И Дмитрий ждал.
"На прокла поле от росы промокло..." - вспомнил он старинную примету-присказку, когда подъезжал уже в сумерках к Москве и видел, как тяжело обвисла высокая, еще не кошенная отава под сильной, погожей росой. Крепко пахла растоптанная трава, а у берега Москвы-реки все еще всплескивали крупные окуни, гоняя малька, - август близок...
На дворе выслушал подуздного, тот довел, что Рат-ница плохо принимает нового жеребенка, уродившегося пегим, и вспомнился Серпень, отосланный в Троицкий монастырь. Нежданно пришла жалость: зачем отослал доброго коня, коль все едино отец Сергий не ездит на нем, но мысль эту пришлось отвести от греха подальше...
Он еще не отмолился на ночь, как на рундуке, а затем и в переходной палате послышались сдержанные голоса - то гридня спальная преградила кому-то путь в хоромы. Дмитрий не стал выжидать, когда начнут грид-ники робко царапать дверь, вышел и сразу узнал при свете свечи Квашню, бывшего гридника, а ныне уже настоящего дружинника. Гонец сторожевого полка, где вот уж не первый год начальствует Дмитрий Монасты-рев, Квашня и рта не успел растворить, как великий князь все понял, но сдержал себя и спокойно, по-будничному спросил:
- Ну, что... Арефей - татарва, поди?
- Она, княже! - уламывая дрожь во всем теле и тем стараясь придать себе достойное случаю мужество для сходства с великим князем, ответил Квашня.
- Где видали?
- Нигде не видали!
Дмитрий нахмурился, закусив губу, и уставился в широкое лицо этого преданного, но, пожалуй, бестолкового воина.
- С-под степи прискакал Елизар Серебряник, он их видал тамо - тьмы! нашелся наконец Квашня и, разговорившись, дополнил: - Бабу у него, татарку, стрелой там подбили!
- Далеко ли до вашей сторожи?
- Во дне пути!
- Добре... - задумчиво произнес Дмитрий и еще раз добавил: - Добре, Арефей... Поди-ко в поварню, испей квасу не то - молока, да прежде сотника ко мне пошли из гридни!
- Он при рундуке стоит, на меня пастился! Дмитрий вернулся в покои, прикинув на ходу: до
Москвы им идти дня три, а то и четыре, ежели идут большим воинством со всеми обозами, ежели набежали легкой тучей - полки не пустят. Рассчитывая на самое худшее, он вышел снова в переходную палату, где его ждал сотник Павлов, ранее ходивший под Капустиным, и наказал ему немедля отправить по десятку конных воев во все города, еще не выставившие полков. Сбор всем назначил в Кремле.
"Вот и посплю распоследнюю ноченьку..." - непро-шенно пришла расслабляющая мысль, и, поддаваясь ей, Дмитрий прошел мимо полога брачной постели, чуть скрипнул дверью в соседнюю, самую теплую - детин-ную повалушу, где на широких постельниках, на полу, под беличьими одеялами спали его наследники: Даниил, Василий, Юрий... Дочь Софья только-только родилась на ильин день и спала по праву запазушного возраста с матерью. А эта троица - голова к голове, но нравы тут как тут: старший скромно свернулся на краю, поближе к дверям, младший поджал коленки к подбородку и весь в себе, а любимец Василий растянулся великодержавно и руку выкинул куда-то выше головы.
Присмотрелся Дмитрий - детские латы лежат в головах на половике, начищены до зеркального блеска. Сразу видать, что отцов подарок пришелся сыну по вкусу, вот и чистит и светлит войлоком с утра до ночи... "Спите, родные мои..."
Дмитрий прикусил губу, проглотил набежавшую соль и шагнул осторожно в угол - поправить лампадку: коптила...
В крестовой он сел было писать завещание, но в уставшую голову ничего не шло, и он, промучившись, убрал крупный лоскут хартии и глиняную чернильницу за божницу. Перо выпало на пол и хрустнуло под ногой. "Значит, не бывать тому..." - с неясной радостью подумал он, относя слова "не бывать" к завещанию, а в самой глубине души взлелеялось иное - не бывать покуда смерти...
* * *
Через день Дмитрий вывел собранные полки из Кремля. Тимофей Вельяминов был недоволен: многие люди из московских сотен опять попрятались. Дмитрий отнесся к этому спокойней, потому что со стремянным полком набралось тысяч двадцать, да еще Андрей Полоцкий присоединил свой полк, и с теми, что стояли за Коломной, набиралось немало. Должны подойти те, кого ждать было уже невозможно - от Ростова, Кашина... Они идут вослед.
У Симонова монастыря встретилось Дмитрию знакомое лицо. Присмотрелся Елизар Серебряник. Рыжая голова поклонилась великому князю да так и не подымалась. Дмитрий съехал на обочину, подправил с Брен-ком, а Вельяминову махнул рукой:
- Веди, Тимофей Васильевич! - и сразу к Елизару: - Схоронил?
Елизар кивнул и враз с Дмитрием перекрестился.
Лишь на миг взглянул Елизар в лицо великому князю и снова опустил голову, а тот продолжал еще смотреть на своего слугу, так скоро вошедшего в число самых нужных, хоть и далек он был от двора. Судьба этого человека нежданно переплелась с судьбою и его, Дмитрия. Воистину неисповедимы пути господни... Хотел Дмитрий сказать Елизару что-нибудь доброе, бодрое, но слова не шли, и он молча тронул коня.
- Княже! Днесь догоню полки! - послышался позади голос Елизара.
Бренок оглянулся - Елизар еще стоял у ограды Симонова монастыря, стоял у сторожки, где ночевал когда-то с Халимой.
- Стоит, - заметил мечник, да приумолк в смущении, стыдно, должно быть, стало, что отвлекает великого князя на пустяки.
- Возвратимся, бог даст, напомни: слугу сего одарить надобно.
- Исполню, княже! - с готовностью ответил мечник.
Дмитрий покосился довольно: славным мечником одарила судьба - день и ночь помнит о князе. А сам ладно в доспехи укручен, как родился в них. Шлем горит - глазам больно, известно, чистит и трет войлоком, как младенец князь Василий, а того не ведает, что он, Дмитрий, примерял этот шлем пораньше хозяина...
Легкая, почти незаметная улыбка тронула губы великого князя, но и она не укрылась от мечника, и тот растерянно подумал: "До смеху ли ныне?"
К вечеру показались стяги передовых полков и крест деревянной коломенской церкви, где двенадцать лет назад простой иерей Митяй венчал Дмитрия с Евдокией.
- Михайло!
- У стремени, княже!
- Внемли, Михайло: коли бог одарит нас победою, то накажу всем ближним и нарочитым боярам московским, всем ближним людям моим, дабы на месте сем, памятном сердцу моему, взградили церкву каменную. - И, проехав сажен десять, строго спросил: - Что молчишь?
- Ладно сдумано, княже... после рати так и скажи боярам!
И это оценил в Бренке Дмитрий, охваченный теплой волной благодарности к слуге, верившему в невозможное - в бессмертие великого князя. Заговорен ли он, Дмитрий, от коварной татарской стрелы, от длинноро-жонного копья или кривой сабли? Не ему ли, великому князю, следует быть на рати впереди воинства, как испокон повелось на Руси, со времен еще Святославовых? Не его ли прапрадед, Александр Невский, сам водил полки и впереди всех бояр бросался на немцев и свеев?[Свей - шведы]
Близ того места, где Осетр-река слились с Москвой-рекой, уже стоял голубой княжий шатер заботой походного покладника и подуздного Ивана Уды, что был из родословной князей фоминских и смоленских. Дмитрий не мог держать в подуздных и походных покладниках своего боевого тысячника Дмитрия Монастырева. И как раз - легок на помине! - Монастырев неожиданно подскакал к шатру, но тесно уже было вокруг великого князя, и Монастырев прокричал через голову Боброка:
- Великой княже! - Он замялся, видимо надобно было начать с обычного: "Вели слово молвить", но смелый тысячник отринул эти церемонии и продолжил, привстав в стременах: - Пред нами - Мамаев углан Бегич!
- Где он ныне? - спросил Дмитрий и рукой сделал знак, чтоб расступились.
Монастырев подправил коня в круг бояр, окинул всех быстрым взглядом насмешливых глаз, померцал ямками на щеках:
- За Вожей-рекой! Пронск пожег! Вчерашний день, пополудни, реку Проню перешел со всеми обозами, а ныне у Вожи!
Дмитрий молчал, задумчиво перебирая ременные поводья, и тут Кошка встрял:
- А чего ты, Митька, не побил его, Бегича-то? Чего прибег, зайцу подобно?
- А поди-ко ты туда - получишь стрелу в нюхало. Митька первый оскалился грубой шутке, но пригасил улыбку: заговорил великий князь:
- Сколько у Бегича?
- Тыщ у ста, княже!
- Считано аль сам надумал?
- Две ночи по огням считали и две сторожи хаживали днем в обтек Бегичу. Тыщ у ста, княже, с обозным людом.
Дмитрий снова приумолк, спокойный, но мрачный. А в кругу опять загомонили:
- Эко привалило - у ста тыщ! - помрачнел Кошка.
- Да-а... Помахаешь десницею, - покачал головой Кусаков.
- Вот и хрен-то!
Кошка воровато глянул вокруг - митрополита не было, некому клясти непотребные словеса боярина, только осенил себя крестом семейный духовник великого князя, дьякон Нестор, пошедший в этот поход вместо Митяя.
- Как мнишь, Митрей, перешли ли нехристи Вожу? - спросил великий князь.
- Днесь не сподобились, княже, - твердо ответил Монастырев, и эта твердость в его голосе взбодрила многих.
- Ну, как порешим, бояре: теперь пойдем к Воже али поутру?
- Без роздыха не пущу, княже! - решительно поднял голос Иван Уда, и все приметили, что этот подузд-ный не чета подуздному дворянину, Семену Патрикееву, молодому и тихому сыну боярскому, этот как-никак из князей...
- Добре, Иван! - весело ответил Дмитрий. - Не пущаешь ныне - наутрие, до свету, выступим! - и, поворачивая коня к шатру, громко, дабы слышали те вой, что вострили уши вокруг, изрек: - Вожа на то и Вожа; станем биться за нее! [Вожа - пленница]
2
- Молчи! Доколе я стану в порубах высиживать? - Голос Лагуты гремел на дворе, а говорил он в избу, в растворенное оконце, где подвывала и что-то втолковывала ему Анна. - Эка мутноумна баба! Да кто ныне поверит те, что медведь мя заломал? А? Дитю вестимо, что медведи на Москве токмо с кольцом в носу живут! Молчи ты! Да! Да! Ране было у меня задумано про медведя, а таперь немочно этакую срамную весть по слободе да по всей Москве пускать! А как после тверской войны князь Серпуховской изловчился на меня? То-то! Велел платить прокорм двух воев, коли я от войны утек...
Елизар слышал все это и понимал, что не гривны жалеет ныне Лагута, а наступило иное время, когда угроза ордынская, забытая в годы Калиты и Ивана Красного, вновь означилась над Русью, неотвратимо и страшно. Из одной только их кузнечной слободы на Пьяне-реке сгинуло девять ратников. Мало было веселья в избе Лагуты, когда соседка вопила по своему мужу. Да и опять же, посуди хоть начерно, хоть набело, а Тверь Орде - не ровня. На каком безмене ни прикинь, а Орда перетянет. Орда, она и есть - Орда...
Елизар прислушивался к голосу Лагуты из своей избы. Он уж все собрал коня, доспехи, харч, еще Хали-мой навяленное мясо, сухари и сыр, крепко засушенный и просоленный по-татарски. Халима, Халима... Крест не успел путем вытесать, спроворил кое-какой: спешил с вестью о татарах. Хорошо, заказал панихиду в Симоно-вом монастыре. А Ольга уж чует неладное: молчит, уходит от людей за дворы, к Яузе, садится там и тихо плачет... Вот. Брат Иван наехал на Москву, останется, пока они с Лагутой на войне, за хозяина один на две избы, за отца детям, братом - Анне, а Ольге - за отца и за мать...
Анна готовила прощальный стол, крутилась в избе. Детишки приутихли на дворе, позабыв свои удочки и забавы, - не тот день: отец в кои веки в поход идет!
Лагута приготовил топоры на длинных ручках из суков старой яблони длинные топорища, таким достанешь - мало не будет...
- Белыми добры топоры! - похвалил Елизар и тоже сел на завалину избы, рядом с Лагутой.
- Да уж не чета копью! У того древко срубят - заказывай панихиду! А тут... Не-ет, топор с копьем не равняй.
- Истинно так! Этаким топором любое копье упредишь.
Иван принес охапку дров. Вскоре на дворе гуще запахло дымом и потянуло сытным хлебно-мясным духом - то запекался в ржаном тесте свиной окорок, еда ратникам. Из оконца слышались голоса Анны и дочери, та хоть и мала, но тоже толклась у печки. Помощница...
Иван вышел к мужикам и сказал, что днями напишет во Псков грамотку на бересте и вызовет сюда жену. Он говорил и улыбался, хвастая перед сородичами тем, что выучился в Новгороде письменной хитрости.
- Почто ты, Иване, к Новгороду льнешь? - спросил Елизар. - Там, сказывают, ересь бродит.
- В Новгороде всего вволю, - сладко сощурился Иван. Он сидел будто в гостях, будто сородичи его и не едут на рать престрашную. - Там и воли вволю, и куны там рекой текут, там...
- Текут, а к тебе не затекают: осьмой год в одной шапке ходишь, а то и вовсе распокрымши! - уколол Лагута.
- Притекут и до меня, - не обиделся Иван и продолжал: - Что ересь? Ересь водится. В запрошлом годе трех стригольников с мосту сбросили в Волхов-реку, понеже мысль была у тех стригольников - у Карпа с сотоварищи народ православный супротив церкви из-волчить. Началась толкотня в Неревском конце, а потом - у святой Софии, а потом уж их палкою и камень-ем побили да и бросили в Волхов. Как потопли те стригольники, так Волхов семь ден вверх тек.
- Окаянный город! - крякнул Лагута.
- Вольной город! - улыбался Иван. - Князей не жалуют, любого изведут: горласты людищи!
За разговором этим припомнил Елизар ночлег в кладбищенской сторожке у Симонова монастыря, странника Пересвета, ночную беседу с Карпом-стригольником. Вспоминая душегубные мысли того отчаянного человека, нередко он думал, что вроде и прав был Карп, да правда эта страх нагоняла. Память о Карпе и товарищах его затронула свежую рану - давний ночлег в сторожке, где уже не быть им с Халимой...
Лагуте не по нраву были ни война, ни вольные города, где только то и делают, что глотки дерут на вече. Потому, должно, считал он Елизара, хоть он и отменный кузнец и по серебряным узорочьям хитроумен, и брата Анны Ивана, человека тоже ремесленного, а не прибитого к месту, людьми ущербными, ненадежными в жизни. Вот ежели бы они, как Лагута, выбились в люди, имели бы свою кузню, хозяйство, семью большую, каждый год платя соху [Соха - единица подати], да держали бы в думах своих заветную мысль - вот и были бы они люди домовитые, достохвальные, а так, хоть и похваляются тот и другой, что видали земель всяких превелико, только много ли в том проку, коли своей земли не ведают путем? Добрые мужики по породе своей могли бы выйти. И в который раз уж в лобастой голове Л а гуты складывалась одна и та же крепкая и тяжелая, как кусок необработанной крицы, мысль о том, что мужиков портит война. Он замечал и среди своих, слободских: стоит какому побыть в походе, огрузиться дармовым серебром да девиц беззащитных помять в поверженных городах - и нет человека. Какие кузнецы гибли на его глазах! Вот тут и подумаешь, что дороже - в лес утечь от войны али захворать дурниной дружинной? Верно и то, что война войне - рознь...
- Акиндин! - Лагута поднялся, позвал старшего еще раз и, когда тот вышел наконец из кузницы, махнул рукой: - Иди в избу! Олисава! Отыщи Оленьку!
Ласково назвал он дочь Елизара, и стало понятно, что не будет сирота лишней в избе и семье Лагуты.
Прощальное застолье было невесело. Елизар, прибитый своим горем, не приметил сразу, что Лагута не в себе, потому и ворчал на Анну, и с Иваном спорил, чтобы не допустить до сердца то, что неминуемо придется сейчас оторвать. Сидели за длинным столом из четырех широких тесин. Немало радостей и горя дарил этот стол, особенно неприветлив был в засушливые годы, но худо-бедно, а шестеро подымаются - Акиндин, Петр, Олисава, Антоний, Воислав и последняя - Анна. Теперь вот прибавилась еще и Ольга Елизарова. Все дружно - ложка за ложкой, по порядку - хлебали духмяные щи с гречневой кашей и грибами. Светлые липовые ложки ныряли в большое долбленое блюдо.
- Не частить! - покрикивал по привычке Лагута, но сегодня его большая ложка не била по лбу никого.
Репа с молоком да черничные пироги делали уходящий день печально-светлым праздником.
- Пора! - решительно поднялся Лагута, Ребятишки торопливо крестились на копченую доску иконы и стаей выпорхнули в сени и на двор. Один тащил отцов шлем со стеганым подшлемником, другой - кольчугу. Акиндин и Петр вывели коней и сами седлали их. В доме резанул вопль - Анна взвыла: кончилось терпенье. Лагута молился среди избы, слушая бабий вой, и чуял: от сердца воет, не для соседской молвы.
- Ну, будя, будя! - нестрого останавливал ее Лагута и под вой жены вышел на двор.
Елизар уже был снаряжен и сидел в седле, держа в руках Ольгу. Она не ревела, лишь крепко вытирала кулаком слезы, но, как ни выжимала их, они натекали снова.
- Ты уж покручен по-ратному? Я сей миг! - Лагу-та на редкость ловко облачился в кольчугу поверх рубахи, сверху набросил серый, как у Елизара, плащ-мятель, приладил на голове шлем с подшлемником и взял из рук старшего топор.
- Воислав! А принеси-ка мне, родимой, щит из кузницы!
Младший кинулся за щитом и скоро бежал с ним, закрывшись им от колен до подбородка. Над кромкой щита моталось его веснушчатое лицо с белесым шрамом от плетки тысяцкого Вельяминова.
С воплями и причитаниями вышла Анна, Лагута круто оборвал ее, подпустил к колену, расцеловал. Подходили ребятишки, и он наклонялся к каждому с седла.
- Ну, пора, пора! - торопил он себя и сам наказывал: - Мать почитайте! За меня остается Акиндин: ремень и ложка - все от него! Ежели чего там... он при-нагнул лобастую голову к гриве коня. - Ежели чего там створится со мною... Тихо, Анна!.. Тады так велю: Акин-дину оставляю кузницу. Петру другого коня. Антонию и Воиславу - по гривне серебра. Вам, девки, по иконе и по корове, а мать покуда - всем вам голова!
Анна, молчавшая эти минуты, снова кинулась к Ла-гуте с плачем, так с причитаниями шла до самой плотины на Яузе, по которой легла привычная дорога на другой берег, к Лыщикову монастырю. Детишки молча бежали рядом, на плотине, слушая мать, приостанавливались и смотрели вслед конным, в их освещенные вечерним солнышком спины.
- Тятька-а!
Лагута узнал голос младшего, повернулся в седле.
- Тятька-а! А Мамай-то у чура? [Чур - граница]
- У чура, сыне, у чура.
Елизар и Лагута подстегнули коней, рассчитывая до рассвета прибыть в Коломну.
3
Мамая с трудом узнавали даже близкие ему люди - Темир-мурза, новые угланы, которых он возвысил из тысячников, нойоны, наделенные землями, тысячники, получившие вожделенные тарханные ярлыки и теперь свободные от налогов, еще больше преданные ему, - не узнавали не потому, чтобы он изменился внешне, нет, он носил повседневный халат, поверх которого зимой надевал обычную баранью шубу - дыгиль, недорогой пояс, только оружие его сверкало дорогими, несметной цены, алмазами. Он так же ел и пил, так же спокойно входил в свой роскошный гарем, где скучали два десятка жен из татарок, русских, армянок, где томились юные индуски, завезенные торговцами коней, где блистали две звезды его гарема - персианки, которым на двоих едва минуло двадцать лет, они были юные, но зрелые женщины, их купили в горных местностях Персии, где таился самый чистый цвет восточной красоты. Эти горные красавицы - джерам-ханум [Джерам-ханум (перс.) - женщина-газель] - напоминали египтянок: маленький рот, миндалевидные глаза, нежный очерк лица... Мамая и они занимали меньше, чем раньше, когда он медленно, но верно двигался к вершине власти, теперь же он был одержим заботами о великом будущем. Эта одержимость и делала его неузнаваемым. Из Сарая то и дело высылались доверенные асаулы с сотнями нукеров в разные концы Золотой Орды - в Сарай Бату, в Крым, в Поволжье, на восток, в Персию, в Междуречье... Решительной рукой он наводил порядок в Орде, зорко следил за врагами и друзьями, могущими стать врагами, за бескрайними просторами покоренных земель, но ни на один день он не упускал из виду главную заботу своей власти - Русь. Да, Русь - его главный улус, но она окрепла и стала огрызаться. Это опасно для Орды? Нет! Это даже хорошо: надо сломить Русь, напомнить ей времена Батыевы, и не только ей... На востоке копит силу Белая Орда, но Мамай не станет мешать ей пока, ибо у Золотой Орды есть более важные цели, на кои никогда не будет способен Тимур со своей Белой Ордой. Мамай знает, что там посмеиваются и скрипят зубами на то, что властелином Золотой Орды, всего священного Улуса Джучи, стал грязный темник, а не человек наследной крови Чингиз-хана, но он, Мамай, покажет, что его время новое время, время рождения новых повелителей. Да, был Чингиз-хан, но что осталось от его хлипких потомков? Они распылили великий дух завоевателей основу могущества Золотой Орды. Они настроили роскошные города, забыли запахи степного ветра, сладкий дух человечьего жира, когда он, спластанный с животов врагов, улетал, зажженный, на стрелах и поджигал города и селенья на просторах русских равнин...
Это там, в Белой Орде, скалят зубы его единокровные враги, но так будет недолго: когда вновь будет повержена Русь, он еще даст десяток лет пожить Белой Орде - пусть пока! - а за эти годы мир услышит о Мамае, и гром его имени будет громче Чингизова, ибо не тому завоевателю назначила судьба покорить мир, а ему, Мамаю, прошедшему сквозь все извивы притронно-го ада, познавшего жар сражений, наветы соперников, убийства врагов и друзей, страх отмщения, зависть и унижения перед сильными бегами, эмирами, и вот настало время, когда всему этому пришел конец, - время вознаграждения и возмездия. Он помнил врагов наперечет и не мог быть спокоен за спину свою, пока живы те, ныне присмиревшие враги. Их ничтожные, корыстные поползновения должны сгинуть вместе с ними, и небо не накажет великого Мамая, ибо что значат их жизни, если Золотая Орда стоит на пороге великих завоеваний. Они умрут, и с ними сгинут ненужные заботы. Правда, он уже почти умертвил всех тех, кто на великом курултае смел остаться при поясе. Когда на всеордынском съезде повелителей Улуса Джучи выбирали нового хана - его, Мамая, поганая собака Хасан-бег из Сарая Бату не снял пояс и не повесил его себе на плечо - не одобрял избранника, как и все мелкие заговорщики. Притворился больным и знаменитый углан Бегич, но потом два года носил подарки и ползал в ногах, прежде чем сон вернулся к нему. Напрасно успокоился углан Бегич: Мамай ничего не забывает и ничего не прощает. Сейчас этот опытный воин повел войско на Русь. Он обещал Мамаю к осени, к ногайским торгам, повергнуть московского князя и положить к ногам Мамая всю Русь от белых северных морей до причерноморских степей. Ну, что же... В любом случае это последний поход Беги-ча: покорит Русь - можно с ним кончать, побьют его русичи - на месте изрубит его Мамай. Но побить тьмы Бегича невозможно: в подготовке похода участвовал не только главный бакаул Золотой Орды, мурза Хасан, но и сам Мамай.
Пока Бегич исполняет первую часть великого плана, в Сарае проходит курултай. В столицу съехались со всех концов Золотой Орды те, кому он, Мамай, доверил части своего улуса, кто обязан хранить и приумножать завоеванные земли, славу и мощь Орды. Завтра его вельможи, его нойоны узнают то, о чем лишь мечтали Чингиз-хан и Батый, но что предстоит осуществить Мамаю, его верным мурзам, его бесстрашным угланам левого и правого крыла, его беспримерным темникам, отчаянным тысячникам, преданным воинскому долгу сотникам, бессонным десятникам, всем конным нукерам и конечно же неподкупной и страшной всем врагам, отборной части воинства, вскормленной с лезвия сабли, - его кашикам, готовым трижды умереть за своего хана и погнать в бой трижды убитого скотовода...
Завтра, как только взойдет луна, он объявит им то, к чему должны все они быть готовы, - вся Орда! - чем станут жить они сами, дети их, внуки и правнуки, боготворя Мамая, благодаря дни, когда они жили с ним под одной луной.
* * *
Над Сараем Берке еще не поднялось солнце, а лучи его уже играли на многопудовом полумесяце из чистого золота, высоко вознесенном на серебряной спице над дворцом. В погожий день Мамай не просыпал этот предрассветный час: два больших серебряных зеркала, кои ежедневно светлили войлоком, были поставлены так, что зеркало у окна ловило золотой полумесяц л передавало его второму зеркалу, а то отбрасывало сияние первых лучей прямо на ложе Мамая. Это нововведение во дворце было единственным, на что согласился Мамай после воцарения. Ему мало было и этого дворца и этой столицы, он все это отринет и возведет новую столицу - Сарай Мамай - с великолепными дворцами, садами, фонтанами из розового мрамора. Перед дворцом будет стоять мечта его жизни - чудесное дерево, ветки которого, сделанные из слоновой кости, из серебра, из золота, будут выливать кумыс, русские меды, разноцветные вина дальних земель, покоренных его войском. Каждая покоренная страна кроме положенной дани должна будет присылать ежегодно самую красивую девушку, помещенную в клетку из чистого золота... Эти мечты далекой юности теперь совсем близко, и стоит ли терять время на богатые одежды, обновление дворца, сада, даже заботиться о гареме, если все скоро будет по-другому - с невиданным блеском и роскошью... А эти зеркала - придумка восточного хитреца - помогут хану Мамаю встретить тот день, когда он подымет бессчетные тьмы своих нукеров и бросит их вослед уходящему солнцу, через поверженную Русь...
...Хан Мамай приоткрыл глаза и тут же сощурился, оскалясь от зеркального отраженья. Солнечный день радовал и бодрил его. Он дотянулся до сабли, всегда лежавшей рядом с постельными подушками, и трижды стукнул ее тупым, внутренним серпом по тяжелой серебряной чаше. В спальную комнату гарема неслышно втекли два евнуха с легкими носилками китайской работы. Через анфиладу комнат гаремных они пронесли Мамая в нужник, а оттуда - к фонтану внутреннего двора. Там, на гранитном парапете, уже стоял простой глиняный кувшин для омовения после брачной ночи. Там уже была жена, с которой сегодня спал великий хан. Она ждала, когда повелитель закончит обряд омовения, потом взяла кувшин и пошла с ним в гарем впереди хана и евнухов, а к фонтану легкой стаей выпорхнули все остальные жены Мамая, обнаженные, истомленные коротким сном и злыми пересудами, и бросились в воду. Мамай лишь на миг оглянулся и ушел: утром не было нужды смотреть на них, он смотрел вечером, выбирая себе на ночь наиболее приглянувшуюся в фонтане.
- Какие вести от Бегича? - спросил Мамай Сары-хожу.
Новый темник, поставленный командовать десятью тысячами отборных головорезов - кашиков, всегда встречал великого Мамая в небольшой толпе избранных: бакаул войска Газан-мурза, управитель дворца, он же властелин Сарая, Халим-бег, личный телохранитель Темир-мурза, главный даруга [Даруга - сборщик дани. Здесь - главный казначей] Золотой Орды Оккадай. Все они так или иначе принимали участие в продвижении Мамая к власти, все были не пораз испачканы кровью эмиров, бегов, верных прежним ханам угланов и самих ханов, коих они перерезали бессчетно.
Сарыхожа выдвинулся вперед, польщенный вниманием:
- Ночью, мой повелитель, прискакали из степи нукеры...
- Бегич выжег Москву?
- Нет, мой повелитель. Твой улусник, Митька, князь Московский, вышел за Коломну навстречу.
Мамай нервно запахнулся в халат, крепко подвязал пояс и подцепил к нему поданную Темир-мурзой саблю.
- Пусть возвращаются в степь! Кто первый принесет весть на гриве своего коня о том, что Москва сожжена, тому достанется сабля в золоченых ножнах!
Мамай дружелюбно посмотрел на Сарыхожу, взглядом этим удерживая нового темника около себя. Званье это Сарыхожа получил за то, что изловил бежавшего в Персию эмира из Сарая Бату - Хасан-бега и привез его на грязной арбе вместе с сундуками драгоценностей. Он не утаил ничего, и Мамай надел ему малый алмазный полумесяц на золотой цепи - знак темника.
- Халим-бег! - обратился хан к управителю дворца, и тот молча и низко склонил голову. - Вели расстелить ковры в саду и зови людей курултая, скажи им: небо дарует пищу, ая- зрелища!
- Темир! - обратился он к великану. - Волоки к гостям собаку Хасана!
- О, Эзен! Повели - и я разорву его надвое, вырву жилы и сделаю из них тетиву для твоего лука!
- Делай, что велю! Ступайте все! Скажите курултаю: я подыму чашу черного кумыса, как только солнце подымется над стеной дворца! Оккадай, а ты останься!
Главный даруга, молчаливый, углубленный в подсчеты несметных богатств, молча склонил голову, но не перестал шевелить губами, готовясь к отчету за полученные в минувший день подарки, дани, награбленные богатства. Надо было держать совет и о подарках, коими хан Мамай ежедневно одаривал верхушку Орды, съехавшуюся на курултай. Подарки хана соответствовали положению, заслугам, а также тем подаркам, которые привез в Сарай каждый участник курултая, и все это главный даруга держал в своей крохотной бритой голове, покрытой круглой стеганной на хлопке шапке. Мамаю нравилась почти нищенская одежда главного дару-ги, человека, который ежедневно держал в руках несметные сокровища в подземных кладовых Орды, накопленные за полтораста или больше лет, стекшиеся сюда из старого Сарая, из русских княжеств, из Персии, с Кавказа, из Крыма, из Египта, из Индии...
- Сегодня одари этих волков золотыми перстнями из моих мастерских. Набери мешок - пусть выбирают! Сегодня должен быть великий день.
Управитель Халим-бег поклонился и молчал, не уходя. Он был не просто управителем. В этой маленькой бритой голове не раз вынашивались планы убийств, задуманных Мамаем.
- Почему живет Дмитрий, князь Московский?
- Рано, великий хан...
- Тебе рано? - ощерился Мамай.
- Человек Ивана Вельяминова ушел на Русь.
- Дмитрий умен. Люди вокруг него, окольничие бо" яре, не допустят того человека и близко. Сговори сего молодого жеребчика, князь его обидел, разожги злобу, денег дай - много дай! - и вели ему исполнить задуманное. А на Русь он должен пойти чист и с покаянием, князья московские любят покаяния...
- Тому бог русичей учит - нам помогает.
Мамай сверкнул узкими лезвиями глаз, дернул косой бровью:
- Ты - глупец! Религия русов - сила! Чингиз был велик! Батый был велик! Так?
- Так, великий хан...
Мамай не называл себя ханом, но любил, когда его так называли.
- Нет, не так! Они были глупцы!
Кожа на бритой головенке Халим-бега дернулась, будто он прижал уши от страха.
- Они оставили Руси их бога - вот несчастье Орды! И мы, потомки великих моголов, расплачиваемся за это. Вера - надежнее арабского скакуна, быстрее стрелы, острее сабли, крепче щита, а Орда оставила Руси церкви, их богов и больше ста лет благоволила попам, думая найти в них своих союзников. Они пользуются свободой, не платят Орде дани, но одною рукою берут подаяния, а другой крестят единоверцев, крепя их единство. Я свершу новое, невиданное завоевание этой проклятой земли, я разрушу все церкви до единой!
- В граде Коломне - донесли мне, великий хан, - Дмитрий-князь церковь каменную заложил. Если так станут русичи утверждать веру свою, то каменные храмы возникнут на берегах Волги и по всей их земле. Церкви их толсты стенами и высоки, они - настоящие крепости, они вместилище защитников, богомольцев, хранилище церковной и людской утвари, вместилище княжего серебра и злата...
- Они, те церкви, - вместилище их духа! - Мамай заскрежетал зубами, и толстые пальцы его вцепились в рукоять сабли. - Я буду рубить каждого, кто станет креститься, от лба до пояса и от плеча до плеча - рубить крестом!
Мамай пошел по залам дворца, успокаиваясь. Ха-лим-бег неслышно следовал за ним: хан еще не отпускал.
- Великие темники Чжебе и Субэдэ принесли Батыю славу, они положили перед ним весь Дешт-и-Кыпчак [Дешт-и-Кыпчак - половецкая степь] и всю Русь, и иные земли, но завоевать - малая часть дела, брать дань - просто приятное дело, но утвердить силу можно только лишив врага его силы. Я на охоте привязываю соколу голову к груди, дабы птица не видела неба...
- Пресветлы мысли твои, о великий хан!
Мамай приостановился, повернул к управителю двора и тайной службы широкое желтое лицо. Губы его под змейкой бритых усов растянулись в бескровной улыбке, на подбородке, снизу, шевельнулось темное пятно бороды ласточкино гнездо, и это означало улыбку.
- Бегич не покорит Руси, он лишь сожжет Москву, потому велю тебе, Халим-бег, хорошо объезди сына тысяцкого...
Халим-бег снова поклонился и тут же с облегчением заметил жест хановой руки: можно уходить.
* * *
Темир-мурза принес бывшего повелителя Нижнего Поволжья Хасан-бега, как связанного ягненка, - на плече и швырнул его к ногам Мамая. Курултай и каши-ки, стоявшие за кустами и деревьями сада на расстоянии броска камня от высокого собрания, гаркнули в восторге. Мамай щурился от удовольствия. Противник лежал у его ног, и в раскинутых полах грязного халата виднелось его исхудавшее тело, в синяках и глине, в которой он измазался, сидя в глубокой яме.
- Клянусь небом, огнем и водой - этот камень не мог упасть сверху! Грязный камень не отрывается от земли! - воскликнул Мамай.
- Эзен! Это не камень, это - Хасан-бег! - ляпнул Темир-мурза, сбивая повелителя с какой-то коварной шутки, но хан не обиделся на глупого телохранителя.
- Это не тот ли пес, что сидел в Сарае Бату и лаял на Сарай Берке, величаясь великим эмиром и возвеличиваясь над всеми арабской грамотою?
- Это он, Эзен! - оскалился телохранитель.
- Ты, пес Хасан, не понимаешь, что небо ниспослало волю великому хану, а он - всей Орде! Может быть, ты вспомнишь, Чингиз завещал нам коня и стрелу от рождения до смерти! Ты, пес, нарушил единство Орды - волю неба!
Хасан-бег затравленно смотрел на Мамая. Он знал, что от этого человека ждать ему хорошего не приходится, но лучше бы он не говорил этих слов о единстве, - он, убийца Мамай, пятнадцать лет мутивший воду в Орде, пока не выловил всю крупную рыбу, говорит на курултае такие слова! А курултай - кто на нем сидит? Все его люди - банда убийц и заговорщиков.
- Ты слышишь меня, Хасан-бег? - спросил Мамай.
Он сидел, развалясь на красных подушках, ярко светившихся в траве. На таких же подушках сидели правители Орды. Хасан-бег знал, что он никогда не будет среди них.
- Я слышу и вижу все, Мамай. Я хорошо видел весь путь твой с того дня, как ты упрашивал своего отца продать тебя в рабство, а потом убегал от господина, деньги же, возвратясь, отымал у отца... Я все видел! Слух и зренье нераздельны!
Мамай сидел с улыбкой на мертвых губах. С этой улыбкой он подозвал телохранителя и что-то шепнул.
- Ошибаешься, Хасан-бег! Клянусь небом, я отделю слух от зрения!
Темир-мурза подозвал двух кашиков. Мамай вынул из ножен нож и кинул его телохранителю. Тот поймал и подал кашику. Воин повалил Хасан-бега на спину, придавив грудь коленом, но поверженный вырывался, отбиваясь ногами и руками. Второй кашик навалился на ноги, но и это не помогало. Тогда третий кашик кинулся по приказу Темира-мурзы и за уши прижал голову Хасан-бега к земле, а горло придавил коленом. Телохранитель Мамая отобрал нож у неловких палачей, вонзил его в глаз правителя Сарая Бату. Стон и проклятия Мамаю разнеслись по всему саду, Темир-мурза зажал рот обреченного. Кровь била из глазницы. Второй глаз был вырезан чисто: глазное яблоко скатилось кровавым комом по щеке на траву.
- Хасан-бег всю жизнь ошибался! Он ошибся и сегодня, когда говорил, что его слух и зрение едины!
Хохот грянул с подушек и эхом отозвался в сотнях молодых глоток: то отозвались на шутку Мамая хано-угодные кашики.
- Выведите его в степь! Ведите до ночи и бросьте там на съедение шакалам! Темир-мурза! Налей мне ка-ракумыса!
Последнего опасного врага Мамая повели за ворота.
Длинный стол-ковер - дастархая - был уставлен едой и питьем, но никто не прикасался ни к чему, пока не поднял чашу великий Мамай. За кустами, заглушив
мягкий плеск фонтана, ударили тулумбасы, зазвягалн трубы - пир начался.
Над стеной дворца показалось солнце.
* * *
Вечером был во дворце пир еще больше. Кроме участников курултая пригласили арабских монахов-грамотеев, купцов, путешественников, случившихся в тот день в Сарае и замеченных Мамаевыми сыщиками на базаре. Не было только Ивана Вельяминова и Неко-мата.
Мамай оделся в дорогой халат, опоясался драгоценным поясом, на который повесил черные рога, осыпанные золотом, - вещи убитого хана. Рядом с собой посадил одну из жен - юную персиянку, служившую ему. Спокойствие и торжественность, Вожди Орды каждый день должны были являться в новой одежде, но на этот ужин разоделись с особой роскошью. Все ждали чего-то значительного.
После захода солнца Мамай отпустил иноземцев, и вся знать перешла в самый большой зал, где был поставлен походный шатер жарко-желтого цвета. Мамай первым вошел в него. Слева и справа от входа горели плошки-светильники, наполняя помещенье удушливым запахом жира. Мамай занял место хозяина - напротив входа, у дальней стены, - тронул над головой золотое изваяние, одетое в баранью шкуру, - "брата хозяина", отослал стайку женщин, хлопотавших над скамьями, коврами и подушками для гостей, наполнявших стол питьем и чашами, и только потом позвал курултай. Все вошли и молча расселись по правую руку от хана, левая сторона, женская, была пуста. Темир-мурза послал ка-шика-сотника за камом, и тут же явился старый шаман, затрясся было, но Мамай нахмурился, и тот притих.
- В этот час, перед светом луны, я скажу вам, слуги мои, скажу то, что томило меня не один десяток лет, что вело меня к этому трону... - Мамай говорил тихо, сосредоточенно, не рисуясь и даже не подымая глаз от ковра, расстеленного перед ним, поверх большого общего ковра, покоившегося на слое войлока. Пламя в плошках притянуло к себе ночную бабочку, и она сгорела. Сегодня ушел с моей дороги последний враг - Хасан-бег, сын Хаджи-черкеса. Сегодня пора обратиться к страницам священных книг, чтобы понять, что утратила наша Орда, что она сделала и чего не свершила. Вы помните, что великий Чингиз немало потратил на борьбу со своим противником Джамухой, коего любил кочевой народ, не желавший воевать, но великий хан заставил кочевника взять лук и стрелы и послал его на славные завоевания. Джамуха со страхом говорил: у Чингиза есть четыре пса, вскормленные человечьим мясом. У этих псов медные лбы, высеченные зубы, широкообразные языки, железные сердца. Вместо конской плетки у них сабли. Они пьют росу, ездят по ветру, в боях пожирают человечье мясо. Они спущены с цепи. У них текут слюни, они радуются. Эти четыре пса: Чжебе, Ху-билай, Чжелме и Субэдэ... Это пугало народолюбца Джамуху, но я дорого дал бы, будь у меня такие псы... У входа в шатер началась возня кашиков, видимо дрались за место поближе ко входу. Темир-мурза, сидевший у плошек с жиром, поднялся, вышел. Послышался глухой шлепок - и кого-то понесли в сад, но водворилась тишина. Телохранитель этим показал всем и хану, что есть и у него верные и беспощадные слуги.
- Но и с такими воинами ни Чингиз, ни Бату не исполнили великого предназначения неба: не продолжили завоевания. Почему? - Мамай поднял голову, поправил волосы, заложив их короткими пальцами за уши, - ждал, но все молчали, не нарушая речи своего бильге, мудреца и полководца, поистине великого хана, живущего своей головой, что так редко случалось в их великой империи...
Вход шатра был по обычаю раскрыт к югу, и там, через окна дворца, через растворенную дверь зала, вливался лунный свет. Это его ждал Мамай, чтобы сообщить своим послушным слугам великий план.
- Темник Сарыхожа! Сарыхожа вскочил с подушки.
- Поди сюда и прочти то, что пишут в землях заходящего солнца!
Сарыхожа приблизился к хану, принял от него бумагу, исписанную по-арабски - справа налево, - и стал переводить:
- "Великая опасность грядет: на своем съезде вельмож, курултае, они решили идти дальше. У хана разверстан план завоевания нашей грешной Европы, рассчитанный на восемнадцать лет, за эти годы не останется ни одного уголка земли, где не пройдут их кони. Это твердоистинно, если господь по милости своей не поставит им какие-нибудь преграды, как он сделал, когда они пришли в Венгрию и Польшу. И нет, как нам кажется, ни единого государства, которое могло бы само по себе оказать им сопротивление, потому что татары едины и многочисленны. Единение государств - одна защита, и то, если бог встанет за нас".
Сарыхожа все перевел добросовестно и, кончив, поклонился.
- Это писано путешественником и соглядатаем европейским, Карпини, пришедшим в Орду еще при Батые. Ныне я спрашиваю курултай: за сколько лет может наш улус покорить Европу?
После долгого молчания заговорил главный бакаул, он воинский голова, у него все рассчитывается - от стрелы до подковы.
- Премудры слова твои, о великий хан! В писании неверных христиан сказано: мудрый да будет мудрее, а разумный будет обладать кормилами... Ты велик и смел, хан, а наш улус во сто крат богаче, чем был при Батые... Так ли, главный даруга Оккадай? Так ли, главный управитель Халим-бег?
- Так, так! - закивал управитель дворца и Сарая, а ему вторил главный даруга.
- Покорение Европы - дело верное, а за сколько лет - за двадцать, пятнадцать или десять - то надо точно высчитать и обсудить с расчетом народонаполне-ния тех государств.
- А каких государств? - спросил Сарыхожа. - Мы о тех государствах немного знаем.
- О том пусть знают копыта наших коней! - резко оборвал его углан Кутлуг, рвавшийся на запад еще при Абдулле-хане.
- Верно говорит углан Кутлуг! - сказал Мамай. - Полки Батыя шли на заход солнца, и великий завоеватель знакомился с землями, народами тогда, когда они лежали под копытами его белого коня! Нас могут задержать только государства, объединившиеся между собою, но у них вечная грызня - то за гроб господний, то за корону... В таких спорах всегда решает третий, он всегда справедлив, и этим третьим будем мы! Мы знаем, куда деть их короны: мы их отберем, привезем в Сарай и выложим ими купол самой высокой мечети, пусть в них живут вороны!
Шатер грянул угодливым и гордым смехом, но тут как-то странно задергался на ковре у входа телохранитель и, когда смех позатих, спросил:
- А Русь?
Все стихло. Мамай посмотрел на своего глупого Те-мира.
- Ты что-то спросил, Темир-мурза?
- Эзен! Ты сказал, что нас могут задержать только объединенные государства, а Русь? Я слышал, что она удержала Батыя от великого похода на заход солнца, а ведь он недаром был крепким [Бату (Батый) (монг.) сильный, крепкий].
Шатер встретил слова глупого Темира сдержанным смешком, но сам Мамай отнесся к ним серьезно.
- Единение Руси - то же, что единение Европы, слуги мои. Это опасно для нас, потому, пока не поздно, надо разбить главную силу - Московское княжество. Мы поставим на великокняжеский престол самого слабого, самого последнего из князей русских, и пусть остальные пожирают его, пока мы покоряем Европу.
- Надо стереть Русь, чтобы не оставлять ее за спиною! - воскликнул главный бакаул, Газан-мурза.
- Мы и сотрем ее! - вскочил Мамай. Он оттолкнул подбежавшего Сарыхожу и сам налил себе чашу черного кумыса. - Русские князья будут вставать на четвереньки при виде самого простого даруги и будут подставлять спину, чтобы мне или моим слугам было удобнее садиться в седло!
Мамай с силой ударил золотой чашей об пол, но ковер, лежавший на войлоке, поглотил звон, и чаша, отскочив, откатилась к входу. Темир-мурза взял ее в огромные ручищи и, заглянув в сосуд, долго смотрел внутрь, будто хотел рассмотреть в его отражении будущее.
- Эзен! - вдруг очнулся он от своих мыслей. - Скажи нам: что будет, если князь Дмитрий побьет Бегича?
Неприятен был такой вопрос хану, и, будь на месте телохранителя кто-нибудь поумней, он не простил бы такой вольности.
- Если князь Дмитрий побьет Бегича, я привяжу этому угла ну деревянный хвост и заставлю гонять вокруг дворца и бить головешками, пока он не сдохнет! Он не должен поддаться русичам! Их побил мелкий ца-ренок Арапша, а войско Бегича втрое сильнее!
Курултай приутих и не раздражал больше хана. Долго пили кумыс без музыки, сосредоточенно обдумывая грядущий великий поход, но как ни прикидывали, а Русь лежала на пути, и всем было ясно: возьмет Бегич Москву или побьют его русичи - новый, более серьезный поход на Русь неминуем.
* * *
На третий день прискакал из степи гонец и выкрикнул перед дворцом, что Бегич разбит на реке Воже. Мамай спокойно встретил это известие.
- А где Бегич? - спросил он воина, разглядывая его рассеченные доспехи, шею за бармами с запекшейся кровью, - этот сотник был в самом пекле.
- Бегич сумел уйти на наш берег. Я был с ним, великий хан...
- И что?
- Бегич оглянулся на остатки избиваемого войска, бросившегося в воду, и велел мне стрелять ему в спину, когда он отъедет на десять крупов коня...
- И ты выстрелил?
- Я попал ему... Он ехал тихо, не шевелясь, чтобы мне было удобно... Я попал ему под левую лопатку...
Прежние ханы за такие черные вести убивали гонца на месте, но Мамай был доволен. Он приказал принести саблю в золоченых ножнах и протянул саблю сотнику, на удивление всему курултаю.
- Как тебя зовут? - спросил Мамай.
- Сотник Гаюк, великий хан!
- Тысячник Гаюк! - воскликнул Мамай, и дворец, на ступенях которого стоял Гаюк, ответил восторженным гулом. - Вернись к остаткам убегающего войска, прими команду над ним и скажи всем: это поражение - сигнал к великому походу! Дайте тысячнику Гаю-ку моего любимого каракумыса!
4
Под утро вернулся бронник Лагута, отыскал Елизара в той приречной лощине, где он оставил его еще в разгаре сраженья.
- Жив ли, Елизаре?
- А-а... Пришел...
Лагута задрал ему рубаху на вспухшем, почерневшем боку, стал менять холстину. Велел молчать, а сам разговорился:
- Мы за ними бежали аж в сутеми. Мно-ого побили! Коли б ране началось, всех побили б, а так утекли в степь - догони-ко, поди! А добрища-то на том берегу! Я телегу с шатрецом пригнал, а в телеге-то - баба! Ро-бята переяславские отнять бабу-то хотели, куды тебе, рекут, отдай, мол нам, а я им - нет! У меня до баб татарских есть один охотник. Вот токмо пообмочься тебе - поглядишь.
Елизар слабо улыбался на его слова. Он страдал от удара копьем, оно прошло вскользь по правому боку, отскочив от легкого калангаря, но жалом своим, рожном, ухватило мясо... Всю ночь он метался, грезился приступ татар. Те кинулись после переправы на головной полк, где во втором ряду стоял он, Елизар. Наткнувшись на копья русских, растерявшись оттого, что русские не побежали, татары отпрянули и стали нещадно палить из луков, а сами растекались вдоль реки, пытаясь обойти правое крыло, где командовал ближний воевода Тимофей Вельяминов с Андреем Полоцким, и левое, где стоял Даниил Пронский. В головном полку был сам великий князь, и Елизару был слышен его го-лось за спиной, совсем близко. Он не понимал, почему князь дал татарам переправиться почти всем, однако потом стало ясно... Лучный бой был выгоден врагу, и тут великий князь приказал ударить навстречу всеми силами, И ударили. И сшиблись. И пошла рубка... Вот кабы не это копье...
- Я его топором упредил - плечо порушил! - говорил с жаром Лагута. Ежели желаешь, найду его. Жив был, да, видать, конями затоптали. Найти?
- Невидаль! Не на-адо...
- Я жалеза сейчас насобирал мешков шесть, ей-богу! Вот токмо не увезти все-то на единой подводе: ты, татарка, жалезо...
- Туман вельми плотен... Не нападут?
- Кому нападать-то? Мала толика утекла в степь, а так все порублены да побиты! Лежи покойно... Больно? Ну, лежи!
- Водицы бы испить...
- От незадача! Ну, лежи, я подале отойду: вода красна в Воже, трупье плават. Так и плават, на всяк шаг по два да по три... О, господи! Я шлемом зачерпну...
* * *
К ночи остановили погоню: темнота и обычай татарских воинов на скаку отстреливаться своими страшными, рубящими кольчугу стрелами были просто не на руку русским. Дмитрий велел свежим конным полкам всю ночь продвигаться шагом, покормить немного коней, а поутру настигнуть отступавшего врага и напасть на него еще раз. Вторая половина воинов, в основном сильно пострадавший, головной полк самого Дмитрия и два полка поменьше - тысячи по три воинов - Монастырева и
Кусакова, вернулись на левый берег Вожи и стали на костях.
- Княже! Монастырева несут! - воскликнул Бре-нок, еще потемну войдя в шатер великого князя.
Дмитрий прилег не раздеваясь, рассердившись на покладника Уду, пытавшегося снять с него хотя бы доспехи, и теперь медленно поднялся, постукивая латами. Зажег свечу от трута и перекрестился. Он помнил, как в тот тяжкий час, когда татары стали расстреливать русских из луков в три ступени - пригнувшись в седле, второй ряд - сидя прямо, третий - привстав в стременах - они осыпали стрелами стоявших неподвижно во-ев, сотнями вырывая их из рядов головного полка, когда Дмитрий велел наступать на врага и головной полк ударил в лицо, когда все перемешалось на берегу Вожи и невозможно было понять и предугадать, чем все кончится, тут-то и налетели Монастырев с другом Кусаковым, не сговариваясь и не ожидая великокняжеского повеления, сразу двумя запасными полками. Лучше нельзя было придумать: полк Монастырева кинулся в промежуток между головным полком Дмитрия и правым крылом окольничего Тимофея и Пронского, а Кусаков бросил свой полк меж левым крылом и головным полком. Эти два кинжальных удара в помощь большому полку спутали еще раз замысел Бегича, вовсе не ожидавшего встречных ударов Дмитрия. Полк Монастырева глубоко, почти до воды, прорвал ряды Бегичева войска и первый учинил там смуту. Когда Дмитрий ворвался со своими стремянными ратниками в гущу татар, враг дрогнул и начал сопротивляться уже из последних сил... И вот, несут Монастырева... Кусаков был убит у Дмитрия на глазах - стрелой в лицо.
- Роют ли скудельницы? - спросил Дмитрий Бренка.
- Готова одна. Еще роют, княже... А Митю - тоже?..
- Монастырева Митрея - царствие ему небесное! - положить во гроб и немедля везти на Москву. Такоже и Назара Даниловича Кусакова, царствие ему небесное...
Дмитрий вышел из шатра. Перед ним проступало в рассветном сумраке укутанное плотным августовским туманом поле боя. Река была близко, но ее еще не было видно. Там, внизу, у самой воды, влево и вправо по берегу, светились огни. Слышались стоны раненых, скрип обозных телег, на которые укладывали их и отвозили к Коломне. Пахло свежеразрытой землей... В соседнем шатре тихо пробовал голос теремной дьякон Нестор, готовясь к панихиде.
- Княже! - подлетел молодой ратник, возбужденный первой, видимо, битвой в своей жизни. - Вели слово молвить, княже!
Дмитрий кивнул.
- Окольничий Тимофей Васильевич велел сказать: убитых у нас покуда четыре тыщи семьсот и восемнадцать! Токмо!
- А у ворога?
- А у ворога - за сорок тыщ! На сим бреге токмо! Дмитрий снял шлем и широко перекрестился на чуть проступившее на востоке светлое пятно.
- Чей ты, отроче?
- Пастух Андроньева монастыря, княже!
- На коне?
- А вон-а стоит!
В стороне от шатра стоял стреноженный конь татарских кровей, низкоросл и космат. Юноша захватил его в бою, а бился, видимо, в пешем строю. Но как одет! Одна кольчужка под длинной, ниже колен, рубахой да бараний кожушок. На голове кожаная стеганая шапка с поддевкой - и все... Зато уже успел подобрать отменную татарскую саблю и короткое копье - сулицу. "Хоть бы шлем подобрал..." - подумал Дмитрий и велел юному воину скакать к Вельяминову с наказом: впереди обоза везти убиенных Монастырева и Кусакова и положить в Симоновом монастыре, в церкви, на три ночи.
Вскоре рассвело, и Дмитрий пошел к скудельницам на панихиду. Вниманье его привлекла возня у реки, уже открывшейся из тумана. Оттуда скакал весь мокрый Квашня и орал, не щадя покоя мертвых:
- Княже! Попа повязали на том берегу! Подвели попа.
Вмиг набежало воев сотни две.
- Кто таков? - строго спросил Дмитрий. - Не из Сарая?
Маленький, темный лицом и глазами попик замялся.
- Да то - Жмых, княже! Это Жмых! Московской сотни горшечников человек! - сунулся в круг Лагута.
Кузнеца Дмитрий узнал сразу и обрадовался, что он жив и будет днями на Москве, в своей семье, в кузнице...
- Княже! А ну, сторонися, православные! Княже! У попа...
- Да не поп ен! - повысил голос Лагута и крепко
махнул мощной-корявой ручищей. - Ен просто худой человек! Жмых!
- Великой княже! У сего Жмыха отобран мешок, а в том мешке... - Квашня огляделся, но сказать не посмел при всех, подал мешок Бренку.
Тот раскрыл, сунул туда ноздри и отпрянул лицом в сторону:
- Никак злое зелье. Так сие и есть - зелье!
- Оковать его! - велел Дмитрий и пошел к свежим и страшно длинным могилам - скудельницам.
Все расступились и двинулись следом, оглядываясь на Жмыха, которого Квашня потащил к тысячнику Капустину.
Над братскими могилами началась панихида. Пел дьякон Нестор, пел справно, ему подтягивали вой, недружно, но сильно и страстно. Пахло ладаном и свежей землей. Дмитрий и сквозь горечь потерь ощущал радость победы первой большой победы над врагом за полтора столетия...
С высокого места еще дальше открылось поле боя и другой берег Вожи, тоже усыпанный темными точками и грудами тел. Там ходили и собирали трупы врагов, готовясь тоже предать их земле. Сносили на телеги оружие. Вдали двигался захваченный у татар обоз. Гнали коней и невиданное многим москвичам диво - верблюдов! А еще, было заметно, скакали к Воже десяток всадников, распластанных в дикой стлани.
- Торопятся, - тихо заметил Бренок, грустно опиравшийся на меч Дмитрия Монастырева: веселый человек тысячник Монастырев как в воду глядел, когда однажды в великокняжеском терему сказал Бренку: "Убьют - твой меч будет!"
Прискакавшие спешились, но ждали конца панихиды, и лишь потом приблизился к великому князю Тютчев:
- Княже! У Оки видали Ольга Рязанского с дружиною!
Дмитрий подумал и ничего на это не ответил.
- Стоит и смотрит, а его вой почали мертвых обдирать. Что повелишь, княже?
- Пусть ворогов обдирают и пусть хоронят их. - Он пошел к шатру и уже на ходу докончил: - На их земле татарва побита, пусть хоть этим попользуются.
- А не взять ли полк да отогнать, а? Дмитрий не ответил.
К ночи вернулась погоня и пригнала несколько сот пленных татар.
5
Москва такого еще не видала никогда. Поднятая слухом о победе на реке Воже, она выслала своих доброхотов аж до Коломны, и скакали во все концы молодые пастухи, кузнецы, горшечники - непоседы всех ремесел, и, взглянув своими глазами на полки, на полон, на обозы с добычей и престранными для русского глаза войлочными ставками на арбах, гонцы-доброхоты поворачивали коней к гнали их крутой стланью обратно, растекаясь по селам, деревням, по слободам, погостам, по малым русским городам - у кого где родня, - и конечно скакали к Москве, куда стекались все новости, слухи, вся радость еще не виданной ни разу победы над страшным врагом, победы, по-настоящему большой и полной, сулящей какую-то неясную радость и тревогу в грядущем.
Елизар Серебряник очнулся от колокольного звона - били в тяжкие, благовестные и били на многих церквах. Сначала ему показалось, что это все еще звонят в Коломне, в той церкви., где он крестил Халиму, но потом понял, что Коломну давно миновали и миновали новую, еще не достроенную каменную церковь, что взградили там по повелению самого великого князя в память о его венчании с княгиней Евдокией, что миновали и Симонов монастырь и что теперь, судя по многоголосому гомону за войлоком ставки и по этому мощному звону, заглушавшему плач по погибшим и крики радости, везут его уже по Москве.
- Елизар! Жив ли? - В войлочную ставку заглянул Лагута. Он пошире распахнул дверь-прореху. - Гли-ко ты: вся Москва набежала к нам! Вси черные сотни и бояря, и купцы, и бельцы, и пришлые люди!
Елизар лежал в повозке еще с двумя ранеными. Правила повозкой, запряженной двумя быками, молодая татарка. Изредка она позыркивала назад черным глазом, вылавливая в сутеми Елизара, видимо потому, что он перебросился с нею на ее языке. Она же подавала пить раненым, спрыгивала при остановках, поправляла упряжь ловко и деловито - делала привычное ей дело.
- Эй! Лагута! Никак жену новую отгромил! А?
- Тебе, дураку, везу: сам-от не обретешь, поди?
- Ба! Вельблуд! Истинно, вельблуд!
И верблюды впервые шли по Москве, удивленно задирая морды, оглушенные звоном колоколов и криками.
- Лагута! Как же ты этакого черта прокормишь?
- Хана Мамая косить заставлю!
- Пора пришла, что ли?
Лагута не ответил, его кто-то отвлек, а в толпе слышались выкрики:
- Хватит нечестивым волю дьявола исполняти!
- Победа!
- Великая победа!
- По беде и победа...
Елизар скоро утомился от этих выкриков и закрыл глаза. Ему снова мерещился бой: треск копий, короткий свист стрел, цокоток мечей о шлемы и латы и крики, крики, крики... Кричали от боли, от злобы, от страху, кричали все, и кричал он, пока то копье... Тут он вспомнил, что слева блеснул в тот роковой миг топор Лагуты на длинном топорище, и татарский воин неточно нанес свой последний удар. И еще вспомнилось Елизару, что лицо воина было как бы знакомым. "Неужели то был Саин?" - с болью сердечной подумал Елизар и растерялся перед превратностями жизни, в которых не волен простой человек...
* * *
С неделю валялся Елизар в своей новой избе. Ольюшка не отходила от него. С ней всегда были ее подружки, дочки соседей-кузнецов. На вторую неделю, выхаживаемый сестрой Анной и монахом из Лыщиковой церкви, что была рядом, за плотиной через Яузу, он оклемался. В то счастливое утро он проснулся рано, разбудил его крик на дворе Лагуты:
- Тятька! А тятьк! Гли-ко!
Через малое время послышалась негромкая ругань Лагуты:
- О, дьяволово отродье! Образина ордынска! Елизар заволновался, думая, что ругают молодую татарку, но Анна ему говорила: по повелению великого князя весь полон собрали в селе Красном, что за Великим прудом, и будут обменивать на православных, коих в Орде превелико.
- А ты куда очи уставил? Гнать надобно было!
- В загородку ставил, так он перешел ее! - отвечал, судя по голосу, Воислав.
- А какого ему дьявола на крыше понадоби-лося?
- Траву сухую лопал на крыше-то - всю дернину содрал, окаянной!
- А ну, отворяй ворота! Прогоню его к дьяволу! Не было на дворе скотины, и это не скотина - одна докука! Пошел! Пошел вон, окаянна сила!
Было слышно, как защелкали копыта и затряслась земля под ногами крупного животного.
На верблюде Лагута привез шесть мешков железа - ломаные мечи, копейные наконечники с загнутыми рожнами, помятые шлемы, чьи хозяева легли в землю на берегу Вожи... Лагуте того железа хватит надолго, на этом железе он всех ребят своих выучит делу кузнечному.
Еще через неделю Елизар поднялся и стал потихоньку расхаживаться и делать легкое дело: лил кольца из серебра, прислушиваясь к боли в боку, но душа чуяла недоброе: он прислушивался к тому, что говорят на Москве про Орду. Ему, как и многим, мнились грядущие, совсем близкие грозы, поскольку Орда не привыкла к тому, чтобы Русь била ее, да еще так сильно, как это случилось на реке Воже. Это предгрозовое томленье усилилось в Елизаре еще больше, когда по Москве поползли слухи о таинственном попе. В избу по вечерам заглядывал Лагута. Входил, крестился у порога и молча стоял, опустив тяжелые руки к полу и горбясь при этом.
- Слыхал, чего на Москве мелют?
Елизар сидел близ светца, заглаживал отлитые днем кольца и подвески заказ князя Серпуховского. Лучина роняла порой из светцового прищепа красные ленты угля, и они шипели в лохани.
- Не бываю на людях-то... - ответил Елизар.
- То-то, не бываешь! Жмых-от, что попом-то при Воже прикинулся, престрашную правду проговорил!
- Какую такую правду?
- А такую правду: в мешке-то у него зелье ордынско нашли.
- Ну?
- Вот те и ну! А как попал тот Жмых в руки к самому Григорию Капустину, как прижал тот его во башне бояр Беклемишевых, так и поплыло из того Жмыха, как из дрянной утки, а с тем и правда вышла: зелья-то наготовила Орда на великого князя!
- А! На великого князя? А-а... Вот бы пропало бабино трепало! Господи, твоя воля... А кто травить послан?
- Вот то-то темно... А Жмыха, еле жива, в полнощные края повезут, по повеленью великого князя. Довезут ли?
* * *
Вторые сутки Дмитрий не являлся на люди и не велел никого пускать во княжьи хоромы. Он ломился по терему из палаты в палату, переполненный тяжкими думами о людском нестроении земли своей, наводил страх на челядь и всех домашних необычным гневом. Отборная стража из гридной дружины и из дружины пасынков забыла, как спать по ночам: Григорий Капустин, после битвы на Воже подобревший было, опять стал на руку скор и не щадил детей боярских.
На второй день мечник Бренок и тиун Свиблов осмелились все же взойти на рундук, и, выслушав за дверью знакомые тяжкие шаги великого князя, сунули головы в переходные сени:
- Княже!
- Дмитрий свет Иванович! Тамо внове пришли челом бити, Акинф Шуба да с ним...
- Вон немедля! Батожьем велю по боярским спинам, а вам - вдвое, дабы слово мое держали и не пускали на двор!
Мечник и тиун опали с рундука наземь, лишь одним дыханьем касаясь ступеней. А у ворот, кованных медью, уже скорбно разводила руками, все поняв, боярская теснина кафтанов. В теснине той выделялся Акинф Шуба, троюродный братец великого князя, и сразу два двоюродных - Василий и Александр Константиновичи, эти из Ростова прискакали, почуя беду. За воротами еще топталось пар шесть сафьяновых сапог и колыхались над землею шитые подолы летних оксамитовых охабней. Там тоже толпились неспроста, это тоже выклевки ка-литинского гнезда, тоже единокровные с великим князем.
"Вот оно как! - раздувал ноздри Дмитрий, упираясь лбом в сосновый косяк и невольно рассматривая тех, что наехали ко двору с челобитьем. - Вот когда они едины, вот когда кровь-то заговорила, когда чаша кровава колыхнулась!"
Дмитрий разжигал злобу против родственников, чего раньше с ним не случалось вроде, и делал это старательно, опасаясь размягчить сердце, дабы самому не отступить от гнева своего и не сбить себя с цельной и страшной мысли.
А гневался он небывало.
Вот уж третье столетие выстаивает Москва. Всего бывало на этих холмах - радостей и скорбей, расцвета и пожаров, упоительных побед и горьких поражений, торжеств единения и кровавых междоусобий, подвигов самопожертвования и тайных убийств, - всего бывало, только не было по сю пору принародных казней. Не было. Но ныне судьба, а гложет, и сам перст божий указует великому князю Московскому свершить деяние сие.
На первой же неделе после победы на Воже, когда вся Москва ликовала, во тьме башни бояр Беклемишевых вершилась пытка. В синяках и крови, привязанный сыромятными ремнями к еловой колоде, гнусавил Жмых:
- Смилуйтеся, християне! Уймите ярь неподобную! Каюся! Каюся! Отравное зелье по повелению ханову Ванька Вельяминов дал мне нести на Русь. Про великого князя то зелье припасено было... Каюся!
- А где есть он, Ванька, каиново племя? - ревел Капустин и жег, рвал кнутом в мелкое лепестье отекшее тело Жмыха.
- В Орде он! Ордою приважен... Уймися! Григорья, бога ради, умерь ярь свою!
- Когда Ванька на Русь сулился?
- Отринь кнут - вымолвлю!
Капустин кинул взглядом на великого князя, тот стоял позади, набычась и заслоняя свет отворенной башенной двери широкой спиной. Дмитрий кивнул: погоди, мол, хлестать - дух вышибешь силою своей медвежьей.
- После ильина дни сбирался, да не пошел покуда.
- Каким путем сбирался?
- Во Серпухов-град. А на рождество богородицы клялся в Орде, что изведет-де великого князя... Отринь кнут!
Не сдержался Капустин после слов таких и прихлестнул Жмыха со страстью, но Дмитрий остановил его снова.
В другие дни кнут Капустина немало выжал из Жмыха - и то, как Мамай сам угощал их, как смерти великокняжеской требовал, какие горы золотые сулил, и то, какими тропами пойдет Ванька на Серпухов и у кого приют найдет. Этот кнут и вовсе извел бы Жмыха, но прискакал из Серпухова гонец от брата Владимира Андреевича и довел весть: пойман Ванька Вельяминов. Попался воробушек в силки, что расставил ему князь Серпуховской, коего Ванька чернил по Твери и по Орде. А Жмыху повезло: избитого, но живого повезут его на Двину, поскольку не солгал, каинов приспешник, - его счастье.
Капустину Ваньку не давали, он сам сгоряча все про себя выложил - и как с Некоматом утек во Тверь, как в Орде кланялся и как возвеличен был и поверстан сладкозвучным чином - тысяцким Владимира Клязьминского! Дмитрий сам допрос чинил. Более часу смотрел он в узко поставленные глаза Ваньки, от отца унаследованные, вспоминал, как в отрочестве показывал он Дмитрию новую сбрую с золоченым очельем - подарок отца Василия Вельяминова к именинам, даже помнилось, как этот Ванька увел его на конюшню и показал молодого жеребчика, бегал за ним потом по двору, выворачивая пятки наружу и заваливая носки сапог внутрь - косолапя... Вспоминал, смотрел и думал: неужели у этого молодого волка так сильна тяга к власти тысяцкого, коей он, Дмитрий, обделил его? И сам понимал: сильна. А разве он, Дмитрий, не пылал душою за власть свою? И лишь подумал о том, как широкая и жаркая волна стыда окатила его и пошла растапливать ледяную стену, поставленную Ванькой меж их родами...
Дмитрий бросил допрос и вышел из башни, где все еще пахло сыромятной кожей, кровью и крысами. "Нет! - твердил он, когда вышел на свет божий и увидел Кремль, Замоскворечье, темный горб Воробьевой горы. - Нет! Не бывать отныне на Москве тысяцких! Не бывать их судам над черными сотнями, их воле, их ратной силе, им подчиненной! Единодержавная власть великого князя - вот путь укрепления земли русской, ее грядущей славы и тишины!" У ворот двора Беклемишевых он сел на коня и в сердцах подумал: "Тишины! То-то будет скоро тишина. То-то взголосят родичи!"
Все это случилось на днях, и вот сейчас он вновь видит в окошко терема башню Беклемишевых, где сидит под стражей Ванька, видит родичей его, толкутся за вратами. Дмитрий отошел от окошка, сердито сдернул суконный полавочник и стал им сильно растирать лицо, давая отрадное облегчение голове, будто ослаблял и сбрасывал с нее туго набитые обручи.
После обедни поползли по двору длинные подолы, видно, рано подумалось ему про облегчение: понаехала родня, женская половина, и все устремились во княги-нину светлицу. Вот откуда заходят! Ведают доподлинно, что бабу, родственницу, с лестницы не спустишь, да и на ее роток не накинешь платок... Заметил Дмитрий, что вырядились в темные, неброские сарафаны и платки, но и за этим будничным платьем различил жену Боброка Анну, сестру свою. Не скрылась за русским платком и Елена, жена Серпуховского, эту взяли для укрепу рядов своих. Как только появилась литовка на Москве, Дмитрий стал все чаще и все с большей болью вспоминать другую сестру свою, Любу, увезенную сватами в Литву еще в давние годы, когда Дмитрию было только шесть лет. Внук Гедиминов не пускает ее на Русь, а этой тут вольготно... Основу сей сарафанной дружины составляли четыре Вельяминовы - жена и дочь Тимофея, да вдова Василия Васильевича, тысяцкого, с дочерью. Что-то будет...
Уже в крестовой он слышал из-за стены причитания вдовы, тетки Марьи, матери Ваньки Вельяминова. Кричала она громче, чем это надо было для светелки Евдокии, но иначе не взять рубленые стены и тяжелую дверь, за которой находился великий князь... Голос тетки Марьи Дмитрий знал хорошо, помнил его с давних пор. Не раз она ворковала над его головой, когда случалось в отрочестве на масленицу или в пасхальные дни гостить у Вельяминовых. Ласковая тетка, и руки у нее добрые, мягкие, когда гладила, бывало, по голове. С матерью, княгиней Александрой, тетка крепкую дружбу водила, но особенно тронула она сердце Дмитрия, когда пуще всех ревела над гробом его матери. А на похоронах его первенца, Даниила, ни на шаг не отходила от безутешной Евдокии - и ревела вместе с нею, и утешала, и ночевала у Евдокии три дня кряду.
"Легко ли отнять у нее первенца? Это как у Евдокии Данилушку, да и не божьей рукою отнять, но рукою ката..."
Из крестовой он прошел через спальную, из той - через ребячью повалушу и решительно отворил тяжелую дверь в покои княгини Евдокии. Отворил и, не выпуская из руки кованой медной скобы, осмотрел светелку, вмиг притихшую в оцепенении. В большой светлой палате сидели на низких стольцах и стояли у окошек знатнейшие боярыни. Кроме только что приехавших были тут еще жена Шубы, вдова Монастырева и юная красавица жена Захария Тютчева, которую он выкупил в Орде. Допускать ее до покоев великой княгини Дмитрий распорядился сам, хоть боярыни и кривили губы поначалу, что не боярского роду, но теперь уж она и боярыня. "Эко столклися, как на пожаре. Да что - пожар! Тут пострашней любого пожара", - мелькнуло в сознании великого князя.
У ног Евдокии лежало грудой оброненное и забытое парчовое шитье. Золотая и серебряная канитель спуталась жестким ворохом тут же, на полу. Клубки черных, красных, голубых шелковых нитей откатились в угол к витому серебряному светцу над медным тазом. На подо-коннице лежала рубашонка князя Василия и его, Дмитрия, холщовая, еще недовышитая.
- Эко набилось вас! - только и сумел вымолвить Дмитрий, с ужасом понимая, что он совершил ошибку, появившись им на глаза, потому что появлением и голосом своим родственным он разрушил коросту страха перед собой, и тотчас вся палата зашевелилась, сошлась на середине и медленно двинулась на него. Это была неожиданно. Они не потупили взоров, не окаменели, не разошлись по потаенной лестнице, по коей многие из них поднялись сюда еще поутру, а двинулись на него с сознанием правоты, непонятной ему...
Тетка Марья, будто выжатая этой толпой, оказалась впереди и одна за всех снова зашлась истошным воплем и повалилась на колени. Ее не держали, не подымали, видать, предугадывали что-го еще. Она и впрямь поползла на коленях к порогу, за которым в растворе стоял великий князь.
- Митенька-а-а! Солнышко наше незакатно-о-о! Не вели казнити Ванюшку! Вели миловати-и!
Тяжело и глухо стучали ее колени, путаясь в сарафане, а мягкие белые ладони упрямо шлепали по половицам белыми оладьями. Вот уж совсем рядом ее полное белое лицо, мокрое от слез, и рука уже тянется к нему... Дмитрий резко захлопнул дверь да так и держал ее некоторое время за скобу, остановив дыхание и прислушиваясь. Там, за дверью, послышались подвывания и ропот родственниц и теремных боярынь великой княгини.
Дмитрий торопливо, сбивая половики, прошел чрез все покои на переходы, вышиб ногой дверь на рундук и пошел тешить себя зычным голосом, набираясь в нем крепости душевной, полнясь расплесканным было мужеством:
- Дядька Микита!
Он пошарил глазами по широкому двору и увидал, как от конюшенного навеса, где толпились ключник с подключниками, конюший и мечник Бренок с покладни-ком Полениным, торопливо крестясь, семенил большой тиун Никита Свиблов. "Эко рожу-то крестит! До меня ныне, како до сотоны, без креста не подходят!" - невесело подумалось Дмитрию, и он строго крикнул, тряхнув скобкой волос и останавливая тиуна еще внизу:
- Зови бояр на совет! Ближних, нарочитых... скоро велю!
* * *
Долго ждать не пришлось, да и не диво: последние дни ни у кого и дела не делались, только и разговоров по дворам было, что о Ваньке Вельяминове да о том, как огрозился великий князь. И вот уже потянулись по рундуку, заскрипели ступенями.
Первый появился Родион Калитин, боярин старый, отцу служивший, Ивану Красному. Сына своего, Квашню, не пустил: молод еще в совете сидеть, хоть и ведомо было ему, что великий князь не перечит и благоволит тому. Федор Кошка неслышно пробрался по-за стене и усмирился в дальнем углу палаты, забыв прежнюю веселость: смерть дружка Монастырева и тяжелый совет угнетали его. На ближних лавках разместились, расстегнув охабни от шеи до подола, Федор Свиблов и Иван Уда. Потом толпой, будто для смелости дождавшись друг друга на дворе, ввалились в ответную, крестясь и рассаживаясь по лавкам, норовя забиться подальше, Андрей Серкиз, случившийся в Москве из Переяславля (наехал, понятное дело, не случайно: слухом земля полнится), рядом приткнулся Семен Мелик, а за ним - Лев Морозов. На пороге палаты пропустили по-отцовски еще один клубок бояр Дмитрий Боброк и Владимир Серпуховской. Боброк после Вожи ходил немного скособочась: копьем угодило в бок, да спас надежный, своей работы калантарь... Последним пропустили Кочевина-Олешинского. Косматый проскочил через порог и дрянной походкой, крадучись, просеменил мимо великого князя к левой от входа, еще. свободной лавке. Вспомнив, что не осенил себя крестом, он приостановился лицом в красный угол, поднял глаза к иконам и положил поклон, но тут же смутился и сел под усмешки: в углу, под иконой, восседал Кошка, и кланяться ему велика честь! Бояре немного отмякли - заговорили тихонько, кивали друг другу бородами, опасливо поглядывая на великого князя, озадаченно переглядывались: нет Тимофея Вельяминова. Но вот пришел и он. Молча помолился и сел на самом видном месте, просторном, будто намеренно оставленном для него - прямо напротив великого князя. Михайло Бре-нок уложил в переходных сенях отобранные мечи и вошел с известием: приехал владыка! И вот явился он, новый святитель, митрополит Михаил. В сиянии богатых риз, святитель остановился посередь ответной палаты, помолился на образ Спаса в углу, благословил великого князя, потом всех бояр. Дмитрий все это время сидел недвижно, как каменный идол, изваянный каким-нибудь греком, лишь в последний миг указал на свободный сто-лец рядом с собою. Митрополит сел, охорашиваясь, укладывая большой золотой крест на груди.
Еще с минуту Дмитрий молчал, оглядывая палату, чуть подергивая широкие рукава голубой, шитой серебряными травами рубахи, и больше - ни движенья, даже ногами не шевельнул, не мелькнул сапогами красной кожи, лишь неприметно подергалась борода - то губу покусал в раздумье.
- Бояре! - Голос чуть осекся, но тут же набрал силу и ровность: - Вам всем ведома кручина моя. Скажите словесно да без утайки, что створим с Иваном, сыном Васильевым Вельяминовым?
Первым заговорил митрополит:
- Сам ты, сыне, великой княже, ведаеши, что не бывала такая нечесть столу великокняжескому ни при прадедах твоих, ни при дедах, ни при отце. А ныне что деется? Столоотступники самовольно выбиваются из-под крыла княжего, а потом его же ужалить норовят! В вере - стригольники, во княжестве - столоотступники, все они с сотоною в сердце пребывают, и грехи деют, и неправды творят. Им бы, крещеным, умиление имети, многие молитвы творити, а они зло творят, злато да славу промышляют, душу свою губя!
А на лавках уже тихонько зашептались. Гудели бояре из бороды в бороду, чтэ-де Митяй, став митрополитом Михаилом, начал со всех церквей дань сбирать без разбору, даже с тех, что от прежнего митрополита Алексея пребывали в своей воле. Берет, мол, сборы петровские, рождественские, Никольские - зимние и летние - доходы и оброки митрополичьи и иные поборы многие. Текут к нему и пошлины судные...
- Ныне сборного по шести алтын с каждой церкви имает митрополит, да по три алтына на каждый заезд, да десятиннику, да за въездное... - шуршал Кочевин-Олешинский бородой прямо в ухо Льву Морозову, но тот лишь слегка кивал и, будто стыдясь, еще сильнее распалялся ушами, лицом, шеей.
Долетали шепотки и до Дмитрия. Он уловил в них настроение палаты и понял: шепчутся не потому, что новый митрополит до сей поры еще не пришелся по душе московским боярам, не потому, что взбунтовался против него архиерей Дионисий, а потому, что заговорил святитель не в ту сторону - не в защиту Ваньки Вельяминова.
- Ну, как мыслишь, святитель, про отступника земли русской? - заглушая пересуды, загремел Дмитрий.
Митрополит выпрямил спину, утер уста пальцами и торжественно промолвил, подняв голову и воздев взор к потолку:
- Аз поял ныне в советники господа нашего, та-кожде и совесть свою, грешную, и надоумили они меня тако: Ваньку Вельяминова, сына Васильева, живота не лишати, но посадити в поруб крепкой и держати тамо от рождества богородицы до рождества Христова. Аминь!
Дмитрий выслушал, насупясь. Кажется, он впервые сейчас усомнился в ставленнике своем: не брал ли он посул великий златом али мягкой рухлядью от Вельяминовых за свое митрополичье слово-заступу?
- Князь Володимер Ондреич! Какую ты думу положишь на наш суд?
- А у меня так положено, княже: истинно изрек владыка Михаил. Посадити Ваньку в поруб, а по прошествии срока дать ему кнута и отправить на Двину комаров кормить!
Серпуховской хотел вроде добавить, но смолчал, откинулся к стене спиной и стал дергать усы-шилья.
- А коль ускочит Ванька со Двины? - выкрикнул Кошка из своего угла.
- От сего поклепника и лжепослуха всего жди! - тотчас поддакнул Кочевин-Олешинский и принялся за свою привычку - пошел чесать голову и бороду. Чудной. Дмитрий и не ждал от него путного слова. Теперь он смотрел на остальных, но бояре и воеводы опускали очи долу, похоже, они были довольны тем, что вынесли на суд большие бояре и митрополит, а если и не мыслили так, то не набрались смелости перечить. Пришлось кивнуть Боброку.
Боброк, видимо, чуял, что его время подходит, и загодя начал оглаживать ладонями колени. Он некоторое время пристально смотрел в лицо великого князя, стараясь проникнуть в его мысли, и уже хотел было высказать давно готовые, свои, но вдруг нежданно и непонятно для себя опустил голову, сломал бороду о грудь широкую, будто устыдясь помыслов своих.
- Почто, Митрей Михайлович, опустил очи долу? - изстрога глянул Дмитрий на своего старого учителя.
Боброк поднял голову, встретил взгляд Дмитрия и ответил:
- Великому князю ума не занимать, а советы наши... - Боброк выкатил свои глазищи, но глядел куда-то в окно, будто говорил сейчас с силами небесными. - Великой князь Московский и без оных советов добр преизлиху.
Вот ведь как ответствовал Боброк! Тонок Дмитрий Михайлович! Вроде и от совета отрекся, а сам совет дал: и так, мол, много прощено великим князем на сей земле - "добр преизлиху"!
Ответная ждала, Акинф Шуба неловко шевельнулся, кашлянул и затих, опасаясь, что заставят его говорить.
Нет, не было еще столь тяжкого сиденья боярского. Тут каждое слово ложится на века и века будет помниться в роду сильных бояр Вельяминовых, а коль западет туда - крепче сказаний летописных удержится. А как тут слово молвить? Великому князю потрафишь - врагом Вельяминовых станешь, а и супротив Ваньки слово отпустишь - тоже неведомо, что думает великий князь, может, он тоже только и ждет, чтобы все помиловали отступника, тогда и ему легче доброе дело сотворить. Вот тут и подумаешь, прежде чем уста открыть. Вот уж когда молчанье - золото!
- Боярин Юрья! Полно тебе бороду цапать, изречешь ли слово судное?
Вопрос Дмитрия поверг Кочевина-Олешинского в смятенье. Пальцы его вмиг окостенели и крючьми зацепились за бороду - не разогнуть от страху, не выдернуть.
- Изречено... бысть... поклепник ускочит... Дмитрий в досаде махнул рукой - затвори, мол, уста несмышлены! - и повернулся наконец к Тимофею Вельяминову, сидевшему совсем отрешенно - так, как если бы он в этот час говорил с самим богом. Этого момента ждала вся ответная.
- Боярин Вельяминов! - Дмитрий произнес это жестко, но умерил строгость и мягче добавил: - Тимофей Васильевич! Настал час и тебе высказать начистоту все потаенные думы про ллемянника своего. Внемлем тебе!
Вельяминов поднялся с лавки. Вышагнул к середине палаты, там он повернулся спиной к великому князю, лицам - к иконе и трижды перекрестился. После этого он сделал еще шаг, на самую середину, и остановился. Тучный, он, казалось, сейчас стеснен дородством своим, расшитым желто-алым кафтаном из оксамита, только что ему смущаться, коли всем ведом богатый и сильный род Вельяминовых? Тут как в хорошей песне - все на месте и по боярину кафтан...
- Великой княже! Бояре! Ныне, как и присно, уповаю на бога и на вас... Ты, княже, от всех людей любим и почитаем, ты красен людским попечением и никогда не оставлял ни богата, ни нища. Не остави же ныне и заблудшую овцу мирскую, племянника моего да и тебе не стороннего... С гордынею не совладал Иван, лукавый его попутал. Это - мое слово, великой княже, но в слове сием вопли матери его, молитвы загробны отца его. Во имя памяти отца, служившего тебе верою-правдою, как служили великокняжескому роду наши деды и прадеды, помилуй Ивана, не отыми дни его, отпущенные богом. Не нам, тленным, отымать то, что дано богом человеку - живот его... Смилуйся, великой княже, государь наш!
Тимофей Вельяминов едва не пал на колени, как смерд, но сдержался и низко - большим обычаем, касаясь рукой пола - поклонился сначала Дмитрию, потом на три стороны всем боярам. После этого он снова сел посреди пустого, как поле, провала лавки.
Тишь наполнила ответную, и, когда Кочевин-Оле-шинский подвинулся к Вельяминову, было слышно это. Тимофей Васильевич благодарно покосился на князя Юрью: добрый знак, коли бояре стали подвигаться к нему. Но больше никто не двинулся. Тишина. На дворе, где-то в самом углу, должно быть у конюшни, проржал конь, и слышно было еще, как плеснуло ведро у колодца - то понесли, видно, воду в поварную подклеть, на кашу челяди.
Великий князь нежданно поднялся со стольца. Дмитрий ведал, что это не в обычае, но выход Вельяминова на середину был так величав и так подействовал на боярский совет, что Дмитрию необходимо было еще до слов заслонить чем-то Тимофея Васильевича, И вот поднялся он и заговорил:
- Бояре и ты, владыко! - Голос сразу набрал мощь. Слова вырубались коротко, четко. - Вам ведомы мой нрав и обычаи. Памятно вам, что с божией, с вашей и митрополита, святителя Алексея, помощью заступил я престол великокняжеский, по дедине и отчине мне доставшийся. С той поры укрепил я великое княжение свое всем на радость. Не мы ли побили ворога? Не мы ли крепили землю? Не под вами ли держал я и держу ныне грады и веси? И любо мне, что отчину свою в русской земле я сохранил, а вас, слуг моих, такожде и детей ваших, всех любил, в чести держал, никого не изобидя.
На этих словах Дмитрий умолк ненадолго, ухватя бороду крупной рукой и глядя на Тимофея Вельяминова. Сидел дядька Тимофей бледный, как холстина с морозу. Так никто к нему больше и не подсел, не подвинулся, кроме князя Юрьи, сторонились, ровно прокаженного, а ему поди-ко нелегко! Не от взглядов боярских нелегко, а от слез, тех напутствий, что надавали ему на дворе Вельяминовых все, от мала до велика. Вот и сидит большой боярин Тимофей, остекленя глаза и бороду выставя, будто на крест готовый.
- Мало ли земля наша видывала набегов вражьих, всегибельного пала во градах и весях! Превелико скудельниц, телами порубленными наполненных, по сю пору в очах стынет. Не раз была котора великая с князьями удельными, слагали мелки князья крестное цело-ванье ко мне, от скверны их словесной, что от комариного зуду, еле руками отмахалися, но миновала землю сию презренная пакость - предание ее злому ворогу. А ныне? А ныне, бояре, то предательство свершилось! А свершил его отпрыск не последнего, но достойного роду - роду Вельяминовых. Это ли не срам? Это ли не печаль земле многогорькой? Земля наша ждет от родов сих защиты, строения и укрепы. Молвя "земля", я в помыслах держу - "люди", и прости я ныне Ивана Вельяминова, что скажет челядин на дворах наших? Что скажет простец всей земли русской? Даром ли катит, по всей Москве, по всем посадам ее, по всем черным сотням молва приухмыльная, что-де ворон ворону глаз не выклюнет? Прости ввечеру Ваньку, а наутре незримо отшатнутся от нас души людские. Великие душ тыщи! А не с ними ли мне да и всем вам, бояре, еще предстоит выйти супротив ворога во грядущий, во черный час, где падет уже не едина глава...
Вельяминов ссутулился, опустив к полу упавшие меж колен руки. Бояре не подымали голов. Боброк наконец успокоил ладони на коленях и уставился на воспитанника своего в восторженном удивлении, целиком захватившем бывалого воеводу.
Дмитрий сделал паузу, видимо, сам собирался с силами, дабы твердо провозгласить:
- И ныне, не убоясь греха, велю грозно исполнить повеление мое...
Эти слова великого князя наслоились на возгласы пасынковой дружины с Соборной площади, хотя не они, а иные звуки вдруг приковали внимание женский стон из-за двери ответной палаты. Там не должно было быть никого, кроме Бренка да в крайнем случае - дядьки Микиты...
Дмитрий приблизился к двери и отворил ее с осторожностью. Мечник, растерянный, стоял перед великим князем не в силах ничего объяснить, хотя и так легко было уразуметь: за дверью слушали те, кого даже мечник не смог отправить в покои.
- Евдокия? - спросил Дмитрий. Бренок кивнул.
Дмитрий покусал губу и в сердцах повелел:
- Зови отца Нестора!
Он вернулся к своему стольцу и никого не отпустил. Явился новый духовник и печатник, заменивший Митяя. Дмитрий указал ему на подоконник, где тот и пристроился стоя, разложив драгоценную бумагу, перья и глиняную чернильницу. Это были последние тяжкие минуты боярского совета, последние слова великого князя, теперь уже ложившиеся на бумагу:
- Повелением великого князя Московского месяца августа тридцатого дня на Кучкове поле презренного предателя, поклепяика, злодержателя супротив земли русской Вельяминова Ивана, сына Васильева, предать смерти!
Дмитрий тяжело поднялся со стольца и подошел к окошку, смотревшему на полуношную сторону. А там, чуть правее реки Неглинной, за Кремлем, за посадом, лежало Кучково поле. Там два с лишним столетия назад был убит первый хозяин этих мест, боярин Кучка. Там пролилась кровь этого невинного боярина от руки другого великого князя - Андрея Боголюбского. Пролилась кровь и сына Кучки, и до сей поры страшно помыслить, какой будет судьба сего града, коль невинная кровь влилася в основание его...
Ответная палата сидела молча.
* * *
Последним митрополит благословил Тимофея Вельяминова, и палата опустела, остался лишь Кочевин-Оле-шинский. Был он боярин митрополичий и имел право находиться при митрополите. Да его, боярина Юрью, чаще всего и не считали за полновесную ипостась, относясь к нему как к посоху первопастыря.
- Сыне! Великой княже! Не мне - богу судити о прегрешениях наших....
Дмитрию не было нужды выслушивать митрополита, не было желания да и сил тоже, но он не отослал владыку, а лишь насупился, склонясь бородой на грудь. Против ожидания, митрополит воздержался от поучений и укоров, он будто бы забыл о том, что сейчас только произошло здесь, на кремлевском холме, и удивление Дмитрия прошло, стоило митрополиту продолжить:
- Злокознями сотоны не токмо у великого князя заводятся вороги, но и у митрополита...
Вот теперь понятно: Дмитрий не единожды выслушивал по вечерам тихие словеса покладника Поленина, знавшего все новости на Москве, и не единожды доводил покладник о нежеланной смуте в митрополии. И иных уст и вовсе непристойные слухи долетали до великого киязя, шептали на Москве злонравные люди, что-де коломенский Митяй возведен Дмитрием в митрополиты не за мзду и не за так, но единственно за то, что у княгини Евдокии еще со свадьбы в Коломне нецерковное смирение пред лепотою митрополичьего лица. Неспроста великий князь, в угоду княгине, без патриаршего соизволения, самовольно поставил в митрополиты Митяя, а присланного из Царя-града Киприана с дороги поворотил бесчинно. Спроста ли? Но паче всех взъярился переяславский епископ Дионисий. Он набрызгал слюны на бороду митрополиту Михаилу, грозя ославить его по всем землям и нажаловаться в Царь-град. Пришлось оковать строптивого, но святой старец, Сергий Радонежский, руку дал за него, что отречется Дионисий от своих намерений. Отпустили...
- Сотона не спит с сотворения мира, - продолжал владыка Михаил, - и напускает слуг своих на тех, кто богу угоден. На тя, княже, напустил Ваньку Вельяминова, на мя напустил Дионисея, прескверного не токмо мыслями своими злокозненными, но и деяниями.
- Дионисий каялся, - ответил Дмитрий, подымая глаза на митрополита.
- Пред алтарем каялся, а на сотону косился: сбежал Дионисей во Царь-град, дабы хулу возвесть на мя, грешного, и на тя, княже!
- Сбежал?! - Дмитрий поднялся со стольца и тяжело отошел к красному углу. Остановился перед иконой. Перекрестился. - Сбежал,.. Праведного Сергия, что руку за него давал, во грех ввел!
- Его опередить надобно! - стукнул митрополит о половицу золоченым, в дорогих каменьях посохом.
- Не опередишь... - Дмитрий повернулся к владыке и твердо сказал: Ехать же во Царь-град тебе надобно. Грядущим летом собирайся. Дары отвезешь - перевесишь сего поклепника. Пойду я, владыко, душу гнетет...
6
Евдокия не вышла из своей половины. Ввечеру еще Дмитрий нашел пустынной крестовую палату, ложницу и даже детскую повалушу: Евдокия присылала теремную боярыню, жену Бренка, за детьми, и теперь все они ночуют у матери. Так уже бывало, когда он сильно огорчал ее. "Добре... Добре, жено!" - в сердцах твердил Дмитрий, слоняясь во тьме палат, и только когда прискреблись спальники из гридни и стали располагаться в переходных сенях, Дмитрий кликнул Поленина и велел стелить в крестовой.
- Не обессудь, великой княже, - заговорил Поле-нин, приволакивая из ложницы постельник и беличье одеяло, - токмо молва на боярских дворах да и на посаде не жалует тебя из-за Ваньки.
- Жалости предались?
- Так ведь сам посуди: Ванька чуть из отроков вышел!
- Эко рассудили! Ванька млад, а я - пожилой? Я тебя вопрошаю: я пожилой? То-то! А он меня извести норовил!
- Княже! Да мы тя любим всем сердцем, всей душою...
- Поди вон! "Всей душою!"
Поленин попятился, пошарил бледными, выпростанными из рукавов руками по двери, нащупал скобку и неслышно вышел.
Нет, никогда еще не был Дмитрий так строг с боярами и слугами, но никогда раньше не чувствовал он в себе такой твердости, не замечал такой ясности в голове.
Сон сбили ему задолго до полночи. Тиун Свиблов царапал дверь и робко молил отворить. Дмитрий отсу-иул засов.
- Митрей свет Иванович! Бога ради смилуйся и не гневайся. Повеление твое не смогли исполнити: не нашли на Москве ни единого мастера заплечных дел. Нету.
Это Дмитрий упустил. Да и откуда взяться им, коли не бывало на Москве казней принародных. Тиун стоял ссутулясь, по усталому лицу был размазан рукавом пот и блестел сально в свете свечей, что держали гридные спальники. За порог Дмитрий его не пустил, так и стояли в распахнутой двери, и тени их колыхались по стенам.
- По-доброму ли искали, дядька Микита? - спросил Дмитрий, понимая в то же время, что спрашивать это не следовало, потому не ищут того, чего нет. Поди разыщи Григорью Капустина и передай ему повеленье мое: завтра своею рукою он казнит Ваньку Вельяминова! И да исполнит он сие грозно и скоро!
Тиун поклонился и пошел, крестясь. Дмитрий видел через дверной притвор, как он устало раскидывал руки, касаясь на переходе стены, так же устало перешагивал высокий порог, выходя на рундук. "Вот кто пожилой..." подумал Дмитрий, затворил дверь и отправился к постели, устроенной в красном углу, изголовьем к иконам. На ходу он глянул в темный омут окошка и не увидал ни вблизи, под самым Кремлем, ни вдали, на посаде, ни единого огня. Глухо спала Москва последнюю ночь перед первой в ее истории казнью.
* * *
Сразу после заутрени, еще и солнце не обсушило крыши, а три полка: великокняжеский стремянной, полк пасынков и полк тоже детей боярских уже были в седлах. Слышалось что-то тревожное в ржании коней, выкриках сотников, в говоре толпы, набежавшей в кремлевские церкви к заутрене да так и оставшейся в стенах. Смятение людское перекинулось на скотину, и вот уж нарастал в закутах кремлевских дворов визг поросят, а из-за реки накатывало коровий рев.
Дмитрий слышал все это через растворенные окна, пока переодевался. Поленян вытащил из сундука богатый наряд: новые красные сапоги с серебряными подковами, зеленого оксамита порты и того же цвета кафтан, шитый серебряной канителью. На плевд Поленин набросил Дмитрию алое корзно (любил это делать Поленин). Нынче он ни словом не обмолвился о Ваньке, хоть всю ночь не давали ему покою Вельяминовы - просили-молили, подносили дорогой посул и довели до того, что сам он согласился бы лечь под топор, но просить великого князя о помиловании не стал.
- Изготовлен ли конь? - задал Дмитрий праздный вопрос, зная точно, что конь готов с вечера, спросил для того, чтобы покладник понял: князь не держит зла за вчерашнее.
- Подуздный вывел под злащеным седлом, батюшка...
Дмитрий появился на рундуке и услышал издали нарастающий вал голосов то неслось с соборной площади, откуда увидали его посадские люди. Он спустился вниз, где стояли тесной толпой ближние бояре, кроме Вельяминова, и направился было к коню, что вели ему навстречу, но вдруг остановился. Перед ним, растеснив толпу бояр, вырос во всю свою телесную мощь Григорий Капустин. Дмитрий и бровь не успел вскинуть от удивления, как богатырь, недавно поверстанный званием тысячника, пал на колени, смерду подобно.
- Великой княже! Не посрами имя мое! Не дай пасти на весь род мой черному проклятию - не вели мне поганить руки свои казнью Вельяминова!
Это было совсем неожиданно. Тут уж прибежали от Беклемишевых и довели, что Ваньку вывели из башни и, связанного, закинули в телегу. А что дальше и сам великий князь не ведал, ибо стоял на распутье.
- Вельяминовых опасаешься? - спросил Дмитрий.
- Никто мне не страшен! - решительно воскликнул Капустин, все еще стоя на коленях, пачкая парчовые порты землей. Дмитрий хорошо знал, что это так, что робость не селилась в сердце этого верного слуги и первого богатыря на Москве.
- Ты за великого князя не желаешь руку поднять? - пошел Дмитрий на последнее средство, но и тут Капустин нашелся:
- За тебя, Митрей Иванович, рад живот положить в брани лютой с любым врагом. Повели - и выйду один супротив сотни, дух испущу и не устрашуся! Токмо не вели... Молю тя, княже, не дай сгинути душе слуги своего! Не несут меня ноги на Кучково поле. Мне краше в колодец кинуться, нежели обагрить руку кровью православного. Прости мя, княже, отыми у меня все деревни и земли, как у Ваньки Вельяминова, голову отруби - то за счастье почту, нежели сам рубить стану...
Дмитрий хотел перешагнуть через павшего на землю Капустина, но такую гору не перешагнешь, и он в растерянности пнул его ногой.
- Поди прочь, дабы очи мои тя не зрели! - вдруг воскликнул Дмитрий, теряя самообладание. - А вы чего выстоялись, взоры утупя? - повернулся он к толпе ближних бояр. - Кто тут на руку скор? Кто из вас, из бояр, готов показать службу свою? Кто покажет службу сию - даю все деревни Ванькины, все села со приселками, кои поял я за собой. Кто? Молчите, воды в рот набравши! Крови страшитеся? Ручки измарать страши-теся? А кто из вас, из бояр, али из ваших отцов тысяцкого Алексея Хвоста умертвил? Кто решился на то во мраке рассветном вон на той, на Соборной площади? Не вы ли? Приумолкли! Не сын ли боярской убил великого князя Андрея Боголюбского? То-то!
Но тут Дмитрий понял, что сказал лишнее: Боголюб-окого кровь пролилась за кровь отца и сына Кучки... И, вспомнив это, пригасил великий князь взор свой и тяжело приблизился к коню. Отстранил было подуздного и хотел молодцевато вскочить в седло, но почувствовал слабость. Стремянной гридчик ловко поставил оковрен-ный приступ, и Дмитрий, едва ли не впервые, не пренебрег им, а ступил на него, вдел ногу в стремя и медленно сел в седло. Бояре кинулись было к своим коням, но Дмитрий строго остановил:
- Чего бородами затрясли? Бежите - седые власы, будто перо куриное, трясете на стороны, а чтобы совет великому князю дать - нету вас! Где найти мастера заплечных дел?
В растворенных воротах, чуть поодаль от всех остальных, стоял князь Серпуховской. С помощью слуги он сел на своего вороного коня и подъехал к великому князю, ибо пешком подходить было бы зазорно.
- Брате! Не утруждай себя сим поиском. Нету заплечных дел мастеров на Москве, чем и славен град наш! - сказал Владимир Андреевич и замолк. Послышался гул одобрения.- Повеление же твое - казнить Ваньку Вельяминова исчолнит злокозник, Ванькин пособник - Жмых, ныне пребывающий в башне у бояр Беклемишевых!
- Истинно!
- Истинно так!
- Мудро изрек Володи мер Ондреич!
Дмитрий и сам, под шум боярских голосов, готов был обнять брата, но сдержался, лишь кивнул. Он увидел, как Григорий Капустин вихрем сорвался с места, подбежал к полку гридни и с первого же коня смахнул седока, как муху с седла. Сам вскочил и, пастясь улыбкой во все лицо, погнал серого в яблоках жеребца через ворота, через соборную площадь, прямо ко двору Беклемишевых. Дмитрий тоже был рад за него и, повеселев, велел выезжать со двора.
* * *
Ивану не лежалось на телеге. Он, увязанный, будто куль, толстой веревкой, силился сесть, и это ему удавалось, если телегу качало не шибко, и тогда всем становилось видно его бледное, ставшее неожиданно красивым лицо. Его не портили даже узко посаженные глаза, а волосы, вымытые накануне в бане Беклемишевых, куда водили Ваньку под стражей, рассыпались на щеки легким ленком и подымались, и пряли по ветру. Чистая рубаха, вышитая матерью, боярыней Марьей, была надета утром перед причастьем. Из шитого шелком ворота белела гордая шея, гладкая, юная...
- Эва голову-то воздымает, - ворчали ближние бояре, будто ненароком косясь на великого князя.
- Истинно! Ишь уста-те кривит!
- Криворотой себе на уме!
- Надо бы: великого князя в Орде приторговал!
- Эва, эва! Брови-те возвел горе!
- Молиться хочет! Руки развяжите!
- Как дьявола ни крести, он все кричит: пусти!
За телегой вольно шел Жмых. Он смотрел по сторонам, и на лице его, исстеганном кнутом Капустина, не было ни смятения, ни жалости к Ваньке. Этот отсечет голову, не дрогнет...
Впереди шел легкой рысью полк пасынков. За ним - телега с Ванькой Вельяминовым. За телегой - полусотня гридников, потом - великий князь с боярами, а следом, то напирая, то придерживая удила, резвился стремянной полк великого князя, красуясь дородством и блеском упряжи.
А кругом валил народ. Плотные серые толпы мальчишек в старых зипунах, во рвани шапок песком пересыпали слева и справа. Поддаваясь общему движенью, спешили неторопливые обычно кузнецы, кожемяки, горшечники, плотники, мастера каменного строения, дегтя-ри, дровосеки... Особо держалась, не смешиваясь даже в общей толпе, дворня разных бояр. Челядь... В черных сотнях были повольней на слово. Они кричали без большой оглядки на бояр и великого князя:
- И чего не хватало Ваньке? Жил бы!
- Не нам попа каять, на то есть другой поп!
- Пришел кончик, сердешному! Думано ли?
- Судила судьба киселем заговеться!
- Небывало дело: прилюдно живота избыть!
- Вот судьба: ныне губы в меду, а наутрее - во гроб тебя кладу!
- Простил бы великий князь - Ванька бы век за него молился!
- Не-е! Тут сошлись, како кистень с обухом!
- Нельзя прощать: зло коренливо!
- А пролита кровь - не во зло?
- Вот то-то и есть: Андрей Боголюбской убил Кучку, и его убили...
- Прикуси язык! Не то в башне Беклемишевых вырвут!
- А у меня их два, языка-то! Един - для господа бога, другой - для дьявола!
- Богат Тимошка - и кила с лукошко!
- Зрите! Едва не пал Ванька!
Телега с Иваном Вельяминовым вытягивалась из рытвины и разворачивалась у широкого старого пня. Все три полка-дружины пошли по кругу, стали оттеснять напиравший народ и с трудом оттоптали свободный пятачок земли, похожий на измятый щит.
- Жмых, развяжи его! - крикнули из дружины гридников. Но Жмых и ухом не повел. Он выдернул из сена, из-под Ваньки, топор, ПОЛОЖИЛ его на плечо и за-похаживал у телеги. Никто из больших бояр, как и Дмитрий, не знал порядка этому непривычному делу и потому все шло комом. Великий князь требовал исполнить его повеление боярам. Те зашушукались и стали выкликать все того же Григория Капустина. Когда московский богатырь, чуть оробев (не его ли опять заставят голову рубить), приблизился к телеге и сказал Жмыху тихо некие непонятные другим слова, знакомые тому по страшной башне, тот забегал. Зубами вцепился в веревки и развязал узлы. Огладил Ивана.
- Не робей, я тя не больно...
- Брысь!
Иван Вельяминов поднялся на ноги. Одна уперлась в грядку телеги. Сено, зеленое, свежее, только-только накошенное на подмосковных лугах, доставало ему колено другой. Он оглядел. Кучково поле и смотрел, казалось, не на народ, не на воинство князево и не на князя, а куда-то дальше, будто что-то вспоминал. Может, и впрямь, вспомнился ему тот день, когда наехал с сотней татар посол Сарыхожа, и он, еще совсем молодой, скакал рядом с отцом, тысяцким Вельяминовым, потом мчался от воинства за коршуном и подстрелил хищника из лука... Давно было...
На телегу вскарабкался духовник великого князя, отец Нестор. Пока лез, помял бумажный свиток и, рас-строясь, оглянулся на великого князя, расправил свиток в дрожащих руках и прочел повеление о казни. Не все слышали, и потому пошло передаваться из уст в уста - загудело, заколыхалось поле Кучково.
Жмых потянул Ивана с телеги. Вельяминов отбрык-нулся от него ногой и глянул на великого князя. Сощурил глаза, уколотые блеском золоченых поручей Князевых, на коих играло августовское солнышко, еще теплое, но уже ослабевшее, прихворное. Дмитрий сказал что-то брату, тот - Боброку. Боброк подумал и велел Кошке что-то доправить у телеги.
- Федор! - окликнул Боброк вдогонку. - На все поле гласи!
Федор Кошка на телегу не полез и прямо с земли обратился к обреченному:
- Великой князь дозволяет тебе, Вельяминову Ивану, сыну Васильеву, выговорить волю свою последнюю!
Иван Вельяминов вскинул голову:
- Сладка была бы моя воля, да дьявол ее стережет! - Тут он с насмешкой глянул на великого князя и криво усмехнулся.
Гулом ответило Кучково поле. Где-то совсем близко ахнула женщина и послышались еще голоса.
- Лепотою в лице всю родовую обрал Иван!
- Простите меня, люди, грешного! Прости и прощай, матушка, прими поклон низкой от сына своего! - Иван поклонился в сторону Неглинной, потом всему люду московскому.
Жмых опять стал тянуть Ивана с телеги, но тот вновь оттолкнул его ногой и уже торопливо, боясь не успеть, заговорил:
- Великой иняже! Нет у меня к тебе ни мольбы, ни жалости. Высоко вознесен ты богом, но помни: Бого-любокий князь не ниже летал!
И в тот момент, когда поле вновь ответило гулом, к телеге подъехал Федор Кошка, сказал что-то Ивану, но тот махнул рукой - отойди! - и продолжал:
- Спасибо тебе, княже, и за то, что не задавил меня в крысином углу! Дивно мне сие, ибо Москва стоит и грязнет на подло пролитой крови, отойти ли ей от обычая?
- Пора! - потребовал Дмитрий.
Жмых ухватил Ивана за подол и дернул на себя. Вельяминов упал, но с телеги не свалился, а вновь поднялся и крикнул уже священнику, подходившему к телеге. Медным крестом он еще издали осенял приговоренного.
- Едино слово! - воскликнул Иван. - Ты, великий княже, отымаешь живот мой - твоя воля, твой грех! Но почто ты велишь голову мне рубить топором, как курице презренной? Вели мечом меня обезглавить!
Кучково поле вновь ответило широкой волной убегающих к Неглинной голосов. Бояре опешили вновь. Тишиной, будто тенью, накрывало все поле, и шла эта тишина опять же от телеги, от старого, серого пня, косо срубленного в былые годы.
Дмитрий молча привстал в стременах, вынул меч, бросил его Жмыху: Секи!
- А ну, сойди! Сойди! - потребовал Жмых, коим Капустин был, кажись, недоволен. Весь в рубцах, растеках кровавых он сейчас припрыгивал с мечом в руке и тянул Ивана ко пню.
- Шевелись, тысяцкой! - покрикивал Жмых, выслуживаясь перед Капустиным, перед грозой своей.
- А чего это Жмых больно красуется? Надо бы его первого! Ишь возглаголал!
- Велика честь: дали картавому крякнуть! Выкрики затихли, и снова голос Жмыха:
- Стань на колени!
- Секи, пес! - прохрипел Иван Вельяминов и лишь склонил голову на грудь, чуть подавшись ко пню и склонившись над ним.
Жмых попрыгал рядом, помелькал рваниной рубахи из-под грязного мятля, брошенного ему конюхами Беклемишевых, и догадался: вспрыгнул на пень.
- Не шевелись!
И ударил мечом. Кровь брызнула не из шеи - из спины! Вельяминов застонал, поднял искаженное болью лицо на Жмыха, а тот, почуя неладное, торопливо ударил в другой раз. Вельяминов видел этот удар и невольно подставил руку, но с места не сошел. Удар был тяжелый, он прорубил ему кисть и задел угловину лба. Народ зашумел. Конники всех трех полков едва сдерживали напор толпы. Тут Вельяминов упал у пня, Жмых соскочил на землю и еще двумя ударами отсек наконец голову.
Дружина пасынков пробила дорогу в толпе, и великий князь двинулся за полусотней гридников назад, к Кремлю. Мечник Брелок, чуть поотстав, вез меч великого князя в опущенной руке. Дмитрий лишь раз оглянулся на мечника, чуть придержал кона и так, задумчиво, подъехал к Спасским воротам. Там и вовсе остановился и решительно повернул к Живому мосту. На подъезде велел всем стоять, лишь Бренок последовал за великим князем на зыбкий настил моста. Всем трем дружинам и людям, добежавшим до Кремля за конными, хорошо было видно, как Бренок подал меч с темными полосами застывшей крови великому князю и тот бросил меч в Москву-реку:
- Да не повторится сие во веки веков!
7
Рузу с ее деревнями купил у удельного князя еще дед, Иван Калита. От отца Дмитрий слышал, что городок этот мал, но доходен и лепотою пригож. За девятнадцать лет княжения немало открылось Дмитрию великих и малых городов - Ростов, Галич, Устюг.. Но всю землю да еще по мирной докуке так и не объехал. Вот в Рузе не бывал, и неведомо, когда бы удосужился, не случись после славной битвы на Воже нового испытания: тяжелых дней ожидания, ловли, суда и казни Вельяминова. Куда как нелегки оказались и последующие дни... После казни Евдокия заперлась в своей светлице с теремными боярынями, забрав детей к себе, а когда он повелел ей выйти, она вышла и назвала его, великого князя, мужа своего, иродом! Проучить бы кня-гинюшку, да не взято у него в обычай: ни бить - не бивал, ни за волосы таскать - не таскивал. Отчего в нем столь мягка душа ко княгине, он и сам не ведал - от любви ли великой или оттого, что Евдокия что ни год, то нового младенца у сосков держит, а там вновь животом тяжелеет? Вот тебе и на: ирод!
На другой же день Дмитрий приказал отслужить панихиду по Ивану Вельяминову, а Бренку велел сбираться малою дружиною пасынков на рыбные и птичьи ло-вы. Никого из ближних бояр с собою не брал, случившемуся же тут Боброку сказал ехать на дворы Вельяминовых и довести им, что-де он, великий князь, зла на их род не держит, я они вольны в сердце своем, как и в делах, и мочны по древнему закону в любое княжество отъехать. Вельяминовы, по слухам, не мыслили о том, молча скорбели по казненном, и Дмитрий, изнуренный заботами последних двух месяцев, направился к Рузе.
Сентябрь по младости своей еще держал летнюю красоту, но ближе к середине, по всем приметам, грядет холодная и дождливая осень. Пока же все в этом необъятном мире радовало глаз и веселило душу - и леса, чуть опаленные прожелтью опушковых березняков, и грибной дух, коим настоялись лесные низины, и свежие, еще не потемневшие стога сена. Особо радовали дружные всходы озимой ржи - надежда и жизнь Руси. Сколько раз на боярских советах среди дел важнейших, среди рассуждений о предстоящих походах вдруг заговорят, заспорят горячо, когда ныне сеять рожь - на первого спаса или повременить до преображения. "Вот он, хлебушко-то, - думалось Дмитрию. Есть ли в сем свете превыше его? Не единожды голод на Руси велел уразуметь: бесхлебье разит пуще копейного рожону!"
Дорога вилась берегом Москвы-реки, то отходя от нее к лесным деревням, то вновь прибиваясь к воде, где тоже селились люди - рыжели дерновые крыши изб, ревел скот по выпасам, и каждое появление сенного стога на лесной поляне, жердевой проблеск полевой городьбы, нежданно появившийся после лесного урочища, успокаивали путников, несказанно утешая присутствием человека.
Уже четвертый час подпрыгивала в седлах пасынковая полусотня, уже и Дмитрий, привыкший к дальним переходам, стал уставать, когда на лесной дороге появился первый встречный. Он загодя устранился на обочину, боязливо крестясь и напряженно всматриваясь в конных из-под ладони - не вороги ли вновь нагрянули? Бренок выскакал вперед и наехал на испуганного крестьянина. Был он в серой однорядке, ниже колен, почти скрывавшей такие же серые холстинные порты, в бараньей круглой шапке с оттянутым верхом и чуть примятым шишаком, но был он не бос, в легких берестяных калигах, а небольшой тоболец, висевший на палке за спиной, выдавал в человеке странника. По виду, по робости это был не мастеровой человек, а крестьянин, но об эту пору драгоценных погожих деньков распоследний кузнец или горшечник, не только крестьянин, не пойдет впусте дорогу топтать, не станет ни первому, ни последнему солнышку брюхо выставлять. Об эту пору богомольца и того собаками в деревнях травят - чует нутро крестьянина дармоядное чрево!
- Ты кто таков? - спросил Бренок,
- Крестьянин землицы князевой, деревни...
- А почто в прошатаях пребываеши?
- С молитвою иду ко кремлевским церквам, а оттуда - на кладбище, только тут он снял шапку и перекрестился.
- Имя твое?
- Егорей...
- Жив еси, почто на кладбище путь править?
- Жив, да что проку-то: аз есмь со одра смертного восстал!
- Лжешь! В татях, поди, ходишь али в душегубцах!
- Истинно реку! Отец Иван намедни соборовал и причащал - приготовил мя на долог путь, иа вечно лето, а я возьми да и подымись... Иду вот пеше, как испокон хаживали ко святым местам. А коли не веришь, боярин, спроси Олферея Древолазца, эвона где живет, поблизку, в Липовой засеке! - кивнул Егорий.
Дмитрий подъехал с пасынками и при первом взгляде на изможденное сухоткой лицо Егория понял, что этот человек не лжет, и спросил;
- Ответь мне, человече: есть ли у того Олферия Древолазца угодья справные, на птичьи и рыбны ловы пригодные?
- Как не быть! Птицы ловит превелико!
- А рыбы?
- А рыбу - не-ет. - Егорий покачал клокастой седеющей головой. - Рыба в Рузе и по ручьям - не его докука.
- На воде и без рыбы? - укорил Дмитрий.
- Почто - без рыбы? Рыбу у его бабы ловят - жена да племянница. Берут грабли - и граблям...
Бренок тронул коня, прижимая крестьянина к кустам. Объявил, грозя:
- Ежели ты лжешь, то лжешь великому князю!
Егорий испуганно пал на колени, не признав в простецком одеянии великого князя, которого он, впрочем, никогда не видел, а глянул серебряная гривна на шее при золотой цепи!
- Истинно реку: граблям!
Егория оставили в покое и двинулись дальше, лишь один озорной дружинник, следовавший верхом за двумя груженными брашном и питием возами, созоровал: кольнул старика копьем.
- Великой княже, а не велишь ли пристать станом у того бортника-древолазца?
Дмитрий и сам подумывал об этом. Лучше не доезжать до града Рузы, а не то воевода с тиуном потянут к себе, станут челом бить, плакаться на крестьянскую лень, на худые сборы даней и недоимок, станут пугать лихими людьми, коих сами же и расплодили. Нет, нечего ехать в Рузу, хватит реки Рузы, где она, ополнив-шись светлыми лесными речушками и ручьями, впадает в Москву-реку, и Дмитрий решительно кивнул.