На обед, как обычно, дали борщ и картошку с маслом. Масло попахивало свечным салом, и Мишель то и дело морщился. А зато неунывающий Левушка ел за обе щеки и нахваливал, потому что никогда не страдал от отсутствия аппетита. Брат ему приносил гостинцы, и веселый отрок их съедал тут же, в его присутствии.
За окном была весна 1820 года. Снег уже стаял, обнажив коричневую землю, мокрую и грязную, зелень еще не проросла, и деревья в саду стояли голые, вроде бы смущенные своей наготой. За стволами виднелась беседка на пригорке и нужник, скрытый обычно зарослями кустов. На ветвях качались и чирикали беззаботные птички.
Миша снова поморщился и отставил тарелку:
— Не могу больше.
Посмотрел на Вильгельма Карловича, евшего тут же, машинально накалывая на вилку желтые кусочки картофеля и возя ими по растопленному маслу. Гувернер отозвался на реплику воспитанника рассеянно:
— Да, да, как желаете. Пейте чай, Михаил Иванович.
Кюхельбекер всех своих подопечных называл на "вы" и по имени-отчеству.
К чаю полагались сладкие сухарики.
Левушка спросил полушепотом:
— Можно я твою картошку доем?
Доедать друг за другом в Благородном пансионе не полагалось, это считали моветоном, и ослушника, бывало, строго отчитывали. Но Вильгельм Карлович думал о своем, а другие гувернеры, за другими столами сидевшие, не смотрели в их сторону, так что мальчики ловко поменялись тарелками, и никто ничего не заметил.
Миша отхлебнул чаю и опять поморщился: тот был слишком уж горяч и совсем бледен — черт его знает, чем эконом разбавлял заварку, сеном, что ли?
Мишино прозвище было Мимоза. Вроде бы не неженка, руки сильные, плечи крепкие, но страдал и ежился ото всех житейских мелочей — сквозняков, раскаленной печки, громкого смеха, гулкого топота, резких слов, неприятных запахов, пресной пищи. По ночам ему вечно было жарко, и ночную рубашку, мокрую насквозь, приходилось менять два раза. А зато днем неизменно зяб и предпочитал носить шерстяное нижнее белье. Левушка и другие товарищи поначалу над ним посмеивались, но потом привыкли и не задирали.
Вышли из-за стола в половине первого пополудни. Впереди был послеобеденный сон или просто свободное время до двух часов. Миша, Левушка и Вильгельм Карлович (в обиходе просто Вилли, для друзей — Кюхля), не спеша одевшись, двинулись к себе в левый флигель: основная масса учеников обитала в дортуарах в правом флигеле, только некоторые — на квартирах у своих гувернеров в левом, как и наши мальчики. Кюхельбекер находился в родстве с Мишей, ведь родная сестра Вильгельма, Устинья Карловна, замужем была за двоюродным братом Мишиного отца. А со старшим братом Левушки, Александром Пушкиным, Кюхельбекер дружил с лицейских времен.
Кюхля третий год вел уроки русской словесности и латинского языка в этом пансионе при Петербургском университете. Мальчики жили хоть и на квартире у гувернера и имели каждый по клетушке, но вели жизнь чрезвычайно скромную, лишних денег ни у кого из них не водилось, Мишины родители даже нередко задалживали за учебу сына, отчего тот всегда переживал. По воскресным дням вместе с Кюхельбекером заходили на обед к Пушкиным — их семейство жило неподалеку, в небогатом квартале, именуемом Коломной, — это от пансиона через Фонтанку по Калинкиному мосту. Часто с родителями обедал и Александр — худощавый, длинноносый, быстрый в движениях и словах. Братья были очень похожи — оба смуглые, кучерявые и голубоглазые. Но кудряшки у старшего много гуще и темнее. Младший, 15-летний, выглядел добряком, простаком, старший — неизменно себе на уме и шутил ехидно.
Он к Мишелю вначале относился свысока, снисходительно, чаще вовсе не замечал, но, когда тот однажды сел за фортепьяно и сымпровизировал на тему "Камаринской", хохотал до упаду и хлопал. Говорил: "Глинка, ты волшебник, ей-Бо, всех прославишь нас своею музыкой. Будут спрашивать: кто такие Пушкин, Кюхельбекер? Это же поэты эпохи Глинки!" Миша обмирал и, пунцовый, опускал глаза долу.
Был он тайно влюблен в старшую сестру Пушкиных — Ольгу. Не красавица, Ольга Сергеевна подкупала милым взором, плавностью движений, ласковым и нежным голосом. К братьям относилась тепло, Левушку часто тормошила, как маленького, а зато с Александром, сидя в креслах в укромном уголке залы, увлеченно болтала на самые разные темы — от литературы и театра до светских сплетен. То и дело из уголка раздавался смех — то ее, то его, то обоих, громкий, и тогда maman, Надежда Осиповна, отвлекаясь от игры в карты, говорила им по-французски: "Тише, дети, тише, надо вести себя чуточку скромнее".
Миша однажды сочинил романс на слова Батюшкова, написав к нотам посвящение: О.С.П. Начиналось стихотворение так:
Тебе ль оплакивать утрату юных дней?
Ты красоте не изменилась,
И для любви моей
От времени еще прелестнее явилась…
Но сыграть и спеть в доме Пушкиных постеснялся, а потом и вовсе, разозлившись на самого себя, изорвал произведение в клочья. И рыдал в подушку, чтобы не услышал никто.
Александр как-то сказал сестре полушепотом:
— Ты не замечала — Миша-маленький глаз с тебя не сводит?
Ольга хмыкнула:
— Замечала, конечно. Что ж с того? Это льстит мне.
— Замуж за него не пошла бы?
Та поморщила носик:
— Шутишь, видно? Лишь бы уколоть бедную сестренку.
— Нет, а в самом деле? — продолжал потешаться брат. — Из хорошего рода Глинок, даром что лях. Не богат, но и не беден. Разница у вас небольшая — около семи лет. Молодые мужья часто нравятся зрелым барышням.
— Прекрати! — с гневом приказала девица. — Ты выходишь за рамки приличий. И уже не смешно.
— Будет, Лёля, не кипятись. Не желаешь — не надо. Просто больно смотреть на страдания одаренного вьюноши.
Глинка не знал об этом разговоре, но однажды твердо решил вытравить влечение к Ольге из души и сердца. Две недели не ходил на обеды к Пушкиным, каждый раз придумывая новую причину. Уговаривал себя: "Старая дева — двадцать три года, для чего она мне? И с лица дурнушка. И суждения часто поверхностны, легкомысленны. Нет, она не достойна быть моей музой. Надо позабыть Ольгу навсегда". Но потом не выдержал и опять пошел в гости.
А спустя месяц, в тот счастливый солнечный день весны, о котором мы начали рассказ, не успели Миша и Левушка скинуть шубы у себя в светелках и прилечь отдохнуть, как услышали дробный стук каблуков по скрипучим деревянным ступенькам. Лева выглянул и увидел брата:
— Саша, ты?!
— Да, потом, потом, — бросил старший, с чрезвычайно озабоченным видом, не снимая картуза. — Кюхля дома?
— У себя, кажись.
— Хорошо, отлично. — И мгновенно скрылся в комнате Кюхельбекера.
Вытянул и Миша:
— Что произошло?
— Не сказал. Но какой-то дерганый. Видно, неприятности.
И действительно: вскоре Левушка сообщил другу под большим секретом, что его брат утром приходил по вызову на аудиенцию к генерал-губернатору Петербурга графу Милорадовичу и был вынужден выслушать гневные попреки в недостойном для государственного служащего поведении (Пушкин служил секретарем в Коллегии иностранных дел). А именно: в написании сатирических эпиграмм на графа Аракчеева ("Всей России притеснитель, губернаторов мучитель…"), на архимандрита Фотия ("Полуфанатик, полуплут…") и даже на самого государя-императора. Якобы Милорадович кричал с перекошенным лицом, топая ногами: "Я тебя в Сибирь засажу! В Соловецкий монастырь!"
Миша побледнел:
— Что же будет теперь, Левушка?
Тот печально тряхнул кудряшками:
— Ох, Мишель, не знаю, не знаю. Начали хлопотать, до Жуковского дошли и Карамзина, обещались помочь — но рассчитывать ни на чью милость невозможно…
Кюхельбекер тоже лепту внес в хлопоты о Пушкине — побежал к их лицейскому другу Горчакову, ставшему чуть ли не правой рукой канцлера Нессельроде, в свою очередь имевшего сильное влияние на Александра I. В общем, помогло: автора эпиграмм закатали не в Сибирь, а всего лишь в Кишинев, в канцелярию наместника Бессарабской области генерала Инзова. Хоть и ссылка, конечно, но на юг, в теплые края.
Он устроил прощальный вечер в доме у родителей, хорохорился, говорил, что, согласно Вольтеру, все, что ни случается, к лучшему: новые места, новые впечатления, жизнь таборных цыган, южные песни — это его очень занимает. Но глаза были грустные, да и смех не такой жизнерадостный, как прежде. Попросили Мишу сыграть на фортепьяно, а потом Пушкин прочитал две главы из своей поэмы "Руслан и Людмила", взятых для печати в "Сыне Отечества". Обещал, что поэма целиком выйдет скоро отдельной книжкой. А потом вдруг засобирался и в десятом часу уехал, говоря, что его ждут играть в карты на квартире у Дельвига.
Градус настроения в доме Пушкиных сразу снизился, Ольга плакала, а Надежда Осиповна вскоре ушла в свою комнату. Левушка успокаивал сестру, а потом вдруг повернулся к Глинке:
— Ну, хоть ты ей скажи, Мишель, что не все так скверно.
Миша покраснел и пролепетал:
— В самом деле, Ольга Сергеевна, я уверен, что поездка эта не таит в себе ничего ужасного. Солнце юга напитает Александра Сергеевича, укрепит его дух и тело. Он вернется к нам посвежевший и обновленный.
Пушкина взяла его за руку и сказала, проникновенно глядя в самые глаза:
— Вы, Мишель, такой добрый. Я благодарю…
Он проговорил быстро:
— Восхищение мое вашим братом и вами безгранично…
Ольга ничего не сказала, просто, наклонившись, прикоснулась тонкими, нежными губами к его щеке.
Этот дружеский, материнский поцелуй он запомнил на всю жизнь.
Анна Петровна Полторацкая, из семьи полтавских помещиков, выдана была о семнадцати годах замуж за генерал-майора Керна. Разница в возрасте у них была 35 лет, так что о любви речь вообще не шла. Просто отец ее, Петр Полторацкий, посчитал это лучшей партией для дочери, а она побоялась ослушаться. Генерал, заслуженный вояка, бравший еще Очаков и Измаил под командованием Суворова, а затем сражавшийся на полях России и Европы с Наполеоном, говорил зычным голосом, хохотал над солдатскими шутками и любил пропустить по маленькой. Впрочем, нрав имел не паскудный, пошумев, быстро остывал и порой даже извинялся за свою грубость. Поначалу к юной супруге относился он очень трепетно, с небывалой для ветерана нежностью, но капризам не потакал, зорко контролируя все расходы по дому.
Вскоре вместе с мужем Анна Керн оказалась в Полтаве — там его полк участвовал в смотре, проводимом самим Александром I. Царь узрел молодую генеральшу на балу и не отходил от нее весь вечер. Что у них там в дальнейшем произошло, не берусь предполагать, но один факт неоспорим: после смотра государь прислал генералу Керну подарок — 50 тысяч рублей вместе с приглашением посетить Петербург.
А потом выяснилось, что она беременна, и, когда готовилась стать матерью, написала его величеству робкое письмо, где покорнейше просила сделаться восприемником (то есть крестным отцом) будущего младенца. Ясно, что заочно. Император милостиво согласился.
Родилась дочка — окрещенная вскоре Екатериной. Генерал Керн посчитал еёе своей собственной.
Помня о приглашении царя, покатили в столицу. Знали, что монарх по утрам прогуливается по набережной Фонтанки, и воспользовались этим: Анна проехала мимо в экипаже. Он ее заметил, узнал, церемонно раскланялся. Их общение сразу возобновилось. В качестве благодарности самодержец назначил Керна командиром бригады в Дерпте, а его жене подарил изукрашенный бриллиантами фермуар (застежку к ожерелью), изготовленный специально на заказ в Варшаве, стоимостью в 6 тысяч рублей ассигнациями. Виделись они и в Риге, на маневрах, после чего Анна снова забеременела.
Так в семье Керна появилась вторая дочка, тоже Анна.
С Пушкиным генеральша Керн познакомилась в Петербурге, за год до его высылки на юг, в доме у Олениных на Фонтанке.
Тетка Анны Петровны, Елизавета, замужем была за Алексеем Олениным, тайным советником, президентом Академии художеств и директором Императорской публичной библиотеки. (Между прочим, у него библиотекарем подвизался баснописец Иван Крылов.) В доме у них собиралось просвещенное общество, литераторы и художники, затевали домашний театр, карты не жаловали, а зато играли в лапту и шарады. Пушкин веселился со всеми, хохотал, дурачился.
Саша Полторацкий, будучи кузеном Анны Петровны, их представил друг другу. Александр Сергеевич впился в нее глазами и подобострастно расшаркался, а потом поцеловал ручку.
— Я читала ваши стихотворения в списках, — улыбнулась она.
— Да? Какие же? — удивился поэт.
— Уж не помню точно. Кажется, там были такие строки: "Любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман…"
— "…исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман", — продолжил он, усмехнувшись. — Вы надолго в Петербург?
— Нет, увы, послезавтра направляемся с мужем в Дерпт, к новому его назначению.
— Ах, как жаль, как жаль, мадам. Но надеюсь, встретимся еще в будущем.
— Все возможно, мсье. Тетка моя, Прасковья Осипова, а по первому мужу Вульф, ваша соседка по Псковщине: у нея Три-горское, а у вас Михайловское. Верно?
— Совершенно верно. Только я на Псковщине не бываю часто. Иногда летом, от делать нечего.
— Так бывайте чаще. Бог даст, увидимся.
— Стану жить надеждой, — снова поцеловал ей руку.
После игры в фанты Керн уехала. Пушкин вышел проводить ее до кареты. Говорил, что не забудет эту встречу вовек. Дама улыбалась загадочно.
Но прошло более шести лет, прежде чем они повстречались вновь.
В жизни Анны Петровны за эти годы много что случилось: назначение Керна комендантом Риги, их разрыв, возвращение в дом ее родителей, неожиданный роман с соседом по имению — Аркадием Родзянко. До своей отставки он служил в Петербурге, в Егерском полку и печатал стихи в журналах, был накоротке знаком с Пушкиным, с кем имел переписку. От Родзянко Анна и узнала, что поэт выслан в Кишинев; что, когда следовал на юг, в Киеве простудился, искупавшись в Днепре, заболел пневмонией и провел в постели несколько недель; что потом, опекаемый семейством Раевских, ехавших через Киев в Крым и на Кавказ, оказался с ними в Бахчисарае. После Кишинева была Одесса, а потом отставка от государственной службы и всемилостивейшее разрешение возвратиться к родным пенатам, впрочем, не в Москву или Петербург, а в имение Михайловское на Псковщине. Анна Петровна это запомнила.
Неожиданно умерла от простуды младшая ее дочка — Анечка. Мать какое-то время пребывала в прострации, но потом кое-как успокоилась и сказала родителям, что решила вернуться к мужу в Ригу. А на самом деле повернула в дороге не на северо-запад, к Прибалтике, а взяла курс на север, в Псковскую губернию.
Дом Прасковьи Александровны Осиповой в Тригорском был одноэтажный, деревянный, вытянутый, как сарай, потому как являл собой старую полотняную фабрику, переделанную под жилье помещиков. На террасе по вечерам пили чай из самовара. В зале на столике раскладывали пасьянсы, кто-то музицировал, часто читали вслух прозу и стихи. Но зато парк был великолепен, хорошо обустроен, чист, и дорожки посыпаны мелким гравием.
Собственно, Прасковья Александровна приходилась Анне Керн не кровной родственницей, будучи женой ее дяди, Николая Вульфа. Подарила ему пятерых детей, а затем, овдовев, вышла замуж за Ивана Осипова, от которого тоже рожала дважды. Кроме этого, воспитывала падчерицу — дочку Осипова от первого брака. А потом овдовела во второй раз.
Словом, летом 1825 года в доме у нее в Тригорском процветало целое женское царство: кроме самой хозяйки имения две старшие дочери — Анна и Евпраксия, две младшие дочери — Маша и Катя, и падчерица Александра (по-домашнему — Алина). Первым было 26 и 16, соответственно, младшим — 5 и 3, Александре — 20, а самой Прасковье — 44. Пушкин, приходя к ним в гости, к своему удовольствию, попадал в девичий питомник и оказывал внимание всем — разумеется, мадам Осиповой по-сыновьи, маленьким девчушкам — по-отечески, а трем девушкам — больше, чем по-братски. Что греха таить: в той или иной степени он флиртовал с тремя сразу. И они отвечали ему взаимностью. (Скажем в скобках, всех троих он потом включит в свой известный "Донжуанский список", но реальное сближение с ними у него произошло позже, а пока, под суровым приглядом маменьки, это были только платонические игры в любовь, чистое кокетство с их стороны и сплошная лирика с его.)
Совершенно другое дело — неожиданно свалившаяся племянница Осиповой, Анна Керн. Генеральша — дама замужняя и фигура самостоятельная, находящаяся в разрыве с генералом. Тут себе позволить можно многое. Опыт Родзянко это подтверждал.
И конечно же, тригорские барышни ни в какое сравнение с Анной Петровной не шли. Те — послушные маменькины дочки, целомудренные, очень простодушные, милые, изящные, но не более того. А она — настоящая красавица, с непередаваемым обаянием! Небольшого роста, талия точеная, несмотря на рождение двух детей. Ручки, пальчики — словно из фарфора. Удивительные глаза цвета ультрамарина. Тонкий носик, пухлые пунцовые губки. И великолепный заразительный смех. В 25 своих лет — далеко не глупа и вполне начитана, с неплохим французским, с музыкальным слухом и неженской, острой наблюдательностью. Говорить с ней было одно удовольствие.
Как от Керн не потерять голову? Пушкин потерял.
Вспоминал их давнишнюю первую встречу у Олениных: да, тогда она его обаяла тоже и надолго запала в сердце, но теперь, повзрослевшая, окончательно оформившаяся, настоящая дама, будоражила его воображение, заставляла волноваться, как мальчика, и сводила с ума. Он решил, что будет обладать ею непременно. Потому что иначе рисковал взорваться, разлететься на куски, словно бомба на Бородинском поле.
Александр Сергеевич, как обычно, завоевывая дам, в ход пускал главное свое боевое оружие — поэтический дар. От его полушутливых и не слишком притязательных по смыслу, но удивительно гармоничных и музыкальных строчек, чаще на французском, занесенных барышням в альбомы или же подаренных им на листочках в виде тайных записок, не смогла устоять еще ни одна. Пушкин этим пользовался умело. Это была такая тонкая, интеллектуальная игра, занимательная, забавная, будоражащая душу и ум, характерная больше для светского общества XVIII, галантного, века, но ведь он и сам выходец из него, появившись на свет в 1799 году!
Пушкин писал чаще по утрам, только пробудившись, лежа еще в постели в ночной рубашке, — рядом с кроватью на его столике непременно лежала стопка бумаги, возвышалась чернильница, пузырек с песком (вместо промокашки) и стаканчик с ловко очиненными гусиными перьями. Няня приносила только что заваренный кофе (кофе и вино присылал ему из Питера неизменно услужливый Левушка)…
— Как спалось нынче, батюшка?
— Хорошо, няня, хорошо. Погоди, не мешай, мысль спугнешь.
— Все, молчу, молчу. Творожок свеженький отведайте, а к нему медок вот.
— Няня! Прочь пошла — отвлекаешь.
— Ухожу, батюшка, не серчайте, уж не гневайтесь, коли что не так…
Вспомнил встречу у Олениных. Давнее свое впечатление — вспышку удивления и радости при явлении Анны. Нужно только отыскать словосочетание — емкое и красивое, характеризующее обаяние Керн. Как это было у Жуковского — и в стихах, и в статейке о Мадонне Рафаэля? "Гений чистой красоты". Хм-м… Лучше и не скажешь. Что, если… Pourquoi pas? Где Жуковский, а где Анна Керн! Вряд ли она читала в "Полярной звезде" впечатления мэтра о живописи. Даже если читала — ничего страшного, я скажу, это моя литературная шалость. А зато как удачно выйдет: красота Керн — красота Мадонны!
Я помню чудное мгновенье…
Кажется, "чудное мгновенье" — тоже из Жуковского. Ах, теперь не важно. Коли начал шалить — так шалить во всем.
…Передо мной явилась ты —
Как мимолетное виденье,
Как Гений чистой красоты…
Строчки ложились на бумагу быстро и нервно — все-таки писать полусидя-полулежа не совсем с руки. Но ведь он потом перепишет набело. Главное — не спугнуть Музу.
…И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Вот как получилось: божество — Мадонна — Керн. Уж не слишком ли? Но ведь ей же понравится. Грубая лесть всегда нравится.
Э-э, да тут еще одна цитатка случилась — из "Эды" Баратынского. Ну, да Бог с ним! Это ж не для печати — личный, интимный мадригал. Завоюет Керн, а потом разорвет и выбросит. И никто не узнает, и никто не осудит.
Но не заподозрит ли Анна Петровна в сем насмешки? Если разобраться, опус-то вышел с некоторым комизмом. Не без внутренней иронии. Тот, кто знает вкус поэзии, непременно уловит в бурном нагромождении выспренних слов явное ерничество. И потом — банальные, проходные рифмы: "вновь — любовь", "мгновенье — виденье — вдохновенье"… Пусть, пусть! Главное — поразить ее воображение, победить ее, а уже потом… Победителей не судят!
Пушкин отшвырнул перо и расхохотался. Обожал такие мистификации. Был большой проказник — в жизни и в поэзии.
Целый день обдумывал, как ему лучше поступить. Заявиться к Осиповым и при всех прочесть — нет, не подойдет. Барышни обидятся, к ним тропинки больше не проторить. Да и Керн на людях станет изображать оскорбленную добродетель — дескать, как вы смеете, сударь, я жена генерала! Значит, план должен быть иным. Вызвать Анну в сад. По секрету, тайно. Тайны будоражат фантазии дам. Тайное свидание в саду, ночью — в этом ощущается флер гишпанских комедий. Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Кальдерон де ла Барка. Страстный любовник добивается расположения замужней возлюбленной. Хорошо! Надо послать дворового мальчика с запиской к Анне Петровне. Впрочем, нет, мальчик все испортит. Надобно послать Акулину. Девушка смышленая — даром что влезала к нему в окошко для любви и ласки. Ревновать не станет — ей обещано замужество с кузнецом, и она ради этого выполнит с охоткой каждое приказание барина.
Выбрал красивую осьмушку бумаги, начертал размашисто по-французски: "О, сударыня! Жажду видеть Вас, говорить с Вами нынче вечером на аллее сада, где растет вековой дуб и стоит скамья. Сжальтесь, приходите. Я имею до Вас сюрприз А.П.".
Вызвал Акулину.
— Аленький, знаешь ли приезжую барыню из Тригорского? Промокнула кончиком платка по бокам малиновых губ.
— Как не знать, барин, видела намедни у церкви. С зонтиком от солнышка. Опасаются, видно, загореть. Чай, не барское это дело — под лучами солнышка прокоптиться.
— Ты не рассуждай, дура, а слушай. Вот тебе записка. Побежишь в Тригорское и вручишь ей собственноручно, чтоб никто не видел другой. Ясно, нет?
— Ясно как Божий день: променять вы меня решили на кудлатую эту кралю. Говорили люди, что любовь господская токмо на словах.
— Что ты там бормочешь? О какой о такой любви?
— О любви меж нами. Нешто я в окно к вам не лазила?
— Лазить ко мне в окно — это не любовь, а всего лишь баловство, больше ничего.
— А как понесу я от баловства вашего, что тогда?
— Я же обещал: выдам за кузнеца. Дело-то житейское. Дворовая девка молчала, пригорюнившись.
— А не хочешь за кузнеца, я найду другую, кто записку в Тригорское снесет.
— Нет, хочу, хочу. Он хотя и немолодой, но мужик справный. И небедный. Оченно хочу.
— Ну, тогда неси. Чтоб никто не видел из посторонних. А не то обижусь, милости лишу.
Опустила глазки:
— Сделаю, как велено.
— Хорошо, ступай.
Акулина, Аленька. Сладкая голубушка. Ночи были с тобой жаркие и страстные. Как начнет подмахивать — не остановить! Но куда ты против Анны Петровны, бедная? Все равно что дворняжка против левретки.
В первых фиолетовых сумерках увидал ее из окна:
— Ну, снесла записку благополучно?
Поклонилась в пояс:
— Сделала в лучшем виде, Алексан-Сергеич. Отдала, когда они с книжкой сидели в саду, в одиночку.
— Что она сказала?
— Что сказали? Ничего не сказали. Удивлялись больно. Попервоначалу. А когда зачли, то смеялись звонко. Я ей говорю: передать что хотите барину? Иль ответ напишете? Нет, говорят, не надо. Дескать, они подумают. Думать будут, значить.
Пушкин повеселел.
— Молодец, голубушка. На, держи пятак за труды. Дай, тебя поцелую.
В губы не дала, а подставила только щеку, продолжая дуться. И бубнила: "Вот, теперь "голубушка", "поцелую", а до этого — "дура", "глупая"!.." Но пятак взяла.
Нарядился франтом: с длинными фалдами фрак горохового цвета, воротник фатерморд и жилет в поперечную полоску; панталоны со штрипками. А цилиндр хоть и неновый, купленный еще в Кишиневе, но вполне приличный, модный. Конюху велел седлать Рыжика — жеребца буланого с золотистым отливом гривы. Ногу в стремя — и сам в седло. Помахал рукой няне, вышедшей на крылечко:
— Скоро меня не ждите. Может, и заночую в Тригорском.
А тишайшая Арина Родионовна молча перекрестила его на дорожку.
Подъезжая к Тригорскому, спешился загодя, чтоб никто ничего не заподозрил, привязал коня к дереву. Сам нырнул в парк усадьбы. Было уже довольно темно, а листва и ветки, переплетясь, закрывали почерневшее небо и взошедший месяц. Хоть глаза выколи. Еле он пробрался к дубу и заветной скамейке.
Керн еще не было. Неужели же не придет, и его старания тщетны? Нет, должна, должна. Он же видел ее глаза накануне: в этом взгляде читалось всё — благосклонность, любопытство и, конечно, желание. Нет, она, безусловно, гений красоты — тут преувеличение если и есть, то небольшое, — но вот чистой ли? Поручиться трудно.
Сев на скамейку и закинув ногу на ногу, нервно стал трясти кончиком туфли. Тихо, тихо, для чего такие переживания? Надо быть Дон Гуаном до конца. Дон Гуан покорял женщин самоуверенно. Коли хочешь стать Дон Гуаном — прочь волнения и рефлексии!
После "Руслана и Людмилы", после "Бахчисарая" и начала "Онегина" он — один из первых поэтов на Руси. Сам Жуковский признавал его превосходство. Пусть полушутя, но и не без истины. Соболевский писал, что в Москве и в Питере все о Пушкине говорят в превосходной степени. Дельвиг отмечал тоже. Это неспроста!
Так неужто Керн им пренебрежет? Если уж она отдавалась Родзянко!.. Нет, не потому, что он поэт тоже, женщинам от мужчин в первую очередь нужно не такое, но ведь Пушкин лучше — и в поэзии, и в других статьях, эфиопская кровь кое-что да значит!
Прочь сомнения. Анна Петровна к нему придет. Надо только иметь терпение и выдержку. Он дождется.
И дождался!
За деревьями замелькало белое воздушное платье. Кружевной чепец с развевающимися длинными лентами. Белые шелковые туфельки — словно бы пуанты у балеринки.
Он вскочил. Услыхал ее взволнованное дыхание.
Наклонился подобострастно и поцеловал ее руку в шелковой перчатке. Произнес:
— Вы пришли — я благодарю.
Аромат духов. Широко распахнутые глаза.
Прошептала с запинками:
— Вы писали… что хотели бы мне сказать… Что сказать? И какой сюрприз?..
— Я стихотворение сочинил об вас.
— Правда? Неужели? Я не верю своему счастью.
Вытащил из-за пазухи листок. Протянул.
— Ох, такая темь… Не видать ни зги. Можете прочесть наизусть?
— О, конечно, могу.
Начал нараспев:
Я помню чудное мгновенье…
Анна слушала, словно завороженная. После финального аккорда — "И жизнь, и слезы, и любовь" — у нее из глаз действительно покатились слезы.
— Господи, вы плачете?
— Так, чуть-чуть… это от радости…
— Значит, рады?
— Как не быть, коли вы мне в стихах признались в любви?
— Да, признался… Я от вас без ума. Все хожу и думаю, точно бы в бреду.
Керн достала кружевной носовой платочек и утерла выступившую влагу.
— Да, и я сама не своя, как приехала… Знаете, что я приехала только ради вас?
— Шутите, сударыня?
— Нет, нисколько. Всем сказала, что направляюсь в Ригу, а свернула к вам.
— Вы разыгрываете меня.
— Всем клянусь, что имею на свете, — дочерью клянусь!
— Нет, не надо, не надо дочерью, и не надо клясться, ибо сказано: "Не клянись ни небом, ни землею, ни головою". Я и так верю.
Обнял её за талию, и она приникла к нему — пылко и доверчиво. Так они стояли, обнявшись. Наслаждаясь близостью друг к другу.
Александр Сергеевич наклонился и поцеловал ее в губы. Нежные и прохладные. И раскрывшиеся с готовностью.
Он сказал хрипловато:
— Я хочу быть сегодня с вами. Подарите мне миг блаженства…
Если бы Пушкин действовал решительно, все могло бы случиться тут же. Но его слова отчего-то ее смутили. Анна отстранилась слегка:
— Нет, нет, только не теперь.
— Почему не теперь? — удивился поэт.
— Я теперь еще не готова… Дайте собраться духом.
Он воскликнул:
— Анна, вы меня убиваете!
— Не сердитесь, пожалуй. Я не говорю: "Нет". Я вам говорю: "Да, да! Только чуточку позже".
Отстранившись тоже, раздосадованный, выхватил у нее из рук осьмушку бумаги со стихами.
— Что вы делаете, сударь? — испугалась она.
— Ничего. Забудьте. Ничего не было. — И хотел порвать.
— Стойте! Умоляю! — В голосе ее прозвучала страшная боль. — Это вы меня убиваете своею досадой… Я ведь вам сказала, что ваша. Я люблю вас. И любить стану вечно… Потерпите еще немного. Обещаю — день, другой — и смогу принадлежать вам всецело.
Пушкин догадался и довольно быстро обмяк.
— Хорошо, согласен. День-другой еще потерплю.
Керн вернула себе стихотворение, спрятала его на груди.
— Так-то будет лучше… Это вы мой гений. И любить вас, и любимой быть вами — благодать Господня.
Он опять ее обнял и поцеловал снова — может быть, не так нежно, но зато совсем по-мужски.
А потом скакал в Михайловское на своем Рыжике, подставляя разгоряченные щеки сгусткам ночного ветра. И в висках кровь стучала: "Любит — любит — любит" и "Моя — моя — моя!"
Да не тут-то было: счастье их разрушила тетушка Прасковья Александровна. Заподозрив неладное, напрямую спросила племянницу:
— Отвечай, Анет, как на духу, где тебя черти нынче ночью носили?
"Доложили уже, — подумала Керн. — Кто-то выследил". И ответила холодно:
— Дорогая тетушка, вы, наверное, подзабыли, кто я и сколько мне лет. Посему вольна поступать так, как мне заблагорассудится. И отчет давать не обязана никому в мире, в том числе и вам.
Осипова зло поджала губы.
— Ошибаешься, душенька. Ты живешь под моею крышей, и, пока я хозяйка здесь, то не потерплю у себя в доме безобразий.
— Никаких безобразий нет и быть не может.
— Это мне решать. Тайные свидания ночью в парке запрещаю. Пушкин — звезда России, это несомненно, но еще и большой жуир. И мое право оградить своих близких от его любовных поползновений.
— Тетушка, вы смешны в своей патриархальности, — хмыкнула генеральша.
— Пусть. Возможно. Мы с твоим родным дядей и моим покойным супругом — Николаем Ивановичем, царство ему небесное! — родились в прошлом веке и приверженцы старых, добрых нравов. Посему вот мое решение: завтра же все мы вместе уезжаем из Тригорского в Ригу.
Анна Петровна ахнула:
— Как в Ригу? Для чего в Ригу?
— Для того. Ты — к законному супругу, Ермолаю Федоровичу, как и собиралась, хоть и на словах, мы — проведать сына моего, Алексея, твоего кузена, не желающего видеться с матерью и сестрами, как отправился учиться в Дерпте, вот уже второй год.
Керн взглянула на нее исподлобья.
— Вот еще придумали. Ни в какую Ригу я не поеду.
— Нет, придется. Коли мы отбудем, дом запрем, и тебе негде будет жить.
— Перееду в Михайловское к Пушкину.
Тетушка всплеснула руками.
— Совесть потеряла? И ума остатки? Генеральша — к холостому мужчине? Или хочешь, чтобы Ермолай Федорович, разузнав о твоей неверности, подал на развод?
Нет, развод не входил в планы молодой дамы совершенно. Чувствуя, что приперта к стенке, что ее принуждают следовать стародавним глупым правилам, что не может больше сопротивляться, заслонила лицо ладонями и заплакала. Всхлипывала горько:
— Умоляю… сжальтесь… я люблю Пушкина… я хочу остаться…
Но Прасковья Александровна, получив окончательно власть над жертвой и придя в спокойное состояние духа, отвечала жестко:
— Слушать не желаю. Ты теперь не в себе от романтики и не можешь рассуждать здраво; а потом мне сама "спасибо" скажешь. Словом, решено: завтра в путь.
Анна Петровна рухнула на колени и рыдала уже беззвучно, только плечи ее вздрагивали зябко.
Пушкин же узнал об отъезде тригорских дам день спустя, вновь от Акулины. Подойдя к крыльцу, где поэт распивал чаи после бани, дворовая девушка, уперев руки в боки, отозвалась едко:
— Что, не выгорело у вас покрутить любовь с барыней кудлатой?
Александр Сергеевич не понял:
— Что? О чем ты?
— Так покинула она ихний дом заодно с семейством, знамо дело.
— Как покинула? Что ты здесь городишь?
— Ускакали ноне на двух колясках. Сказывали тригорские люди: возвернулась к ейному мужу, генералу. И оставила с носом кой-кого.
— Быть того не может.
— Вот вам крест!
Пушки как был в домашней косоворотке и холщовых штанах, босиком, так вскочил на Рыжика без седла и помчался в Тригорское. Он отказывался верить. Акулина врет по злобе. Так же не бывает — объясниться в любви и сбежать. Или не любила на самом деле? Просто была игра?
Но ведь он же сам затеял эту игру. Разве его стихи — не часть ее? Так ли сам любил Анну Керн?
Или заигрался?
Дом и вправду стоял пустой. Парень, шедший с удочками мимо, вылупился на соседского барина, прискакавшего без седла и в простой рубахе. Чуть не выронил ведерко с наловленной рыбой.
— Слушай, братец, а куда делись все ваши господа?
Тот сглотнул и ответил робко, поклонившись:
— Поутру отбыли. Все они, всемером.
— Ключница Серафима где?
— Не могу знать, ваша милость.
Разыскал Серафиму у нее в сторожке, собиравшуюся спать на печи. Напугал, огорошил:
— Никакой записки не оставила барыня для меня?
Женщина крестилась и кланялась:
— Нет, записки не было, точно не было. Но просили, коли ваша милость приедут, передать на словах.
— Ну, так говори. Что ты медлишь?
— Дескать, обещают вскорости вернуться.
— Кто, Прасковья Александровна?
— Нет, ея светлость генеральша, Анна Петровна.
Пушкин встрепенулся.
— Как сказала? Повтори слово в слово.
— Передай, мол, барину михайловскому, Александру Сергеевичу, то есть — вашей милости, что вернутся оне вскорости. До конца лета непременно.
— Так и сказала — "непременно"?
— Истинно так, до конца лета.
Он воскликнул радостно:
— Вот ведь хорошо! — обнял Серафиму и поцеловал в темечко в платке.
В Риге поначалу Анна Петровна присмирела и почти свыклась с мыслью, что отныне ее планида — быть примерной супругой престарелого генерала. Ермолай Федорович очень удивился возвращению второй половины, совершенно не злился от былых несчастий, сжал в объятиях по-отечески, чмокнул в щечку. И проговорил:
— Ну и слава Богу. Почудила малость, с кем не бывает, и вернулась, словно блудная дочь. — И смеялся собственной шутке долго.
"Блудная дочь" — этот каламбур прозвучал двусмысленно, но мадам Керн предпочла смолчать. Грусть-печаль ей помог развеять подоспевший к маменьке Алексей Вульф, приходившийся Анне двоюродным братом. Он учился недалеко, в Дерите, но по случаю вакаций прибыл не в казенной форме студента, напоминавшей солдатский мундир, а в обычном светском платье, синем фраке и серых панталонах. Стройный и живой, обладал приятной внешностью и завидным остроумием. До своей учебы жил в Тригорском и накоротке сошелся с Пушкиным, даже оба строили планы бегства ссыльного поэта за границу — вроде бы под видом слуги молодого Вульфа. Но мамаша Прасковья Александровна поспешила поломать их прожекты, срочно отослав сына на учебу.
Анна Петровна в скором времени посвятила Алексея в свою тайну и с волнением прочитала ему, развернув бесценную бумажку: "Я помню чудное мгновенье…" Тот одобрил, восхитившись музыкальностью пушкинских строф. Впрочем, романтическая влюбленность мадам Керн в Александра Сергеевича вовсе не помешала студиозусу приударить за своей прелестной кузиной, а она и не возражала. Отношения их зашли очень далеко, и однажды маменька, заглянув ненароком в будуар генеральши, их застукала полуголыми в недвусмысленной позе. Вышел грандиозный скандал. Слава Богу, Ермолай Федорович находился в то время на маневрах и ни сном ни духом не прознал о своей рогатости. Просто, возвратившись домой, обнаружил, что и Осиповы, и Вульф уехали. Был в недоумении. Анна Петровна сбивчиво объяснила:
— Алексей с матерью повздорил и умчался первым к себе в Дерпт. А когда я встала на его сторону, то Прасковья Александровна и меня отругала. Собралась в одночасье всем семейством и отбыла обратно в Тригорское.
— Да из-за чего ж сыр-бор разгорелся?
Дама, не моргнув глазом, ответила:
— Я не знаю в точности, но как будто бы из-за денег. Алексей вроде проигрался и просил у матери в долг, а она ему отказала. Слово за слово — ну, как водится…
Генерал неспешно раскурил трубку. Произнес задумчиво:
— Очень, очень жаль. Только все налаживаться стало — и на тебе!
— А не согласитесь ли вы, дорогой супруг, также съездить в Тригорское? — неожиданно предложила его благоверная. — И помиримся с мадам Осиповой, и развеемся, отдохнем на природе. Там такие дивные места!
Ермолай Федорович выпустил из ноздрей и губ завитушки дыма.
— А ведь вправду, отчего бы не съездить? У меня по службе никаких срочных дел не предвидится, и на две недельки я вполне смогу отлучиться. В самом деле — съездим! Ты ж моя разумница! — И поцеловал жену в зардевшуюся щечку. А проказница дышала с волнением, плохо веря в свалившееся счастье.
Пушкин едва проснулся, как Арина Родионовна принесла ему кофе и варенье на блюдечке. На подносе няни Александр Сергеевич увидал небольшой конверт.
— Что сие?
— Давеча мальчонка приносил из Тригорского.
— Из Тригорского? От кого же это? Там, поди, и грамотных совсем не осталось. Разве управляющий? Ну, так он писать мне не станет.
Няня сообщила:
— Возвернулися господа, Акулина сказывала.
У поэта заблестели глаза:
— Неужели? Очень любопытно! — Вытащил листок и прочел по-французски:
"Дорогой, любимый, единственный. Сделала все, чтобы вновь увидеться с Вами. Будьте осторожны: тут мой Е.Ф.К. Что-нибудь придумайте. Ваша А. К.".
Он почувствовал, как стучит его сердце. Боже мой! Анна прилетела к нему, окрыленная чувствами. Ах, какой подарок Фортуны!
…И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как Гений чистой красоты!
Он любим и любит. И теперь его мечтам суждено сбыться. Грех вторично упустить такой шанс.
Да, но если с нею муж — "старый муж, грозный муж", — прямо, как в "Цыганах"! — что делать? "Что-нибудь придумайте". А что?
Александр Сергеевич, перебрав несколько романтических вариантов (как то: похищение, бегство, усыпление супруга снотворным), все же остановился на самом прозаическом — взять и явиться в Тригорское как ни в чем не бывало, на правах соседа, познакомиться с мужем и войти в доверие, а тогда уж… А тогда уж — исходя из дальнейших обстоятельств.
Написал записку по-русски:
"Милостивая государыня Прасковья Александровна! Получив известие о Вашем прибытии, жажду засвидетельствовать Вам и всему Вашему семейству полное, глубочайшее почтение. Не дозволите ли мне заглянуть в Тригорское нынче вечерком? Обещаю быть паинькой. Ваш до гроба А.С.П.".
Отослал мальчика с письмом, а спустя какое-то время прочитал ответ:
"Мой любезный Александр Сергеевич, для чего эти церемонии? Приходите запросто. Обещайте что-нибудь прочесть новое свое. Ждем Вас в 6 часов пополудни. Ваша П. Осипова".
Сделав антраша, Пушкин, хохоча и подпрыгивая, стал готовиться к суаре. Правда, дождь полил, и скакать верхом, а тем более идти на своих двоих значило явиться на глаза любимой в виде мокрой курицы. Что ж, пришлось велеть конюху снаряжать коляску с поднимающимся кожаным верхом, а затем приказать ему влезть на козлы на правах кучера.
Но зато расфуфырился по последней моде — если не петербургской, от которой безнадежно отстал, сидючи в глуши, то по псковской точно. Вывязал галстук а-ля Байрон: вместо того, чтобы приложить спереди на шею, приложил к шее сзади, а потом два конца, вытянув вперед, завязал на большой узел под подбородком; кончики вышли выразительные, игривые. Да и цвет галстука игривый — scabiosa ("коралловый"). Тросточка, перчатки. Не хватает разве что лорнета. Ну, да это в псковской глубинке будет выглядеть слишком эпатажно.
Как и попросили, заявился в Тригорское ровно в шесть. На террасу высыпало все семейство — барышни, хозяйка, дети, Ермолай Федорович в генеральском мундире с эполетами и красным воротником, с орденами Святой Анны и Святого Владимира разных степеней и крестом Святого Георгия, а по правую руку от него — Анна Петровна в шелковом чепце с кружевами, платье из темной ткани с небольшим декольте, сверху накинута по причине дождя кашемировая шаль. Встретили поэта радостными возгласами. Он сошел с коляски, резво обогнул лужу и сказал конюху:
— Заезжай за мною, братец, ближе к десяти вечера. Только не опаздывай, а не то получишь. — И, оборотившись к Прасковье Александровне, сладко улыбнулся: — Разрешите ручку облобызать, мадам.
Барышням целовать руки не полагалось, а вот с генеральшей он расшаркался:
— Анна Петровна, мое почтение. Рад продолжить знакомство.
Заглянул ей в глаза и увидел подтверждение всем своим догадкам. Приложился к пальчикам.
— Уважаемый Александр Сергеевич, я хотела бы познакомить вас со своим дражайшим супругом.
Обменялись рукопожатием. Ермолай Федорович стиснул его кисть со всей крепостью профессионального вояки, так что Пушкин едва не ойкнул. Но улыбку на лице сохранил. Даже произнес:
— Счастлив, счастлив. Анна Петровна мне рассказывала об вас. Говорит, что с самим Суворовым брали Измаил. А каков он, Суворов, в жизни? Правда, что чудак?
Генерал ответил с удовольствием, вскинув брови и вытянув губы трубочкой:
— Александр Васильевич был гений. Ну а кто из гениев без чудачеств? Он на то и гений. Но его чудачества — это не главное. Главное, что он гений на поле брани. Победителем вышел из всех — да, заметьте, всех своих сражений!
— Совершенная правда.
— Не желаете сочинить что-нибудь хвалебное о Суворове? Я бы мог рассказать вам много интересного.
— Буду рад услышать.
Пили чай с расстегаями с вязигой, а на сладкое — грандиозный открытый пирог с черникой, столь обильно растущей в псковских лесах. Барышни музицировали и пели, Пушкин прочитал новые стихи:
Что смолкнул веселия глас?
Раздайтесь, вакхальны припевы!
Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!
После этих слов генеральша отвела взгляд в сторону, чтобы себя не выдать.
…Поднимем стаканы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Эти слова, напротив, возбудили генерала, он потребовал немедленно соорудить жженку. А пока Алина и Анечка Вульф колдовали над серебряной чашей, сообщил Александру Сергеевичу, как они варили жженку у них в полку: никаких сухофруктов и фиников, разрезали на куски свежий ананас, а глинтвейн готовили из шампанского, белого вина и рома, поливая им сахар. Этим напитком проходили "крещение" офицеры-новобранцы.
Разогревшись обжигающим алкоголем, стали расписывать партию. Ермолай Федорович быстренько сорвал банк, а потом стал позевывать и, спустив половину выигранного, начал жаловаться на свое дремотное состояние. Вскоре, откланявшись, удалился спать. Без него играли еще с полчаса, но устали все и решили заканчивать. Пушкин встал:
— Господа, мне пора ехать. Дождь уже прошел, и коляска возле крылечка. — Посмотрел на Анну Петровну, а потом перевел взгляд на остальных: — До свиданья, милые дамы. Благодарен вам за чудесный вечер.
Барышни и хозяйка стали приглашать его заезжать почаще. Он, конечно же, обещал.
Вышел, сел в коляску, помахал платочком. А когда отъехали, приказал конюху-возничему развернуться и тихонько встать за пригорком около дома. Ждал примерно четверть часа и, когда уже утвердился в мысли, что его догадки оказались беспочвенны, вдруг увидел в свете луны обожаемый силуэт. Керн вскочила в его коляску, запыхавшись, бросилась в объятия, начала целовать в губы, щеки, подбородок, глаза. Только повторяла: "Мой, мой навек!"
Пушкин отвечал ей тем же. А потом, отвлекшись, постучал тросточкой в спину кучера:
— Вот что, братец: отправляйся-ка в Михайловское пешком. Я потом сам доеду.
Обернувшись, конюх расплылся, слез с облучка и, пока кланялся, продолжал гадко усмехаться.
— Я сказал: прочь пошел, болван!
Хмыкнув, парень скрылся.
Александр Сергеевич взял поводья и заставил лошадь, обогнув пригорок, съехать в рощу.
Новое утро было бледноватое и холодноватое, небо в тучах, дождик моросит. Псковское лето недолгое, жарких дней — раз, два и обчелся. А уже конец августа, скоро осень заявит свои права.
Пушкин проснулся в прекрасном расположении духа, вспомнил про вчерашнее, сладко хохотнул, томно потянулся под одеялом. Эк хорошо! Чувствовал себя триумфатором.
Вдруг услышал топот копыт за окошком — непривычный, резкий. Приподнялся на локте, чтобы поглядеть, кто же мог пожаловать в этот ранний час. Не успел сообразить, как услышал громкие голоса за дверью, брань, и в его светелку ворвался всклокоченный генерал Керн в партикулярном. Он сверкал очами, на губах его была пена. Выкрикнул с порога:
— Сударь, вы подлец!
Александр Сергеевич изменился в лице.
— Как вы смеете, Ермолай Федорович, так высказываться на мой счет?
— Смею, потому как знаю доподлинно — все, что произошло нынче ночью между вами и моею супругой.
— Врут. Не верьте.
— Как могу не верить, коль она сама мне сие сказала!
— Как — сама?!
— Так, сама. Заявила, что будто бы любит вас и уходит к вам.
— Неужели?
— Да!
— Что же вы хотите? Стреляться? — Пушкин помрачнел.
— Думал, думал по дороге сюда. — Генерал помедлил. — Но теперь раздумал. Не хватало еще под старость заиметь на совести смертоубийство русской знаменитости. Уж увольте. Просто заявляю вам: вы подлец и моей жены больше никогда не увидите — увожу ее нынче в Ригу.
Но поэт, соскочив с постели и представ перед визитером в ночной рубашке до пят, что придало разыгравшейся сцене некоторый комизм, объявил с жаром:
— Нет, извольте стреляться! Вы назвали меня подлецом, а снести такое я не намерен. Требую сатисфакции!
Керн поморщился:
— Чтобы я, генерал-лейтенант, дрался на дуэли с жалким штафиркой? Никогда. Прощайте.
— Коли так, то вы сами трус и негодяй.
Ермолай Федорович, ничего не произнося, повернулся к двери.
— Старый рогоносец!
Он взглянул на Пушкина с сожалением, покачал головой и, сказав презрительно: "Сосунок. Мальчишка", вышел.
Автор "Евгения Онегина" опустился на край постели и, ссутулившись, запустил пальцы с холеными ногтями в темные кудряшки. Выть хотелось.
Дорогой Александр Сергеевич, драгоценный Саша! Наконец-то смогла сосредоточиться, чтобы написать Вам короткое письмецо. Все эти недели пребывала в полном унынии, даже возникало желание наложить на себя руки, но, благодаря Господу даже не рискнула. А теперь, когда я уверена, что мне предстоит снова сделаться матерью, а ребенок будущий — от Вас, ибо больше не от кого, радостно воспрянула и хочу жить.
С Ермолаем Федоровичем больше никаких отношений. Мы хотя и супруги, но живем в разных комнатах и почти не общаемся. Видимо, пробуду в Риге до весны — все-таки зима здесь мягче, чем в России, а морозы я терпеть не могу, — и затем переберусь в Петербург. Жаль, что Вы еще в ссылке — сняли бы квартирку и зажили бы мы с Вами душа в душу. Что там слышно о Вашем возвращении?
Напишите хоть коротко о себе, о своем здоровье и о планах на будущее. Любите ли Вы меня еще? А писать надобно на главную почту Риги, предъявителю ассигнации № 721846. Я люблю Вас безмерно, с каждым днем все больше. Ваша А."
"Аннушка, любимая! Я едва не сошел с ума от радости, получив от Вас долгожданную весточку. Господи, помилуй: мой ребенок! Нет сомнений: это будет девочка, столь очаровательная, как Вы. Впрочем, и от мальчика, похожего на меня, я не откажусь.
Положение мое пока незавидно, никаких перемен — обо мне, видимо, забыли, или не забыли, но считают, что меня лучше подержать вдали от цивилизации. Ну, да Бог с ними! Я привык и не жалуюсь: в тишине и на свежем воздухе плодотворно пишется. Сочинил целый ворох нового. Шлю новинки брату Левушке — он в Петербурге, Соболевский в Москве их пристраивают где могут.
Нашу с Вами тайну я открыл моей любимой сестрице Лёле, и она живо согласилась в Вас участвовать, коль приедете в Петербург. Поселиться сможете у моих родителей, никаких недоразумений не возникнет, ради будущей внучки или внука обойдутся с Вами, как с родною дочерью. Ну а я, как только освобожусь, прилечу к Вам на крыльях любви, чтоб припасть губами к Вашим ручкам и ножкам.
Берегите себя и будущее чадо. Бог есть любовь, наш ребенок — плод любви, значит, Вседержитель на нашей стороне.
Осыпаю поцелуями вас всю. Вечно Ваш А. П."
19 ноября того же года в Таганроге умер Александр I, и пошла свистопляска с престолонаследием — царь официальных детей не имел, брат Константин править не желал, но тянул с отречением, брат Николай тоже медлил, не решаясь на серьезные действия, армия присягала Константину, а мятежные офицеры вывели на Сенатскую площадь войска. Пушкин думал примкнуть к восставшим, ибо искренне дружил с половиной из них, в том числе с Кюхельбекером, но Судьба удержала его в Михайловском, охранив тем самым от Петропавловки и Сибири.
Новый царь — Николай Павлович, — несмотря на воинственный нрав и приверженность к строгости во всем, к Пушкину отнесся по-доброму, вызвал из ссылки в Москву и имел с ним беседу в дни коронационных торжеств. Разрешил вернуться в Северную столицу и сказал, что отныне сам будет цензурировать все его творения. Александр Сергеевич радовался возможности возвратиться к родным, но страшился нового своего положения — из обычной клетки император пересадил его в золотую.
Тем не менее все-таки это Петербург, а не деревня: светское общество, театры, многочисленные издательства и журналы, не попавшие в ссылку товарищи, мама с папой, брат, сестра и, конечно, Анна Керн с появившейся от него дочкой. Девочку крестили в церкви Воскресения Господня при Адмиралтейских слободах, крестной матерью стала Ольга Сергеевна Пушкина, в честь которой малышку и назвали Оленькой.
Впрочем, действительность оказалась не столь радужной: на вопрос Александра Сергеевича, примчавшегося к родителям на набережную Фонтанки, у Семеновского моста, в дом Устинова, где же Анна Петровна с дочерью, Ольга Сергеевна посмотрела в сторону и ответила сдержанно, что мадам Керн переехала к Оресту Сомову. У поэта вытянулось лицо:
— У Ореста? Отчего у Ореста?
Он прекрасно знал Сомова, хоть и неблизко, — тот писал стихи и рассказы, понемногу печатался, издавал с Дельвигом журнал и работал в Российско-американской компании вместе с Рылеевым, но среди мятежников не числился и из Петропавловской крепости был отпущен.
— Оттого что теперь они живут как муж и жена.
Пушкин сел.
— Как же это? Ведь клялась в любви вечной. Ведь у нас дитя!
Ольга неодобрительно дернула плечами.
— Надо лучше выбирать объекты любви, Сашенька. Потому как не все то золото, что блестит. Предала Керна, предала тебя и еще не раз предаст остальных. Такова натура.
Подбородок его отчаянно задрожал. Слезы потекли. Он не плакал так уже давно, вероятно, с детства.
Глинка действительно происходил из поляков: предок его — шляхтич Викторин Владислав, жил в Смоленске, находившемся тогда под властью Речи Посполитой, а когда в 1654 году русские вернули город себе, не уехал, принял российское подданство и перешел в православие. Царь Алексей Михайлович сохранил за смоленской шляхтой все их привилегии и гербы.
Будущий отец композитора — Иван Николаевич Глинка — сватался к своей троюродной сестре, Евгении Андреевне Глинке-Земельке, но ее родители оказались против небогатого жениха. И тогда он похитил невесту с прогулки. Родственники бросились в погоню. — но Иван Николаевич загодя разобрал мост через Десну, и пока преследователи двигались в объезд, молодые успели обвенчаться.
Брак их вышел счастливый — в общей сложности произвели на свет 11 детей. Первым появился мальчик, окрещенный Алексеем, и скончался нескольких месяцев от роду. Михаил Иванович оказался вторым, тоже был болезненный, чахлый, но стараниями мамок и нянек выжил. После него рождались только девочки.
Он вначале воспитывался бабушкой, а затем матерью и гувернантками. От нашествия французов все семейство Глинок убежало из Смоленска в Орел, к другу-помещику, где пробыло до весны 1813 года. Маленького Мишу обучал грамоте местный священник, а французскому языку — бонна. Дядя Афанасий Андреевич, брат матери, жил неподалеку и держал у себя крепостной оркестр. Он отправил лучшего своего скрипача к племяннику — обучать музыке и игре на струнных. С детства мальчик не только музицировал, но еще. и замечательно рисовал; иностранные языки давались ему с легкостью.
Поступил вначале в пансион при Царскосельском Лицее, а затем перешел в Благородный пансион при Главном педагогическом институте (чуть позднее — при университете). Здесь-то его гувернером и стал Вилли Кюхельбекер. Вместе с Левой Пушкиным, братьями Тютчевыми, Сержем Соболевским и другими своими однокашниками изучал математику, географию, естественные науки, русскую словесность, философию, право, историю. Овладел пятью языками — кроме немецкого, французского и английского, мертвой латынью и живым персидским. Брал уроки музыки и танца. С удовольствием пел в сводном хоре воспитанников.
После выпускных экзаменов сделался чиновником 10-го класса, титулярным советником. Подвизался помощником секретаря Главного управления путей сообщения. Но, конечно, основным делом его жизни была музыка.
А физически он почти не вырос — всем своим сверстникам еле доходил до плеча. И к тому же сохранил маленькие ножки и ручки. Но зато эти ручки так порхали по клавишам фортепьяно, что никто из слушателей был не в силах сдержать эмоции — удивление, восхищение, потрясение. Он прослыл в салонах мастером музыкальных импровизаций.
Одевался скромно, но со вкусом. Чай любил с лимоном. Обожал пироги и ватрушки. И хорошее красное вино — пил его немного, но часто. С удовольствием посещал шумные компании, но душой застолья никогда не был. Как и прежде, зяб и ходил по дому в шерстяной кофте.
Вот его описание тех лет: росту мал, но имел широкие плечи и крепкие руки. Волосы темные и глаза карие. Белое, гладкое лицо. Слева на виске бородавка, справа, чуть за ухом, непослушный вихор.
Глинка по-прежнему дружил с Левой Пушкиным. В 1826 году тот оставил свою чиновничью службу и подался в военные — поступил юнкером в Нижегородский драгунский полк. Получил боевое крещение на войне с турками и персами.
Глинка иногда бывал в доме его родителей, виделся с Ольгой Сергеевной, впрочем, прежних чувств к ней давно не испытывал. Там же свел знакомство с Анной Керн.
Поселившись в Петербурге и родив дочку Ольгу, Анна Петровна забрала к себе из Полтавской губернии дочь Екатерину. Девочке тогда было 8 лет. Глинка, увидав ее в первый раз, изумился худобе и бледности ребенка. Генеральша сказала:
— Я определяю Катеньку в Смольный институт благородных девиц.
Михаил Иванович, которому тогда было 22, не нашел сказать ничего лучшего, как "достойно, достойно", и слегка погладил мадемуазель Керн по курчавой золотистой головке. Та взглянула на него с добротой.
Мог ли он предполагать, что пройдут каких-нибудь 10 лет, и Екатерина Ермолаевна сделается главной любовью его жизни?
Весть о смерти отца Глинка получил, будучи в Берлине, осенью 1834 года. За границей он жил уже пятый год: выехал для поправки здоровья в Италию, а затем путешествовал по Европе. Познакомился с Беллини и Доницетти, изучал бельканто и полифонию, постигал инструментовку у знаменитого Зигфрида Дена. Встретил в Берлине сестру с мужем, Николаем Гедеоновым, родственником директора императорских театров. Тот советовал Глинке сочинить оперу на русский сюжет. Говорил:
— Ты бы только написал, с постановкой дело не станет, императорские театры у нас в кармане.
— Да какой же сюжет найти? — сомневался Михаил Иванович. — Разве что сказочный какой-нибудь.
— Не исключено. Например, у Пушкина взять — "Руслан и Людмила". Очень подходяще. Попросить его самого написать либретто.
— Это мысль. Только я в Россию пока что не собираюсь. И не знаю, когда увижусь с Александром Сергеевичем.
Но свояк настаивал:
— Ну, во-первых, ехать необязательно, можно написать. Ты ведь в переписке с Левой Пушкиным. Он и сделается посредником. Во-вторых, ты же сам говорил, что на будущий год истекает срок твоего заграничного паспорта, надо возвращаться за новым.
— Верно, верно, — отвечал композитор задумчиво. — Надо возвращаться… Разве что действительно будущей весной… Не люблю Петербург, дурно он влияет на мое самочувствие.
И — как снег на голову — телеграмма от матери из Смоленска о кончине Ивана Глинки. Вмиг с сестрой сложили вещи и отправились на похороны.
Михаил Иванович был не слишком близок с отцом — он считался "маменькиным сыночком", мать в его жизни занимала огромное, даже, признаться, чересчур уж большое место, для 30-летнего джентльмена, во всяком случае. Слушался всех ее советов. Выполнял их беспрекословно. Да и то: жил фактически на те средства, что она ему присылала из имения. Сам он зарабатывал скудно и нерегулярно.
Тем не менее смерть отца потрясла больное воображение музыканта. Ехал в совершенно подавленном состоянии, беспрерывно вспоминая светлый образ родителя — как они когда-то катались верхом по окрестным полям, как гуляли вместе по Петербургу, как родители приезжали к нему на выпускной бал в Благородном пансионе… Сам папа был большой фантазер и сибарит. Вечно витал в каких-то эмпиреях. Всем хозяйством дома занималась мама, и фактически она являлась главой семейства. Но любила супруга очень сильно — он ей подарил столько замечательных дочек и сына Михаила, сделал счастливой как женщину и мать.
В их имении Новоспасское собрались на похороны отца кроме Михаила пять его сестер — Маша, Лиза, Оля, Мила и Наташа. Больше остальных убивалась Маша, самая младшая из всех, — ей в ту пору было чуть за 20. Брат ее поддерживал, обнимал за плечи, гладил по щеке, а она рыдала у него на груди, измочив всю жилетку.
После похорон и поминок Ольга, Елизавета и Людмила вскоре уехали, а Наталья, Мария и Михаил задержались еще на неделю, чтоб отметить девятый день. А затем уж вместе ехали в Петербург. Маша предложила ему первое время скоротать у нее с мужем — до того как не снимет себе квартиру. Композитор с благодарностью согласился.
Маша была четвертый год замужем за Стунеевым — управляющим экономической частью (проще говоря, завхозом) Смольного института благородных девиц. Жили они на казенной квартире в Смольном же монастыре, вместе с двумя малолетними детьми. Михаил поселился у них в небольшой светелке с крохотным оконцем, выходившим на двор с помойкой. Собирался найти себе собственное жилье как можно скорее, а затем, оформив новый загранпаспорт, укатить обратно в Берлин.
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает…
На десятый день после их приезда из Новоспасского в дом к Стунеевым на обед явился брат его — Алексей Стунеев, командир эскадрона в Школе гвардейских прапорщиков, вместе с женой и сестрой жены, незамужней девицей 19 лет отроду. Звали ее тоже Маша, и была она совершенным ангелом: белое точеное личико с голубыми невинными глазками, светлые курчавые волосы и изящные розовые ушки. С мочек свисали серьги с бриллиантиком. "Да неужто я встретил идеал, о котором мечтал всю жизнь?" — с замиранием сердца подумал Михаил Иванович и решил познакомиться с ней поближе. Девушка оказалась неглупой, знала наизусть Батюшкова, Жуковского и Пушкина, хорошо изъяснялась по-французски и призналась, что обожает романсы Глинки.
— В самом деле? — удивился молодой музыкант. — Например, какие же?
— Например, "Не пой, красавица, при мне". "Не искушай меня без нужды". Но особенно люблю "Ночь осенняя, ночь любезная". Вы — талант. Это все говорят.
— Полно, вы меня смущаете, — улыбнулся он.
— Ах, нисколько, нисколько. В свете только и разговоров о том, что вы вернулись в Россию и теперь одарите нас новыми шедеврами. Утверждают, что намерены написать оперу на русский сюжет.
Михаил Иванович согласился. Маша захлопала в ладоши:
— Это будет чудо, я уверена! Станем вам рукоплескать в театре. — А потом вздохнула, закатив глазки: — Как же я завидую той, что составит счастье вашей жизни!
Он слегка напрягся:
— Отчего ж, Мария Петровна, вы так полагаете?
— Быть женой великого композитора! Первой слышать все его сочинения! Приходить на премьеры его спектаклей и сидеть в ложе рядом с ним! Находиться в блеске его славы! На устах у мира! Разве это не счастье?
Глинка проронил:
— Ох, не знаю, ей-богу… Это только внешняя сторона, поверьте. А на деле — съемные квартиры, деньги из имения поступают нечасто и нельзя жить, как хочется, а еще бывают и хвори, и печальное настроение, и отсутствие вдохновения… Нет, клянусь, быть женой композитора — не такая уж сказка…
Но Мария Петровна не поверила:
— Вы сгущаете краски преднамеренно. Всякие неурядицы можно пережить. И они не станут омрачать бытия великого человека. Ведь его талант — дар Божий. Значит, близость к таланту — это приближение к Богу!
Михаил Иванович был растроган:
— Браво, браво! Лучше и не скажешь.
Между ними вспыхнуло нечто, что заставит его и ее думать о дальнейшем знакомстве. Так оно и вышло: Глинка начал бывать у Марии в семействе, сделал предложение, получил согласие, а потом и благословение собственной матери, и в апреле 1835 года обвенчался.
С Пушкиным он встретился у Жуковского — у последнего на ужинах и обедах собиралось любопытное общество, композиторы и поэты. Приходил Крылов и, поев плотно, вскоре засыпал на диване. Вяземский затевал всяческие игры, Гоголь изображал известных вельмож, потешая всех.
Жил Василий Андреевич в Зимнем: будучи наставником цесаревича — Александра Николаевича, находился всегда при нем. Но друзей Жуковского пропускали во дворец без особых препятствий.
Пушкин изменился за последние годы — и особенно после женитьбы на Гончаровой. Не чудил, как раньше, не сорил словами, пил шампанское сдержанно. Положение обязывало: был безоговорочно всеми признанный поэт, к императору вхож, занимался с благословения царя пугачевским бунтом, а в семье — родитель двух детей. Предложение Глинки сочинить либретто к опере "Руслан и Людмила" удивило его приятно, но мотнул головой отрицательно:
— В принципе, конечно, был бы рад поработать вместе, но теперь недосуг. Может, через годик-другой.
Неожиданно вмешался Жуковский:
— Михаил Иванович, а возьмите сюжетом историю Ивана Сусанина. Истинно народный герой, православный христианин, отдал жизнь за царя и Отечество.
Глинка растерялся:
— Я бы с удовольствием, Василий Андреевич, но ведь некоторым образом есть уже "Сусанин" — опера нашего композитора Кавоса. Партию Сусанина замечательно исполняет Осип Петров!
Но наставник цесаревича только губы слегка скривил:
— Ах, оставьте, это чепуха, а не опера. Я не выдержал и ушел после третьего акта. Персонажи все ходульные, музыка слащавая… Нужен иной Сусанин — истинно русский, плоть от плоти. Не античный пафосный герой, а простой, скромный, но при этом патриот и великий гражданин.
— Вы взялись бы писать либретто?
— Нет, увольте. Мне теперь не до этого. Предложите барону Розену, он секретарем цесаревича служит. Сочиняет недурные стихи и сюжетом вполне владеет.
— Я и не знаком с ним.
— Коли вы даете согласие, я переговорю.
— Разумеется. Может быть, держать про запас еще и Кукольника? У него бойкая рука.
— Не советую. Этой бойкой рукой он насочиняет вам пафоса с три короба. Впрочем, если про запас, то можно.
Розен был из остензийских немцев и воспитывался в Эстляндии, так что до поступления на военную службу в русскую армию совершенно по-русски не говорил. И всю жизнь потом в речи его ощущался сильный прибалтийский акцент. Человек неспешный, он любил полулежать на козетке и, куря трубку, рассуждать о течениях в современном искусстве. На свои деньги издавал литературный альманах "Альциона", где печатал Пушкина, Вяземского, Жуковского.
Принял Глинку у себя дома, на квартире у Александро-Невской лавры на Конной площади, очень дружески, предложил красного вина и сказал, что не пьет иного, от шампанского его пучит, а от водки кружится голова.
— Я человек не очень здоровый, — откровенно сказал барон, — каждый день болит что-то новое. Вот сегодня с утра отчего-то стреляет в правом, боку. А вчера дрожала жилка на левой щеке. Целый день не мог справиться, а потом вдруг само прошло. Это все от нервов.
Выслушал композитора как-то отстраненно, беспрерывно пыхтя трубкой и прикрыв глаза. А потом негромко проговорил:
— Уважаемый Михаил Иванович, я обманывать вас не стану. Брать из головы и вымучивать слова арий у меня не выйдет. Надо идти от музыки. Набросаем вместе общую схему, план, действующих лиц и сюжетные повороты. А затем вы отправитесь писать музыку. Пусть не целиком — основные партии. А потом уже я на них сочиню слова. Если вас такой порядок устроит, я готов. Если нет — то ничем не смогу вам помочь.
Заявление было жестковато, но зато без обиняков. Глинка согласился:
— Что ж, давайте попробуем. Может, вы и правы: загодя написанные слова станут сковывать мое вдохновение. Вот в романсах — иное дело, там стихи главное. А когда сможем приступить?
— Да хоть завтра до обеда. Цесаревич приболел, и работы у меня мало. Приходите с утра пораньше, скажем, в семь часов.
— Эк хватили, Егор Федорович! Петухи еще не проснутся, ей-бо!
— Ну, так что нам до петухов, Михаил Иванович? Мы и сами пташки ранние. А зато голова свежая, ясная, тишина на улице, и по дому никто не мешает. Я встаю-то в пять, но уж вас не хочу неволить, приходите только к семи.
— Что ж, договорились.
"Он смешной чудак, — думал музыкант, покидая дом Розена, — но как раз от чудаков можно ждать чего-то оригинального. Буквоеды и педанты скучны".
Вскоре, с готовым планом оперы, он отправился на два летних месяца к себе в Новоспасское — отдохнуть с молодой женой на лоне природы и посочинять музыку к "Сусанину" в деревенском спокойствии и первозданности.
Анна Керн, покрутив с Сомовым, побывала в близких отношениях с Сержем Соболевским, другом Пушкиных и Глинки, а затем сошлась с незаконнорожденным сыном дяди поэта Баратынского, даже родила от него, но ребенок умер. Вскоре умерла и маленькая Оля, не дожив до своего 7-летнего возраста. Пушкин был уже женат и воспринял новость о кончине дочери без особой грусти.
Да и легкомысленная мать горевала недолго. Подружившись с Дельвигом и его женой, переехала к ним на квартиру. А поскольку супруга Дельвига наставляла ему рога с Алексеем Вульфом, давним любовником Анны Петровны, то сложилась удивительная "семья вчетвером": Дельвиг жил с женой и захаживал к Керн, Вульф делал то же самое, и все четверо были счастливы. Даже в свете Дельвиг появлялся с обеими дамами, представляя их:
— Софья Михайловна — моя жена. Анна Петровна — жена вторая.
Все смеялись милому чудачеству, но и понимали, что в любой шутке есть доля правды.
Дельвиг вместе с Сомовым издавал альманах "Северные цветы", где держали корректуру обе его дамы. Выпустил одну книжку альманаха "Подснежник", а потом затеял с Пушкиным "Литературную газету". Самым известным его стихотворением стал "Соловей", посвященный Пушкину и положенный на музыку Алябьевым. Глинка играл импровизации на тему.
Та же компания, что ходила к Жуковскому в Зимний, развлекалась и на квартире у Дельвига. Пели, танцевали и играли в шарады. Летом ездили на прогулки за город, даже однажды добрались до финского водопада Иматра. Глинка их сопровождал тоже.
С Анной Петровной у него сложились теплые, чисто дружеские отношения: как мужчина он ее не смог взволновать. Как-то композитор спросил:
— Слышал, будто Пушкин посвятил вам прелестные стихи. Это правда?
Помолчав, Керн кивнула:
— Правда. Разве вы не видели у Дельвига в "Северных цветах"?
— Я, признаться, пропустил. Можете прочесть?
— Отчего ж, могу. — И, слегка прикрыв веки, начала:
Я помню чудное мгновенье…
Он сидел, ссутулившись, сжав переплетенные пальцы и раскачиваясь в такт, как молящийся иудей. А когда стихотворение было завершено, замер, потрясенный. Наконец сказал:
— Это чудо что за строки. Так и просятся на музыку.
Генеральша улыбнулась:
— Ну, так сочините романс, Михаил Иванович.
— Мне нужны слова. "Северных цветов" не найти теперь. Не хотите продиктовать?
Сморщив носик, дама ответила:
— Ах, только не теперь. Вот что: я вам дам оригинал. Коли поклянетесь не потерять.
— Обещаю.
Упорхнув к себе в комнату, принесла вчетверо сложенный листок. Глинка развернул и увидел размашистый почерк Александра Сергеевича.
— Буду хранить как зеницу ока.
Сразу за работу не сел, спрятал рукопись в томике французских стихов, а потом забыл. Отвлекла женитьба и поездка с супругой в Новоспасское.
Деревенский быт, безмятежность, девственность природы вдохновляли его. Он вставал пораньше, умывался колодезной водой, от которой мурашки бегали по всему телу, пил парное молоко, заедая сладким пирожком. И, закутавшись в халат, нацепив турецкую феску, — так обычно ходил по дому, — принимался за ноты. Поначалу все прокручивал в голове и наброски делал грифельным карандашом, часто стирая ластиком, а потом откладывал прочь. Постепенно дом просыпался, начинали бегать дворовые, разжигали самовар, приносили барыне на завтрак только что снесенные куриные яйца, мед, малину на блюдечке. Выходила Маша в просторном пеньюаре и, увидев мужа, звонко целовала:
— Гений, как всегда, за работой. А в медовый месяц трудиться грех.
— Нет, наоборот: ты меня вдохновляешь. Ты моя муза.
Пили чай со сливками, обсуждали планы на вечер — кто придет в гости или же к кому отправятся сами. Появлялась заспанная теща в чепце, жаловалась на боли в спине и бессонницу. Но пила и кушала за троих. Мама Глинки завтракала у себя в комнате — накануне повздорив с Мишиной тещей, не хотела общаться.
Наконец он вставал из-за стола, брал с собой ноты и спускался в сад, в беседку, где и продолжал сочинять. А когда в доме все смолкало — Маша с матерью шли на речку в купальню, возвращался в дом и садился за фортепьяно, чтобы проиграть только что написанное, снова изменял, черкал, переделывал. Некоторые арии и дуэты выходили легко, некоторые выглядели тускло, Глинка злился, рвал нотную бумагу. В целом опера складывалась трудно. Первый акт еще ничего, а второй и третий буксовали.
Да еще и мама беспрерывно пилила — ей не нравилась ни невестка, ни сватья. Говорила, что они обе дамы глупые, жадные, дремучие.
— Ах, Мишель, как ты мог жениться на такой курице? — то и дело ворчала Евгения Андреевна. — Человек совершенно не твоего круга.
— Да при чем тут круг? — огрызался отпрыск, впрочем, без особого чувства. — Молодая, неопытная; повращается в нашем обществе — наберется мудрости.
— Как же, наберется она! Набираться чем, если нет ума?
— Ты несправедлива, мама. Маша — как чистый лист, я могу на нем написать все, что захочу.
Но родительница только вздыхала:
— Ой, боюсь, что напишешь не ты, а другие, кто побойчее.
Человек впечатлительный, Глинка волей-неволей проникался словами матери, начинал замечать за женой сказанные и сделанные ею глупости, недалекие суждения и дурные вкусы. Например, не читала ничего, кроме модных журналов, выбирая себе новые платья; допоздна ходила по дому неглиже, неумытая, неприбранная; мыться не любила вообще, баню презирала, лишь споласкивалась у себя в будуаре в тазике; обожала драгоценные побрякушки и печалилась, что супруг дарит ей мало золота и бриллиантов. Лежа на кушетке, часто фантазировала:
— Вот поставят твою оперу в Большом театре, и получишь много-много денег. Сможем снять тогда не квартиру, а этаж, и приобретем приличествующий твоему положению выезд. Станем появляться в высшем свете. На балах, на раутах. Я — в роскошном платье, в золоте. Все меня лорнировать станут, спрашивать: "Это что за красавица такая?" — "Как же, вы не знаете? Это ведь жена композитора Глинки". И меня царь заметит… может быть, приблизит…
— Выдумаешь тоже! — отвечал Михаил Иванович с досадой. — Не хватало еще, чтобы государь сделал из тебя свою фаворитку.
— Ну а что такого? — удивлялась Маша. — Удостоиться такой чести! Мужу фаворитки — тоже и почет, и всякие милости.
— Даже не мечтай. Если это случится, я с тобой расстанусь в сей же миг.
Новобрачная обижалась:
— Вот ведь дуралей. Бука и фетюк. Слишком моральным в наше время небогато живется. Ради блага своего и своих родных иногда можно поступиться нравственными принципами.
— Ни за что, — отрезал Мишель.
Возвратились в Петербург в августе. И действительно сняли — нет, не этаж, но другую, хорошую квартиру на Конной площади, рядом с домом барона Розена. Так создателям "Ивана Сусанина" стало легче общаться. Розен выслушал сочиненные Глинкой музыкальные части и пришел в восторг. Живо взялся за работу, и уже к январю 1836 года опера вчерне была завершена. Разучили ее фрагменты с оркестром Юсупова, партию Сусанина пригласили исполнить Осипа Петрова, певшего и у Кавоса, Антониду дали Анне Воробьевой. Репетиции прошли более чем успешно.
В марте устроили показ 1-го акта в доме Вильегорских. Собралось изысканное общество, прибыл директор императорских театров Гедеонов, Пушкин с супругой, Вяземский, Одоевский и приехавшая из Новоспасского матушка Евгения Андреевна. После апофеоза все кричали "браво!", аплодируя стоя. Глинка и Розен кланялись. Гедеонов объявил, что берет сочинение для постановки в Большом театре Петербурга. Начались прогоны уже на сцене.
На один из них неожиданно приехал Николай I. Выслушал, похвалил, но сказал:
— Скверно, что в репертуаре будут два спектакля с одинаковым наименованием. Надо изменить. Назовите как-то патриотично.
— "За царя и Отечество", — предложил Гедеонов.
Государь задумчиво покачал головой:
— Да, примерно так…
— Или просто: "Жизнь за царя", — отозвался Розен.
Император просиял:
— Верно, верно. Одобряю. Лучше не придумаешь.
Но уже наступало лето, а в конце сезона премьер не давали. Осенью 1836 года снова начались репетиции, и готовую оперу наконец-то выпустили в конце ноября.
На премьеру собрался весь высший свет, удостоил своим посещением и самодержец. Он сидел с семейством в царской ложе, прямо против сцены. По бокам, в других ложах, — именитые сановники и аристократы. А сидячих мест внизу было всего несколько рядов (назывались они "кресла"), там располагались состоятельные господа невысоких чинов, но за вход заплатившие немалые деньги. Далее, за креслами, отделенными красным шнуром с кистями, находился собственно "партер" — незаполненное ничем пространство, где зрители стояли. Набивалось туда до тысячи человек, и хорошие позиции приходилось занимать за два, за три часа до начала. Но зато билеты в партер были очень дешевы. Впрочем, наиболее дешевые находились на галерке — в райке, на самой верхотуре, выше всех лож. Помните в "Онегине":
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Освещался театр того времени либо фитильными лампами, либо свечами. И хотя на Западе в моду уже входили газовые горелки, в Петербурге побаивались этого новшества и предпочитали все оставить, как было испокон века. Разумеется, "выключать" свет во время действия не представлялось возможным — лампы горели весь спектакль, так что зрители часто пялились не на сцену, а разглядывали уборы аристократов в ложах.
Первый акт "Жизни за царя" приняли более чем сдержанно, на других и вовсе царило гробовое молчание — ни хлопка, ни выкриков, и лишь в самом конце, после коды, все, увидев, что Николай I встал и захлопал, разразились овацией. Господа артисты и авторы выходили кланяться бесконечное число раз. А потом Глинку позвали в ложу к его величеству, и монарх с чувством пожал ему руку. А наутро в квартире Михаила Ивановича зазвонил колокольчик у дверей, и явившийся флигель-адъютант Львов, взяв под козырек, передал композитору красную бархатную коробочку вместе с благодарственным письмом от царя. Потрясенный Мишель обнаружил под крышкой перстень с топазом в бриллиантах. Так в один вечер Глинка сделался первым композитором России.
Кроме официальных торжеств были еще и дружеские застолья — близкие люди приезжали, поздравляли, выражали свою приязнь. Перед Рождеством собрались на вечеринку в доме Вильегорского. Несколько поэтов сочинили по строфе праздничный канон, музыку к которому написал Одоевский. Вот слова канона:
Пушкин: Слушая сию новинку,
Зависть, злобой омрачась,
Пусть скрежещет, но уж Глинку
Затоптать не сможет в грязь.
Жуковский: В честь столь славныя новинки
Грянь, труба и барабан,
Выпьем за здоровье Глинки
Мы глинтвейну стакан.
Вяземский: За прекрасную новинку
Славить будет глас молвы
Нашего Орфея Глинку
От Неглинной до Невы.
Вильегорский: Пой, в восторге русский хор,
Вышла новая новинка.
Веселися, Русь! наш Глинка —
Уж не глинка, а фарфор!
Маша настояла, чтобы переехали с Конной площади в центр города. Начала собирать по четвергам светские рауты. Царь назначил Михаила Ивановича капельмейстером Придворной певческой капеллы.
Хор этот существовал еще с XV века, созданный указом Ивана III. С 1837 года возглавлял его Алексей Львов, сочинивший российский гимн "Боже, Царя храни!" и удостоенный за это звания флигель-адъютанта его величества, а еще золотой табакерки, осыпанной бриллиантами. Именно Львов порекомендовал Николаю Павловичу сделать Глинку капельмейстером.
Композитор, правда, думал отказаться — не привык, не хотел становиться государственным служащим, но и Львов, и Маша с тещей настояли: милостью царя не пренебрегают, да и деньги платят хорошие.
— Как же я смогу совмещать работу в Капелле с сочинением новой оперы? — слабо сопротивлялся он. — Пушкин обещал написать либретто к своему "Руслану".
Но ему в ответ льстили: ты гений, сможешь и то, и другое. Михаил Иванович согласился скрепя сердце, продолжая сомневаться, но случилось непоправимое: 29 января от смертельного ранения на дуэли умер Пушкин.
Отпевали его 1 февраля в церкви Спаса Нерукотворного образа на Конюшенной площади. Глинка увидал средь молящихся Анну Петровну Керн, подошел, поздоровался. Женщина была вся в слезах. Причитала:
— Как же мы теперь? Вроде солнышко на небе погасло…
Михаил Иванович тяжело вздохнул:
— Да, да, и не говорите… это такая потеря для всех для нас…
Он увидел рядом с ней худощавую бледную девушку лет 18.
Генеральша спросила:
— Вы не узнаёте? Дочь моя, Катенька. В прошлом году окончила Смольный институт с отличием. Получила от государя-императора десять тысяч рублей на приданое.
Музыкант одобрил:
— Очень хорошо, поздравляю.
Выйдя из церкви, он надел меховую шапку и направился к собственной карете. Обратился к Керн:
— Вас подвезти?
— Было бы чудесно.
По дороге спросил:
— Вы теперь с дочерью живете?
— Да, но Катенька скоро уезжает в Смоленск.
— Отчего в Смоленск? — удивился Глинка, ведь смоленские места — его родина.
— Разве вы не знаете? Генерал Керн — вот уже восьмой год комендантом Смоленска. Станет жить с отцом.
— Понимаю…
Он подумал: если навестить Евгению Андреевну в Новоспасском, можно по дороге заехать в Смоленск и увидеться с мадемуазель Керн. Почему так подумал? Кто ему внушил эту мысль?
Между тем Анна Петровна живо вспомнила:
— Вы не потеряли стихотворение Пушкина обо мне?
Глинка спохватился:
— Нет, нет, как можно, у меня лежит в томике стихов.
— Обещали сочинить романс и не сочинили.
— Непременно сочиню.
Он помог дамам выйти из кареты. Встретился глазами с Екатериной. И почувствовал тонкую иголочку, уколовшую в сердце.
Катя опустила ресницы и присела в книксене.
Михаил Иванович церемонно кивнул.
Катя до семи лет жила и воспитывалась у бабушки и дедушки в городе Лубны, что в Полтавской губернии.
Городок был маленький, очень провинциальный, население не больше трех тысяч, тысячу из которых составляли евреи. По весне и осени грязь была такая, что в бездонных лужах утонуть могла не только собака, но и лошадь с кучером. Но при этом имелась библиотека и казенная аптека. Назывался городок "Лубны" потому, что его жители издревле промышляли лубом.
Дедушка был предводителем местного дворянства, дом свой подарил богоугодному заведению, а себе выстроил другой, каменный, на окраине, над рекой Сулой, средь березовых и липовых рощ.
Дедушка, желая разбогатеть, брался за любые рисковые предприятия, вкладывал в них деньги, разорялся, горевал, а потом пускался в новые авантюры. Например, он придумал делать из мясного бульона концентрат (то, что мы теперь называем "бульонные кубики") для нужд армии. И ввиду грядущей войны с Наполеоном эта затея выглядела вполне перспективной. Он пробился к самому Александру I, тот его наградил орденом Святой Анны 2-й степени, похвалил, но приказа закупать концентрат не отдал. И сухой бульон, находившийся у дедушки на складе, был захвачен французами, а потом благополучно употреблен ими в пищу.
Катя любила дедушку — доброго, великодушного, одевавшегося с провинциальным шиком, иногда вспыльчивого, часто упрямого, но любившего жену и внучек самозабвенно.
После смерти Анечки (младшей своей дочери) Анна Петровна забрала Катю в Ригу, а потом в Петербург.
В Риге девочка впервые познакомилась с папа — грозным генералом, от которого всегда пахло трубочным табаком, легким перегаром и конским потом. Правда, от прислуги Катя услышала, что на самом деле ее отец — Александр I, но ни капельки не поверила. Ермолай Федорович относился к ней с нежностью, заботливо, целовал, гладил по головке, угощал сладостями. Но родители вскоре расстались окончательно, и мама, беременная уже Ольгой, вместе с Катей переехала в Петербург.
Здесь они вдвоем прожили недолго — Анна Петровна отдала ее в Смольный институт.
Катя вначале плакала — без заботы и любви близких родичей, оказавшись в чужом городе, в шумном учебном заведении, в строгости преподавателей и классных дам. Петербург ей вообще не понравился — холодом, сыростью, от которых у нее то и дело болело горло. Но потом притерпелась понемногу. И в учебу втянулась. Успевала по всем предметам, но особенно любила русскую словесность, географию, историю, музыку. Певческий голос имела небольшой, но зато слух отменный, позволявший ей не фальшивить. А вела себя скромно, тихо, большей частью молчала, слушая других.
Анна Петровна навещала дочку регулярно и всегда забирала к себе на праздники, часто — просто по воскресеньям. Вместе они ходили в кондитерский магазин, где, смеясь, пили кофе с пирожными, иногда — в зоосад, кунсткамеру или просто гуляли в парке. Правда, мама каждый раз при этом сопровождал новый кавалер, и вначале Катенька терялась, замыкалась в себе, но, взрослея, начала воспринимать это как должное. Мам не выбирают. У нее вот такая — яркая, душистая, влюбчивая, сотканная из романтизма и суеверий. С этим хочешь не хочешь, а необходимо мириться. Но сама для себя девушка решила: если и полюбит кого, то один раз в жизни и навек.
Маленькая Оля, появившаяся с вывихнутой ножкой и потом довольно сильно хромавшая, вызывала в ней не столько любовь, сколько сострадание. Да и с умственным развитием у сестры оказалось не все в порядке: начала говорить только в три с половиной года, да и то короткими фразами, длинное предложение выстроить не могла. А потом и вовсе вскоре умерла. Катя вместе с матерью была на похоронах, но не плакала.
Выпускные экзамены сдала только на "отлично". И полнейшей неожиданностью сделался для нее подарок Николая I — 10 тысяч рублей на приданое. Может быть, действительно он считал ее своею племянницей? Впрочем, ограничился только деньгами — не назначил фрейлиной императорского двора, как других ее сокурсниц из высокопоставленных семей.
Около года прожила с матерью, но ее, матери, круг общения вызывал в девушке явное неприятие — чуть ли не каждодневные вечеринки, застолья, танцы, пьяный смех, бесконечные романы, — был ей чужд. А когда узнала, что генерал Керн чувствует себя плохо, написала ему, предложила свои услуги по устройству быта и лечению. Ермолай Федорович живо согласился и просил приехать к нему как можно скорее. Анна Петровна не возражала.
Прибыла в Смоленск в марте 1837 года.
Накануне отъезда познакомилась с Глинкой. То есть, вернее, возобновила знакомство (в первый раз увиделись до ее поступления в Смольный). Он, конечно, отличался от других друзей ее матери — не был ни гулякой, ни жуиром, выглядел немножко не от мира сего. И к тому же считался одним из первых композиторов Российской империи. Катя смотрела на него, как на чудо. Но, признаться честно, ни капельки не влюбилась. Он — женатый человек и намного старше ее (на 13 лет), ну а выглядел и вообще лет на 40, много седины в волосах. Нет, нет, Глинка — не герой ее романа.
Оказавшись в Смоленске, обнаружила, что папа плох не так, как ей виделось, сидя в Петербурге, ну, во всяком случае, и курил, и командовал по обыкновению. А провинциальный город умиротворяюще подействовал на нее. Не было петербургской суеты, чопорности, пышности. Люди казались милыми, незатейливыми. Все относились к дочке генерала по-доброму.
Каково же было изумление Кати, услыхавшей летом (это был июль 1837 года), что мадемуазель Керн спрашивает некий господин из Петербурга.
— Кто же это? — строго спросил Ермолай Федорович.
— Не имею представлений, папа.
Камердинер разъяснил:
— Говорят, что являются титулярным советником, капельмейстером императорской Капеллы-с. Некто Глинка Михаил Иванович.
("Он был титулярный советник, она — генеральская дочь…" Впрочем, этот романс будет написан Даргомыжским много позже, 22 года спустя, только ситуация схожая.)
Девушка зарделась.
— Ты его знаешь, Катенька?
— Он знакомый Пушкина и мама. Автор оперы "Жизнь за царя".
— Как, той самой? Да, наслышан, наслышан. Что же он хочет от тебя, доченька?
— Затрудняюсь ответить, папа. Видимо, просто изволит за-свидетельствовать почтение.
Генерал разрешил:
— Так пускай войдет.
На пороге возник Михаил Иванович в летнем одеянии: фрак цвета беж, пестрый светлый жилет, шелковый платок на шее и телесные панталоны; белые туфли с каблучком, делавшие его повыше обыкновенного. Выглядел намного здоровее, чем в Петербурге.
Коротко кивнул:
— Генерал, не взыщите, что зашел без предупреждения. Я в Смоленске проездом. Еду в Новоспасское к матушке. А мадам Керн попросила передать дочери письмишко. Разрешите мне вручить, Ермолай Федорович? — И достал из-за пазухи конверт.
— Сделайте одолжение, Михаил Иванович.
Глинка подошел к Кате, шаркнул ножкой, предал письмо.
— Не желаете ли выпить чаю? — предложил комендант Смоленска.
— Мерси бьен, мон женераль, я не далее как четверть часа назад выпил на почтовой станции, но, признаться, не могу отказать себе в удовольствии побывать в вашем обществе и приму эту пропозицию.
— Сильвупле, окажите честь. — Сделал приглашающий жест рукой. — Вам теперь накроют.
Катя, прочитав записку, подняла глаза.
— Что мама пишет? — посмотрел на нее отец.
— Пишет, что здорова, слава Богу, и дела в порядке. А еще как шутку сообщает, что за ней волочится Пушкин-старший.
— Это же какой Пушкин? — поднял брови Керн.
— Это Сергей Львович — батюшка покойного Александра Сергеевича.
Генерал перекрестился:
— Свят, свят, свят! Он ведь в возрасте, должно быть?
— Думаю, под семьдесят, — отозвался Глинка.
— И женат?
— Нет, вдовец. Матушка Александра Сергеевича, урожденная Ганнибал, умерла о прошлом годе.
Ермолай Федорович крякнул:
— Да, чудны дела Твои, Господи. Старенький вдовец раскатал губу на нестаренькую мадам Керн. И ведь на дуэль вызывать грешно. И смешно.
— Ах, папа, какие дуэли! — упрекнула Катя родителя. — Ведь мама пишет это в шутку, понимая, что нет ничего серьезного.
Но военный продолжал бормотать:
— Вот сдалась моя жена этим Пушкиным! То сынок клинья подбивал, то теперь папаша…
— Как погода в Петербурге? — поспешила перевести разговор на другую тему дочка.
Михаил Иванович помахал на себя рукой, как веером:
— Жарко, жарко. Все, кто мог, выехали за город. Так что в Павловске и Царском Селе весь бомонд.
Композитору принесли чашку с блюдцем, и Екатерина Ер-молаевна налила ему чай из самовара, возвышавшегося посреди стола.
— Вам со сливками?
— Нет, мерси. Мне с лимоном, если можно.
— Разумеется, мсье Глинка.
Поболтали еще об общих знакомых — в частности, о завхозе Смольного института Стунееве, свояке Михаила Ивановича.
— Дмитрий Степанович — благороднейшей человек, — согласилась Катя.
— Я бываю у сестры часто, — выразительно посмотрел на нее визитер; это взгляд явно означал: "Коли будете в Петербурге, можем у них увидеться"; девушка поняла и потупилась. А потом опять изменила тему:
— Интересно узнать творческие планы знаменитого музыканта. Не одарите ли нас новым опусом?
Он ответил задумчиво:
— Да, вот собираюсь в Новоспасском делать кое-какие наброски… Там легко творится, привольно.
— Опера? Балет?
— Безусловно, опера. Я люблю работать со словом. На сюжет "Руслана и Людмилы" Пушкина.
Катя улыбнулась:
— О, "Руслан и Людмила"! Представляю!..
Но зато генерал глухо проворчал:
— Снова этот Пушкин… все с ума сошли от Пушкина…
Михаил Иванович тяжело вздохнул:
— Он мне обещал — царство ему небесное! — написать либретто, но трагедия с дуэлью вмиг смешала карты… И теперь перебираю поэтов. Розен заболел, куксится. Кукольник отпадает, сказка ему не по зубам. Попытался писать мой сокурсник по пансиону Маркевич, но, боюсь, целиком тоже не потянет. Есть еще один претендент — отставной военный Ширков, сочиняет неплохо, бойко — то, что надо, но живет все время у себя в имении под Харьковом и в столицы носа не кажет. Как с таким работать?
— Господи, мало ли в России поэтов! — вырвалось у мадемуазель Керн. — А Жуковский, Вяземский? Наконец, Кольцов!
Глинка отрицательно качнул головой.
— Не хотят, не могут. У Жуковского дела во дворце, Вяземский хандрит после смерти Пушкина, говорит, что больше ничего не напишет, а Кольцов и вовсе болен, у него чахотка.
Все перекрестились. Композитор тем не менее улыбнулся:
— Но не будем о грустном. Жизнь продолжается, мы должны, несмотря на невзгоды, жить, любить и творить.
Генерал живо согласился:
— Очень правильные слова, Михаил Иванович! — разговор об опере был ему скучноват, он молчал все время. — Я вот тоже думаю в отставку уйти. Возраст уже преклонный, хвори стали мучить, да и служба поднадоела. А еще хочется пожить, насладиться окружающим миром, да и внуков понянчить, Бог даст. — Посмотрел на Катю лукаво, та воскликнула с напускным укором:
— Скажете тоже, папа!
— Нет, а что такого? Дело житейское. Вы-то, наверное, Михаил Иванович, и супруг счастливый, и отец?
Глинка погрустнел:
— Нет, детишек Бог не дал. И с женой часто нелады. Видимо, разъедемся скоро.
Керн сочувственно крякнул:
— Да, у каждой семьи свои невзгоды… Значит, будем мужаться, нет другого выхода.
— Будем, будем, Ермолай Федорович.
Вскоре композитор поднялся, чтобы уходить. Распрощались тепло. Генерал сказал, что, пожалуй, после отставки переедет с Катей в Петербург и тогда был бы рад видеть Глинку у себя гостем. Тот заверил, что откликнется с удовольствием.
Посмотрел на Катю. Девушка сказала, волнуясь:
— Да, я тоже, тоже была бы рада…
Михаил Иванович, соглашаясь, тихо улыбнулся.
Старший Пушкин (в мае 1837 года он отметил 67-летие) тяжело пережил смерть супруги, Надежды Осиповны, и сына, Александра Сергеевича, слег, болел. Возвратили его к жизни дети — Ольга, Левушка. Лев Сергеевич рвался во Францию, чтобы вызвать Дантеса на дуэль, и буяна чудом угомонили. Покрутившись какое-то время в Петербурге, он вернулся на Кавказ — там стоял его полк. Лёля тоже потом возвратилась в Варшаву, где жила с мужем, Николаем Павлищевым, и маленьким сыном. И опять Сергей Львович оказался один. (Натали Гончарова-Пушкина сразу по завершении траурных событий увезла детей в родовое свое гнездо — Полотняный Завод под Москвой.)
Постепенно придя в себя, Пушкин-старший начал выходить в свет. Принялся ухаживать за Анной Петровной Керн, но, столкнувшись с ее насмешками, быстро отступил. И однажды, в конце 1837 года, на одном из светских раутов познакомился с Екатериной Ермолаевной. Та приехала в Петербург со своим отцом, вышедшим в отставку в чине генерал-лейтенанта. И не то чтобы она была писаной красавицей — мать намного элегантней и женственней, — но черты правильные, кроткая улыбка и пронзительные голубые глаза. Если верить сплетням, то они достались ей от Александра I. Да, Сергей Львович помнил императора, победившего Наполеона, и глаза у царя в самом деле выглядели похоже. Но не это главное. Девушка была и умна, и начитана, от нее веяло домашним уютом и теплотой. В общем, старикан безнадежно увлекся. Просто потерял голову. Вознамерился сделать предложение.
Но вмешалась появившаяся ненадолго в Северной столице Натали. Резко поговорила с тестем. Так сказала:
— Полноте, Сергей Львович, в ваши годы? Петербург будет потешаться. Скажут, что отец великого Пушкина выжил из ума.
Старикан обиделся:
— Отчего ты считаешь так? Разве мы, пожилые, не имеем права на счастье? Помнишь, как у Сашки: "Любви все возрасты покорны"!
— Ну, так присмотрите себе достойную пару. Лет на пятьдесят хотя бы. Состоятельную, домовитую. Переедете с ней в деревню, скоротаете годы на природе… Взять хотя бы Осипову-Вульф.
— Ни за что! — замахал руками отец. — Я ея боюсь. Всеми помыкает. И потом у нея усы. Целоваться с нею — все равно что с гвардейским офицером.
Натали рассмеялась:
— Да на вас не угодишь, Сергей Львович. Вам молоденькую подавай. Так женитесь на Маше Осиповой, дочке Прасковьи Александровны. Говорят, славная девица.
— Да зачем мне Маша, коли я люблю Катю? — продолжал упрямиться он. — Стану свататься непременно. Но уж коль откажет — иное дело.
Катя не знала, как ей поступить. Огорчать милейшего старика, да еще отца Александра Пушкина, ей казалось совестно, но и дать согласия не могла. Спрашивала у матери.
— Не тревожься, золотая моя, — успокаивала дочку Анна Петровна. — Он ведь будет у меня просить моего благословения. А уж я найду, что ему ответить.
— Только так, чтобы не пошел после этого топиться.
— Я тебя умоляю! — по-малороссийски воскликнула уроженка Полтавщины. — Все устрою так, что еще и благодарить меня будет.
Разодетый по последней парижской моде претендент на руку и сердце Кати появился на квартире у мадам Керн перед Рождеством 1837 года. Скинув в передней редингот и цилиндр, бросив в него перчатки и отставив трость, он предстал перед матерью невесты в темном, зауженном в талии фраке, пестрой жилетке и фасонистой кружевной сорочке с шейным платком. Выглядел настоящим франтом. И не дашь 67 лет — 55 от силы.
Поздоровались. Сели.
— Чаю, кофе, Сергей Львович?
— Нет, мерси, я по делу. Вероятно, вы уже догадались, по какому.
— Вероятно, да.
— Что хочу сказать, милейшая Анна Петровна… — Он слегка нахмурился. — Будем говорить откровенно. Я люблю вас…
— Как — меня? — ойкнула она.
— Вас, вас, — подтвердил посетитель. — Не имея счастья быть знакомым еще лично, прочитал стихотворение моего сына "Я помню чудное мгновенье…" — и уже влюбился заочно. А потом вы явились "как Гений чистой красоты", будучи уже на сносях, родилась внучка Оленька — царство ей небесное! — и любил вас как дочь. Но потом, как не стало ни моей дражайшей Надежды Осиповны, ни сыночка Сашки, ни внученьки, я, конечно, вспомнил о вас и решил…
— Но позвольте, — перебила его матрона. — Я ведь замужем, разве вы не знаете?
— Знаю, к сожалению, — согласился Пушкин-старший. — Посему обратил свой взор на вашу старшую дочку… Катеньку… Понимаю: разница в возрасте и все такое… Я, конечно же, не богат, но и не беден, и она не будет ни в чем нуждаться. Поживем лет пять счастливо — сколько мне судьбою отмеряно? — а потом получит в наследство все, что пожелает. И особенно, если одарит меня дитём… — Неожиданно из правого таза Пушкина-отца выкатилась слезка и, скатившись вниз по морщинистой щеке, капнула с подбородка на жилет. — Я хочу взамен Сашки одарить мир новым таким же сыном… Сашка, Сашка! Вертопрах, конечно, и башибузук, но такой вышел одаренный! Главное, ему от меня доставалось на орехи за все его приключения, и никто ж не знал, что ругаю я Солнце всей России! Он и сам не знал. Может быть, к концу жизни только… Повзрослел, посерьезнел… Эта нелепая дуэль… Вы читали в списках стихи "На смерть Поэта"? Говорят, сочинил их какой-то гвардейский прапорщик…
— Лермонтов, — подсказала Керн. — Царь его отправил за это на Кавказ.
Но Сергей Львович пропустил фамилию мимо ушей.
— Там такие строки! Про Дантеса:
…Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И еще я запомнил:
…Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок…
Мой сын был гений. Я хочу восстановить справедливость и родить еще одного такого же, от Кати. Так благословите же, Анна Петровна! — И старик неожиданно опустился перед ней на одно колено.
— Да Господь с вами, Сергей Львович, — бросилась его поднимать она. — Встаньте, встаньте. Как можно!
— Нет, вначале скажите: вы даете согласие на наш брак?
Пальцы его с холеными ногтями, как и у Александра Сергеевича, явственно дрожали.
— Да, конечно… — отозвалась дама.
Он расцвел:
— Неужели? — И с ее помощью снова сел на стул.
— Да, конечно, я согласна подумать… Все так неожиданно, вы меня огорошили… Нужно время: чтобы Катя привыкла к этой мысли, чтобы я привыкла, чтобы все привыкли… Скоро Рождество. Мы вернемся к нашему разговору чуточку попозже — например, на Пасху будущего года.
— Ну, до Пасхи я точно доживу, — улыбнулся он.
— Я не сомневаюсь.
Пушкин-старший ушел счастливый, а мадам Керн со вздохом перекрестилась: главное, было сбить накал его страсти, умиротворить, ну а там, к Пасхе, может быть, само как-то утрясется.
Впрочем, вскоре Анне Петровне стало не до того: в ее жизнь вошла новая любовь.
У нее была двоюродная тетя — Дарья Петровна Полторацкая, а по мужу — Маркова-Виноградская. Обе поддерживали теплые отношения, время от времени приезжая друг к другу в гости. В 1820 году тетя родила сына Сашу, а мадам Керн помогала ей нянчить маленького троюродного братца.
Но прошло 18 лет, Саша вырос и поступил в Петербурге в 1-й Кадетский корпус. Дарья Петровна часто писала Анне Петровне и просила ее за ним присматривать. Анна Петровна отвечала: не волнуйся, дорогая, я бываю у него регулярно и подкармливаю, иногда вывожу гулять, он хотя и худ, как громоотвод, но достаточно крепок и не болеет.
В 1838 году Анна Керн была еще очень хороша — и не скажешь, что ей под сорок, кожа гладкая, белая, губки сочные, на щеках премилые ямочки, а в глазах искорки. Голос мягкий, вкрадчивый, а смех звонкий. Что еще нужно молодому кадету, плоть которого тоскует по женской ласке? Александр Марков-Виноградский оказался без ума от своей очаровательной троюродной сестры. Та, конечно, понимала его к ней чувства, это ей нравилось, и она с ним играла, как кошка с мышкой.
Поиграла — и заигралась.
Пылкая натура мадам Керн сделала свое дело. Не прошло и полугода, как они оказались любовниками. "Что мы делаем?!" — восклицала Анна Петровна, утопая в его объятиях. "Обожаю! — бормотал он. — Ты моя богиня!" Саша действительно ее боготворил. Согласитесь: быть богиней в чьих-то глазах лестно и приятно.
Может, эта интрижка так и осталась бы интрижкой, если бы не выяснилось, что любвеобильная дама в очередной раз беременна. Чувствуя себя скверно, пролежала почти все девять месяцев. Появившийся на свет 28 апреля 1839 года мальчик, окрещенный в честь Пушкина Александром, был болезнен и хил. Но выжил.
Катя, узнав о новости, сообщила отцу:
— Слышали? Мама снова родила.
Генерал глухо выругался по-французски:
— Merde! Скоро сорок, а никак не угомонится.
— Говорят, нуждается. Я ей подарила сто рублей.
— Дело, конечно, твое, дочурка — все-таки твоя мать, хоть и непутевая. Но не слишком транжирь деньги, поднесенные тебе императором.
— Там еще прилично осталось.
— Лично я помогать ей не собираюсь. Так позорит нашу фамилию!
— Развестись не желаете?
— Этого еще не хватало — затевать развод на старости лет. Оказаться в очередной раз посмешищем. Нет, увы, Анна Петровна — крест мой до конца жизни.
Той весною же Катя съездила на выпускной бал своего Института благородных девиц. Повидала многих преподавателей, поболтала с классными дамами и некоторыми старыми подружками. А помощница начальницы заведения — Мария Павловна Леонтьева — предложила ей пойти к ним работать классной дамой. Мадемуазель Керн даже растерялась:
— Уж не знаю, право. Да смогу ли я?
— И сомнений быть не может. Ты такая умница.
— Да захочет ли начальница меня взять?
— Я поговорю с нею. Юлия Федоровна сильно хворает в последний год и переложила на меня многие обязанности. В общем, я уверена, что поддержит.
— А мой папенька? Он ведь тоже в весьма преклонных годах. Может не отпустить от себя.
— Пустяки, душенька. Дома станешь бывать по выходным. И потом вы живете недалеко, и при случае доберешься за четверть часа.
— Вы меня смутили. Я должна взвесить все как следует.
Да, соблазн был велик: превратиться из сиделки, няньки собственного отца в самостоятельную фигуру. Получить интересное занятие в жизни. Не сидеть дома безвылазно неделями. Зарабатывать хоть и небольшие, но необходимые деньги, чтобы сохранить приданое и не спрашивать каждый раз у папеньки на мелкие расходы. Помогать матери с маленьким ребенком в меру сил. Наконец, получить не вызывающий подозрений у отца предлог подружиться с четой Стунеевых. Ведь Мария Ивановна Стунеева — это сестра Михаила Ивановича Глинки… А они не виделись больше года… И хотелось бы явиться ему "как мимолетное виденье"… Он великий человек и необычайно ей нравится…
В общем, дала согласие. Ермолай Федорович тоже, поворчав и посомневавшись, возражать не стал. А зато оказалась против начальница Института — Юлия Федоровна Адлерберг, заявив, что дочери "этой Вавилонской блудницы Керн" не место в классных дамах. Аргументы Марии Павловны Леонтьевой ("дочь за мать не отвечает, и Екатерина Ермолаевна — совершенно другой человек") не подействовали. Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы старая начальница, бывшая еще наставницей маленьких детей императора Павла Петровича — Михаила и Николая (ставшего теперь Николаем I), не покинула сей бренный мир. А Леонтьеву не назначили на ее место. Но ее назначили, и она тут же приняла в Институт на работу Катю Керн. 1 октября 1839 года стал ее первым трудовым днем.
Михаил Иванович сильно изменился за эти два года: в волосах появилось много седины, под глазами — мешочки, пролегли морщины от носа к подбородку. Часто пребывал в состоянии недовольства самим собой. С новой оперой дело не клеилось, не было душевного взлета, вдохновения, посещавшего его в дни работы над "Иваном Сусаниным". Ведь тогда продолжался их с Машей медовый месяц, молодая игривая женщина будоражила его кровь, жизнь казалась наполненной светлыми перспективами. А теперь? Дома — одна тоска. Маша постоянно тянет из него деньги. Сколько ни заработаешь — все мало. Подавай ей четверку лошадей вместо пары и новую карету. О нарядах, украшениях и говорить нечего. А несносная теща всюду лезет. Чуть что — сразу подает голос. Михаил Иванович, мол, такой непрактичный, вечно в облаках витает и не думает о потребностях молодой жены. А жена о потребностях мужа думает? Это, как видно, волновало лишь его самого.
И на службе в Капелле все непросто складывалось. Флигель-адъютант Львов непрерывно сетовал, что не видит в Глинке подлинного рвения. Деньги получает, а отдачи нет. Надо влить в Капеллу свежую кровь, обновить состав. Еле-еле выгнал композитора из столицы и подвиг на поездку в Малороссию — набирать одаренных певчих. Михаил Иванович путешествовал всю весну и лето 1839 года — посетил Полтаву, Переяславль, Чернигов, Харьков. И привез в Петербург несколько уникальных талантов, в том числе Семена Гулак-Артемовского с удивительной красоты баритоном.
Украина как-то взбодрила Глинку, воздух ее степей, ароматный, пахнущий цветущими травами, абрикосы и дыни, груши и арбузы, жареная, только что выловленная рыбка, исходящая соком, тающая во рту, разумеется, борщ с пампушками и вареники с вишнями, и (скрывать не будем) крепкая горилка, принесенная из погреба в запотевших бутылях, да под сало с розовыми прожилками, да на теплом ржаном хлебушке, — все это вдохнуло в него богатырские силы. Уж не говоря о пьянящих, словно горилка, чернобровых и чернооких малороссияночках… Впрочем, тс-с, молчок, реноме женатого человека портить нам негоже. Что было — то было и быльем поросло.
В Петербурге как-то сразу сдвинулась с места опера "Руслан и Людмила". То, что не успевал сочинить Ширков, дополняли Кукольник и Маркевич. Глинка повеселел, ожил. Подарил жене дорогие сережки. Впрочем, та не оценила, только носик сморщила: мол, своим девкам в Малороссии покупал такие же? Он обиделся, перестал с ней общаться.
Получил записку от сестры Маши — приглашала в гости. Михаил Иванович с ней не виделся больше полугода и решил заехать. Опоздал к обеду и ввалился посреди второй перемены блюд. Был румяный с мороза и какой-то взъерошенный. Все ему улыбались, а Мария Ивановна Стунеева бросилась целоваться. И потом вдруг сказала, указав на одну из гостей за столом:
— Ты не узнаёшь давнюю знакомую? Это Катя Керн. Ведь она теперь коллега моему Дмитрию Степановичу по Смольному.
Глинка удивился, как она похорошела за время их разлуки: щечки округлились и фигура сформировалась, выражение губ отдаленно напоминало точно такое же у Анны Петровны, а глаза другие — ясные, лучистые; личико могло быть и порозовее, но тогда, в Смоленске, все равно выглядела хуже.
Шаркнул ножкой:
— Мадемуазель Керн… рад возобновлению нашего знакомства…
— Мсье Глинка… рада тоже…
Усадили его напротив нее, он почти не ел и все время разглядывал свою визави, иногда обмениваясь с ней какими-то ничего не значащими репликами.
Обещал быть у Кукольников к восьми вечера, но уйти и расстаться с Катей не было желания. После десерта не уехал, а наоборот — сел за фортепьяно и исполнил свой романс "Сомнение". Он играл лучше, чем пел, голос был глухой, с хрипотцой, но зато всю душу вкладывал в пение. Гости аплодировали и кричали "Браво!" — Катя в том числе.
Михаил Иванович устроился рядом с ней на диванчике. Девушка спросила:
— Скоро ли премьера вашего "Руслана"? Мы все ждем с нетерпением.
Композитор взмахнул рукой:
— Ах, не знаю, нет. Третий год уж мучаюсь, а конца не видно. Гедеонов торопит, хочет дать весной будущего года. Но, боюсь, не успею.
Помолчали.
— Как здоровье Анны Петровны? Я давно не встречал ея в свете.
— Всё заботы о маленьком сыне, стало быть, о моем младшем братце. Мальчик нездоров, и уход нужен постоянный.
— Передайте ей поклон от меня. И скажите, что должок помню, пусть не сомневается.
— Вы о чем? — удивилась Катя.
— Взял когда-то у нея стихи Пушкина, дабы положить их на музыку, только каждодневно откладывал и откладывал… Но теперь точно напишу.
— Отчего теперь?
— Оттого что встретил особу, вдохновляющую меня. — Он дотронулся до ее запястья и слегка пожал.
Покраснев, та промолвила:
— Ах, оставьте, сударь… вы известный сердцеед, и негоже насмехаться над чувствами беззащитной барышни…
— Я — сердцеед? — поразился Глинка. — Да с чего вы взяли?
— Муж красивой молодой дамы… Разве этого мало?
Михаил Иванович помрачнел.
— Молодая дама уж давно живет автономной жизнью… мы в раздоре…
— Тем не менее. При живой жене ухаживать за другими — грех. — Провела рукой по колену, разглаживая складки. — Извините меня, что сказала очевидную истину… Кто такая я, чтобы упрекать вас? Не сердитесь, пожалуйста.
Он кивнул:
— Нет, все правильно сказали. Но поверьте: я не донжуан и не ловелас. Разве между нами быть не может просто дружбы? Разве вы не можете вдохновлять меня чисто платонически, стать моею музой по душевной склонности? Этот романс на стихи Пушкина я хотел бы посвятить вам, а не вашей матушке.
Катя опустила глаза:
— Делайте, как считаете нужным, Михаил Иванович…
— Вот и договорились. — Он опять пожал у нее запястье, а потом быстро встал с диванчика. — Я приду к сестре в следующую пятницу. Вы намереваетесь быть?
— Постараюсь очень.
— И тогда продолжим. А теперь надо ехать. До свиданья, Катенька.
— Оревуар, мсье Глинка.
Почему ушел так скоро? Почему наговорил столько глупостей? Что с ним происходит?
Он и сам не знал.
Между тем всплыл из небытия Пушкин-старший. Он болел какое-то время, жил в Болдино и не появлялся на людях, но в конце 1839 года вновь воспрянул и вернулся к мысли о необходимости повторно жениться. К Анне Петровне больше не поехал, зная от друзей, что она всецело посвятила себя ребенку; путь Сергея Львовича в этот раз пролег на квартиру отца невесты, генерала Керна. Написал ему записку с просьбой удостоить чести и позволить прийти для серьезной беседы. О себе написал по-военному: отставной майор лейб-гвардии егерского полка, удостоенный ордена Святого Владимира, бывший начальник Комиссарской комиссии резервной армии в Варшаве. Получил в ответ суховатое, но все-таки согласие на визит.
Выбрал себе костюм не такой легкомысленный, как тогда, на визит к мадам Керн, строгих официальных тонов, и на шею повесил крест Святого Владимира 3-й степени. Выглядел молодцевато и отчасти чопорно.
Прикатил к дому генерала точно в срок. И взошел по ступенькам резво.
Ожидал, что Ермолай Федорович тоже выйдет к нему при параде, в генеральском мундире с орденами, и немало удивился, увидав того в халате и ночном колпаке. Громогласно прокашлявшись, генерал сказал:
— Извини, забылся навалившимся сном. Ничего, что на "ты"? Братьям по оружию можно. Я солдат Суворова, говорю прямо. Ты же хоть и комиссарская крыса, ну да все одно человек военный. Да и возраста мы почти одного. Сколько лет тебе?
Недовольный этим фамильярным приемом гость проговорил:
— Шестьдесят девять.
— Ну, а мне семьдесят четыре. Выпить хочешь? Мне врачи запрещают, но по рюмочке, я считаю, можно. Водку уважаешь?
— Нет, пожалуй, красного вина.
— Сразу видно статскую натуру. Нешто ты и в армии пил вино?
— Разное бывало, — уклонился от прямого ответа Пушкин-старший. — Мне врачи тоже не советуют, дабы не усиливать кровяного давления.
— В нашем возрасте все возможно, — согласился Керн. — Едем, как говорится, с ярмарки. Думать в пору не о плотском, а о душе. Так о чем-бишь толковать станем?
Парень-слуга притащил на подносе два графинчика и две рюмки, а на блюдечках сыр (к вину) и соленый огурчик (к водке).
— Хорошо, ступай, — отпустил его генерал, — сами разольем.
Выпили, закусили.
— Ну-с, я слушаю тебя, Сергей Львович.
— Видите ли, уважаемый Ермолай Федорович, дело мое сугубо личное, — начал визитер. — Можно сказать, интимное…
— Неужели? — вперился в него хозяин квартиры. — Это не по адресу. Я в интимных делах не дока.
— Тем не менее, Ермолай Федорович, тем не менее. Я задумал жениться.
— Ты с ума сошел на старости лет? — хмыкнул Керн.
— Нет, позвольте… Отчего же вы так?
— Потому что глупо. Потому что женитьба — вообще дело гиблое, по себе знаю, а уж после сорока, а тем паче после пятидесяти… Я женился вон в пятьдесят два года — и теперь проклинаю тот день и час…
— Ну, в такой сфере никакие примеры неубедительны. У одних эдак, у других иначе.
Генерал вздохнул:
— Хорошо, женись, черт с тобой, я-то здесь при чем?
— А при том, Ермолай Федорович, что от вас именно зависит мое счастье.
Тот налил себе еще в рюмочку, выпил, кхекнул и спросил:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе ударило в башку обвенчаться с моею Анькой?
Пушкин-старший не понял:
— Миль пардон, это же с какой Анькой?
— С Анной Петровной, что доводится мне супругой? И желаешь, чтобы я пошел на развод?
— Нет, нет, как можно! — замахал руками визитер. — Речь идет о Катеньке.
Керн опешил:
— О моей дщери?
— Именно, о ком же еще. Я питаю к ней самые ласковые чувства. И хотел бы добиться вашего благословения.
Генерал в сердцах опрокинул в себя третью рюмку и, как видно, захорошел. На его щеках выступил румянец.
Посмотрев на визави неодобрительно, резко выбросил вперед руку и практически ткнул в лицо Сергея Львовича кулаком. Тот вначале отпрянул, а потом разглядел: это не кулак вовсе, а кукиш.
— Вот тебе дулю с маслом, а не благословение! — рявкнул Ермолай Федорович. — Ишь, чего выдумал, старый селадон! На моей Катеньке жениться! А губа у тебя не дура! Взять себе такое сокровище — умница, красавица, говорит на трех языках кряду. Да не про твою честь! Все вы, Пушкины, одинаковы. Чертово семя. Убиенный сыночек за моей ухлестывал Анькой, еле растащили, так папашка нацелился на невинное дитя, да еще посмел выпросить у меня согласие. Не увидишь, как своих собственных ушей. Понял? Разговор окончен.
Оскорбленный отец поэта встал. Губы его дрожали.
— Сударь, ваше поведение отвратительно и ни с чем не сообразно, — заявил он. — Люди нашего круга так не поступают. Не прошу сатисфакции только из почтения к вашим сединам и геройскому прошлому. Но сказать скажу: вы чурбан и невежа, сударь, место вам не в светском обществе, а в казарме.
— Прочь пошел! — крикнул генерал. — Или я спущу тебя с лестницы!
— Хам. Бурбон, — отозвался горе-жених, быстро ретируясь. — Пентюх и кувшинное рыло. — И уже из передней: — Солдафон суворовский!
Керн сорвал с ноги домашнюю туфлю и швырнул ему вслед. Выругался смачно. А потом крикнул не так грозно:
— Фомка, принеси еще водки. Разозлил он меня.
Огорченный Пушкин-старший вновь уехал в Болдино — и надолго. Но мечту сочетаться браком с Катей Керн не оставил. Просто думал, как это лучше сделать без благословения матери и отца.
Глинка долго искал в своих бумагах рукопись Пушкина, а когда отчаялся, обессилев, вспомнил, что она лежит в томике французских стихов. Бросился к книжному шкафу и нашел. Сразу бодрость к нему вернулась, он прочел бессмертные строки и, устроившись за роялем, начал импровизировать. И перед глазами его встала вовсе не Анна Петровна, а наоборот, Екатерина Ермолаевна. Доброе ее личико, теплый взгляд. Будто говорила ему: "Михаил Иванович, вы же видите, как я вас люблю. И молчу только потому, что словами не могу выразить. Но поверьте: кроме вас, никого не желаю видеть рядом с собою". Он свою любовь тоже не мог выразить словами, но зато умел превратить чувства в музыку.
…И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь…
Пальцы музыканта слились с клавишами. Глинка и рояль были одно целое — мысль управляла движениями рук, а они заставляли струны звенеть. Он почувствовал единение с какими-то горними высями, вроде Бог диктовал ему свыше. Музыка звучала великолепно, вдохновенно, пронзительно. Вроде он и Бог слились воедино. Вроде он и есть Бог.
Выхватил чистую нотную бумагу, быстро записал. Пробежал глазами. И заплакал. От переполнявших его чувств. От неясных терзаний. От печальных предчувствий.
Надо сказать, что печальные предчувствия мучили его всегда, с детских лет. Он боялся умереть раньше времени. Умереть и не успеть сделать на земле что-то очень важное. И поэтому в характере Глинки были эти мнительность, нервозность, даже порой пугливость. Ощущал, что Бог наградил его удивительными способностями, что готов на творческий подвиг, на создание шедевров, и тревожился, что случайности, бытовые неурядицы и недуги не позволят себя реализовать. Не позволят выполнить миссию, на него возложенную Создателем. Но, с другой стороны, верил, что коль скоро Бог таким его создал, то удержит от катастроф. И берег себя. Повторяя часто: береженого Бог бережет.
Единения с Богом выпадали ему нечасто.
Но романс на стихи Пушкина вышел истинно божественным. Михаил Иванович понял это сразу. И, читая ноты, плакал от счастья.
От любви к Кате Керн. Он теперь точно знал, что ее любит. Что не представляет своей жизни без нее. Без ее милых глаз и доверчивой улыбки. Бархатного голоса. Без ее естественного кокетства. Без ее тонких замечаний по прочитанным книгам или увиденным картинам, или услышанной музыки. Без ее хоть и женского, но нешуточного ума. Часто удивляла своими познаниями и совсем взрослыми суждениями, словно ей не 22, а давно за 40.
Глинке захотелось тут же кому-то показать свой романс. Но, увы, дома было некому: Маша со своей матерью в середине мая переехала в Павловск, где обычно проводила целое лето; Катя пропадала на выпускных экзаменах в Смольном институте, и они увидятся только в воскресенье; и друзья почти все разъехались — кто в имение, кто на дачу, кто за границу. Разве что сестре Маше? Дмитрий Степанович Стунеев собирался с семейством выбраться в деревню только в июле. Маше так Маше. Он дружил с сестрой — та была младше на 9 лет и всегда смотрела на брата с обожанием.
Михаил Иванович быстро переоделся и отправился в Смольный. И застал Марию Ивановну крайне возбужденной — бегала по комнатам, двигала посуду, бормотала что-то неясное.
— Маша, что случилось? — перепуганно спросил Глинка.
Женщина остановилась напротив и, взглянув на него недобрыми серыми глазами, выпалила:
— Он мне изменяет! Мне! Изменяет! Представляешь?
— Дмитрий Степанович? — не поверил композитор.
— Дмитрий Степанович! Негодяй, предатель. Я нашла у него в бумагах записку… — Развернула клочок бумаги и прочла с издевкой: "Митя, дорогой. Умираю, умираю от любви. И считаю минуты до нашей встречи. Жду на том же месте в семь. Вся твоя, Л." — "Вся его"! Ух, бесстыдница!
— Кто такая "Л."? — вопросил родственник.
— Я почем знаю! Может, Лизка Стефанская, может, Лидка Арно или, наоборот, Дашка Лоскутова-Куракина. Тут на "л" пруд пруди.
— Но, с другой стороны, эта вот записка — ничего более, чем ея признание; мы не ведаем, отвечал ли Дмитрий Степанович ей взаимностью и ходил ли "завтра в семь" на свидание. Надо разобраться вначале.
Но мадам Стунеева только отмахнулась:
— Разбираться нечего, все и так понятно. Он такой отзывчивый. — Опустилась на стул. — А кругом него целый институт молодых, красивых, зреющих, источающих ароматы любви… Каждый кавалер может тронуться, находясь в таком окружении.
Глинка тоже сел.
— Все равно — зряшно обвинять не годится. Если будешь твердо уверена, вот тогда…
— Что тогда? — подняла она глаза. — Разъезжаться? Возвратиться к маменьке в Новоспасское? Не могу, не в силах. Здесь мои подруги, да и дети пошли учиться. Стало быть, простить и закрыть глаза? Тоже не хочу. Ох, не знаю, не знаю, Миша. Ты мужчина, и тебе хорошо, ты нашел в себе силы не замечать.
Михаил Иванович тряхнул шевелюрой.
— Ты о чем?
— Об изменах твоей жены.
— Погоди, погоди… я не понимаю… в самом деле?
— Разве ты не знаешь? Вот чудак-человек! Петербург весь знает, только ты один где-то там витаешь… У твоей жены есть возлюбленный — Николай Николаевич Васильчиков.
Побелевшими губами музыкант спросил:
— Из каких Васильчиковых? Родич председателя Госсовета?
— Именно: племянник. Тож военный.
— И давно у них — то есть у него и моей супруги?
— Это я не знаю… Кажется, второй год.
— То-то я смотрю… — Он осекся, задумавшись. — Многое теперь становится ясным… — Неожиданно встал; на лице его не читалось больше растерянности; брови были сдвинуты. — Что ж, тем лучше. Я подам на развод, а потом женюсь на Катеньке Керн.
Маша посмотрела с сомнением:
— Чтобы вас развели, веские нужны доказательства адюльтера. А без них Синод не позволит.
— Докажу. Сыщика найму. Он добудет доказательства. — Глинка весь дрожал от нахлынувшей злости. — Так меня унизить! И при этом деньги тянуть, тянуть!..
Встав, сестра взяла его за руку.
— Погоди, успокойся, Мишенька. Не решай ничего на горячую голову.
Он воскликнул:
— "На горячую голову"! Кто кричал здесь только что про неверного мужа?
Женщина обняла его крепко и сказала сквозь слезы:
— Бедные мы, бедные. Глинки все такие. Не от мира сего. Все нас норовят объегорить.
Композитор поцеловал ее в темечко.
— Ничего, мы наивные до поры, до времени. Коли нас разозлить, можем стены снести на своем пути.
— Слишком много стен…
— Нам не привыкать.
Вскоре он взялся за картуз. Маша удивилась:
— Ты вообще чего заходил-то?
Михаил Иванович лишь пожал плечами:
— Ах, забыл уже. Как-нибудь в другой раз.
Проводив его взглядом, госпожа Стунеева тяжело вздохнула:
— Может, и не стоило ему говорить? Невзначай вырвалось…
А когда к Стунеевым заглянула Катя, то Мария Ивановна, отведя ее в уголочек, рассказала обо всем, что случилось давеча пополудни. Заключила: "Так и бросил — мол, подаю на развод и женюсь на Керн!"
Девушка зарделась:
— Да неужто? Я не верю своему счастью.
— Стало быть, пойдешь за него?
— Коли сделает предложение, непременно пойду.
— Но развод займет много времени. Может, целый год.
— Я дождусь, дождусь. — И, обняв старшую подругу, звонко расцеловала в обе щеки.
Глинка приехал в Павловск поздно вечером — прибыл по железной дороге, первой в России, оказавшись также и на первом в России железнодорожном вокзале, где на самом деле поезда появлялись еще редко, а зато регулярно устраивались музыкальные концерты для публики. Взял извозчика и уже в легких сумерках оказался у дома, что снимали Маша и теща на лето. В комнатах обнаружил одну тещу. Та дремала в кресле у недоразложенного пасьянса на столике. Прогремел с порога:
— Где моя жена?
Теща вздрогнула и проснулась. Вылупилась на зятя:
— Господи Иисусе, Михаил Иванович, напугал до смерти. Разве можно так?
Пропустив ее причитания мимо ушей, повторил вопрос:
— Где моя жена, я спрашиваю.
Дама продолжала ворчать:
— Вот ведь взбеленился: где его жена! Нет, чтоб поздороваться, ручку поцеловать, ни с того ни с сего: "Где моя жена!" Я откуда знаю. Я не сторож ей. Коли муж — сам и должен знать, где его жена.
Глинка произнес ледяным голосом:
— Я догадываюсь, где: с Николай Николаичем Васильчиковым — вот с кем!
Теща сделала вид, что не понимает:
— С кем, с кем? Ничего такого не ведаю. Уходя, сказала, что идет к Казариным. Видимо, там и обретается. Но, я думаю, скоро возвернется. Погуляет, чайку попьет, может, на лодке покатается… Что еще делать здесь, на даче? Жизнь у нас тихая, скучная, обыденная.
— Ну, так я пойду, поищу ея у Казариных.
— Ой, а нужно ли? — сузила глаза дама. — Выйдешь клоуном: "Где моя жена? Я Отелло!" Засмеют же люди. Лучше посиди, подожди — чаю хочешь? Или квасу? Посидим, поболтаем, Маша и придет. Ты чего такой?
Он отставил картуз, сел напротив.
— На развод подам.
Та заулыбалась, не веря:
— "На разво-од"! Ишь, какой проворный. Сразу — "на развод". Кто-то в уши тебе надул всякую глупистику, ты и поверил. Ничего нет на самом деле. Машенька чиста пред тобою, аки агнец. Под моим приглядом. У меня-то не забалуешь, в строгости держу.
— Вижу, вижу, в какой строгости: то ли у Казариных, то ли нет. Только что сказали: "Я не сторож ей". Это и есть "пригляд", по-вашему?
— Ай, не придирайся к словам. А спросонья чего ни скажешь. В обчем, не сумлевайся: Машенька с другими не хороводится. Это не по ней.
— Весь Петербург судачит: у мадам Глинки роман с Николаем Васильчиковым.
— Да какой там роман! — усмехнулась теща. — Приходил, да, цветочки приносил, ручки целовал — разве ж это роман? Покатал на лодочке. А оно и не возбраняется. Девка молодая, хочет впечатлений, и куда ей деваться, коли ты с ней гулять не любишь? Дома-то сидеть со мной скучно. Развлеклась маленько. Но без всяких пакостей, я тебя уверяю.
— Вы откуда знаете?
— Я-то знаю, если б что такое случилось, я бы поняла сразу. Материнское сердце — вещун.
— Поглядим еще. — Михаил Иванович хоть и сбавил тон, но пока никаких выводов не сделал. — Чай попью. В горле пересохло.
— Сделаем в момент.
Время было позднее, после чая он прилег на козетку и слегка забылся. В полудреме увидел старую Наину из "Руслана и Людмилы" — отчего-то в образе тещи, ухмыляющуюся и бормочущую невесть что: "Он ворвался, аки вепрь — где, говорит, моя жена?" А как будто бы Маша спрашивала: "Ну, а ты что же?" — "А я что? Отрицала все. Говорю — в гостях у Казариных, ничего больше".
Глинка вздрогнул и понял, что уже не спит, и беседа тещи с Машей происходит в передней на самом деле; говорили они полушепотом, но его обостренный, тонкий слух позволял ему расслышать каждое слово.
Маша волновалась: "Ну, а он, а он?"
Теща: "Говорит, у нея роман с мсье Васильчиковым. Петербург гудит".
"Ну а ты, а ты?"
"Отрицала все — мол, не верь разным-всяким сплетням".
"Ну а он, а он?"
"На развод, говорит, подам".
"Да неужто так и сказал — подам?"
"Вот те крест, сказал".
Дальше несколько реплик были непонятны, а потом опять раздался Машин голос:
"Ну и пусть. Очень даже рада. Не хочу с Мишкой и не буду, точно".
"Ты чего, сдурела? — зашептала мать. — А на что жить-то нам с тобою?"
"Николай Николаевич меня не оставит. Он уж предлагал бежать и тайно венчаться".
Теща ахнула:
"При живом-то муже? Этак не положено".
"Значит, разведусь, а потом за Васильчикова пойду".
"Ну, гляди, как знаешь. Мишка-то мне тоже не больно по сердцу. Малахольный он. Музыкантишка неприкаянный. А Васильчиков — князь. Будешь с ним княгиней, ея сиятельством".
"Главное не это. Главное — люблю я его. Мишку не люблю, а его люблю".
"Ох, "люблю — не люблю" — это все пустое. Это все из книжек. Главное, что князь. Сделаешься княгиней — и сам черт тебе не брат тогда!"
Глинка распахнул двери и зловещей фигурой вырос на пороге. Дамы отшатнулись.
— А, проснулся, Мишенька? — нарочито ласково промямлила теща.
— Я давно не сплю и все слышал.
— Что ж ты слышал-то, Господи помилуй?
— Весь ваш разговор. Про развод, про меня и князя Васильчикова.
— Ты о чем, ты о чем? — удивилась Маша. — Что за разговор? Я вошла мгновенье назад, даже "здрасьте" не успела сказать.
— Не успела, да, — проворчала теща. — Ни о чем таком мы не говорили. Это тебе приснилось. Ты же спал? Вот тебе и пригрезилось.
Михаил Иванович сжал кулаки и налился кровью.
— Цыц! Молчать! Дурака из себя делать не позволю!
— Да ты пьян, никак? — догадалась Маша. — Пьяные галлюцинации.
— Не позволю! — прорычал композитор. — Если прежде имел сомнения, то теперь убедился наверняка. Между нами все кончено. Завтра же подам прошение о разводе.
— Все понятно, — неожиданно заявила теща, — он себе нашел новую подружку. Даже знаю, кого — Катьку Керн. Мне тут говорили. Думаешь, к Стунеевым он катается просто так? Нет, у них там тайные свидания. Вот чего! Самого-то рыльце в пушку, а на нас свалить хочет!
— Вы! Вы! — задохнулся в ярости Глинка. — Вы не смеете!
— Погляди, какой. Ровно петушок. Все твои наскоки нам не страшны.
— Маменька, пойдемте. Мы же не холопы, чтоб в передней стоять.
— И то правда, доченька.
Михаил Иванович подхватил картуз и, сказав на ходу: "Подаю на развод!" — выскочил из дома в белую ночь.
Подавать прошение о разводе полагалось в консисторию, а к нему приложить показания как минимум двух свидетелей. Брак могли расторгнуть только в трех случаях: 1) если доказана неверность одного из супругов; 2) если доказана неспособность одного из супругов исполнять свой супружеский долг (по болезни физической или душевной); 3) если доказано, что один из супругов без вести пропал (при его отсутствии не менее трех лет). Если консистория после всех разбирательств (а они длились месяцами, если не годами) выносила свой положительный вердикт, утвердить его должен был Синод, а порой и сам царь (в самых сложных случаях). В общем, разойтись мужу и жене в России того времени было очень долго и хлопотно.
Глинка с прошением не стал торопиться, да и летом работа чиновников протекает ни шатко ни валко, деловая жизнь на нуле. Просто переехал к Стунеевым — благо сестра, помирившись с Дмитрием Степановичем, вскоре выехала с семейством в Новоспасское. Композитор забрал у жены только лошадей (те принадлежали его матери) и обшивку мебели, вышитую его сестрами. Остальное оставил Маше: мебель, драгоценности и карету. Первые дни в одиночестве приходил в себя, попытался работать, но не смог. От жары открывал окна настежь и лежал на диване, обдуваемый свежим ветерком. Думал о себе, о своей странной жизни. Вроде бы все любят, восхищаются его дарованием, а по сути он никому не нужен. Разве что матери. Да и то не так чтобы очень: у нее заботы по хозяйству, и тревожится не только о нем, но еще и о сестрах, об их детях, коих уже с десяток. Катя сидит с отцом, чувствующим себя скверно, ей тоже не до Глинки. И друзья сами по себе.
Маленькой радостью стало письмо от Левушки Пушкина с Кавказа. Сообщал, что их бывший гувернер Кюхельбекер в ссылке женился на дочери местного почмейстера и как будто бы счастлив, ну, по крайней мере, на словах. Сам же Левушка пока не женат, но мечтает в скором времени выйти в отставку и затем бросить якорь где-нибудь на юге, например, в Одессе, ибо в Петербург после смерти брата ни ногой. Говорил, что встречался на Кавказе с Лермонтовым, характеризовал его как колючего молодого человека, со взрывным характером, но необычайно способного к литературе. "Он бы мог тебе пригодиться в качестве либреттиста", — рекомендовал однокашник.
Глинка подумал: "Вряд ли, вряд ли. Дело не в таланте, а в положении Лермонтова — он опальный, после тайной дуэли выслан повторно на Кавказ, и его участие в "Руслане и Людмиле" вызовет у властей и у дирекции театров только недоумение. Если Ширков не справится, то Маркевич и Кукольник помогут".
Как-то вечером он лежал и в который раз перечитывал "Миргород" Гоголя, восхищаясь прекрасным слогом автора, как открылась дверь, и вошел кто-то. Михаил Иванович вначале подумал, что его слуга принес самовар, но почувствовал запах духов и от удивления повернул голову. Перед ним стояла Катя Керн.
Музыкант вскочил и смутился, будучи неглиже.
— Извините. Я в таком виде…
Барышня улыбнулась:
— Это вы меня извините, что без приглашения. Папеньке получше, и решила вас проведать экспромтом.
— Очень правильно сделали. — Он поспешно натянул на себя шлафрок. — Вы садитесь, садитесь. Чаю будете?
— С удовольствием.
— Я сейчас распоряжусь.
А когда вернулся, ласково спросила:
— Гоголя читаете?
— Да, "Тараса Бульбу". Думаю об опере на сей сюжет. Но не знаю, как воспримет публика антураж казацкий и малороссийский. Книга — это одно, а спектакль на сцене — совершенно другое. Да и царь может не одобрить.
— Да, конечно, разделяю ваши сомнения.
Пили чай, а потом Глинка сел за фортепьяно.
— Я давно хотел вам сыграть и спеть… Ваша маменька мне когда-то отдала стихи незабвенного Пушкина, посвященные ей…
— "Чудное мгновенье"?
— Да.
— И неужто вы написали музыку?
— Верно.
— Ох, какое диво! Маменька будет счастлива.
— Мне хотелось бы узнать ваше мнение.
Слушала она с замиранием сердца, а слова "без божества, без вдохновенья" вызвали нечаянные слезы. Представляла молодую маменьку и влюбленного Пушкина у ее ног. И смотрела на Глинку, оживившего эти славные строки, новую жизнь в них вдохнувшего, восхищаясь и плача, и готова была упасть к его ногам тоже.
Прозвучал последний аккорд. Михаил Иванович посмотрел на девушку и, внезапно испугавшись, воскликнул:
— Катенька, вы плачете?!
Бросились друг к другу в объятия.
— Да, простите, не смогла удержаться… Это так восхитительно, гениально!.. — спрятала лицо у него на плече. — Я вам так благодарна…
Он смущенно проводил ладонью по ее волосам, как когда-то при их знакомстве в первый раз. Бормотал взволнованно:
— Счастлив, что понравилось вам…
Ощутив какой-то невероятный прилив нежности, наклонился и поцеловал ее в завиток волос.
Катя подняла голову и взглянула в его глаза вопросительно.
Не сказав ни слова, он поцеловал ее в губы.
Простонав, она обвила его шею тонкими руками, и тогда он крепче сжал ее талию.
Больше они не могли друг без друга.
Это было первое чудное мгновение в их жизни.
Да, они любили друг друга, часто виделись — то у него, то у нее. Он играл ей и пел свои романсы, а она читала вслух что-то из журналов — например, "Героя нашего времени" Лермонтова. Наконец-то оба были счастливы. И не замечали течения времени.
Наступил июль 1840 года.
Анна Петровна Керн проживала с маленьким сыном в небольшой квартирке на Дворянской улице на первом этаже. Саша Виноградский тут бывал нечасто, продолжая служить поручиком, Катя тоже заходила раз в месяц, а знакомые и того реже, так что жизнь генеральши оказалась тихой, уединенной, однообразной. Но она не роптала. Думала поехать в августе навестить родных в Лубне, только денег, необходимых на поездку, не могла собрать.
Неожиданно все переменилось.
Зазвонил колокольчик у дверей — Анна Петровна вышла из комнат и увидела Катю, стоящую на пороге. Рядом с ней виднелся дорожный саквояж.
— Уезжаешь? — удивилась мадам Керн.
Девушка грустно усмехнулась:
— Нет, приехала. Примешь?
— Я не понимаю… Что произошло?
— Папенька из дому прогнал. А одной сидеть на казенной квартире в Смольном — силы нет. Можно у тебя пока поживу?
Мать воскликнула:
— Господи, конечно. Буду только рада. Проходи скорее. Папенька-то что это на тебя взъелся?
Сели в комнате друг напротив друга. Дочь вздохнула, опустила глаза.
— Я по своей наивности… рассказала ему…
— Что рассказала?
— Что теперь в тягости…
— В тягости? — Анна Петровна округлила глаза. — Ты беременна?!
Дочка промолчала, не отрицая.
— От кого?
— Разве так уж важно?
— Разумеется. Этого прохвоста выведем на чистую воду.
Катя покачала головой отрицательно:
— Никого никуда выводить не надо. Он не отпирается и готов признать ребенка. Более того: предлагает вместе ехать за границу.
— А жениться не хочет?
— Он не может, потому как женат. И пока консистория не рассмотрит прошение, сто лет пройдет…
— Да еще и женат! — повторила дама. — Кто же он таков? Я его знаю?
— Очень хорошо знаешь… — снова опустила глаза. — Михаил Иванович Глинка.
Анна Петровна, осознав новость, почему-то весело рассмеялась.
— Что смешного, мама?
— От кого, от кого, но от Глинки я не ожидала. Он такой тихоня, фетюк… Ничего, дочка, все нормально. С Глинкой мы справимся.
— То есть как это "справимся"? — Катя уставилась на мать вопросительно.
— Для начала пусть оплатит нашу поездку в Дубны. Сашу-маленького и тебя мы откормим на полтавских харчах. Вон какая тощая. И для будущего младенца хорошо — воздух Малороссии вам пойдет на пользу. Фрукты, ягоды. Нет, определенно всё к лучшему.
Дочка возразила:
— Нет, я не хочу брать у Глинки денег.
— Перестань. Что за церемонии? Раз набедокурил — плати. — И опять рассмеялась: — Ну, Михал Иваныч, ну, проказник! Расшалился на старости лет.
— Ой, ему всего только тридцать шесть.
— Так уже не мальчик. Ничего, не переживай.
— Я люблю его.
— Ясное дело, любишь. Он хороший, добрый. Из него вить веревки — одно удовольствие.
— Ах, мама, как же вам не совестно!
— Я шучу, шучу В лучшем виде сделаем. Главное, что для блага твоего. Через пару-тройку лет станешь мадам Глинкой. Я тебе обещаю.
Барышня вздохнула:
— Дай-то Бог, большего счастья для себя я не пожелала бы.
Мать писала сыну из Новоспасского:
"Дорогой Миша. Новость, о которой ты сообщил, потрясла меня совершенно. Я, конечно, рада, что появится еще один внук мой, да еще от тебя, но его незаконнорожденность чрезвычайно меня смущает. Нет, я вовсе не ратую за то, чтобы ты охранял свой брак с Марией Петровной — ни ея, ни мать ея, как тебе известно, я терпеть не могу, но сначала надо было бы с ней расстаться по Закону — Божьему и людскому, а потом уже заводить новую семью. В наше время так не поступали. Это все идет от французов, будь они неладны.
Хорошо; что сделано, то сделано; высылаю тебе 7 тысяч рублей, это больше, чем обычно, но, во-первых, урожай собрали хороший, деньги появились, и не нужно экономить на мелочах, во-вторых, у тебя особые обстоятельства — и развод, и рождение младенца, что потребует много лишних трат. Распорядись с умом. Уж до Рождества больше не пришлю, а потом видно будет.
Приезжай проведать, на недельку хотя бы. Очень я по тебе соскучилась. Чувствую себя еще ничего, но, конечно, не порхаю голубкой, как раньше, быстро утомляюсь. Целый день в заботах, вечером силы нет даже почитать, падаю в постелю и мгновенно засыпаю, точно убиенная.
Жду тебя с нетерпением — бабье лето впереди, так тебе бы застать его, погулять по родным просторам. Денег хватит. Соглашайся.
Любящая тебя всей душою мама".
Михаил Иванович отвечал:
"Милая моя маменька. Как я Вам благодарен за присланные деньги! Словно манна небесная, ей-богу! Я купил на них две коляски — на одной Катя с матерью и маленьким Сашей едут в Малороссию, в Лубны, будут там до весны, до рождения моего наследника, дабы не мозолить глаза свету в Петербурге, я ж в другом экипаже еду к Вам в Новоспасское ненадолго, отдохнуть и закончить все-таки моего "Руслана", а потам отправлюсь тож на Полтавщину, поддержать моих славных дам.
Что касаемо дела о разводе, то прошение подал, наняты поверенные, документы собраны и процесс запущен. Маша умоляла меня на коленях ей поверить, что она чиста и ни в чем не виновна, но в моей душе не было и тени смягчения, проявил неслыханную для меня твердость и сказал, как отрезал. Если бы, конечно, не любил бы мадемуазель Керн и пока не родившегося ребенка, может, поступил бы иначе и простил жену, но теперь другое. Я люблю и любим. Катя хороша необыкновенно, и ея интересное положение совершило с ней прекрасную перемену — так и светится вся. Каждый раз любуюсь.
Словом, маменька, скоро встретимся. Я ведь тоже сильно соскучился — и по Вам, и по Новоспасскому, и по нашим домашним пирогам. Только у добрых женщин добрые пироги. Кстати, Анна Петровна Керн и Екатерина Ермолаевна Керн чудные искусницы в части кулинарии. Кормят меня отменно. Я уверен: Вы и Катя подружитесь, если встретитесь. Думаю, встреча эта не за горами!
Сто раз целую Ваши ручки.
Любящий Вас сын Михаил".
Выехали из Петербурга порознь — чтобы не вызывать ничьих подозрений, встретились в Гатчине и затем совместно двигались до почтовой станции Катежна. Здесь им надлежало расстаться: женщины хотели заглянуть к тетушке Прасковье Александровне Осиповой в Тригорское, обязательно посетить могилу Пушкина, а потом уже следовать на Украину; Глинка путь держал прямо на Смоленск.
Было дряблое августовское утро. Станционный смотритель, явно с перепоя, красный, одутловатый, отмечал подорожные документы каким-то офицерам; те, пока суд да дело, пили за столом чай из самовара и смеялись преувеличенно громко, постоянно бросая хитрые взгляды в сторону матери и дочери Керн. Глинка сидел задумчивый, погруженный в себя. Катя есть не хотела: как и было положено в ее состоянии, относилась к большинству из продуктов с отвращением; девушку мутило. Мать кормила маленького Сашу с ложечки протертым яблоком; он капризничал и мотал головой из стороны в сторону, в результате чего пюре размазывалось по его щекам.
Наконец композитор произнес:
— Надо ехать.
Катя посмотрела на него испуганными глазами:
— Михаил Иванович, у меня сердце ноет. Я не знаю, что будет с нами теперь.
Он ответил туманно:
— Кто знает! Всё в руках Божьих.
Анна Петровна не замедлила их заверить:
— Всё будет хорошо. Коль не раскисать и не ныть. Я вот не раскисаю и чувствую себя превосходно.
— Ах, мама, ты всегда была жизнерадостна, сколько тебя помню.
— Да, вот видишь. Потому как в себе уверена. "Гений чистой красоты" — этак отзываются не о каждой. Знаю себе цену. И не слушаю ничьих наговоров. — Вытерла платком губы Саше. — В самом деле: надо ехать. Семь часов уже.
Глинка подал Кате руку, проводил до коляски. Посмотрел влюблено:
— Сразу напиши, как приедешь. Из Тригорского, а потом из Лубен.
— Обязательно. Стану сообщать обо всех моих настроениях и мыслях.
— Да, подробно-подробно, мне любая мелочь о тебе интересна.
Он склонился и поцеловал ее пальчики. А она дотронулась до его волос, словно запоминая навечно.
Генеральша усадила ребенка рядом с собой. Проронила:
— Ну, пора, пора. Михаил Иванович, Катя!..
Музыкант сжал ее в объятиях и поцеловал крепко. А она всхлипнула на ушко:
— Я люблю тебя.
Он ответил тоже полушепотом:
— Я тебя — очень…
Подсадил на ступеньку коляски и похлопал по облучку:
— Трогай, братец, трогай.
Развернувшись, экипаж быстро выехал в ворота почтовой станции. Глинка проводил его взглядом, тяжело вздохнул. Чувство надвигающейся беды тоже не покидало его.
Но потом, в Новоспасском, слегка развеялся. Милый отчий дом, маменька, хоть и постаревшая, но такая же энергичная и руководящая всеми, дворовые бабы, крепостные, многих из которых он знал в лицо и по именам, шавка в будке, выездные лошади, пруд и сад, липы вдоль аллей и его беседка, где была написана половина музыки к "Жизни за царя", — все внушало радость и успокоение. Отчего так устроена жизнь: надо бесконечно к чему-то стремиться, что-то преодолевать, добиваться цели, рваться к новым высотам — для чего, в сущности? Есть ли в этом смысл? Коли все равно не уйти от конечного мрака? Может, лучше наоборот, ничего не делать, просто наслаждаться напитками и пищей, солнцем, летним лесом, светом, воздухом, запахом скошенной травы, испеченным дымящимся хлебом и парным молоком, буйством тел в алькове? Бросить всё — Петербург, Капеллу, дело о разводе, поселиться с Катей в Новоспасском и растить дитя, ни о чем больше не заботясь, сделаться, как все мелкие помещики, просто живущие в свое удовольствие и не пишущие музыку, книги, картины? Отчего он не может так? Что за сила его толкает на житейские и творческие муки? Бог? Снова хоть на миг почувствовать себя Богом? Ощутить радость созидания? Да, конечно. Но за это надо платить. Хочешь стать Богом — принимай и муки восхождения на Голгофу. Ибо одно без другого невозможно.
В эти дни сочинялось вдохновенно. За неделю завершил то, что не мог за месяцы, годы. Весь был наполнен звуками. И мелодии рождались легко, только успевай их записывать — покрывая нотный стан быстрыми каракулями. А потом воспроизводил за роялем. Мама слушала, утирая слезки: "И в кого ты такой талантливый, Миша?" Он смеялся: "В папеньку и тебя, а в кого ж еще?" Падал на кушетку, заложив руки за голову: опера есть! Состоялась! Много лучше "Сусанина". Глубже. Полифоничней. Мастеровитей. Это будет сенсация, Петербург ахнет в изумлении, только и станет говорить: "Глинка, Глинка". Михаил Иванович расплывался от счастья. В эти мгновения был собой доволен.
Ехать надо не в Лубны, а в Петербург. Гедеонов ждет. Начинать репетиции в Большом. Да и Львов ему пишет: скоро открытие нового сезона, и пора приводить певчих в чувство. Кукольник торопит — у него свои прожекты, но не хочет подводить друга, должен написать все недостающие слова и тем самым завершить общую работу.
Но ведь он Кате обещал. Не поехать в Лубны невозможно. Это выйдет конфуз, страшная обида. Даст ей понять, что карьера для него важнее любви. А на самом деле? Что для него важнее? Глинка затруднялся ответить.
Все решило письмо, доставленное из Лубен. Композитор увидел: почерк не Кати, а ее матери, и заволновался. Не напрасно: Анна Петровна сообщала, что случилось несчастье, Катя поскользнулась на мокрых мостках у речки и упала, началось кровотечение, и ребенок потерян. Приезжать не надо. Катя в депрессии, никого не желает видеть. Бог даст, возвратятся в Петербург где-нибудь к зиме.
Михаил Иванович выпустил бумагу из рук, и она, как птичка, полетав по воздуху, приземлилась возле ножки стола.
Музыкант пробормотал:
— Кончено. Всё кончено.
Сам виноват. Надо было не расставаться с Катей. Он бы спас ее. И ребеночка.
Господи, за что?!
Отчего Бог наградил его талантом сочинения музыки и не дал житейской сметки и практичности, приспособленности к неурядицам быта?
Значит, в этом есть высший смысл, угадать который он не в состоянии. Коли Бог так решил.
Значит, счастье его не в любви, а в карьере.
Быстро-быстро вещи побросав в саквояж, Глинка умчался из Новоспасского в Петербург.
Катя ему писала в ноябре 1840 года:
"Дорогой Михаил Иванович. Не сердись, извини за все. Столько месяцев не могла сесть за стол, чтобы написать. Поначалу провалялась в постели, без желания что-либо делать, в том числе и жить; но забота и любовь окружающих постепенно укрепили мой дух, начала питаться, а продукты здесь превосходные, просто объеденье, и от них невозможно не встать на ноги. Даже повеселела слегка. Маменька права: у 22-летней барышни все еще впереди, и не надо думать о прошлом, надо надеяться на будущее.
В Петербург не приедем, видимо, до весны. Думали пораньше, но внезапно заболел Саша-маленький, а теперь уж, глядя в холода, вовсе боязно.
Как твоя опера? Я надеюсь побывать на премьере. Пусть и в качестве рядового зрителя. Это — как ты решишь. Я смиренно приму твой любой вердикт. Только знай, что чувства мои не иссякли нисколечко, я по-прежнему лишь твоя, и никто, и ничто не разубедит меня в этом, ты — мой главный человек в жизни. Дело за тобой. Состоится развод и захочешь обвенчаться со мною — я готова, обещаю, что смогу еще сделать тебя родителем, обещаю, что будешь счастлив. Если ж изменил ты свое ко мне отношение, так тому и быть. Я не вправе роптать и высказывать никакие попреки. Ты — гений, а у гениев свои счеты.
Жду ответного письма с замиранием сердца.
Преданная тебе навсегда
Е. К."
Глинка отвечал в декабре:
"Дорогая Катя, я безмерно рад, что твое состояние сделалось получше. В самом деле: 22 года — самый лучший возраст, самый расцвет, и негоже убиваться в такие лета. Все еще у тебя будет — и семья, и дети, ты земной ангел, и Господь Бог не оставит тебя без Своей опеки.
А моя петербургская жизнь грустна. Опера закончена и показана в Дирекции театров, но сезон нынешний полностью уже скомпонован, денег на мою постановку нет и до лета будущего года вряд ли появятся. На душе тоска.
Из Капеллы решил уйти. Это, конечно, какой-никакой постоянный заработок, но издержек больше. Нужно репетировать, обновлять репертуар, подгонять певчих, а они люди разные, половина поклоняется Бахусу, и непросто ими руководить. Надоело!
Я пока поселился у Кукольников — оба брата хоть из Малороссии, но не украинцы, а русины. С ними весело, постоянно кто-то приходит в гости, то Брюллов, то Никитин, то талантливый, но пока еще неизвестный сочинитель Салтыков, помещающий свои опусы под псевдонимом Щедрин. Кроме оперы, вместе с Нестором сочиняем романсы. Бог даст, выйдут потом отдельной тетрадкой.
Никакой ясности с разводом. Дело застряло в консистории и стоит на месте уже полгода. Мой поверенный подкупил служанку моей супруги, и она выкрала у нея (у супруги) письма от Н. В., раскрывающие их связь. Весь эпистолярий передан в консисторию как вещественное доказательство. Уж теперь надеюсь на продвижение.
А вообще хотел бы сбежать в Париж. Отдохнуть от наших неурядиц. И пожить жизнью европейского рантье. Но, конечно, все зависит от моих денежных ресурсов. А они пока на нуле.
Бог даст, весной встретимся. Маменьке поклон.
Ваш надежный друг М.Г"
На одном из новогодних балов, посвященных приходу 1841 года, Глинку познакомили с Лермонтовым. Оба Михаила были маленького роста, но у композитора части тела пропорциональны друг другу, а кавалерист-поэт отличался слишком крупной головой для убогого туловища и ножек.
Жидкие волосики неуклюже прилизаны. Усики словно бы приклеены.
Михаил Иванович сделал комплимент:
— Я прочел "Героя нашего времени" и пришел в восхищение вашим слогом.
Михаил Юрьевич поморщился:
— Так, безделица. Надо было чем-то занять свободное время, вот и сочинил.
Глинка улыбнулся:
— Вы лукавите, сударь. Сочинительство для вас, я уверен, совершенно не праздное занятие, это сразу видно.
Тот пожал плечами:
— Я не знаю. Может быть. В жизни моей все случайно. Мне и в Петербурге-то теперь находиться не должно. Отпустили на Рождество по причине болезни бабушки. И опять надо ехать на Кавказ.
— Берегите там себя. Вы явились по воле Провидения как на смену Пушкину, и Россия не переживет, коль и вас лишится.
Лермонтов горько рассмеялся:
— Бросьте, переживет, как еще переживет, все переживут. Я скажу больше: будет даже лучше, коль убьют. Ведь у нас при жизни никого не ценят, Пушкина травили, унижали, смеялись, а когда он умер, сразу закричали: "Гений! Гений!" Коль и я уйду, может, и меня увенчают славой.
Музыкант посетовал:
— Вот вы ерничаете так, а слова и мысли могут стать реальностью, и поэтому нельзя накликать на себя беду.
Сочинитель грустно ответил:
— Знаю, знаю, мне уж говорили, что нельзя было трогать тему демона, что с потусторонними силами шутки плохи. Но теперь уж поздно. Я готов к любому исходу моей судьбы.
— Вы, как ваш герой, фаталист?
Тот скривил губы:
— Да, отчасти.
Не успели отшуметь новогодние торжества, как пришло известие, что скончался генерал Керн.
Анна Петровна на похороны, разумеется, не поехала, да и Катю не отпустила: по трескучим январским морозам — разве это мыслимо? Заказали заупокойную в церкви, постояли, поплакали у иконы Архангела Михаила, покровителя всех воинов, свечечки поставили. А потом заказали сорокоуст. Царствие небесное рабу Божьему Ермолаю; он, конечно, был человеком непростым и ершистым, но, само собой, в целом добряком и героем. Мир его праху!
Анну Петровну больше волновали живые, чем мертвые. С Катей, слава Богу, все утряслось, и она пришла в нормальное свое состояние, хоть и сетовала порой, что несчастна в любви; Саша-маленький тоже перестал кашлять — мед, лимоны, грецкие орехи, лук, алоэ, сливочное масло сделали свое дело, и бронхит не перерос ни во что плохое. Главная забота состояла теперь в отсутствии денег. Саша Марков-Виноградский высылал редко и какие-то крохи, Глинка не высылал вовсе; жить на иждивении родичей тоже было стыдно; оставалось одно: хлопотать о пенсии после смерти Керна. Все-таки они с мужем хоть давно и расстались, но развода не оформляли, и она по закону имела полное право на обеспечение. А тем более с маленьким ребенком (пусть и от другого, но кому какое дело?).
Поначалу генеральша попросила похлопотать за нее в Петербурге Глинку, но потом быстро поняла, что из композитора хлопотун никакой, и решила ехать сама. Сына оставляла на Катю.
Барышня просила:
— Ты, пожалуй, узнай о планах известной тебе особы. Не переменил ли он своего ко мне отношения? Коли все устроится лучшим образом, я приеду в Петербург тоже.
Генеральша сказала:
— Мы его испытаем. Я скажу, что к тебе намедни сватался лубнянский помещик Зайончковский и, возможно, все у вас сладится.
Катя испугалась:
— Ох, а надо ли рисковать, мама? Вдруг Михал Иваныча это сильно заденет?
— Вот мы и проверим.
— Поступайте как знаете. Но не забывайте, что он человек особенный, гений, с ними нельзя, как со всеми.
— Гений он в музыке, так же, как и Пушкин был гений в литературе; а в быту они — простые смертные. Даже иногда хуже. И несноснее.
— Доверяюсь полностью тебе. Счастье мое в твоих руках.
Мать поцеловала дочь в щеку:
— Сделаю как надо, не переживай.
В первых числах апреля Катя получила от матери первое письмо:
"Дорогой мой Катёнок, здравствуй. Много новостей накопилось, разного, скажу тебе прямо, свойства, но начну с хороших. С пенсией все устроилось положительно, побывала на аудиенции у военного министра, он заверил меня, что следить будет лично, и не обманул, не прошло и двух недель, как мне принесли с курьером бумагу о благоприятном исходе дела. Якобы сам государь одобрил, исходя из заслуг Ермолая Федоровича на полях сражений во благо Отечества. С мая будут начислять регулярно, а за прошлые месяцы выплатят задним числом. Слава Богу!
А теперь о Глинке. Весь Петербург шумит, и в салонах только и разговоров, что о выходке его благоверной. Эта дура (я иначе не могу ея характеризовать) со своим милым другом Н.В. захотела убежать за границу. Вроде муж и жена. И для этого обманула деревенского попа, не сказав, что она замужняя, обвенчалась заново. Но когда отвезла бумаги на выдачу паспорта, дело вскрылось, и Синод начал разбираться, поп решительно утверждает, что ни сном ни духом, а они кричат, что вообще не было венчания, поп чего-то напутал, будучи пьян смертельно. В ход пустили связи дяди Н.В. Если не замнут, то развод Михаилу Ивановичу обеспечен.
Правда, сам Глинка пребывает в некоем сумеречном состоянии духа, равнодушен к миру, нездоров, апатичен. Я ему сказала о якобы сватовстве г-на Зайончковского, а в его лице хоть бы мускул дрогнул. Говорит: "Значит, Господу так угодно. Может, с ним она будет счастлива". В общем, непонятно, что и думать. Ничего, не расстраивайся, малышка, время все расставит по своим местам; ты приедешь и поговоришь с ним сама, а там видно будет.
Береги Сашеньку.
Нежно вас обоих целую. Всем родным низкие поклоны.
Ваша маменька".
Прочитав письмо, Катя долго плакала, а когда пытались ее успокоить, исступленно кричала, что не хочет жить. Приглашенный врач констатировал нервное истощение и велел принимать сильное успокоительное. А она смотрела на мир исподлобья и повторяла: "Мне уже ничто не поможет, ничто".
Глинка оформил паспорт для выезда за границу, но на жизнь в Берлине и Париже денег не хватало, и отправился к матери в Новоспасское. Настроение было хуже некуда, делать ничего не хотелось, вдохновение оставило его, видно, навсегда, он лежал, закутавшись, несмотря на лето, в шапке с кисточкой, и смотрел перед собой в одну точку. А Евгения Андреевна, проходя мимо, неизменно ворчала:
— Что ты, словно бука, в самом деле, занимаешься самоедством? Да, не вышло с Машей, не сложилось с Катей, мало ли других Маш и Кать на свете?
— Что мне до других? — отзывался тот. — Я женат на Маше и люблю Катю, впрочем, может быть, уже не люблю, я и сам не знаю.
— С Машей разведут — снова женишься на ком-нибудь.
— Нет уж, никакого желания. И потом еще не известно, разведут ли. Царь велел наказать одного Васильчикова, но нестрого — перевел из гвардии в Вятский гарнизон. А моя благоверная так пока благоверной и осталась.
— Надо хлопотать дальше.
— Надо, надо, только мочи нет.
Лишь письмо от Нестора Кукольника оживило его: литератор писал, что стараниями его Гедеонов нашел деньги на постановку "Руслана", и, пожалуй, в сентябре начнут репетировать. Время привести в порядок всю партитуру, и вообще в театре ждут приезда Глинки самое позднее к концу августа. Композитор заявил в ответном письме, что скоро будет.
Но известие о гибели Лермонтова на дуэли потрясло его абсолютно. Вспомнил их разговор в Петербурге. И пророческие слова о том, что дурные мысли могут воплотиться. Воплотились! Главное, убит не на поле брани, не от вражеской пули, а от рук одного из близких своих друзей. Вновь дуэль! Вновь погиб поэт, невольник чести! Что за рок преследует Россию?
Ехать, ехать, убежать из этой страны, проклятой Богом. Но куда? Где найти пристанище? За границей лучше? По большому счету, разница небольшая. Умному человеку нет нигде покоя. И с собой покончить нельзя, это не по-божески. Надо взойти на свою Голгофу, несмотря ни на что. Вынести свой крест.
Неожиданно получил письмо от Кати. Вот что она писала:
"Здравствуйте, дорогой Михаил Иванович. Даже не решаюсь обращаться на "ты". И вообще не знаю, захотите ли прочитать эту весточку от меня. Но решила первой прервать молчание.
Сразу хочу внести ясность: никаких предложений руки и сердца от мсье Зайончковского я не принимала и по-прежнему остаюсь "ничьей невестой", или, как говорят в народе, "невестой без места". Месяца два меня лечили от нервов, но теперь состояние лучше, и подумываю даже вернуться в Петербург, вновь пойти на службу в Смольный. А тем более маменька давно просит привезти Сашу-маленького к себе, очень она скучает.
Кстати, не исключено, что мама обвенчается с Александром Васильевичем Марковым-Виноградским. Инициатива его. Маменька в сомнении: чувства она к нему испытывает самые нежные, и к тому же хорошо записать Сашу-маленького Виноградским, но тогда она лишится титула "ее превосходительства" и, что самое главное, генеральской пенсии. А на что тогда жить? На одно жалованье в Смольном не получится. Есть еще один нюанс: Марков-Виноградский — офицер и, по правилам, должен испросить разрешение на женитьбу от своих командиров, а они могут воспрепятствовать — в силу разницы в возрасте "жениха и невесты"…
Говорили, что Вы грустите. Разделяя Ваши печали, все же призываю не терять надежды на будущее. Что бы ни случилось, мы останемся с Вами верными друзьями до конца века, я — во всяком случае. Верьте в свой талант. Бог поможет нам.
С самой искренней симпатией
Е. К."
Глинка поцеловал бумагу с фиолетовыми чернилами. Прошептал: "Будем, будем верить. Катенька права". И, явившись к матери, объявил с порога: "Еду в Петербург. Сделайте одолжение, распорядитесь насчет лошадей в дорогу".
Дело о разводе приняло неожиданный оборот. На допросе в консистории Маша утверждала (при посредничестве нанятых ею адвокатов, ибо не явилась сама ни разу на допрос — якобы по причине пошатнувшегося здоровья), что во всем виноват… её муж — Глинка Михаил Иванович! Это он, он подкупил попа, чтобы тот совершил противозаконное венчание, ибо цель композитора — уличить жену в неверности, развестись и жениться на другой. Музыкант оправдывался как мог, но скрывать связи с Катей Керн не стал, и его самого обвинили в прелюбодействе. В общем, все запуталось. Дознаватели консистории взяли с Михаила Ивановича обязательство до конца дела не покидать города. Тот пришел в отчаяние.
В это время как раз прибыла в Петербург мадемуазель Керн. Известила Глинку запиской. Он помчался на встречу.
Перемена, произошедшая в Кате, поразила его. Бледная, худая, с темными кругами у глаз, нервной дрожью в пальцах и блуждающим взором, девушка казалась душевнобольной. Говорила с каким-то придыханием, словно ей не хватало воздуха на целую фразу.
Взяв ее за руки, композитор спросил:
— Боже, ладони-ледышки — нездорова?
Опустив веки, проговорила:
— Да, слегка простыла в дороге. Лихорадит что-то.
— Надо лечь. Пить горячий чай с медом.
— Я и так лежу слишком много. Плохо маменьке помогаю.
— Будучи больной, ты ей вовсе не поможешь. Надо вначале подлечиться.
— Да, согласна… Я поправлюсь быстрее, если ты… если вы… согласитесь сказать…
— Что сказать?
— Что еще любите меня. — Подняла испуганные синие глаза; в этот миг и впрямь напоминала Александра I.
Он не знал, что ответить. Правду сказать боялся, чтобы не навредить ее самочувствию, но кривить душой тоже не хотел. И поэтому отделался неопределенным вопросом:
— Катя, дорогая, отчего ты засомневалась? Ты такая славная, добрая и внимательная ко мне. Я безмерно счастлив, что мы друзья.
— Только друзья? — с болью в голосе уточнила девушка.
— И друзья, и больше, — с жаром произнес он. — Ты же знаешь мое бедственное семейное положение. И пока я женат, невозможно… нам… Не иначе, Господь наказал нас за то, что мы с тобою сблизились без венца… не должны повторять роковой ошибки…
Керн скривилась:
— Значит, вы считаете нашу с вами любовь ошибкой?
— Нет, нет, не любовь, а любовную лихорадку, торопливость, с которой…
Катя заявила:
— Я готова бежать с вами хоть на край света. Заведем паспорта и уедем, а, Михал Иваныч? В Австрию, в Париж — да куда угодно!
Сжал ее ладони:
— Невозможно, голубушка: я же дал подписку о невыезде.
Обхватив голову руками, простонала горько:
— Это заколдованный круг! Я сойду с ума!
Он приобнял ее несильно:
— Тише, дорогая, не драматизируй. Осенью премьера "Руслана". Мне нельзя уехать, не могу бросить постановку.
В театре не поймут. А за это время в консистории, Бог даст, что-то утрясется. И тогда, возможно, по весне сорок третьего года…
Не поверила:
— Вы нарочно успокаиваете меня, чтобы я не наложила на себя руки.
— Выбрось эти мысли из головы. Надо просто чуточку потерпеть. Время все расставит по своим местам.
Посмотрела на него с болью:
— Не бросайте меня… пожалуйста… я не знаю… я тогда умру…
Прикоснулся губами к ледяным ее пальчикам:
— Успокойся… я же тут, никуда не денусь… буду приходить каждый день… Хочешь, хочешь?
— Да.
— Обещаю. — Но поцеловал не в губы, а в висок, как покойницу.
Первое время Глинка приходил действительно часто, но когда у них на квартире поселился Марков-Виноградский, вышедший в отставку в чине поручика, стал бывать реже. Отношения между ним и композитором сразу не заладились. Михаил Иванович был уверен, что нахлебник — альфонс, пользуется любовью 42-летней Анны Петровны и не хочет зарабатывать сам. Так отчасти и было: Александр Васильевич не работал, говоря, что пока должен отдохнуть от военной службы. А ушел он из армии со скандалом: не сумев получить от отцов-командиров разрешение на венчание, написал в сердцах прошение об отставке. Легкомысленно? Да. Но, с другой стороны, он пожертвовал карьерой и репутацией во имя любви. С этой точки зрения, Виноградского надо не ругать, а наоборот, восхищаться его поступком. Точно так же хочется не хулить, а дивиться силе любви мадам Керн: ради счастья с дорогим человеком отказалась от титула вдовы генерала и денежного пособия за него. Всю свою жизнь искала этакого Сашу. Обожающую ее. И готового все время носить на руках — нет, не фигурально, а буквально. Даже Пушкин ограничивался только словами, пусть и гениальными, но словами. А для Маркова-Виноградского слово и дело соединились в одно. Он уверовал, что ему достался "Гений чистой красоты" — тот, которым восхищались столько необыкновенных мужчин, — и всецело отдался служению своему идеалу. Положил судьбу на алтарь любви.
Летом Анна Петровна, Саша-большой и Саша-маленький укатили из Петербурга в Лубны. Где и обвенчались 25 июля 1842 года. Генеральша Керн сделалась просто мадам Виноградской. Узаконили своего сына. Не имея при этом за душой ни доходов, ни состояний, ни заработков. Кочевали от родича к родичу — и питались, чем Бог пошлет.
Катя никуда не поехала, только перебралась на казенную квартиру в Смольный. Глинка навещал ее редко — хорошо, если раз в неделю. Было ему не до того: репетиции "Руслана" шли полным ходом, тут еще Ференц Лист прибыл в Петербург с концертами, музыканты познакомились, вместе выступали…
А премьера оперы состоялась 27 ноября.
Глинка отговаривал Катю быть на первом представлении — мол, спектакль еще сырой и к тому же заболела певица, исполнительница роли Ратмира (по задумке автора, партия предназначалась для контральто). А потом действительно написал ей в коротком письмеце: "Милая Катюша, не смогу сегодня заехать, ибо пребываю в глубоком огорчении от премьеры. Это не провал, но недалеко от него. Светская публика пребывала в изумлении, явно ожидая чего-то большего. И Ратмира практически не было — вялые, ученические потуги бедной неопытной Анфисушки. Что я мог поделать? Бог даст, завтра не оскандалимся. А на третье представление обещает быть сама Анна Яковлевна — ей значительно лучше, и тогда уж посажу тебя на первые кресла. Не сердись. Твой М. Г.".
Отзывы в прессе тоже вышли самые жесткие. Больше всех неистовствовал Фаддей Булгарин в "Северной пчеле", говоря, что опера вообще слабая, "Жизнь за царя" тоже слабая, но тогда спасала патриотическая тема, а в "Руслане" глупая сказка Пушкина стала еще глупее, и нелепая музыка ей под стать. И, само собой, совершенно провальна партия Ратмира. Странная идея дать женщине роль мужчины. В этом есть доля извращенчества.
Впрочем, к третьему, четвертому спектаклю музыканты и артисты разыгрались, вышла Анна Петрова, и Ратмир зазвучал совсем по-иному. Замечательно исполнял партию Руслана Осип Петров (Глинка готовил на эту роль и Гулак-Артемовского, но пока он был только для возможной замены). И к тому же в зале появилась публика рангом пониже, не такие эстеты, как аристократы, собственно, музыка автора и не рассчитывалась на снобов, а должна была отзываться в душах простых людей, — так оно и вышло.
Катя побывала на пятом представлении и действительно сидела в креслах возле сцены. Мощь таланта Глинки потрясла ее. В жизни и быту такой скромный, маленького роста, вечно в своих болезнях (настоящих и мнимых), нерешительный, несамостоятельный, вялый, вдруг в очередной раз явил грандиозную силу духа, вдохновения, озарения; в этой музыке слышалось нечто божественное; только человек, воспитанный на оперных шаблонах XVIII века, мог не разглядеть, не почувствовать новизну и своеобразие этих композиций. Глинка был неподражаем.
Катя плакала и думала, а достойна ли она такого человека? В праве ли претендовать? Но, с другой стороны, Маша Глинка подходила ему еще меньше. Хорошо, что супруги скоро разведутся. Но захочет ли он обвенчаться с мадемуазель Керн? Гении непредсказуемы, уникальны, и от них можно ждать чего угодно.
Михаил Иванович выходил кланяться. Публика рукоплескала и кричала "браво". Кое-кто даже бросил на сцену букет цветов, очень дорогой в декабре. Композитор поднял его и отдал Петровой. Все захлопали еще больше.
Катя села к нему в экипаж. Он смотрел взволнованно, возбужденно:
— Ну, что скажешь, что думаешь?
— Ничего не скажу, Михаил Иванович.
— Как сие понять? — ахнул музыкант.
— У меня нет слов. Я раздавлена, уничтожена вашим гением.
Он расхохотался:
— Будет, будет. А не то возгоржусь.
— Возгордитесь, это хорошо, вы имеете право.
Наклонившись, поцеловал ее руку в перчатке.
Проводил до Смольного, но зайти отказался:
— Нет, поеду к себе, стану отсыпаться. Совершенно не чую ни рук, ни ног. Столько месяцев напряжения! А теперь внутри какая-то пустота…
Под конец решилась спросить:
— Маша Стунеева как-то говорила, что хотите ехать за границу… Это правда?
Композитор нахмурился.
— И уехал бы, коли не подписка да опера. А теперь еще просят перенести и в московский Большой. Там уж я введу Гулак-Артемовского… — Взял ее за руку. — Нет, в ближайшем будущем дальше Первопрестольной не отлучусь. А потом — посмотрим. — Тяжело вздохнул. — Перемены хочется, перемены в жизни. Вновь увидеть Париж, а потом и Мадрид — в прошлый раз не успел доехать. Все начать с чистого листа…
"Значит, без меня, — догадалась Катя. — Я ему не нужна больше".
— Значит, без меня? — повторила она вслух.
Он поцеловал ее в щеку.
— Полно, полно, голубушка. Жизнь покажет. Маменька, и ты, да еще сестрицы — самые близкие мои люди. Вас я никогда не предам.
— Ну, так я пойду?
— До свиданья, душенька. Я зайду на следующей неделе.
— Буду ждать.
Побежала к воротам Смольного по хрустящему снегу, в свете фонарей. Тонкая фигурка. Любящая душа.
Михаил Иванович, глядя Кате вслед, подумал: "Отчего я всех делаю несчастными? Сам несчастен и других делаю. Надо, надо уехать. Пусть живут как могут. Только без меня".
Тут опять в Петербурге появился Пушкин-старший. Он совсем поседел, сильно похудел, выглядел не так молодцевато, но держал спину ровно и ходил уверенно, правда, с тросточкой, но, скорее, больше для фасона, чем для опоры. Одевался по-прежнему изысканно. И, когда играл в карты, часто выигрывал.
Повидал внуков и невестку, приехавших из Михайловского. Маша и Саша были уже большие — 10 и 9 лет, соответственно, Гриша и Таша — 7 и 6. Натали хотела, чтобы мальчики посещали гимназию, девочки оставались на домашнем воспитании. Доброго разговора не получилось. Гончарова-Пушкина жаловалась на отсутствие средств — пенсии, данной царем, еле-еле хватало на пропитание. А Сергей Львович тоже не шиковал, но и не бедствовал, посулил передать снохе тысячу рублей, но частями. Та, конечно, сочла в душе это недостаточным, а старик и так отрывал от сердца, словом, обе стороны разъехались, не довольные друг другом.
Он узнал от друзей, что у Кати Керн был роман с Глинкой, но о браке речь не шла, и она свободна. У отца поэта снова зародилась надежда. Да, ему уже 72 — ну, так что с того? Чувствует себя сорокапятилетним. И способен еще на альковные подвиги. Ей ведь целых 24 — и впрямую подошла к рубежу, за которым на Руси издревле считают 25-летних старыми девами. Замуж, замуж пора. А родителей в Петербурге нет — папа умер, царство ему небесное, солдафону этакому, мама с новой семьей в Малороссии. Девушка сама пусть решает.
Выяснил, что она изредка посещает салон Карамзиных, где читают новые стихи и поют новые романсы. И набился в гости.
Был февраль 1843 года, на дворе трескучий мороз, а в особняке Карамзиных на Гагаринской улице — хорошо натоплено и уютно. В красной гостиной — самые простые соломенные кресла. Стол с самоваром. Чай разливает старшая дочка покойного Карамзина от первого брака — Софья Николаевна, и ее в шутку называют здесь "Самовар-паша". Мать семейства, мачеха Софьи, 60-летняя Екатерина Андреевна, доводящаяся сводной сестрой Петру Вяземскому, тоже весьма радушна; правила салона — говорить исключительно по-русски и не играть в карты.
В этот вечер собравшихся было немного — человек семь, никого Сергей Львович из них не знал и сидел пригорюнившись, так как Катя Керн не приехала. Грустное его настроение не осталось незамеченным, и мадам Карамзина села рядом с ним на соседнее кресло.
— Отчего вы невеселы? Как дела у Левушки?
— Ах, спасибо, спасибо, мон шер, у него все отлично, слава Богу. В прошлом году уволился в чине майора и теперь в Одессе служит на таможне. Сделал предложение Лизоньке Загряжской, родственнице Натали Гончаровой. Он Загряжскую любит с детства, и она его. Словом, скоро свадьба.
— Вот как замечательно! Вы поедете?
— Непременно поеду. Море, юг — я люблю Одессу. И к тому же там когда-то служил Сашка. Обязательно поеду.
— Ну а сами-то не надумали жениться? — больше в шутку спросила Екатерина Андреевна, но Сергей Львович сразу оживился и ляпнул:
— И женюсь, коли вы поспособствуете.
— Я?! — с улыбкой удивилась хозяйка дома. — Чем же я смогу?
— Зазовите к себе Катю Керн. Мне к ней ехать в Смольный институт неудобно, слухи поползут, а она, я знаю, кроме вашего салона, не бывает нигде.
— Нет, порой выходит к Глинке в театр.
Пушкин-старший нахохлился:
— Так у них еще, значит, продолжается?..
— Слышала, что нет. Вроде просто они друзья, не больше. Глинка же пока официально женат, а Катюша жаждет лишь законного брака.
— Правильно. Хвалю. И законный брак должен быть со мною.
— Вы уверены, дражайший Сергей Львович?
— Абсолютно. Я уже и в завещании упомянул ея.
— Неужели?
— Да. Все мое состояние — по частям — Натали, Левушке и Лёле, а мадемуазель Керн — пятьдесят тысяч.
— Господи, помилуй! Более чем щедро.
— Истинный бриллиант должен быть в дорогом обрамлении.
— Ну а коль не согласится выти за вас?
Он взмахнул изящной ладонью:
— Пусть. На все воля Божья. Но уже не изменю завещания и оставлю как есть.
Женщина взглянула на него с восхищением:
— Вы большой души человек! Александр Сергеевич перенял у вас это качество.
Тот кивнул, довольный:
— Несомненно. Стало быть, поможете мне?
— Приложу максимум усилий.
На другое утро по велению мачехи Софья Николаевна написала Кате:
"Душенька, приезжайте к нам завтра вечером: Даргомыжский обещал представить новые романсы. Не исключено, что и Глинка будет. Очень ждем".
Катя клюнула на магическое для нее слово "Глинка" и решила быть. Правда, важные дела в Смольном не позволили ей выйти вовремя, и она явилась на Гагаринскую улицу в половине девятого. Оказалось, что Даргомыжский не пришел по болезни, Глинка "еще едет", но зато Александр Варламов сел за рояль и своим неподражаемым тенором спел романсы на стихи Лермонтова — "Ангел" и "Казачья колыбельная песня", а затем дуэтом с Софьей Николаевной — "Горные вершины". Только Катя села пить чай с клюквой в сахаре, как увидела, что сбоку к ней подсаживается Пушкин-отец в темном сюртуке и пестрой жилетке, пахнущий дорогим мылом.
— Мадемуазель Керн, счастлив видеть вас.
— Здравствуйте, Сергей Львович. Сколько лет, сколько зим. — Но в ее церемонном тоне радости особой не чувствовалось.
— Вы прекрасно выглядите, Катенька.
— Вы мне льстите, мсье. Я уже давно не та барышня, за которой вы когда-то ухаживали.
— Чепуха. Вы клевещете на себя. Повзрослели и сделались еще краше. Это во-первых. Во-вторых же, я по-прежнему в вас влюблен.
— Шутите, наверное?
— Нет. Нисколько. Я влюблен пуще прежнего.
— Перестаньте, сжальтесь. Это не смешно.
— Мне и не до смеха. У меня самые серьезные до вас намерения.
— Ах, пожалуйста, только не сегодня. Я ужасно устала нынче.
— Не сегодня, так завтра. Послезавтра. Как скажете. Я не тороплюсь, у меня впереди вечность.
— Хорошо сказано. Реплика, достойная Пушкиных.
Глинка все же не приехал, Катя опечалилась, и Екатерина Андреевна села с ней в дальний уголок — пошептаться по-женски. Рассказала о завещании Сергея Львовича. Керн перекрестилась.
— Представляешь, если он теперь назначает пятьдесят тысяч, сколько выйдет, если примешь его предложение?
— Думать не хочу. Разве дело в деньгах?
— Разумеется, нет, но сама рассуди, как бы ты смогла поправить дела своего семейства — маменьки и маленького брата. Быть женой, а потом вдовой Пушкина-отца! И фактически — мачехой самому гениальному поэту!
— Несомненно, почетно… Но соображения здравые совершенно противуречат моему сердцу. Не лежит душа. И потом, я уверена, Натали Гончарова не допустит, чтобы я отхватила у нея часть наследства.
— Ну, Наталья Николаевна ему не указ. У него всегда были с нею сложные отношения, а тем более после гибели Александра. Дедушка влюблен в тебя и теряет голову.
— Ах, не знаю, право.
— Видела, как он поступил с твоей клюковкой?
Катя изумилась:
— С клюковкой?! А как?
— Ты разжевывала ягодки, а оставшиеся шкурки складывала в розеточку.
— Да, и что?
— Он украдкой их брал и ел.
— Свят, свят, свят!
— Я заметила. Многие заметили.
— Это за гранью моего понимания.
— Надо брать старичка, пока он тепленький… во всех смыслах… — И захохотала.
— Вы смущаете меня.
— Хорошенько подумай.
Неожиданно пришел Глинка. Раскрасневшийся, оживленный, вроде подшофе. Объявил:
— Господа, принимаю поздравления: консистория избавила меня от подписки о невыезде!
Все захлопали. Михаил Иванович пояснил:
— Под предлогом того, что на днях должен ехать в Москву — обсуждать постановку "Руслана" в Большом театре. Гедеонов похлопотал.
— И надолго вы покинете нас?
Он устроился за столом, и Карамзина-младшая налила ему чаю.
— Думаю, на месяц. А потом — как сложится.
Александр Варламов сказал:
— Ах, в Москве за месяц ничего не решается. В ней другие порядки, время течет иначе. Москвичам спешить некуда, там уже не Европа, а Азия. Обязательный послеобеденный сон — то, что в Испании называется siesta, — во второй половине дня не отловишь никого из чиновников.
Гости посмеялись. А Екатерина Андреевна элегически возразила:
— Нет, Москву я люблю. В ней такая русскость, дух Руси святой, про которую мы в Питере забыли.
— Петр Великий не терпел Москвы.
— Тем не менее оставался москвичом до мозга костей. Азиатчина у всех у нас в крови. Вон и Карамзин же на самом деле Кара-Мурза — "черный мурза".
Катя смотрела на Глинку и каким-то шестым чувством понимала, что уедет он не просто в Москву — от нее навек. Видела: пытается не встречаться с ней взглядом. Вероятно, принял уже решение, что не будет с ней больше. Сердце ее щемило, и хотелось расплакаться.
— Михаил Иванович, а сыграйте нам что-нибудь на прощанье.
Глинка вышел из-за стола, промокнув рот салфеткой, сел к роялю. Не спеша кашлянул, прочищая горло.
— Разве что из нового альбома на стихи Кукольника — "Прощание с Петербургом".
Катино сердце сжалось больше. Значит, прощается с Петербургом. Значит, и с нею.
Композитор заиграл и запел глухим голосом:
Прощайте, добрые друзья!
Нас жизнь раскинет врассыпную…
Все так, но где бы ни был я,
Воспомню вас и затоскую…
Нигде нет вечно светлых дней,
Везде тоска, везде истома,
И жизнь для памяти моей —
Листки истертого альбома…
Катя все-таки заплакала, слушая его, слезы капали у нее с подбородка, а она их не вытирала, словно не замечая.
…Есть неизменная семья,
Мир лучших дум и ощущений,
Кружок ваш, добрые друзья,
Покрытый небом вдохновений.
И той семьи не разлюблю,
На детский сон не променяю,
Ей песнь последнюю пою —
И струны лиры разрываю!..
Плакали уже многие, в том числе и сам Глинка. Он достал платок, промокнул им щеки и конфузливо улыбнулся:
— Вот какую грусть на всех нагнал. Извините!
Но ему аплодировали, хвалили, и повеселевший Михаил Иванович успокоился. Посмотрел на Керн. Сдержанно кивнул.
Пушкин-старший обратил внимание на этот кивок и не знал, как к нему отнестись — вроде связь у влюбленных все еще есть, но зато музыкант уезжает, и один, и надолго, получается — связь и в самом деле на исходе. Ревновать? Или смирно дожидаться своего часа? Он решил: лучше потерпеть.
А прощание Глинки с Керн вышло как-то смазано, вроде несерьезно. Катя только и успела спросить:
— Вы напишете мне из Москвы?
Он отвел глаза:
— Да, конечно. Сразу напишу.
И не написал.
В тщетном ожидании барышня подумала: может быть, откликнуться на любовь Пушкина-отца?
Да Варламов как в воду глядел: Глинка пробыл в Белокаменной до конца весны, ничего толком не добился, плюнул и, не заезжая в Петербург, поскакал к матери в Новоспасское. Целое лето провел в деревне. А когда возвратился в город на Неве, обнаружилось, что мадемуазель Керн у своей матери в Малороссии. Осенью Михаил Иванович выправил себе заграничный паспорт. Целую зиму никого не хотел ни видеть, ни слышать. Собирался выехать в первых числах мая. И внезапно узнал, что вернулась Катя. Он не мог покинуть Россию, не увидевшись с нею.
Был погожий майский день, небо чистое, только маленькое облачко зацепилось за шпиль Петропавловки, не желая двигаться дальше. От реки уже не шел холод. Люди сняли теплое, меховое и переходили на плащи и накидки. Барышни щеголяли с разноцветными зонтиками.
Михаил Иванович попросил привратницу Смольного института, чтобы та позвала Катю в садик возле входа, заходить внутрь не захотел. Сел на скамейку, погруженный в думы. На ветру трепетали клейкие листочки. Солнце припекало по-летнему.
Дочка Анны Петровны выпорхнула птичкой — легкая, взволнованная, в строгом платье с белым воротничком — настоящая ласточка. Композитор поцеловал ей руку.
— Вы совсем поседели, — ласково сказала она.
Он слегка ухмыльнулся:
— Седина украшает мужчину. — И добавил с улыбкой: — Хорошо, что не полысел.
— Тоже бы не страшно. Лысые мужчины очень бывают привлекательны.
Заглянул ей в глаза:
— Вы имеете в виду Пушкина-отца?
— Перестаньте, и вы туда же! Все твердят: выходи за него, выходи, не теряй свой шанс. Нет, не выйду. Не могу, душа не приемлет. Он прекрасный старикан — кстати, и нелысый вовсе…
—.. ну, слегка плешивый…
— Перестаньте, пожалуй! Он прекрасный человек, необыкновенно галантный… да еще отец гения!.. Но душа не лежит… Я, наверное, однолюб…
— Однолюбка, — уточнил музыкант, грустно усмехнувшись.
— Хорошо, пусть так. — Катя сжала его ладонь. — Знайте только: мы расстанемся, вы уедете, каждый затем пойдет своею дорогой; может быть, создадим еще семьи, не исключено; но душа моя навсегда принадлежать будет только вам. Помните об этом. Я всегда молиться за вас стану.
Он привлек ее к себе и уткнулся носом в белый воротничок. Прошептал:
— Катя, Катя… Отчего мы несчастны так?
Девушка ответила:
— Нет, неправда. Я счастлива. Несмотря ни на что. Потому что люблю гения. Потому что гений был и есть в моей жизни. А на гениях — печать Божья. И у каждого свой крест.
Михаил Иванович поразился, как она его понимает. Лучше остальных, лучше всех. И ему нельзя ее потерять.
Искренне волнуясь, сказал:
— Потерпи же еще немного. Скоро ситуация с разводом решится. Я вернусь в Россию, и мы обвенчаемся.
У нее вспыхнули глаза:
— Павду говорите? Не обманываете меня?
— Правду, правду. Буду лишь с тобой — или же ни с кем.
— Верю вам. Стану ждать и надеяться.
— Жди и надейся. Рано или поздно мы соединимся.
Улыбнулась:
— Лучше бы, конечно, рано. Не на небесах.
— Постараюсь.
Долго они стояли, обнявшись. Майский ветерок шевелил волосы обоих. А привратница смотрела на них сквозь стекло парадных дверей Смольного и, расчувствовавшись, смахивала слезинки.
Катя сдержала слово: за отца Пушкина замуж не пошла.
Он старел, болел, вновь уехал в Болдино, а потом умер в 1848 году.
Анна Петровна Керн-Виноградская до конца дней оставалось верной своему молодому мужу. Он старался как-то подзаработать, поддержать семью, но всегда у него это скверно получалось. В основном скитались по ее родным, жили за их счет, а еще она переводила с французского и печатала кое-что в журналах, но большого дохода получить не могла. Продавала подлинники писем Пушкина. Написала воспоминания о себе и о тех замечательных людях, что ее окружали. Строки мемуаров Анны Керн — уникальное достояние истории.
Как ни парадоксально, первым умер ее муж, Марков-Виноградский, заболев неизлечимым недугом. Это произошло в январе 1879 года. А спустя четыре месяца умерла и Анна Петровна. На 80-м году жизни.
Их единственный сын Александр вырос таким же неустроенным и неприспособленным к жизни, как его родители. Ничего у него не ладилось — ни учеба, ни служба, ни семья. Впав в депрессию, он покончил с собой вскоре после смерти матери и отца…
Весть о своем разводе Глинка получил в 1846 году, будучи в Мадриде. Он объездил пол-Европы, дал концерт в Париже, познакомился с Берлиозом — тот включил в свой исполнительский репертуар каватину из "Сусанина" ("В поле чистое гляжу") и лезгинку из "Руслана и Людмилы".
Срок заграничного паспорта заканчивался, надо было ехать в Россию. Долго жил в Новоспасском, снова захотел податься в Париж, но события 1848 года (революция, баррикады!) задержали его в Варшаве. Здесь, в тиши гостиничного номера, им написана увертюра "Ночь в Мадриде" и камаринская для симфонического оркестра. Не давал ему покоя "Тарас Бульба", но на оперу все-таки не решился — сочинил наброски к симфонии.
Возвратившись в Россию, жил у сестры, Людмилы Ивановны Шестаковой, в Царском Селе и писал мемуары. Здесь он и узнал о замужестве Кати Керн. Опечаленный, слег. Сильно болело сердце.
Чуть поправившись, по весне 1856 года убежал в Берлин. Там писал духовную музыку.
В январе 1857 года был на концерте Мейербера — тот играл и произведения Глинки. По дороге домой сильно простудился. Целую неделю держался жар. Но потом Михаил Иванович пошел на поправку, начал вставать с постели, подходить к пианино. 3 февраля у него случился удар и произошла неожиданная остановка сердца. Похоронен был в Берлине на лютеранском кладбище.
Но Людмила Ивановна Шестакова стала хлопотать и добилась перевозки тела в Россию. Эксгумированный гроб упакован был в коробку из картона, на котором для надежности кто-то написал: "Фарфор". Удивительное совпадение! Помните:
…Веселися, Русь! наш Глинка —
Уж не Глинка, а фарфор!
Или не совпадение?..
Катя ждала его десять лет — с 1844 по 1854 годы. Иногда он писал ей из-за границы — чаще из Мадрида, где ему особенно нравилось, где он сочинил бессмертную "Арагонскую хоту", нанял слугу-испанца и учил испанский язык. Но ни слов о любви, ни тем более о женитьбе больше не было; даже после известия о его разводе.
Кате исполнялось уже 36, и она давно махнула рукой на свою возможную семейную жизнь, как ей сделал предложение адвокат Михаил Шокальский. Катя ему нравилась, а ее душа оставалась к нему равнодушной, но другого шанса жизнь могла не подбросить. И потом — Михаил, имя ее любимое. Можно говорить: "Миша, Мишенька…" — думая совсем о другом…
Два их общих ребенка умерли вскоре после рождения, но потом появился третий — сын, окрещенный Юлием, и он выжил.
После 12-летнего замужества овдовела. Переехала из Петербурга в Тригорское — там хозяйничала ее двоюродная тетка Маша Осипова. Рядом, в Михайловском, обитал сын Пушкина — Григорий Александрович. Он с любовью отнесся к Юлику (все-таки внук самой Керн, "Гения чистой красоты"!), брал его с собой на охоту, научил садовничать и огородничать, наставлял на путь истинный, вместе они ездили верхом. Помогал и Левушка Пушкин — большей частью деньгами.
Возвратилась с сыном в Петербург — отдала его в гимназию, вскоре — в Морской кадетский корпус, а сама подрабатывала гувернанткой в богатых семьях.
Юлик окончил училище с Нахимовской премией, став гардемарином. И легко поступил в Николаевскую Морскую академию на гидрографическое отделение. Сделался офицером, начал службу в Главном гидрографическом управлении, в университете преподавал математику, навигацию и географию, много раз ходил в морские экспедиции, а затем занял пост заведующего секцией морской метеорологии в Главной физической обсерватории. И участвовал в строительстве ледокола "Ермак".
Подарил Кате внука Александра…
Катя весь остаток жизни провела в семье сына, на Английском проспекте в Питере. Умерла 6 февраля 1904 года в возрасте 86 лет. Юлий Михайлович написал в мемуарах: "До последнего момента была ясна в мыслях и вспоминала Михаила Ивановича постоянно всегда с глубоким горестным чувством. Очевидно, она любила его до конца своей жизни".
Но сожгла всю свою переписку с Глинкой.
Ах, эти чудные мгновенья, исчезающие навек мимолетными виденьями! Что осталось от них? От всего, от гениев чистой красоты и от просто гениев? Кучка пепла после сожженных писем?
Да. И всё же, всё же…
Есть стихи и музыка. Память человеческая. Гениальные стихи и музыка умереть не могут.
Юлий Михайлович Шокальский — выдающийся ученый-гидрограф, метеоролог. Был председателем Русского географического общества. Написал уникальные труды по картографии, по исследованиям Ладожского озера. Член Вашингтонской академии наук, почетный членкор Королевского географического общества в Лондоне, почетный академик АН СССР, кавалер многих орденов, в том числе и французского Почетного легиона. А у нас — Герой труда. По его предложению введены в СССР часовые пояса.
Умер он в 1940 году, похоронен в Петербурге.
А в Москве, в Медведкове, есть проезд Шокальского.
Интересно, многие ли его обитатели знают, что живут на улице, названной в честь внука Анны Керн, Гения чистой красоты?