерстяной подкладке, как это водится у бывалых воинов, то сольется с челом. А если этот шлем отдать золотых дел мастеру и тот изукрасит позолотой - ну чем не княжий шлем? Он будет, пожалуй, не хуже, а то и лучше нынешнего великокняжеского, оставшегося ему от отца, и конечно, лучше другого, сделанного шесть лет назад на голову Дмитрия-отрока. Тот шлем маловат... Чем дольше тянулось молчание, тем больше опасался Лагута за свое изделие, откованное потихоньку из железа князя Серпуховского. Утаил на бедность, а тут - на тебе! - великий князь пожаловал. А если узнает князь Серпуховской - беда: на три года весь он, Лагута, его руки, голова, его пот и время, все поделки и мастерские измышления - все принадлежит ему, владельцу одной трети Москвы с ее податями, черными людьми, холопами, челядью, дружиной, вот этой кузницей. Ежели этот шлем Серпуховской пристегнет к старому долгу, гривны эти еще полгода отрабатывать Лагуте. Так пойдет дальше, в вечные попадешь, не выкупишься в срок...

- Добрый шлем ладишь, Лагута-кузнец! - похвалил Дмитрий, сняв шлем и рассматривая его снова. - Чем светлость наводишь?

- Песком наперед крупным. По крупному - мелким. По мелкому - еще меле. Потом кирпич толченой, а уж после кирпича беру войлок...

- Добры у тебя руки! А пошел бы ты ко мне в холопы?

- С превеликой охотою, княже!

- Что так? Брат мой обиды наносит?

- Вестимо, что: лучше у великого князя в дерюге ходить, неже у иного в благоистканной багрянице.

- Не постигаю, вразуми...

- Великий князь - и гроза над тобою велика, зане и щит не мал: кто тронет княжего холопа? То-то! Он един себе судья и защитник, а у боярина да захудалого князя всегда рука свыше ести... Ныне пришел в кузню великий князь - истаяла вмиг прежняя защита надо мною...

- Обиды не нанесу, не страшись... А скажи мне: коли откупишь себя у брата моего, пойдешь ли ко мне в холопы?

- Коли откуплюсь - не пойду! - ответил Лагута и прямо глянул Дмитрию в глаза.

- Почто так: у великого князя, сказал, слаще? - прихмурился Дмитрий, но Лагута не отвел глаз и твердо пояснил:

- Воля, княже, слаще! Не гневайся...

Дмитрий сунул шлем в руки Лагуте и вышел из кузницы.

Пройти по городу и остаться неузнанным ему не удалось, но досады в душе не было, напротив: за этот короткий час, пока боярство и воеводство досматривало сладкие сны, он увидел утреннюю Москву - с ее спящими улицами, с кузнецом Лагутой, он слышал споры стригольника и толпы... "Не навлекла бы беды сия ересь новгородская", - остро кольнула мысль и омрачила размягченную душу.

По Варьской улице он вышел к торгу перед Кремлем. Далеко слева он увидел длинные вереницы людей, тянувшихся из-за реки по Живому мосту. Это были, должно быть, крестьяне подмосковных и дальних деревень, ехавшие на торг, но пешие были богомольцы. Многие уже расселись по берегу реки и ждали утреннего звону, чтобы направиться к воротам Кремля и приобщиться к белокаменному таинству невиданных церквей. Вскоре послышались голоса. Дмитрий вышел к угловой башне Кремля, никем тут не узнанный, и услышал причитания бабы, стоявшей на коленях.

- Да раскрасавица ты наша, краса писаная! - восклицала она, со слезами умиления обратясь лицом к церквам на кремлевском холме.

Он отошел к воде и снова направился к старой горбатой иве, полоскавшей ветви, чтобы оттуда тоже взглянуть на Кремль. Отошел и взглянул. Под сладкие причитания пришлой бабы он будто впервые увидел высокую свечу колокольни Ивана Лествичника, а вокруг нее толпились золоченые купола церквей, уже озаренные там, на высоте, лучами нового солнышка, еще невидимого на земле. Купола вытягивались на белокаменных резных шеях барабанов, оттенялись зеленью деревьев, прикрывавших их от глаз пришлых богомольцев, ладно перекликались с белокаменными стенами, не виданными прежде на Москве. Он на миг вообразил, как все это великолепие открывается русскому человеку, пришедшему издалека, и стали понятны ему слезы умиления, что глотала в причитаниях баба, стоявшая на коленях. В ее высокий голос подголосками вплетались другие, сливаясь в единый благостный хор:

- Матушка наша, красавица-а-а!.. Пречудны маковки твои позлащенные-е... Да не будет мне веры, грешнице, да не поверят мне во родном дому, что есть на Москве краса пречудная... Нетленна ты, моя матушка-а... Да стоять тебе, красоваться веки вечные-е!..

Левее куполов нежно синел свинцовой крышей княжий терем с пристройками, с теремком княгини, нависшим над кручей холма и будто плывущим в утреннем небе, посвечивая разноцветьем слюды в резных оконцах, из которых сейчас смотрит, должно быть, его Евдокия, глотая слезы не умиления, а горя.

На Подоле, у самых Чешковых ворот, спорили мужики, рассуждая о чем-то. По нескольким словам, брошенным в запале, Дмитрий понял: спорили о том, поедет великий князь в Орду или останется в Москве за крепкими стенами.

- Прежни князья ездили, и наш поедет! - уверял высокий мужик, весь зиявший прорехами на старой однорядке.

- Во стенах сидючи, с добытком не быть!

- Наипервейший добыток - голова на плечах своя! Але у тебя голов не одна и все в ушате впрок посолены?

Небольшого роста второй мужик, с которым спорил высоченный детина, опешил на миг, глядя из-под тяжелой бараньей шапки на противника, потом обежал телегу, пропылил босыми ногами и сдернул рогожу с воза:

- На! Зри, словоблуд! Нет у меня иных голов, как токмо на плечах, но случись татарва - не пощажу и единую!

- Смел таракан, покуда баба спит!

- Изыди от греха! - взмолился малый мужик, давая понять насмешнику, что только благочиние сдерживает его от драки.

- Эва! Ноздри-те распушил, яко пес подворотной! - резал самоуверенный детина, и оба, казалось, забыли суть спора, до которого им уже дела не было, и только обида от тяжких слов горячила их, тянула к рукопри-; кладству, ..-..; ...,. ,

Из Чешковых ворот смотрели проснувшиеся гридни-ки И митрополичья стража, готовые выбежать, разнять и отвести на суд, где обоим мужикам придется платить за драку свои сирые куны и резаны - князю и митрополиту поровну... Дмитрий прошел мимо. Маленький мужичок схватил было его за полу мятля, дабы призвать в свидетели, но он направился дальше к воротам, радуясь, что Москва неравнодушна к его судьбе. - Изыди! - неслось сзади.

- Упокою тя единым перстом!

- Раскосмлю-ю!

Стражники вывернулись из ворот, но Дмитрий взглядом остановил их и взглядом же рассеял. Он привык, что его боялись, и не удивился, что исчезли все, кроме приворотного стража, он другому дивился: как скоро на Москве расходятся княжие тайны. Откуда пробиваются они в народ?

Дмитрий прошел в ворота, медленно поднялся по тропе на вершину откоса, чувствуя, что из-за деревьев митрополичьего сада следят за ним глаза сторожей. Он подходил к конюшне, на ходу снимая мятель конюха, когда грянул над Кремлем тяжкий колокол и разбудил все живое, что еще не успело проснуться. Звук колокола, величавый, низкий, понесся над городом навстречу солнышку, разбудил новый день, разбудил в Дмитрии его тревогу: ехать в Орду или не ехать?

Он не пошел в покои, а направился в церковь, однако не в каменный собор, а в маленькую церквушку у Боровицких ворот - в Спас-на-Бору. Молодой попик не ожидал великого князя, да еще одного, убежал в алтарь и долго там не мог напялить на себя пристойные ризы, волновался, повторяя молитвы и готовясь выйти в самом лучшем виде пред очи самого князя. Дмитрий не заметил ни переполоха в полупустой и плохо освещенной церкви, ни самого попика, он прошел в правый угол, где в пяти шагах от алтаря темнела каменная плита, и медленно опустился перед ней на колени. Он молился долго и сосредоточенно, не видя набежавших богомольцев, среди которых было много пришельцев из дальних деревень, не слыша пересуда московских нищих.

Он молился над прахом самого близкого из сотоварищей - Дмитрия Минина. Это он, Митя Минин, полный веселья и легкий сердцем, выступил по велению великого князя навстречу Ольгерду с малым сторожевым полном. Он был порублен со всеми вместе, не побежал от реки Троены - защищал Москву...

Дмитрий не мог объяснить, почему он молился сегодня не над прахом предков своих, а над ним, Дмитрием Мининым... Быть может, потому, что это самая свежая могила из всех дорогих ему могил, которые выросли на Руси за три последних года.

8

Колокольный звон к обедне совет боярский будто мимо ушей пропустил никто не поднялся с лавок, лишь один митрополит, чин свой блюдя, ушел в церковь Успенья. Он с утра был возбужден: слухи прошли, что идет сквозь леса игумен Радонежской обители - Сергий. Ждал его митрополит, не по чину волновался: удостоит ли ныне отец Сергий зайти в кремлевские храмы...

А сиденье продолжалось. Вот и обеду время приспело, и чашник Поленин легкой тенью заплывал в палату, кланялся великому князю и доводил с укором, что еда истомилась на малом огне. Ему и в другой раз сказано было: помедлить надобно - не до щей ныне...

- Сарыхожа письма ханского не кажет? Не кажет! А по сему ответствуйте мне: что задумано там у их? - кипел Иван Минин, такой же горячий и прямой, как его покойный младший брат. Его поддерживал Монастырев, сегодня и ему было не до смеха:

- Потому и не кажет, что велико зло держит хан с послом своим, а того больше - с Мамаем супротив нашего князя и земли русской!

- Вот и хрен-то! - причмокнул щуплый, сутулый Федор Кошка, которому не раз попадало за "гневны речи" от митрополита.

- Замышлено, замышлено! - поддакнул Лев Морозов.

- Пытать огнем посла! - выкрикнул Кочевин-Оле-шинский, потом поцапал бороду и голову двумя руками - волосы в сторону, бороду - в другую. Чудная привычка...

На это предложение поднялась вся палата в едином супротивном гуле:

- Не повелось так-то на Руси!

- Преобидим Орду!

- А оне нашего брата-христианина? А? - Уймитесь!

- На огне изречет истину!

- То набегом великим пахнет!

- Вот и хрен-то!

- Уймитеся!

Это унимал не великий князь, унимал Серпуховской. Все ждали, что скажет он. Ведь если погибнет в Орде великий князь, ему, Владимиру Андреевичу, заступать на престол. Тут как ни крути, а выгода ему была, и все это понимали, ждали слова Серпуховского. Занятно было еще и оттого, что он вот уж который час молчал, будто из кустов наблюдал за всем, что творится в ответной палате, будто выжидал чего, нервно подергивая свои прямые и белесые, как у кота, усы. Утих шум в палате, а он, успокоив бояр, опять присмирел и как сидел, прямой, высоченный, как истекал потом в жаре несусветной, не шевелясь и не стеная, так и остался сидеть, пока сам великий князь не подвигнул его на слово прилюдное:

- Премноги речи льют ныне бояре наши, а почто ты умолчал о помыслах своих, брате?

Только тут встрепенулся Серпуховской, оглядел всех до единого, потом отыскал взглядом Боброка и долго, молча, как-то рассеянно смотрел в его глаза, будто зацепившись за тяжелый, истинно колдовской взгляд этого бывалого воеводы. Оторвавшись наконец от этого взгляда или от дум своих, Серпуховской вскинул голову и тут же низко опустил ее, скрывая печальную улыбку.

- Видит бог, княже, и вы, бояре наши, не ведаю стези иной для великого князя, для тебя, Дмитрий Иванович, как оставаться на Москве, в неприступных для ворога стенах Кремля! Таково слово мое...

По-за дальним оконцем палаты пролетала пчела, и всем слышна была божья мошка - так тихо стало во палате ответной. Был еще слабый шорох - то гладил колени Дмитрий Боброк. Серпуховской сам, видать, не ожидал, что от слов его так притихнет совет, и заговорил дальше окрепшим голосом, без улыбки:

- Стены неприступны. Отсиделись от Ольгерда, отсидимся и от Орды. Ныне Русь не та, что прежде, и сила...

- Увы, брате, вся Русь нам неподвластна! - перебил его Дмитрий, не подымая глаз от пола. Он будто скрывал в лице что-то важное, нужное только ему.

- Я про Москву говорю, княже. Она не одинока ныне! И брань случись, един ли стяг московский воспле-щется над русским воинством? Сколь много городов... - Тут Серпуховской приостановился, как бы устыдясь словесного разгона своего, но остановка далась ему трудно, и он выпалил то, что томило его все эти часы:

- Не езди, Митя, в Орду! - И чинно добавил, покраснев нежданно: - Не езди, княже, молим тя!

- Не езди!

- Молим тя!

- Мы обороним тя, княже! - обвалилось со всех сторон, но тотчас все и умолкло: Дмитрий нахмурился, тряхнул было темной скобкой своей, но Боброк пророкотал низким голосом:

- Подумай, княже! Совет не впусте речет: не езди... В голосе Боброка послышалось Дмитрию как бы ожидание ответа на вопрос, еще никем не решенный - ни советом, ни Боброком, так и не сказавшим свое слово. Даже больше, Дмитрию слышалось в голосе Бобро-ка-Волынского желание знать, каков ныне его бывший ученик - юный князь, коего он, Боброк, учил вместе с Дмитрием Мининым скакать на коне, держать меч, ведать повадки разных врагов - татар, литвы, немцев... Дмитрий узнал это по голосу, по взгляду, которым окатил Боброк великого князя. Показалось теперь, что иные из бояр - ближний воевода Тимофей-окольничий, еще вон сидит, дергает пораненной шеей Федор Свиб-лов, словно не согласен с криками, что тут гремели, - также ждут чего-то еще, что встанет за ответом князя.

Дмитрий молчал.

Сколько раз в этой самой палате и в той, старой, что сгорела несколько лет назад, но казалась ему уютнее оттого, что в ней бояре меньше спрашивали юного князя, а только притворно кланялись ему и сами решали все важные и трудные дела - поземельные, судные, ордынские, военные, - сколько раз хотелось ему решительно пойти наперекор всем, по-мальчишески, бездумно, но какой-то, природный, что ли, здравый смысл всегда останавливал его. А что же сейчас? Неужели сейчас он поддастся порыву и станет противоречить всем? Или это - снова добронравие его? Нет, в этой новой палате - помнят, у кого память жива! - он не раз осаживал крикунов и выводил их помыслы на свою тропу. Пусть сначала это было робко, но потом смелей и смелей обнажал нрав перед советом бояр и ближних людей. Скоро насытил гордыню свою, внимательней стал смотреть на советников, различая их по уму, по характеру, и уже, как казалось, знал, что от кого ждать...

Вот Тимофей, ближний человек, отменный воевода, мало чем уступит самому Боброку, а в глаза не лезет - вот, мол, я! - не перебивает других и не сует свои-думы! вперед Князевых. А вот Пронские, Даниил и старший,

Владимир, эти любят поговорить, ну да кто без греха? Разве что Юрей Кочевин-Олешинский так про себя думает, а сам, глядишь, как Рязань брали у Олега Рязанского, он тут как тут: Владимир Пронский на кормление и на власть там поставлен, а боярин Юрья возы оттуда направлял в вотчину свою. До серебра да злата больно дотошна душа его. Ох, Юрья, Юрья... За тиуном Свиб-ловьш тоже нужен глаз да глаз. Нет, княжего он не возьмет, он иной поковки человек. Зато на сборах податей, слухи доходят, обмеряет и обвешивает черный люд! Ему - доход, а княжеству - урон ото зла, что ложится в душу людей медленно и плотно, как ил в реке Москве, люди видят, что разницу Свиблов Никита себе волочет. Брат его, Федор, тот уже отяжелел в походах, особенно в последнем - против земли мордовской: всю ее разорил за опустошение Нижнего Новгорода, а сколько при этом возов добра увез на двор свой - того и сам не помнит, военная добыча свята. У татар учился, поди... А ныне на пирах загрызутся - чисто собаки! Доносят друг на друга татарская зараза въелась! Половина другого веку на исходе, как Русь привыкла к междоусобию, наговорам, резне... Но есть крепкие кочки на болоте! Вот Бренок, солнышко красное! Ничего-то ему не надобно, только бы ездить с князем на охоту, поозорничать немного, и хоть теперь он приосанился - чин мечника велит губу поджимать, глаза все такие же, чистые, прямые, как у отрока. Рядом с ним сидит сын тысяцкого Василия Вельяминова, Ванька, - обычай завел, приглашать пятнадцатилетнего на советы! - ему бы галок гонять по уму-то, а мнит о себе! Тысяцким стать желает, смерти батькиной, поди, не дождется. Вон глаза-то шмыгают, кабы не носа пластина тонкая - расшиблись бы глаза его друг о дружку. Вот и тут глазами выблес-нул на Бренка, будто вор-придорожник. Что из него выйдет? Остуда на Ваньку Вельяминова перекинулась и на отца: расселся вольно, руку на подоконницу вывалил, на ветерок...

Чашник истомился. Жалеючи князя и ближних его, внес кувшины с ледяным квасом, рукой показывал на них и уходил, но никто не осмеливался подняться и пить, пока великий князь пребывал в раздумье.

Дмитрий сидел в полузабытьи, покусывая нижнюю губу, захватывая ее все больше и больше зубами, пока они бело не обнажились, будто в улыбке. И странна была многим эта улыбка при задумчивом взоре, в оконце уставленном, где воссиял на жаре и солнце золоченый купол Успенской церкви. Там лежит его дед, (но отец, а где суждено лежать ему, Дмитрию? Не в Орде ли?

Молчал совет боярский. Не решались подтолкнуть великого князя ни ближние бояре и воеводы, ни первостепенные старики, больше всех истомившиеся, ни даже Боброк с Серпуховским не осмеливались нарушить тишину. Дмитрий слышал эту тишину вполуха и рад был, что не шикают, не сморкаются, не ерзают в нетерпении, - и на том спасибо...

- Чего так прискорбны? - вдруг весело спросил он, сам не ожидая, что так легко выйдет из тенет нелегких мыслей. - Молчите... Али князя жалости предали?

Загудела вновь палата, согласно закивали, замахали подолами легких кафтанов, заутирались ими всласть. Чашник Поленин на радостях вбежал, думая, что настал конец необычно длинному, тяжелому сиденью.

- Ну, а землю московскую и всю иную Русь вам не жалко? - вдруг жестко спросил Дмитрий. - Молчите? А не пора ли порассудить так: открестись я от Орды - и быть внове нашествию ордынскому! Полягут дружины, сгинут города, села, погосты, грудной дрянью вос-плачет полон, и матери не оросить слезою сына, мужа, брата... Всех нас рассеет Орда, и так будет во веки веков... покуда мы каждый во свои колодцы глядимся, мним, что - в зерцало, а глядимся во гроб.

Ответную как холодной водой окатило - окостенела. Друг на друга не глядят. С князем взглядом встретиться страшатся. А тот, будто на коня сел, взъярился на весь совет и пошел колоть то одного, то другого, как копьем с размаху, да не подтоком колол - рожном:

- Паленым запахло на Руси, а у вас уж серебро в землю легло, камнем придавлено со молитвою. Уж кони, поди, у многих под седлами выстоялись, бежать на Двину, в Новгород, что богат да белокамен, во Псков своенравный, в Стару Ладогу - велика земля русская, примет. Только и ее пределам конец есть! - Дмитрий снова выждал минуту. Никто - ни звука. - А когда побежите, бояре, меня не забудьте взять с собою. Что глядите? Не рассмехаться мне ныне день выпал, а очей от истины не отводить... Внимай и ты, брате любезный мой: силушки у нас супротив Орды не сметалося во единый стог. И будет так, покуда Тверь волком кидается на Москву, Рязань камень держит за пазухой. Новый город казной кичится да любовь свою меняет - то к Москве главу преклонит, то к Твери, как купец-персиянин в нечистом гареме своем. Хорош и Псков! Он думает, долго проживет на ватагах своих похмельных! А иные города? Где они? С кем они? Очи катают за Днепр и за Волгу, а нас, единоверцев своих, не приметят: слепы. Котята слепы первую неделю, а мы полтораста лет, да не молоко лакаем, а кровь, и не чуем по дикости своей, что кровь та - единородна! Не простится нам та кровь, отольется на этом свете в детях, на том страданиями души нашей...

Как ни старался Дмитрий выстоять перед боярством, не сорваться голосом, не выбрызнуть слезой, но не сумел до конца: пересохло горло, завяз язык, прилип к нёбу. Поднялся со стольца, подошел к подоконнице, налил квасу, отстранив чашника, и выпил всю кружку единым махом. Швырнул кружку.

- Орда ярлыком нас манит, пряником заморским. Меня, грешного, Михаила Тверского, Ольга Рязанского. А давно ли подкидывал ярлык, будто падаль-приваду, нижегородскому князю, тестю моему разлюбезному? То-то радости было! То-то вожделенного ярлыка возжаждал, готовый за него всей землей русской к Орде отложиться! Не с того ли люди черные московские над нами, над князьями, посмехаются, а отроки сущи, вторя им, мяса кусок кидают псам, будто тот ярлык... Любо им и горько нам, понеже достойны мы глумления их, когда те отроки в веселии пребывают, во собак нас об-ратя. Поделом! Поделом нам, нынешним, и тем, кто до-прежь княжил... Святитель наш, митрополит Алексей, истинно речет по всем церквам и монастырям, пред миром и на советах наших боярских: за грехи, мол, людей та пагуба нашла на Русь святую. И внемлем мы тем словам митрополита, и молимся молча, не смея бога гневить, но кому из нас не ведома еще изначальная вина нынешней горькой поры? Уж не всех ли нас обуяло недоумие? Молчите? То-то! Ведомы нам те люди и те грехи их, что ввергли землю в сию геенну огненную. То князья высокомерные, что пред Калкою-рекою прияли на душу свою великий грех: междоусобицею презренной выказали безродье земле своей! Вот он, грех - грех властолюбия, братопредания, небрежения землей своей, и гнездится он в душах наших со времен Батыевых и доднесь... Кто укажет нам путь искупления того греха, путь избавления? Где он, тот путь? Откупиться? Русь отдала горы злата и серебра! Отдала детей и жен! Слезами ее полнятся реки и солонеют моря, а черная ночь все простирает крыла свои. И мнится мне, бояре, что иная плата суждена нам во искупление - плата кровию великой на поле брани... И да простится мне дума сия, а кто покажет мне иной путь?

И на это палата не могла ответить великому князю.

Дмитрий нервно шагнул от стольца к окошку, наступил на брошенную кружку-корец - береста расплющилась под его сапогом. Запахло березовым корьем. Бояре сидели окаменело, дивясь Князеву преображению: доселе в тихости проговаривались советы, а ныне...

- О моей голове восплакалась сердобольная боярская дружина моя. Восплакалась, по слухам, и Москва - то преслезно и ласково сердцу моему, токмо о моей ли голове слезы лить? Ныне надобно о земле русской скорбеть, а моя голова - легкая дань хану. Ныне всенощно помыслы мои были не о смерти, а о том, како в Орде великому князю Московскому в вере и чести соблюстися да силу их черную на Русь не допустить... - все тише и тише выговаривал Дмитрий, опуская голову, будто покоряясь судьбе; но вдруг вскинул подбородок, тряхнул темной скобкой волос и громко возгласил: - Еду в Орду!

9

Дмитрий сам объявил время отъезда - июня пятнадцатого дня.

Оставшиеся недели он старался быть бодрым и даже было едва не поддался на уговоры Бренка и не отправился на охоту - на рыбные и птичьи ловы по берегам реки Рузы. Но дни его оказались заполненными настолько, что некогда было отвести душу, да и до забав ли? С утра до ночи давал распоряжения, сам испрашивал советов, проверяя погреба, меховые амбары, житницы. Выезжал в ближние отчинные деревни, рассылал людей своих и купцов в немецкие земли для покупки железа доброго и оружия, узнавал, сколько и куда отогнано стад, распоряжался, сколько на княжьи гривны купить коней на ногайских торгах, где и на каких землях пересевать рожь, сам смотрел, где и какие строились амбары и погребницы, - вся эта важная суета оставалась все же только суетой, которую способны были выполнить тиун с подтиунными, ключники с под-ключниками, ближние бояре... Но это нужно было Дмитрию, дабы занять себя, не оставаться один на один с тяжестью ордынских раздумий.

В княжем терему не стало ему уюта: трудно выносить просительные взгляды жены. Евдокия не молила его больше, плакать он ей тоже запретил, но все ее милое сердцу, родное существо как бы кричало сразу тремя голосами собственным ее голосом, младенца Даниила и того, третьего, еще не заявившего о себе громогласно, но которого носила она уже скоро полсрока. В последнюю неделю он ладил было отъехать в Радонежскую обитель к отцу Сергию, давно туда сбирался, но все те же дела, коим не было видно конца, удержали его в Москве. А за стенами Кремля, его белокаменного кремника, происходили какие-то события, о которых ему нашептывали бояре, особенно чашник по вечерам. Прелюбопытное дело: чашник почти безвылазно торчал в терему, но обладал редкой способностью слышать обо всем и знать все с чужих слов. Слухи текли к нему, как ручьи в болото, Дмитрий, испытывая к этой его способности смешанное чувство брезгливости и любопытства, часто выслушивал его и почти всякий раз убеждался, что сведения чашника верны. Вчера вечером чашник Поленин говорил, что-де народ, черные люди московские, плачет и молится по церквам за своего князя. Нашептывал, что-де, по слухам, сбирается на Москву Сергий Радонежский, дабы воспрепятствовать отъезду Дмитрия в Орду. Доводил с опаской, что черный люд сбирается после церковных служб в толпы и кричит, норовя подбить весь податной люд, дабы накрепко затворить городские ворота, заложить дороги и не выпустить, как бывало встарь, князя из города на его и людскую погибель... Чего только не наговорит чашник Климентий!

А по ночам Дмитрий слушал отдаленные голоса - то ли вправду, то ли чудилось, - но сухие, душные ночи и верно наполнены были неким дальним гулом - может, ревом скота от бескормицы, а может, стоном и криком народных толп. Он вслушивался, и ему представлялся почему-то Новгород с его вольным вечем, где народ вершит дела, бушуя, сметая бояр, тысяцких, старост, ставя порою на должности своих, простолюдинов. Не раз нарушал его покой Новгород, пробуждая любопытство, принуждая размышлять о непостижимых явлениях новгородской жизни. Так, князь никак не мог понять, почему вольный город оказывается крепче невольного. Почему вольный город Новгород богаче невольного, той же Твери, даже, может, самой Москвы? Если княжья власть от бога, то почему бог дает столько силы городу, где нет той власти?

Дмитрий вслушивался, хотел убедить себя в том, что дальний гул - это всего лишь стук крови в ушах от бессонницы, хотел и не мог. Город за стенами Кремля пугал его по ночам неуемной и неуловимой силой, но и радовал вместе той тяжкой мощью людской, тем единством, которое не раз видел он на сечах и в лютых бранях. Как, как же унять эту силу? Как сделать ее послушной воле одного? Сколько он ведал по житиям своих и не своих предков, никому из князей не удавалось этого достичь, и только те, что слыли в народе смердолюбами, легче правили свое многотрудное дело княжеского столоначалия. Легче было им в битвах. Ему ежедень вспоминалось то утро в Москве, когда он бродил по улицам, вглядываясь и вслушиваясь в пробуждающуюся жизнь стольного града. Светло думалось и о пустыннике Сергии, игумене Радонежской обители. Презрев боярство с его властью и златом, уединился он в лесах Подмосковья и многие годы прожил в единении с природой, в раздумьях о жизни людской и ее прегрешениях, в раздумьях о земле своей. Не раз проходил он в своей скудной одежде по городам и весям Руси. Там, где вспыхивал всепожирающий пламень княжеских междоусобий, где назревала угроза новых нашествий, - там раздавался его голос, исполненный силы и мудрости. "Одеянием скуден, но разумом обилен", - повторял Дмитрий.

* * *

В стольной палате ждал великий князь брата своего Владимира Серпуховского. За ним было послано.

С раннего утра Дмитрий обошел погреба, житницы, амбары с мягкой рухлядью, где раскапывал, осматривал и вновь укладывал собольи меха. Осмотрел связки выделанных рысьих, лисьих, волчьих, куньих, беличьих шкур и остался доволен: нигде не выпорхнула моль. Всюду пахло травами, от коих гибнет это сатанинское исчадие. После осмотра амбаров со всем их богатством Дмитрий повелел удалиться главному ключнику с под-ключниками и двумя путными боярами, коих главный тиун всегда брал в обход, но теперь они были не нужны. С великим князем остались лишь тиун Свиблов и чашник Поленин. Оба преданно смотрели на великого князя в ожидании приказа.

И Дмитрий кивнул, Свиблов и Поленин - один немного впереди, второй чуть поотстав - направились вокруг княжего терема, за постельное крыльцо, на глухой двор, где у подклети стояла неусыпная, денно-нощная стража. Немногие кмети удостаивались стоять здесь, строго поверял их Григорий Капустин, зато перед пасхой бил он челом великому князю о дарении верных кметей портищем сукна еже-годь и кружкой бражного меду после каждой стражи у потаенной двери.

Небольшая дубовая дверь, вроде двери обычного овощного погреба, была заперта небольшим замком. Свиблов приблизился, вывернул замок скважиной вверх и отомкнул его ключом. В растворе показалась вторая дверь, окованная железом. Две широкие медные плахи были сомкнуты с толстыми пробоями двумя большими, в решето величиной, замками. Дужки замков - толще вожжевой веревки. Тиун распоясался, выпростал с кушака ключ, в локоть длиной, и отомкнул верхний замок. Подошел Поленин, достал ключ со своего пояса и отомкнул второй замок. Дверь отворилась во мрак, в желанную прохладу.

- Надобно огонь взгнести! - прошептал чашник. Тиун извлек из кармана трут и кресало с кремнем.

Высек искру. Раздул.

- Свечу! - бросил чашнику.

В свете свечи показалась другая дверь. Дмитрий оглянулся - тиун с чашником кинулись притворять наружную.

- Посматривай там! - прикрикнул Свиблов на кметей, окостеневших наруже.

По трем каменным ступеням Дмитрий спустился к двери без замков висячих, но с внутренней засовой. Достал ключ с пояса и сам отворил эту последнюю дверь, тоже тяжелую, тех же железных статей.

- Засвети еще свечей! - приказал он Свиблову. Голос омерзительно дрогнул, будто те богатства, что покоились в сундуках, выступивших из полумрака, в мелких сундуках-оковцах, в дубовых, окованных железом бочках, - будто сами они имели власть, еще более сильную, чем власть князя. Дмитрий сердито прокашлялся, окреп голосом и повелел:

- Открывайте все подряд!

Сундуки и мелкие оковцы, бочки и бочонки были открыты, и перед взором князя предстали россыпи серебра, нагромождения дорогих чаш с каменьями, позолотой. Тиун и чашник тянулись друг за другом, кланялись каждому сундуку, каждой бочке, трогали сокровища дрожащими руками, оглядывались с опаской на князя.

Дмитрий стоял недвижно - видел и не видел, воззрясь куда-то поверх тяжелых открытых крышек, взявшихся зеленью по медной обивке. То были богатства отцов, дедов, прадедов. Это было то, что удалось сохранить в огне бесчисленных пожаров, междоусобиц, набегов, то, что изымалось из-под пепла, будучи зарыто в земле, сокрыто в тайниках, и вновь служило княжеству, его будущему. Дмитрий доходил пусть не умом, но сердцем еще до одной истины, быть может самой высокой и трудной: он разумел, что все это - пот и кровь тысячи тысяч черных, податных, численных людей, холопов-закупов, обельных холопов или, проще, - рабов, ныне живущих и уже давно ушедших.

- Дядька Климентий! - позвал Дмитрий чашника. - Взгляни, сколько серебра в том оковце?

Чашник, а за ним и Свиблов наклонились над раскрытым небольшим сундучком, отыскали сверху желтый квадрат хартии и прочли чернильную запись: "Един берковец сребра".

"Десять пудов, а и сундучишко-то невелик..." - подумалось Дмитрию. Он велел подсчитать все серебро, кроме чаш, блюд, цепей серебряных и прочего. Тиун с чашником скоро справились с задачей.

- Закройте все и повяжите ключи на едину цепь!

Когда и эту службу исполнили старые слуги, он велел выйти обоим. Оставшись один, он оглядел погреб, выложенный тесаным камнем. Отыскал взором розоватые бока гранита и приблизился к заветной, десной от входа стене. Гранит лежал не кряжем, а тонкими пластинами, они легко вынулись все пять, и открылась еще одна тяжелая, тоже окованная, небольшая дверь. Дмитрий достал толстый позолоченный ключ и отворил ее. Вернувшись за свечой, он втиснул себя в узкий лаз и оказался в малом душном погребке, чисто выложенном камнем. Здесь все было в том же порядке, как и три года назад, когда водила его сюда мать: на широких дубовых лавках стояли ладные сундучки-оков-цы, наполненные дорогими старинными украшениями и монетами. Он открыл лишь один, крайний, и увидел золотую россыпь древних киевских монет, каких ни на Руси, ни в ближних, ни в дальних странах уже не чеканили. Ушло то золотое время Мономахово... Он отворил крышку другого оковца и увидел наследные вещи, отказанные ему, Дмитрию, отцом: сердоликовую коробку, а в ней - жемчужную серьгу, дорогие бармы, алмазные камни на поручи кафтана. На одном из сундуков покоились, обвернутые в синий шелк, сабля и шишак золотые - тоже отцом оставленные для юного князя Дмитрия.

В тот день ничего не убыло в сокровищнице: Дмитрий решил взять на расходы в Орде пятнадцать тысяч из того серебра, что было доставлено из княжеских городов минувшей весной и хранилось пока в тереме. Он сам затворил все двери, сам навесил и замкнул тяжелые замки. Теперь нужен был наследник этих богатств, и Дмитрий спросил тиуна:

- Послано ли, дядька Микита, за братом моим? - И строго добавил еще: Не замедли!

По красной лестнице, через постельное крыльцо он прошел в стольную палату, прирубленную по другую сторону княгининой половины, сел на лавку у оконца и стал дожидаться Серпуховского, покачивая ключами на серебряной цепи.

Тихо было в терему и на княжеском дворе. Никто еще не расшевелился, всех стравила жара и тяга ко сну после обеда. Дмитрий и сам любил придремнуть, памятуя наказ Мономаха, что-де послеобеденный сон - от бога, но нынче, как все последние дни, было ему не до сна. И сегодня напрасно ждала его Евдокия. Тоже, должно быть, не спит, плачет потихоньку. Вчера вечером поцеловал ее во тьме, а щеки солоны, как коровий лизунец. Он пожалел, что не принес ничего из сокровищницы, что могло бы порадовать жену, однако тут же горько усмехнулся и даже покачал головой: его Евдокию никакой драгоценностью сейчас не утешить. Разумна она, хоть и молода, сердце цельное, побрякушкой ее горе не расплескать.

А над теремом, над Москвой, над всей Русью истаивало в жаре белесо-синее небо. День ото дня иссыхали последние травы в низинах, а на взгорьях давно уже пожелтели и ломались под ногами с хрустом, с палевым треском. Деревья свернули листву, а ели и сосны сбрасывали иглы - с воды долой! Скот исхудал на желтых пастбищах, льнул к воде в поисках прибрежной зелени. Громадные стада с утра до ночи ревели вдоль Москвы-реки, вдоль Яузы, на отмелях Синички, Ольховки, Сетуни, Пресни, Чечоры, Рыбинки, Золотого Рожна... На днях дохнуло первой пожарной опаской: загорелся Самсонов луг за Саввиным монастырем. Огонь потек по сухой траве и едва не спалил село Лужниково, пожрав риги на отшибе и несколько слобод. К зимним пожарам добавились летние, но Москва, испокон привыкшая к пожарам, отстраивалась в эти жаркие недели напористо, рьяно. Лес давал бревна, а руки - свои. Не будет хлеба, опустятся те руки, не удержать им топора.

А посевы безнадежно погибали.

В отворенное настежь оконце - ни ветерка. Глядело оно на полунощную сторону, на колокольню Богоявленского монастыря, а за ней - Николы Старого. Правее стоял на приволье Петровский, у самой Петровской слободы, что вышла к Яузе. Приволье открывалось за той слободой до самого села Сущева, а дальше - леса...

Чашник вкрался в палату неслышно и стоял, дожидаясь, чтоб услышал Дмитрий его прикашливания.

- Не изволишь ли, княже, кваску с хренком да со ледком?

- Пожалуй...

Дмитрий пил холодный квас, а Поленин вздыхал, сложив белые бабьи ручки:

- Ныне льду расход превеликий! Днесь в поварной уши драл причашной челяди, дабы не изводили льду понапрасну. Осетры в напогребнице брашной завоня-лись, а льду мало, так я велел солью присыпать, а семгу печерскую досолить такоже и каменьем в бочках придавить...

Дмитрий кивал одобрительно, но мысли его были в утреннем совете с боярами. Из Орды дошли слухи, что прибыл туда сын Михаила Тверского. Иван, привез отцов долг и пребывает у хана под рукой. Тот же раненый христианин, скакавший от епископа Сарайского, довел боярам перед смертью своею, что гуляет по Сараю Ванька тверской, сорит на базаре деньгами, окружил себя татарскими асаулами, купил себе двух полонянок персидских и обещает отдать их тем асаулам, как поедет на Русь... Разгул Ваньки не беспокоил Дмитрия, но то, что виделось ему за разгулом, достойно было опаски: недаром хан держит Ваньку не как заложника, а как сына кунака своего. Невесело все это и пахнет потравой Руси. А тут еше Олег Рязанский почал шалить в порубежье. Давно ли, осенью, посылал полк свой на помощь Москве против Ольгерда, а тут - на тебе! - на пасхальный поклон великого князя - на коня вороного, что в подарок был послан, ни словом не ответил. Чует Олег Иванович грозовую тучу над Москвою, сидит над Окою да ветер выверяет: куда тучу понесет.., Понимает Дмитрий, что нелегко ему под самым боком у Орды, да ведь и Москва недалече.,

- Митрей свет Иванович! Слышь? - Свиблов вдругорядь окликнул великого князя. - Нетути Володимера Ондреича на кремлевском дворе, уехал, сказывают, на свой большой двор у Трех Гор. Чего велиши, княже? Посылать туда, за Пресню? - Сам поеду! Коня!

- Кметей полк подымать?

- Хватит полгридни!

Коня подвели к самому крыльцу. Дмитрий медленно спускался с рундука, ступени жалобно поскрипывали под тяжким телом его. Был он в легкой полотняной рубахе под шелковым пояском, в светло-желтых легких сапогах, коротких наподобие татарских башмаков. Широкие, летнего покроя штаны синели из-под рубахи, нависая над сапогами просторным подгибом. Позади спускались тиун и чашник. Поленин уже сбегал в покои и нес легкий плащ светло-зеленое корзно с кроваво-красной отокой по краям.

- Жарко и так! - поморщился Дмитрий, но чашник был упрям:

- Непристойно князю без корзна! Не повелось, ба-тюшко, так-то... - И, как маленькому, накинул плащ на плечи князю.

Он неторопливо, чтобы дать время молодым воям собраться и сесть на коней, осмотрел своего скакуна, легко, уклонясь от помощи подуздного, бросил себя в седло. Подуздный боярин Семен Патрикеев, недавно поверстанный службой у великого князя, гладил край шитого золотом голубого седла, край черного потника, тоже шитого серебряными травами.

По правую руку от князя залегла широкая тень от терема, а в этой тени, обгоняя друг друга, мельтешили гридники - багряно-ягодная россыпь кафтанов. Тянули из-под навесов оседланных лошадей, подтягивали подпруги, кидали в седла легкие, гибкие, молодые тела.

- Захарка! Придержи коня: Квашню опрокинешь! Хохот пресекся окриком Григория Капустина.

- Копья бери! - приказал сотник Капустин.

- Без оных! - тотчас поправил Дмитрий, зорко вглядываясь в отборную сотню боярских детей и с трудом скрывая в бороде улыбку удовольствия. "Пора их всех в кмети пожаловать", - подумал он.

На малом дворовом крыльце показался человек в зеленой шелковой рубахе под желтый поясок. Увидел князя, воинские приготовления и неторопливо, не суетясь сошел на землю. По двору не пошел, а остановился у нижней .ступени и отвесил великому князю поклою

Дмитрий кивнул ему, но слов почему-то не нашел, стал перебирать поводья.

У крыльца стоял один из подручных князей, ростовский князь Андрей. Еще перед страстной неделей он отправил часть ордынской подати, а нынче довез остальное. Вот уж третий день он выживает в теремном приделе, где обыкновенно останавливаются все мелкие князья, нарочитые и ближние бояре. Там их кормили и поили особо, нередко великий князь звал к своему столу, ежели был в духе или нуждался в них. Раньше Дмитрий недолюбливал его., а за что, сам не ведал. Так случается порой у людей: уловит нечаянно косой взгляд, услышит неверное слово - и остается в душе оскомина, бывает надолго, а то и на всю жизнь. А может быть, в детстве нашептал ему на ухо недобрый голос из боярского окружения, и незримый порог лег меж ними и лежал бы еще, не появись днями князь Андрей. Он приехал, сдал - из полы в полу серебро тиуну и чашнику, а узнав о сборах в Орду, вызвался ехать вместе с Дмитрием, разделить с ним опасности, лишения, может и смерть, как это было при Батые, когда с черниговским князем погиб его верный боярин...

Теперь Дмитрию было неудобно за прежние помыслы об этом хорошем и преданном человеке. "Вот она, чистота и нетленность сердца, в тени пребывающа!" - думал Дмитрий, а найти нужных слов для князя Андрея не мог. Хорошо бы поехать сейчас вместе с князем Андреем к брату Владимиру - на что лучше ему, рискующему головой своей в Орде, проехаться сей день с великим князем на виду у всей Москвы... Только поездка эта была особая, она продумана Дмитрием как откровенный и, может, последний разговор с братом-наследником, тут любой человек - помеха.

По счастью, вышла на рундук княгиня Евдокия, за ней - боярыня Анисья, неотступно, тени подобно. Евдокия выждала, когда Дмитрий не вполглаза глянет, а повернется к ней, спросила громко, дабы сразу услышал за топотом, ржаньем, звоном стремян и говором молодых воев:

- Куду сбираешься?.. - И едва не добавила прилюдно: "Митенька".

- К князю Володимеру. Я скоро!

После этих слов он глянул на Андрея Ростовского - это был ответ и ему.

Стража растворяла пышущие жаром, кованные медью ворота.

10

На дворе князя Серпуховского было пусто. Из терема вышел заспанный боярский сын, живший у князя в чашниках. По лицу его, мрачному, зверообразному, Дмитрий признал породу главного дворового Серпуховских Вербова. За этим тиуном брат, как за каменной стеной: все недоимки с холопов вытрясет и себя, не забудет. На ком недоимки сребреца с прошлых лет - рост накинет столь велик, что мезинные людишки стоном стонут, а что до челяди - то нет ей покою на дворе серпуховском ни днем, ни ночью. Конечно, великому князю это дело - сторона, но сам он не держал бы этакого тиуна.

Чашник признал великого князя, рухнул со ступеней на землю:

- Чего велишь, княже? - И - челом под копыта.

- Дома ли князь Володимер Ондреич?

- Нетути! Во Кудрине-селе суд правит!

- Давно ли?

- Аже поутру призвал отца моего и послать велел во Кудрино-село двух подвойских, двух ябедников и всех тиунов сельских, мелких собрать.

- А сам?

- А сам после обедни направился со Кудрино же.

Дмитрий задумчиво подергал поводья, не трогая коня, ронявшего пену с узды и глазом косившего на воду - река Москва делала перед Тремя Горами, у двора Серпуховских, крутой изгиб и подходила совсем близко, сотня саженей с небольшим. Дмитрий развернул коня и легкой грунью поскакал в Кудрино. Коней напоили в быстрой речонке Пресне, через которую пришлось переезжать.

Село Кудрино издали зажелтело золотистыми бревнами новых изб. Отстроились на диво скоро - истинный скородом этот многострадальный посад московский. Сколько свету от свежих бревен, не тронутых дождем! Но пройдут осенние дожди, и поблекнет краса Руси - посереет, исщелявится с годами, а внутри еще долго будет хранить тонкий запах смолы - запах жаркого лета... Пахло по всему Кудрину свежей щепкой, бодрым запахом сосновой смолы. Иные избы уже были покрыты и бугрились подсохшим дерном, будто старые курганы. И хоть многие еще не достроились, стояли уже под крышами кузницы, гончарни, приземистые мшаники кожемяк, особо отстраивались житницы и амбары. Это-то взградили москвичи в первую очередь, а о себе люди подумают осенью. Коль успеют, поставят избы, а не успеют - в земляных норах перебьются до весны. Такое на Москве, как по всей Руси, не внове...

"Поторопились с житницей, кажись..." - невесело подумалось Дмитрию, да и что за веселье при виде пустых житниц в засушливый год?

Суд вершился посреди села.

Князь Владимир Серпуховской, владелец трети Москвы по духовной грамоте отца своего князя Андрея, восседал на высоком - в сажень - помосте со ступенями к дороге. Широк помост и прочен. Сидел князь на стольце, покрытом зеленым сукном. Тиун Вербов стоял на нижней ступени и по княжему слову пред его очами вершил суд, изредка покидывая головой назад. На люди он надел новую домотканую рубаху, широко вышитую на груди, и, когда выкатывал грудь, подымал голову, заламывая бороду вверх, все видели шитье.

По левую и правую руку от тиуна сидели на нижней ступени двое подвойских, а еще ниже, уже на земле, поджав ноги под себя, устроились два ябедника с чернилами, пачкой перьев, стопой дорогой бумаги, до коей прикасаться им было запрещено, писали же они на хартиях. Куски светлой кожи принимали на себя чернильные завитушки и навеки утверждали решения княжеского суда. Вместо столов ябедникам служили перевернутые лубяные лукошки.

"Давно правят", - еще издали прикинул Дмитрий, видя возбуждение толпы крестьян и работных податных людей. В стороне, чуть поодаль от толпы, в загоне о пяти жердях уже похаживали телки-нетели, молокопойные телята, коровы, кобылы с жеребятами, отобранные по суду, на телегах громоздились открытые навстречу жаркому небу лари и сундуки, куда ссыпалось зерно, когда мешки снимали с безмена. В иные лари ставились большие кувшины с конопляным и льняным маслом. По широким тесинам вкатывали бочонки с медом и воском. Шкуры сваливали сначала на рогожные подстилки, там их меньшие тиуны перебирали и уносили на телеги. Массивные круги толстой пеньки тяжелыми колесами стояли, прислоненные к княжескому настилу. Более тонкая веревка была сложена стопами, возвышаясь вровень с головами толпы. Вплотную к ноге князя стоял небольшой оковец для серебра. Тут же у помоста скучал без дела разрубный целовальник, опершись задом о широкий дубовый пень. Тут, на этом пне, острым каленым топором он рубил пластину-гривну серебра на целых десять частей. Ежели надобность есть у суда, разрубит надвое - будет полтина серебра. Для мелкой монеты есть у целовальника нож каленый, которым он каждую полтину разрежет на мелкие части, - будут, как встарь, резаны. Мельче тут, на суде, денег не ходит, а там, среди мезинных людей, режут резаны еще мельче...

Суд как суд. Все, как всегда: кричит большой тиун, подвойские подвывают ему да мелким тиунам помогают порой отсчитать серебро или выверить безмен. Ябедники копаются в закладных, долговых и иных крепях, выводят престрашные словеса - решение суда.

- Ты, тивун, дай слово молвить! - долетел до Дмитрия сорванный по-пастушьи голос мужика. Крупный, сутулый, он на шаг выступил из толпы к помосту, дальше не смел, выказав босые черные ступни, мосластые, широкие. Грязная рубаха-однорядка свисала ниже колен. Он теребил ту рубаху на груди, стараясь выцарапать нужные слова, но подвойские перебивали его со смехом.

- Княже! Вели слово молвити! - обратился он к князю с низким поклоном, до земли.

- Молчи! - не давал тиун. - У ябедника мово вписано: рубль целковой да полрубля брал ты, половник Симеон, будто бы самому тебе с семьею мало было половины урожаю с княжей землицы... Молчи! И брал ты те полтора рубли на две трети года - от рождества богородицы до святой пасхи...

- От рождества христова! - воскликнул Семен уже совсем осипшим голосом. Неверной записью крали у него сразу четыре месяца. За это время можно еще извернуться и выплатить князю деньги, но время-то как раз и отымал тиун.

- В грамоте прописано - от рождества богородицы!

- Побойся бога, тивун: от рождества христова долг мой!

Тут выперся подвойский, сделал кому-то знак, и тотчас из толпы вывернулся мелкий, черный, как шкварка, мужичонка, ощерился многозубо и заученно прокричал:

- Тивун со ябедники верно речет: от рождества богородицы тот долг волочет половник Симеон!

- Побойся бога, Жмых! Ведь этак я в обельны холопы сойду! Тивун! Князь, батюшко...

- Премолчи! Стража!

Семену разодрала стража рукава на рубахе, завернула подолом руки и потолкала в напогребницу, к риге.

Обочь толпы стоял косячок хмурых людей. Молча, бесстрастно глядели они на все, что творилось посреди Кудрина. Им и верно все было безразлично: это были обельные холопы, смерды, а проще - рабы. Им непонятно было, как можно лить слезы из-за долга? Кончится долг, и улыбнется этим холопам свобода, которой никогда не будет у них, разве что на смертном одре князь вспомнит о ком-либо из них, задумается о душе и отпустит на волю, дабы сим добрым делом упросить божьей милости за грехи свои...

В ту минуту, когда уводила стража Семена, толпа вдруг пала на колени, закланялась в землю. Серпуховской оглянулся и увидел Дмитрия:

- А! Брате!

Серпуховской поднялся со стольца. Тиун стащил шапку и двинул ногой ябедников - те повалились на землю, обронив лукошки и перья.

- Суди, суди, я пожду...

Дмитрий подъехал вплотную к помосту, но остался в седле.

Тиун приосанился, откашлялся и прокричал:

- Человек гончарной сотни Микита Черепок! Иде ты?

- Тута! - выжался из толпы невысокий, в чистой рубахе гончар, ладно подстриженный, в новой синей шапке, которую он тотчас стащил и сунул за пазуху.

- Бьешь ли челом на Юрыо Кожемяку?

- Бью.

- Пехал ли он тя на масляной неделе к собе али от себя?

- Пехал.

- Юрья Кожемяка, поди и стань поблизку! Во. Так. Говори суду: по какой вине пехал гончара Микиту?

- Безвинно.

- Почестну отрек ты суду, почестну и дале молви: чем бил того Микиту жердью или пястью?

- Ежели бы я был псковитянин...

- Реки справно! Жердью али пястью?

- Пястью.

- Во. Так... - Тиун покосился на ябедников: пишут. - До малой крови али до великой?

- До малой...

- До великой! - поправил пострадавший. - Носом,

мне ту кровь пустил и срединной перст на деснице выломал!

- Так ли, холоп Юрья? - Тиун выставил бороду вперед, откинул голову и прищурился, будто бил из лука.

- А он мне око перстом тем копал!

Позади о чем-то негромко заговорили князья, и тиун понял: дело ясное, надобно кончать.

- Побитой Микита Черепок! Дабы неповадно было впредь копать тебе очи Кожемяковы - рубль с тебя во Князеву казну да рубль во митрополичью! Юрья Кожемяка! Дабы и тебе неповадно было пясть подымать на соседа свово - рубль с полтиной князю да рубль с полтиной митрополиту!

Князья в это время уже, казалось, обговорили дело и норовили отъехать, оставив суд на тиуна Вербова, но тут тиун прокричал:

- Купец Некомат прозвищем Сурожанин бьет челом князю Володимеру Ондреичу, дабы вернуть собе на двор Елизара Серебряника, бежавша из полону, а ране, во граде Суроже, продавшего себя в холопы обельные... - Тут тиун Вербов простер ладонь к толпе и сладко позвал: - Выйди, Некомате!

Из толпы выступил купец Некомат в богатом легком иноземном платье выплыл лебедем, этаким дьяволом беленым вырядился, князьям самим глаз не отвести. Русского на нем ничего не осталось, вот ведь какие они, сурожане: до самого моря ходят через степи ордынские, и никто их не тронет. Все задарены. Все по ханову указу остерегаются саблю поднять на них или стрелой задеть. Зато и они не оставляют благодетелей: дары шлют то сотникам, то темникам, а раз в год и хану воедино складывают серебро да заморские диковины. Не внакладе, сердечные! В дальних землях и на своих торгах втридорога выгребают за всякие безделицы. Губку морскую - плевый товар, а нахвалили по всей Руси, и теперь не только князья и бояре, а и черные люди на Москве без той губки в мыльню вроде как идти не смеют... Да что там губка! Ткани, оружие, золотые да серебряные поделки, всякую прянь благовонную для медов сладких да печива возами везут, а продают, наперстком за великую цену. Ох, сурожские купцы-дальне-ходцы! На злате едят, на серебре спят и златом же осыпаны. А Некомат этот - вся Москва ведает - из дальних земель девок навез в сундуках с дырьем верченым, дабы не задохнулись, а девки-те оказались не куплены, как водится, а крадены, допрежь того зельем снотворным напоены. По слухам, бояре первостепенные и те в долгах у него ходят - вот он, купец-то!

- А вестимо ли Некомату, что беглый полоняник Елизар Серебряник пристал к кузнецкой сотне и вошел в мои численны люди? - спросил Серпуховской.

Серпуховской привстал со стольца, наклонился в сторону великого князя и негромко проговорил:

- Это он, Серебряник, подобрал во степи стреляного человека, что из Сараю притек...

Кивнул и с интересом стал рассматривать Елизара.

- Почто, Некомате, вырядил ты себя супротив князя? - виновато спросил тиун. Казалось, он боится купца: верно, немало кун заплатил ему сурожанин за помощь, а тут - князь...

- Сей холоп - мой! Он мне божился куны отслужить и в смердах моих остаться до конца живота! Он беглый, а со времен Мономаховых...

- Вольной я! - крепким голосом грянул Елизар. Он вышел на целых два шага вперед Некомата, и всем открылась его высокая стать, сильные руки, торчащие из засученных рукавов, и жарко горела рыжая голова, стриженная под "горшок" - работа сестры.

- Ты мой холоп! - топнул ногой Некомат. - В иные годы он за день гнездо стрел ладил, сам мне похвалялся, когда пособить просил в Суроже! Мой отныне холоп!

- Вольной я!

- Молчи! - вмешался тиун. - Помолись и скажи суду: помог ли тебе купец Некомат из полону утечь?

- Не было того! В Суроже я куны брал у него - то истинно так, а бежал я един! Не было там никаких Некоматов, ночь была с грозою... Не было купца сего и тогда, когда меня, младого, на аркане вели в Орду. Куны я верну ему - пусть так и пропишут ябедники, а во холопы не пойду, не то что в смерды!

- Ты холоп! Иди ко господину своему! - взвизгнул Некомат.

- Пойду, когда камень по воде поплывет!

- Эко, мудростью насыщен! - крякнули в толпе.

- В мудрецах не хаживал, а сапоги мудрецов нашивал!

Дмитрий улыбнулся на эти слова, и улыбку эту тотчас заметил Елизар. Он вышагнул ближе к помосту и низко поклонился великому князю:

- Великий княже, вели слово молвить!

Тиун Вербов кинулся было оттеснить Елизара, но Дмитрий обронил сверху:

- Пусть скажет холоп!

- Великий княже! Не дай сгинути холопу твоему! И ты, князь Володимер! На твоей трети поселился я ныне у сестры, оборони и ты меня! Того ли ради тек я из полону, чтобы Некомат за горсть серебра внове топтал меня? Из полону притек да убережен - заново рожден! А ему любо кабалить меня, видал сей лукавый Некомат, как я серьги лью да усерязи лажу, вот и желает, дабы я тешил его, богатства преумножая. А за что? За липку горсть сребреца? Так его, серебро-то, во степи растряс - поди-ко собери! Не я ли молил его: вывези неприметно меня на Русь! Не-ет... Страшился пехоты генуезской, с ней шутки плохи! А как я утек - он тут как тут! А я живота своего мог двукраты лишиться. Копьем-сулицею от ворога отбился, а в порубежном поле своима рукама татарина придушил, вот те крест, княже!

- Хоробрым пролыгается! Видывал я этаких во-ев! - воскликнул Некомат.

- Видывал, да токмо не таких! Попался бы ты мне...

- Премерзкий холоп! Я тя сгною!

- Вольной я, и затвори уста свои поганы!

- Не лайся! - встрял тиун. - Тут суд княжий, а не торговой ряд!

Елизар проворчал что-то непонятное.

- Княже! Он лается черно! - донес Некомат и руками за уши, будто не слыхивал.

- Это по-каковски он тебя? - спросил Дмитрий с интересом.

- По-персидски!

- Так ли, Серебряник?

- Истинно, княже, по-персидски, токмо... на русский лад!

- А что!

Елизар помялся, но тряхнул головой - рыжим костром и смело выпалил:

- Сказал: во честном бою я таких Некоматов на дюжину сорок кладу! Княже! Оборони сироту своего!

- А не истаяла ли вера твоя на чужбине?

- Не истаяла, княже.

- А не ел ли ты мясо по средам и пятницам, по малым и великим постам? : .

- Он тамо кобылье молоко пил! - как удар кнута, резанул по спине Елизара выкрик Жмыха. И чего надобно поганцу?

На судах такие крикуны - дороже золота для тиунов, подвойских да ябедников. Они всегда готовы распутать узлы в пользу тиуна. Хоть и лгут они, хоть люди страдают от облыжных слов, зато суд идет скоро...

- Так ли?

- Не скрою, великой княже, пил тамо кобылье молоко - поганился, токмо с той поры отмолил тот грех.

- Ну, коли отмолил...

- А у него баба татарка! - острее сабли срезал Жмых.

Елизар барсом кинулся на Жмыха и стал давить поганую глотку.

- Стража! - взревел тиун.

Елизар уже придавил Жмыха к земле и держал так крепко, что стражники не могли оторвать его от кляузника. В два копья подкололи они Елизара в спину, сдернули обессилевшего и поставили перед князем.

- Верно ли доводит Жмых? - спросил Дмитрий. Елизар не ответил, лишь покаянно опустил голову. Позади примолкшей толпы еще хрипел Жмых, к нему никто не подходил. Такие жмыхи и прежде водились, особенно у татар. В прежние, докалитинские времена баскакам, сбиравшим на Руси дань, переписывавшим численных людей, трудно было без доносчиков: там, глядишь, люди попрятались, там добро прихорони-ли... Не-ет, без доносчиков извелись бы баскаки, вот почему, как драгоценные цветы, из десятилетия в десятилетие выращивали они это гадкое племя, ценили, обороняли его. Доносчик для баскака - начало и венец делу... Иван Калита устранил баскаков от тягот сбора дани, сам вызвался сбирать и отсылать ее. В этом была немалая мудрость русского князя: он отсек повальные толпы баскаков от земли своей, люди немного вздохнули. Изводя жизнь свою на ханскую дань и княжью подать, душу свою держали в чистоте и крепили ту чистоту, но... жмыхи остались.,

- Что велиши, княже? - спросил тиун. Дмитрий молчал.

- Татарка-та красна вельми! - крикнули из толпы.

Загрузка...