Митяй вышел нетвердо из шатра, направляясь в свой, и воеводы молча проводили его взглядами. Правду говорили о Митяе: громогласен, величав, горд и в книжном писании премудр несказанно, а тут еще - кня-зев печатник...
Великий князь и впрямь казался недоволен Мо-настыревым.
- Митька! - шепнул ему Кусаков. - Ты язык-то попридержи, а не то...
Но Дмитрий был озабочен иным делом. От князя Владимира Серпуховского пришла весть (еще на вчерашнем переходе), что в Орде будто бы опять неспокойно. Последние сутки он то и дело вспоминал Сарай, дворец хана и великого темника. Сейчас Дмитрий особенно ярко припомнил, как приближенные хана взирали на Мамая - на него, а не на хана! В тех алчных взглядах прибитых и потому еще более преданных собак угадывалась сила нынешнего и особенно будущего правителя, ибо придворная свора никогда не ошибается, и по ее поведению можно так же безошибочно прочесть завтрашний день Золотой Орды, как Мамай читает в "Сокровенном сказании" великое прошлое улуса Джучи...
Княжья стража, выставленная за кольцо телег, кме-ти из стремянного полка, которыми во время походов начальствует Капустин, не по обычаю громко заперек-ликалась, что вблизи великого князя им запрещалось. Капустин волком вышаркнул наружу. В шатре прислушались - ни крика, ни шлепков по шлемам стражников, наоборот - тишина, и Капустин снова влетел в шатер.
- Княже! Литва со чумичкою!
Это не было неожиданностью для Дмитрия. Когда он повелел делать засеки и на крыльях литовского лагеря, он понимал, что Ольгерд оценит опасность, и вот - послы...
Вошли в шалаш два тысячника. На плечах два копья, только вместо рожнов на концы древка привязано по большой деревянной ложке-чумичке. Этот способ мирного восшествия в чужой лагерь взят был от немцев - так впервые сдавали они замки псковичам, выходя оттуда с этим мирным оружием.
Дмитрий долго и молча рассматривал остановившихся тысячников Ольгерда. Вперед не пропускал и места на скамьях не давал. Сам сидел. Он строго смотрел в лица этих высоких, одинаково русых, как на подбор, воинов, и ему казалось, что кого-то из них он видел со стен Кремля в декабре семидесятого...
- Великий Ольгерд предлагает московскому князю мир! - заявил тысячник, стоявший справа, и оба склонили головы, держа шлемы в руках.
- Мир? - Дмитрий поднялся со стольца и, перешагнув скамью, на которой сидели Вельяминов и Кошка, подошел к литовцам вплотную. - Старому Ольгерду понадобился мир? А Михаилу Тверскому он оставляет войну?
На скамьях ворохнулись бояре и воеводы: мудро вопросил великий князь, ой, мудро! А послы-то, тысячники-то, не ждали такого, эвона как мнутся...
- Передайте старому Ольгерду, что он беспричинно преобидел зятя своего, Володимера Ондрекча Серпуховского, и меня, великого князя Московского. Почто ведет он войска свои во владения наши? Мы, князья русские, сами горе свое поразмыкаем, без помощи... Мы подрались, мы и помирились. А еще передайте старому Ольгерду, что за Москвой долг великой: надобно навестить с полками моими град Вильну, не то неровно ложится - вы у нас бывали, а мы - нет...
Дмитрий говорил это негромко и нестрого, слегка покусывая губу и не скрывая этого движенья ни от своих воевод да бояр, ни от литовцев, но вдруг как-то приосанился, построжел лицом и гневно закричал в лицо литовским послам:
- Мир с Ольгердом - мала утеха мне, коли перестарок отрочий, Михаил Тверской, не натешился игрою, проливая кровь христианскую! Я сел на коня, дабы наказать всех вас! - Он отошел к стольцу, крепко, още-рясь, вытер бороду ладонью и спокойнее закончил: - Подите к своему Ольгерду и возвестите ему: мир утвердим, токмо не меж нами, а меж всеми. Ольгерд со Михаилом Тверским, со Святославом Смоленским, со Дмитрием Брянским и которые помельче с ними, а с моей стороны - так же все мои князья.
Послы откланялись.
Движением руки он остановил уходящих послов и жестко сказал:
- И пусть помыслят князья с царем вашим старым: у Москвы ныне достанет силушки на всех вас! - и уже тихо дополнил: - Токмо достанет ей, видит бог, и кровушки пролитой да неотмоленной...
После слов этих, последних, он резко кивнул головой на выход послам, так что дернулась темная скобка волос на лбу, и отвернулся. Он будто корил себя, что проговорил эти сокровенные слова перед чужими людьми, да еще врагами.
Своих тоже он выпроводил молча, движеньем руки. На лице великого князя не было ни скорби, ни сожаления, а воеводы и бояре - те и вовсе только вывалились из шатра, сразу загалдели, загорланили, славя князя, надсмехаясь над послами.
- Митька! - послышалось от шатра. Бренок махнул рукой: - Князь велит рубить засеки!
Митька кивнул, да и всем стало понятно: нельзя выпускать ворога из рук.
* * *
Ожидание продолжалось еще два дня. Москва обложила полки Ольгерда с трех сторон, оставив четвертую, смертную, для отступления. Ольгерд еще раз прислал тех же тысячников, а еще через день Дмитрий заключил перемирие, но не мир, в который никто пока все равно не поверил бы. Перемирие было заключено на тех самых условиях, на которых в тот первый день настаивал Дмитрий, заключено ненадолго, чтобы не обманываться понапрасну, - от Госпожина заговенья до Дмитриева дня [От 31 июля до 26 сентября]. При этом Ольгерд поручился, что Михаил Тверской возвратит все, что награбил в московских волостях, выведет оттуда своих наместников добром. Было оговорено также еще одно: если Михаил Тверской посмеет напасть на московскую землю - быть ему биту от Дмитрия, и Ольгерд не должен вмешиваться.
Враги ушли, оставив поле несостоявшегося сражения. Дмитрий отходил последним, отягченный думами о Рязани и главной заботой - об Орде. А Рязань... Никак не мог он понять князя Олега: живет под боком у Орды, всех предков его Батый вырезал звероподобно и землю пустошил многократно сам и его потомки, благо лежит она под боком у всех разгульных орд, а он, Олег, не может переломить себя - не может приложиться к Москве, дабы стоять во веки веков заедино. Знать, кровь подданных своих, муки людские ставит ниже власти и гордыни своей. За что же чтит его смерд земли рязанской? Где же бог? Что внушает Олегу всевышний?
У безымянной речушки великий князь пожелал отслужить панихиду по найденному в кустарнике молодому вою - пятьдесят седьмому, павшему в сражении со сторожевым полком Ольгерда. Отец Митяй со всей страстью отслужил панихиду, еще раз показав свое уменье и порадовав князя. Дмитрий чувствовал какое-то неудобство перед всей Москвой за то, что малоизвестного священника приблизил ко двору своему да еще сделал печатником княжества, и потому всякое богослужение Митяя становилось как бы платой людской молве.
После панихиды впервые за весь поход Дмитрий повелел открыть во всех полках бочки с бражным медом, взятые с собою для особого случая, и этот случай, мнилось ему, наступил: Ольгерд, Михаил и мелкие князья временно повержены. Полку Пронского пить не дали, он был направлен в сторожу: Дмитрий не доверял даже перемирию, а напиться смогут и на другой день.
От речушки отъехали за полдень. Далеко впереди, позади и по крыльям шли на рысях сотни сторожевого, а за спиной великого князя, за горластой стаей бояр, полк Монастырева то причитал в отдельные голоса, поминая павших сотоварищей, то вдруг запевал вразнобой что-нибудь раздольное.
Бояре постарше гудели за спинами князя и Бренка:
- Петух старой, а еще на нас кинулся! - кричал Шуба про Ольгерда.
- Подергать бы перья-та - ведал бы нас! - горячился воевода Свиблов.
- А и то подергали!
- Истинно! Митька Монастырев пораскрошил целый полк!
- Нас не было, а то бы не так ишшо! - хорохорился Шуба.
- Обозы побрати надобно, а уж потом отпуска-тк! - хитро прокаркал Кочевин-Олешинский.
Они кричали, а Дмитрию все виделся плащ-мятель, на котором несли к могиле молодого воя. "Как на плащанице..." - греховно подумалось Дмитрию, но он не вздрогнул, не убоялся кощунственной мысли, бывшей в сравнении том.
5
Узнав о трудном для Твери перемирии, Михаил Кашинский, недавно и со страстью целовавший крест пред иконой богородицы на верность Михаилу Тверскому, вновь сложил с себя крестное целованье и отъехал к Москве - от греха подальше. Приехал он с жалобами, что-де не все вернул ему Тверской, что побрал, плакался и чего-то ждал.
Дмитрию неприятен был этот слабый духом князь. Невелик уделом, но велик обидами, он то и дело жаловался, менял хозяина, и, если бы не такое трудное время, когда и Тверь, и Литва, и Рязань, и Смоленск, и Брянск, и особенно опасная Орда не грозили ежечасно Москве, не стоило бы время терять на Кашин.
Шесть недель выжил Михаил Кашинский на дворе московского великого князя. Чего ждал? Все реже и реже приглашал его Дмитрий к столу, и вот как-то за трапезой Михаил встал, поклонился хозяину и проговорил:
- Надумал, Митрей Иванович, в Орду съездить! - Потом поклонился митрополиту Алексею, бывшему в тот час за столом, и попросил того: Благослови, святитель наш!
Дмитрий благосклонно отнесся к словам удельного князя. Он не опасался наветов с его стороны, не видел в нем и соперника, он смотрел на него как на слугу своего, способного высмотреть в Орде тайные движения.
- Есть ли, княже Михайло, серебрецо в дорогу? - только и спросил Дмитрий.
Удельный князь помялся, и Дмитрий решил дать ему в подарок хану и Мамаю что-нибудь стоящее.
- Доедешь до Орды, узришь Сарай, Мамая самого, да присмотрись, чем ныне живы ордынские пределы... Нет ли свары великой, кого Мамай ханом на трон готовит... Погляди, княже Михайло, и приезжай до Москвы.
- Я на Михаилу Тверского пожалуюсь хану и Мамаю...
Дмитрий хлебал квас с луком и репой, густо заправленный сметаной. При этих словах он опустил ложку на стол, подумал и покачал головой:
- Орда внемлет не слову, но злату.
- Я бы княжества всего не пожалел, токо бы сокрушить Тверь!
- Во, во! Так! Орда туда и правила Русь полтора столетья: разорить и поссорить, а потом и голою рукою нас взять, нага да издыхающа, что лист придорожной сорвать... Ну. да уж съезди, коль душа велит!
Через три дня Михаилу Кашинскому нагрузили воз подарков для Сарая, стража была у него своя, и проводили по Ордынской дороге.
Дмитрий выехал верхом до окраинных слобод и все дивился: всю жизнь удельный князь терпит от Михаила Тверского, а сколько в нем живости, сколько огня в глазах, видно жить собрался долгие годы... Дмитрий не завидовал ему, поскольку сам пребывал в том молодом возрасте, когда о летах еще и не думается, но привык отмечать соратников своих со стороны. Сколько их уже собрал он, сколько князей привел под руку свою за последние годы! Сколько городов, сколько княжеств удельных, в его годы к Москве приклонившихся, и каждое пчелою трудовою несет свой вклад в казну великокняжескую, в общее дело княжества Московского, и тут уж нет малых и великих - все приметны, даже Кашин с его малою силою за Москву предстательствовать едет.
- А куда ты, Михаиле Васильевич, узду тянешь?
- Великое желание пояло меня: восхотел я прежде Орды преклонити колени в обители преподобного Сергия.
Обоз и конные приостановились в смущении: если заезжать в Троицкий монастырь, то надо возвращаться и ехать через Мытищи, а возвращаться худая примета...
- Михайло Васильевич, ты уж на возвратном пути посетишь Троицкую обитель, - спокойно, но твердо посоветовал Дмитрий, и удельный князь послушал.
Они простились сердечно. Сошли с коней и после троекратного поцелуя отступили по шагу и поклонились друг другу большим обычаем. Удельный князь прослезился и долго оставался безутешным. Что-то тяжелое запало и в душу Дмитрия.
Не знали они, что видятся в последний раз.
* * *
В тот же день Дмитрий стоял в церкви. Новая весна уже миновала, но снова, как и два года назад, лето грозило засухой. В селе Даниловском, при котором стояла церковь, напала на людей моровая язва, предвестник грядущих бед, и в церкви было полно народа. Накануне в селе до смерти забили пожилую женщину, пришедшую из Березовой слободы, - обвинили в волхвова-нии, она-де повинна в язве моровой и сухости лета. Священник вышел к миру с поучением. Он видел перед собой великого князя, но не смутил его пресветлый лик Дмитрия.
- ...утвердитеся и с радостью примите божественное писание. А вы все еще держитесь поганского обычая, волхвованию веруете, биёте, жжете, топите невинных людей.
- Грешны, батюшке!.. Грешны-ы!.. - послышалось из толпы.
- Не нам ли оставил премудрое слово свое Серапи-он Володимерский:
"Ежели кто сам не бил, не топил и не жег, но был в сонме с другими в одной мысли, и тот такой же убийца, ибо кто мог помочь, да не помог, все равно, что сам велел убивать. В каких писаниях вы слышали, что голод и язвы моровые, дожди обломны и суши великие идут на землю от волхвования? И наоборот, если вы волхвам верите, то зачем же вы побиваете волхвов, неразумные? Скорблю о вашем безумии. Умоляю вас: отступите от дел поганских. Если хотите очистить город от беззаконных людей, то очищайте, как царь Давид очищал Иерусалим: он страхом божиим судил, духом святым прозревал. А вы как осуждаете на смерть, сами будучи исполнены страстей? Во имя чего подымаете десницу свою на себе подобных? Правила божественные повелевают осуждать человека на смерть по выслушании многих свидетелей, вы же во свидетели поставили воду! Речете: начнет тонуть - неповинна, ежели поплывет - ведьма! Но разве диявол, видя ваше неразумие, не может поддержать ее, дабы не тонула, и тем ввести вас в душегубство? Устыдитеся! Свидетельство человека отвергаете, а идете за свидетельством к бездушному естеству - к воде!"
Дмитрий выслушал проповедь, не приметив времени, удивляясь глубине и простоте мыслей.
Из церкви выйти удалось не скоро: народу после Дмитрия и его свиты набилось столько, что давка была даже на паперти. Когда у алтаря стало повольней, Дмитрий хотел было войти, но передумал и спросил Бренка:
- Кто этот священник?
Бренок спросил в народе, и ему хором ответили; : - То же отец Сергий служил! Радонежский!
У церкви толпа не расходилась. Увидев великого князя, многие пали на колени, закланялись, но когда малая Князева дружина отъехала и Дмитрий оглянулся, то со смешанным чувством ревности и удивления отметил, что толпа все так же стоит у церкви, ожидая выхода и, должно быть, благословения преславного старца. Помнилось, еще отец, князь Иван, говорил незадолго до смерти, что живет в лесах, близ села Радонеж, вотчины Серпуховских, великий праведник. Сам Дмитрий не раз сбирался съездить туда, да все как-то недосуг было...
Отец Сергий служил в монашеском чине и босиком. Ноги его от хождений были избиты и теперь, когда Дмитрий сидел в седле, казались ему особенно многострадальны и святы.
- Михайло!
- У стремени, княже!
- Надобно в Троицкую обитель коня доброго отослать, не то отец Сергий ноги все посбивает.
- Отберем, княже!
У села Кадашева навстречу им дикой стланью летела сотня конных. Капустин опередил всех. Он был е рубахе без опояски, без шлема и меча.
- Княже! Татарва под Рязанью! Дмитрий приостановился и с минуту молчал.
- Бренок!
- У стремени, княже!
- Скачи к тысяцкому, пусть подымает черные сотни - на конях и пеши - и идет следом за мною и стремянным полком. А ты, Григорий, накажи десятникам своим, дабы все бояре ко мне ехали немедля же!
- А иные полки? - спросил Капустин. - Посылать ли в уделы?
- Пусть в спокойствии пребудут покуда... Вот ужо узрю татарву... Михайло!
- У стремени, княже!
- А наперед того накажи Монастыреву с Кусако-вым, пусть сей же час скачут в земли порубежные со сторожевым полком. Припасы следом пущу от двора своего.
- Исполню, княже! - уже на скаку отозвался Бренок.
- Пусть ждут меня на Оке!
- Исполню-у-у!.. - донеслось издали.
"Ну вот и нашли на Русь... А ведь ни сном ни чохом - не было предвестья,.." - рассеянно и почему-то спокойно думалось Дмитрию. Он вообразил, как войдет сейчас в горницу к Евдокии, возьмет на руки любимца своего, Василия, родившегося в декабре, покачает на ноге, как на коне, старшего, Даниила, а потом уже выскажет жене, что вновь надобно отъехать в порубежные земли, теперь уже к полдневной стороне, к ордынским ветрам... Останется она опять, отяжелевшая чревом да с камнем на сердце, будет часами, днями стоять у оконца своей половины и смотреть на Рязанскую дорогу, за Симонов монастырь, будет сердцем замирать при каждом пыльном облаке вдали, станет со страхом ждать смертных повозок - все будет так же, как было в годы, недавно минувшие, как было тут в годы старые при отцах, дедах.
Уже в Кремле, у Чудова монастыря, нагнал его Бре-нок, осадил каурого в темных затеках пота, выпалил:
- Княже! Тысяцкого нетути!
- Где он? - строго спросил Дмитрий, зная, что без тысяцкого тяжело раскачать подручный ему черный народ: мастеровой люд на рать неподатлив, горланы, а крестьян не борзее...
- В вотчинные деревни отъехал намедни!
"Вот так всегда: нет ворога на порубежье - тысяцкой по всей Москве красуется, а как розратие грянет - сыщи его!" - угрюмо подумал Дмитрий, но дело не ждало, и он повелел:
- Скачи к ближнему воеводе, к Тимофею Васильевичу, пусть он за брата своего полки наряжает!
* * *
Татары отошли к Рязани. Волчьей ненасытной стаей рыскали их полки по многогорькой рязанской земле. Стремительные, неуловимые, они уклонялись от больших сражений и, наскоро насытившись, отходили, будто укрывались в логове, дабы перележать какой-то срок, переварить заглоченную пищу, а потом вновь объявиться, нежданно и яростно ударить.
Все лето простоял великий князь Московский на берегу Оки, оберегая свою землю, устрашая полками своими степные несчитанные тьмы, и все лето ждал, что приедет к нему князь Олег Рязанский, что сядут они с ним в шатре голубом и по-братски думу еду мают о днях грядущих, о том, как беречь заедино русскую землю... Нет, не приехал Олег, не сломил гордыню, не повиновался воле Москвы (а сбежать из Рязани, бросить столицу и княжество то не стыдно!). Дмитрий сам отправил послов к нему с приглашением, но смолчал Олег, видно обиду держал за то, что московские полки брали летось Рязань и сидел в ней рязанского роду новый князь Владимир Про"ский. А для чего Дмитрий ставил Пронского? Для своей ли гордости или корысти? Да все для того же - для единения во имя крепости земли русской. И понял тогда Дмитрий, что с Олегом не быть ему в дружбе, и это на долгие годы легло меж ними. .Дмитрий не станет больше воевать рязанскую землю, ведь война, как ни крути, насилие над людом православным: попробуй удержи воев, когда руки их кровью обагрены! Крестьянин с копьем и тот от брани добытку ждет, но подумалось ли хоть единый раз: с кем стравлен, кого обдираешь? И снова - в который уже раз! - вспоминался ему собачий загон на Глинищах у избы бронника Лагуты, как тешились отроки собачьей дракой...
С Оки можно было бы уйти еще на ильин день, под жатву - хоть тут успеть, коль сенокос простояли без дела! - но нерадостная весть из Орды остановила Дмитрия. Владыка Иван доводил: в Орде на троне Мамай! Со времен Чингиз-хана на трон ордынский избирался только прямой или дальнокровной линии наследник Чингиз-хана, а тут - неведомый кочевник, выбившийся в темники! В этом-то и виделась Дмитрию опасность. Такой, придя к власти, все сметет, дабы утвердить себя еще крепче, дабы убедить всю Орду, что настало новое время, когда сила, вероломство и смелость прокладывают путь к трону. Епископ Иван довел через своего вестника, что Магомед-хан будто бы. был убит прямо в гареме. Мамай вошел туда с Темир-мурзой, повязал хана и всю ночь провел с его женами на глазах у того. Умер хан под ногой Темир-мурзы. Мамай будто бы поднес любимцу громадную золотую чашу заморского вина, и, пока богатырь медленно пил то золотое ведро, нога его стояла на горле Магомед-хана. По Сараю кричали, что само небо еще в тот год черного солнца требовало смерти хана...
Дмитрий помнил, как не желал Мамай, еще будучи темником, чтобы Дмитрий получил ярлык на великое княжение. Что отныне створит треокаянный? Покуда наслал своих на землю рязанскую. Что это - натаска собак или звериная затравка?
На успеньев день [Успеньев день - 28 августа] решил вернуть полки домой, оставив крепкую сторожу - полк Монастырева да ранее посланный Промского.
Великий князь Московский отъезжал с тяжелым сердцем, и только в пути, у самой Коломны, когда он выехал далеко вперед и пробирался перелеском, Бренок окликнул:
- Княже! Зайчонок!
Малый серый комочек, недели две пролежавший в материнском логовце, вышел искать счастья.
- А ведь это, Михайло, листопадничек, - заметил Дмитрий и впервые за последние недели широко улыбнулся. - Отец говаривал: коль зайчиха третий помет вершит - быть зиме легкой!
- Дай-то бог! - широко перекрестился Бренок.
Они тронулись в путь, подпираемые стремянным полком, и у обоих на душе разъяснилось: Дмитрия ждала Евдокия с сыновьями, а Бренок весь извелся по боярыне Анисье.
Бояре узнали о приезде великого князя поздно и потому прискакали навстречу почти в самой Москве, у Симонова монастыря. Свиблов сразу налез со своими ти-унскими хлопотами. Дмитрий слушал его, не перебивая. Все сложилось минувшим летом не так худо, как ожидалось. И урожай кой-какой удалось собрать, и народ мёр немного, и кони, вновь отогнанные к землям полу-ношным, выходились в добрые табуны, и ногайские торги будут дешевы и казне прибыльны от ногайского клейма [Ногайское клеймо - пошлина за продажу кочевниками коней в Москве]. Неприятным было лишь одно известие: Михаил Васильевич Кашинский, пробыв в Орде, вернулся оттуда чуть живой и преставился.
Дмитрий понял, почему он не приехал в Москву и на Оку и не поведал об Орде, понял, что снова придется схватиться с Тверью из-за Кашина, но понял также и то, что князь был отравлен в Орде как союзник Москвы. Мамаево дело...
6
С весною год от года все живей становилась дорога на Переяславль, лежавший на северо-востоке от Москвы, но не этот древний город выводил конного и пешего на дорогу, а тихая, лежавшая за лесами Троицкая обитель, как раз на полпути от Москвы, в восьми десятках верст. От этой дороги на север, в гущу лесов, уводила когда-то неприметная тропинка, с годами становившаяся все шире, в путанице еловых корневищ. Весенними и осенними дождями перемывало тропку, пересекало ее ручьи с дикими, урывистыми после потоков берегами, но чьи-то руки укладывали слеги-переходы, кто-то облюбовывал придорожные пни и поваленные деревья, крошил птицам хлеб, отдыхая и набираясь духу вблизи монастыря. Оживало за перелеском и село Радонеж, вотчина князя Владимира Серпуховского, по избам того села постоянно разбредались странники со всех княжеств, выжидая благословения игумена Сергия. В ту весну им пришлось ждать долго.
Акинф Пересвет встречал тут четвертую весну. Теперь он носил новое имя - Феодор, оставив за порогом обители не только имя свое, но и всю прежнюю жизнь, с которой он прощался в то жаркое лето, обходя княжества, города, монастыри. И вот уж прошли первые-годы затворничества и отец Сергий, не хваля и не поощряя его ранее, вдруг заявил, что в эту неделю будет свершен над новоначальным монахом Феодо-ром Пересветом обряд нового пострижения великая схима...
В то утро Феодор Пересвет рано окончил свое дело: вынул хлебы до обедни, сложил их на гладкие кленовые полицы, покрыл чистой холстиной - на всю неделю хватит братии и нищим! - и вышел из пекарной избы на волю, притворив дверь от мух. Он был неспокоен в последние дни, не понимая, откуда закралось к нему это греховное чувство. Он забывался, порой даже на молитве, ловя себя на самолюбивом вопросе: что створилось во мне? Он догадывался, что все это началось со слов игумена, а братья так посмотрели на Пересвета, будто он отнимает у них кусок хлеба. Как же! Пересвет-хлебопек раньше других получит новое пострижение и высший иноческий чин. К тому ли стремился он, уйдя от мира, чтобы выделяться среди братии? Он, потомок боярского рода, развеянного междоусобицами и войнами, мог бы обрести новую жизнь и новые имения, согласись он служить великому князю, но душа, страшившаяся крови, искала покоя, а в покое этом раздумий. И не ведал молодой монах, что это-то и будет одним из самых тяжких испытаний, ибо думы - та ноша, которую не сбросишь. В трудах он уламывал силу свою, но, бывало, встречал женское лицо, глядевшее на его светлую курчавую голову, на всю его могучую молодую стать, и еще трудней становилось от взглядов тех. Каялся он отцу Сергию в греховных помыслах, и тот отпускал ему сей грех, провидя, что пагубное искушение будет терзать его еще долгие годы. Порой ему снились тихие и ласковые сны, го будто бы мать дышит ему в затылок, трогает губами волосы и шепчет что-то, то вдруг почувствует он руки отца, осторожно снимавшие его с седла настоящей взрослой лошади... Любил Пересвет лошадей, особенно ту, белую, из самого-самого детства, на которую впервые посадил его отец. Говорили, что на той лошади отец и был убит в каком-то походе...
Нет, яркая, дружная весна наводила тоску еще и оттого, что ушел из монастыря его духовный брат, Ослябя. Отпросился у игумена и ушел в полунощные страны. Наслушался прелестных речей от странников, что-де есть земля, где не заходит летом солнце, и там - рай или та дорога и те врата, кои ведут в райскую землю... Эти рассказы и Пересвет слышал. Вчера богомольцы, судача за воротами монастыря о том же, ввергли в беспокойство многих.
Пересвет вышел на середину монастырского двора, окинул взглядом два десятка низких строений - кельи, дворы, пекарня, бревенчатый забор, а в углу, на высоком месте, на маковце, - церковь Троицы, уже потемневшая, но еще совсем новая. Там ризница понемногу полнится серебром, ризами, окладами икон и самими иконами греческого и русского письма. Слышал Пересвет, что будто бы в Москве, в Андроньевом монастыре, ученик отца Сергия Андроник приютил иконописцев и завещал после себя хранить келью богомазов, щадить и любить отроков, кои склонность имеют к благолепному делу иконописи. В Троицкий монастырь, как старшему брату, присылают оттуда иконы.
Монахов не было видно. Ведра воды на скамьях около келий были полны наносил сам игумен для всех и ушел в лес, где ему думалось, должно быть, легче, ясней. А за воротами опять богомольцы. Все тот же голос, как и вчера, но, видимо, новым людям вещает о пречуд-ной и таинственной земле, куда ушел любимый брат Ослябя:
- То слыхивал я от людей новгородских. Есть, есть на грешной нашей земле рай! Тамо светло без солнца, и свет ровной да великой стоит над горами. Егда пошел един новгородец на светлую гору, глянул за нее, воссиял лицом и смехом радостным рассмехнулся да так и ушел туда без возврату. А те, что внизу были, послали еще одного - и тот тако же воссиял, рассмехнулся и на вернулся. И вот послали они на ту дивну гору третьего, к ноге веревку длинную привязали. Токмо он достиг вершины, токмо рассмехнулся да хотел бежать туда, а снизу-то его веревкой возьми да и потяни, дабы расспросить. Притянули, а он уже мертв...
Пересвет отошел от ворог, но в них застучали, решительно, как никогда не стучат богомольцы. Пересвет отворил. В воротах стояли трое юных воев. Кони их под седлами были привязаны в стороне, у мшаника, где зимой монахи держат колоды с пчелами - новое дело на Руси, домашние пчелы... Рядом с конями воев стоял белый конь без седла, но в уздечке, отделанной серебром.
- От московского великого князя! - весело, по-мирскому открыто воскликнул Тютчев.
- И чего надобно православным?
- Надобен преподобный Сергий!
Тютчев стоял перед монахом и как-то совершенно потерялся видом своим рядом с громадной фигурой в рясе. Он казался вдвое ниже и вдвое тоньше этого крупного человека. Тютчев назвал игумена "преподобным", чем польстил Пересвету и всему монастырю: ведь так называют лишь святых или пущих праведников после смерти, а при жизни...
- Преподобный Сергий удалился в лес, а братия - вся во трудах: кто пасет, кто рубит дрова, кто ушел в кузницу в Радонеж сохи править.
- Московский великий князь прислал преподобному Сергию коня. Возьми его.
Пересвет поклонился.
- Квашня! Веди Серпеня!
- Серпень... Вельми красно назван... И конь вель-ми добр - крутошей, подборист, - тихо говорил Пересвет, любуясь необыкновенно красивым конем. Войдите в обитель, отдыхайте на паперти, на услонце солнечном, а я схожу за преподобным.
Пересвет вышел за ворота, ответил на поклоны богомольцев, заметив среди них ретивых говорунов, беспокойных и дерзких, спустился к реке Кончуре и пошел берегом до старой ели, от которой шла тропа к лесному озеру. И получаса он не шел, да того времени не заметил, как понял, что пришел к месту и надо искать отца Сергия не торопясь. Всякий раз, когда Пересвету приходилось идти сюда за настоятелем, представлялось ему то время, когда никому не известный ростовский человек Кирилл, вконец разоренный, поселился в сих небогатых местах с детьми. Средний, Варфоломей, рано отдалился от мира, уйдя в глушь лесов, и долгие годы жил отшельником, пока не проведали о нем люди и не пошли к нему братья по духу. Недалеко от его лесной хижины и был основан монастырь. Варфоломей постригся, стал Сергием, настоятелем монастыря. А монастырь - двенадцать келий, срубленных каждая своим хозяином, да деревянная церквушка, которую братья взградили сами. Жили порознь и порознь держали свои пожитки и свое серебро. Разных людей принимал игумен Сергий, а когда он заставил слить воедино все пожитки, все серебро, многие покинули обитель. Вот тогда-то и стал игумен ciporo отбирать иноков, ввел строгую жизнь без излишеств, наполненную трудами и молитвой. Еще при князе Иване пошла гулять по всем княжествам, по всей русской земле слава о монастыре Троицком. И пошли сюда люди. И поскакали вестники от князей, от бояр, от митрополита с просьбой прийти, рассудить, унять церковную или княжескую власть. Шли сюда за благословением, шли со скорбью, с радостью, с сомнением. И он выходил из обители все чаще и чаще, усмирял, уговаривал, произносил горячие проповеди, твердил князьям о печали и проклятье земли русской - о ее разъединении. Он отказывался от лошадей, всюду ходил только пешком, проделывая порой сотни верст. Вот и в эту весну проходил больше месяца, оставив монастырь на братью - на келаря и подкеларя, на казначея, на устав-шика, на любимого хлебопека Пересвета. Корил князя Михаила Тверского, а потом корил в Новгороде посадника, московского наместника и старост всех пяти концов аа то, что снова выпустили на разбой ушкуйников, творящих беды не только в землях запредельных, но и в своих, как было это в шестьдесят седьмом году. Вернулся игумен еле жив, со сбитыми ногами, исхудавший, оборванный. Принес книги греческого и русского письма, зимой станет поучение говорить братьям - времени вдосталь... А ныне вот удалился в лес, видимо соскучал по зверям своим, да и паломники вчера ввечеру сильно опечалили его нескромными речами.
Игумен Сергий сидел на толстой валежине, а перед ним, за пнем, стоял на задних лапах медведь и ел с высокого пня хлеб. Видимо, хлеб был медом обметан, потому что медведь захлебывался слюной. Крупный зверь, почти черный, серебрился матерой шерстью, был, видимо, крутого нрава, но смотрел на старца ласково. С этим медведем игумен дружен много лет, с той давней поры затворничества одинокого... Пересвет знал, что не следует подходить близко. Он постоял некоторое время над спуском к озеру, посмотрел сверху на седую голову старца, невольно сравнил ее с седым, серебристым загривком медведя. Игумен сидел перед медведем прямо-спинно, величаво. Он был худ, тонок костью, и если бы не высокий рост, заметный даже тогда, когда игумен сидел, то его можно было бы принять за отрока.
- Отче Сергий! - негромко позвал Пересвет.
Старец медленно повернул голову, и открылось бледное, в продольно павших складках тонкое и сухое лицо, казавшееся еще длинней от узкой седой бороды, редкой, очесанной временем. Пересвет понял, что игумен внимает ему, пояснил:
- Там от великого князя Московского.
Медведь забеспокоился, заводил мокрым носом, взревел, учуя стороннего человека, седой киршень вскинулся на загривке, но от пня мишка не отходил, держал его обеими лапами и торопливо лизал протекший на него мед.
- Изыди, Феодор, не трави зверя, - послышался крепкий спокойный голос - Я в сей час приду, ждите.
"Ждите..." Он будто бы знал, что ждать его будут не один и не два человека, а много, и не ошибся: на берегу, в полверсте от монастыря поджидала небольшая толпа богомольцев. Ее привел на берег, дабы перехватить игумена, стригольник Евсей, посланный своим духовным наставником Карпом из Новгорода. Пересвет тоже не пошел дальше берега, чтобы не оставлять на этой полверсте отца Сергия с толпой, разожженной стригольником.
- Идет. Идет! - поднялся ропот. Посымали шапки.
- Ага, идё! - изрек Евсей и крепче натянул на голову свою круглую баранью аську, после чего стригольник ощерился в улыбке, излучив морщинами широкое конопатое лицо, сощурился и вышагнул навстречу знаменитому праведнику.
Игумен приближался, опираясь на самодельный посох, босой, прямой и бесстрашный.
- Отче Сергий!
Игумен не обратил внимания на этот возглас Евсея, приостановился, чтобы осенить всех крестным знаменьем, и только после этого глянул сверху на низкорослого человека.
- Чем смущена душа твоя? - спросил он кротко.
- Наставник мой, Карп, велел испросить: коли праведники духом своим сильны, к богу близки и примерны в делах своих, то почто праведники те от людей бегут? Почто жить им в пустынях, лесах да пещерах?
- Ядовит язык твой, сыне... Скажи мне: есть ли при тебе серебро?
- Звенит помалу.
- Где ты носишь его? Чему дивишься? Отвечай!
- На шее, в малом тобольце.
- А почто не во длани носишь, открытой всем?
- Во длани носить - серебра не видать: развеют его желанья свои и людской глаз.
- Истинно так, сыне... Но серебро - тлен. Я же реку: духовная ценность вечна, нетленна, но и хрупка, и всяк норовит коснуться ее, а потому хранить ее надобно строго, неприлюдно, дабы не истрепали ее всуе, дабы от рук нечистых не истаяла она. Да и времена ныне смятенны. Внемлешь ли словам моим?
Евсей задумчиво приумолк. Шапку он еще крепче, обеими руками прижал к голове. Игумен снова благословил толпу - двух крестьянок, убогого горбуна и четверых еще, что были с Евсеем.
- Отче Сергий! - воскликнул Евсей, увидав, что игумен пошел в сопровождении Пересвета, но старец не остановился, а лишь повернул на миг голову, слушая. - Поведай: ладно ли деют попы, что на крестьбинах, похоронах да свадьбах мед бражкый пьют, а в проповедях не велят того мирянам? Почто попы венчают и развенчивают не пораз за посул великой?
- Отринь, сыне, приход его и внимай тем, кто праведен.
- А праведен ли епископ, еже весь чин его на мзде поставлен? - Евсей забегал вперед то слева, то справа, при каждом вопросе старался заглянуть в лицо игумена.
- Праведен тот, кто жив трудом своим и словом, услышанным из божьих уст.
Между тем толпа разгоралась и при каждом новом вопросе Евсея и ответе игумена все горячей выказывала свой интерес. Горбун же кричал, непонятно и дико, махал руками на Евсея, стараясь унять еретические речи.
- Мой наставник, Карп, всех попов отринул! Всех епископов и самого митрополита!
- Почто так? - не выдержал и-спросил Пересвет. Евсей глянул на него, с опаской забежал на другую сторону, слева от игумена, и ответил:
- Понеже все они церкву божию себе в корысть обратили, превратя дом богородицы во сундук бездонен! Попы - разрушители веры христовой! Достоит ли при-мать от их таинства святые, коль сами они обычаем похабны?
Пёресвет вспомнил ту ночь, ту ночевку в сторожке Симонова монастыря, речи стригольника Карпа - тот говорил то же, только был еще непримиримей и злей, а речи о вере были еще крамольней и страшней.
Но вот уж и монастырь, богомольцы у ворот. Какой-то боярин привязал лошадь под дорогим седлом у коновязи, а телегу, груженную мешками и кадушками, подправил к самым воротам.
- Отче Сергий! - воскликнул боярин. - Благослови раба божия Никиту да приими дары скромны: рожь, пшено, мед пресной и сыры.
Игумен приблизился к нему и долго крестил его, потом твердо сказал:
- Дары отвези ко двору и раздари тем, что трудится о них, но гладом истощает себя, - рабам и рабыням, детям и внукам раздари.
Он растворил ворота, оставив их настежь, и оттуда, со двора, пахнуло тонким запахом печеного хлеба.
- Удались ли хлебы ныне? - спросил игумен хлебопека.
Пересвет не успел ответить, что хлебы удались и хватит их на братию и нищих.
Над Троицкой обителью раздался колокольный звон и потек по реке, над лесом, достигая села Радонежа и созывая к обедне монахов и мирян.
* * *
От Князева подарка, от коня, отец Сергий не отказался, но и ездить на нем. не обещал. Велел отвести ему лучшее стойло, в плуг не впрягать, а следить за конем поставил опять же Пересвета. Этот инок исправно пек хлебы, главной же работой была конюшня, заготовка сена, овса на зиму, пастьба летом, и все это Пересвет делал исправно и радостно.
После обедни посыльные великого князя - Тютчев, Квашня и новый их сотоварищ, принятый ими вместо погибшего Семена, Яков Ослябя, засобирались в Москву. Не по душе, видать, молодым Князевым дружинникам тишь монастырской обители, лучше они припоздают, заночуют в какой-либо деревне, посидят у костра на берегу реки... Однако игумен Сергий не пожелал их отпустить спроста, не расспросив хотя бы о делах мирских, княжеских, о событиях, уже волновавших княжий двор, мир и монастыри.
- Во здравии ли отец твой? - спросил игумен Якова, но ни словом не обмолвился о брате его, иноке Родионе, ушедшем куда-то на Двину или дальше искать рай на земле.
- Болен, батюшко, - потупился Яков.
Старец внимательно рассмотрел его - суховатый, костистый, голосом, однако, крепок, он походил на брата своего. "Вернется ли?" - подумалось игумену. Посыльные сидели на низком крыльце игуменской кельи. Слушали весну, слова роняли негромко, обдуманно, как могли, опасаясь не угодить отцу Сергию.
- Вернулись ли сын Вельяминова с Некоматом из Твери?
После смерти тысяцкого Василия Вельяминова в минувшем году сын его Иван не был поставлен на место отца: великий князь упразднил высокую должность тысяцких на Москве. В обиде Иван бежал в Тверь.
- Тут неведомо, отец Сергий, кто кого сомутил - Иван Некомата-сурожанина или тот Ивана, токмо слышно было, что-де Михайло Тверской принял их с лю-бовию, а ныне, после пасхи, напровадил будто бы в Орду, - отвечал Тютчев степенно и значительно добавил: - Надобно внове ждать послов с ярлыком ханским в Тверь.
Игумен Сергий, ходя по Руси, озабочен был теми же мыслями, даже грамоту послал епископу Тверскому, дабы тот унял князя, отвратил его от пути братоубийственного, по которому опять пускался князь.
Яков Ослябя томился больше сотоварищей: ему и оставаться тут было тяжело и хотелось спросить, где жил брат его, и старый игумен разгадал молодого воина.
- Поди, отроче, во-он в ту келью, что перед последней поставлена, указал он сухой ладонью в конец двора. - Поди, то келья брата твоего, никто там не живет. Тешу мыслию отрадной себя: вернется он в Троицку обитель, Яков вышел, поклонясь. Тютчев и Квашня степенно молчали, посматривая на затравеневший весенний двор, на позеленевшие, взявшиеся мохом бревна забора, стоймя врытые в землю.
Солнце клонилось к западу, Тютчев сделал знак Квашне, молодые вой поднялись и испросили благословенья.
Пересвет затворил за ними ворота и постоял, смотря им вслед. Вот поедут эти вольные молодые вой, будут перекликаться в дороге со встречными, улыбаться женщинам и петь мирские песни... А наступит час, они сядут на своих коней и устремятся в лихой скачке на ворога и сгинут в брани лютой вот им и рай небесный и вечная память на земле.
Вечером он ходил во мшаник, где ночевали вповалку богомольцы, - носил им хлеб и квас и наслушался престрашных рассказов о разбое ушкуйников, о душегубстве на дорогах. Эти рассказы, и уход Осляби, и ежеве-сеннее томленье по мирской жизни, растревоженное появлением в обители молодых воев, но особенно слова Евсея надломили в душе Пересвета что-то такое, к чему ранее опасался прикасаться.
Когда он вернулся, затворив ворота, и направился было в свою келью, поеживаясь от весеннего холода, от тумана, накатившего на обитель с реки, как всегда, после захода солнца, то заметил в церкви, через растворенную дверь, свет одинокой свечи. Приостановился, хотел зайти, но устыдился зачем мешать игумену? Так бы и ушел, но старец появился в дверях, посмотрел на инока и позвал.
Внутри церкви было совсем темно, туда и днем-то мало втекало света сквозь волоковые оконца, а в тот час горела лишь одна сальная свеча и было так тихо, что слышалось шипенье сала, в котором сгорала шерстяная крученая нитка, да тяжелое дыханье Пересвета.
- Феодор! Здесь токмо бог и мы... Отвори душу - и снизойдет благодать облегчения.
- Ты видишь, отче, душа моя смятена... Вот уж четвертую весну бури навещают меня. Зиму креплюсь молитвою, а как по весне приходят миряне, я журавлю-зимушнику подобен - рвуся к ним глазама и ушама, как сей день... Отче! Поведай мне пред иконою; почто так творится на Руси - по дорогам смертоубийство утвердилось, развратников веры люди слушают, не убо-ясь греха. Князья да бояре в кровавой купели землю крестят, а перед смертию постригаются в монахи и мрут с лицом преспокойным, ибо, греша всю жизнь, они за мало время в иночестве отмаливают грехи свои. Мне презренны слова стригольников, но и я бьюся в мелком недомыслии своем, страшась спросить тебя, отче...
Старый игумен стоял перед Пересветом, спиной к царским вратам. Он стоял со свечой в руке и смотрел на инока неистовым взглядом проповедника.
- Исповедуйся, сыне! Не оставляй в себе сомнения, они стравят душу твою, рже подобно...
- Скажи мне, отче, каким грехом великим прогневил бога народ? За что томим он неволею?
- О грехах да не грешным вопрошати... Удел смертного - замаливать грехи. Не отступи от заповедей! Мы, слуги дома божия, богатства тленного избежав, верою творим благо.
- Отче... Сыми камень с души многогрешной... Поведай, почто вера наша, праведна и воссияпна в веках, иных вер превыше и чище, но почто она пред ворогом безбранна и души ископыченны еще ниже смирять велит? Зимою ты твердил нам, как явилась на Руси вера, како несли ее из земель греческих... Грешен, отче!..
- Говори!
- Не подменили ли ту веру в пути? Не злым ли промыслом то изделано, дабы смирить нрав огневой древних русичей и тем обороть необоримых?
Игумен не ответил. Он медленно повернулся к иконе, укрепил свечу, стал молиться стоя, но страстно, сбивчиво, повторяя одни и те же слова: "Укрепи помышление мое..." Но вот он повернулся. Лицо оставалось в тени, а голова была охвачена светлым ореолом - то свеча высветлила белый, как пух, оклад волос.
- Престрашны слова твои, иноче Феодоре! Помни писание: неправедный, отступив от веры в гневе или сомнении своем, во братоубийственных яростях погибнет! Крепка ли вера, вопрошаеши ты, коли она, смягчая нрав народен, вселяет в сердца любовь? Да! Единственно крепка! Она - опора во дни мира и в час брани великой, ибо опорою и надежей земли не та десница станет в смертный час, коя с колыбели меч держит, но та, коя, благо творя, землю украшает, ближнего тешит, в той деснице меч крепче, ибо ведает она, за что меч тот подъ-емлет. В годину скорби и брани едину опору храни - веру, помни писание: воссияет она и над единомыслием лукавства смешанных языков, движет праведником и во младомысленном чаде будущий день крепит!
Пересвет опустился на колени. Игумен переступил босыми ногами, отошел от освещенной иконы. Казалось Пересвету, что он пошел к выходу, но позади снова послышался его крепкий голос:
- Помысли, сыне, наедине: чем живы мы ныне в розни княжеской? Не вера ли единит нас? Не она ли в час нужный подымет Русь, а час тот близится.
Он вышел неслышно, не притворив двери, распахнутой в весенний вечер. Ночная бабочка запорхала над свечой, раскидывая по рубленым стенам церкви страшные тени.
7
Три мирных года пролетели незримо, и вот уж снова потянуло хладом с севера и с юга: Мамай принял с честью московских беглецов - Ивана Вельяминова и купца Некомата - с дарами от князя Михаила Тверского, принял с речами сладкими, с обещаниями и хулой на великого князя Московского. Сам Михаил отправился в Литву и, на радостях, что Дмитрий отпустил из Москвы Ваньку, сосватал непутевому наследнику дочь Кесту-та - Марию. Через эту свадьбу Литва вновь становилась опасной для Москвы. В княжестве Московском поселилось беспокойство, но страха не было.
- Да что нам Тверь? - кричал на княжем дворе Митька Мо.настырев, хлебнувший меду в княжей подклети поварной. - То не княжество - сума нища!
- Истинно, истинно! - вторил Кусаков. - Взять ту суму да закинуть во крапиву!
- Так, так! - дергал шеей раненый Федор Свиблов. Бодрились и меньшие дружинники. Захарка Тютчев в воскресенье на всю церкву Михайлы-архангела орал:
- Чё - Литва? Чё? - и наступал на Якова Ослябю. - Она уже четвертый год без головы: старой Ольгерд давно уж единой ногой во трех гробах!
Дмитрий слышал это. Из церкви он шел повеселевший после слов Тютчева, - во, язык-то! - но слова эти больше на сердце ложились, голова же не принимала их всерьез.
На рундуке встретил великого князя чашник Климент Поленин, воздел тонкие женские руки к седой голове:
- Димитрий Иванович, батюшко! Ванька Минин с Монастыревым в терем ломились - челом бить метили, дабы ты пустил их Тверь брать на щит! Увидал, что князь прихмурил чело, опустил очи долу: - Меду браж-ного испили, греховодники... Ради петрова дня...
Дмитрий прошел в покои к Евдокии. Жена еще не вернулась из церкви, ушла с теремными боярынями, зато дети, разыгравшиеся на половиках, кинулись к нему - Даниил подпрыгнул, ухватился за шею, Вася, любимец, повис на поясе и рожицу измазанную к отцу тянет - целуй! Меньшой, Юрий, еще не ходил, но уже играл деревянным конем, ладно вырезанным из липы Бренком. Игрушки для ребятишек тот вырезал неустанно, но с еще большей охотой носил их сам в эту половину терема. Понятно для чего: повидать дочь боярскую Анисью...
С детьми игралось невесело. Из головы не выходили разговоры бояр и воевод. "А Иван-то Минин какие речи ведет? Не забыл ли, как брат его, Митя, изрублен был со всем полком? А Монастырев с Кусаковым? Забыли, поди, как рязанцы вышли супротив Боброка, похваляясь: без мечей одолеем Москву! Повяжем-де их, как баранов! А Боброк посек их мечом превеликое число... Когда кончится сие?"
Но не похвальба воевод огорчала его, а предчувствие новой распри с Тверью. Сама Тверь - невелика опаска, но если Тверь выступит супротив Москвы, и младенцу станет ясно, что за спиной ее стоит не только Литва (этого теперь мало), а сама Орда. А с Ордой уже затлело... В прошлом годе явились от Сарая послы в Нижний Новгород во главе с мурзой Сарайкой. Видимо, наученные Мамаем, позорили князя Дмитрия Нижегородского и граждан. Полторы тысячи Сарайкиных слуг творили свою волю, как баскаки в прошлом. Князь Дмитрий Константинович помнил наказ зятя своего, великого князя; воеводы подняли народ, и все воинство Сарайки-но было побито. Малое число оставшихся с самим Сарайкой заперли в порубах и держали как заложников. Весной нынешнего года были побиты почти все заложники, а Мамай снова послал войско на нижегородскую землю, опустошил берега реки Киши и иные притоки Суры, пожег села и деревни за рекою Пьяною. Дмитрий не пошел на них - не поддался на приманку Мамая.., Нет покою в русской земле.
* * *
Вечером того же дня Дмитрий ехал через Москву с малою дружиною в гости к брату: на петров день собирались у владетеля московской трети ближние бояре и воеводы. Жены их сбирались на дворе великого князя, и когда Дмитрий выезжал, то на дворе уже было тесно от летних нарядных колымаг.
В дни сенокоса Москва особенно сильно пустела и рано затихала. Далеко за город вышли люди целыми семьями, и ни в кузнечных слободах, ни в гончарных, ни у кожемяк, ни у хамовников, ни у иных черных людей московских в сенокосную пору не кипит работа, зато не утихает сенокосная, радостная страда вдоль бессчетных рек, по лугам, по лесным полянам. Как грибы, вырастают копны и скирды, весело перекликаются бабы, и скрипят, скрипят тяжелогруженые возы с сеном, медленно ползущие через мосты, по плотинам мельниц. Все гуще и гуще запах сена по улицам Москвы, но все еще тихо, пустынно на них, и только сегодня, в петров день, нахлынули потоки людей к церквам, а с полудня гомонят они по дворам своим. Через день-другой снова впрягутся в нелегкую, но самую дружную и радостную работу, чтобы добить покос на славу, а там, глядишь, поспела уборка. Так и течет она, размеренная, грешная и праведная жизнь человека, если ее не пресечет заполош-ньш колокольным звоном война.
Выехав через Боровицкие ворота, дружина сразу взяла на Старое Ваганьково и, оставив по правую руку кладбище и церковь, пересекла Арбат и вскоре оказалась между Введенским монастырем и берегом Москвы-реки, в том ее месте, где впадает в нее речка Пресня. Отсюда до двора Серпуховского меньше версты. Вот уж затемнели зеленью три холма - Три Горы, как звали это место, - а под ними, в растворе рощи, тоже буйно-зеленой в это щедрое на дожди и солнце лето, закурчавился резными крыльцами, рундуком, оконцами терем князя.
- Красен терем князя и пречудно резьбою испещрен! - воскликнул иерей и печатник Митяй. Раньше он здесь не бывал.
На выездах был он теперь всегда по левую руку от князя. Службой своей он был доволен: доходы его не убыли на Москве, ест и пьет с княжего стола, только появились завистники, вроде суздальского епископа Дионисия, Митяю довели свои люди, что епископ этот косо смотрит на водворение коломенского собрата в княжем дворе, ревнует, видимо, что близок стал Митяй и к верховной власти церковной...
Великого князя брат встретил с гостями сразу же за Пресней. Бренок уступил свое место и теперь издали посматривал на багряное корзно князя. Прислушивался.
- А что святитель наш? - спросил Серпуховской.
- Немочь обуяла святителя, - вздохнул Дмитрий.
- Стар наш святитель, стар... - сладко вымолвил Митяй.
В терему, в большой стольной палате, встречала княгиня Елена (не пустил ее муж на бабий сбор). Дмитрий вошел первым, снял легкую соболью шапку, помолился в красный угол. Княгиня Елена в расписном, голубом, как небо, сарафане шагнула навстречу к нему и поклонилась большим обычаем, коснувшись рукой намытого дбжелта пола. Две разодетые в белые сарафаны теремные девки тоже поклонились, но только в пояс, держа в руках "честной поклон" - одна хлеб-соль на шитой холщовой утирке, длинной и новой, хоть на божницу вешай, вторая держала глиняный кувшин и серебряную чашу.
А пожалуй-ко ты к нам, да великой князь, А пожалуй-то ты к нам на почёстной пир! - пропела Елена и опять поклонилась, блеснув серебром шитого сарафана.
Теремная девка налила в чашу вина и ждала, когда княгиня возьмет у второй хлеб-соль и поднесет. Дмитрий поцеловал пахучий подовый каравай тепло и сладостно, потом отломил корку, макнул ее в соль и съел. Не успел отдать каравай Бренку, как княгиня приступила с чашей. Пригубила сама и подала Дмитрию. Он перекрестился, принял чашу и стал пить. А девки теремные громко запели:
А как выпил светел князь пития яндову,
И почуял светел князь силушку велику!
Дмитрий выпил чашу и трижды поцеловался с хозяйкой. Он прошел к столам, а рядом с княгиней теперь встал хозяин. Княгиня подносила каждому гостю чашу, тот выпивал. Князь просил поцеловать его жену, но каждый гость просил Серпуховского сделать это сначала самому. Серпуховской целовал, за ним целовал гость и проходил к столам с шутками. Шутки сыпались и от порога, и с рундука, где оставались пока менее родовитые и потому особенно веселые люди - Митька Мо-настырев с Кусаковым и Мининым, толстяк Олешин-ский. Митяй прошел к столам вторым, он уже благословил хозяйку и терем ее и теперь взирал на столы, за которые степенно, по указанию Серпуховского и в строгом порядке (не посадить бы худородного ближе к князю, чем нарочитого!) рассаживались гости. Шурша добротными, вышитыми длинными рубахами, разглаживая бороды, сидели плечо к плечу соратники Дмитрия. Великий князь засмотрелся на их лица, разглаженные от дум сладким часом гостевания. Серпуховской уступил свое место в красном углу, в голове стола великому князю, а сам сел на столец, что был ступенью ниже. Столы тянулись во всю палату и загибались к порогу. Там, за "кривым" столом, усаживалась малая дружина и уже слышался голос Тютчева - кого-то уж подрезал языком своим. Он ныне женился на пленнице выкупленной, что оказалась дочерью нижегородского купца...
- Елена! - Серпуховской подал жене знак, и та вынесла тяжелую золоченую булаву.
- Ах, хороша-а! - крякнул Кочевии-Олешинский при виде дорогой вещи.
- Это тебе, великой княже, для уряду за сим столом: кто лишне изопьет - с булавой повенчается! - С этими словами Серпуховской подал булаву Дмитрию.
- Митька! Это про тебя! - воскликнул Кусаков. Столы сдержанно засмеялись, посматривая на Монастырева.
- Да минет хороброго вояку булава! - сказал Дмитрий, и все поняли: Митька отныне в любимцах у великого князя.
Владыка Митяй осенил стол крестом, изрек краткое слово о Петре и Павле и еще раз осенил крестом питье и еду. Он был велеречив, громогласен и сладкозвучен. Ласково постреливал глазом на великого князя и брата его, и Дмитрий уже в который раз дивился: почему недолюбливают сего ученого пастыря? Пир надо было править великому князю, и он, редко делавший это, старался вспомнить подсмотренные в детстве пиры, что правил его отец, и посылал со слугами кубки и яндовы именитым . гостям. Прежде самому хозяину, потом - ближнему воеводе Тимофею Васильевичу Вельяминову. Мрачен он и суров. Мрачен, что схоронил тысяцкого, брата своего, суров потому, что сбежал племянник Иван, в Орду спроважен с Некоматом... Только бы не заговорили про это за столом, но как тут не заговорят? Заговорили!
- Митрей Иванович, князь наш великой, дозволь слово молвить! - начал Акинф Шуба на правах двоюродного брата Серпуховского. С лица они едины, только усы у Шубы вниз канули и голосом тонок...
Дмитрий кивнул неохотно.
- Каково разумеешь, великой княже, о Некомате?
- За измену в ответе он будет! А покуда я поял себе все деревни его и терем московский! Ладно ли створил, бояре?
- Ладно, ладно!
- Так, так!
- А с Ванькой чего делать станешь? - не отставал Шуба.
Вот привязался, дурак, не вовремя. Тимофей головой поник, воеводы заерзали по лавкам, а у Морозова уши так раскраснелись, хоть лучину прижигай...
- Молодо-зелено... - проговорил Кочевин-Олешин-ский, но Дмитрий не поддержал его, однако и не ответил. Он смолчал и так же молча послал чашу меду Шубе.
Столы придавил груз раздумий, да и до веселья ли, когда году не проходит, чтобы не садилась Москва на коней. Так ли было при Калите или Иване Красном? .Четыре десятка лет не видала Русь набегов, и вот при
Дмитрии началось... В чем тот горький заквас? Не он ли, Дмитрий, повинен?
- Димитрей свет Иванович! - это тиун Свиблов незримо оказался за главным столом, верно, прошел за спиной припоздавшего слегка Боброка. - А ведь Неко-мат-от мстит тебе за того Серебряника, что ты с собою в Орду увел!
- Так, так! - поддакнул его брат Федор и шеей подергал.
- Иекомат жаден, а Ванька Вельяминов глуп, да разве их страшиться? Опомнитесь, бояре! Ежели Москва не учинит единение земель - не устоять против Орды. Эвона, купцы фряжски намедни челом мне били, на Двину промышлять просились, а у самих одно на уме: не нагрянет ли Орда новым походом, понеже от того походу и они опасаются живота избыть. Все те фряжские, свейские, немецкие страны недреманным оком следят за нами: сломит нас Орда - не властвовать им в своих землях. Ныне они храбры, покуда Русь Орду за своею спиною держит, а ну падем? Как станет супротив Орды тот же немец? То-то! Недаром сам патриарх новгородский дары от ханов приемлет. Тьфу!
Из Царь-града доходили тревожные слухи о том, что патриарх готовит на московскую митрополию своего митрополита, который сменит Алексея. Такая смена церковной власти мало обещала хорошего, да еще в такое смутное время.
Столы ломились от яств, перемены следовали одна за другой. Жареный баран, куры, гуси, утки и лебеди с яблоками мочеными, с ягодами и капустой. Богатое пе-чиво на медах - пахучее и здоровое. Рыба жареная, соленая, вяленая: семга соленая слабо и крепко, осетрина, жаренная в масле, отварная, уха чистая осетровая, уха на отваре курином, утином и лебяжьем. Икра черная, красная, щучья с луком и без оного, с маслом и живая, лишь на столе солью тронута. Почки в рассоле, печень в сметане. Мясо, резанное потонку с грибами, и громадное число пирогов-загадок: в виде рыб, но с мясом, в виде барана, но с судаком... За дверью слышно, как дворня стучит топором - открывает новую бочку пива, и вот уже пошло оно на столы в больших глиняных кувшинах, полилось, пенясь, в широкие братины, кубки, яндовы.
- Заздравную чашу пьем за нашего великого князя, Дмитрия Ивановича, любезного брата моего!
- За него, за него! Истинно!
- Так, так!
- Доброе дело, Володимер Ондреич!
- За князя не выпить - княжество не крепить!
- Наливай!
- За тебя, Дмитрей свет Иванович!
Кое-как разгорелся пир, стало повеселее. Тут вскочил с лавки Дмитрий Монастырев, глазом уж красен, но держится прямо, и речь хоть и дерзка, но тоже пряма:
- Великой князь! Сделай милость: отдай мне Тверь на щит!
Гулом одобрения ответил стол, особенно Князева малая дружина, только Тютчев что-то ляпнул, и там засмеялись, да Бренок от красного угла обронил невесело:
- Не сносишь ты, Митька, головы!
- Не сношу - меч тебе достанется, давно отказал тебе!
- Нет уж, живи дольше!
За князем был ответ, и он сказал спокойно:
- На щит русские города брать - поганско дело вершить!
Приумолкли столы. Лев Морозов, будто один за всех устыдясь, покачал головой.
- Вот кабы ты, Митя, Тверь-ту под руку мою привел - низкий поклон створило бы те все княжество.
- Надо, так приведу!
- Митька! - воскликнул Акинф Шуба. - Берегись: похвально слово - гнило есть!
Дмитрий отставил чашу серебряную в сторону:
- Нескладно живем, бояре... Коли Тверь не желает под руку Москвы становиться - Москва пусть станет под руку Твери.
Дивно было слышать боярам такое, но еще предив-ней видеть, что он не смеется.
- Не гневайся, великий князь, токмо я не уразумел слов твоих, - сказал Кочевин-Олешинский, набычась. - Почто тада Мономах утвердил: каждый да держит вотчину свою!
А вот тут стало тихо. Дмитрий понимал, что словом своим Олешинский шевельнул самый нижний, самый тяжелый пласт жизни, что поднять и перетряхнуть этот пласт тяжело. Этого не удалось сделать до кониа ни деду Калите, ни отцу Ивану, не удастся, видать, и ему, Дмитрию, но то, что делать это надо, он не сомневался и ставил это одной из главных забот своих, а может, назначением жизни. А Мономах...
- Боярин Юрья! - сказал Дмитрий в той тишине. - Поведай нам, малоумным, с чего это ты по рождению молоко материно сосал, а ныне меды бражны пьешь?
- Вестимо с чего: время пришло - вот и пью!
- А как ты рассудишь, ныне время то же или не то?
- То и младенцу сушу вестимо... - проворчал Оле-шинский.
- Вот - то-то! Младенцу сущу! Мономах не ведал Орды над собою.
- Истинно, Дямитрей свет Иванович! - встрял тиун Свиблов. - Мономаху ли было не жить? В свое веселие живал: рыбку половит, половца постреляет скуки ради - и за стол, пир править!
- Время такое настало: у кого память мала, у того жизнь коротка станет, - сказал Дмитрий, продолжая свое. - Нам, слава богу, памятно еще, как русские князья гибли в Орде с ярмом на шее изо двух бревен тяжких.
- То минуло.
- Нет, боярин Юрья! То минуло, да не прошло! По всему видать, по всем приметам черным: грядет внове хлад могильной. Не отведем его - омертвеет земля наша пуще прежнего.
Тишину нарушил голос Тютчева:
- Мутноумен ты, Юрья Васильевич!
- Цыц! Молокосос! Затвори рот и уши, зане мал ишшо!
- И сделаю, Юрья Васильевич, затворю, а ты, великой ростом, за двоих внимай, положа уши на плечи!
- Да уймите вы язык шершавой! - взмолился Оле-шинский. Но где там! Тютчева подхваливает Монасты-рев, Кусаков, Минин... Силу берут, дьяволята, а князь молчит, любя их.
Давно уж солнышко закатилось, девки теремные "вечи поставили на столы и на малые полицы по стенам, выблеснули те свечи огнями на мокром от пива и меду дубовом столе, на широких, тоже мокрых половицах, как в столовую палату вошел большой тиун Серпуховского и остановился на пороге, не смея подойти. На дворе Серпуховских тиун Вербов был в большой силе, за столы же его никогда не сажали и в гости не брали, не то что тиун Свиблов у великого князя - тот всегда за столом.
Серпуховской учуял что-то неладное по лицу тиуна, поднял руку над головами гостей, решительно позвал Вербова к себе:
- Что выставился? Раствори уста!
- Володимер Ондреич... Княже!.. Гонец из Кремля к великому князю! Вербов опасался Дмитрия после того неправедного суда над Елизаром Серебряником и потому низко поклонился сейчас обоим державным братьям, каждому особо.
- Впусти! - приказал Серпуховской, а Дмитрий кивнул.
Мало кто слышал разговор, но почти все почувствовали недоброе. Одергивали друг друга. Затихали.
Вошел гонец. Он был не из кремлевских. Дмитрий напряг память и вспомнил, что это сотник Туманов (звать - не помнил) с петровской сторожевой заставы на тверской дороге. Туманов приблизился к красному углу просто и смело. Молча протянул великому князю помятый, запыленный свиток. Дмитрий стал читать - с пяти лет учился грамоте, а Серпуховской жестом приказал подать гонцу пива. Туманов выпил на виду у всех, покосился на Монастырева, который совал ему баранью ногу, и только хотел принять, как Дмитрий поднялся над столом.
- Братья! Дружина! Михайло Тверской вновь захотел судьбу пытать: войною идет на нас! Тихо! Всем сидеть велю... Петрова дня ради.
Дмитрий стоя налил себе пива, сдобрил его двумя ложками пресного меда и стал пить, все так же, стоя. Вот он оторвался от чаши и, как бы между делом, обронил Серпуховскому:
- Сей же час разошлем гонцов по всем городам нашим, дабы собрать лицом всех князей подколенных. Конные и оружные!
8
Над лесным озером допоздна кричал одинокий лебедь. Люди из примещерских сел и раньше замечали, что в иные годы лебеди не летели далеко на север, а опускались на лесные озера, сокрытые от больших дорог и глаза людского непроходимыми чащами Мещеры.
Олег, великий князь Рязанский, створил короткую молитву перед ужином и ходил по медвежьей шкуре, брошенной поверх толстого войлока на землю, по-татарски. Шатер был просторен, но князь Олег не любил лишних людей около себя. Все ближние люди - мечник Егорий, подуздный Иван, походный покладник Юрий, дети боярские, - все они спят в телегах и под телегами вокруг шатра, ужинают тоже там. Один лишь Епифан Киреев во всяк час вхож в шатер и спит на медвежьей шкуре у самого входа: если вёдро - на воле, если дождь - Олег пускает его внутрь.., Всполохи огня от высокого костра бесстрашно взметнулись в июльское небо, дрожали на желтом шелке шатра.
- К чему это он раскричался? - спросил Олег.
- А та-ак, женушку свою жалеет! Ежели бы я стрелу успел заговорить не плакал бы сейчас.
Епифан Киреев говорил это князю Олегу, а сам вынимал медное блюдо из походной поклажи, что была в ближней телеге, поставленной у самого входа. Он оглянулся на князя - стоит в роздерге шатрового полога, освещен пламенем костра. Высокий, Олег мог бы казаться и вовсе статным, не будь в теле его преждевременной тяжести, от которой все движения казались плавными, округлыми, что ли. Но, может, он утвердил в себе эти неторопливые жесты, чтоб казаться в свои тридцать лет степенней и мудрей. А перед кем казаться, если он сам себе голова и всему княжеству? "Не-ет, это уж от природы", думал между делом Епифан, но старался не смотреть на князя: он недолюбливал взгляд его бесцветных глаз. Этот постоянно напряженный взгляд, глядевший на боярина обидно, недоверчиво, пе-ретакивался в лице князя с тонкими, всегда поджатыми губами, готовыми покривиться в сомнении, выпустить острое жало хорошо продуманных слов или пуститься в крик, не к тому, чтоб облегчить душу, - нет, крик всегда был тоже рассчитан, чтобы сбить с мысли своего боярина, соседнего князя, посла или несговорчивого епископа.
Епифан достал блюдо, обдул его и засеменил к костру. Там загалдели, выкатывая из жара глиняный неровный ком.
- Неси сюда, я сам! - крикнул князь.
Епифан поддел ком глины двумя палками и, держа блюдо под мышкой, понес к шатру. Там он положил пышущий жаром ком на траву и хотел ударить по нему палкой, но князь снова остановил его;
- Подай меч!
Епифан отстранил набежавшего было мечника и сам вынес меч. Князь обхватил рукоять меча узкой, без ми-зинного пальца ладонью и ловко ударил концом меча по глине. Ком развалился, и обнажилась бело-желтая туша лебедя, заляпанного глиной прямо с перьями. Перо обгорело, но почти не дало запаха, зато на диво сильный и пряный дух истомленного в глиняном панцире лебедя растекся по лесной поляне и, казалось, достиг озера, поблескивавшего за деревьями.
- Блюдо!
Епифан помог князю закатить на блюдо жареную птицу, и вместе они, не отрывая глаз от чудесной еды, внесли блюдо в шатер. На столе зажгли свечу, из влажной холстины достали и нарезали хлеб. Пиво, мед и кувшин фряжского вина - пошлина с проехавших месяц назад тверских купцов - поставлены были на большой самодельный стол. Деревянные расписные яндовы сдвинулись на середину.
- Фряжского?
- Пива, пожалуй, добрей: оно сразу кишки завертит! - усмехнувшись, ответил князь. - Давай!
Вот оно! Темно-коричневое, пахучее и пенящееся, с легким запахом жженой корки и ячменя, оно золотилось мелкой осыпью хмеля, а если продуть пену - во всю глубину яндовы играло и шипело. Тут главное удобно сесть на стольце походном, расставить колени, локти - на стол, зажмуриться и тянуть понемногу из яндовы, а Епифан, верный боярин и советчик, уже отламывает для князя лебяжью ногу... Мать говаривала прежде: "Не пей, Ольгушко, пиво, отцу станешь подобен - тяжел вельми и обл!"
- Помилуй бог, как славны ныне рыбные ловы, да вот уж и птичьи, бегло крестясь, проговорил князь Олег, - а ведь токмо-токмо ильин день минул...
Говорили по-пустому, но каждый - и в шатре, и там, у костра, где расположились ближние вой из стремянного полка, поедая битых уток, - все думали о том, чему суждено быть под Тверью, а после и во всем княжестве Московском, намерившемся сокрушить Тверь, не взирая на Литву и на Орду. Как это - не взирая? Тут надо смотреть, и смотреть в оба...
Князь Олег Рязанский чувствовал себя привольно только вот в таких выездах. Там, в стольном граде своем, в терему, на высоком берегу Оки, кажется, ни разу не спалось спокойно, да и не диво: набеги Орды с пожарами, грабежом, беспощадной резней, с плачем и криками полона - со всеми страхами, коих было превелико, не давали поселиться покою ни в тереме, ни в душе. А стоит отъехать на северо-восток, к Мещере древней, где леса с озерами, со зверем, птицей, где множество дикой пчелы, а главное - тишь и глушь лесная, испокон пугавшая Орду, так и отойдешь, отмякнешь душой и телом. Сколько раз при набегах уходил сюда Олег Рязанский! Сюда увез он и зарыл родовое серебро в месте, никому не ведомом, даже сыну его Федору. Не с того ли уж легко Олегу Рязанскому тут и тогда даже, когда лежит его княжество в развалинах и пепелищах? Точно, не худо бы взградить каменные стены вокруг Рязани по московскому чину! За каменной стеной можно отсидеться и в ордынские набеги, только нелегко поднять на такой труд разоренное княжество. При другом набеге лучше вновь утечь к Мещере, бросив на прикрытие лихих рязанцев из стремянного полка. Два года назад полегли стремянные под кривыми ордынскими саблями, а великий князь с семьей и казной сумел укрыться в лесах...
- Что ня молвишь, Ольг Иванович, про Тверь с Москвою? Что довел тебе вчерашнего дня гонец? - с обидою и бражной смелостью спросил князя ближний боярин.
Князь Олег отломил другую лебяжью ногу, локтем указал на кувшин с медом - налей! - подержал молчание и проговорил наконец хмурясь:
- Ня молвишь! Тут молви ня молви, а Митька-т Московский невиданной силой навалился на Тверь. Все княжество под московскими полками.
- А кто под рукою у Митьки? - спросил Епифан, намеренно унижая московского князя именем, коим недостало называть боярину князя даже заглазно. Олег почувствовал в словах боярина поношение всему княжескому роду и насупился вновь:
- Заочников ня люблю! Ты вот изреки те слова прям Митьке-т Московскому! - Выпил меду, обглодал полноги белотелой, лебяжей. Видя, что Епифан ждет, заговорил: - Митька-т собрал ныне войско многое и престрашное. К Волоку сошлись полки бессчетны: все князья удельны и подколенны сели на коней с полками. Тесть из Нижня Новгорода со братом и сыном пришли, ростовский Василей с Александром, да еще брата, Андрея, что в Орду с Митькой ездил, и того захватили, чину-важности ради! А еще - Василей Ярославской, Федька с Мологи с той поры еще злобу на Тверь держит, как Михайло повоевал их в прошлый раз. Белозерской Федор прикопытил, Андрей Стародубской, Иван Брянской, Роман Новосильской, а Иван Смоленской на большого князя, на Святослава, наплевал, отправясь ко Митьке Московскому.
- Подомнет Москва Тверь - несдобровать Смоленску! Вытянет Москва смолян из-под Литвы, сам узриши, княже!
Князь Олег тяжело вздохнул, поглодал ногу и продолжал:
- Князенок Васька Кашинской, отцу своему подобно, крест целовал Михаилу Тверскому, а тут - на тя-бе! - сел на коня и поехал Тверь же воевати, предавшись Москве.
- Сила бере-ет... - вздохнул и Епифан, он как-то весь сжался, будто от холода, ушел в круглую бороду, широкую - в полплеча на обе стороны.
- Сила взяла уж! - мрачно поправил его князь Олег. - Княжество Тверское сплошь повоевано. Деревни пожжены, хлеба вытоптаны и потравлены конями, а днями этима подошли новгородцы, гневом распалясь за Торжок. Покуда шли, все жгли, скот отгоняли к Нову-городу, полон немал взят...
- А Тверь?
- А Тверь... Не дождалась Тверь Литву: Ольгерд как глянул на силу московску - так и ушел скороспешно.
- А Орда?
- Орда токмо ярлык выслала Михаилу, а войско не послано, ныне видит Мамай: Москву надобно не набегом лихим брать - того вельми мало, - а войною великою... Не-ет, Мамай не дурак. А я-то высиживаю, мню, что-де Мамай сгоряча набежит на Москву - ан нет!
- Ужель и Мамай в испуге?
- Такого, Епифан, за Ордой не водилось прежде да и ныне, при Мамае прегордом, не быть тому.
- А чему быть?
- Вестимо, чему: великому нашествию всей Орды!
- Господи, помилуй!.. - отпрянул от стола Епифан и закрестился торопливо, будто руку обжег.
Уже догорела свеча, а князь Олег и Епифан Киреев так больше и не вымолвили ни слова, молча доедая жаркое. За шатром укладывалась малая дружина. Где-то ржал конь и ругался Князев подуздный.
Лебедь кричал над озером всю ночь.
9
Михаил Тверской стоял на стене города. Один. Стрелы шоркали порой рядом, падали за раскатом дубовых стен, у домов, где мальчишки с криком кидались за ними, набивая колчаны. Не потому князь был один, что стрелы несли смерть, а потому, что никто сейчас не осмеливался приблизиться к нему: гневен и грозен был Михаил. Шлем надвинул на глаза, а из-под него выбивало слезы. Текли они по впалым щекам (не спал уже две недели), дрожали на широкой бороде. "То есть бесчестие мне!" - жарко шептали его багровые толстые губы. Узловатая, мужицкая рука в ярости сжимала рукоять тяжелого меча. Ольгерд ушел!
Михаил Тверской сумел оценить боевое искусство князя Дмитрия. Войска его приступили толково: в четыре дня навели два моста через Волгу, обложили Тверь плотным кольцом - мышь не проскочит. Весь день после этого готовились лезть на стены, а потом весь день тверитяне били их, пока те не отступили. Наутро затрещали окрестные леса - рубили лес москвитяне, а еще через день уму непостижимо! - весь город был охвачен плотным тыном. Его москвитяне двигали все ближе и ближе к стенам, укрываясь за ним от стрел защитников, и вот настали дни новых приступов. Кровь лилась под стенами и на стенах еще несколько дней. Было видно, что Дмитрий не отступит. Вся надежда была на Ольгерда, и тот подошел. К тому дню войско князя Дмитрия почти вплотную придвинуло тын, накидало к стенам приметы, подняло многоярусные туры, с которых стрелки лучного бою без устали били по стенам Твери. Загорелся мост у Тмакских ворот, загорелись стрельни-цы. Весь город был при стенах, и тверитяне потушили огонь. Тут мог бы настать перелом сражению: москвитяне не успевали мертвых оттаскивать, в дыму задыхались, да Ольгерд не ударил и даже ближе не подошел. Тогда Михаил растворил Тмакские ворота и вместе с воеводой Петром Хмелевым вырвался во главе трех полков. Большие силы москвитян были в тот час на отводе, и тверитяне, растекшись вдоль тына, посекли Дмитриевы сотни лучников, пожгли завалы-засеки, туры и приметы... Вот бы когда ударить Ольгерду! Но подошли новгородцы...
Снова москвитяне придвинули тын, туры, навалили приметы, снова разили защитников стрелами, а час назад Петр Хмелев, Митька, племянник, Иван, сын, да десяток бояр сделали новую вылазку, И вот уж Ивана вынесли из пекла с порубленным плечом. Жена его, Мария, дочь Кестутова, воет - на стене слышно. Пали там чуть не все бояре и даже осторожный Микита Седов. Митька, племянник, уже в воротах получил стрелу в зад, долго теперь не будет похваляться, как брал беззащитную Кистму да вывозил двадцать восемь возов добра. Петру Хмелеву правую руку в локте булавой вышибли - побежал к церкви с воем, локоть мочить в святой воде...
- Уймите ее! - крикнул князь Михаил, резко повернувшись к сотнику, что стоял на втором сверху приступе, пряча голову от стрел.
Дружинники кинулись к Марии, силой повели к Князеву терему. Следом несли Ивана. Кровь капала на песок. Песок, сырой от воды, темнел, а князю Михаилу казалось, что кровь сына отемнила его.
У ворот, суясь туда настырно и дико, толпились ба-бы-тверитянки. Они кидались на тела тех, кого удалось вынести из вылазки. Одна зашлась в заполошном крике, обхватя белокурую голову мертвеца: "А, Ванюшень-ка мой, ягодиноче-ек!"
"Сын!" - мелькнуло в голове Михаила. И тут он услышал такое, что всегда казалось ему невозможным и чего он невольно ждал всякий раз, когда велел подымать полки. Такое не раз слышал он в горящей Костроме, в Торжке, в Ярославле, в деревнях, селах, на погостах и даже в монастырях московских, но тут, за дубовыми стенами его вотчинного города Твери, это раздалось впервые:
- Будьте прокляты вы все, князья да бояре! Гореть вам, смертоубийцам, иродовому колену, веки вечные! Ва-анюшка ты мой! Соколик ты мой! Убили тебя, сол-нышко мое ясно! Почто ушел ты от меня вослед за батькою? Ирроды-ы! - вдруг еще громче закричала баба, подняв темные, убитые работой кулаки, протягивая их к князю, будто рукавицы над белой кожей сухих тощих рук.
- Уберите ее! - сорвался Михаил.
Но прежде чем подскочили к ней дружинники, она еще крикнула великому князю:
- Власти тебе восхотелося, великий княже? Добрища мало тебе? На! Бери еще! - Она сорвала ожерелье из разноцветных камешков - верно, сын собрал из голышей, отысканных на волжском плесе, и бросила наверх, к князю.
Камешки дождем просыпались по стене. Иные стукнулись по дубовому бревну раската и упали наружу, В тот же миг и как будто в то же место ударили сразу две стрелы.
- Сотник!
- Что повелишь, княже?
- Беги ко владыке Евфимию! Стой, дурья башка! Пусть бьют в тяжкой! Я следом иду.
Князь Михаил последний раз глянул со стены на ряды московского войска, двигавшиеся к стенам на смену тех, что высидели за тыном полдня. Щиты плотной коростой надежно прикрывали головы, груди воинов - чьи-то живые души, по ком матери еще не плачут... Увидал вдали, далеко справа, на самом берегу Волги голубой шатер князя Дмитрия, и шатер этот показался ему несокрушимой ледяной горой.
* * *
- ...и всяка ворога треокаянна сокруши и дару-уй победу великому кня-язю-у! - пел владыка, и тянулись за ним высокие голоса, чистые, как небо в окошках соборной церкви.
- Какую победу, владыко? - сгремел на всю церковь Михаил. - Почто в тяжкой не звонишь? Гони звонаря на колокольню! Бери иконы святые, хоругви обильны, ступай за стены ко князю Дмитрею Ивановичу!
Евфимий приблизился к великому князю, осенил его крестом.
Михаил глянул в глаза епископа, но не склонил по обыкновению головы, а продолжал смотреть молча. Вдруг непонятно и страшно стало Михаилу Тверскому благословение, которым сопровождал епископ все выступления тверского войска на земли единоверных москвитян. Как могли эти самые старческие уста, что алели в седой бороде, произносить хвалу победам, испрашивать победы у бога - победы над единоверными братьями?
- Поди, владыко, и извести Дмитрея Ивановича, великого князя Московского, что я желаю вечного мира с Москвою! А еще доведи ему, что я, великой князь Тверской, остаюся великим князем! И ежели он, великой князь Московской, или сын его пойдет войною на недругов земли московской, то мне на коня не садиться, а садиться лучшим воеводам моим вместе со тверским воинством, а на коня мне не садиться и под рукою у московского князя не быть потому, что не желаю я, великой князь Тверской, подобиться какому-нито Ваське Кашинскому! А ежели на Тверь пойдут вороги, то Москва подымала бы меч свой на защиту Твери!
Михаил проговорил это прямо в лицо епископу и отошел к иконе, но, подняв -персты ко лбу, вдруг снова повернулся и все так же громко добавил:
- Ежели князь Московской позабудет обиды, и я позабуду. Ежели князь Московской отвергнет мир сей, я умру на стене Твери и мои все со мною! Поди, владыко! Поди!
* * *
Коломенский поп Митяй, а ныне - печатник, книгочей и лучший грамотей в княжеском кругу, если не брать в расчет митрополита, два дня сочинял в белом, как снег, шатре, договорную грамоту. Шатер стоял рядом с шатрохМ великого князя, и только Дмитрий мог входить туда, дабы услышать написанное, добавить, что надобно внести. В белый шатер входили еще церковный служка отрок Матвей, в крохотных, игрушечных латах и с большим наперсным крестом, и еще очень нужный Митяю человек - великокняжеский чашник Климент Поленин. То и дело вносил он в Митяев шатер кувшины. с легким бражным медом, с квасом и еду. Вчера, в среду, носил рыбу вареную, жареную и соленую, икру красную и черную с луком и с маслом, пироги-походни-ки - большие, листовые пироги с судаком. Сегодня, в четверг - мясо в медных походных плошках, варенное с пшеном, печенное на углях, вымоченное в пиве.
- Рабе божий Климентий! - остановил поп старого чашника, когда тог забирал после обеда плошки и кубки. - Ввечеру вели мне подать дикую утицу.
- Дак где она, утица-то?
- Вестимо где - на Волзе-реке! У брега та утица плавает!
Чашник не испугался сердитого печатника и отвечал тому без поклона:
- Ныне тамо трупье православное плават, а утиц - тех всех воинство поразогнало, эвона сколь велико наехало!
Еще при свете дня вошел князь Дмитрий и велел Митяю читать написанное. Хотел тот пожаловаться великому князю на чашника, но Дмитрий был погружен в нелегкие думы, и Митяй не посмел, но обиду на Полени-на затаил.
- Раствори, княже, полог пошире. Славно как - прямо на божью зарю! Сел на низкий столец у входа, стал читать:
- "По благословению отца нашего Алексея, митрополита всея Руси, ты, князь Тверской, дай клятву за себя и за наследников своих признавать меня старейшим братом, никогда не искать великого княжения Володимерского, нашея отчины, и не принимать оного от ханов, также и от Новгорода Великого, а мы обещаемся не отнимать у тебя наследственной Тверской области. Не вступай в Кашин, отчину князя Василия Михайловича, отпусти захваченных бояр его и слуг, также и всех наших с их достоянием. Возврати колокола, книги, церковные оклады и сосуды, взятые в Торжке вместе с имением граждан, ныне свободных от данной тебе присяги, да будут свободны и те, кого ты закабалил грамотами. Но предаем забвению все действия нынешней тверской осады: ни тебе, ни мне не требовать возмездия за убытки, понесенные в сей месяц. Князья Ростовские и Ярославские со мною един человек: не обижай их, или мы за них вступимся. Откажись от союза с Ольгердом: когда Литва объявит войну князю Смоленскому или другим князьям, нашим братьям, мы обязаны защитить их, равно как и тебя. А еже до татар, поступай согласно с нами: решимся ли воевать, и ты враг их".
- Ладно написана сия договорная харатья, - проговорил после долгого молчания Дмитрий.
Он стоял над духовником и печатником своим, но смотрел сейчас за Волгу. Там, в просторах тверских, лежали поверженные, разоренные деревни и города, среди разоренной и вытоптанной земли, Еще вчера Дмитрий строго наказал всем войсковым разъездам и сторожевым полкам не трогать тверской земли, не обижать людей, ибо земля эта может стать своей землей, частью единой земли московской. Он все еще был сердит на Михаила, что этот неглупый и прямой князь поддался на уговоры сначала Некомата и Ваньки Вельяминова, а потом вновь польстился на дьявольский посул - на ханов ярлык.
- Драгоценный княже, Дмитрей да Иванович! - сладко промолвил Митяй, приняв такой обычай обращенья к князю.
Дмитрий оторвался от мыслей, но именно эти мысли и продолжил Митяй:
- Коломенский дьякон - забыл тебе сказать! - приходил до меня ич Коломны и довел весть таковую: видали Ваньку Вельяминова с Некоматом Сурожанином, а с има был еще един муж престранен - кафтаном поп, а обычаем - тать.
- Кто таков?
- Истинно - неведомо, а будто бы окликали его, яко пса: Жмых!
- Жмых? - Дмитрий принахмурился в раздумье, покусал губу, тряхнул головой - вскинул темную скобку к брови. - Не ведаю такого!
* * *
В назначенный час растворились ворота в Твери и через Тмакский мост выехал всадник на крупном кауром жеребце. Он был один. Дальнозоркий Митька Мо-настырев первый узнал в нем Михаила Тверского и закричал:
- Едет! Един, яко перст! - и поскакал к шатру Дмитрия.
Конь шел легкой иноходью - это Дмитрий увидал сразу, как только выглянул из шатра.
"А почто он один?" - подумал сначала с удивлением, но тут же понял: не желает иметь рядом никого свидетелей из своего окружения, ни единого окольничего боярина, ни единого воеводы.
- Поотстранитеся и вы все, - велел он своим боярам и воеводам, сбежавшимся смотреть на унижение Михаила Тверского.
- А мне при тебе быть, Дмитрей да Иванович? - обиженно не то спросил, не то попросил Митяй.
- Ты будь при мне, станешь грамоту честь!
У Михаила Тверского никто не принял повод, но он вроде даже рад был тому. Вошел в шатер, грузно сунув сначала широколобую тяжелую голову, и в единый миг оценил услугу великого князя Московского: в шатре было пусто. Он стал у входа и молча глядел в лицо молодого счастлизого князя, которому, как верилось Михаилу, все само текло в руки: власть, слава, богатство и сама жизнь, ведь он моложе на целых семнадцать лет...
- Премного о господе здравствуй! - сказал Дмитрий и, протянув к редкому гостю обе руки, повторил миролюбиво: - Здравствуй, Михайло Олександрозич!
В лице Михаила Тверского что-то дрогнуло, и, не будь в шатре этого прелюбопытного попишки Митяя, он обронил бы горькую слезу, которая краше всех слов сказала бы, что он, великий князь Тверской, навеки расстается с мечтой о всерусском великом княжении, что не слышит он крики своих предков из гробов - тверских князей, погубленных по наветам князей Московских, что отныне усмиряет он свою гордость и не прольет больше кровь христиан во имя власти и славы, а главное, что не растратил он чести своей и потому не нарушит данного слова...
Дмитрий верно понял все это и не торопил гостя, лишь подвинул ему свой столец, крытый алым сукном.
10
Служба у великого князя - место хлебное, денежное и почетное, но Елизару Серебрянику многое тут было не по душе. Томимый неизвестностью, куда еще пошлет великий князь? - он особенно страдал в походах, участившихся в последние годы. Возвратясь из Орды, он пожил немного во Пскове у брата. Город ему полюбился, и Халима довольна была вольным городом, где если и подсмеивались над нею, то беззлобно, а ее дочь, родившуюся там, люди и вовсе полюбили - черноглазая, смуглая, она уже нажила молочные зубы и теперь красовалась белозубой улыбкой. Станом, кажись, пойдет в Елизара, но сам Елизар пока не выискивал в ней грядущие стати: мала еще, чего там видно на пятом-то году от роду? По жене и дочери он тосковал сильно, тоску эту сугубило беспокойство - как-то там Халима, ведь что ни говори, а на чужой стороне легко ли? По-русски она лопотала бойко, а Елизар еще лучше заговорил по-татарски, что прибавило ему цену в глазах великого князя. И повелел тот слуге своему жить безвыездно на Москве, поставя избу, "где слуга похощет".
Елизар поставил избу рядом с избой Лагуты и не промахнулся в выборе: когда доводилось отъезжать с полками великого князя или удаляться одному в ордынскую сторону для досмотру за степью, знал он, что Халима надежно оборонена Лагутой и его домочадцами, с которыми жили они заедино. Лагута, отменный бронник, раззвонил по кузнечной слободе, что через Елизара он близок к великому князю (вот уж не ожидал Лагута сам от себя!). В слободе помнили, как сотник, а ныне уже тысячник Григорий Капустин именем князя обломал купца Некомата, побил слуг его и помял бока самому большому купцу, вопреки всесильной ханской басме. Такое помнится долго. Кузнецы посмотрели на Лагуту, покачали головами и сдумали наконец выбрать его "в старшие люди", но вот тут-то хитрый бронник и отказался, старшинство было ему без выгоды. Развела руками кузнецкая сотня и оставила Лагуту в покое. Жена и та корила его, желая видеть кормильца в чести, но баба умом не вышла, не понимала, что наступило лихое неспокойное время, когда не должно высовывать голову...
Елизар Серебряник возвращался из похода на булгар волжских, куда ходил он с частью большого войска, что осаждало Тверь. Начальствовал в войске сам Боб-рок. Елизару не терпелось увидеть своих, рассказать, как воевода Дмитрий Михайлович взял город Саинов Юрт или, проще, - Казань. Казанцы сдались, потому и не брали на щит. Боброк и тесть великого князя, Дмитрий Нижегородский, которого Казань повсегда беспокоила, привечая ордынские разбойничьи отряды, наложили на город окуп - две тысячи рублей, а еще три тысячи велели дать на воинство.
Елизар берег в калите на шее серебро, что досталось ему, и неприметно для себя разгорался думами о новых походах, а прямей сказать - о новых наживах без труда. Недаром Лагута посматривал на Елизара недобро, корил за сбитую, неверную при ковке руку - вот она, служба-то Князева, вот она, поруха-то в человеке от службы той! Долго ли человеку испортиться?
Возвращались войска по Владимирской дороге, и до Клязьмы-реки полки двигались ни шатко ни валко, а после перевоза не удержать коней - неслись к стольному граду. Елизар видел, как лицо даже у самого Боб-рока горело нетерпеньем, шутка ли: покорить Булгар-ское царство и не потерять ни одного воина!
- Митрей Михайлович! Воевода! - кричал бесстрашно Тютчев. - Вели скакать к Москве, дабы оповестить, что мы поблизку!
Прищурился Боброк - ну и хитер десятник стремянного! - выдержал немного нрав и кивнул. Елизар привстал в стременах, свистнул Тютчеву и указал пальцем на себя - меня возьми! Захарий кивнул. Он выкрикнул свой десяток, но на обочину выскакали человек тридцать.
- Отпрянь! - нахмурился Боброк. Подъехал и махнул плетью: по левую руку - назад, по правую - с Тютчевым на Москву. Повезло Елизару, и, спустя некоторое время, проскакав по Кремлю с радостной вестью, Елизар направился по Ильинке на Глинищи, а оттуда свернул на мост через реку Рачку и прямо на Гостиную гору. Затемнела на берегу Яузы слобода. Кузницы чернели прокопченными стенами. А вон уж и дерево у избы Лагуты, а рядом, слева, стоит его, Елизара, изба, совсем новехонькая и просторна для малой пока семьи...
Лагутины ребята - во, глазастое отродье! - со свистом и визгом кинулись навстречу всаднику, и по этому крику, по этой неуемной мальчишьей стремнине ему стало ясно: дома все хорошо! А вон, кажись, и Ха-лима с дочкой, с Ольгою!
- Дядька Елизар! Дядька Елизар едет! - Ребятня развернулась на ходу и бросилась обратно к избам.
- Акиндин! - крикнул Елизар старшему, тот обер
нулся, но не пошел на зов, и Елизар понял: это младший так вырос у Лагуты - высок, последнюю маль-чишью стать норовит сбросить и обрести мужичью, только шрам от плетки Вельяминова навеки выплеснулся из-под волос на щеку и слегка белел... Это же Воислав, меньшой, так вымахал...
В воротах кузницы стоял мужик, молодой, здоровый, - это и был старший, Акиндин. За батьку стучит молотом, теперь не до собачьих игр... Крохотная девчушка, Анна, похожая на мать не только именем, выбежала прямо под коня, но испугалась и закрыла лицо подолом, обнажив белую детинную наготу.
- Ох, как встречает дядьку Елизара! Аи, бесстыдница! Где батько-то? Да спусти подол-то, не то ворона искрадет тя! Во, так! Где батько-то?
- А батьку медведь задрал!
Елизара холодный пот прошиб, а девчонка улыбается во все лицо круглое. Вышла сестра Анна, тоже улыбка до ушей. Не-ет, тут что-то не так...
Халима налетела нежданно и жарко, как степной суховей, только не жгла, а сладостно опалила душу всем жаром своим, прижалась грудью к коленам его и тянула с .седла. "Потом... Про Лагуту потом..." - думал он, подхватывая Халиму, чтобы провезти ее эти десять саженей до избы, как пять с лишком лет тому вез ее с Красивой Мечи.
- Теперь поедем с тобой? Да? - спрашивала она.
- Теперь уж скоро... - отвечал он, и кто бы понял их разговор: все эти годы просила она отвезти ее в степь подышать ветром...
Вечером пришло все семейство Лагуты во главе с хозяином. Халима уже растолковала Елизару, что Ла-гута вторую войну скрывался в лесу - ни на Тверь не ходил, ни на Казань. Как прослышит, в лес уходит, а дома велит говорить, что ушел-де давно и без возврату - медведь, мол, заломал... Ясно теперь, почему знаменитый бронник не хотел ходить в "старших людях", с них спросу больше, как война сберется.
- Война ныне ровно осенний дождь - всякой час жди, - сказал Лагута сурово.
На труса он не был похож, и Елизар спросил:
- А ты на войну-то с опаскою зришь?
- А нелюба она, война-та... Чего в ей?
- Другие вот идут.
- Про других неведомо, а мне тверитяне худого не делывали. Кабы сделали - пошел...
- Л на булгар почто не ходил?
- Булгары-те? Булгары-те далеко-о! Пущай с ними Нижний Новгород да Суздаль бьются - им сподручно.
- А я-то ходил?
- Ты мне - не в обычай! - рассердился Лагута, вывалив на стол два громадных черных кулачища. - Позвал - так наливай меду! За куны, поди, воевал-то? Велико ли серебра нарвал?
Сестра Анна поставила кувшин меду между мужем и братом, стараясь прервать разгоравшийся спор. Хали-ма несла томленую баранину с чесноком сразу две ноги. Елизар, до сей поры гладивший головенку дочери, взял Ольгу на колени - верный знак: спору конец.
- Подвинь-ко, Лагута, яндову! Нам ли ныне грози-тися? Ты гляди: избы наши - полны чаши! А земля наша эвона как поднялась! Литву смирили, Тверь под руку подвели, булгар обуздали - наместников своих посадили в Казань. Князь Рязанской, коль ума не избудет, к нам приклонятися станет!
Елизар говорил, как по писаному, и Лагута еще раз с горечью отметил про себя: ископытили мужика, а какой мужик был! Ежели снова война - в лес его утяну...
11
Война, как ни жди, всегда нежданна.
Дмитрий знал, что Мамай подчинил себе почти всех эмиров в Орде, князей и царьков, ранее мнивших о самостоятельности. Епископ Сарайский, отец Иван, жаловался на притеснения Мамая, просился у митрополита на Русь, "дабы живота не избыть", Мамай - не Маго-медка, понимал, что епископ все высматривает в Сарае и доносит на Москву, потому смерть русского священника - самое надежное дело. Епископ доводил Москве, что в Орде престрашная моровая язва и что ждать нападения татар в ближайшие годы нечего. Однако прошло чуть больше года, как вдруг объявился верный Мамаю царевич Арапша. Большое войско переправилось через Волгу и захозяйничало в Посурье, грозя Нижнему Новгороду,
Грянули колокола на Москве, и поднялось большое войско. Вновь поскакали гонцы в ближние города, откуда спешили князья и воеводы с полками. Сам Дмитрий сел на коня, стремясь управиться с ворогом до жатвы. Дошли полки до реки Суры, соединились с войском нижегородским, а никакого Арапши там не оказалось. Попадались сожженные деревни, вытоптанные поля, но ордынских полков не было. У мордвы вызнали, что Арапша отошел далеко, к Волчьей Воде, к притоку Донца. Дмитрий не стал гоняться за царенком - мал зверь! - и вернулся к Москве, оставив полки владимирский, переяславский, юрьевский, муромский, ярославский. Вел силу эту сын князя Нижегородского, Иван Дмитриевич, который стоял во главе нижегородского полка. Многовато было ему такой чести, ну да ладно: тесть упросил...
Московское воинство вернулось домой, слегка промяв коней, и готовилось к жатве. Да в конце того погожего лета пришлось пожать русским полкам жатву - " горькую жатву.
Молодой князь Иван Нижегородский не смог внушить воинству послушание и заботу о деле опасном. Пошли распри меж полками и воеводами, после пристрастились в безделье к пиву и меду. Понравилось. Побрели по деревням и селам, меду искали. Пили в жару. Хмелели и радовались сами себе: какие они бесстрашные. Иной кричал, что один управится с десятком татар. Доспехи, мечи, копья, булавы, рогатины - все кучей свалено на возы. Лихая игра с судьбою...
Второго августа грянула гроза.
Мордовский князек навел Арапшу на разморенное русское воинство. Хитрый воин не сразу напал, но все высмотрел, рассчитал точно, полки разделил на пять колонн и с пяти сторон ударил нежданно и страшно. Русские растянулись по деревням вдоль реки Пьяны и сами были пьяны. Добежать не успели до телег с оружием, как уже половина полегла под саблями. Другие кинулись к реке. Тонули сотнями и гибли от стрел, а с берега разили копьями. Иван Нижегородский утонул, пробитый стрелами...
Арапша отправил табуны коней, полон и обоз с оружием к Мамаю, а сам, уверенный в победе, подошел к Нижнему Новгороду. Князь Дмитрий Константинович Нижегородский в горе и страхе бежал в Суздаль. Арапша сжег город. Из жителей спаслись лишь те, что отплыли на судах к Городцу.
Всю осень мотался Арапша, неуловим, волку подобен, по Засурыо, грабя села и деревни. Грабил и убиаал русских купцов на реках, устраивал коварные засады и вновь исчезал в степи или за лесами. В ту же осень напал внезапно на Рязань и сжег ее. Олег Рязанский, оставив по обыкновению стремянной полк для прикрытия, бежал в леса, но едва жив остался: стрела догнала его, ударила в плечо.
Дмитрий выслал сторожевые полки, но на покров уже остались лишь следы от нашествия Арапши.
Русь еще не оплакала мертвых, а уже новое известие: решили мордовские князья, что повержен Нижний Новгород, напали на город, дограбить остатки. Однако второй сын князя, Борис Дмитриевич, собрал воинство и настиг полки и обозы мордовские у той же реки у Пьяны. Теперь побиты были мордовские полки и тонули в той же реке, где в конце лета тонули русичи.
В день ангела любимого сына Василия - в самом начале января - Дмитрий собрал в стольной палате бояр, воевод, ближних людей своих. Только веселья не было. С рундука в предпорожную палату вваливались бояре, собольи шубы складывали на лавки, обтаптывали снег, крякали, потягивали носом - хорошо пахнет из подклстной поварни. В палате уже кучнились бояре да воеводы, голова к голове, и о чем бы ни заходила речь, все сбивались на битву у Пьяны-реки. Вот уж и за столы сели, дождавшись, когда Митяй освятил трапезу.
Митрополит Алексей прислал через служку благословение князю Василию и всему дому Князеву и всем гостям, но сам быть не мог: с полгода уже не отпускала его болезнь.
- А Киприян-от сидит во Киеве! - напомнил Оле-шинский.
- Этакого не бывало: прислать нового митрополита на Русь, когда старый жив! - поддержал разговор Акинф Шуба,
- Справно ему отповедал наш великой князь: есть у нас митрополит, а иного не надобе! - громко, чтобы слышал вошедший в палату Дмитрий, сказал Олешинский и пошел цапать одной рукой бороду, другой - волосы.
Монастырей с Кусаковым и Кошкой пытались поддеть кого-то шуткой, хотели веселья, коли день веселый, но не выходило пока. Чуть припоздав, явился Федор Свиблов. Не все еще видали его после возвращения из нового похода в мордовскую землю. Он водил туда московский полк и вместе с полком Бориса Нижегородского наказал союзников Мамая.
- Как воевалося, Федор? - спросил Монастырей. - Всю землю пусту створили! - дернул шеей Федор Свиблов.
Тут бы и разгореться, мнилось, веселью. Великий князь посадил на колени шестилетнего Василия, поцеловал его, одарил прилюдно новой шапкой собольей и крохотными латами, изделием Лагуты. Громко все восхищались подарком, хвалили Василия, желали ему здоровья и отцова ума.
По первой же чаше стало видно, что меды на столе слабые, а пиво густо намешано с медом и только гнало пот, а в голове оставалось трезво. Первым крикнул Дмитрий Монастырев:
- Княже! Почто меды слабы?
На удивление, князь не осерчал, а будто бы даже обрадовался. Со своего высокого стольца-приступа он громко сказал:
- Бражны меды на Пьяне-реке остались!
Вот оно! Вот куда метил Дмитрий, и спроси Монастырев, не спроси, а великий князь нашел бы место слову этому. Нет, недаром поставлены были слабые меды!
- Там все выпито! - снова крикнул Монастырев, видимо дома жахнул яндову своего меду.
- Эко, возглаголал! - нахмурился Дмитрий и ссадил сына на пол, подтолкнул слегка - иди к матери!
Молча пили слабый мед. Кошка причмокивал. Оле-шинский лукаво хвалил.
- Чего в Орде, Дмитрей свет Иванович? - спросил тиун.
Это было интересней медов, и затихли снова столы.
- Дело спросил, Микита Свиблов...
Дмитрий собрался с мыслями, обвел столы взором строгим - все свои заговорил:
- Мамай готовит великий набег на Русь. Несговорчивых эмиров на плаху ведет. Владыку нашего из Сараю своего гонит вон! Арапшу пригрел, а тот пришел ажио с Арал-моря - вон куда раскрылил волю свою! До медов ли нам, братие? Со Пьяны-реки хмель долго не выветрится, а в Переяславле, в Нижнем, в Муроме, в Юрьеве, во Владимире - тамо останется по вси дни - хмель слез горьких... Вот мы рады, что повоевал наш добрый воевода землю союзника Мамая, а ведь Мамай придет к Нижнему, не оставит тот город неотмщенным.
- Отстоим! - раздался голос Монастырева...
Разъезжались непоздно. Тихо и светло было у каждого на душе: что ни говори, а посидели, послушали великого князя - будто сторожевые полки расставили: спокойно стало на душе.
Затихли ступени на рундуке. Лошади проржали уже на церковной площади. Далеко-далеко, у Фроловских ворот, что у церкви Спаса, прокричал страж, затворяя за последним. Дмитрий стоял один в собольей шубе внакидку, без шапки и смотрел на ночную зимнюю Москву. Было тихо и морозно. Город казался не таким большим, как летом, он исчезал из виду совсем близко: снегом сровняло крыши и пустыри, сады и реки, только изредка мелькнет в непостижимой земной дали редкий ночной огонек - баба вышла к стельной корове, скороспешно побежали за знахарем к умирающему или к повитухе для роженицы... Город лишь угадывался от этих огней, напоминал князю, что он живет, затаясь под щедрым русским снегом.
"Русь, да приидет ли покой твой..." - прошептал Дмитрий и с надеждой, что будет услышан его голос, посмотрел на темно-багровое, как его княжеское знамя, небо, осыпанное звездами. И вспомнилась материнская примета: белые звезды в рождество народят белых ярок...
12
И снова было лето. Вторая половина. Мирно пел жаворонок, презирая границы княжеств и уделов. Елизар Серебряник слушал его и слушал, что пела по-татарски Халима.
Скуп и жесток ты, отец мой, Ты на скот меня променял. Превратятся скорей пусть в песок Деньги, что на шее звенят. Все ягнята, что взял за меня, Пусть попадут в волчьи зубы. Жеребята, что взял за меня, Пусть падут, не став скакунами.
Она ехала далеко впереди. Давно, вот уже несколько лет, мечтала она увидать милую глазам и сердцу степь. Только увидать, хлебнуть шального степного ветра - и снова в Москву, к дочери, к любимому, ладному, рыжеволосому Елизару... Перед жатвой не думал Елизар, что урвет время, но прискакал от великого князя гонец и приказал выехать в степь, где надо увидеть хотя бы один аил кочевников. Елизар понимал, зачем надо: по одному аилу можно судить без ошибки, будет скоро поход или не будет. Как это вызнать, лучше Елизара никто не разглядит, а если еще и Халима...
С весны было слышно, что Орда снова сделала набег на Нижний, но набег небольшой, и это особенно насторожило великого князя. Наступил август удобнейшая пора для набегов. И вот Елизар в степи. Вечер. Он готовил ночлег, с улыбкой вспоминая последнюю ночь на чужбине, в шатре Халимы. Тоже был берег реки, высокий, крутой, а там, на другом берегу, от воды, что плескала на повороте у низкого берега, начиналась равнина. Уже не степь, но еще видны были меж перелесков большие разводья степных трав.
Халима стреножила коней и спустилась к реке с мехом для воды. "Ловко придумано - вода в кожаном мешке..." - между делом подумал Елизар, устраивая из нарубленных веток шалаш. Он навесил края, выстлал землю мелкими ветками, принес каптаргак с едой, отвязав этот походный мешок от седла, вынул еду, а мешок постлал на ветки. Ну чем не брачное ложе? Лучше, чем тогда было!.. Сухих веток близко не было, и он отошел в кустарник, где с зимы висели наломанные снегопадами ветки. Уже возвращаясь и тихо напевая песню Халимы - "...все ягнята, что взял за меня...", - он услышал будто чьи-то голоса. Голос Халимы точно. Он прибавил шагу и, не доходя еще берегового обрыва, увидал конника на другом берегу. Тот гнал коня стланью, будто за ним гнались. Почуя недоброе, Елизар крикнул:
- Халима!
Ни слова в ответ. Он бросил охапку и глянул вниз:
- Халима-а!
Она лежала у самой воды, стрела дрожала над ее спиной.
Елизар ссыпался с берега, увидал кровавую пену на ее губах. Стрела прошла ниже лопатки и вышла под грудью - страшный, рубящий удар плоского наконечника сразил ее наповал. Она видела Елизара, должно быть, глаза смотрели сквозь темную пелену, но и это слабое движение жизни тут же угасло.
...Он вынес ее на берег, положил еще гибкое тело поперек седла и тихонько тронул от проклятого места. Надо было доехать до первой церкви и схоронить.
"Халима... - шептал он и гладил свободной рукой ее черные волосы. Халима, а как же Олыошка-та?.."
Он нехотя оглянулся - идет ли умная лошадь Халимы - и вдруг встрепенулся: на том берегу десяток, за десятком - сотня за сотней выезжали тьмы конников. Они что-то кричали, но ни один не пускал коня в реку: видели, что впереди у Елизара густой лес.
"Ага! Нашла Орда!" - подумал жестко Елизар и подстегнул коня.
Наступила ночь.
Часть третья
ПОЛЕ
Была в городе Москве печаль великая, и во всех концах города поднялся плач горький, и вопли, и рыдания... оплакивали жены русские детей своих, рыдая в голос и захлебываясь слезами, не в силах сдержаться, потому что пошли те с великим князем на острые копья за всю землю русскую.
Пространная летописная повесть о Куликовской битве
И наступила тишина в Русской земле...
Слово о житии великого князя Дмитрия Ивановича
1
С благовещенья задумал Дмитрий отъехать наконец в отчинные деревни, хоть раз за последние годы глазом хозяйским взглянуть на то, что оставлено отцом, что перешло к нему после смерти матери, княгини Александры. Молодому князю ведомо было, что в делах поземельных, в пошлинах и податях, в скотоводстве и торгах тиун Свиблов разбирается больше, но надо же и самому оглядеть имения, не все мотаться дядьке Миките. А необоримей всего была тяга побывать в дальних деревнях, в которые он наведывался еще с отцом и где впервые увидел лес, реку, увидел, как сонно волок-нится сладковатый дым костра, услыхал глухаря и грустную вдовью песню. Ему было шесть, как сейчас его любимому сыну Василию, но на всю жизнь запомнилась эта деревня, черная изба и баба в поминальном платке. Как сейчас видит Дмитрий ее чистый холщовый сарафан, крупные, крепкие и все же женские руки и деревянный чум молока... "Испей, князюшко, - богатырскою силою наполнишься..." И та же баба сыпала золу на куричий хвост, шептала приговоры - от всех болезней, кропила зарю с нового веника, дабы минули все несчастья молодого князя... И в душу запало то, что не выскажешь словом прилюдным, без чего никогда не защемит сердце при виде сирой деревни, прибившейся к речонке, нежданного погоста, забытого остожья на лесной поляне... И никогда, казалось Дмитрию, не загорится смертный человек любовью к ближнему, ко всей этой единственной, многогрешной, горькородной земле, не пробудись он хоть раз в незнакомой избе, не заблудись в престрашно бескрайних болотистых лесах и не спасись, - будто заново родился! - выбредя на дальний колокольный звон... "Пора, пора отъехать в отчинные деревни! Князь я аль не князь?" - не раз подбадривал себя Дмитрий, но отъехать туда так ему и не довелось. Годы пошли - один тяжелей другого. Война с Тверью, с Литвой, с Ордой в Нижнем Новгороде. Стояние на Оке и, наконец, тяжкое поражение на реке Пья-не... Новый епископ Сарайский, владыка Афанасий, сменив Иоанна, прислал тайного гонца и довел недобрую весть: сатанинским умыслом Мамая составлен в Сарае тайный заговор, чтоб извести великого князя Московского, а кто подослан то не ведомо. Вот и думай... Минувшую осень провозился с отцом Митяем: едва упросил его снять с себя драгие одежды, отставить вереницу слуг и отроков, коими он себя окружил, и смиренно пойти в Спас-Чигасов монастырь, что меж заяуз-ской и гончарной слободами. Дмитрий пошел на дело необычное: вместе с клобуком инока он повелел надеть на духовного отца своего и печатника мантию архимандрита! "Быть до обеда бельцем, а после обеда старейшиною монахов есть дело беспримерное!" - роптали на Москве и в иных городах русских, но особенно воспротивились нарушению церковного устава епископы Дионисий Суздальский и Пимен Переяславский. Почуяли, что Дмитрий метит поставить Михаила во главе русской церкви, неспроста исполчились супротив воли великого князя. Да они-то - полбеды, тяжко было уговорить митрополита, бывшего при смерти, не желал старик благословить на свое место Митяя: "Сей архимандрит еще новоук в монашестве..." Сергий Радонежский - вот кто, по мнению митрополита, мог заступить его место, но гордый и неистовый старец из Троицкого монастыря решительно отверг высокую честь, предпочтя уединение в своей обители и не желая погрязать в трудных делах митрополии. Не одобрял отец Сергий и новоставленного архимандрита Михаила, названного так после пострижения княжего печатника. Не желал Дмитрий отступать перед уставом, перед капризами, перед наветами врагов Митяя, не могли они или не хотели видеть, какая опасность грядет на Русь, в такую годину нужен в митрополии свой, надежный, а не присланный пастырь. Бояре и князь Серпуховской, днями пребывая у постели больного митрополита, уговаривали его утвердить печатника, говорили, что отвергнутый великим князем новый митрополит Киприан только и ждет, как бы въехать в Москву и взять посох первопастырский. Умный политик поборол в митрополите Алексее священнослужителя, и он благословил Михаила, но с оговоркой: если бог, патриарх и вселенский собор удостоят его править российскою церковью...
Двенадцатого февраля 1378 года митрополит Алексей скончался.
Коломенский счастливец Митяй тотчас оставил Спасский монастырь и без ведома патриарха Константинопольского возложил белый клобук митрополита Руси на свою красивую голову. В Царь-град он не спешил, но уже надел мантию со источниками и скрижалями, принял посох, печать, казну, ризницу митрополита Алексея, въехал в его дом за городом у села Троицкого-Голени-щева и стал решительно судить дела церковные, называясь отныне митрополитом Московским Михаилом. Многочисленные отроки и бояре, в том числе Кочевин-Олешинский, служили ему. Видел Дмитрий, что его незаконнопоставленный митрополит возбуждает зависть и пересуды. Опять забота: надо уговаривать епископов, собрать их в Москву и просить, чтобы избрали Митяя в святители. Согласно с апостольским уставом, нельзя надевать клобук митрополита, не будучи епископом. Однако ставить Михаила-Митяя в епископы мог лишь митрополит, но Алексей скончался, а ставленник Константинополя Киприан сидел в Киеве, выжидая своего часу, и уж он-то никак не согласился бы благословить соперника своего, уже захватившего русскую митрополию. Все перепуталось, и, хотя в Москву съехались все епископы, убоясь противиться Дмитрию, один все же бросил вызов - Дионисий Суздальский. Он упрекал великого князя в святотатстве, и... Дмитрий уступил, Михаил-Митяй остался пока незаконным митрополитом, опасаясь к тому же ехать в Константинополь, где мог потерять незаконно присвоенную мантию митрополита.
Дмитрий тоже откладывал отъезд своего духовного отца, потому что было немало иных забот.
- Княже, когда же в отчинные деревни? - спросил как-то Бренок, но Дмитрий лишь тяжело вздохнул в ответ: близились тревожные дни.
* * *
Русские полки стояли без дела под Коломной. Дмитрий выезжал к ним и нашел воинство в полном порядке и трезвости. Одно смущало великого князя, что не мог он ответить на вопросительные взгляды воевод и рядных воев: почему стоят они? Скоро ли будет настоящее дело? Особо мрачны были мужики из деревень и мелких городов, жившие с земли, да оно и понятно: конец июля.
- Не топор кормит мужика, а июльска работа!
- У божьего дня уж свету вбавилось, а мы все стоим!
- Да уж проклов день на носу!
Дмитрий слышал эти разговоры в стане своих воев, когда отъезжал обратно к Москве в сопровождении неизменного Бренка и малой гридной дружины. Он был спокоен пока, особенно за северные границы. Беспокойный Ольгерд умер в прошлом году, сыновья его от всех жен передрались. Литовский престол захватил любимый сын покойного воина-князя - Ягайло, а старший, Андрей, княживший в Полоцке, сразу и окончательно перешел на службу к Дмитрию. Михаил Тверской успокоен званьем второго великого князя на Руси и верен договору. Рязань второй год подымается из пепла после Арапши, и вот вновь грядет темная туча из Орды. Дмитрий чувствовал ее приближенье и неспроста собрал и держал полки наготове: разговорам и хитростям пришел конец, ссылаясь на засухи, падеж скота, Дмитрий давно уже объявил Мамаю, что станет платить дань много меньше, чем тот желал, не более той, что была установлена при Джанибеке-хане. Это был вызов Мамаю.