- Девка... - печально повторил сотник и, подумав, отошел в толпу: он знал, что цену торговец не сбросит.
За ним, подумав, отошел и купец.
- Я покупаю! - закуражился Ванька. Он повторил это по-татарски.
Купец беспечно протянул руку ладонью вверх. Ванька порылся в карманах, ссыпая серебро в шапку. Считал. Пересчитывал под усмешки толпы. Многие знали тверского князенка: посорил батькиными деньгами, а тут - нехватка.
- Возьми пока девяносто дирхемов! [Дирхеп равняется 12,5 коп, золотом, 75 коп - серебром] - сунул он деньги торговцу, но тот отстранил шапку и отвернулся: не тот товар, чтобы в долг отдавать!
Ванька крикнул друзьям-татарам, но те потупились, видно, не было денег или жалели.
- Я скоро приду! - сказал он гордо и громко.
- А ведь купит, христогубец! - с болью выдохнул Тютчев. Он проследил, как Ванька снова вырвал у татарина косы армянки, намотал их себе на руку и повел за собой. Следом утопали друзья.
- Этот не отступится! - поддакнул Квашня.
Они разговаривали, а сами ревниво следили, не подошел бы кто-нибудь еще и не купил бы красавицу. Елизар уже стоял рядом с ними и понимал кметей больше, чем кто другой, даже больше, чем они сами. Ведь и его продали тут, вон в том конце рынка...
- Надобно дальше идти... - сказал он нетвердо.
Захарка посмотрел на него, как на врага. Засопел. Выкатил широко расставленные карие глаза, схватился за голову и вдруг со столом хватил шапкой оземь:
- Да христиане мы али нет? А? Я вас вопрошаю, чревоугодники! Прянь заморскую скупать приперлись! Без нее, без пряни, да благовоний проживем, как прожить без души? А? Она ведь тут останется, душа-то! Чего, Квашня? Не тщись взгляд притемнить - бросай куны в шапку!
И сам первый стал выворачивать из-за гашника свой гаманок-калиту. Ссыпал туда серебро. Елизар торопливо достал найденную монету и бросил в шапку.
- А вы?- рявкнул Захарка.
Кмети ссыпали в шапку свое серебрецо.
Захарка присел было считать, но увидал - глаза по все стороны стригут - подходит к полонянке тот же купец.
- А ну брысь, нехристь! - рявкнул Тютчев, будто был не в Орде, не в самом жерле ее, а у себя, на московском базаре, где ему нечего бояться.
Он налетел на купца - грудь в грудь. Тот отступил на шаг, как для разбега, набычился. Захарка сунул шапку торговцу, а сам выхватил меч.
Толпа взвыла и замерла.
Купец сделал шаг назад и сжался в цепкоглазом прищуре.
- Моя ясырка! - крикнул Захарка по-татарски. Потом торговцу: - Считай!
С мечом он пересолил и, чтобы как-то оправдаться перед толпой, обрубил веревку, ослабил узел на руках девушки, а потом и вовсе сбросил путы на землю.
- Считай, не ворчи!
Руки торговца работали быстро. Губы шлепали - нижняя об верхнюю. Захарка тоже следил за счетом, и, пока грудка серебра истаивала в шапке, он понял, что едва ли будет там и половина. "Мать богородица!" - прошептал он, подумав, как закричит сейчас торговец, досчитав. Но татарин закричал, не досчитав.
- Затвори пасть! Добавлю! Ну! Бросай туды! Во! Девяносто пять...
Захарка зыркнул по сторонам, прижмурился, как кот, и запустил руку за пазуху, где на голом теле, у самого пупа, лежали в тряпице серебряные куны владыки Ивана.
- Эх, мать-богородица! Пропадайтя, травы вонючие! - Он грохнул серебром по арбе и дрожащими от волнения руками начал развязывать тряпицу и... не мог.
- Квашонушка! Брате! Иди ты...
- Сколько еще? - хрипнул Арефий Квашня, тоже встрасть переволновавшийся.
- Да сунь ты ему еще девяносто! Один ответ... - махнул рукой и пошел.
Толпа загалдела. По крикам Захарка тотчас понял, что он забыл ясырку. Оглянулся - идет за ним, не подымая головы. Подойдя к Захарке, она остановилась, но так, чтобы он отделял ее от ненавистной арбы.
- Как наречена? - спросил Захарка.
Она смолчала. Вроде и подняла было глаза, но, глянув на спасителя, она будто чего-то испугалась позади него и снова опустила голову. Он посмотрел туда и все понял: пожилая женщина молча плакала и крестила издали молодую подругу, крестила сразу двумя связанными руками.
- Квашня, догоняй! Ой, мати-богородица...
Они заторопились от этого страшного места. Стоять там под взглядом оставшейся пленницы не было больше сил.
Елизар посмотрел, как выбираются из толпы москвичи, подождал Квашню. Уже отходя от арбы, он все же не выдержал и спросил татарина:
- Зачем детей продаешь?
- Вырастут - меня продадут! Покупай, рус! Елизар махнул рукой и пошел за своими.
* * *
Вечером Елизар доводил великому князю о слышанном и виденном. Мамая ждали и без того, но то, что татары отправляют в Персию сорок тысяч коней для продажи, а на восток - двадцать тысяч, - это было отрадно слышать. Если прибавить к тем тысячам еще тысяч двадцать-тридцать, что продаются ими на знаменитых ногайских торгах в Подмосковье, то и младенцу станет понятно, что в ближайшие два года не сесть Орде на коней для большого походу. Это успокоило Дмитрия, и теперь он уже не боялся: что бы с ним ни случилось в Орде, несколько лет Русь будет жить спокойно.
В добром духе, умиротворенный, он вышел к вечерней трапезе в доме епископа и на жалобу владыки Ивана, что кметь Захарка Тютчев пустил деньги на выкуп русской пленницы, ответил, окстясь:
- То - божье дело, владыко... Мой казначей вернет деньги в церковную казну.
Больше Захарку в Сарай не выпускали. Капустин велел или венчаться ему с девкой Марьей, или прогнать ее.
- Иди проси благословения у великого князя, коль отца нетути, а в соблазн вводить девичьей красой кме-тей моих негоже!
- Исполню, как велишь, токмо в Сарай-то отпустишь?
- Затвори рот!
- Почто так?
- А по то! Болезным кметям пути туда нету: шуйца у тебя ножом резана, а башки и ране не было!
- Грешно лаяться, сотник, - набычился Тютчев. - Башка - то у поганых, у нас - голова!
- Поперечь мне еще! Вот ушлю в сторону нощную! "Отрадно и то, что пястью в ухо не пехнул" - подумал Тютчев.
Не терпел Капустин прю словесну, Тютчева же чтил, опасаясь острого языка его.
19
Среди ночи закричал голодный осел. Животное забрело по сарайским улочкам в ханский дворец и, то ли от голода, то ли от жажды, услыша плеск фонтана за стеной, застонало дрянней немазаного колеса. В степи тревожно ржали лошади - видимо, грызлись и рвались в глубину степи к кормам, которых нынче там не было.
Мамай откинул ногой шелковое одеяло, нащупал саблю, всегда лежавшую с ним рядом, три раза ударил по тяжелому серебряному кубку. Вошел евнух.
- Убить осла!
Евнух поклонился, неслышно затворил дверь, полыхнул белым халатом в лунной полосе, падавшей из высокого узкого окна, растворенного в сад. Было жарко, душно. Казалось, что каменные стены, потолок и пол - все прокалено, и на века, что здесь, в Сарае, не бывает морозов и метелей... Вырвав из-под наложницы халат, Мамай тяжело поднялся с пуховиков и подушек, брошенных по-персидски - прямо на пол, и стал утираться этой шелковой тряпицей, пахнущей степными травами и женщиной.
- Темир! - крикнул он в дверь, ведущую в большую залу и на лестницу.
Появился громадный детина, полугол, но с саблей на поясе.
- Я - твой, Эзен! [Эзен - здесь - великий]
Мамай некоторое время молча стоял у окна, утираясь халатом. Краем раскосого, стянутого к виску глаза с удовольствием рассматривал верного слугу. Не было ночи за последние два года, чтобы этот кыпчак, которого отыскали ему тысячники в степях Причерноморья, не стерег, как пес, порог дворца, вход в шатер или арбу, на которой спал его повелитель. Всем угодил Темир суровому Мамаю - силой, равной которой не было во всем Улусе Джучи и которую всегда ценят слабые телом сильные мира сего, нравился преданностью и тем, что, утратив связь с равными себе людьми низкого происхождения, не мог он вступить в союз со знатью и стать врагом своему хозяину. Радовал тем, что желания свои ограничивал обильной жратвой, женщинами и дорогим оружием. Успокаивал немногословием и тем, что всегда спал чутко и был скор на руку: вчера, при въезде р. ханский дворец, он разбил головы сразу двум слугам ныне царствующего хана Магомеда. Хан потребовал объяснений, но Мамай холодно и долго смотрел в лицо хана, потом вынул две золотые египетские монеты, древней чеканки, и медленно подал - сначала одну, потом другую...
Мамай повернулся к своему жаркому ложу, подошел и поднял из подушек за косы юную наложницу. Темные косы оттеняли ее обнаженное тело. Глаза выбрызнули страхом, когда увидела она реликана-кыпча-ка. Мамай подвел ее к Темиру и бросил ему косы наложницы, как уздечку.
- Бери себе!
- О, Эзен!.. - бычий выдох примял слова кыпчака.
- Бери! Пожелаю - и небо пошлет мне весь гарем хана!
Сквозь сжатые белые зубы Темира послышалось рычанье - он смеялся. Мамай кинул ему халат наложницы и отошел к окну. Из сада долетал шелест фонтана, а деревья в эту жаркую безветренную ночь были безмолвны. Он любил их тоже, любил за молчанье, хоть видали они немало за последние десять-пятнадцать лет...
Помнят деревья, как властелин Орды хан Джанибек со своею любимою супругою долго не соглашались выдать дочь за него, Мамая, чуяли, что темник с такой хваткой, войдя в родство с потомками Чингиз-хана, много прольет крови в Орде. Чуял тесть, но не ведал, что первой прольется его собственная кровь: жестокий, глупый и распутный сын его, Бердибек, подкараулил отца на пути из далекого Тебриза и убил его. Четыреста верблюдов с драгоценностями - добыча с покоренного города и края - попали в руки Бердибека. Одного только Бердибека, потому что под эти деревья въехал он единственным наследником: двенадцать единокровных братьев он отправил вослед отцу... Сарай шептал, что-де эмир Товлубий наущал глупца свершить злодеяние, но деревья знают: Товлубию приказал он, Мамай... Ну, что так орет осел?
А за стеной ханского дворца животное закричало в последний раз: стража прикончила его.
...Глупый Бердибек ошалел от власти и богатства. Он ежевечерне выстилал пол в своем обширном гареме обнаженными телами жен и наложниц и ходил по их мягким животам. Любил отымать жен у СР,ОИХ больших слуг - у эмиров, тарханов и у военных - угланов, темников, тысячников. Эмир Кульпа правильно понял Мамая - убил распутника и, будучи родственником покойного, сам стал ханом. Для того и убивал. Кто-кто, а Мамай знал, что к трону рвался потомок Чингизова сына, потому даже в Крым не уезжал, и через пять лун новый хан Наврус переступил труп Кульпы. Погибли с Куль-пой и два его сына христианской веры - Иван и Михаил. Их смерть была решена, потому что вдова Джанибе-ка, мудрая Тайдула, благоволила им, желая мира меж Русью и Ордой. Виданное ли дело?! Русь - улус великой Орды - должна вечно стоять на коленях, и так забыли страхи Батыевы... Настало время Мамаево: надо было самому занять престол. Все ж прежде он решил испытать, что будет, если власть возьмет простой военачальник. Верные люди поскакали в восточную степь и назвали его, Хидыря, ханом, только... для этого он должен был прибыть с войском в Сарай и убить Навруса. Хидырь сделал это, а заодно убрал и царицу Тайдулу...
Деревья помнят и смятенье Мамаево: Хидырь вдруг был убит сыном своим Темирхожой без ведома Мамая. Такое простить было нельзя, и тогда Мамай поднял бунт: вошел к хану с верными людьми, сволок его на пол с подушек и коленом сдавил ему горло... Трон был свободен, но Мамай не сел на него, потому что много войск собрал брат покойного, Мурут. Пришлось переправиться с луговой стороны Вэлги на ногайскую, высокую - поближе к своему милому Крыму. Гам он отыскал молокососа-стригунка Абдуллу и объявил его великим ханом. Однако на Сарай пока не шел. Там, в столице, сидел, затворившись, Мурут со своими эмирами, а его союзники, оставив Сарай, захватили обширные области по Волге: князь Булактемир - булгарские земли, Тагай - мордовские. Не зря ждал Мамай: драка междоусобная вспыхнула там небывалая - тысячи и тысячи трупов приносила каждая схватка. Кто погибал от сабли и стрелы, кто издыхал в степи от голода. Однако двоевластие продолжалось. Это было тревожное для Мамая время, все могло кончиться плохо, и тогда долгие годы борьбы могли пойти прахом. Мурут принимал послов и наделил ярлыком наследника великого князя Московского - Дмитрия. Мамай не доверял Москве и присоветовал своему послушному ханенку Абдулле выдать такой же ярлык князю Тверскому. А тут еще явился самозванец Кальдибек (как же без самозванцев), объявил себя сыном Джанибека, но успел только крикнуть об этом, как погиб и без вмешательства Мамая...
"Эта проклятая жара погубит конницу..." - ворвалась мысль, весь месяц тревожившая великого темника. Кони худеют и скоро станут падать, были бы они, как вот эти деревья: настала засуха - свернули листы и придремывают, но корни понемногу тянут холодную влагу, и дерево продолжает жить. Они, деревья эти, еще увидят и его, Мамая, торжество. Уже немного осталось. Уже не стало Мурута. Недолго помежился во дворце Абдулла, и вот теперь возвел Мамай последнего, пожалуй, - Магомеда... Эта жара должна помочь Мамаю: недовольство степи и городов новым ханом, укрепление эмиров и их откол все это усилит голод, а голод неминуем: скот скоро начнет падать. Орда же кормится с коня... Он укажет потомкам Чингиз-хана старый и верный путь к сытости и благополучию - путь на запад в устрашающе живучие, неисчерпаемые русские княжества, коим надобно напомнить старые времена...
"Если завтра Магомедка захочет казнить русского князя, он, Мамай, не станет ему мешать..."
За дверью, под самым порогом, застонала наложница. Мамай подошел, послушал, растворил ногой дверь и стал смотреть.
Утром Мамай велел позвать главного кама -- старого шамана, жившего в дальнем углу сада в своей маленькой, но роскошной ставке. Мамай редко слушал проповеди мусуль.манскогокади, он был равнодушен к этой вере и замечал, что все в их государстве - все сильные люди, от хана до десятника, - лишь притворяются, что чтят закон, насажденный при Узбек-хане. Пред иноземцами, особенно египтянами, выдают себя за мусульман, а в душе хранят страх перед небом, следуют обычаям и нравам предков, почитают шаманов и кормят их, то есть остаются тем, чем осталась вся степь, где нет надобности лгать небу, когда оно всегда над головой, а властители со своими строгостями - далеко. Мамай ничего не боялся, кроме неба, когда на нем собираются грозовые гучи, и, если разыгрывалась гроза, он закатывался в черный войлок и забивался в темный угол.
Шаман прибежал немедля - знал, кому служить! Мамай встретил его в большом зале, один. Посмотрел, как тот затряс и замахал рукавами халата, разрезанными до локтя на узкие полоски. Подол тоже был разрезан до пояса, и вся эта бахрома красного шелкового халата ослепляла глаза. Вот кам упал на пол, забился, забрызгал слюной, застонал... Мамай взял слиток серебра русскую гривну - и бросил ему.
- Скажи нам, каков сегодня будет мой день?
- Ничто не омрачит его, о великий темник!
- Чего ждать мне от русского князя?
- Дани! - выпалил кам.
- О чем говорил ты сегодня с луной?
- О великих походах! Луна сегодня, катилась на запад - туда звала великого темника!
Похоже, что этот глупец видел, как луна катилась и на восток. Мамай слушал кама, вперив в него черные немигающие щели глаз, над которыми белесыми брызгами ковыля косо вскинулись короткие жесткие брови. Губы его были сжаты, и от этого узкие черные усы казались потерянными меж коротким сплюснутым носом и исчезнувшей, втянутой верхней губой. На подбородке была оставлена крохотная черная точка волос, небольшой островок чернел ниже подбородка. Эти черные пятна на круглом желтом лице перекликались с длинной, до переносья, и узкой, в два пальца, челкой, как у лошади делившей лоб. Великий темник, казалось, не столько слушает, сколько принюхивается к каму, к его словам и движеньям, так напряженно он вытянул короткую шею над мощными плечами, так недвижно были уставлены на кама черные печурки ноздрей.
- Где враги мои?
- Где темное небо рокочет - там враги Мамая. Где небо светлое - там его друзья.
Похоже, кам приближался к истине: светлое, жаркое нынешнее небо помогает ему, Мамаю, настроить Орду воинственно и беспощадно - так, как была она настроена великими Чингизом и Батыем.
- Где умру я?
- Великие умирают в битвах. Одна битва будет гибельна тебе - это битва с небом, со смертью, о великий темник!
"Дурак, - подумал Мамай тоскливо. - Разве он не знает, что великий Батый, покоритель мира, погиб на вершине своей славы от руки ничтожного, угорского князька. Погиб позорно и недостойно: пал на любовном ложе вместе с дочерью того князька... О, небо!"
Он бросил каму еще гривну и велел уходить.
20
В тот день еще поутру загромыхали в ворота железом. Кмети, стоявшие в дневной стороже, глянули в щели забора и кинулись к дому епископа Иоанна:
- . Владыко Иване! Влацыко Иване!
На пороге первым показался великий князь.
- Княже! Там татарва ломит!
Дмитрий лишь на мгновенье прикусил губу - "вот оно!" - прищурился к жестко повелел:
- Впусти их, Захарка! - Он повернулся к Монасты-реву, Брейку и Капустину, что уже набежали к крыльцу: - Сотню - на коней!
Сарыхожа, не появлявшийся все эти недели, сам приехал на русское подворье и прямо с седла объявил, что великий хан требует великого князя во дворец. Немедля!
Дмитрий слышал это через окошко, но вышел на крыльцо и спросил, что надо послу. Сарыхожа повторил.
- Спаси тя бог за добрые вести, великий посол Сарыхожа! Вот ЛОРЙ! Жалую тебя! - И Дмитрий бросил ему гривну серебра.
Сарыхожа ловко поймал ее и сунул за пазуху. На груди его заколыхалась серебряная бляха с золотым полумесяцем - знак тысячника. Повышение Сарыхоже...
Дмитрий взял с собою князя Андрея и Бренка, больше никого посол не советовал. Сели на коней, не прощались, хоть и надо бы по-православному-то, но уж больно не хотелось открывать татарам душу. Поехали...
Позади гремела подвода с подарками хану. В руках
у Бренка клетка с двумя отличными соколами, отлое,-леипыми на Двине и выученными Бренком. Сарыхожа ехал чуть обочь, а следом, за подводой, на которой восседал Арефий Квашня, пылила отборная сотня нукеров под началом того сотника, что хотел купить русскую пленницу.
Дмитрий, утешая себя молитвой, рад был, что все сдвинулось, кончилось ожидание. Князь Андрей был внешне тоже спокоен, только бледность лица и напряженный взгляд выдавали волнение. Бренок, казалось, не замечал никакой опасности и любовно разговаривал с соколами. Сарыхожа щелкал порой языком, косился на птиц.
- Добрые птицы, Сарыхожа, - говорил ему Бренок. - Вот наедешь в другой раз на Москву - отловлю я тебе борзую птицу!
Сарыхожа не ответил. Он привстал в стременах и что-то гортанно прокричал сотнику. Вмиг вперед вырвался десяток нукеров. Они взбили пыль впереди, и вот уже на перекрестке улиц высверкивали саблями, загоняли людей в дома, в переулки. Опрокинули арбу о глиняными кувшинами. Впереди открывался ханский дворец. Ослепительно светился на солнце полумесяц чистого золота, поднятый над крышей на высокой серебряной спице.
"Вот оно, гнездо..." - подумалось Дмитрию. Вспомнил он причитанья Евдокии. Вспомнил рассказы отца и старых бояр, как погиб в Орде Михаил Черниговский, не пожелавший склониться перед обычаями поганых. Особенно ясно увидел он мысленным взором тяжелее бревно-колоду, в которую была зажата голова князя Михаила Тверского, когда водили его по базарам за ханом, будто быка на продажу... "Мнози ехавше и тво-ряще волю ханову, говорил тогда князю Михаилу духовный отец его Иоанн, - прельстишася славою света сего, идоша сквозь огнь, и поклонишася кусту и твари бездушной, и погубиша душу СРОЮ. ." Много изменилось с той поры! Нет. не принимал он, любуясь и склоняясь перед мужеством предка, такую гибель. Трава клонится под ветром, деревья клонятся, но ветер престанет, и распрямляются они. Дмитрий дивился мудрости старого хана Берке, приехавшего для принятия ислама в Бухару. Рассказывал митрополит Алексей, что Берке государственной хитрости ради принимал ислам, и он, всемогущий повелитель огромного ханства и владыка жизнен меж жаркими реками Сырдарьей и Амударьей, спокойно вынес невиданное униженье: когда шейх аль-Бахерзи заставил великого и могущественного хана простоять у ворот своей ханаки не час и не два, а целых три дня! В терпении хана Дмитрий видел немалую государственную мудрость... Конечно, можно войти во дворец и плюнуть в каменную рожу хана, можно кинуться и задушить его и его подручных царишек и погибнуть самому, но толку от этого немного. Нельзя по-собачьи заглядывать в их глаза, униженно ползать на животе - такого творить душа не велит. Не надобно веру их принимать, свою хранить надобно - опору, необоримую стену. Коль не станет, думалось Дмитрию, веры - не собрать воедино ни княжества, ни людей. Развеянную стаю коршун побьет, по перу рассеет...
Каменная стена, утыканная поверху медными наконечниками копий, давно позеленевшими и сливавшимися издали с зеленью дворцового сада, - стена эта сделала поворот, и открылась широкая площадь перед дворцом. Прямо на ее середину были распахнуты ворота. Их кованая, замысловатая вязь била в глаза позолотой, и все это - ворота, камень высокой стены, площадь - дышало жаром, смешивалось с запахом пыли, горьких, засушенных на корню трав.
У ворот сгрудилась стража отборных нукеров. Несмотря на жару, они были в боевом облачении, даже пояса поверх укороченных халатов были особые, а латы, кольчуги, шлемы - все было настоящее, боевое, прокаленное солнцем... Увидали Сарыхожу - скрестили копья. Дождались окрика - пропустили. Через сотню шагов - другая стража, и снова тот же прием, но теперь позволено было проехать лишь князю с Сарыхо-жой, да пропустили телегу с подарками. Бренок не выдержал: окликнул Квашню, и тот в один миг уступил место мечнику. Дмитрий лишь покосился на Бренка: молодец... Князю Андрею он успокоительно кивнул, Сары-хожа уже повернул в широкую аллею, по обе стороны которой вплоть до самого дворца, белевшего в глубине, стояли татарские воины в пять рядов и в полном вооружении, а перед ними в один ряд тянулись открытые арбы с несметными богатствами - подарками, как пояснил Сарыхожа, великому хану. Десятки и десятки возов, присланных этим летом из Египта, из предгорий Кавказа, из-за Камня [Камень - Уральские горы], из Персии, из Китая, из Твери.
- Подарки Рязани! А та арба - из Литвы!
Сарыхожа улыбался все шире, все острей посматривал в лицо Дмитрия и оборачивался на скудную телегу, которой правил Бренок. Вот не думал не гадал Михаила, что поедет в телеге по ордынскому гнезду...
- А та арба - от немецких рыцарей дар всемогущему хану!
Дмитрий слушал Сарыхожу и смотрел.
Тут были поистине дорогие подарки. Несметные эти сокровища - лишь малая капля того, что сокрыто в погребах Орды. Тут и разноцветные подушки и ковры для свершения мусульманского обряда, ткани из далекой Венеции. Тут и ковры из тонких, выделанных кож с навесами из дорогих шкур поверх них. Особо были выложены и расковрены калджурские с тонкой восточной насечкой, позолоченные булавы, франкские шлемы и позолоченные латы, иссиня-черные, вороненые кольчуги. Были тут светильники на подставках, седла из Хорезма, уздечки с чеканкой по золоту и серебру, бармы для очелья конского, толстые панцири из бычьей кожи для людей и лошадей со вшитыми в них мелкими щитами. Особо красовалось новое оружие: луки с кольцами, луки для метания ядер.
- Бренко, зри и запоминай! - обронил Дмитрий.
А слева и справа все тянулись и тянулись арбы. Рябило в глазах от копий, сулиц, стрел, уложенных в ящики и набитых в расписные колчаны. Тут же были котлы змеевико-вые, лампады позолоченные на серебряных и позолоченных цепях, сорванные, видно, в православных церквах. Ослепительно блистало шитое золотом египетское одеяние, александрийские одежды, застывшей в воздухе сказкой белела и отдавала синевой и золотом китайская посуда... А Сарыхожа твердил по-русски, что все эти вещи, изготовленные в Египте и на Востоке в знак преклонения перед Ордой, присланы великому хану и Мамаю. "Все-таки и Мамаю", - схватил мысль Дмитрий... Много быстроногих арабских коней, нубийских верблюдиц, попугаев. Ждут слона и жирафа - зверь невиданный доселе и превеликий...
Они проехали лишь половину аллеи и остановились в том месте ее, где деревья, воины татарские и рабы с подарками делали широкий круг, после которого аллея снова шла ко дворцу.
Двое нукеров скрестили копья.
- Нас останавливают? - спросил Дмитрий.
- Нам надо смотреть, - ответил Сарыхожа.
Посреди круга горел костер. Пламя сухих дров было почти не видно на ярком солнечном свету. Пахло дымом.
На круг вывели связанных .мужчину и женщину, похоже было, что только и ждали московского князя. За ними шел громадный нукер с саблей в руке.
- Темир! Темир! - раздались голоса.
Дмитрий вопросительно глянул на Сарыхожу - что тут творится? Тот понял по-своему и ответил:
- Темир - первый батырь Орды!
Первый богатырь Орды схватил связанного татарина за волосы, принагнул и отрубил ему голову. Голова осталась у него в ручище, а тело вывернулось и упало на выбитую ногами сухую землю. Руки мертвеца дважды царапнули землю, плечи вздрагивали, замирая, а кровь била из середины страшного среза и разливалась по земле широко, как по столу, неровно, растекаясь меж трещинами в земле.
Дмитрий закусил губу и смотрел.
- Кам сказал: он виновник суховея! Он взял в жены дочь гор, христианку, и ходил к вашему попу есть вашего бога Христа с ложки!
- У нас на Москве немало татар крещеных, и все причащаются в церквах, - ответил Дмитрий.
- Но этот жил в Орде! Он накликал гнев неба!
- А чем виновата женщина?
- Она будет продана в рабство!
В это время батырь Темир-мурза взял женщину за подбородок, что-то говоря ей. В тот же миг сотни глоток выхаркнули неясный крик возмущенья: женщина плюнула в лицо великана.
Темир-мурза прорычал что-то сквозь стянутые з оскале зубы, откинул саблю и схватил свою жертву ручищами. Он готов был разорвать ее на части, но вместо этого швырнул на землю, разодрал ее одежды и клочьями их утер себе лицо. Воем восторга ответили любимцу нукеры. Это вдохновило Темира. Он саблей прорезал щеки отрубленной головы, продел веревку в страшные прорехи и связал концы. Получилась широкая петля. Довольно прищелкнув языком, покачивая голову на веревке, си рывком поднял женщину и надел ей голову убитого мужа на шею.
Снова заревело воинство. Темир гаркнул что-то, и десятки близстоящих кинулись к костру. Они выхватывали из пламени головни и снора становились в круг.
Одному Темир приказал вести женщину за косы, а стоявшие били ее тлеющими головнями.
- Нехристи! - шипел Бренок позади.
Князь и мечник были в кругу, где среди бела дня творилась адова мука.
После того как женщина несколько раз падала и уже не держалась больше на ногах, ее били лежащую, а потом отволокли в сторону и бросили рядом с обезглавленным трупом.
- Он глупец был: он не дал каму серебра! - пояснил Сарыхожа, обдавая Дмитрия горячей смолой черных глах.
Темиру-мурзе подвели коня. Он сел и направился ко дворцу. Вскоре разрешили двигаться и московскому князю. "Устрашают!" - мелькнула мысль, и от этого стало немного легче на душе. Хан с Мамаем не станут устрашать, если хотят убить. Это подумал и Бренок, которого тоже потрясла расправа над связанными людьми.
Последний заслон ханской стражи обезоружил Дмитрия и Бренка. Разворошили телегу с подарками. Пощелкали языками над серебряными клетками с соколами. Полезли было в клетки, но Бренок возопил:
- Не лапай руками!
Дорогими коврами была выстлана мраморная лестница, что вела под высокую арку, в глубине которой отрадной тенью обозначилась раскрытая настежь дверь. У нижней ступени горели два огня в больших плошках. Пахло салом, протухшим от жары. У плошек стояли татарки с копьями. Подтоки копий о"и упирали в ступени, а наконечники, сверкавшие отточенными рожнами, задрали вверх, растянув привязанную к ним веревку толщиной в вожжу. На веревке болтались войлочные болванчики - "братья хозяина". У ног татарок стояли высокие чаши с водой.
- Княже!
Дмитрий оглянулся и по знакам, которые делал ему Бреиок, понял: не наступи на порог - убьют! Не обходи огня - сделают то же самое. Щурился Сарыхожа и наконец сделал жест рукой - иди!
"Да будет воля твоя!.." - прошептал Дмитрий.
Он прошел меж огней медленно, спокойно. Татарки шептали заклинанья и брызгали водой, они трясли копьями, отчего дергались и качались над головой сая-гани. Вот и порог. Ковер коварно облег его, скрывая мраморную плаху. Дмитрий переступил его и взглянул перед собой. "А это что за дьявольщина?" - подумал он; за порогом, поперек ковра на высоте пояса была натянута толстая золотая цепь.
Дмитрий остановился и тут же заметил еще одну выдумку хана. В большой светлой палате, почти целиком занимая ее, был поставлен богатый шелковый шатер жаркого, светло-желтого цвета, расшитый зелеными травами и пречудными птицами между ними. Дмитрий прищурился на цепь, покусал губу - перешагнуть цепь невозможно, подлезать под нее - поклониться хану еще раз, сверх принятой меры.
Он обошел цепь, стал снова на ковер перед входом и заставил себя коснуться левым коленом ковра.
- Входи! - послышался голос из шатра.
Дмитрий вошел и, присмотревшись к полумраку, увидел перед собой хана. Он был хорошо виден весь - от головы, покрытой каким-то немыслимым, с бахромой колпаком, до ног, одетых в легкие башмаки из красной шагреневой кожи. Сидел он на мягком троне, спинка которого не подымалась выше плеч и была обита бордовым бархатом. Руки лежали на гнутых золоченых ручках трона. Дорогой китайский халат, застегнутый по-татарски, на правую сторону, блестел серебряным шитьем по светло-зеленому полю дорогой ткани и был подпоясан красным, почти в тон башмакам, широким поясом. Кривой нож торчал за поясом слева, а справа висели на тонкой серебряной цепочке два больших черных рога, усыпанных золотыми звездами. Казалось, ему не было и двадцати лет. Волосы его были зачесаны за уши, а на круглом желтом лице чернели точки коротких и узких усов, жидкая бородка как бы приклеена к подбородку.
Дмитрий стоял срободно и просто, не снимая богатой, соболем отделанной круглой шапки, стоял и рассматривал окружение хана. Слева, под локтем у того сидела женщина, видно любимая жена. Десятка три других женщин белым облаком осели чуть в сторонке - от левой руки хана и почти до шелковой стены шатра. По левую руку владыки на низких скамьях, крытых зеленым сукном, сидели военные - угланы левого и правого крыла, темники, тысячники, особо отличившиеся и имеющие на груди или за пазухой золотую басму. Отдельно сидели не по-татарски, страдая на скамьях, нойоны, то есть знать гражданская - эмиры или по-турецки беги, тарханы, владетели обширных земель, равных по площади нескольким европейским странам. Смешавшись с ними, притихли толкователи законов факихи, с которыми в Орде, как в любом военном и самодержавном государстве, не считались, но держали для виду пред иноземцами. Неподвижно, изваяниям подобио, восседали старейшины - главный тюркский шейх, главный сарайский священник-мусульманин - кади. Был здесь и главный кам все в том же ярком халате и красной стеганой круглой шапке-аське, украшенной алмазной ветвью. Рядом с этим страшным человеком, который мог очернить и подвести под топор самых знатных людей Орды, которого задабривали, осыпая серебром, золотом, мехами, который имел в степи свои бесчисленные пастбища, а в устье Волги, в старой столице, в Сарае Бату, свой дворец, рядом с ним сидел бакаул [Бакаул - военный начальник, ведающий размещением, движением, снабжением войск и даже дележом добычи]. На лице его не было, как у других, любопытства, оно уступило место усталости от ежедневных забот о бесчисленном войске Золотой Орды.
Среди р,сей этой блестящей толпы своей скромностью выделялись синий халат и простая, похожая на шлем, кожаная аська Мамая, который возлежал по правую руку хана, мрачный, полуприкрыв и без того узкие глаза. Он один вошел в шатер хана при сабле, покоившейся сейчас на его бедре. Эта сабля золотой ручей на синем простом халате - своими золотыми ножнами с тонким восточным чернением, усыпанным крупными алмазами и стоимостью в десяток конских табунов, еще больше подчеркивала вызывающую скромность первого властелина, у которого, подобно легендарному Ногаю, был в руках Крым с прилегающим к нему Причерноморьем и землями на север, вплоть до реки Красивой Мечи, на западе - до Днепра, а на востоке - до Волги и Северного Кавказа, за которым вдоль Каспия тянулись лучшие в мире пастбища. Не только это было под сильной рукой Мамая, но вся могучая Золотая Орда, которой он управлял самым тонким и коварным образом - чужими послушными руками ставленника своего, великого хана Магомеда.
Посреди шатра стоял большой круглый стол, покрытый персидской скатертью, а на нем возвышались высо-. кие китайские расписного фарфора кувшины с питьем и толпились плотные гнездовья крупных золотых кубков, с трудом умещавшихся на большом столе.
Дмитрий еще в саду понял, что выставленные напоказ богатства должны были унизить любое подношение хану, владевшему ими, но именно здесь, в шатре, странно поставленном внутри дворца, перед притихшими владыками, наводящими ужас на Европу, при виде стола, уставленного награбленным за века золотом, - именно здесь он понял, что его подарки будут просто смешны.
- Что молвишь, Дмитрий, улусник наш?
Голос - колесо немазаное, татарское, и принадлежал он не хану Магомеду, а Мамаю. Знатно лопотал по-русски.
- Княже Дмитрий! Понеже ты старей всем князем в русской земле, то скажи нам: зачем прибыл в Орду?
Это был новый подвох: Сарыхожа приглашал от имени хана, а хан будто бы и ведать про то не ведает, да и вовсе молчит, наподобие куклы шелковой, а вещает ядовито он, Мамай.
- А прибыл я к вам в Орду по зову слуги вашего, посла и тысячника Сарыхожи, дабы поклон творить и молить о благе земель наших и всяка суща в них человека жива.
Мамай ждал, пока толмач, подсевший к хану, громким голосом переводил ему и всем слова московского великого князя. А потом спрашивал дальше:
- Чем кланяешься?
- Чем бог послал да чего взял, поспешая до двора великоханского... Михайло! Бренок! - Дмитрий повернулся к выходу. - Неси подарки!
Бренок кинулся ко входу в шатер, но на нем повисли, оттащили, а с воза, уже обнюханного, обшаренного, крупные - один к одному - быстрые и наглые от сознания своей силы и особого внимания хана и двора к ним беспощадные кашики [Кашики - отборные воины из личной гвардии хана] похватали подарки и сами понесли их в шатер, стараясь попасться на глаза владыкам. Они толкались и грызлись, пока Сарыхожа, стоящий у телеги, не прикрикнул на них. Вереницей шли кашики, и от этого казалось, что подарков много. Меха соболя, черно-бурой лисы, несколько шкур крупного черно-бурого с серебром медведя, набор серебряных колокольцев, дубовые бочонки с медом, еще шкуры бобров, резной ларец из рыбьего зуба, отделанный драгоценными камнями, и несколько кругов ярого воска легли на ковер перед ханом и Мамаем, и стало в шатре тихо. Умолкли шепот, пощелкиванья языками, насмешливое похмыкиванье. Конечно! Это совсем не то, что было выставлено по обе стороны садовой аллеи.
- А ведомо ли Мите, улуснику нашему, что великий хан ждет дани, достойной в жаркое лето? - спросил Мамай. - Где же та дань?
- Время дани еще не поспело. Вот приду на Русь, повелю ту дань сбирать и пришлю ко двору, как повелось...
- А не мала ли дань - по полугривне с сохи на год? - спросил Мамай и глянул наконец на хана Магомеда, будто вспомнил о нем, почтил!
Хан согласно кивнул, как бы радуясь, что и ему оставлено место в разговоре.
"Эва! Внове за песнь старую взялись..." - Дмитрий прикусил губу, но ответил спокойно:
- Не мала, но вельми полна.
- Русь людьми размножилась, а дань остается прежней!
- Русь истаивает во бранях междоусобных... - Дмитрий остановился-, пережидая гул в шатре. - А обочь междоусобий со Рязанью да со Тверью Русь покою не ведает от литвы, от немец, да и другие русские княжества не единожды шли на Москву.
- Ты, Митя, немало тех княжеств под свою руку поял!
- То - воля божья! То - край безвыходен есть, понеже Москве стоять надобно.
- Тверь - не выше ли Москвы?
Понятно, куда клонил Мамай, но Дмитрий был готов и к этому.
- Для Орды Тверь - погибель во грядущих днях!
Всколыхнуло весь шатер, даже белое облако - гарем ханов с полураспущенными покрывалами на лицах - и то плеснуло белой пеной и замерло. Эмиры, беги, угланы левого и правого крыла, темники, тысячники и творцы власти гражданской - все едва удержались на местах своих.
- А ведомо ли князю Московскому, ныне сидящему на Володимерском столе русском, великокняжеском, что нет на белом срете народа такого и государства, коему небо судило сокрушить великий Улус Джучи?
- Не было такого народа и такого государства, только ведомо мне, что и несокрушимой щит крушат два :либо три меча, где един не берет... - Стало очень тихо, и Дмитрий намеренно сделал остановку - пусть перетолмачит, окаянный. - Ведомо ли двору ордынскому, что Тверь в союзе с Литвою? Вестимо ли, что Литва в союзе с княжеством Смоленским и не прочь ныне русские княжества соединить под рукой своею? Зимой минувшей союзники, названные мною, пришли под Москву и пожгли села и погосты, монастыри и деревни, пограбив и премного людей побив. А, не ровен час, падет Москва, то и Рязань сольется с теми союзниками и сама на Орду пойдет?
- Орда сметет их!
- Сметет! Сметет! - грянул шатер в десятки глоток.
- Орда поставит на колени все эти княжества и государства - исполнит слово Батыево! - продолжал Мамай.
- В "Сокровенном сказании" о том сказано! - вставил великий хан по-татарски, и Дмитрий понял его, а Мамай кивнул Магомеду, как хорошему ученику.
- Правда ваша! - ответил Дмитрий. - Те народы, государства и княжества русские вы сметете, но и они тоже мыслят Орду смести...
- Не бывать тому! Не заплетай язык за хвост - голова отвалится! рявкнул Мамай, оскалясь.
- И с тем соглашусь: не бывать, покуда их числом мало, но ежели замыслят они сговориться с немцами и с прочими народами? А тех - без счета! Сам папа римский ту думу думает, страшась Орды, - ведомо ли то в Сарае?
Слова эти охолодили немного Мамая, хотя шатер еще потрясало от гнева. Великий темник приподнялся на локте и буркнул на свору. Притихли.
Мамай поднялся с ковра неожиданно легко и, как водится по-татарски, без помощи рук. Не глянув на хана, приблизился к Дмитрию развалистой, важной походкой, оставив за спиной богатый стол с питьем ч золотыми кубками и подарки Москвы для Сарая. Подошел он вплотную, пахнув на Дмитрия потом и духом недоваренного мяса. Глаза черные бритвой, резанули по глазам и покалывали чуть снизу в самые зрачки. Дмитрий выдержал этот взгляд, и Мамай отступил на шаг, подбоченясь и оглядывая московского князя. Потом вновь шагнул к нему и так громко, чтобы слышал толмач, спросил:
- А ведомо ли московскому князю, сколь светла голова его? Мудра она и хитроумна! Но светел и солнца клубок, да и тот ежедень в землю падает...
В углу шатра затрясся кам - загортанил что-то нехорошее, отчего поднялось было смятенье. Даже Дмитрий разобрал в его выкриках слова о светлом дне и вечном солнце над Ордой. Тут Мамай что-то буркнул - и все стихло. Он вновь отступил на шаг, вынул огневую саблю.
- На Руси, Мамай, со смертью свыклись... - промолвил Дмитрий, побледнев.
Мамай поиграл саблей, покрасовался перед сильными людьми Орды и вдруг повернулся и ударил по восковому кругу. Крякнула стая. Защелкала языками, жалея. Мамай поддел концом сабли половину круга и подал Дмитрию.
- Добрый полумесяц, - сказал тот, возвращая Мамаю воск. - Его на спицу да над дворцом поднять.
- Истает полумесяц. - Мамай бросил воск в подарки и кинул саблю в ножны, полыхнувшие алмазами, и еще спросил: - А зачем тот воск привез?
- На свечи во дворец тот воск вельми добр!
- Не Орду ли хоронить собирается русский князь? А?
- Не о смерти думалось мне, сюда едучи.
- О чем?
- Думалось о живом.
- А думалось ли тебе, московский князь, что Орда тоже привыкла думать о живом... товаре?
Хорошо перевел толмач - гулом одобрения ответил шатер: о великом полоне напомнил Мамай, о великих подвигах предков, пощекотал самолюбие.
- Я захватил с собою и живой товар, - ответил на это Дмитрий. Он повернулся опять ко входу и снова крикнул: - Михайло! Давай клетки!
И снова оттеснили Бренка. Снова сгрызлись кашики, и вот уж двое понесли по клетке с соколами. Опять прошли меж огней, клетки, как и все подарки, окропили водой, ошаманили словами неведомыми и поставили на ковер. Удаляясь, кашики, не оборачивая спины к хану, семенили назад, вжав головы в плечи и глядя исподлобья, по-песьи.
- Се добрые соколы! - повеселел Дмитрий. - В птичьих и звериных ловах зело борзы.
Соколы были слабостью Мамая. Глаза его загорелись. Еще с детства он упивался соколиной охотой. В стремительном полете, в налете, в ударе и хватанье добычи было что-то от татарского воина-степняка - та же кровожадность, та же беспощадность к жертве, как учил великий Джучи...
- А добры ли они в полете? Не обманывает ли русский князь?
- Ежели сокол отпустит птицу, зайца или лису степную - за каждую тварь, ушедшую из когтей его, я дам табун коней!
- Не отпустит, княже! - донесся голос Бренка, но сорвался: там налетели на мечника кашики, закрывая ему рот. Послышались удары.
Мамай крикнул - все успокоилось.
- Добро молвил московский князь... Я зову тебя на охоту. Завтра поутру!
Дмитрий поклонился, смяв бороду о грудь, и подумал: "Проносит тучу..."
- А за подарки твои... - Мамай ухмыльнулся, и шатер ответил ему сдержанным смехом. - За подарки испей нашего каракумыса [Каракумыс - черный кумыс].
- А нешто, Мамай, Орда оскудела? Нешто нету в ней медов сыченых аль бражных! Коль нету - пришлю!
- Медов нету!
- А нешто Орда промышленным людом, торговым, оскудела? Нешто купцы иноземные вин боле не везут в Сарай?
- Вина иноземного - море в Орде!
Мамай поднял руку и что-то каркнул через плечо. Подлетели служанки, скрытые до того за ханскими женами, ототкнули длинногорлые кувшины и стали наливать светлое фряжское вино в золотые чаши. Первую поднесли хану, вторую налили Мамаю, но тот отправил ее Дмитрию, а себе велел налить темно-коричневого, как старая дубленая кожа, кумыса. Он не стал дожидаться, когда разнесут всем чаши е вином, дождался только музыки, что грянула за шатром, и глотнул кумыса, осторожно, как дикий зверь на неизведанном еще водопое.
Тренькали струны и гремели барабаны, и, когда они затихали, в тишине сновали служанки, разнося вино и кумыс. Ударяла музыка, и все принимались пить.
Пили только под музыку.
"Эко, дивья-то открыли!" - думал Дмитрий и легонько пригублял заморское вино, ощущая солоноватый вкус крови из прокушенной нижней губы.
* * *
Мамай с ханом Магомедом отпустили военную и гражданскую знать, а Дмитрия оставили и более двух часов - с глазу на глаз - выспрашивали его о Руси, о княжествах, об урожае и табунах конских, о ратной силе и вооружении. Спросили, зачем он, князь Московский, воздвиг каменные стены вокруг Кремля... Дмитрий хитрил, отвечая на их вопросы. Хан с Мамаем слушали, кивали и не верили ни единому его слову.
Нескоро Дмитрий покинул ханский дворец. С трудом взобравшись в седло, он поехал по аллее назад мимо не убранных еще подарков, мимо тройного ряда облитых потом кашиков. Бренок на порожней телеге следовал за ним.
У кованых золоченых ворот дворцового сада Дмитрий почувствовал, что у него вдруг стало темнеть в глазах. Он был готов к этому, поняв в единый миг, что это подступает отрава к сердцу. Он с проклятием оглянулся, увидал Бренка на телеге, десяток кашиков, но и они, и ряды груженых добром арб, и строй ханской гвардии - все это померкло и странно смешивалось с криками и звериным воем.
- Княже! Княже! - уже из темноты послышался голос Бренка [Затмение летом 1371 г. застало Дмитрия Донского в Орде].
Дмитрий, к своему удивлению, все еще держался в седле, еще связанный с этим потемневшим, исчезающим из глаз миром множеством нитей - слухом, зрением, осязанием, памятью о близких и далеких людях, вкусом крови во рту из прокушенной губы, желаниями, верой, тоской по Евдокии, отвращением к коротким толстым пальцам Мамая, царапавшим дорогие ножны сабли, стремлением наконец выбраться из этого душного, грязного, золотого гнезда. Все это жило в нем, было с ним а ту минуту, когда божий мир затопила непроницаемая мгла, особенно густая и плотная оттого, что только что ярко светило солнце.
- Княже! Княже!.. - доносился голос Бренка.
И чем больше слышалось из того мира, который, казалось Дмитрию, он покидает навек, чем громче выли татары и гремели опрокинутые арбы, визжали выбежавшие жены хана и служанки, тем легче становилось на сердце, тем прочнее казалась связь е этим миром, от которого судьба все еще не могла его оторвать.
- За гордыню, за грехи наши... - молился Бренок. Дмитрий подумал, что надо бы слезть с коня, стать на молитву и тут, на этой прегрешной земле, без соборования и причастия - без того, чем крепка православная могила, вознести к небу последние слова свои, но в окружающем мире что-то стало меняться. Еле уловимой тенью проступил ханский сад, обозначились ворота, позади - аллея, и все это становилось ясней и ясней. Небо светлело, и на нем выступил светлый край солнечного ореола - тонкий серпик, который все рос и рос. К нему были устремлены глаза людей, и замерший было рев тысяч глоток вновь вырвался наружу, потряс сад, дворец, слился с воем и криками базаров, улиц, посадов... Когда же стало во весь размах сиять на небе солнце, Бренок все еще молился, но уже за дарование людям света и жизни, а на аллее началась свара: кашики учинили кражу сваленных с арб подарков, сотники вынули сабли и рубили воров на месте. От дворца охапкой выброшенного сена, растрепанный, бежал главный кам, а за ним - великий темник Мамай. На кругу, где высохла уже кровь убитого отступника, Мамай догнал кама, повалил на землю и стал бить красными башмаками, отчего казалось, что они в крови.
Бесстрашный и всесильный Мамай бил великого кама, страшного и неприкосновенного, бил жестоко и долго.
Шамана, обещавшего великому Мамаю безоблачную и счастливую жизнь, похожую на нынешний солнечный день, подвело затмение.
На аллее и по всему саду кашики ловили друг друга, прятали краденое. Ворота были отворены, стража разбежалась, и Дмитрий с Бренком одни выехали на улицы Сарая.
- Надобно заказать владыке молебен, - промолвил князь.
- Да баню истопить! - добавил Бренок.
21
Только через три недели Мамай удосужился избыть страсть свою на охоте с соколами. Были, знать, дела важные. Доходили слухи, что-де хан с Мамаем сбирали малый курултай и на совете этом, многодневном, с пирами и трубным зыком, судьбы Руси раскладывали. Про самого великого князя положили так: на Русь не пускать до холодов, а там видно будет. Ваньку же, кня-зенка тверского, не выпускать аж из Сарая, покуда батька, князь Михаил, не удосужится прислать за него большие деньги - десять тысяч рублей серебром, кои Ванька набрал у хана и прогулял со дружками. А брал ли столько - поди знай... А еще доводил подкупленный кыпчак, что ускакал на Русь, в Тверь, новый посол, а направлен был тот посол на другой день, как солнце меркло. Зачем послан - неведомо...
Накануне охоты Мамай прислал тысячника, и тот передал, что местом встречи охотников будет берег реки Итиль с полдневной стороны Сарая.
Дмитрий взял с собой Бренка, Капустина и Монастырева. Князь Андрей не любил охоту с соколами и потому оставлен был досыпать. За ворота выехали и сразу заминка: возвращался из Сарая, от мастеровых людей, с коими дружбу завел, Елизар Серебряник. Слуга он был справный, ни разу не вернулся пьян или пуст, всегда что-нибудь да узнавал. Особенно густые потекли слухи, когда вошел он в линейные дворы, работавшие на хана.
- Чего несешь, Елизаре? - спросил Дмитрий слугу. Тот поклонился обнаженной головой, строго оглядел высоких слуг Князевых, помялся.
- Отринь сомнение при слугах моих!
Елизар сделал движенье, среднее между кивком и поклоном, и хотел рассказывать, но сам Дмитрий остановил его:
- Поди-ка, коня возьми и поедешь со мною в степь! - повелел он, заботясь о том, чтобы не опоздать в назначенное место: - Дорогой поведаешь.
Елизар выскакал из ворот без седла, охлюпкой. Бренок придержал коня, уступил место по правую руку от князя.
Сарай спал. Редко-редко взбрехивала собака за каменными заборами купеческих дворов.
- Великий княже! - выдохнул Елизар, уравнивая дыханье. - На Руси внове розратие [Розратие - война] зреет: ныне на базаре русским полоном торговали нехристи!
- Полоном? - изумился Дмитрий и так потянул узду, что конь вскинул голову и поднялся на дыбы. - Откуда?
- Нашей земли люди, с Бежецкого Верху...
- Михаил Тверской?!
- Он, княже, он, богоотступник!
Григорий Капустин скоркнул зубами, но смолчал.
- Недаром та сотня татарская ускакала на Русь - вот они, ягодки...
- Надо думать, Михаил Тверской тем татарам и продал наших людей.
Дмитрий не ответил. Он унимал в себе яростную волну гнева, рвался всей душой на Русь, дабы рассчитаться с Тверью за все ее проделки, и понимал, что раньше осени Орда не отпустит, а Тверь тем и пользуется.
- Ты. Елизаре, сегодня уши востри на Мамая и слуг его...
- Исполню, княже...
- А днями на Русь путь правь. Передашь князю Володимеру Ондреичу все повеления мои, кои разверстаю тебе после охоты нынешней.
Елизар понял, что разговор окончен, и тоже придержал коня, уступая место по чину мечнику Бренку. Всем это приглянулось, ласково посмотрел князь на Елизара.
- Княже! Я худ и рван, ехать ли мне при величии твоем?
- Полно, Елизаре! Ты платьем скуден, да умом обилен! Едем веселей!
Бренок достал из клетки сокола и посадил его на перчатку. Это был третий, самый лучший сокол, которого он взял на молодом крыле, сам выучил и возрастил. Как рачительный хозяин, не мог он отдать последнее, хоть Дмитрий и метил отвезти в ханов дворец всех трех соколов.
- Путцы-то пристегни, - заметил Дмитрий ревниво, уже разгораясь жаждой охоты.
- Успе-ею, - нараспев ответил Бренок, но ремешки на перчатке все же подтянул.
- Сокол-то не подведет?
- Такого, княже, не будет: мой сокол!
Мамай уже ждал. В неприглядном сером халате, сутулый и еще более угрюмый, сидел он на косматом коньке в окружении слуг, среди которых горой возвышался Темир-мурза. Странны и непонятны были приветствия: Дмитрий слегка поклонился, Мамай - хмыкнул и оскалился. Увидав сокола на перчатке Бренка, удивленно хмыкнул еще раз, повернулся и поехал берегом реки.
Уже светало понемногу. Степь слева лежала бурым выжженным щитом, голым и тоскливым, но далеко впереди, в низине, зеленел невысокий лесок, там, в.ерно, было сыро и нынче должна была водиться дичь. На подъезде к леску Мамай оживился, потребовал себе рукавицу и сокола. Покричал что-то, из чего было понятно, что надобно всем разъезжаться цепью и издали нагонять зверей на него и московского князя. Слуги Мамая поскакали направо, московиты пошли влево и огибали лесок по большой дуге.
Вскоре из кустарника вырвался заяц. Дмитрий, еще не видя его, но угадывая по крикам гонщиков, подкинул птицу, и она тотчас на первом же круге заметила добычу. Резкий бросок к земле, и вот уже слышно издали, как заверещал заяц, пискнул и умолк.
- Добрый сокол! - оскалился Мамай.
На опушке полыхнула лисица. Мамай обернулся к слуге и велел запустить орла. С головы громадной птицы сорвали колпак, и она заклекотала. Слуга подбросил орла, и тот лениво стал набирать высоту, гордый своим величием и силой. Дмитрий подбросил сокола, и тот стал стремительно набирать высоту, но как бы на полпути он быстро развернулся и ринулся на рыжий факел лисьего хвоста.
Мамай кричал на орла, махал руками, велел слуге выбросить одного за другим сразу двух соколов, слуга возражал что-то, и в воздух поднялся лишь один сокол из даренных Дмитрием.
А тем временем сокол московского князя выходил на свою жертву, и быть бы отличному удару, но орел без приготовлений и заходов вдруг рухнул на лису. Над землей подымалась его мощная горбатая спина, вскидывались черные крылья, но царь степи не застыл над жертвой, более того - вверх полетели крупные перья. Лиса не была затравлена, орел отскакивал от нее все с большей и большей опаской, видно неудачно вкогтился в рыжую шею, и лиса рванула из него хороший кусок. Орел выпустил жертву, и она кинулась к спасительным кустам, но тут черной стрелой мелькнул сокол, и скоро уже было видно, что это все тот же разгоревшийся московский хищник одним ударом пробил голову лисе и трепал ее шерсть, забив весь клюв пухом, кровью, красным студнем мозгов. Сокол сидел на издыхающей лисе, тяжело дыша, и победно косился то на людей, то на державшегося в стороне орла, не осмелившегося подлететь близко.
- Черная смерть! Черная смерть! - кричал Мамай, пожирая глазами сильную, крупноглазую птицу.
- Добрый соколик, - согласился Дмитрий с деланным спокойствием, но сам весь кипел восторгом и благодарностью к мечнику своему.
- Ты обманул меня, московский князь! Ты задумал посмеяться надо мною.
- Помилуй бог, великий темник! Я хотел просто погулять с птицей в вашей степи.
- Ты пожалел мне лучшую птицу.
- Те, что у тебя, тоже добрые птицы. Ты еще испытаешь их!
Мамай задумчиво пощелкал языком, отвернулся.
- Я убью орла! Поганая тварь! Не мог взять лисицу!
- У сокола мертвая хватка, Мамай. У сокола жертва всегда мертва, у орла она чаще жива остается...
- То не сокол, то - черная смерть!
- Я дарю тебе этого сокола. Бери его, Мамай! Великий темник резко оглянулся и расплылся в улыбке, не разжимая зубов, как при сильной боли.
Доброй выдалась охота. Немало птицы и зверья достали им соколы.
Прощаясь, Дмитрий сказал:
- Добро за добро, Мамай: скажи, почему ты привязываешь голову сокола ремнями к груди?
Мамай загадочно улыбнулся и сказал по-татарски что-то быстро и невнятно, и ускакал в сторону Сарая.
- Что он молвил? - спросил Дмитрий Елизара.
- Он сказал: сокол - птица вольная. Чтобы она не улетела, ей надобно голову привязывать, пригнетать к груди, дабы не видал сокол неба.
"Не видал неба..." - повторил Дмитрий про себя и помрачнел.
Он вспомнил Русь.
Часть вторая
РОЗНЬ
И на страже земли Русской мужественно стоял... Князей русских в земле своей сплачивал.
Слово о житии великого князя Дмитрия Ивановича
1
Долгожданной, вымоленной благодатью пришла на Русь весна. Благостная и трепетная, будто и не сестра минувшему лету-суховею, она грянула на пасху ручьями, омыла аеселыми первыми грозами землю и сама принарядилась в яркие невестины одежки - глядите, радуйтесь, живите!.. И радость была - радость надежды, что. может быть, оставшиеся в живых сумеют посеять жито и дождаться колоса. Веселые дни да ранние рассветы с птичьим перезвоном приглушали скорбь по умершим от голода. Убрали последних несчастных, умерших в дорогах и под заборами во градах и весях, справили последние сороковины - знать, надобно жить. От земель новгородских и псковских, где хлеб водился даже в прошлую зиму, волоклись уцелевшие странники, больные, страшные, но живые. Как на диво глядели люди на оставшуюся скотину, с ревом вышедшую на скудные еще весенние поляны, исхудавшую, в клочьях невы-линявшей шерсти, но тоже на диво живую. Всю зиму, целую весну и лето десятки, сотни ручьев, речушек, малых и великих рек и озер кормили Русь дармовым, спасительным кормом - рыбой. Будто провиденьем было уготовано ее превеликое множество, и давалась она людям необычайно легко в обмелевших, усохших водоемах... Теперь позади и это, и вот уже лист на дереве теряет клейковину, и первые травы тешат людей и животных, и первый оратай сначала под Рязанью, потом у Москвы, а тут уж и за Тверью - повел сохой первую борозду. Вершись, о преславная и горькая, неистребимая и многотрудная жизнь человеческая на сей земле! Вершись и радуйся короткой тишине...
* * *
После заутрени девка-холопка убирала в сундук сарафан великой княгини Тверской. Тяжелый, шитый серебряной канителью по голубому шелку сарафан не ложился ровно в переполненный сундук, набитый "под колено". Великая княгиня сама соизволила приложить руку: осторожно расправила, пригнела крышку и села поверх нее.
- Запирай! - повелела девке.
Не успели они закрыть сундук, как в палату вошел великий князь Михаил Тверской.
- Притворяй дверь! - сердито обронил он за плечо шедшему следом племяннику, и по тому, как было это сказано, княгиня поняла: дела в княжестве снова пошли худо.
- Чему вызарилась? Ярлык мнешь да топчешь? Девка-холопка сгорбилась и кинулась вон из палаты, убоясь тяжелой князевой руки. Михаил согнал княгиню с сундука, отворил крышку и достал, разрыв одежду, великоханский ярлык с самого дна. К столу отошел, потеснив жену плечом, всей тяжестью своего крупного тела, полнеющего на пороге сорокалетия. Ярлык он не стал читать сколько читано, а толку-то! - он сердито расправил мятую кожу-хартию, совсем ненужную в сегодняшнем совете с боярами, и воззрился на жену:
- Ярлык топчете? Топчите уж и меня!
- Не мели не дело-то, княже...
- Молчи! - топнул ногой Михаил, и серебро седины заискрилось в длинных прямых волосах его. - Сие есть непочтение ко мне!
- Все об себе да об себе! Сына, вон, держит на Москве Дмитрий, великой князь, а чей тот сын? Твой, единородной! - ополчилась жена, й брызнули из глаз ее слезы - слезы горя материнского, обиды, слезы защиты от грозного мужа.
Молча прошел он в угол крестовой палаты, открыл кованный золоченой медью сундук, на коем в недавние годы спал в детской повалуше его наследник Иван, и убрал в тот сундук никчемный ныне великоханский ярлык на великое княжение Володимерское. Убрал. Сел на крышку. Задумался. Ничего тут не выплетешь из правых слов жены. Ничего. Ванька, сукин сын, пропился в Орде, промотался до нитки холстинной, до медной деньги татарской и еще назанимал, да сколько! Целых десять тысяч рублей. Столько все княжество дани не платит за год. "Ох, Ванька, Ванька, надежа моя, горе мое..."
- Михайлушко, выкупи сыночка у Дмитрия Московского! - как на грех заголосила княгиня на весь терем.
Князь Михаил только зубы сжал.
- Михайлушка, выкупи сыночка! - вновь возопила жена.
- Изыди, сотона! Налелеяла отпрыска - пьянь беспробудну! Вот оно, ваше колено корчемное! Изыди!
Великая княгиня подхватила подол шитого серебром голубого сарафана, взревела по Ивану, как по покойнику, кинулась из палаты на переходы. Там она наткнулась на девку-холопку и отодрала ее за волосы нещадно.
Последний ярлык заново обнажил коварство ордынское: назвал хан Михаила Тверского великим князем Владимирским и ярлык выписал арабскими письменами, подарки забрал - во весь рот! - а на московского князя Дмитрия не прикрикнул, не повелел ему покориться ярлыку своему, как это водилось в досельни годы, покориться Твери великой. Не Твери ли - истинному и богоспасаемому граду, середине всех княжеста русских, самою судьбою начертано быть матерью всем градам сей земли? Москва подмяла под себя удельные княжества, раздобрела, камнем огородилась, Калита церкви каменные почал ставить, но разве во Твери - думалось Михаилу - не нашлось бы тоже мастеров? Разве во Тверцу или в Волгу-реку хуже смотрелись бы белокаменные храмы? Да ему, великому князю Михаилу, ведомы мастера покрепче московских, и церкви каменные способны они поставить величавей и росписью изузорить не хуже, чем церковь Успенья, что в трех верстах от Новгорода... Вот где краса-то...
Михаил поднялся с сундука, подошел к оконцу и, позабыв про племянника, стоявшего у порога, долго смотрел на полунощную сторону, будто вновь видел себя, пятилетнего, когда бояре, по старинному закону, повезли его учить грамоте в просвещенный Новгород. Ныне забылось, в тот раз или позже, останавливались они среди лесов и болот у великого каменного креста, коего, по преданию, испугались воины Батыя. А потом был великий вольный город с его вечевым колоколом и каменными храмами, захватившими юного князя величием и совершенством творения... И подымись Тверь, разве бы -он, великий князь Михаил, не воздвиг храмы? А такие, как на Москве у Дмитрия, и ныне бы мог... Хитер Дмитрий, все их московское отродье хитростью поверстано; сумел задобрить хана, и Мамая, и ханш, недаром из Орды грамота пришла: "Мы тебе давали великое княжение, давали и войско, чтобы посадить тебя на нем, но ты войска нашего не взял, говорил, что сядешь одною своею силою, так сиди теперь с кем хочешь, а от нас помощи не жди". Войско на Русь навлечь! Да что он, Михаил Тверской, нехристь, что ли! А вот теперь и подумаешь, как оно лучше-то было бы... Дмитрий Орду задобрил, с Литвой через женитьбу брата породнился, как теперь Ольгерда звать на помощь? Отныне, решал Михаил, надо с Олегом Рязанским дружбу водить. Давно не может простить он Москве земель своих порубежных. Сколько надежд было минувшей осенью, когда Дмитрий направил на Рязань войска, но пала Рязань пред воеводою Боброком. Владимир Пронский - соперник Олега тут как тут! - сел в Рязани на княжение, но не потянул супротив Олега: народ любит своего князя, и погнали Пронского восвояси. Тут бы Олегу и пойти на Москву, так нет: приумолк и выжидает чего-то...
- А ты чего выстоялся? Садись! - загремел Михаил на племянника своего.
В голосе мороз, а в глазах затеплилось: как ни говори, а племянник этот, Дмитрий Еремеевич, повоевал ныне московский город Кистму и воевод всех привел а Тверь - эвона, в порубе сидят, голубчики, выкупа ждут. Михаил только сейчас говорил с ними - упрямец на упрямце! - возмездием грозят со стороны Дмитрия... И все бы ничего, но Ванька, подлец! За десять тысяч выкупил его московский князь и держит как заложника. Такие деньжищи... Боялся Михаил признаваться себе, но и не признать, что Москва богаче Твери намного, не считаться с этим никак нельзя.
- Ну, чего тянутся они? - спросил князь племянника.
- Едут будто!
- Будто или едут?
- Да едут! - от окошка ответил покоритель Кистмы.
Через тесовые ворота, изукрашенные резьбой, въехали на княжий двор бояре-тверитяне. Покидали поводья набежавшей челяди, погреблись, долгополые, по высокой лестнице на рундук, загромыхали в надклетных сенях, ввалились по одному, закланялись большим обычаем - в пояс и рука до полу.
- Пресветлому князюшку!
- Михаилу да Олександровичу!
- Необоримой стене нашей!
- Кла-аняемся!
Бояр набралось дюжины полторы. Четверо ходили у Михаилы в воеводах. Разный народ. По-разному шапку ломают, но доверять им можно. Те, что шатки были в верности Твери, каждый в свой срок отошли к Москве или к Нижнему Новгороду, а с этими Михаилу и, дальше жизнь вершить, стоять перед Москвою, не кланяться. Москва ныне раздалась широко, но и бояр с большой ложкой немало там: каждый по ложке запустит - горшок пустой, потому охотников отъехать к Москве, поменять, по закону древнему, великого князя немного найдется. Большим боярам такое не с руки, ибо больше земель тут оставят, нежели там изыщут, а мелким - туда и дорога... Но это лишь так говорится туда и дорога! А накатит гроза, ударит набат, и каждый боярин, каждый воевода, каждый ратник дорог.
Воевода Петр Хмелев вошел последним, поклонился нешибко. Знает себе цену, да и Михаилу без него никак не обойтись а неспокойное время, особенно сейчас, когда Тверь вновь замахнулась на Москву. Епископ опять больным сказался, и Михаил сам освятил совет боярский словами:
- Благословен день сей, бояре! - и, торопливо осенив себя крестом, указал на лавки: - Садитесь-ко да станем думу править, понеже дела великие ждут нас, и да будет на то божья воля...
Сам он сел на широкую кленовую скамью, голую, без полавочника, облокотился о стол. Оглядел палату большую, стольную, где не раз бывали эти бояре на пирах в именины, крестины, престольные праздники, похороны, при победах и поражениях, и так уж повелось у князя Михаила Тверского, что он и думу правил с боярами в той же палате - мыслил попросту, что-де так бояре сговорчивей, ежели стены, лавки, широкие столы с резным подстольем напоминают им а совете о выпитом и съеденном под этим высоким потолком о четырех могучих матицах.
Знал Михаил, что не вовремя отрывает бояр от весенних забот. Весна еще только-только разгорелась, и тут нужен свой, хозяйский глаз повсюду - в каждой деревне, в каждом сельце или проселке, в каждой слободе, в каждом бортничьем угодье, на каждой весенней рыбной ловле. Ладно, ежели у кого тиун исправен и честен, а ну как он крестное целование давал, а сам не на крест - на мошну косился? То-то! Тут тебе и зерно будет брошено в землю кое-как, и плотины прососет водою, и коровы в яловости пребудут... Не-ет, свой глаз и есть свой. Недаром сказано: при хозяине и колесо тележное тише скрипит. Не ему, великому князю, не знать этого и не ему расшатывать крепость боярских дворов - крепость княжества, но в сей день, на коротком боярском совете, повелит оторваться от мирных дел - объявит поход.
- Ведомо мне учинилось, что Васька Кашинский посла свово на Москву послал, мир с князем Московским заключил, а мне сложил свое крестное целование.
- Сызнова! - вставил племянник, но бояре лишь покосились, простя ему сию зубочесину не по чину: покоритель Кистмы...
Князья Кашинские и Холмские испокон портили кровь Твери, не было у тех князей тверских единства, ибо каждый о себе думал, каждому хотелось стать великим князем, не пораз тайком ездили в Орду с подарками хану.
- Проучити надобе!
- Станет меч мой до его выи!
- Повязать - да в поруб, как воевод московских, дабы ведали силу нашу, тверскую!
- Подымем все княжество - и на Москву! - воскликнул племянник.
- Ты, Еремеич, молод ишшо, - угрюмо заметил Петр Хмелев. - Али ты забыл, как войско московское ныне перебило наших в Бежецком Верхе? Самого наместника княжеского на месте изрубили слуги Дмитрия.
Кто-то из старых бояр вздохнул:
- Не надобе было иттить на Бежецкий Верх. Воровато вышло: московский князь - в Орду, а мы - на Бежецкой Верх позарились, а чего в нем, этом Верхе?
Боярин умолк, видя, как наливается тяжелой синевой мясистый нос князя Михаила и губы его, крупные, яркие, стали сжиматься и белеть.
- Смертоубийство наместника моего в Бежецком Верхе, такоже выкуп сына мово, Ивана, опустошение московитами порубежных земель моих - се есть бесчестие мне! За то сей отросток князей московских заплатит мне! Орда отступилась от нас, а Литва?
- Ольгерд тестем стал Серпуховскому, - напомнил Хмелев. - Ольгерд не пойдет супротив Москвы.
- Он не пойдет - брат его пойдет! Кестутий согласен повоевать города московские. Кестутий подойдет незримо, как Ольгерд в походах хаживал. Он идет! Нам же надобе сбирать воинство крепкое и выходить. Я сам поведу!
- Отсеяться бы наперед... - заикнулся было все тот же старый боярин, но Михаил на этот раз не оставил без ответа нерешительного боярина, внушил тому:
- В сию годину никто не ждет нападения! Самое время! Надобе всем нам у Ольгерда учиться: он во всяком походе налетал нежданно-негаданно, а незваный гость, вестимо, - хуже татарина. Так-то и мы ныне... А ты, Микита Седов, не ходи с нами!
- Куда поведешь, великой княже? - спросил Хмелев.
- А куда - того не вымолвлю покуда... А ныне и завтрашней день изготовить воинство. Пеших не брать! Всем на конях, обозы не нагружать, тамо нагрузимся...
Племянник гордо засмеялся на слова дяди; всем еще памятно, как юный воин привез из Кистмы двадцать восемь возов добра и полон - самая важная добыча.
Михаил поднялся со скамейки, повернул крупную лобастую голову в красный угол и широко перекрестился:
- Да простит мне всевышний прегрешения мои - кровь и души христиан, токмо Москве не прощу ни старых обид, ни новых наездов Дмитрия в пределы тверские... Помилуй мя, боже, помилуй мя! А ты, Петр, останься тут, и ты, Митрей! А вы - с богом! Завтра вечером за каждый полк престрого взыщу!
Расходились торопливо, с заботою: надобно еще тиунам наказать дела по пахоте да и к завтрему велено изготовиться, а не то - поплатишься за неустройство полков...
- Строжит Михайло-то Олександрыч!
- Строжи-ит! - толковали вполголоса у коновязи.
2
Большой силой выступил Михаил Тверской на московские земли. Полки топтали весенние поля, хватали пахарей, жгли села, деревни, слободы, посады у городов. Первым пал город Дмитров. Это был неожиданный и потому безнаказанный укол под самое сердце Москвы - всего-то каких-нибудь семьдесят верст до престольной. Ближе Михаил не пошел - куда же ближе? - и, будто испугавшись, схватил по-волчьи полон, взял с города немалый окуп, отбежал на север, на целых сто верст, и осадил Кашин. Видя перед собой такую силищу Михаил Кашинский сдался на милость победителю.
- Ты почто сложил крестное целованье ко мне? - кричал Михаил Тверской. - На Москву уповаешь? Где она, Москва-то твоя? А?
Грозный князь тряс за бороду своего непослушного тезку, грозил ему, княжий двор разметал, Батыю подобно. Девок дворовых дружине своей стремя-нной отдал. Под конец велел вновь крест целовать на верность Твери.
- Токмо посмей боле створить бесчестье мне!
Положил в походный сундук серебро - и это сгодится Ваньку выкупать, побрал мужиков да баб крепких с ребятишками, повелел отселить их на земли свои. Из Кашина вышел на Торжок - почти двести верст на заход солнца, но перед тем не забыл послать конную сотню с племянником навстречу литовским ратям. Племянник провел малыми дорогами полки Кестутия прямо на Переяславль. Город, недавно отстроенный великим князем Московским, переживший тяжелую зиму, был спален и разграблен нещадно, Михаил не отставал от союзника. Он пограбил Торжок, взял и с этого города окуп и посадил в нем своих надежных наместников. Были в Торжке среди обиженных и новгородские купцы. Они явились в свой вольный град, ударили в тяжкий вечевой колокол и поведали новгородцам пред храмом Софии о разорении в Торжке купеческого двора новгородского. Заронили искру, и поднялось пламя: на вече кричали, что надобно от всех пяти концов рать снарядить в Торжок и утвердить там волю Новгорода и московского князя.
- Учиним на Торжке новгородский ряд!
- Утвердим!
- Непочто прощать Твери!
- Мечи у воевод залежалися! Почто их поим да кормим?
- Неча им, воеводам, в подызбицах меды творить! Пущай отгромят Торжок!
И хоть город этот был московской земли удел, новгородцы желали отбить его у Твери, показать желали московскому князю дружбу свою. Надобно показать. Пора. Ведь всего года два назад они крест целовали на верность Михаилу Тверскому, а дело повернулось так, что Орда не свалила Москву, и тут уж сам бог, сама святая София повелела голову приклонить к Москве, ко князю великому Дмитрию. Ему Новгород и крест целовал, сложив прежнее целование Михаилу. Не будь этого шатанья, не стал бы Михаил грабить и разорять богатых купцов новгородских.
- Снарядить в Торжок крепкого воеводу!
- Абакумовича Олександру!
- Ево! Ево!
Приговор веча - крепчайший приговор.
Александр Абакумович, лихой и опытный воевода, поднаторевший в битвах с немцами, истребовал от посадника и наместника московского небольшой, но крепкий полк. Снарядили его из казенных сундуков. В полк набирал только доброхотов от всех пяти концов вольного города. Знал воевода Александр, что доброхот на брани один двух обычных ратников стоит. Сколотили полк, уложили в телеги еду и тяжелый доспех, сели на коней и тронулись в путь. Со стен глядели новгородцы, как шла их надежда, их защита и слава. Лес копий, блеск доспехов, победные звуки труб - страшись, Тверь!
То были дни короткого петрова поста, когда притухает жизнь на торгах и люди, целиком отданные весенней страде, не тешат купцов щедротами запазушных то-больцев с мелкою монетою. Но крепка купеческая жила: сидят по лавкам, наполненным товарами заморскими и своего отечества, хлебают меды легкие, сыченые до страсти загашной, до седьмого поту - хоть рубаху выжимай. Сидят. Ждут своего часу - волны людской. И дождались.
Воевода Александр подвел полк к Торжку на рассвете. За дубравою, что зеленела вверх по Тверце-реке, указал отдых, а в город выслал пластунов-соглядатаев, отобрав их из лихого племени новгородских ушкуйников, - таким море Поньтское по колено, не то что Тверда. Один Степан Оглобля что стоит - голова с пивной котел, рожа багрова и столь сотонинска, хоть страшный суд с него пиши. Воевода строго наказал: не озорничать!
Вернулись, как велено было, к вечеру. Исполнили наказ толково, справно. Воевода обронил слово похвальное, двинул Оглоблю по скуле - не пей меду бражного на деле! - и повел полк скорой грунью на Торжок. На ходу раскинул конников по местам: сотню к Тверским воротам, сотню - к Новгородским, перекрыли все ходы и выходы в бревенчатом заборе-стене вокруг города, а главная сила - внутрь!
Половина города была в полях, другая половина затворилась по избам да теремам, лишь купцы томились в рядах торговых. Их-то и выпахали новгородцы из лавок.
- Воевода! Вели Торжок на щит брати! - хрипел в азарте Оглобля.
- Токмо посмей!
- А купцов?
- Токмо тверских! - из облака пыли кричал воевода, пересиливая топот, ржанье, визг.
Вместо дневного сна праведного, заповедного, учинили новгородцы веселье дивное: пограбили тверских купцов, а когда кто-то из них отпихнулся копьем и убил новгородца - побили всех купцов до единого, а с ними десятка полтора иных тверитян. Наместников Михаила Тверского повязали и привели к церкви. Там, над рекой Тверцой, вече созвали на манер новгородского, там же прилюдно укрепились с общего согласия крестным целованием с горожанами, что будут заедино стоять против Михаила. На том и порешили. Наместников, развязали и пустили в Тверь, а сами стали укреплять город и сели за стенами в ожидании тверских ратей,
Михаил Кашинский вновь сложил крестное цело-ванье Михаилу Тверскому, о чем послал грамоту с наместниками.
Торжок зажил ожиданьем грозы, и, хоть воевода Александр ходил по Торжку в обнимку с торжковским воеводой Степаном, хоть и пировали они на княжем дворе, хоть воинство новгородское и тешило взгляд но-воторжцев блеском доспехов, по церквам ставились многочисленные свечи и пелись молебны во спокойствие града. В считанные дни в женскую обитель пришло постригаться столько девиц, сколько не приходило и за три года. Никто не говорил об опасности вслух, каждый думал, что страх перед Тверью только в нем одном, но весь Торжок помнил: свобода от Твери обагрена кровью.
* * *
Голодный год заставил многих забыть гордость, тщеславие, мелкие обиды, думы о новых избах, теремах, нарядах для жен и коней. Голод напоминал о тленности многих людских устремлений. Потому, должно быть, Михаил Кашинский здраво помыслил: не может Михаил Тверской вновь поднять на войну рать свою - два раза в один месяц. Раньше осени, по его расчетам, не должно быть нападения. И Торжок тоже не сбирал свое удельное воинство, занятое мирными делами. Но не таков был Михаил Тверской.
31 мая огромная сила в четыре полка подошла к Торжку. Был сухой ветреный день. Накануне служили водосвятный молебен по всем церквам, опасаясь вновь засухи, и аот с ночи задул упорный ветер со стороны солнцепада - из гнилого угла - значит, быть дождю, только бы нашла туча. Но туча пришла с полдневной стороны, и грозила эта южная сторона большим суховеем...
Михаил Тверской похватал у города земледельцев, но не пленил, не убил, а послал в город и велел сказать воеводе, чтобы тот выехал к нему в стан.
Никто не выехал.
Михаил послал своих послов и велел сказать им сло-во свое к воеводе и ко всем новоторжцам, что он-де не держит большого зла на них, но велит выдать тех, кто бил и грабил тверских людей. Послы вернулись ни с чем, а на стене объявился воевода Александр и потребовал подъехать на разговор самого Михаила Тверского.
Это было неслыханно: новгородский воеводишко вызывает под гнилую деревянную стену великого князя Тверского. Михаил походил по просторному, пустому шатру (он не думал надолго останавливаться в нем), потом позвал племянника и послал его под стены Торжка.
- Скажи, Митька, этим новгородским толстосумам, чтобы выдали... Нет! Пусть горожане выдадут мне новгородцев, понеже смерть людей наших новгородское дело.
- А коль не выдадут?
- Торжок на щит возьму!
Победитель Кистмы взял двух конных стремянных - по левую руку слуга, по правую слуга - и подъехал под стену Торжка. Кричать долго не пришлось: за полем следили, и вот уж снова с застенного помоста-раската послышался голос воеводы новгородского:
- Чего наехал?
- А ничего - вот чего! Подай сюда князя, не то - посадника какого ни есть!
- Изыди, оплёвок тверской!
- Пузо новгородское! Не заслонить тебе Торжка окаянного!
- А тебе, козел тверской, не сносить башки!
- Блевотина пятиконецка! Неурядица вечевая!
- Рванина тверская! Приступи до меня - я те кусок кину, хоть хлеба отведаешь перед смертью!
- Приступлю - порушу тя, вонищу рыбью!
- Причащался ля ноне? - все повышая и повышая до крика голос, спрашивал со стены воевода Александр: заметил, что внизу слушают его жители, уже не раз а глаза называвшие его спасителем.
- Не сотонинска то забота!
- Тогда окстись пред смертью!
- Не визжи, веприна супоросна! Выходи в поле, коль смел!
- А я тя и тут!..
Воевода взял из рук сотника лук, выдернул стрелу из колчана и, не целясь, высвистнул стрелу. Митька заранее сжался, подняв щит перед собой, и тотчас почувствовал резкий глухой удар - стрела рассекла кожу шита и почти проклюнула деревянную пластину.
- Ну, погоди! - только и выкрикнул Митька, пока разворачивал коня, и прикрыл спину щитом.
Вслед неслась уже непристойная ругань и несколько стрел жарко прошипели с левого и правого бока.
Михаил Тверской все видел и почти слышал - так близко был поставлен к стенам его шатер, но все же для порядку спросил племянника:
- Ну, чего привез?
- Новгородский воевода все дела вершит!
- А князь?
- За стену канул!
- Чего он те изрек?
- Матерно изглаголал!
Михаил Тверской окинул воевод своих неистовым взором:
- Торжок - на щит! Трубите!
При первых же звуках труб на стены Торжка высыпали защитники, новгородцы и свои, новоторжцы. По-явился и воевода. Ему, пережившему не раз гнев и на
смешки князя Тверского, было в тот день не до веселья. Велика сила в новгородском полку, хороша в Торжке крепость-детинец, но сила Твери, кажись, больше.
А за дубравой, что зеленела выше по Тверце, не умолкали трубы. К шатру князя Тверского - к желтому стогу шелка, шитого алыми маками, - придвинулся конный полк.
- Что делать станем? - спросил Степан Оглобля воеводу.
- Не дам Торжок в обиду!
- Созову город на стены да врата затворим крепче...
- Отвори, Степан, врата! Поведу полк свой в поле, дабы не.причинять худа Торжку. Выйду с полком и поражу их с божией помощью!
- Достанет ли силы, Олександр Абакумович?
- Достанет, Оглобля! Доводилось мне аж немцев бивать, а те от пяты до маковки в железах. Воевода в последний раз глянул со стены на полк тверичан, уже развернувшийся и заслонивший шатер тверского повелителя, почуял, что сила там больше, но не дрогнул и бровью - решительно кинулся к лестнице и вниз.
- Оглобля! Чего на баб воззрился? Всем на коней! Рраствори ворота-а-а!
Илюха Баев мигом накинул на рожон копья две веревочные петли, что были продеты в полотнище, и хоругвь с образом богородицы, шитая золотой канителью, взметнулась над рядами. К воеводе с правой руки подъехал сотник Травин, слева подправил коня каменщик Неревского конца Никита, севший за сотника. Илюха Баев размахивал стягом, овевая начальство, себя и Оглоблю волнами прохлады: солнце было высоко, оно прокалило латы воинов, и жар, которым пылали они, смешивался с душным теплом конских крупов, запахом сыромятной упряжи, кожаных щитов, крытых слоями толстой бычьей кожи.
- Шире ворота! Оглобля... режь! Пронзительный, подкашивающий свист Оглобли был последней командой. Полк ринулся из ворот на конные ряды тверитян, еще не совсем готовых к бою. Еще конники искали свои места в спутавшихся рядах сотен, еще знамя не успело взметнуться у шатра великого князя Тверского, а новгородская конница уже рубила первые ряды. Удар был силен, плотен в своей нечаянности. Хоть племянник Митька и вызывал новгородцев в чистое поле, но никто не думал, что те полезут на рожон. А они полезли и уже вырубили передовые ряды тверитян. Крики, лязг железа, стоны и ржанье раненых коней наполнили все пространство от Торжка до дубравы, покрыли звон колоколов во всех церквах Торжка и двух его монастырях.
Сам Михаил Тверской спешно поскакал к дубраве, хоть князю надлежало быть впереди. Удар новгородцев, их смелость смутили полк тверитян, но не повергли в полное смятенье, потому что они знали: они не одиноки, за дубравою спешно седлает коней еще полк, главный, к которому и отскакал князь.
Неизвестно, решился бы воевода Александр на столь смелую вылазку, знай он, что главная сила тверская в укрытии, но когда он увидал идущий жуткой стланью свежий полк от дубравы и мигом прикинул силы, то понял, что ему, воеводе, отсюда не уйти и живу не быть.
- Братие! За святую Софию новгородскую! Потянем! - отчаянно крикнул воевода и полез в самую гущу искать смерти, чтобы не видеть гибель своих.
Но он видел, как пали оба его стремянных, как бился еще, весь в кровище, Оглобля, понося тверских бранными словами. Видел еще хоругвь в руке Ильи Баева, но держалась она шатко, непрочно, то опускаясь, то подымаясь снова, по мере того как Илье приходилось отбиваться мечом. Слева и справа наперли свои же, стало тесно и душно и неудобно - это охватили подковой тве-ритяне и яростно кололи сбившихся в кучу новгородцев. Теснота вокруг воеводы дзржалась недолго: попадали те, что окружали его надежным кольцом, и вот уже сначала одно, потом сразу три копья достали до него. Одно он обрубил мечом, второе скользнуло по шее и ушло бы мимо, но рожон клюнул в мелкую кольчужную сеть бармы, свисавшей из-под шлема и прикрывавшей шею, и барма вместе со шлемом слетела с головы. Третье копье ударило в бок, но пластина латы отвела удар. Воевода тотчас достал мечом тверского сотника и надрубил ему сначала кисть, сразу обронившую копье, потом прорубил ему плечо, занявшееся кровью, как малиновым медом облитое. Тут же обозначилась впереди просека - нежданно растянулись тверитяне,- он рванул туда коня, ловя себя на мысли о том, что, может быть, удастся уйти, но резкий удар в спину и боль в позвоночнике проколола все его тело до последнего краешка, до ногтя на ноге. В глазах потемнело, но он еще видел, как по новгородской дороге скачет, побросав копья, жалкий обрубок его полка. "Бегут..." - еще подумал или прошептал он.
Свежим ветром повеяло на лицо воеводы - не замечал он сильного ветра ни в городе, за стенами, ни а поле, в конном разбеге, а вот в этот последний миг ощутил... Удар мечом по голове оглушил и порушил его с седла.
- Вот те, веприна новгородская! - воскликнул Митька.
И, удивительное дело, воевода Александр еще слышал эти обидные слова, уже повиснув вниз головой с одной ногой в стремени...
* * *
Торжок продержался в своих стенах не более часу. Уже в нескольких местах - у Девичьего монастыря, у церкви Спаса по обе стороны от ворот были проломаны бреши, наконец и сами ворота рухнули. Тверитяне загнали людей по домам. Защитники укрылись в детинце, окруженном высокой стеной-подковой, упиравшейся основой в реку Тверцу. Стена эта смыкалась по одну сторону со стеной Девичьего монастыря, по другую сторону - мужского. Часть защитников укрылась в церквах, где шла служба, пелись спасительные молебны.
Но спасенья уже не было.
Первые наскоки были отбиты новоторжцами. Тверитяне оттащили раненых, готовя лестницы. Сам великий князь Михаил Тверской с обнаженным мечом разбрасывал приказы:
- На щит!
- На щит берем! - раздавались повсюду крики. Повелев взять город с жестокостью, князь Михаил уже ничего не мог сделать сейчас, ему уже было не остановить ожесточенье, алчность своих воинов, распаленных битвой, обагренных кровью и кровью же натравленных на еще большую жестокость.
- На щит! На щит берем! Подскакал Митька:
- Дядько Михайло! Почто воям гинути? Вели запалить детинец! Слышь?
- Палите!
Легонько, домовито пахнуло дымком от первого светоча. Задымилось сначала в одном месте, потом сразу в нескольких. Во дворах слышались крики, визг, проклятья - то грабили жителей, убивали отбивавшихся и поджигали избы. Пламя поднялось высоко и страшно, еще страшней был его стремительный бег по крышам, по стенам домов, и вот оно уже перекинулось на детинец. Туда дул ветер. Уже никто не думал о штурме крепости - она и так сгорит! - все кинулись к богатым домам, пока не сгорели, ч к церквам, где по обыкновению хранят свои богатства нарочитые люди.
- На щи-ит! - неслось со всех сторон.
В мужском монастыре монахи взялись за мечи и бились с единокровцами, как с татарами, - яростно и до конца. Монахов перекололи копьями. Богатства подпольных каменных хранилищ разграбили. Ризницы растащили. Те, кому не досталось звонкого серебра, обдирали золото и серебро иконных окладов такого не было еще у единоверцев.
- Кровопийцы! Татарам подобны! - проклинали тверитян.
Детинец тоже занялся огнем. В него, в сердце города, стремились пробиться те, что не награбили добра. И проникли. В дыму, сторонясь большого огня, воины князя Михаила ворвались в кремль и рушили и грабили там всласть. Волокли сундуки, сбивая с них огонь, прямо на улице разбивали и отбегали по-волчьи, в сторону с охапками добра.
- На щи-и-ит! - Ив крике этом было то чудовищное всепрощенье, что даровал разъяренной людской лавине их великий князь, добивавшийся, как и все другие князья, славы и власти на этой земле, под этим небом, принявшим в себя дым половецких, татарских нашествий и самый горький дым единокровных распрей.
В детинце и в женском монастыре, уже охваченных огнем, укрывались женщины и дети. Тверитяне ворвались туда и обдирали с них одежду. Митька выследил молодую монахиню, но та скрылась в дыму и юркнула за стену монастыря, в горящий город. На площади, где еще можно было дышать, он настиг ее и ободрал донага. Скрутил.
- Хороша чага? [Чага - пленница]
Князь Михаил сидел на лошади посреди площади и наблюдал за концом города.
- Кощеев [Кощей - пленник] надобно брати - больше толку! - отвечал он племяннику.
А в монастыре и детинце дело шло к концу. Оставшиеся защитники были порублены. Люди, обезумевшие от страха, пустились вплавь на другой берег Тверцы. Девушки, женщины, монахини - все ободранные донага, кидались от сорому в воду, и многие тонули.
- Будьте прокляты, окаянные!
- Ниспошлет вам господь возмездие!
- Ироды-ы!
Детский плач, пронзительно-высокий, калеными стрелами прошивал все остальные звуки - пожара и затихающей битвы - и долетал до слуха великого князя Михаила Тверского.
- Труби сбор! - повелел он сотнику, бывшему все время при стремени.
Трубы нескладно и тихо - видимо, трубачи были на грабеже - сыграли сбор, но мало кто вышел из дома. Легко ли оторваться от грабежного зуда, легко ли отринуть себя от поверженной жертвы?
Разграбление Торжка продолжалось до сумерек.
3
Сторожевой полк шел на полдня впереди главных сил. Вел его Монастыре(r). Дмитрий полюбил Монастыре-ва во время тяжкого пребывания в Орде и доверял ему. Монастыреву было сказано в ставке великого князя, дабы створил правое дело - усмирил Тверь и Литву, и довели: к Любутску подошел с новыми силами сам Ольгерд. Туда же, на соединение с ним, направился и Михаил Тверской.
- Сила там великая, Митрей, зри денно и нощно, а ежели завидишь ворога - посылай до меня вестника, - сказал Дмитрий.
На втором дне пути сторожевой полк выделил впереди себя еще свою, особую сторожу - легкий разъезд из десятка бывших гридников. Главным был поставлен Арефий Квашня, поскольку Тютчеву Монастырев не доверял после самовольства на базаре в Сарае. В полку, правда, поговаривали, что Монастырев просто завидует Тютчеву, ведь выкупил из полона такую красивую девку, что вся сотня на дворе епископа чуть не загрызла счастливца. Говорили также, что Тютчев будто бы обручен с нею и вот-вот женится, только ждет осенних денечков... Квашне не давалось начальство, но он старался и в то же время, памятуя старую дружбу с Тютчевым, слушал того, а порой и подчинялся даже тут, в сторожевом разъезде.
На закате, как и было наказано, они остановились, выбрали место для стана, но костра не разложили, только спешились и стали поджидать сторожевой полк. Сидели тихо. Новые места, незнакомая полулесная дорога, что посвечивала рыжей пылью, уходила вдоль неизвестной речушки и ныряла в опушковый кустарник, поломанные жерди покинутого выгона - все говорило о заброшенности этого места. Не промычит корова, не щелкнет кнут пастуха, ни крика петушиного, ни ребячьего плача - омертвевший край. Какое-то лихо коснулось и этих мест.
- А ведомо ли вам, сколь много побил Михаил Тверской люду православного? - спросил начальник Квашня.
- Во Торжке, что ль? Знаем! Пять скудельниц мертвых наметали, отозвался Захар Тютчев.
Он сидел на щите и трогал языком белесый пушок на губе. Ему казалось, что судьба обделила его, поскольку у того же Квашни уже образовались вполне, видимые усы и высыпала бородка, а у него - лишь робкий пока намек...
- А за Тверью наши видели, как утопленников вьь лавливали из Тверды. От Торжка доплыли!
- На рогожках носили...
- О, господи! - перекрестился пожилой ратник из дворни Серпуховского. - На рогожках...
- Отольются Михаилу людские слезы, - ядовито сощурился Квашня.
- Великий князь наш, Митрей Иванович, ныне проучит его! - радостно заметил молодой кметь Семен, ровесник Тютчева.
Все посмотрели на него, и тот сразу сжался, будто сказал неладно, поерзал на щите, нахохлился и как-то особенно притих, обхватив голову ладонями.
- Вот бы хлебушка позобати... - промолвил он.
Тяжело вздохнули сторожевые вой: всем было голодно дома, в походе надеялись подкрепиться на княжеских харчах.
- Нынь хлеб-от дороже коня, - напомнил пожилой ратник.
На это никто не возразил, но каждый подумал о полковой повозке с мешками пшена и сухарей. Каждому так и виделась та повозка и черный курган артельного кругового котла на ней, привязанного веревками.
- И чего расселись? - спросил Тютчев. - Начальник! Гони нас дрова готовить.
Все зашевелились, мечтая, как подъедет сейчас та повозка, как снимут и установят котел...
- Тихо, отроче! - привстал вдруг пожилой ратник. Прислушались - в воздухе нарастал, как ветровой вал, свист крыльев, и вот уж поймой речушки прошел косяк диких уток.
- Чего это они?
- Не время им кучей летать.
- То-то и есть, что не время...
Утки прошли рекой с той стороны, куда уходила дорога.
- Ой, братове, спугнул их кто-то! - уверенно сказал Семен и даже потряс головой, как бы подтверждая догадку.
- Та-ак... - Квашня приотворил рот и думал.
- А ну, гоните коней вниз, к реке! - скомандовал Тютчев решительно.
- Ага! - подтвердил начальник.
- А сами - катись в кусты!
- Ага! - повторил Квашня. - А еще чего?
- А еще посылай одного по дороге, пусть глянет, нет ли кого за лесом.
- Ага! Семен!
Семен все понял и медленно, со страхом во взоре поднялся со щита.
- Чему ощурился? А ну, поезжай сторожко туда, сведай!
Семен облизнул враз пересохшие губы, подхватил щит, копье, но тут же все это бросил и скатился вниз по береговому уклону. Там он ловко обротал своего каурого конька, подтянул подпругу и также ловко вскочил в седло. Когда выправил на дорогу, Квашня подал ему щит и копье. Наказал:
- Поезжай с версту али с две да ушам-те прядай борзо!
- И бельма разуй! - добавил Тютчев.
Семен поскакал нешибко и к тому же толково: коня правил по луговой обочине, нешумно. Как только он отъехал и скрылся в перелеске, тревога отпустила всех, будто Семен, коему выпала в тот вечер суровая служба, всю опасность взял на себя, будто его щит выдвинулся далеко вперед и прикрыл все девять голов, оставшихся в кустарнике у реки.
- Пошли-ко, Арефий, еще одного к полку, - озабоченно сказал Тютчев, но сказал так, как приказывают.
- Начто?
- Дурак ты, Квашня, хоть и начальником тебя поставил Монастырев! Коль в десятники сел, так смысли: полк-от может с галдежом подойти, а там вдруг... за лесом-то...
- Ага!
- То-то - ага!
Тютчев как в воду глядел: через какую-то четверть часа прискакал Семен и закрутился на разгоряченном коне:
- Палят!
- Да извести ты толком! - Тютчев ухватил коня за узду, накрыл ноздри ладонью, погладил. - Чего палят-то?
- Огневища палят, о какие!
- Велики ли числом?
- Не счел, а превелико.
- Пень осиновый! Един-два, али десятки?
- У трех десятков - не мене...
- Вот те и вести... - и Тютчев присвистнул в задумчивости. - А ведь это, братове, полк сторожевой! Литва!
- Они и есть, - подтвердил Семен. - Все, как голуби, ровнехонько у огневищ сидят. Ужинают, поди...
- А у тебя - и слюни на гриву? - принахмурился Тютчев. Отпустил узду, отошел, задумчиво потрагивая пальцем усишки. - Ну, десятник! Чего велишь?
- А чего? К полку послано... Ждать надобе!
- Ждать надобе! Полк-от не ведает, что литовска сторожа во всей силе тут! Посылай еще одного!
* * *
Монастырев, подобно опытному охотнику, не желал спугнуть дичь. Он и до реки полк не довел и велел тихо отдыхать, а варево готовить в овражине на малом огне. Сам прискакал с Семеном и вторым посыльным, расспросил, разругал, не слезая с коня, и велел Семену и Квашне ехать с ним смотреть литву.
- На берегу уластились? - строго спросил Квашня.
- Это он вот...
- Над самой водой, - подтвердил Семен.
- А сторона? По сю аль по ту?
- По сю.
Монастырев пробыл за лесом около часу. Остановив коней в перелеске, он сам подкрался - где на корточках, где на брюхе, - под самый бок сторожевому литовскому полку. Еще на подходе отметил свежую ископыть - был послан тоже десяток вперед, но эта малая сторожа проехала часом раньше, чем появился у реки Квашня. Это и успокоило врагов. Теперь лежат - седла под головы наелись и дремлют... "Ну, ужо вам, нехристи!" - жестко подумал Монастырев.
Полк отужинал на славу: пшенная каша с конопляным маслом, по куску соленой осетрины, а главное - хлеб! Испеченный в московских княжеских печах, он еще не стал сухарем и, не будучи мягким, не лип к кишкам, а ложился плотно и радостно в наголодавшиеся молодые животы. Раздобрился Монастырев...
Ночью его мучили сомнения. Великий князь наказывал: упрешься в ворога - не торопись: высмотри, выследи и доведи до сил главных, до ставки. Все вроде сделано - выслежено и сила высчитана, теперь стоит сторожевой полк супротив сторожевого. Как тут быть? Великий князь про такой сбитень ничего не наказывал... Ежели напасть на литовский полк пораньше, то можно победить. Понятно, полягут и свои, но тех - больше. Дальше можно будет гнать их до главных сил, которые все равно надо находить. А эти побегут точно к своим. Ежели удастся вырубить хоть половину, хоть треть - силы у Ольгерда убудет...
- Убудет? Нет? - спросил он сторожевого воина, что держался за копье, как пьяный за тын.
Кметь улыбнулся и ответил:
- Убудет!
Монастыреву стало весело: не понял, про что помыслы, а твердит, как начальник: убудет!
- Подымай полк!
Было еще сумеречно и туманно. На востоке - ни намека на рассвет. Птицы - и те еще не верещали. Все, казалось, было продумано, только бы не спугнуть... Роса - не лучший союзник в таком деле: далеко по сакме разносится топот, шорохи, голоса...
Выехали натощак. Кони шли по трое в ряд. У реки, в том месте, где накануне стоял со своим десятком Квашня, растянулись вдоль берега и слегка попоили коней. Сами тоже похватали горстями: хороша была вечор осетрина! У перелеска Монастырев остановил полк. Развернулся, привстал в стременах и вынул меч.
- Назар!
Кусаков подъехал к своему другу.
- Изреки полку красно слово!
Кусаков не ожидал. Он вытаращил на Монастырева глазищи, потом глянул на плотную застывшую лаву полка и растерялся. Впереди, ближе всех к нему был Федор Кошка.
- Федор! Ты - тож боярин.
- Ну?
- Скажи красно слово полку!
Кусаков тотчас отъехал к Монастыреву и тем самым опростал место Кошке. Тот мигом вспотел и решил, что, ежели останется жив, никогда не простит Кусакову,
- Дружино Монастырева! - обратился он к полку и скинул первый груз. Кто ныне пред нами?
- Литва! - откликнулся Тютчев, прищурясь в усмешке.
- Она, литва-та, железного немца бивала. Она, лит-ва-та, рот отворя не держит, понеже хитра и ловка, яко лис. В сей час она вдругорядь главу приклонила к Михаилу Тверскому, а тот - к ней. Чего делать станем?
- Обе главы рубить! - выкликнул Семен.
- Истинно речешь! Токмо гнило похвальное слово, коли его делом не подпереть! Внимаете ли?
- Внимаем! - так же негромко ответило несколько голосов.
- А посему раззнаменим их сторожевой полк! Качнулись копья - темная рябь в глазах. И снова Тютчев:
- А ежели там не един полк, но весь Ольгерд со своими полками?
- Вот и хрен-то! А посему надобно единым духом вдарить! Трогай!
Он повернул коня и увидал, что Митька Монастырев придрагивает щекой белой на своем девичьи мягком лице - проняла воеводу речь Кошки.
- Ладно сказано!
- Красноба-ай!
- Невелик бояришко, Кусакову подобен, а речь гладка и словесна.
- Божий дар!
И покатился пересуд по полку - от головы к хвосту, - пока не приостановились в последний раз перед атакой.
* * *
Удар Монастырева был неожидан и страшен. Литовский полк успел проснуться, схватить оружие, но не побежал, ибо всякий знал: в бегстве от конного найдешь верную смерть - тому татары учили Европу полтора столетия. Падкие до новизны немцы восприняли это в своих орденских конных набегах... Половина литовцев сплотилась в пешем строю, другая кинулась к пасущимся коням. Первые дрались в надежде на помощь другой половины. Конные спешили помочь, вместе исправить поруху и тем уйти от не менее верной смерти - от меча разгневанного Ольгерда. Но удар московского сторожевого полка был так силен, что пешие ряды были смяты за четверть часа. Какое-то время от бегства удерживала литовцев река, на берегу которой раскинулся лагерь, но длинные копья москвичей, разящие сверху, с седла, страшные удары мечей, и все это с налета, со скачущих, встающих на дыбы коней, заставляли отходить в воду, и наконец оборона рухнула. В воду летели и падали замертво раненые кони, давя еще живых, копья, мечи, сулицы, булавы и топоры - все весело и страшно мелькало в руках москвичей, а конница литовцев - та, вторая, отбежавшая к коням половина воинства - так и не поднялась навстречу. Кусаков и Кошка с полуслова поняли Монастырева и устремились туда с двумя сотнями конников. Пасшиеся лошади, встревоженные скачкой, ржанием, криками, стонами, лязгом железа, грохотом щитов и копий, снялись с пастбища и пошли налегке рысью вдоль реки, к лесу.
Семен впервые взят был в поход. Ему сидеть бы еще в гридниках, спать бы в княжих переходах под дверью крестовой палаты, но два товарища - Тютчев и Квашня - руку давали за него перед Григорием Капустиным и до того надоели первому сотнику княжего стремянного полка, что тот отозвался на просьбу взял Семена в поход.
В начале боя он был рядом с Тютчевым. Сначала смотрел на него, колол, как тот, копьем и щит притягивал к левому боку, только подымал его слишком высоко.
- Не засти свет! - крикнул ему на это Тютчев, а сам кинулся вперед, в проем меж двух заматерелых воинов, куда-то колющих, что-то кричащих.
Семен видел, как падают свои и чужие, и все не мог осознать, что никто из них уже не подымется никогда, и потому, должно быть, все тут происходящее показалось ему очень легким и простым делом, настолько простым, что он едва не заплакал от бездеятельности, когда его оттеснили свои же, и лихорадочно искал, куда бы ткнуть копьем, дабы отомстить за погибшего вместе с Мининым отца, за страх свой, что испытал он ввечеру, когда Квашня послал его в дозор одного, и за все те смерти, о которых вчера же говорили на привале.
- Квашня! Чешись! - слышался надломленный, юношеский голос Тютчева.
"Вон уж где он!" - с досадой подумал Семен и ударил коня подтоком копья в пах. Вмиг почувствовал, что он уже в реке, где барахтались, кричали и отбивались литовцы. Он увидал одного, высокого, стоявшего по колено в воде с мечом, в светлом высоком шлеме московских статей и в ослепительных латах.
"Это мой!" - подумал он радостно, но этого было ему мало, он хотел, чтобы видели его если и не все з полку, то хотя бы Тютчев и Квашня.
- Чешись, Квашня! - не прокричал, а петушком пропел Семен, а для верности приподнял щит в левой руке.
И тут он вскрикнул коротко и тихо - так тихо, что почему-то никто даже не оглянулся, и, если бы не Квашня и Тютчев, оглянувшиеся на его первый крик, никто не видел бы происшедшего. Но и их Семен увидел лишь на мгновенье: резкая, колющая боль прошла куда-то глубоко в левый бок и раздалась там по всему животу и груди. Щит его в тот же миг ударил кромкой по чему-то жесткому, отчего боль стала еще сильней, и он почувствовал, что всему виной его конь, который тянет вперед и надевает его на что-то острое, жесткое, неумолимое...
Лошадь вынесла его тело на другой берег. Тютчев и Квашня пробились к Семену, когда полк дорубал бегу" щих к лесу.
Семен выпал из седла на кромку берега, но, видимо, в ту минуту был еще жив и мучился. Теперь же он лежал на боку, поджав колено к пробитому боку, a ру-ки - руки обхватили ладонями голову, как вчера, на привале, будто он хотел уйти от всего, что тут видел, понял и чего впервые и уже навсегда устрашился.
Монастырев нашел их на берегу. Они все еще стояли и шмыгали носами. Разгоряченный, окровавленный я страшный, он глянул на них и хотел крикнуть, обругать за малодушие, но только прокашлялся строго и отвернулся.
- Копьем его ткнуло... - как бы извиняясь, что они раньше времени вышли из боя, промолвил Тютчев.
Монастырев зажал ладонью окровавленное бедро и молча отхромал прочь. Он потерял коня.
4
Большой шатер великого князя Московского был поставлен посреди обширной поляны, сплошь забитой московским воинством. Позади, со стороны Москвы, втекала на поляну дорога, а впереди, за большим лесистым оврагом, засел Ольгерд.
Минувшим днем Дмитрий прошел место боя, где Мо-настырев вчистую разгромил полк врага, а к вечеру настиг соединенные полки Твери и Литвы, но те не приняли боя и укрылись за оврагом. Гибель лучшего полка Ольгерд переживал тяжело, но вместо обычной злости он испытывал страх, который и загнал его за глубокий овраг. Ольгерд и не думал наступать на московские полки, Дмитрий же понимал, что добраться до врага можно только через овраг и пешей ратью, а это значило - погубить немало людей, а может быть, и оказаться разбитым. Уходить назад, в Москву, лишь слегка потрепав Ольгерда и не наказав главного виновника - Михаила Тверского, было жалко. Ведь это опять Михаил навлек Литву на Москву!
Дмитрий не откидывал полога шатра, дабы не напустить комаров, и ходил по всему простору. Солнце еще не кануло за лес, и по всему шатру разливался веселый свет от голубого шелка китайской выделки. Это Бренок высмотрел восточную материю на базаре в Сарае, и вот сшит добрый шатер. Сколько и где предстоит еще ставить его Дмитрию? Долог ли будет его жизненный путь, наполненный походами?
- Княже! В сей миг наедут! Всем наказал! Бренок влетел в шатер улыбка во весь рот, будто за оврагом и не стоит громадная сила врага.
Дмитрий молча выглянул из шатра. По правую руку, как раз над оврагом Ольгерда, чуть выше соснового гривняка, вытолпившегося на той, на высокой стороне оврага, колюче светило солнце. Там же, чуть ближе, уже по эту сторону, шевелились его, Дмитрия, вой, блестя доспехами. Оттуда доносились голоса, стук топоров - делали засеку на случай атаки.
- Ладно рубят, - заметил Бренок за спиной. Дмитрий еле приметно кивнул, посматривая на горки шатров своих воевод и тысяцкого Вельяминова. Оттуда уже выходили, но на коней не садились, поскольку по всей поляне тесно расположилось воинство. Дым костров подымался и из лесу, где стояли не вместившиеся на поляне полки. Воеводы петляли меж костров и людей, приближались к голубому шатру, окруженному плотными рядами телег.
- Понаставь им скамье! - напомнил Дмитрий и убрался в шатер: дымом костра ослезило глаза - близко жгут...
В шатер вошли и степенно расселись: тысяцкий Вельяминов, Акинф Шуба, подсеменил дрянным шажком Кочевин-Олешинский и взгромоздил тучное тело впереди Акинфа Шубы. Вошел, перекрестясь, воевода Федор Свиблов, подергал раненой шеей, сел скромно в угол. Туда же, касаясь головой синего шелка, забрался Лев Морозов. В раздернутом пологе весело загомонил Иван Минин цесь в погибшего брата - с шутками пропустил низкорослых бояр Кусакова и Кошку. Торопливо вбежал в шатер Дмитрий Зерно, покатал по шатру темные, татарские глаза над широкими скулами (много осталось от мурзы Четы!), плюхнулся на скамью рядом с тысяцким... Все пришли при оружии, и Бренок не отымал .мечей, поскольку тут не княжий терем.
Тихо вошел, запутавшись в пологе, подуздный боярин Семен Патрикеев, напросившийся в поход: Михаил Тверской пожег его деревни - отомстить надобно... Взял его Дмитрий, но не этими малыми и белыми, как у чашника Пронского, руками бить Тверь. Тут нужны руки покрепче... Вон Григорий Капустин влетел в шатер, глаза горят, плечи работушки требуют...
- Митька бежит! - сообщил он.
Монастырева встретили гулом одобренья - слава и честь похода, а улыбка - во все широкое белое лицо, аж ямки на щеках.
- Как рубка? - спросил Дмитрий.
- Ру-убим, княже! Токмо литва постреливать взялась, понеже опаску чует, окаянна!
Монастырев говорил, а сам продирался меж скамей.
- Сторожу выставь! - тотчас наставил Шуба.
- А у меня услано наперед две сотни лихих... Дай-кося меч-то дорогой! - Монастырев выхватил из руки Шубы меч в дорогих ножнах, но тот вцепился и выдрал назад.
- Полно тебе, озорник! - и стал прицеплять к боку - от греха подальше.
Дмитрий улыбкой простил озорство воеводы и тоже сел на столец, с которого подымался над военным советом на две головы. Всем был виден начищенный самим мечником бронзовый панцирь на груди. Иссиня-черным отливали кольца кольчуги. Дмитрий был без шлема и без корзна на плечах.
- Разоблачитеся малым обычаем, - посоветовал он устало, а когда посымали шлемы, порасстегнули доспехи, помогая друг другу ослабить ремни, прямо спросил: - Что порешим с вами? Ладно ли, что велю держать Ольгерда в заовражье? У кого помыслы иные?
Вельяминов оглянулся, пощупал колючими узко поставленными глазами воевод, как бы стыдя их за возможную наглость перечить приказу Дмитрия, и всех смущал немного этот взгляд, только незаметно пришедший Владимир Пронский выдержал и заставил тысяцкого отвернуться. Пронский был смур и, кажется, болен. Вот уж второй десяток лет спорит он с Олегом Рязанским за рязанское княжество, будучи тоже князем, даже посидел в минувшем году на княжестве этом, да пришлось выкатиться из Рязани: не принял его люд, зря старался великий князь Дмитрий, когда выдавливал Олега полками из города. Лучше бы и не сидеть там те короткие месяцы - одна насмешка вышла...
- Пронский, что скажешь об этом?
- Дак чего, княже... Петух литовский без гребня ноне, Митька выдрал ему гребень-то...
- Разумею... Дух ему повыпустили, а Тверь?
- А Тверь, княже, в рот Литве глядит,
- Истинно так... - вздохнул Дмитрий. - А тысяцкой чего?
Вельяминову всегда первое слово должно быть дано, потому он немного приобиделся за разговор с Прон-ским. Коль он, Вельяминов, самый большой военный начальник, так его и вопрошай первого... Тень обиды осталась и за сына, за Ивана, коего великий князь не велел брать в поход.
- Коль обложим через два дни Ольгерда да ударим с трех сторон - велик урон причиним. Литва, она там вся почитай, на виду, токмо надобно оба крыла - лево и право - выбить из лесу, а потом лучным боем, густым - из-за дерев...
- Истинно беседует тысяцкой! - поддержал Коче-вин-Олешинский, наперед ведая, что за похвальбу даже не в черед Вельяминов не обидится. - Ныне по весне, когда рыба у берега косяком щаперилась, я ее стрелой бил, не глядючи, вот вам крест! - и зацапал бороду и голову пальцами - волосы кверху, бороду потянул вниз.
- Так-то оно та-ак... - протянул Морозов. - Токмо литва, она те, боярин Юрья, не плотва.
- Плотва - не плотва, а ныне баба-портомоя пошла у меня на Москву-реку с ведром, зачерпнула, а там, в ведре-то, рыба! Она глыбже ступила, загнула подол-от...
- Ты не про то, боярин Юрья! - одернул болтовню Олешинского Дмитрий. Хороша ли дума тысяцкого нашего Василья Вельяминова?
- Хороша, коли так...
За пологом шатра послышался властный голос, распевный и красивый:
- Даруй вам бог, о преславное воинство наше, долги годы и легку смерть за дом пресвятой богоро-оди-цы-ы!
- О! Отец Митяй! - воскликнул Монастырей.
- Весел с похорон-то... - хотел было позлословить Акинф Шуба, но подобрал язык: коломенский поп Митяй отныне при великом князе неотлучно, это его духовник, а по возвращении Дмитрия из Орды сладкоречивый иерей занял приход в церкви кремлевской Михай-ла-архангела, и был возведен великим князем в печатники,. Серебряную печать великого княжества Московского носит на шее, рядом с крестом...
- Мир дому сему-у-у! - громогласно пропел Митяй, еще только сунув голову в шатер.
- Почти нас, отче! - позвал его Дмитрий.
Митяй прошел, растворяя в воздухе шатра запахи ладана и отрадный дух бражного меда. Выпил отец Митяй над могилами порубленных у той реки... Там и задержался священник, пока убирала в скудельницы побитых сотня Монастырева. Литовцев хоронили пленные...
- Не сей ли час ведеши, Митрей Иванович, преслав-ных воев своих на врага треокаяннаго?
- Нет, отец Митяй, не сей час, да не за горами...
- Не пора ли, княже, ужинать да на молитву?
- Всему свой час, отче Митяй, - сухо ответил Дмитрий, и тот мигом уловил недовольство.
- Благословляю вас, мужи отменны, и все ваше... наше преславное воинство-о-о! Не смей рассмехатися, Монастырей! Ты преславен ныне? Но возьмите врата славы ваши и врата славы господа нашего - врата вечнаго! Господь войдет во врата славы един, како перст, како солнце на небеси! Он крепок и всесилен! Он силен в брани, и да воздастся слава ему! Аминь!