Николай II записал в своем дневнике 29 августа 1903 года:
"После отставки Витте было скверное настроение. Человек он дельный, умный, но уж больно докучливый. Половину его слов я не понимаю. Без него спокойнее.
Впрочем, остальные еще хуже. Люди все пустые, алчные, думают о своей выгоде, а не об Отечестве. Витте, по крайней мере, не вор. Надо подыскать ему достойное применение.
Дабы успокоиться, привести в порядок мысли и нервы, прогулялся я в парке. Был чудесный день. На скамейке сидела девочка и читала книжку. Увидав меня, испугалась, вспыхнула и вскочила. Я ее успокоил, усадил и сел рядом. Гимназистка шестого класса Мариинской гимназии. Удивительные сине-зеленые очи. И при этом волосы — воронье крыло. Ей 14 лет. Думаю, что вскоре из нескладного угловатого "гадкого утенка" превратится в чудного лебедя. Вот кому-то привалит счастье обладать ею! Пожелал ей счастья. Пылко благодарила".
Значит, знакомство его величества с Нюсей состоялось в конце августа, сразу после возвращения семейства Горенко из Крыма. Постепенно сходил загар, и тепло юга улетучивалось за ним, словно его и не было. И поэтика моря, ветра с запахом волн, обгорелых на солнце плеч, обжигающе холодной воды из колодца, вкуса вяленой рыбы, белого винограда, рыжих персиков, таящих во рту, уступала место прозе северной жизни. Пыльные улочки Царского Села. Серые заборы. Паровозные гудки расположенного рядом вокзала. И уныние от мысли, что опять посещать уроки, слушаться учителей, гладить воротничок форменного платья. И тревога, тревога за сестер и братьев, все еще болевших чахоткой, — Крым хотя и помогал, но не кардинально; маленькая Рика умерла от туберкулеза, не дожив до пяти своих лет… А еще забота — охлаждение родителей друг к другу; говорили, будто у отца — другая женщина, и, когда дети с матерью уезжают лечиться в Евпаторию, он живет с любовницей чуть ли не открыто…
Тяжело, тяжело!
Нюся часто сидела на подоконнике и подолгу смотрела, как через дорогу, в парке, медленно фланируют люди. Кавалеры с барышнями. Гувернантки с детишками. Думала о своем. Иногда, ранним утром, появлялся мужчина в белой шляпе и с белой тростью. В белом партикулярном платье. Светлая недлинная борода с пышными усами. Светлое лицо, странно напоминавшее многие портреты его величества. Нюся считала, это совпадение. Государь ведь не мог просто, без охраны, как простой мещанин, беззаботно гулять в парке! Господин в белом не спеша присаживался на лавочку, доставал портсигар и закуривал папироску. Вытянув губы трубочкой, выпускал кольца дыма. Получал от этого явное удовольствие. А потом вставал и окурок выбрасывал в урну. Аккуратный, значит.
Если тебе четырнадцать, а душевными муками не с кем поделиться, разве что с Андреем, старшим братом, но ему шестнадцать, у него теперь новые, недетские интересы, то встает вопрос о кумире. Добром, великодушном, ласковом, вместе с тем красивом и сильном. Понимающим всё. И мужчина в белом подходил для этого как нельзя лучше. Нюся в него почти что влюбилась. И мечтала о встрече. И боялась ее.
Представляла так: вот она сидит в парке на лавочке и читает книгу. Появляется Он. Шляпу приподняв, говорит:
— Бонжур, мадемуазель. Я присяду, с вашего позволения?
— Окажите милость, мсье, — отвечает она, чуть подвинувшись.
— Что читаете?
— Так, стихи…
— Чьи?
— Бодлера.
— О-о! Конечно же, по-французски?
— Да.
— Любите стихи?
— Обожаю.
— Сами, поди, пишете?
Засмущавшись:
— Нет, как можно… Впрочем, да… иногда…
— Был бы рад услышать.
— Что вы! Ни за что! Мне неловко.
— Отчего?
— Я не знаю. Вы меня смущаете.
— Чем же?
— Всем…
Глупый разговор. Глупые мечты. Нет, она никогда не пойдет рано утром на заветную лавочку, чтобы познакомиться с Ним. Никогда!
И пошла. Правда, не рано утром, а уже в обед, отпросившись у гувернантки. В это время господин в белом никогда прежде не появлялся в парке. Значит, и бояться его не нужно. Просто вот она посидит, почитает Бодлера.
Легкий ветерок шевелил ее волосы. И страницы.
Пахло резедой. Этот аромат умиротворял. И немного кружил голову.
Жаль, что Он теперь далеко, жаль, что Он не слышит запах резеды. Почему страшилась выйти Сюда пораньше? Дурочка набитая. Упустила счастье.
— Здравствуйте, сударыня. Я не помешаю?
Даже поперхнулась. И сама себе не поверила. Неужели мечты сбываются?
— Нет, конечно, садитесь, сударь. — И слегка подвинулась.
Был не в белом, а в кремовом. И без трости. А глаза серые лучистые, но усталые, грустные.
— Отчего вы смотрите на меня испуганно? — улыбнулся мягко. — Я ведь не кусаюсь.
— Вы меня смущаете.
— Чем же?
— Тем, что напоминаете государя.
Рассмеялся.
— Да, мне говорили. Но ведь вы не думаете, что я — это он?
— Нет, не думаю. А иначе вообще бы в обморок упала.
— Неужели? Разве император такой страшный?
— Нет, не страшный, но — император! Мысль об этом повергает меня в трепет.
— Вот и хорошо, что у нас с царем только внешнее сходство.
— Хорошо, конечно.
Незнакомец сказал:
— Разрешите узнать ваше имя, милое дитя?
— Нюся. То есть Анна. Впрочем, чаще — Нюся.
— Нюся — лучше. В этом есть что-то доверительное, домашнее… Учитесь в гимназии?
— Да, в шестом классе Мариинки.
— Получается, вам четырнадцать?
— Получается, так… А позвольте узнать имя ваше?
Господин помедлил.
— Ну, допустим, Клаус.
— Ах, вы немец?
— Да, на три четверти.
— И, должно быть, предприниматель?
— Нет, госслужащий.
Сморщила нос горбинкой:
— И не скучно вам ремесло чиновника?
Покачал головой:
— Да, бывает. Но судьба, судьба. От судьбы не скроешься.
— Фаталист, выходит?
— Вероятно. — Посмотрел на карманные часы. — Мне уже пора, к сожалению. Будьте счастливы. — Приподнял шляпу, встав. — И благодарю за веселый наш разговор. Вы развеяли мои печальные думы.
— Значит, вы несчастны?
Он пожал плечами:
— А кто счастлив ныне? Люди смертны — тем уже несчастны.
— А жена, дети?
— Да, жена и дети… — Сухо поклонился. — Извините. Прощайте. — И ушел, заложив руки за спину.
Нюся долго смотрела вслед. И терзалась мыслью: неужели все-таки император?
Наступили будни. Лето, покуражившись еще до двадцатого сентября, вдруг скоропостижно скончалось, сразу сделалось мокро, зябко, насморочно, и цветы на клумбах в парке пожухли, листья опадали, и во время прогулок туфли вспахивали лиственный покров, как соха чернозем. Капал дождик. Из-за капель на оконном стекле рыжий парк делался размытым. Господин, похожий на императора, больше не появлялся. Нюсе даже стало казаться, что тогдашняя встреча ей приснилась. Кто он? Клаус? Значит, Николай? Даже сочинились стихи под названием "Санта-Клаус". Прочитав их наутро, Нюся разозлилась и, сказав себе: "Дура, дура!", — порвала листок.
Геометрия, как всегда, давалась с трудом. Катеты, гипотенузы, теоремы, формулы не желали укладываться в ее мозгу. Ад кромешный. То ли дело литература, история, иностранные языки! Интересно и полезно для общего развития. Точные науки вызывали в ней отвращение, еле получалось натягивать по ним "удовлетворительно". Мама качала головой, но ругать не ругала.
И еще хорошо, что давала списывать Валька. Ей геометрия, алгебра, физика, химия даже нравились. А вот сочинения по литературе выходили косноязычные, трафаретные. Так что подруги дополняли друг друга. С хохотом, шутками обводили учителей вокруг пальца.
Валя, Валечка. Нет, не Валентина, а Валерия, но ее в семье звали Валечкой, вот и Нюся приняла это уменьшение. Сердце юной Вали оставалось свободно. Для нее кумиром был ее отец, по профессии юрист, с нереальной, театральной фамилией Тюльпанов. Больше похоже на выспренний псевдоним. Может, предок Тюльпанова выступал в цирке, заменив свое исконное "Иванов" или "Сидоров" на такое звучное наименование? Кто знает! Мать Валерии происходила из Польши и была крещеной еврейкой. У нее всегда что-нибудь болело, и когда Нюся забегала к приятельнице в гости, то всегда видела мама на кушетке с мокрым полотенцем на лбу.
Нюся поделилась не сразу, долго хранила тайну своего романтического знакомства в парке, но потом неожиданно для себя самой рассказала, вроде полушутя, словно о каком-то курьезе: "Да, представь, был со мной один казус этим летом… Все хотела тебе поведать, только забывала, ха-ха!"
Валечка выслушала внимательно, и в ее иудейских миндалевидных карих глазах появилось выражение иронической снисходительности.
— Боже, ведь ты влюбилась, зая.
Нюся ощетинилась:
— Ты с ума сошла! Он ведь старше меня в два раза, хорошо за тридцать.
— Возраст не имеет значения. "Любви все возрасты покорны". И вообще всегда хорошо, если кавалер старше барышни, — опытнее, мудрее. А с мальчишек наших что за спрос? Вертопрахи, воображалы.
— Это да… Мне, конечно, Клаус понравился как мужчина, но не до такой степени. Он как принц из сказки. Или, лучше сказать, король.
—.. или царь, — улыбнулась Валя.
— Думаешь? — насторожилась Горенко.
— Говорили, он гуляет иногда в парке.
— Может быть… но представить страшно! Я — и царь! Господи, помилуй! Чтобы так вот, запросто?
— Почему бы нет? Ведь цари — тоже люди. Хоть и помазанники Божьи.
— Все равно не верится.
— Больше не встречались с тех пор?
— Нет, ни разу. Даже из окна ни разу не видела.
— Удивляться нечему, если это царь. Он теперь в Питере, обстановка сложная, нам отец говорил, что газеты пишут, назревает конфликт с Японией.
— Воевать на Дальнем Востоке? Да туда, как у Гоголя: месяц не доскачешь.
— Есть для этого паровозы.
Промелькнул ноябрь, Царское Село было все в снегу, начал действовать городской каток, и по воскресеньям Нюся с Валей, иногда с Андреем, старшим братом Нюси, иногда с Алешей, младшим братом Вали, бегали кататься.
А в сочельник — 24 декабря — две подруги с купленными елочными игрушками выходили из дверей царскосельского Гостиного двора: обе такие праздничные, возбужденные предстоящими рождественскими каникулами, в шубках, меховых шапочках, руки у Тюльпановой в муфте, щечки у обеих красные от стужи, носики тоже, пар из розовых губок, — и столкнулись с худощавым молодым человеком в гимназической тонкой шинельке и в фуражке, несмотря на мороз. Смуглое лицо его было словно смазано йодом. И глаза какие-то близорукие, впрочем, без очков.
— Здравствуй, Николя, — улыбнулась Валя. — Тоже за подарками?
— Да. — Голос у него отказался надтреснутый — то ли от простуды, то ли от курения.
— Познакомься, Нюся, — продолжала кокетничать приятельница, — это Николя из седьмого класса Николаевки. Николя, это Нюся Горенко.
Тот уставился на нее вроде бы невидящими глазами. А потом спросил:
— Так Андрей Горенко из нашей гимназии — ваш брат?
— Совершенно верно.
— Симпатичный мальчик. И на вас похож.
— Слышишь, Нюся? Это же скрытый комплимент. Брат — симпатичный, на тебя похож, значит, ты ему симпатична тоже. Он фактически объяснился тебе в любви! — И уже хохотала в голос.
Юноша не смутился, продолжая смотреть на Нюсю, не мигая. Помолчав, сказал:
— Говорят, у вас в Мариинке послезавтра бал-маскарад. Николаевцев тоже приглашали. Я идти не хотел, но теперь приду.
— Видишь, видишь, он теперь придет. Почему "теперь"? Потому что в тебя влюбился.
Неожиданно Нюся оборвала подругу:
— Валя, хватит ерничать. Это не смешно. Приходите, Николя, вместе потанцуем. Вы придумали уже маскарадный костюм?
— Нет, не знаю… Мой кумир — Оскар Уайльд. Я могу одеться в его манере — строгая английская тройка и цилиндр.
Валя все-таки не выдержала и вмешалась:
— Не забудь завить волосы и подкрасить губы. Ведь известно, что Уайльд — педераст.
— Фу, какие мерзости, — сморщилась Горенко.
— Правда, правда, — не унималась Тюльпанова. — Все об этом знают.
— Что ж с того, что он педераст? — снова не моргнул глазом гимназист. — Это личное его дело. Главное, что гений, пишет гениально.
— Ладно, мы устроим уайльдовские чтения как-нибудь в тепле, — закруглила разговор Валя. — Побежим домой греться. Ну, до встречи на маскараде, Николя!
— До свидания, барышни.
А когда они удалились на приличное расстояние, Нюся произнесла:
— Странный, несуразный… вроде не в себе…
— Да еще и стихи пишет. Все поэты — умалишенные.
— Ты считаешь? — отозвалась Горенко.
— Он тебе понравился?
— Издеваешься?
— Ну, понятное дело: у тебя один свет в окошке — сероглазый король, — хмыкнула Тюльпанова.
— Прекрати насмешки.
— Ах, прости, прости, я забыла, что вторгаюсь на священную территорию…
— Как фамилия этого Николя?
— Гумилев.
Предок Гумилева, судя по всему, был семинарист — именно в духовной семинарии те придумывали себе "околоцерковные" фамилии — Вознесенский, Спасский, Рождественский, Покровский — или от аналогичных латинских терминов: в частности, humilis значит "смиренный" (вспомним наше "умиление"), и поэтому Гумилев — все равно что Смирнов, Смирницкий…
И отец, и мать Гумилева были из дворян.
Мальчик с детства болел — начиная от астигматизма и кончая туберкулезом. И его лечили то в Крыму, то в Грузии. В Царское Село семья возвратилась в 1903 году. Николя продолжал хворать, пропускал уроки, и его бы отчислили из гимназии, если бы директор, словесник, не поддержал юного поэта. А стихи Николя в самом деле выглядели талантливо.
На рождественскую елку в Мариинской женской гимназии он действительно явился в костюме а-ля Оскар Уайльд, чем весьма шокировал окружающих; не снимая цилиндра, погруженный в думы, медленно бродил меж гостей в поисках Нюси. Наконец обнаружил: та была в костюме Коломбины. Деревянным, скрипучим голосом обратился к ней:
— Здравствуйте, Горенко. Я не знаю, как мне обращаться: Нюся — чересчур по-детски. Можно просто "Анна"?
— Сделайте одолжение, Николай. Не хотите ли сплясать польку?
— Нет, увольте. Бодрые мелодии не по мне. Если не возражаете, вальс.
— Хорошо, дождемся.
Танцевал неплохо, но немного скованно: неизвестно, кто кого вел — он ее или она его. Раскрасневшись, Нюся сказала:
— Я хочу зельтерской.
— Так идемте в буфетную.
Вытащил из кармана мелочь — этот жест был не слишком оскаруайльдовский: джентльмен обязан иметь портмоне или, на худой конец, кошелек.
— Сколько стоит зельтерская, милейший? — посмотрел на буфетчика подслеповато.
Тот с лихими, закрученными кверху усиками, улыбаясь, спросил:
— Вам бокал или бутылочку-с?
— Нет, один бокал.
— Вы не будете? — удивилась Нюся.
— Ах, увольте, слишком холодна для меня: несколько глотков — и ангина.
— Полкопейки, — встрял буфетчик.
— Будь любезен, налей.
Девушка пила, Николя покачивался рядом на прямых ногах, с пятки на носок.
— Это правда, что вы пишете стихи? — задал свой вопрос как-то безразлично.
— Валька вам сказала? Болтушка! Иногда пишу. Но все больше рву. Слишком уж бесцветно выходит.
— Дайте почитать.
— Ох, помилуйте, и давать-то совестно: на каких-то клочках, обрывках… Разве что в тетрадку переписать.
— Так перепишите. Знаете, родители обещают мне денег, чтоб издать мои стихи книжечкой.
— Повезло.
Подошел Андрей, Нюсин брат, хоть и старший, но ниже ее по росту. Тоже зеленоглазый, впрочем, не брюнет, а шатен. Был в костюме Пьеро. Говоря, подфуфыкивал — вместо "с" и "з" произносил "ф":
— Нюфа, угофти фельтерфкой.
— Да меня самое угощает мсье Николя. Вы знакомы?
— Видимфя в гимнафии.
Гумилев снова вытащил мелочь:
— Я угощаю.
Осушив бокал, мальчик сообщил:
— Пофле бала едем на тройках кататьфя. Фообща недорого. Вы ф нами?
— Мы подумаем.
Набивались в сани всемером, ввосьмером вместо положенных трех-четырех; девушки визжали, кони храпели и копытами глухо стучали по наезженной мостовой. Кучер лихо посвистывал, щелкал кнутом и выкрикивал что-то на своем извозчицком языке. А летящие мимо фонари (освещение в Царском Селе года два как перевели на электричество) превращались в яркую желтую полосу.
Гумилев с трудом удерживал цилиндр за поля, но когда наклонился, чтобы поцеловать Нюсю в щеку, головной убор вырвался из рук, и пришлось останавливаться, чтоб его догнать.
— Если вы боитесь ангин, отчего не носите зимней шапки? — проявила любопытство Горенко.
— Шапки мне как-то не идут.
— Разве здоровье не дороже красы?
— Может, и дороже, но ангина случится все равно, в шапке или без шапки, а зато я выгляжу подобающе, не похож на купчишку.
Проводил ее до дверей — угол Безымянного переулка и Широкой улицы, дом Шухардиной. Деревянно спросил:
— На каникулах что делать собираетесь?
— Как обычно: спать, гулять, читать, на коньках кататься…
— А хотите на Турецкую башню влезем?
Чуть ли не подпрыгнула:
— Ой, хочу, хочу!
— Я зайду за вами.
— Завтра, хорошо?
— Безусловно.
Но назавтра от него принесли записку: все-таки ангина, и довольно злая; умолял не сердиться и обещал совершить восхождение на башню после Нового года.
Это "после Нового года" растянулось на два месяца, и поход состоялся только в первых числах марта. Было еще морозно, снежно, но веселое солнышко начало уже мягко припекать, и дубы вокруг башни выглядели проснувшимися после зимней спячки. Башню построили при Екатерине Великой, и на камне, замыкающей арку, высекли надпись: "На память войны, объявленной турками России, сей камень поставлен 1768 году". И саму башню, соответственно, стали именовать Турецкой.
Нюся и Николя миновали арку и вошли в узкий коридор. Повернули направо, оказались на винтообразном пандусе и полезли наверх. Стены были кирпичные, старые, изнутри порытые инеем. Гумилев сказал:
— Башня не такая древняя, как выглядит. В те времена были в моде всякие руины античные, и ее намеренно построили как руину.
— Нас не сдует с верхней площадки? — Нюся поправила шерстяной платок под шапочкой.
— Нет, сегодня тихо.
Поскользнулась и едва не упала, он успел подхватить ее под руку и не отпускал потом, так и вел до самого верха. А она не сопротивлялась, чувствуя его крепкое плечо.
Вылезли наружу. Ветер все же посвистывал, он сметал снежинки с карнизов, сыпал ими в глаза, и от этого приходилось щуриться. Но открывшаяся кругом панорама зачаровывала, пьянила, словно полотно великого живописца: парки, домики, царские палаты, рядом казармы, речка во льду, крыша вокзала, почта… крошечные люди, лошадки… облака… И дышалось легко, празднично, свободно.
— Чудо, чудо! — восхитилась девушка. — Снизу всё не так, снизу всё обыденно, приземлено. А отсюда, с птичьего полета, — сказочно, воздушно. Проза растворяется в дымке, уступая место поэзии.
Молодой человек сказал:
— Так и мы: варимся в житейской белиберде, мучимся, болеем, проклиная себя, окружающую среду. Но лишь стоит подняться вверх, пусть на несколько метров, горизонт раздвинется, ширь тебя поглотит, и тогда поймешь, что мирок твой — чушь, пустяк по сравнению с грандиозным, всеобъемлющим миром. Ближе к небу — ближе к Богу.
Нюся вторила:
— Улететь, улететь из глупого мирка в грандиозный мир!
Он заверил:
— Улетим скоро. Вот окончу гимназию — поступлю в Морской корпус. Мой отец — корабельный врач, я мечтаю о море с детства. Даже не о море, а о путешествиях, дальних странах. Африка! Побывать в Африке — это грандиозно!
Обошли смотровую площадку.
— …или в Индии, — почему-то произнесла гимназистка. — А потом в Японии… Я бы тоже с удовольствием поплавала по морям-океанам, но боюсь непременной качки. Иногда меня укачивает даже в авто.
Продолжая держать ее под руку, Николя приблизил к ней лицо — при его астигматизме так он видел девушку четче.
— Аня, Анечка… — От волнения голос поскрипывал еще больше. — Там, внизу, я бы не решился… Но под облаками… ближе к Богу… призываю вас принести совместную клятву…
— В чем? — недоуменно спросила она.
— В верности друг другу.
— То есть?
— Сохранять нежность чувств, что бы ни случилось, и, когда повзрослеем, поженимся.
Отстранившись, Горенко прыснула:
— Вы, должно быть, шутите, Николя?
Молодой человек насупился:
— Нет, нимало. Я люблю вас, Анна. Любите ли вы меня тоже?
Это показалось ей так напыщенно, театрально, что она рассмеялась в голос.
— Вас? Люблю? Нет, конечно.
Гумилев побледнел.
— Я противен вам?
— Отчего ж, симпатичны. А иначе не пошла бы к вам на свидание. Но мое отношение исключительно дружеское. Вы мне интересны как человек, а не как мужчина.
Он поник:
— Вы, должно быть, любите другого?
Нюся улыбнулась загадочно:
— Может быть…
— Кто он? — взвился Николя. — Я убью его!
— О, какие страсти! Вы его не убьете. Не посмеете даже прикоснуться.
— Почему?
— Он велик и практически недоступен. Он почти что Бог.
— Значит, я убью Бога!
— Не смешите меня и не богохульствуйте. Не упоминайте имени Его всуе. А иначе — возмездие.
— Нет, убью, убью, — Гумилев твердил, как безумец.
— Перестаньте. Что вы, право? И давайте забудем этот разговор. Или мы поссоримся. Вы хотели услышать мои стихи? Ну, так слушайте.
Молюсь оконному лучу —
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце — пополам.
На рукомойнике моем
Позеленела медь,
Но так играет луч на нем,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой
И утешенье мне.
Николя молчал, осмысливая.
— Ну, что скажете? — посмотрела она с некоторым вызовом.
Тот ответил скрипуче:
— Складно, складно. Для начала очень недурственно. Но изъянов много. Что это за рифма: моем — на нем? Детская, твое — мое, слишком просто. Слово глядеть — просторечное. Надо смотреть. Отчего хра'мина, когда — храми'на? А уж праздник золотой — вообще банальность. Вы спешите, ваш отбор случаен. Надо включать голову.
— Разве поэзия — не от сердца? — возразила Нюся.
— Да, конечно, от сердца. В первом своем порыве. Выплеснул на бумагу чувства — хорошо! Но отставил, забыл, через день-другой перечел и, коль скоро не выбросил, начал чистить, править и вылизывать… Словно живописец: маленький этюдик превращает потом в зрелое полотно.
— Но ведь если чистить, вылизывать, можно запросто выхолостить.
— А вот это уже — мастерство, искусство. — Ненавязчиво попросил: — Почитайте еще что-нибудь.
Девушка мотнула головой отрицательно:
— Нет, не хочется.
Заглянул ей в глаза:
— Вы обиделись?
— Нет, ну что вы! Но пойдемте вниз — что-то я озябла на высоте.
И до самой земли молчали.
— Не сердитесь, Анна, — попросил Гумилев подавленно. — Может, я действительно был излишне резок.
Нюся улыбнулась:
— Пустяки, не мучьтесь. Вы писали б так, я пишу иначе. Надо каждому позволить быть самим собою.
— Покоряюсь. Согласен.
— Вот и замечательно. В знак взаимного примирения предлагаю нам перейти на "ты".
Он оттаял:
— С удовольствием, с радостью. А хотите, выпьем на брудершафт?
— Если только чаю.
Между тем Николай II был действительно поглощен войной, разразившейся в конце января на Дальнем Востоке. Преимущество Японии оказалось полным: современный по тем временам флот, дальнобойная артиллерия, концентрация сил плюс идея — утвердить главенство своей державы во всем регионе. У России дела обстояли хуже: флот и артиллерию перевооружить не успели, пушечное мясо двигалось эшелонами еле-еле, телефонная и телеграфная связь плохая, между генералами неизменный разлад, царь не знает, на что решиться… Не было порыва. Без порыва, злости, внутренней решимости каждого — от царя до последнего солдата — выиграть войну невозможно.
Впрочем, летом 1904 года некоторая надежда еще теплилась: несмотря на высадку японцев на Квантунский полуостров, русское командование ловко уходило от генеральных сражений, ожидая идущее подкрепление (сухопутные войска — по КВЖД, а Балтийская эскадра — по морю). В Петербург доносили о победах: мол, еще чуть-чуть, поднажмем, мужички поднатужатся, и дубинушка ухнет, сама пойдет, сама пойдет… Вместо стратегических разработок поголовно молились в церкви.
Царь молился и по другому, не менее важному (а может, и более важному) для себя поводу — о здоровье беременной императрицы. Ждали пятого ребенка в семье. До сих пор у монаршей четы рождались только девочки. Нужен был наследник. Год назад ездили к мощам Серафима Саровского, после чего Александра Федоровна и понесла. Все считали это добрым знаком.
Летом переехали в Петергоф. Дочки купались, а царица полулежала в кресле под тентом и, обмахиваясь веером, наблюдала, как они играют на берегу. Схватки наступили ранним утром 30 июля. Акушеры приготовились загодя, и начало родов не явилось ни для кого неожиданностью. Воды отошли своевременно. А в 15 минут второго пополудни появился младенец мужеского пола. Сразу же министр двора отстучал в Петербург его величеству телеграмму. Радостный Николай Александрович на автомобиле поспешил в Петергоф.
Празднества, молебны длились целый месяц. Эйфория постепенно заканчивалась и закончилась в августе двумя бедами. Первая пришла с Дальнего Востока: русский Порт-Артур оказался полностью отрезанным неприятелем от материка, без каких бы то ни было шансов на освобождение. И вторая беда — из детской цесаревича Алексея: у младенца возникло странно интенсивное кровотечение из пупка; с ужасом врачи констатировали гемофилию — скверную свертываемость крови, — генетическое заболевание, бывшее в роду у императрицы. Государь поседел от горя.
Бросив все дела, он сорвался и уехал в Царское Село. День и ночь беспробудно пил, но, дойдя до точки, все-таки сумел взять себя в руки, вовремя остановился. Силы восстанавливались небыстро. Третьего сентября, накануне возвращения в Петербург, прогулялся в парке. Сел на лавочку возле пруда. Тростью пошевелил траву, слишком рано в том году пожелтевшую. Прошептал голубыми, спекшимися губами:
— Это рок, проклятье. Род Романовых обречен.
Вдруг услышал шорох приближающихся шагов. Царь не вздрогнул и не испугался. Террорист? Бомбист? Ну и пусть. Дед его, Александр II Освободитель, принял мученическую смерть от бомбиста. Не исключено, что и внуку уготована соответствующая судьба.
Но у лавочки вместо террориста появилась девушка в светлом платье. Черные прямые волосы и зелено-синие ясные глаза. Где он видел их?
— Здравствуйте, Клаус. Вы меня не помните?
Клаус? Отчего Клаус? Что-то смутное шевельнулось в его сознании, но никак не могло оформиться в нечто определенное.
— С вами мы встречались год назад — тут же, в парке. Я читала Бодлера…
Ах, ну да, ну да — гимназистка шестого класса. Как она выросла и похорошела за это время!
— Если не ошибаюсь, Нюша?
— С вашего позволения, Нюся. Впрочем, лучше — Анна.
— Хорошо, Анна. Да, я вспомнил. Соблаговолите присесть. Расскажите, как у вас дела, комман са ва?
Пальчиком поправила челку.
— Мерси бьен, все идет своим чередом. А у вас? Выглядите измученным.
Он вздохнул:
— Да, отчасти. Дома и на службе много неприятностей.
— Я могла бы чем-нибудь помочь?
Грустно улыбнулся:
— Вряд ли, вряд ли. Но спасибо за такое участие.
— Вам бы съездить отдохнуть куда-нибудь. В Баден-Баден или на Ривьеру.
— Вероятно, так. Но дела не отпустят. — Дернул себя за правый ус. — Вы со мной бы поехали? — И прищурился с некоторой игривостью.
Девушка покраснела.
— Шутите, наверное?
Клаус глаза прикрыл:
— Да, немного…
— Вот когда всерьез пригласите, я тогда и скажу серьезно.
— Хорошо, подумаю. — Как и в прошлый раз, вытащил из кармана хронометр. — Извините, пора. — Он поднялся и дотронулся до полей шляпы. — До свиданья, Анна.
— До свиданья, Клаус. Приходите завтра на это же место.
Отрицательно повел головой:
— Не приду: через четверть часа уезжаю отсюда в Петербург.
— А когда вернетесь?
— Бог весть.
— Приходите, как только сможете. Буду ждать.
— Ждите, Анна, ждите. Мне теплее станет на сердце от осознания, что меня кто-то искренне ждет.
Коротко кивнул и ушел по аллее, скрывшись за деревьями вскоре.
А она, чувствуя, как слезы застилают глаза, еле слышно проговорила:
— Сохрани вас Господь, Николай Александрович…
Гумилев решил покончить с собой. Мысль о самоубийстве тешил он давно, а с тех пор как Горенко отказала ему в очередной раз, превратилась в навязчивую идею. Ничего и никто не держал Николя на этом свете. Жизнь теряла смысл.
Было душное парижское лето 1908 года. От жары не спасали ни сквозняки, ни холодное пиво. Молодой человек лежал полуголый у себя на съемной квартире под открытым окном, ноги закинуты на спинку кровати, и курил почти беспрерывно. Легкие откажут? Ну и пусть. Сердце остановится? Так ему и надо. Никаких желаний. Только умереть.
Пять лет коту под хвост. Пять лет метаний, поисков себя и всегдашних фиаско. После гимназии поступил в Морской корпус, как и мечтал, но болезненный организм не справлялся с нагрузками службы-учебы, постоянно сбоил, косяком пошли пропуски занятий, незачеты, хвосты, и в итоге — отчисление позорное. Он хотел стреляться, но родные вовремя подсказали выход: ехать в Париж, в Сорбонну, и учиться по любой из гуманитарных специальностей. Скажем, на этнографа. Изучать народы Африки. Ведь ему этого хотелось всегда. Николя зажегся — Африка, Африка, Абиссиния! Он, этнограф, отправится в Абиссинию, где живут эфиопы, родичи арапа Петра Великого. В Абиссинию — и никуда больше!
Кутерьма Парижа, шумные пирушки, кафешантаны, дерзкие плясуньи без панталон, потрясающие музеи, город как музей, приобщение к великой культуре, улочки, по которым ходили Мопассан, Гюго, Золя, Флобер… Гранд-Опера и Булонский лес… Гумилев воспрянул и почувствовал свежее дыхание. Даже снова начал писать стихи, издавать с друзьями частный литературный журнальчик "Сириус"…
Да, за эти пять лет он писал неровно. То стихотворения шли одно за другим, то случались месяцы бесплодности, отвращения к перу и бумаге… Вышел первый его сборник, изданный на средства родителей, — "Путь конквистадоров", 76 страниц, 300 экземпляров. Экземпляр был послан Горенко в Евпаторию. Но не Нюсе, а ее брату. С Нюсей он тогда был в разрыве…
Впрочем, девушку понять можно: тяжело перенесла расставание матери и отца и кончину сестры Инны.
Инна в 1904 году вышла замуж за студента Петербургского университета Сержа фон Штейна. Оба были счастливы и устраивали у себя на квартирке в Царском Селе "журфиксы" — вечеринки по средам, где друзья общались и читали стихи. Там-то Нюся и познакомилась с этим светским щеголем — Голенищевым-Кутузовым. Тот немного напоминал Николая II, только выше и помоложе. Барышня влюбилась, Голенищев не замечал, и его холодность распаляла ее еще больше. Гумилев хотел с ним стреляться, вызвал на дуэль, но аристократ, смеясь, отказался, уверяя, что между ним и Горенко ничего нет и быть не может. Николя тогда чуть-чуть успокоился…
А потом от туберкулеза умерла Инна. И мадам Горенко, разведясь с мужем, увезла оставшихся детей — Анну, Ию, Виктора и Андрея — на житье и лечение в Евпаторию. Расставание было грустное: Гумилев молил о любви, а она твердила, что не может жить без другого. "Голенищева?" — наседал Николя с дрожью в голосе. Но она сохраняла молчание… Он тогда поклялся, что забудет о ней навсегда. А потом не выдержал и послал сборник…
Видимо, надеялся на признание. Видимо, считал: Нюсю растревожат и расшевелят его вдохновенные строки. Он оттачивал их, словно на токарном станке. Техника безупречна. Да, она прочтет и полюбит. Будет сражена его гением.
Николя не знал по молодости лет: женщина, влюбленная в строки, очень редко становится праведной женой; и наоборот — праведной жене строки гения безразличны по большей мере, преданные женщины любят гениев не за гений…
Нюся промолчала. Ей действительно было не до него: по решению матери, переехала с гувернанткой в Киев к тете, маминой сестре, — отучиться в выпускном классе гимназии. Гумилев узнал об этом из письма Андрея и решил, едучи в Париж, завернуть в город на Днепре. Появился на пороге ее квартиры с необъятным букетом роз. Нюся ахнула: "Ты? Сюрприз!" — и как будто бы нечаянно чмокнула его в щеку. Он спросил: "Выйдешь за меня, как вернусь из Парижа?" И она ответила: "Выйду".
Это было счастье! Длившееся полгода. Напечатал ее стихи у себя в "Сириусе". И мечтал о свадьбе. Возвратился в Россию, чтобы отбывать обязательную воинскую повинность, но его освободили по здоровью. Устремился в Крым, где опять собралась вся семья Горенко (Нюся, получив аттестат зрелости, собиралась поступать на Высшие женские курсы, а пока поправляла здоровье). Радовалась приезду Николя и читала ему новые стихи. Гумилев удивлялся происшедшей в ней перемене: обретала женственность, плавные движения рук и корпуса, поворачивала голову по-царски. Прежняя домашняя киска превращалась в пантеру.
Шли по берегу моря, он читал ей Блока, а она молчала, низко наклонив голову. Взял ее ладонь, нежно произнес:
— Ну, так ты не передумала выходить за меня?
Дрогнули ресницы, веки взмыли вверх:
— Разве я давала согласие? — губы сложены иронично. — Ты не перепутал?
Молодой человек опешил:
— Как, а в Киеве, у твоей кузины? Да она свидетель — хоть ее спроси.
Отвела глаза:
— Да, припоминаю… Это был порыв, под наплывом чувств… Но теперь? Не уверена… Я пока в сомнении…
Николя вспылил: ты имела время подумать с мая месяца. Сколько можно меня терзать? Прекрати ребячиться. Ведь тебе уже восемнадцать!
— Прекратить ребячиться не хочу. Или не могу.
Неожиданно они наткнулись на берегу на тела двух выброшенных морем мертвых дельфинов. Туши разлагались, запах шел ужасный. Нюся сжала ноздри и, согнувшись, вытаращив глаза, убежала в кусты; там ее вырвало. Николя увел девушку от трупов, усадил на камень, долго обмахивал носовым платком. Наконец она успокоилась и сказала:
— Вот какой страх и ужас. И дурной знак для нас.
— Перестань, не думай.
— Нет, не говори, это не случайное совпадение. Говорим о женитьбе — и внезапно такое! Это Провидение. Нам нельзя быть вместе.
Никакие доводы не смогли ее переубедить.
Гумилев, чтобы как-то прийти в себя, заглянул тогда же на дачу к Максимилиану Волошину в Коктебеле. Знали они друг друга лишь заочно, в том числе и по переписке. Первая встреча получилась веселая, у Волошина жила целая орава стихотворцев и живописцев, все дурачились, хохотали и купались в море нагими. Но когда Николя начал волочиться за молоденькой поэтессой Лизой Дмитриевой (Макс помог ей публиковаться под псевдонимом Черубина де Габриак), вдруг возникла распря — то ли сам Волошин претендовал на ее любовь, то ли просто защищал невинную девушку от "сластолюбивого Гумилева", но скандал вышел грандиозный, оба скверно ругались, а потом Николя, по своей привычке, вызвал Макса на дуэль, и хозяин дачи принял вызов. Все старались их помирить, но и тот, и другой продолжали упрямиться по-ослиному. В результате все-таки вышел фарс: Гумилев прождал соперника в назначенном месте полтора часа, не дождался и в бешенстве побежал его разыскивать. Разыскал: тот бродил вместе с секундантами по соседнему топкому лугу и искал потерянную Максом по дороге калошу. Николя рассмеялся, и раздор был исчерпан.
Вскоре Гумилев вернулся в Париж. Вновь нахлынули мысли о Горенко, он ругал себя за свою симпатию к ней, а ее — за любовь к кому-то другому. Может быть, к Кутузову. Или даже… Валька говорила однажды, будто ее подруга влюблена в императора. Якобы они познакомились на прогуле в парке Царского Села. Что за бред? Николя не единожды гулял в этом парке и ни разу не встречал там царственных особ. Ну, допустим, все же познакомились. Разве можно влюбиться в нечто, находящееся в ином измерении? Где монарх, а где мы? Параллельные, которые никогда не пересекутся.
Гумилев тогда написал стихи:
С тобой я буду до зари,
Наутро я уйду
Искать, где спрятались цари,
Лобзавшие звезду.
У тех царей лазурный сон
Заткал лучистый взор;
Они — заснувший небосклон
Над мраморностью гор.
Сверкают в золоте лучей
Их мантий багрецы,
И на сединах их кудрей
Алмазные венцы.
И их мечи вокруг лежат
В каменьях дорогих,
Их чутко гномы сторожат
И не уйдут от них.
Но я приду с мечом своим.
Владеет им не гном!
Я буду вихрем грозовым,
И громом, и огнем!
Я тайны выпытаю их,
Все тайны дивных снов,
И заключу в короткий стих,
В оправу звонких слов.
Промчится день, зажжет закат,
Природа будет храм,
И я приду, приду назад
К отворенным дверям.
С тобою встретим мы зарю,
Наутро я уйду
И на прощанье подарю
Добытую звезду.
Детские, наивные строчки. Ничего от прежних чувств не осталось. Гарь, зола, тлеющие угли. Царь в алмазном венце победил. Не отдал звезду. Подарить возлюбленной больше нечего.
Утром 17 августа Гумилев тщательно побрился, надушился и, одевшись в лучшее белье, вышел из дома. Жил он неподалеку от Гар-дю-Нор (Северного вокзала) и поэтому отправился на него. Взял билет в один конец, к морю — в городок Трувилль-сюр-Мэр: именно туда шел ближайший поезд. Оказался в купе с безобразной старухой, от которой несло тленом, и влюбленной парочкой, беспрерывно шептавшей друг другу на ушко нежности. В раскаленном вагоне было душно, Николя опустил стекло, но старуха заверещала, что ей дует, и пришлось закрыть. Он подумал: "Да не все ли равно, от чего сдохнуть — от жары или в море?" — и смирился, обливаясь потом нещадно.
Городок был миленький. Крошечные домики, небольшая набережная. Этакая Ницца для бедных. Под навесом торговали морепродуктами — на лотках шевелилась свежевыловленная рыба, поводил черными глазами лангуст.
Гумилев вспомнил двух дельфинов на берегу в Евпатории, и его сердце сжалось. Анна была права: символичный знак. Скоро и его тело выбросит волной, как того дельфина.
Он спустился к морю. Выбрал камень потяжелее, чтоб не дал возможности всплыть. Обвязал его веревкой, взятой с собой в Париже, и другим концом обмотал себе шею. Посмотрел на лазурный горизонт, облачка, на качающиеся вдалеке лодки, глубоко вздохнул и, проговорив: "Прости мя, Господи", твердой походкой направился в воду. Глубина наступала не сразу, но потом дно пошло быстро вниз, Николя скользнул в бездну, и его накрыло с головой.
Разноцветные пузырьки замелькали перед глазами. И дышать стало нечем. Захотелось всплыть, вырваться из плена, но проклятый камень не пускал на поверхность.
Дальше — тишина и провал.
А потом он увидел над собой бородатых мужчин в белом. И подумал, что это ангелы. Или даже архангелы.
Но услышал громкую французскую речь:
— Vif! Vif! (Жив! Жив!)
Кто жив? Николя жив?
Повертел головой. Да, действительно: он лежал на песке, весь мокрый, а кругом стояли мужики в простых робах. Видимо, его выловили в море и потом откачали. Негодяи. Кто их просил? Впрочем, значит, Богу не нужна еще эта жертва. Получается, позже.
Сел, почувствовал головокружение. Начал кашлять, сплевывать какую-то слизь изо рта. Водоросли, что ли? Неожиданно возник полицейский, начал спрашивать, что произошло, кто такой, откуда? Гумилев сказал на французском:
— Ничего, ничего. Всё уже в порядке. Это была ошибка.
Тем не менее его привели в участок, сняли показания. Без конца допытывались, не бродяга ли он. Николя сказал, что студент, учится в Сорбонне, но ему отказала девушка, и в минуту скорби захотел утопиться.
— О, любовь! — улыбнулся полицейский. — Кто из нас не топился от неразделенной любви? Я вас понимаю.
Но назначил штраф. Свой бумажник Гумилев не нашел — то ли выпал в воде, то ли свистнули мужики-спасатели, но в жилетном кармашке оказалась заначка — свернутая банкнота в двести франков. Этого хватило — и на штраф, и еще на билет в Париж (правда, третьим классом). Ехал сам не свой, в высохшей на жаре, но мятой одежде, непричесанный, бледный. Публика его сторонилась.
Возвратившись на съемную квартиру, молодой человек рухнул на кровать и проспал часов десять. А проснулся от стука в дверь. Отворив, не поверил своим глазам: на пороге стоял Андрей, Нюсин брат. Внял уговорам Гумилева и приехал в Париж учиться.
Мировые события этих лет не коснулись семьи Горенко. Жили они преимущественно собственными заботами, занимались больше здоровьем, нежели следя за политикой. И какая политика в тихом, теплом Крыму, а потом в Киеве? Да, узнали о поражении России на Дальнем Востоке, об ущербном мирном договоре, по которому часть Сахалина отходила японцам. Ну, обидно, ну, стыдно, но не так, чтобы слишком — где он, Сахалин, и где Крым? Да, наслышаны о событиях 1905 года в Питере на Дворцовой и в Москве на Пресне. Кто-то называл это революцией, кто-то — мятежом. С интересом узнали о царском Манифесте, разрешавшем разные свободы. Хорошо, конечно. Но семейству Горенко-то что? Им в конечном счете ни лучше, ни хуже. И про выборы в Государственную Думу знали понаслышке: дети не участвуют, женщины тоже, а вообще от политики следует держаться подальше. Петр Аркадьевич Столыпин? Симпатичный, умный господин. Обещал процветание. Начал всяческие реформы. Пусть. Если сложится, будем только за.
После разрыва с Николя (тем, когда нашли двух несчастных дельфинов) Нюся, чтобы стало повеселее, предложила Андрею накануне его отъезда в Париж совершить велосипедное путешествие вдоль всего морского побережья — в Феодосию и обратно. Мама возражала — где они станут ночевать, чем питаться? — но наследники обещали уложиться в три-четыре дня, останавливаться в Ялте и Коктебеле у родичей и знакомых. Матери пришлось покориться.
Было славно: чудная погода, ласковое море, уморительные чайки, важно расхаживающие по берегу. Хлеб и молоко покупали у местных. В Ялте оказались в тот же день к вечеру, отдохнули в доме у приятелей (их глава семейства был морским офицером, капитаном второго ранга), а на следующее утро покатили дальше. В Феодосии жил двоюродный брат отца, и в его доме Нюся и Андрей также заночевали.
На обратом пути сделалось прохладнее, даже иногда капал дождик. У Андрея слегка разболелось горло, и пришлось задержаться в Ялте. Нюся поскучала немного у постели недужного, но потом решила прогуляться сама по окрестностям города.
Было раннее утро 5 августа. Солнце еле-еле вылезало из моря, словно бы не выспалось и хотело еще вздремнуть, укрываясь волнами. Гладь воды простиралась до горизонта — ни малейшего всплеска, ни малейшего шевеления. Совершенно пустынный берег. И дыхание вечности.
Девушка бесстыдно (кто увидит?) скинула с себя всю одежду и, повизгивая от утренней свежести, бросилась в воду. Плавала, плескалась, фыркала от счастья. Вот оно, блаженство! Абсолютно иное ощущение, чем в купальном костюме. Первозданность плоти. Будто Ева в райском саду.
Только пожалела потом, что с собой не взяла полотенце и пришлось надевать белье на мокрое тело. Обсыхая, шла вдоль берега, не спеша толкая велосипед. А спустя минут сорок повернула назад.
И внезапно увидела его — Клауса. Он стоял, опершись на руль своего велосипеда, — видимо, только что подъехал, — в легкой шляпе, белых брюках и сорочке апаш. И смотрел в море. Как? Откуда здесь? Ну конечно же: рядом Ливадийский дворец, летняя резиденция его величества…
— Здравствуйте, Клаус.
Удивленный, повернул голову. Был намного бодрее, чем прошлый раз в парке. И глаза излучали не боль, но душевное равновесие.
Улыбнулся ласково:
— Господи, вы? Вот не ожидал.
— Да, я тоже.
— Отдыхаете в Ялте?
— Нет, живем в Евпатории. Здесь в гостях у друзей.
— А, понятно. Разрешите вас немного сопроводить?
— Я была бы счастлива.
Молча шли и катили каждый свой велосипед. Наконец он спросил:
— Учитесь еще?
— Поступаю на Высшие женские курсы.
— И стихи продолжаете писать?
Вспыхнула польщенно:
— Вы и это помните? Да, пишу. Иногда.
— Есть жених?
Чуточку помедлила.
— Есть и нет.
— Как сие понять?
— Юноша один сделал предложение, только я ему отказала.
— Отчего? Вы его не любите?
— Не люблю. Я люблю другого.
— Вот как? Ну, а тот, ваш любимец, сделать предложение не торопится?
— Мы давно расстались. Он живет в Питере, у него другие привязанности.
— Жалко, жалко…
Снова помолчали. Вдалеке замаячили окрестности Ялты. Клаус проговорил:
— Ну, пора прощаться. Опоздаю к завтраку — получу нагоняй от близких.
— Да, и мне пора.
— Рад был вновь увидеться.
— Тоже рада…
Он достал из кармана портсигар и серебряный карандашик. Разломил одну папиросину, вытряхнул табак и расправил патрон из бумаги. Написал на нем несколько цифр. Протянул Нюсе.
— Это мой личный телефон. Без секретаря. Коль возникнет надобность, позвоните — чем смогу, помогу.
— Что вы, что вы, я не посмею… — покраснела она.
— Бросьте, не стесняйтесь. Вы мне симпатичны — этого достаточно. — Клаус взял ее за руку, потянул вниз (девушка была на полголовы выше) и поцеловал в щеку. — Ну, прощайте, сударыня. Бог даст, свидимся еще. — И, не обернувшись, поспешил в обратную сторону.
Проводив царя взглядом, Нюся поцеловала бумажку с номером и запрятала его на груди.
Дорогой Николя! Получила твое странное послание, непонятное и сумбурное, с обвинениями в мой адрес. Чем я провинилась? Тем, что не люблю? Сердцу не прикажешь, увы. Мы друзья — разве это плохо? По друзьям скучают не меньше, а при встрече тоже целуются, но не по любви, а по дружбе. Разве непонятно? Ты меня упрекаешь в глупых фантазиях, намекая на мою якобы влюбленность в царскую особу. Кто тебе наплел эту чепуху? Валька? Но она сама ничего не знает и знать не может. И не ваше с Валькой это дело, кто мне нравится. А тебе разве кто-то позволял упрекать меня в чем бы то ни было? Вот и успокойся. У тебя своя судьба, у меня своя. И они, судя по всему, не пересекутся матримониально. Умоляю еще раз не дуться и не бунтовать, посмотреть на все трезвыми глазами и переключиться на иную какую-нибудь особу, более достойную тебе в жены. Сам подумай: я — и семейная жизнь? Абсурд. Бытовые мелочи вызывают во мне отвращение. Делаться домработницей не желаю, а на горничную денег у нас с тобою не хватит. Так что и не думай. Ты окончишь Сорбонну, я со временем — мои курсы, подрастем, поумнеем и там посмотрим. Не грусти! Помню о тебе. А."
Гумилев дважды перечел полученное письмо, а потом порвал его в клочья и подбросил их над собой — те посыпались на него белым конфетти. Проворчал: "Дура. Психопатка. Как я был смешон, ухаживая за ней! Мне никто не нужен вообще. Впрочем, как и я — никому. Если б утопился на самом деле, то никто бы и не вздохнул с сожалением. Бесполезное существо. Хуже муравья. Тот хотя бы знает, что делать: строить муравейник, помогать товарищам, защищать входы-выходы, охранять потомство и так далее. А мое бытие бессмысленно. Цели нет. Оттого и боль".
Появился в Сорбонне, посмотрел расписание экзаменов, покурил на лавочке, заглянул в библиотеку, но, увидев очередь, развернулся и не выбрал ни одной книжки. На обратном пути прихватил у торговки кувшин вина, а затем в аптеке — пачку люминала. Сел на конку и поехал в Булонский лес. Равнодушно смотрел на бегущие мимо улочки: вот не станет его, а Париж не изменится; и ничто не изменится в целом мире; уходили тысячи, миллионы, Чингисхан, Петр Великий, Наполеон, а Земля оставалась прежней, словно ей и дела нет до страстей людских. Даже с каким-то явным сладострастием расправляется она с нами, якобы царями природы, а на самом деле — жалкими муравьями. Хуже муравьев.
Значит, все правильно. И теперь уж он доведет дело до конца.
Было два часа пополудни. После жаркой конки лес его успокоил, даже убаюкал. Вековые деревья. Бесконечные извилистые тропинки. Зеленеющая поверхность прудов. Насекомые, рассекающие воздух с жужжанием. Все идет по своим законам. Только человек, наделенный разумом, чужд системе. Разум есть, а физических сил что-то изменить не хватает. Если изменяет, то к худшему.
Сел под дерево на траву, опершись спиной и затылком о кору ствола. Шляпу положил рядом. Камушком сбил сургуч с горлышка кувшина, перочинным ножиком выковырял пробку. Сделал три-четыре глотка. А вино было неплохое, легкое, в меру сладковатое и тягучее. Он такое любил. Маленький подарок перед смертью.
Вытащил таблетки, начал их глотать одну за другой, смачно запивая вином. Десять штук. Лошадиная доза, чтоб заснуть и уже больше не проснуться.
Маму чуточку жаль. Хоть она и строгая, но по-своему его любит. Сильно огорчится. Даже, вероятно, поплачет. Но, конечно, с неизменным упреком: "Колька, дурень, что же ты наделал, паршивец?" Ничего, утешится. Время лечит.
Нюся, разумеется, плакать не станет. Плечиком пожмет: "Ненормальный". В лучшем случае сочинит стишок. С рифмами "кровь — любовь". Идиотка.
Идиоты все. Нет нормальных людей. Век безумцев.
Значит, хорошо, что такой финал. Если не сам себя, то тебя прикончат идиоты вокруг. Быть иного не может. Жить в эпоху умалишенных и остаться в здравом рассудке нельзя. Таковы правила.
Он допил вино. Начали слипаться глаза. Ах, какое наслаждение в теле! Очищение. Отрешение от всего скверного. Крылья за спиной. Это его душа просится на волю. Скоро, скоро. Полечу в божественные чертоги. Оставайтесь с Богом, земляне. Лихом не поминайте…
Гумилева нашли местные лесничие, совершавшие ежедневный обход своих владений. Поначалу они подумали, что худющий молодой человек просто выпил лишнего, но потом обнаружили у него в руке упаковку от люминала и сообразили, что дело плохо. Подхватили тело под мышки и рысцой потащили в свою конторку, где висел телефон — чтобы вызвать станцию, надо накрутить ручку. "Барышня, барышня, срочно карету скорой помощи к выходу из Булонского леса!.." А пока ждали медиков, сами попытались вызвать у несчастного рвоту. Получилось. Так что, когда прибыли врачи, Николя уже глубоко дышал, кашлял, хрипел и смотрел на мир невидящими глазами. Доктора промыли ему желудок, увезли с собой. Положили на койку в какой-то общедоступной больничке, где в одной палате находилось двадцать кроватей. Наконец он пришел в себя, и ему разрешили выпить чаю. Словом, самоубийство номер два также не увенчалось успехом.
Посетил полицейский, снова составлял протокол. Сообщил, что начальство донесет о случившемся в русскую миссию. А вообще его могут выслать из страны за неблагонадежность. Гумилеву говорить было трудно, рот и язык слушались неважно, он по большей части молчал.
А когда Николя отпустили и, вернувшись к себе на квартиру, он сидел на кушетке и подавленно размышлял, что с собой делать дальше, в дверь его постучали. Думал — Андрей Горенко, но нарисовался плотный господинчик с офицерскими усиками ежиком. Приподнял черный котелок — голова оказалась бритой наголо. Желтые кошачьи глаза. И улыбка довольно липкая.
Поздоровался со студентом по-русски, но с французским прононсом:
— Здравствуйте, мсье Гумилев. Здравствуйте, милейший Николай Степанович!
— С кем имею честь? — хмуро отозвался поэт.
— Разрешите, я сяду? — И, не выслушав разрешения, плюхнулся на единственный стул в комнате. — Я работаю в русской миссии. — Протянул руку. — Юрий Павлович.
Пальцы были толстые и кургузые. Николя их пожал с внутренней брезгливостью.
— Нам сообщили из полиции… — Гость вздохнул печально. — Что же вы, голубчик? Да еще, оказывается, во второй раз? Понимаю: любовь, страдания, юношеские мечты… Но нельзя же замыкаться только на личном. Это мелко, батенька. Вы забыли о Родине, о России. Ей нужны люди вроде вас. Очень, очень нужны.
— Неужели? — пробубнил Николя со скепсисом в голосе.
— Да, представьте себе, — вдохновился пришелец. — Вы, студент-этнограф, специализирующийся на Абиссинии. Удивляться нечему, мы всё знаем, ибо в этом и заключается наша работа… Абиссиния, да! Лакомый кусочек, за который борются Англия, Италия и Франция. У России тоже есть свои интересы… Большинство абиссинцев, то бишь эфиопов — православные. Вера к ним пришла из Константинополя. А Константинополь, ныне турецкий, тоже в зоне нашего внимания… Словом, если вы хотите с нами сотрудничать, мы поможем вам остаться во Франции и закончить образование, а потом снарядим в Абиссинию для разведки…
Гумилев уставился на него с недоверием. Наконец спросил:
— Полагаю, вы шутите, Юрий Павлович?
— Отчего же? Нет. Это более чем серьезно. Я скажу больше: если вы подпишете с нами контракт, мы готовы профинансировать вашу дальнейшую учебу в Сорбонне.
— А какой контракт, простите?
— Договор о взаимодействии. По нему, вы становитесь тайным сотрудником нашей военной разведки.
— Говоря иначе, шпионом?
Гость расхохотался, шлепнув себя по мясистым ляжкам, обтянутым брюками.
— Разве дело в терминах, Николай Степанович? Для кого-то шпион, для кого-то разведчик… Впрочем, не сомневайтесь: на Европу ваша активность не будет распространяться. По Европе у нас немало других людей. Здесь вы только студент, не более. А вот в Абиссинии… Исключительно в Абиссинии… Разве не заманчиво? Разве вы мечтали о чем-то ином? Так давайте же станем друг другу полезными.
Гумилев криво усмехнулся:
— Наш с вами разговор ничего не напоминает?
Юрий Павлович вскинул брови:
— Нет, а что?
— Разговор Мефистофеля с Фаустом. Душу в обмен на прекрасное мгновение…
Визитер расплылся:
— О, поэт есть поэт! Видит во всем аллюзии и реминисценции. — Но потом быстро посерьезнел: — Не волнуйтесь, я не Мефистофель, мне нужна не душа ваша, а отчеты по наблюдениям в Африке. Больше ничего.
Николя спросил:
— Можно я подумаю?
— Разумеется, — покивал искуситель, — разумеется, думайте, Николай Степанович. — Он поднялся. — Но недолго. До завтра. Завтра я приду с текстом договора. Вы его подпишете, коли согласитесь.
— Хорошо, до завтра. — И пожал его руку с большей симпатией, нежели при встрече.
А когда Юрий Павлович откланялся, даже улыбнулся. Черт возьми, жизнь подбрасывала ему удивительный шанс. В третий раз накладывать на себя руки не хотелось.
Нюся, возвратившись осенью в Киев, поступила на Высшие женские курсы при университете. Их основали еще во время царствования Александра II — в краткий период вольности и надежд, в том числе на принятие Конституции, переход России к конституционной монархии, но потом Александр III это все свернул, растоптал, отменил, заодно и почти что все институтские учреждения для женщин. Курсы возобновились после октябрьского Манифеста Николая II…
Нюся выбрала юридическое отделение. Ей, конечно, было ближе по духу историко-филологическое, но последнее не давало надежд на приличные заработки. А зато служба в нотариальной конторе обещала финансовую свободу, а она, в свою очередь, свободу творческую.
Продолжала писать стихи. Брат Андрей переслал ей в Киев из Парижа номер "Сириуса", где она увидела напечатанным свое стихотворение. Вот оно:
На руке его много блестящих колец —
Покоренных им девичьих нежных сердец.
Там ликует алмаз, и мечтает опал,
И красивый рубин так причудливо ал.
Но на бледной руке нет кольца моего.
Никому, никогда не отдам я его.
Мне сковал его месяца луч золотой
И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:
"Сохрани этот дар, будь мечтою горда!"
Я кольца не отдам никому никогда.
Подпись: Анна Г.
Это "Анна Г." ее покоробило. Ладно, если просто "Горенко", но возможно, Гумилев имел в виду, что она, выйдя за него, будет Гумилева? Или, негодуя, он имел в виду нехорошее слово на букву "г"? Ни один вариант Нюсю не устраивал. Никаких "г", ни Горенко, ни Гумилева. Мамина девичья фамилия — Стогова. Может, "Анна Стогова"? Да, звучит неплохо. Но не царственно. "Стог", "стожок" и "копна" — слишком приземлено. Бабушка рассказывала, будто их предок — хан Ахмат из Орды. Может быть, "Ахматова"? Симпатично.
Посещала курсы поначалу с энтузиазмом, с интересом постигая историю права и латынь. Но когда пошли чисто юридические предметы, как-то приуныла. Вероятно, все-таки надо было идти на историко-филологическое, там живее вроде бы, не сплошная схоластика.
Забегала в салон художницы Саши Экстер. У нее в студии собирались живописцы, журналисты, писатели. Пили крымские вина и болтали о разных разностях. Заводили романы. Только Нюсе никто не нравился. Сохраняла верность Голенищеву-Кутузову. Или Клаусу? У нее в воображении оба эти образа как-то объединились в один предмет неразделенной любви. Тосковала по обоим, и ни по одному в частности. Кто поймет направление мыслей юной девы, да еще и поэта?
Заходила в церковь. Чаще — в Софийский собор. Прикасалась кончиками пальцев к ледяному мрамору саркофага Ярослава Мудрого. Устремляла взор на мозаику потолка, купола. На Оранту — Богоматерь с воздетыми дланями. И заглядывала в очи Христу. Шевелила губами, умоляя о милости. Он смотрел вроде бы сочувственно.
Неожиданно получила письмо от Гумилева. Он вернулся в Санкт-Петербург и готовит к печати новый сборник своих стихов — "Романтические цветы", посвященный А.Г. Если А.Г., конечно, не против. Предлагал присылать ее поэтические работы для журнала "Аполлон", где он подвизается вместе с друзьями.
Нюся ответила. Кое-что послала из новенького. Всё за подписью "Анна Ахматова". Приглашала в гости в Киев. Можно организовать творческую встречу, выступление литераторов северной столицы, даже билеты продавать. Киевская публика будет в восторге.
Николя написал, что подумает. Он готовится к путешествию в Африку по своей специальности этнографа (обнаружились заинтересованные спонсоры) и надеется по дороге в Одессу, где он сядет на пароход в Абиссинию, задержаться на несколько дней в Киеве. Снова объяснялся в любви. Нюся улыбалась, но надежд не давала.
Летом отдыхала в Крыму. Снова на велосипеде ездила к Ялте и обратно. И на этот раз ей не встретился никто, кто бы жил в Ливадии. Потому что такие встречи не планируются намеренно. Потому что судьба. Видимо, ей не суждено больше говорить с Клаусом. Позвонить ему она не решалась. Параллельные прямые никогда не пересекаются. Глупо даже мечтать. Голенищев-Кутузов и тот не увлекся ею. Им она не нужна. Только Гумилеву. Бедный Гумилев! Он ведь тоже не нужен ей.
Саша Экстер загорелась идеей провести в Киеве литературный вечер, пригласив гостей из столицы. Обозвали мероприятие "Остров Искусств". На него в конце ноября прикатили из Питера Алексей Толстой, Петр Потемкин, Михаил Кузьмин и, естественно, Николай Гумилев. Все такие молодые, амбициозные, озорные. Сибариты и бонвиваны, гедонисты. Обожающие вкусную еду, крепкое питье и горячих барышень. Только Гумилев проводил время исключительно с Нюсей.
"Остров Искусств" прошел блестяще, Нюся хлопала, сидя в зале и гордилась своим знакомством с этими столичными штучками. Но еще и говорила себе: ничего, ничего, час ее придет, и уже они будут в зале, а она на сцене. Мир запомнит ее, а не их.
После вечера не спеша брели с Николя по Крещатику. Было зябко, падал мелкий снег. Гумилев, как всегда, щеголял в легкой фетровой шляпе не по сезону. Чтобы уберечь его от простуды (ведь ему задерживаться нельзя, пароход в Африку ждать не станет), Нюся предложила погреться в ресторане гостиницы "Европейская". В зале было жарко и шумно. На рояле бренчала какая-то полупьяная личность в сальном фраке. Подбежал кудрявый гарсон с влажным полотенцем на левой руке: "Господам кушать или выпить?" Гумилев попросил: "Кофе и пирожные". — "Сей момент, мсье".
Обустроились в уголке на диванчике напротив друг друга. Он держал ее ладони в своих. Улыбался:
— Ух, какие ледышки. Я сейчас погрею. — Начал на них дышать, растирать.
— Хватит, Николя. Мне уже не холодно.
Отпуская Нюсину руку, заглянул ей в глаза:
— Может, не увидимся больше. Африка! Может быть, меня пигмеи сожрут?
— Прекрати пугать.
— Или львы. Или крокодилы. А за ними обгложут косточки мерзкие шакалы.
— Перестань, пожалуйста. Что ты, право?
— Заражусь какой-нибудь не известной науке африканской болезнью. И умру в мучениях.
— Ты меня нарочно терзаешь?
— Так скажи: если я вернусь целым-невредимым, выйдешь за меня?
— Ты опять за старое?
— Нет, скажи, скажи. В эту роковую минуту…
Появился гарсон с чашками, кофейником и молочником на подносе, вазочкой с бисквитами. Ловко сервировал столик.
— Ну, скажи, скажи.
— Что сказать?
— Выйдешь за меня?
— Ладно, так и быть, выйду.
— Не обманешь, как в прошлый раз?
— Нет, не обману.
— Поклянись чем-нибудь, пожалуйста.
— Собственным здоровьем клянусь. Ну, теперь доволен?
— Да, теперь поверил.
Удивилась:
— Николя, ты что, плачешь?
Он смутился, вытащил платок и смахнул слезы.
— Да, чуть-чуть, от счастья.
— Ты такой доверчивый.
— Я тебя люблю.
После "Европейской" поспешили на Паньковскую улицу, где жила мама. Радостные, дурашливые, объявили ей о своем решении пожениться.
Мама посмотрела через стекла очков изучающее. Тяжело вздохнула:
— Я всегда знала, что ничем хорошим это у вас не кончится.
Рассмеялись.
— Ты не рада, что ли?
— Буду рада, если вы в итоге станете счастливыми.
Дорогая Аннушка!
Я в Аддис-Абебе, можешь меня поздравить.
Здесь не так уж знойно, как мы думали раньше, градусов 25–27 (все-таки зима), и не слишком влажно. Плохо, что вода поступает в мой номер на третьем этаже (лучшей здесь гостинички) только утром и вечером. Да и то какая-то желтая. Пить ее невозможно даже кипяченую. И приходится довольствоваться Perrier в бутылках, очень дорогой, ведь ее везут из Франции.
Люди здесь прекрасные, добродушные, говорят по-французски и готовы немедленно услужить. Разумеется, за бакшиш. Если бакшиша нет, моментально теряют к тебе всякий интерес.
Город не слишком старый. То есть был на этом месте город древний, некогда разрушенный, и уже на его руинах в прошлом веке император (негус) Менелик II начал возведение собственной столицы. Бьют здесь минеральные источники Филуоха, говорят, целебные. Я уже принял несколько ванн — мне понравилось, но насчет целебности будет видно в дальнейшем.
Город тихий, не такой гомонящий, как Константинополь или Порт-Саид. Даже на базаре зазывалы не надрываются. Понемногу пробую местную кухню, острую, пикантную: блюда подаются на ынджеру — круглой лепешке; абиссинцы не пользуются вилками — отрывают куски лепешки и берут ими пищу пальцами; но для нас, европейцев, делают исключение и дают столовые приборы. Основные блюда — тыбс (жареное мясо кусочками в остром соусе), доро уот (курица с лукам) и китфо (жареный фарш со специями). Я же больше увлекаюсь овощами и фруктами — и полезнее, и дешевле. Кофе здесь какой-то не такой, как у нас, с разными ароматическими добавками, от которых часто кружится голова.
Наблюдаю местные обычаи, собираю кое-какие предметы национального быта, маски, украшения, статуэтки, вырезанные из черного дерева. Очень увлекательно, я в своей стихии.
А насчет львов и шакалов — это больше сказки. Мы, когда ехали верхом на мулах через пустыню, не заметили ни единого. Только ящерицы и какие-то птицы с красными носами.
Здесь пробуду еще меньше трех недель и надеюсь отправиться восвояси до конца января. А в России, Бог даст, появлюсь к весне. Вот тогда — ладком и за свадебку!
Очень тебя люблю, постоянно думаю о нас и уже мечтами рядом с тобой под венцом.
Почитаю тебе новые стихи. И надеюсь, ты мне свои тоже, Ахматова-ханум.
До скорой встречи, дорогая.
Твой Н.".
Это письмо, полученное Нюсей в Киеве в первых числах февраля 1910 года, оказалось единственной весточкой от ее жениха, сгинувшего несколько месяцев тому назад. Первое время брошенная невеста волновалась, переживала, после Рождества стала злиться, а в конце концов возненавидела. И решила: если он вернется, замуж не идти. Надоел своими причудами. И такой супруг ей не нужен.
Но потом прикатило это послание, а к концу февраля и другое, из Петербурга: Николя писал, что вернулся благополучно, но узнал печальную весть — умер его отец. И теперь свадьбу надо перенести на два-три месяца. Да к тому же ему, студенту университета, по закону положено попросить разрешение на женитьбу у ректора. Словом, приедет в Киев не раньше апреля.
И еще писал: небольшое, но все-таки наследство им отец оставил. Так что ему хватит и учебу закончить, и на месяц-другой съездить в свадебное путешествие. Есть ли у нее пожелания? Предлагал на выбор: Грузия, Крым, Париж или Ницца.
Нюся отвергла Крым сразу: и места ей давно знакомые (а хотелось бы увидеть что-то новое), и к тому же есть опасение встретиться с Клаусом. Нет, не Крым точно.
Грузия? Любопытно, конечно. Говорят, дивная страна, поэтическая культура. Да, поедут в Грузию обязательно, но потом, потом, не сейчас.
Безусловно, Франция. И хотелось бы посетить и Париж, и Ривьеру. А нельзя ли совместить и то, и другое? Месяц в Париже и месяц на море?
Николя ответил: если денег хватит.
Хорошо бы хватило.
Встреча Гумилева с Юрием Павловичем состоялась в Париже 25 января 1910 года, сразу после приплытия студента Сорбонны из Александрии в Марсель. Говорили на конспиративной квартире русской разведки: Юрий Павлович, сидя за столом, что-то торопливо писал, а когда явился наш африканец, быстро поздоровался и сказал:
— Сядьте, сядьте. Я сейчас закончу. Вы такой загорелый. Чистый эфиоп.
— С кем поведешься… — пошутил поэт.
— Понимаю. Принесли отчет?
Николя достал из кожаного портфеля пухлую тетрадку. Резидент шокированно спросил:
— Это что?
— Собственно, отчет, как вы просили. Всю дорогу на корабле, благо не качало, писал.
Юрий Павлович рассмеялся:
— Да, с поэтами не соскучишься!.. Я просил отчет, а не путевые заметки. Беллетристика ни к чему. Беллетристику станете печатать у себя в журналах. Нам нужны цифры, факты, политические оценки. Три-четыре странички, не более. Сядьте и пишите. Вот перо и бумага.
— Можно снять пиджак?
— Разумеется. Чаю хотите?
— Да, не отказался бы.
Прочитав исписанные листки, он кивнул.
— Хорошо. Ваше мнение совпадает с мнением и другого нашего источника. Вы ведь понимаете: мы же получаем сведения не только от вас…
Вытащил из-за пазухи пухлый конвертик.
— Это гонорар. После второй поездки мы его удвоим.
— После второй поездки? — удивился студент.
— И второй, и третьей, может быть, четвертой… Вы не против?
— Был бы только рад.
— Вот и превосходно.
Встали и пожали друг другу руки.
— А когда вторая? — с нетерпением спросил Гумилев.
— Ближе к осени. Вы, скорее всего, поедете членом этнографической экспедиции Петербургского университета. Для чего туда и переведетесь из Сорбонны. Так подозрений будет меньше.
— Я готов.
Оказавшись на улице, чуть ли не подпрыгивая от счастья, побежал на квартиру к Андрюше Горенко — своего друга и будущего шурина.
Нюся все-таки решилась выйти за него, но сестра и мама неожиданно встали на дыбы. Отговаривали, просили, убеждали, сердились. Говорили: Гумилев — вертопрах, несерьезный человек, без приличного будущего и не выглядит каменной стеной, за которой хочет спрятаться каждая замужняя дама. "Нюся, не повторяй моих ошибок, — причитала родительница. — Твой отец отчасти похож на Николя — не от мира сего, вечно в своих фантазиях. Надо выбирать человека не гения, не питомца муз, а практичного, делового, крепко стоящего на земле. С гениями — швах!" Было больно смотреть, как она доводит себя до слез. Нюся соглашалась: хорошо, я еще подумаю, не волнуйся, мамочка, сделаю, как хочешь.
Но, конечно, из чувства противоречия ей теперь хотелось обязательно выйти за Николя.
Он приехал 20 апреля, в солнечный уже и почти что летний Киев, дворники сметали с брусчатки черные остатки сугробов, в голубом небе плавали пушистые белые облака, словно бы сугробы взмыли вверх, навсегда освободив землю от холода.
Пели птицы. На душе тоже. Гумилев схватил ее за руки и поцеловал. Прямо-таки при всех. Нюся покраснела, но не упрекнула — ей понравилось.
Он как будто бы возмужал. Превратился из хилого дерганого студентика в благообразно-спокойного, сильного джентльмена. В голосе прибавилось ироничности. И курил по-великосветски, чуть прищурив глаз.
Обсуждали венчание. Нюся сказала: мама категорически против; что делать? Он спросил: ты готова выйти за меня без благословения матери, тайно? Это слово "тайно" укололо сердце и заставило его биться чаще. Тайно, тайно! Это романтично, это достойно двух поэтов. Значит, договорились. А его и ее родных поставим перед фактом. Никуда не денутся, примирятся.
Нюся тогда жила с матерью в Дарнице и одеться дома в подвенечное платье не могла. А поэтому вышла в повседневном. Села на извозчика и поехала к Николаевской церкви, что в Никольской Слободке (это было предместье Киева и располагалось на левом берегу Днепра, относясь тогда к Черниговской губернии). От нее до Дарницы — семь минут на пролетке.
Возле храма новобрачную поджидала целая орава: кроме Николя — Саша Экстер с сумкой (в ней — наряд невесты) и поэты из ее студии — Вольдемар Эльснер и Ванюша Аксенов. Обнялись и поцеловались. Дамы побежали в заросли орешника, густо растущего по этому берегу, и, скрываясь от глаз посторонних, Саша помогла Нюсе переодеться. Белоснежное платье и фата очень пошли к ее черным волосам и сегодня особенно лучистым сине-зеленым глазищам.
Батюшка оказался моложавый, розовощекий, борода хоть и густая, но недлинная. Интересовался, попостились ли молодые перед причастием. Те ответили: да, три дня, как положено. Для начала он их исповедовал, а потом причастил. На вопрос: "Грешна ли ты, дочь моя?" — Нюся ответила: "Да, грешна, отче — и гордыни много, и зависти, иногда сквернословлю нехорошо". — "Так борись с этим". — "Я борюсь".
Весь обряд венчания длился минут сорок. Наконец вкусили вина и просвиры и восславили Господа, обменялись кольцами и поцеловались.
Денег священнослужитель не взял, но сказал, что на нужды храма можно пожертвовать. И велел свечнице принять.
Вышли на свежий воздух возбужденные, просветленные и какие-то обновленные. Солнце ударило им в глаза. А в ушах стоял гул мотора.
— Что это? — спросила удивленная Нюся.
— Ой, гладите — аэроплан! — закричала Саша, пальчиком показывая в небо над Киевом.
— Да, — сказал Ваня, это Уточкин. Сообщали в газетах, что сегодня будет летать над городом.
— Грандиозно!
— Мы венчались в день полета аэроплана! Чем не символ?
— Воспарим, как он!
— Ура!!!
— Господа, так поехали же праздновать. У меня в горле пересохло от ладана. Организм мой требует шампанского!
Мама, узнав о тайном венчании, ничего не произнесла, только, сняв очки, провела пальцами по векам, словно вдавливая слезы в слезные мешочки. И проговорила несколько холодно:
— Жизнь твоя, девочка. Коли знаешь лучше меня, как жить, поступай по-своему… — Тяжело вздохнула. — Ладно, поздравляю. И совет вам да любовь… Что стоите, как памятники? Надо же отметить.
С Клаусом она встретилась восемь месяцев спустя, тоже в Царском Селе. Тоже в парке, но уже зимнем, запорошенном снегом, хоть дорожки и чистились, но огромные комья то и дело свергались с веток, обсыпая гуляющих с головы до ног. Впрочем, гуляющих было мало. Нюся встретила двух-трех, не больше. А потом — Клауса…
Думала ли она о нем? Думала, конечно. Потому и пошла. Неужели встретятся? Встретились.
Почему пошла? Почему думала?
От зеленой, непроглядной тоски. Одиночества. И отчаяния. Новобрачная — и соломенная вдова. Не абсурд ли?
Нет, вначале все складывалось прекрасно: Киев, май, сумасшедшие ночи молодоженов, море цветов и море шампанского. Вскоре, в первых числах мая, укатили в Париж. Там продолжили разгульную жизнь, промотав за три месяца чуть ли не половину отцова наследства. Брат Андрей пытался привести их в чувство — бесполезно! Пропадали в Латинском квартале, познакомились и сошлись с молодыми поэтами, музыкантами, живописцами. Пили абсент и курили гашиш. Модильяни написал ее портрет. Юный Модильяни. Дедо Модильяни (полное имя Амедео, но друзья звали Дедо). Шумный, бесшабашный, вечно подшофе, с лихорадочным взором. Николя и он подружились на основе своей любви к африканской скульптуре. Николя показывал ему фотоснимки статуй, привезенных из Абиссинии. Итальянец приходил в изумление. (Правда, не совсем итальянец — корни имел еврейские.) Говорил, что вот это, именно это — подлинное искусство, без налета Античности, без влияния Ренессанса. Сам пытался лепить такие же головы — удлиненные, странные, загадочные. И Горенко-Гумилёва-Ахматова получилась у него непонятной, вещью в себе. Но такой она и была, в сущности, схвачено совершенно верно…
В Петербург вернулись под конец августа. Жили в Царском Селе у матери Гумилева. Вскоре Нюся поехала навестить родственников в Киеве. Не успела как следует отдохнуть с дороги, как пришла телеграмма от Гумилева: "ЕСЛИ ХОЧЕШЬ МЕНЯ ЗАСТАТЬ ЗПТ ВОЗВРАЩАЙСЯ ЗПТ УЕЗЖАЮ АФРИКУ".
Господи, опять в Африку? Что за наваждение! Снова переживать за него и томиться, не имея месяцами известий… Вот несносный характер! Будто бы в России мало интересного. Есть такие углы медвежьи — никакой Абиссинии и не снилось!
Но поехала, поехала, разумеется. Проводила его на поезд (экспедиция следовала в Москву, а потом в Одессу, минуя Киев). Обещала ждать, сохраняя верность. Но потом вдруг встретила Клауса…
To есть не потом, не сразу, снова гостила у матери в Киеве, к декабрю вернулась в Царское Село. Гумилев не писал, не телеграфировал. Было страшно, неуютно, холодно.
И пошла в парк. По наитию пошла, словно что-то гнало: надо, надо, иди, иди. И пошла. Добрела до замерзшего пруда, села на пенек. Тишина стояла первородная. Заколдованный парк. Берендеева вотчина.
— Здравствуйте, Анна…
Даже вздрогнула. Не поверила, не могла поверить. Вот действительно сказка. Сказочный Берендей собственной персоной.
И усы в инее. Шапка меховая, а на ней шапка снежная. Улыбающиеся глаза. Серые, лучистые. Только у него одного такие.
— Здравствуйте, Клаус. Я не слышала, как вы подошли.
— Я старался не хрустеть сапогами. Двигался за вами от центральной аллеи. Впрочем, конспирация была ни к чему: вы погружены в свои мысли и не реагируете ни на что.
— Да, со мной такое случается иногда. Вроде перехожу в иную реальность. Выпадаю из этой. И особенно в церкви.
— Да, в церквах особая аура… Часто ходите в храм?
— Можно было бы чаще, да недосуг.
— В церковь непременно надо ходить. В ней одной спасение от невзгод. — Сразу посерьезнел. — Только в ней имеем успокоение.
Продолжала сидеть, потому что, встав, оказалась бы выше его на полголовы.
Кожаной перчаткой потрепал ее по воротнику из лисицы, стряхивая снег.
— Вы совсем дама сделались. Повзрослели очень.
— Замуж вышла.
Выгнул левую бровь.
— Правда? За кого?
— Дворянин, студент университета. Учится на этнографа. И теперь в экспедиции в Абиссинии.
— В Абиссинии? — Он задумался. — Да, я слышал. Академик Радлов во главе?
— Верно, верно: Радлов организовал.
— В Абиссинии у нас свои цели. Не должны уступать ее конкурентам.
— Нет, у мужа чисто этнографический интерес.
— Полагаете? Может быть… — Тонко улыбнулся. — Пишете стихи?
— Понемножку. Приготовила первый сборничек. Но пока не могу найти мецената, кто бы оплатил.
— Неужели? — В этот раз улыбнулся широко; зубы были крепкие, ровные, но слегка прокуренные. — Отчего же не позвонили мне? Я ведь оставлял телефон. Или потеряли бумажку?
— Нет, не потеряла. — Опустила глаза. — Просто постеснялась.
— Глупости какие. Приходите завтра сюда же. Приносите рукопись. Помогу, чем смогу. — Наклонился и поцеловал ее в губы.
Нюся услыхала запах табака — дорогого, вкусного, не такого, как у Николя, от которого у того бывает кисло во рту.
А когда открыла глаза, Клауса уже след простыл. Появлялся, точно видение, исчезал, как призрак. Может, померещилось? Нет, а поцелуй? Вон еще тепло на губах. И его запах. Только ему присущий.
Стоп: она больше не пойдет на свидание. И тем более с рукописью. Ведь тогда неизвестно, чем дело кончится. Все-таки она замужняя дама. Не пристало ей… Словом, надо остановиться. Никаких Клаусов, сероглазых королей и свиданий с ними в парке. Сероглазый король для нее умер.
Сразу сочинилось стихотворение:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал,
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
"Знаешь, с охоты его принесли,
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!..
За ночь одну она стала вдовой".
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя:
"Нет на земле твоего короля…"
И заснула с этими мыслями, в полной решимости никуда завтра не идти. Но, как говорится, утро вечера мудренее. Бросить короля? Никогда в жизни. Он ведь жив, жив ее король. И она не может его не увидеть.
Прихватила тетрадочку со стихами, побежала в парк. К берегу пруда и заветному пню; но на этот раз не могла сидеть, а ходила, топталась, чтобы согреться. Вглядывалась в пространство между деревьями: никого. Только воздух морозный, парообразный, весь в каких-то кристалликах.
Не пришел!
Обозлилась на него, на себя, на всех.
Шла, ругаясь. Отвратительно ругаясь.
Неожиданно на аллее вырос офицерик в бушлате, раскрасневшийся от быстрой ходьбы, сапоги в снегу.
— Вы, простите, Анна?
— Да… а что?
— Я по поручению… знаете, кого… Он велел взять у вас стихи — для рекомендации издателю. Приносил извинения, что не смог прийти лично.
— Пустяки, конечно. — Протянула ему тетрадь.
— Написали адрес… телефон?.. Чтоб не потерялись…
— Да, в конце адрес моей свекрови. Я сама не знаю, где буду. Телефона нет.
— Ничего, этого достаточно. — Щелкнул каблуками, взял под козырек. — Честь имею! — И понесся в сторону Александровского дворца.
Сероглазый король не умер. Сероглазый король о ней помнил. А она о нем.
Собралась в одночасье и уехала в Киев. Забрала документы с Высших курсов — захотела продолжить учебу в Петербурге. Тоже на Высших курсах, но историко-литературных. Обещала матери заглянуть весной.
А весной появился Гумилев — черный от загара, новый, незнакомый, абсолютно чужой. И лечил экзему на левой руке — укусила какая-то жужжащая тварь, было воспаление, даже нагноение, делали операцию, стало проходить, а теперь опять рецидив.
Распаковывал чемоданы, ящики, коробки, доставал скульптуры, маски, копья, щиты, кухонную утварь. Щебетал, как птичка. Нюся смотрела отрешенно, даже равнодушно, кутаясь в шаль. Он заметил, спросил:
— Что случилось?
Помотала головой:
— Я не знаю. Я отвыкла от тебя.
— Здрасьте-пожалуйста.
— Не писал, не телеграфировал…
— Не было возможности.
— Восемь месяцев? Ни одной возможности?
Он вспылил:
— Ай, не придирайся! Кардинально другие мысли там.
Посмотрела в упор:
— Ночевал с абиссинками?
Стиснул зубы, отвернулся со злостью:
— Господи, о чем ты!
— Признавайся честно. По-мужски.
Вяло просопел:
— Если ночевал, это что меняет?
— Всё.
Стало очень зябко даже в шали.
Он пытался перевести в шутку, тормошил, обнимал, но она была, словно неживая. Встала и произнесла:
— Нам необходимо расстаться.
Николя вскричал как-то жалобно, по-сорочьи:
— Я развода тебе не дам!
— Я не про развод. Ну, по крайней мере, сейчас. Нам необходимо пожить какое-то время врозь. Я поеду к маме.
— Поезжай, только ненадолго.
— Это как получится.
И она уехала. Поначалу действительно в Киев. А потом в Париж. К Модильяни.
Возвратилась в Киев 1 сентября. Ехала с вокзала на извозчике и, минуя Крещатик, пережидала царский кортеж: высший свет Киева и Петербурга двигался на представление в театр. А спустя несколько часов прилетела весть: в театре террорист стрелял в Столыпина и смертельно ранил.
Вроде бы вернулась в новую страну. Разговоры о скорой революции. Недовольство всех и вся — ценами, правительством, сумасшедшей Думой, черной сотней и евреями в оппозиции, сластолюбцем Распутиным, мягкотелым царем и великими князьями — сплошь интриганами… В Киеве так и говорили: "Мир идет к катастрофе, я вас уверяю. Или вырежут всех евреев, или же евреи-марксисты вырежут всех дворян. Вот увидите".
Нюсе было не до того. Все еще тянуло в Париж, снова в мастерскую Дедо, на его одр, расстилаемый прямо на полу, к обжигающим поцелуям, к судорогам страсти, к чаду, бреду любви. С Гумилевым такого не было. Модильяни превратил ее в настоящую женщину.
Но она тогда там, в Париже, вскоре поняла: надо убегать. Потому что еще немного, и конец всему. От абсента, гашиша, галлюцинаций больше не отвыкнет. Упадет на дно.
Безутешный Дедо плакал и кричал. Угрожал и молил. Нет, она была непреклонна.
Расставались в Люксембургском саду. Сели на скамейку, влажную после дождика. (Здесь скамейки бесплатные, а за стулья надо платить.) Мелкие кудряшки падали на его. лоб, тоже мокрый — то ли от дождя, то ли от испарины. Губы спекшиеся. Ногти на руках — "рыбий глаз", признак больных легких.
Посмотрел на возлюбленную туманно, вроде различал через пелену. "Может быть, останешься?" — "Нет". — "Обещаю: завяжу с выпивкой и гашишем и пойду лечиться. Вместе съездим на море". — "Нет, Дедо". — "Без тебя я погибну". — "А с тобою погибну я".
Слишком жестко? Да, наверное. Но иначе было нельзя. Пикассо ей сказал однажды: "Модильяни — гений, но за ним стоит смерть. Опасайся, девочка". Смерти не хотелось. Ведь она еще столько может написать!
В Киеве у матери обнаружила письмо Гумилева — провалялось на комоде нераспечатанным целый месяц. Он просил прощения, извинялся за прошлые ошибки, обещал не ездить в Африку целый год, помогать ей в учебе. И еще постскриптум: "В "Цехе поэтов" набирается твоя книжка. Ты не говорила. Якобы какой-то важный меценат. Что за тайна? Напечатают триста экземпляров. Но не раньше зимы — слишком много заказов".
Сразу на душе потеплело. Все связалось: Клаус — Сероглазый Король — книжка. Триединство. Ни одна из частей невозможна без других двух.
Модильяни — романтическое безумие. Смерть стоит за спиной.
Гумилев — проза семейной жизни, счастье и обиды.
Клаус — нечто сакральное, это церковь, рок. Звон колоколов.
Систематизация своих обожателей. Словно "Жизнь животных" Брэма.
Написала Гумилеву ответ. Предлагала вычеркнуть прошлое из памяти и начать с чистого листа. Быть примерной женушкой — нет, не зарекалась, но сулила маленькие семейные радости.
Он немедля телеграфировал: "ЖДУ ЦЕЛУЮ ЛЮБЛЮ".
Нюся телеграфировала: "ВЫЕЗЖАЮ ВСТРЕЧАЙ".
Увидала его из вагона: Николя стоял на перроне в долгополом пальто и шляпе; левой рукой опирался на зонтик-трость, правой, в перчатке, подносил к губам папиросу. Как и раньше — смуглый, сухопарый, с плохо видящими астигматическими глазами. Но родной, привычный.
Что-то теплое шевельнулось в ее груди. Сгусток нежности. Поздоровались и расцеловались. Подхватил ее саквояж.
И сказал, улыбчивый:
— Мне за экспедицию отвалили кучу денег. Предлагаю отметить "жизнь с чистого листа" новым свадебным путешествием.
Нюся рассмеялась:
— Это замечательно. Только не в Париж.
— Может быть, в Италию? У меня там кое-какие дела, связанные с Абиссинией. Ты не против, киса?
— Как же я могу не хотеть Италию!
Высшие женские историко-литературные курсы Н.П. Раева находились на Гороховой, 20. Заниматься тут было не в пример интереснее, и особенно Нюсе нравились лекции Введенского и Котляревского. С удовольствием делала конспекты, занималась в библиотеке, посещала диспуты. А потом спорила с тем же Гумилевым по вопросам поэтики и эстетики: он с недавнего времени презирал символизм Блока и считал, что поэзия должна быть предметна и конкретна, а Горенко-Ахматова защищала Блока, говоря, что в каждом предмете заключен свой символ. Приобщилась к деятельности "Цеха поэтов", став его секретарем. И ждала выхода своей книжки…
Гумилев докапывался, кто же сей загадочный меценат, давший деньги на издание. Нюся отнекивалась, уходила от прямого ответа, а потом вдруг брякнула:
— Император.
Николя уставился на нее:
— В смысле?
— Николай Александрович Романов, самодержец всея Руси. — И захохотала.
Он обиделся:
— Почему не папа римский? Ну, не хочешь, можешь не говорить.
— Так не домогайся тогда.
— Думал, если мы супруги, то у нас не может быть тайн друг от друга.
— Получается, может.
Шла с Гороховой в сторону Невского и, не доходя до Казанского собора, вдруг увидела того офицерика, что почти год назад взял ее тетрадь со стихами. Был на этот раз в статском, меховой шапке и пальто с высоким бобровым воротником. Поздоровался, шаркнул ножкой:
— Добрый вечер, Анна Андреевна. Поздравляю с выходом книги.
— Очень благодарна.
— Мы послали несколько экземпляров для оценки критикам. В том числе и Брюсову. Отклики в прессе обеспечены. Добрые отклики.
— Право, я в смущении…
— Просто вы и ваши произведения очень нравятся той, известной вам, особе.
— Польщена… и не знаю, как благодарить…
— Отчего же? — тонко улыбнулся посланец. — Коли есть на то ваша воля, можете отблагодарить лично.
— Где? Когда?
— Завтра. В половине седьмого пополудни. — Он назвал адрес. — При условии полной конфиденциальности.
— Понимаю.
— Очень редко кого удостаивали подобным вниманием…
— Разумеется.
— Так что будьте благоразумны, помня о возможных последствиях: ни одна живая душа не должна знать об этом визите.
— Поняла.
— А за сим позвольте откланяться.
— Передайте, что я приду.
Вот оно. То, о чем мечтала всю молодость. Сероглазый Король протянул ей руку.
Ну а как случится сероглазая дочка? Или сын?
Пусть, она готова. Гумилев, в отличие от мужа из ее стихотворения, никогда не узнает правды.
А тем более он сейчас у матери в их имении. Возвратится только через два дня. Ведь решили ехать в Италию сразу после сессии на ее курсах.
Дома села, не раздеваясь. И ласкала ладонью обложку только что вышедшей книжки. Новенькая, свеженькая. Прямо из типографии.
АННА АХМАТОВА
"ВЕЧЕРЪ"
Стихи
ЦЕХЪ ПОЭТОВЪ
Мысли ее и чувства, сохраненные на бумаге.
Перестала быть вещью в себе. И о ней теперь все узнают.
Годы пролетят, и ее не будет, никого из живущих ныне не будет, а вот это останется. Памятник ее тревожной душе. Шаг в бессмертие.
Что ж, за это не грех отблагодарить. Не кого-нибудь, а ее Клауса. Будучи Королем, он уже сделался частью истории. И, протягивая ей руку, приглашает в историю и ее. Приобщает к Вечности.
Нет, она пойдет обязательно. Не пойти не может. Потому что это не просто так. За происходящим стоит Некто, распоряжающийся всеми. Мы в Его воле. Нет случайностей в мире. Мир предопределен Им.
Сообщенный адрес не записывала нигде. Побоялась записывать. Ведь, естественно, не могла забыть.
Неожиданно быстро прилегла и уснула. Ночь спала безмятежно.
Но проснулась с тревогой в сердце. Неужели свидание состоится? Это не обман и не розыгрыш? Что, если явится она в указанный дом и на самом деле вместо Короля встретит там того офицерика, да еще с оравой пьяных собутыльников? Посмеются над наивной провинциалкой, надругаются, обесчестят… Страшно даже подумать! Лучше не идти вовсе. Если что — скажет, передумала. Или заболела. Поломала ногу.
Ну а если всё по-настоящему? Упустить такой шанс в жизни? Оскорбить Короля, протягивающего руку?
Заварила кофе. Выпила. Побежала на экзамен по русской истории.
Лекции им читал профессор Середонин — стройный высокий 50-летний мужчина, чуть похожий на Чехова, только без пенсне. Очень строгий, и "отлично" у него получить было невозможно. Говорил: "Я историю знаю сам не на "отлично", а на "хорошо", а студенты могут знать лишь "удовлетворительно". Все его боялись.
Вытащила билет. Первый вопрос — о крещении Руси — знала сносно. По второму — о Дмитрии Донском и монгольском иге — так себе. А по третьему — о великом князе Михаиле Николаевиче — вовсе ничего.
Стала отвечать. Неожиданно профессор выудил из портфеля ее книжицу. И спросил:
— Правду говорят, это ваше?
Покраснела, смутилась, пролепетала:
— Да, мое…
— Отчего "Ахматова"?
— Псевдоним. Хан Ахмат был мой предок.
— Удивительно. Я прочел с большим удовольствием.
— Правда?
— Правда. Ну, давайте свою зачетку.
— Я еще не закончила по первому пункту, Сергей Михайлович.
— И не надо. О крещении знаете отменно. Экзаменовать потомка хана Ахмата по монгольскому игу просто смешно. А по третьему вопросу ничего знать необязательно. Вы поэт — этого достаточно. — Расписался, улыбнулся, кивнул.
Попросил автограф ее на брошюрке. Потрясенная, расписалась тоже.
Поблагодарила, вышла в коридор. Развернула зачетку. Там стояло: "Отлично".
Значит, сегодня ее день.
Дальше — больше: получила письмо от Наночки — киевской кузины. Там она признавалась в любви к ее брату, Андрею Горенко, и его любви к ней, и желании их обоих в скором времени пожениться; правда, их родители против, да и Церковь не одобряет браки между кузенами; ну да как-нибудь. С ходу написала ответ — любит, рада, хочет быть на свадьбе.
Вдруг почувствовала страшный голод, поняла, что не ела ничего со вчерашнего дня, побежала в Елисеевский магазин и на два последних рубля накупила вкусностей — от тамбовского окорока до бисквитов с кремом. Дома чай заварила и устроила себе пир — ела и урчала, словно кошка на солнышке.
От еды даже опьянела. Потянуло в сон, и свалилась, будто бы убитая. Разомкнула вежды только в пять часов. И, как сумасшедшая, начала прихорашиваться к свиданию.
Вечер был спокоен и тих. Небольшой морозец, ни единого дуновения, ни снежинки с неба. Только наст хрустел под ее ногами.
Шла, укутав подбородок в платок. Петербург представлялся ей фантасмагорическим городом, весь залитый рыжим светом электрических фонарей, фар авто и огнями витрин, а по Невскому летели извозчики в санках. В ресторанах играла музыка. На афишных тумбах улыбалась Анастасия Вяльцева, приглашая к себе на концерт романсов "Не уходи, побудь со мною…"
Нюся подошла к названному дому. Это был частный особняк с колоннами по фасаду и с балконом на втором этаже. Позвонила в парадное. Появился тот самый офицерик, поздоровался, пригласил войти. Принял ее пальто. И, пока она поправляла волосы перед зеркалом, терпеливо ждал. Проводил по центральной лестнице на второй этаж. Запустил в какую-то комнату. Поклонившись, дверь закрыл за ней.
Это была гостиная — милая, уютная, без особой роскоши. Но картины, висевшие на стенах, явно подлинные. Столик, ваза с фруктами. И серебряное ведерко со льдом и бутылкой шампанского. Два бокала. Алые розы в вазе. Розы в январе? Видимо, доставлены прямо из Голландии или Франции.
Села на диванчик. Пальцы сцепила нервно. Слышала, как сердце бьется за ухом.
Только-только успела успокоить дыхание, как вошел Клаус. Был в обычном костюме с галстуком. И платочек виднелся из кармашка. Никаких украшений, колец, даже обручального нет. Только аромат французских духов. Дорогого табака.
Улыбнулся приветливо, так знакомо.
— Здравствуйте, Анна. — Подошел, поцеловал руку.
Встала, поклонилась.
— Здравствуйте, Клаус. Или как теперь?..
— Клаус, Клаус. Я для вас Клаус.
Ловко разлил шампанское: пена замерла на краю бокала, но сбежать вниз по стеклу не решилась.
— Выпьем за вашу первую книжку. И надеюсь, что не последнюю. За карьеру вашу в поэзии. За любовь читателей.
— Мерси, мсье.
Чокнулись, пригубили.
Поднял крышку патефона, вынул из бумажного конверта пластинку, повертел в руках.
— Про фокстрот слышали?
— Нет, а что это?
— Новый вариант уанстепа. Входит в моду. Только что доставили из Америки. Я сейчас покажу.
Накрутил ручку патефона, положил иглу на бороздку. Полилась веселая музыка.
— Ну, смелее, смелее. Это очень просто.
То, что Нюся выше на полголовы, Клауса не смущало. Взял ее за руку и отвел в сторону на уровне груди, а другой рукой обнял за талию. Нюся положила свободную кисть ему на плечо.
— Я начинаю с левой ноги, а вы с правой.
Сделали четыре шага вперед и четыре назад. Клаус считал:
— Айн-цвай, драй-фир… Так, неплохо… Получается.
На счет "фюнф" сделал шаг влево и повернулся направо, а на "зекс" приставил правую ногу. То же самое повторил и с другой ноги. Станцевали вместе.
— Хорошо, хорошо, надо закрепить.
Кончилась пластинка, и поставили ее вновь. Двигались уже слаженно и достаточно бойко. Оба хохотали, как дети.
— Получается, получается!
— Я же говорил: никаких сложностей.
Отдышавшись, выпили шампанского.
Вроде собираясь еще станцевать, обнял ее за талию, притянул к себе — и поцеловал. Крепко, чувственно.
Нюся ему ответила.
Что-то подкатило к ее горлу, и она расплакалась. Глупо, по-девчоночьи.
— Господи, вам плохо? — испугался Клаус.
— Нет, нет, это ничего… — заглянула в его серые глаза. — Просто я люблю вас. Скоро десять лет как люблю. И всегда любить буду.
Он как будто сконфузился и прижал ее голову к своему плечу.
— Да, да, моя хорошая. Плакать не надо. Всё теперь будет превосходно.
А когда она вернулась домой под утро, то застала в квартире спящего Гумилева. Он проснулся, вскочил, поначалу обрадовался и расцеловал, но потом спросил:
— Где же ты была до утра? Пахнешь табаком и вином.
— Отмечала с сокурсницами сдачу экзамена по истории. Представляешь, мне единственной Середонин поставил "отлично"!
— Поздравляю.
— Отчего ты раньше? Ты же собирался вернуться послезавтра?
Он махнул рукой:
— С матерью повздорил. Запилила меня совсем. Ничего, помиримся.
Вскоре улеглись. И вначале Нюся не хотела никакой близости, но потом, уставшая, уступила его настойчивости.
Всё смешалось в доме Гумилева-Ахматовой…
Сразу после сессии покатили в Италию.
А когда вернулись, выяснилось, что она беременна.
Мальчик родился в положенные ему сроки — 1 октября 1912 года, — и вообще не понятно, на кого был похож: что-то, представлялось, от Нюси, что-то он Николя, но конкретного ничего в частности. Оказался очень спокойным: не пищал, не плакал, мудро смотрел на мир серо-голубыми глазами и сосал с аппетитом.
Сразу после его появления муж и жена серьезно повздорили. Гумилев на радостях ударился во все тяжкие и гудел неделю, появившись перед Ахматовой с перекошенной физиономией, кисло-тухлой отрыжкой и приличной щетиной. Ну, конечно, выслушал от нее пару ласковых. Началась перепалка, вовремя прерванная его матерью — Анной Ивановной, грузной дамой, на манер Екатерины Великой с памятника в Питере. Бабушка зашла и сказала:
— Цыц. Молчать. Лёвушку разбудите.
Мальчика окрестили Львом — так решила Анна Ивановна, отдавая честь своему покойному брату, Льву Ивановичу Львову, контр-адмиралу, умершему не так давно в возрасте 70 лет. Николя и Нюся с именем смирились: он — из любви к Африке, а она — к царям (лев — царь зверей). И вообще с самого рождения мальчика больше пестовала бабка — в силу своего властного характера и хозяйственной жилки; Нюся, как известно, быт не любила, кашу могла сварить в крайнем неудовольствии, и к тому же молоко у нее пропало на четвертом месяце после родов.
Больше думала о поэзии. О своих стихах. Книжка, несмотря на малый тираж, встречена была с интересом, Брюсов написал восторженный отзыв, и в "Цеху поэтов" приняли решение допечатать до пятисот экземпляров. С новым оформлением. Получилось еще красивее.
Гумилев объявил "Цех поэтов" штабом нового поэтического движения — акмеизма, в пику символизму. Греческое слово "акмэ" значит "острие, максимум". Собственно, это прозвище в шутку прозвучало в речи Вячеслава Иванова, но у Николя получило серьезное осмысление, потому что, тем более, было очень созвучно псевдониму "Ахматова".
Из известных ныне поэтов в группу входил Осип Мандельштам. С Осей познакомились они в "Бродячей собаке" — кабачке в подвальчике, где устраивались литературные вечера — от Ахматовой с Гумилевым до Чуковского с Маяковским. Мандельштам всегда сидел в уголке диванчика, как-то странно переплетя ноги, сам какой-то переплетенный, изломанный, вечно полуголодный. Но когда декламировал стихи, превращался вдруг в римского патриция — с благородным профилем и сияющими глазами. Говорил слегка в нос, а стихи всегда читал монотонно и раскачивался вперед-назад, как молящийся иудей (был хотя и евреем, но крещеным). Иногда заходил на чай к паре Гумилевых. Пил всегда вприкуску, щипчиками откалывая маленькие кусочки от больших кусков пиленого сахара, и смешно сосал их, чем-то напоминая кролика.
Находился в вечном поиске той единственной, что могла бы составить его счастье и пошла бы за ним на край света. Политические взгляды их не совпадали: Гумилевы были за монархию, но конституционную, как в Британии, Ося же решительно ратовал за республику, как в Америке. "Понимаете, — говорил преувеличенно громко, и тревожная жилка пульсировала у него под глазом, — там не надо делать революцию, потому что можно поменять президента путем выборов". — "Нет, в России это невозможно, — отвечал Николя, — оттого что менталитет не тот. Русским нужен царь-батюшка. Царь и Бог. Без царя и Бога все у нас развалится". Каждый оставался при своем мнении.
За Ахматовой Мандельштам никогда не ухаживал. Он ценил их дружбу и считал, что знакомство с ними — светлый лучик в мрачной его жизни.
Но когда Нюся, поругавшись в очередной раз с Анной Ивановной, а потом с Николя, объявила, что поедет к матери в Киев, предоставив сына полностью под водительство бабушки, провожал ее на вокзале именно Ося. Он помог донести нюсин саквояж, усадил в вагон, посидел напротив какое-то время молча, а потом сказал:
— Может, не увидимся больше.
— Почему?
— Я, наверное, уеду в Америку.
— Господи Иисусе, зачем? — изумилась Ахматова.
— Жить. Работать. Чувствовать себя человеком, а не изгоем.
— Кем работать? Вам, без знания английского?
— Я пока не думал над этим.
— А о чем вы думали? Нет, Россия и только Россия, русскому поэту нечего делать за границей.
— А еврейско-русскому? — Ося улыбнулся невесело. — Да и надо ли быть поэтом в нынешних обстоятельствах? Мы ведь пишем в основном для себя, для "Бродячей собаки", для десятка, максимум сотни друзей и критиков. Нас большая Россия не знает, не слышит, не понимает и, наверное, никогда не поймет. Для чего тогда ломать копья зря? Лучше мыть стаканы в пабе Бруклина, чем ходить здесь и пыжиться: "Я поэт!"
Нюся ответила, сдвинув брови сурово:
— Да, не понимают. Да, особенно не нужны. Но в пивной Бруклина не нужны совсем, а в России, по крайней мере, сотни друзей и критиков.
— Это слабое утешение.
— Хоть какое-то.
Обнялись и поцеловались, и она уехала.
А в Америку Мандельштам так и не отправился, неожиданно влюбившись в новую поклонницу своего таланта и решив, что она-то и есть его судьба.
Киев не внес успокоение в сердце Нюси, даже наоборот, Нюся поняла: это бегство окончательно испортит ее семейную жизнь. Ведь она узнала, что супруг изменяет ей с актрисой театра Мейерхольда Ольгой Высотской… То есть сам факт измены ничего не менял: муж простил же ей Модильяни, у поэтов это в порядке вещей, им нужна подпитка свежих мыслей и чувств, вдохновения, а тем более, что супруги исповедовали модную тогда теорию свободной любви. Но она узнала, что Высотская понесла от Николя… и родился мальчик, названный Орестом… Вот что взволновало Ахматову не на шутку!
Тут еще возникла новая тревога — за сестру Ию.
И я была прелестной девочкой, самой красивой среди детей Горенко, словно балеринка из тонкого фарфора — вся такая воздушная, полупрозрачная, с музыкальными пальчиками и огромными синими глазами. Ей в ту пору шел двадцатый год. Тоже училась на Высших женских курсах в Киеве, на историко-филологическом, и, увы, не избежала общей участи братьев и сестер: заболела туберкулезом. Денег на лечение было мало, еле хватало на еду и съемную квартиру в Дарнице. И я, ударившись в религию, посещала скит в близлежащем хвойном лесу — там обитал отшельник брат Игнатий, 80-летний по-лусумасшедший старик, говоривший, что молится за все человечество. Предрекал катастрофы и эпидемии. Ию называл "Христовой невестой".
— Отчего же так? — удивлялась она. — Я же не монахиня.
У анахорета шевелились седые брови, собирался в гармошку лоб.
— Ибо на земле ты не станешь ничьей невестушкой.
— Я умру старой девой?
— Нет, не старой, не старой, но девой, — шамкал тот.
Из чего сестра делала неутешительный вывод, что умрет молодой. И рыдала. Кашляла и рыдала. Атмосфера в доме становилась гнетущей. Рождество было не Рождеством, словно бы не праздники, а поминки.
В феврале 1914 года получила от Гумилева письмо, где он предлагал помириться, уверял, что с Высотской у него окончательный разрыв, и еще ему предстояла новая экспедиция в Абиссинию. Ехал через Киев и хотел увидеться, попрощаться по-человечески. Нюся отвечала, что не держит зла и готова забыть прежние невзгоды.
Повидались в конце апреля. Он привез карточку полуторагодовалого Левы — с челочкой и бантом на шее. Нюся всматривалась в его черты и не находила сходства с Клаусом; вероятно, все-таки Гумилев; что ж, пускай, так оно даже лучше.
Николя возвратился в июле — как всегда, наполненный африканскими впечатлениями, бодрый, энергичный, — и они поехали вместе в Царское Село. Лева ее не помнил и смотрел на мать как-то недоверчиво. Нюся тормошила его, целовала и таскала с собой, ухватив поперек туловища, говоря: "У, какой тяжелый!"
Посреди этой повседневности появился Гумилев с поезда из Питера: побледневший, взволнованный.
— Что произошло? — посмотрела на него Нюся, продолжая нянькать на коленях Левушку.
Муж ответил быстро:
— Война. Я иду на фронт.
Ахнув, перекрестилась:
— Как — на фронт? Ты, с твоим здоровьем?
— Я уже прошел медкомиссию, и признали годным.
— Ты сошел с ума.
— Мир сошел с ума, и я с ним.
Провожали его в августе — рядовым в конную разведку. А неделю спустя Нюся с Левой переехала к Анне Ивановне в родовое имение Гумилевых в Тверской губернии — Слепнево. Здесь, в деревне, вдалеке от центров цивилизации, было вроде бы поспокойнее.
Дорогая Аннушка!
Выдалась минутка, и пишу короткую весточку. У меня всё прекрасно, жив-здоров, сыт и весел. На войне, конечно, стреляют, а недавно пережили налет неприятельской авиации, и, скажу тебе, чувства при этом испытываешь не самые светлые, но Господь милостив, и всё обошлось, а к стрельбе вообще привыкаешь быстро. Конная разведка — совершенно не то, что пехота. Мы, как правило, не на фронте, а в тылу, совершаем только рейды, чаще ночью, чтобы взять "языка" и проверить оперативные данные штаба, а потом снова отдыхаем, составляем отчеты, сибаритствуем, чистим лошадей и оружие. Лишь одна переделка тут случилась труднёхонька, нас почти окружили, и пришлось прорываться к своим с боями. Удалось! Лишь двоих ранило, я отделался легкой контузией и провел в лазарете четыре дня, а когда вышел, то узнал, что за эту операцию награжден Георгием четвертой степени и повышен в звании до ефрейтора. Так, глядишь, и до унтер-офицера дойду! Поздновато, конечно, начинать военную карьеру в 28 лет, ну да ничего, говорят, мне мундир идет.
Как там Левушка поживает? Разговаривает, поди? Спрашивает, где папка?
Маме от меня нижайший поклон, напишу ей отдельно, чтоб не ревновала.
А за сим остаюсь вам верный муж, отец и сын
Николай".
"Дорогой Николя!
Получила весточку от тебя с опозданием, так как ездила в Киев — очень мне хотелось побывать на венчании Наночки и Андрюши. Слава Богу, он белобилетник по здоровью и служить его не берут. Ну а Наночка подалась в сестры милосердия, служит в госпитале — к ним привозят тяжелораненых с русско-австрийского фронта, и рассказывает страшные ужасы. Так что можешь не втирать мне очки, мол, война твоя — дело плевое; я-то знаю теперь, что георгиевским кавалером просто так не становятся, а дают за смелость и мужество, проявленные в бою. Николя, Николя! Ну, пожалуйста, не геройствуй зря; битва за Отечество — дело, безусловно, святое, но не забывай малое Отечество — Слепнево, и жену, и сына, и родительницу свою. Будь благоразумен. (Впрочем, я кому это говорю? Человеку, прошедшему львов и людоедов Африки? Тем не менее вспоминай о нас чаще и хоть чуточку береги себя.)
Левушка растет быстро. Говорит почти все, но слегка "подфуфыкивает", как и мой любимый Андрюша. Очень смешное сходство. Анна Ивановна хоть и помыкает нами по-прежнему, но как будто бы не так грозно, как раньше, внук подействовал на нее умиротворяюще, и она вроде сердится поменьше на мое неумение организовать быт.
А стихи я пишу нечасто, настроение кислое, думаю: ну вот, собралось поэзии на второй сборничек, ну издам — и что? Нужно ли это кому-нибудь сегодня? Лирика угасла, правят марши и бравурные гимны. А бравурно сочинять не умею. Даже за деньги. Совестно.
Давеча заходила в гости Марина[30], загорелая после Крыма (там она жила у Волошина), с мужем теперь в разрыве и повсюду ходит с Соней Парнок. Смотрит на нее восторженными глазами — значит, правда, что они ближе, чем подруги… Сумасшедшая! Впрочем, настоящий поэт должен быть слегка не в себе. Например, как мы (ха-ха!).
Николя, приезжай скорее — на побывку хотя бы. Очень мы соскучились по тебе. Это не фигура речи, это правда.
А."
Гумилева наградили отпуском к Рождеству 1915 года за особые заслуги и к тому же дали унтер-офицера и Георгия 3-й степени. О подробностях происшедшего никому никогда не рассказывал, отвечая сухо: "Контрразведка — дело чрезвычайно секретное". Видимо, давнишний его начальник по особой работе — Юрий Павлович — с ним сотрудничал плотно. А военная разведка в годы боевых действий — совершенно не то, что в мирные. Гумилев с его дерзостью и бесстрашием, а порой наивностью и доверчивостью ребенка, очень подходил для оперативной службы: доверять командирам всецело и водить врага за нос — главные качества разведчика.
Сообщил матери и жене заговорщицким тоном:
— После отпуска возвращаюсь не на фронт, а в Париж.
— Как в Париж? Почему в Париж? — спрашивали те удивленно и радостно.
— Перебрасывают в особый экспедиционный корпус нашей армии во Франции. Буду заниматься вербовкой абиссинцев, чтобы те воевали на нашей стороне.
— Снова отправляешься в Африку?
— Да, скорее всего.
Нюсю передернуло:
— Африка, Африка! Ненавижу ее.
Но у Анны Ивановны было другое мнение:
— Пусть уж лучше Африка, чем фронт. Меньше шансов получить пулю в лоб.
Левушка играл папиными медалями, с восхищением смотрел на отца в кителе. Лепетал: "Я, когда вырафту, тофе буду фолдатом!" — "Этого еще не хватало, — комментировала мать. — Два солдата в семье — явный перебор". — "А в семье два поэта?" — усмехался Николя. "Да вообще катастрофа!" — восклицала она.
Обсуждали новость: Николай II сам себя назначил Верховным главнокомандующим. Гумилев утверждал, что теперь в войсках неразберихи будет поменьше. Нюся возражала: "Но теперь вся ответственность ляжет на него. За успехи и неудачи. Раньше так не делали. Александр Первый доверял Барклаю с Кутузовым, Александр Второй в турецкую кампанию — брату своему, великому князю Николаю Николаевичу. А теперь все невзгоды повалятся прямо на царя". — "Что ж, на то он и царь, — отвечал супруг. — Тут игра пошла по-крупному — пан или пропал". — "Ну а если — пропал?" — "Значит, Михаил Александрович[31] станет править в качестве Михаила II, он по праву престолонаследования следующий, так как цесаревич Алексей еще мал".
После отъезда мужа Нюся дважды бывала в Царском Селе и гуляла с Левушкой в парке, но ни разу с тех пор не виделась с Клаусом. Заглянула к пруду, к пню, где она когда-то сидела, а царь подошел… Неужели больше никогда, никогда?
— Мамофка, ты плафефь?
— Нет, мой золотой, это соринка в глаз попала.
Встретила свою давнюю подругу — Валечку Тюльпанову, а теперь Срезневскую, мать двоих детей. Обнялись и поцеловались, посидели в кондитерской за чашечкой кофе. Разумеется, речь зашла и о Гумилеве, и приятельница спросила:
— Ты простила ему Ларису?
— Почему Ларису, если Ольгу — Ольгу Высотскую?
Валя скривила губки:
— Ничего про Ольгу не слышала. Я имела в виду Ларису Рейснер. Петербург шумел об их бурном романе.
— Неужели? — У Ахматовой побелели щеки. — Я сидела в Слепневе и не знала… Рейснер, Рейснер? Видела ее в "Бродячей собаке". Безусловно, красавица. Но она с Николя? Ничего не путаешь?
— Вот те крест! Хоть у Мандельштама спроси.
— Нет, спасибо. И твоих сведений достаточно.
Поняла, что теперь их разрыв с Гумилевым точно неизбежен.
Лето 1916 года очень обнадежило: знаменитый Брусиловский прорыв вывел из строя чуть ли не целую австро-венгерскую армию. И, казалось, еще немного, наступление развернется по всему фронту. Нет, не получилось.
Немцы сражались отчаянно, перебрасывая новые силы из Франции и Италии. Ожидания быстрого финала войны, к сожалению, так и остались ожиданиями. Стали обвинять в провале царя…
Нюся позвонила ему единственный раз за все время — перед Рождеством. Телефон она хранила у себя на груди, в ладанке; кто-то держит в ней волосы возлюбленного или чада, кто-то — зернышко ладана, а она — обрывок папиросной бумаги с тем заветным номером. Никогда раньше не решалась, а теперь вдруг почувствовала: можно не успеть — вероятно, это последний шанс.
Почему так считала? По наитию? Бабушка-татарка, знахарка, полуколдунья, в ней заговорила?
Нюся тогда работала в библиотеке Агрономического института, получала копейки, но хоть что-то, не сидеть же вечно на шее у Анны Ивановны; и в библиотеке был телефон — на стене, с ручкой; выбрала момент поздно вечером, накануне ухода, будучи в читальном зале одна; накрутила ручку.
— Станция. Слушаю вас. — Милый женский голос.
— Барышня, пожалуйста… — И произнесла те самые цифры на бумажке.
— Ждите, соединяю.
Долгие гудки. Неужели не слышит? Или телефон за эти годы сменился?
— Абонент не берет трубку.
— Хорошо, я немного позже еще попробую.
Так звонила три раза. Целый час прошел. Надо было собираться домой. Ну, еще напоследок, перед тем, как запереть двери.
— Станция. Слушаю вас.
— Барышня, пожалуйста… — И его номер.
— Ждите, соединяю.
Долгие гудки. Неожиданно в трубке что-то щелкнуло, и она услышала его, Клауса.
— У аппарата.
— Здравствуйте, Клаус.
Удивился:
— Кто это?
— Вы забыли? Анна Ахматова.
Сразу потеплел:
— Ну, конечно, помню. Добрый вечер, Анна. Как вы поживаете?
— Ничего, спасибо, более-менее. Муж на фронте…
— Не совсем на фронте, мы его перевели в экспедиционный корпус в Париже. А теперь он в Лондоне.
— В Лондоне? Я не знала. Он совсем не пишет.
— Контрразведка — дело секретное…
— Я не думала, не надеялась, что о нем позаботитесь именно вы…
— У меня работа такая — печься обо всех россиянах.
— Благодарна вам очень…
— Как сынок? Радует родителей?
— Ох, спасибо большое, с Левой все в порядке. Славный, жизнерадостный мальчуган.
Безразличным тоном спросил:
— На кого похож?
С трепетом ответила:
— Маленький, и трудно пока сказать… Но глаза серо-голубые.
Явно улыбнулся:
— Это хорошо… Может, чем-то надо помочь? Деньги, жилье, работа? Говорите, подсоблю непременно.
— Нет, спасибо. Я звонила не с просьбой, не с жалобой. Просто поздравить хотела вас с наступлением Рождества Христова.
— Мерси бьен. Поздравляю и я вас. Будьте счастливы, Анна. Что бы ни случилось с нами в дальнейшем, помните: я и вас, и вашего сына не забываю. Если Бог поможет, встретимся еще.
— Станем уповать.
— А за сим прощайте.
— До свиданья, Клаус…
Наступал ужасный 1917 год. До момента отречения его величества от престола оставалось два с половиной месяца.
Встреча Гумилева с Юрием Павловичем состоялась на конспиративной квартире в Стратфорде, пригороде Лондона. Это был милый тихий городок, маленькие частные домики, пышные сады. Николя сошел с поезда, долго искал нужный адрес. Припекало: на дворе стоял август, лето подходило к концу, наступала осень — самое нелюбимое его время года. Пушкин воспевал "пышное природы увяданье", а Гумилев ненавидел. Он любое увядание ненавидел. И хотел умереть нестарым. Этой весной ему исполнился 31 год.
Наконец, нашел указанный дом на окраине, выглядевший заброшенным. Позвонил в колокольчик. А потом постучал условным образом: три коротких стука — три долгих — три коротких. Из-за двери спросили:
— Ху из?
Он ответил по-русски, как велено:
— Вам привет из Аддис-Абебы.
Юрий Павлович щелкнул входным запором. Пропуская гостя, оглядел улицу и "хвоста" не заметил.
В комнатке усадил за стол и по рюмкам разлил виски. Извинился:
— Водки не имею, увы.
— Я уже забыл ее вкус.
— Ничего, Бог даст, Рождество встретим в Петербурге.
— Полагаете? — оживился Николя.
— Очень рассчитываю на это. Если план сработает.
— Выпьем, чтоб сработал.
Юрий Павлович изложил детали: подготовлено наступление войск под командованием Лавра Корнилова, цель которого — взятие Северной столицы и установление диктатуры, наведение порядка на фронте и в стране, завершение войны разгромом Германии, а в России — созыв Учредительного собрания.
— Главное теперь — распустить Советы, а из Временного правительства выгнать социалистов всех мастей.
— Возвратить монархию, — вставил Гумилев. — Нам нужна конституционная монархия.
— Это как решит Учредительное собрание. Главное — повесить на фонарях всех немецких агентов во главе с Лениным.
— Думаете, они представляют угрозу? А по-моему, болтуны просто. Ну, какая социалистическая революция в России? Бред сумасшедшего.
— Часто сумасшедшим и болтунам верят больше, чем здравомыслящим людям.
Выпили еще. В соответствии с планом Николя должен был вернуться в Россию сразу после захвата власти Корниловым и начать работу в Министерстве просвещения. О поездках в Африку предстояло пока забыть.
— Хорошо, буду ждать вашего сигнала. Можно написать весточку семье, что в ближайший месяц я приеду из Лондона?
— Нет, повремените. И к тому же… — Юрий Павлович несколько потупился. — Не хотел огорчать вас, но, коль скоро сами заговорили… — Он покашлял смущенно. — По моим сведениям, у жены вашей… знаете Шилейко?
Гумилев напрягся.
— Вольдемара Казимировича? Разумеется, знаю. Он писал славные стихи, в духе акмеизма. Но вообще-то ученый, крупный специалист по шумерской культуре. Почему вы спросили?
— Как бы это сказать помягче?.. Он и ваша супруга… словом, теперь одна семья.
Николя помрачнел. А потом проговорил хрипло:
— Что ж, неудивительно… Мы давно отошли друг от друга… да еще — война… Вот вернусь в Россию и подам на развод.
— Стало быть, письма не напишете о своем возвращении?
— Нет. Уже не хочется.
Уезжал из Стратфорда в Лондон с камнем на душе. Психология человека: изменяя сам, совершенно не думаешь, как страдает твоя законная половина, а когда изменяет половина, чувствуешь себя брошенным, оскорбленным в лучших чувствах. Тут не до теорий о свободной любви. Человек по натуре собственник.
Думал помириться с Ольгой Высотской. Все-таки у них тоже сын. Впрочем, видимо, и Ольга несвободна теперь. Он на фронте, а его женщины в одиночестве. И разлука разводит всех.
В сентябре узнал, что корниловский план провалился, а октябрь принес новое известие: в Петрограде переворот, Временное правительство разогнано, к власти пришли большевики в союзе с эсерами. Вот вам и болтуны.
Если верить Юрию Павловичу, по приказу английского монарха, бывшей царской разведкой России вместе с британской МИ-1 разработана операция по эвакуации в Лондон Николая II с семьей. Не случилось: прежнего русского монарха с детьми и супругой спешно увезли из Царского Села в глубь страны, в Тобольск, а наследника престола — Михаила Александровича — в Пермь.
Приходилось ждать одного — Учредительного собрания: Ленин обещал созвать его в январе 1918 года. Только оно было в состоянии положить конец этому безумию.
Нюся совершенно спокойно пережила развод с Гумилевым. Он приехал в конце зимы, после разгона Учредиловки большевиками, исхудавший, полубольной, с красными глазами — то ли от бессонницы, то ли от чрезмерного увлечения алкоголем. При его появлении Вольдемар деликатно вышел в другую комнату. Нюся полулежала на большом кожаном диване, обернувшись в шаль. Да, развод давно назрел. Да, она не претендует на какую-то долю имущества: все, что ей положено, пусть отходит Левушке, на его образование. Да, надеется сохранить нормальные отношения. Пусть не дружеские, но и не враждебные.
Вскоре она узнала: Николя сошелся с Аней Энгельгардт, дочкой известного историка и литературоведа, и как будто бы счастлив. Успокоилась за него. Все-таки отец Левушки, нечужой человек.
Слышала, что большевики собираются устроить публичный суд над царем в Москве. Не исключено, что в Большом театре. Это казалось диким и несообразным ни с чем. Вся интеллигенция Питера шушукалась: подражание якобинцам, обезглавившим своего короля после показательного суда. Неужели смелости достанет обезглавить Николая II? Нет, публично побоялись. Тараканы боятся света. Застрелили тайно, ночью, в Екатеринбурге, а тела уничтожили и зарыли невесть где.
Нюся поначалу отказывалась поверить. Столько слухов бродило в то время, что сойдешь с ума, если верить каждому. Но потом, 20 июля, появилось официальное сообщение в газетах. Несколько черных строк петитом. Самых черных в ее жизни.
А кругом вроде ничего не переменилось в тот момент. В Питере ходили трамваи и гудели авто, продолжали звонить телефоны и стучать машинистки в учреждениях, собирались барахолки и стояли очереди за хлебом. Жарко, знойно — макушка лета. Многие за городом. И Нева бьется о гранитные берега как-то безучастно.
Мир не рухнул.
Но ее мир осиротел.
А за окном шелестят тополя:
"Нет на земле твоего короля".
Клаус, прощай.
Детство и юность ее, прощайте. Ей уже почти 30.
Надо учиться жить по-взрослому.
С Анной Энгельгардт Гумилев прожил полтора года. Родилась девочка Елена. Но супруги были слишком разными людьми, чтобы долго существовать вместе. Николя переехал на другую квартиру. Анна как могла зарабатывала на жизнь, выступая в дешевых нэповских ресторанчиках. Крупной актрисы из нее, к сожалению, не вышло.
А в канун Кронштадского мятежа, в самом начале 1921 года, в дверь к Гумилеву позвонили. Он открыл и увидел на пороге Юрия Павловича. Тот стоял в каком-то потертом ношеном пальто и бараньей шапке. На щеке синяк.
— Проходите, проходите… Что с вами?
Контрразведчик зашел, постоянно оглядываясь тревожно.
— Вы живете с соседями?
— Все теперь с соседями.
— Я разденусь в вашей комнате.
Выглядел неважно, как-то настороженно.
— Вы откуда в Питере?
Он стрельнул глазами:
— Оттуда. Назревает восстание. Я вхожу в координационный совет. Много наших. Вы с нами?
— Да, само собой. У меня свои счеты с этой властью.
— Я всегда знал, что могу на вас положиться. Наши люди с вами войдут в контакт. Нам необходимы ваши способности в написании агитматериалов. Будьте наготове.
Начал одеваться.
— Как, уже уходите? Даже чаю не выпьете? У меня морковный.
— Водка есть?
— Нет, откуда! Сами видите: голодно живем. Если что — только самогон на толкучке.
— Докатилась Россия. Ничего, это мы поправим.
Коротко пожал руку и, как тень, скрылся.
А восстание тоже провалилось, как и наступление генерала Корнилова. Некоторое время спустя к Гумилеву приходили люди от Юрия Павловича, приносили деньги и просили написать прокламации. Николя деньги брал, прокламации не писал и вообще думал эмигрировать. Но внезапно явились чекисты, предъявили ордер на обыск и на арест и с собой увели. Посадили в "Кресты".
На допросах не били. Он спокойно рассказывал все, что знал. Деньги брал? Брал. Собирался примкнуть к врагам Советской России? На словах обещал. Где теперь находится Юрий Павлович? Не имел понятия. Приговор оказался скорым: за контрреволюционную деятельность — к высшей мере наказания. Хлопотали за Гумилева друзья, Горький обращался к самому Ленину: Николай Степанович — выдающийся поэт, надо сохранить ему жизнь! Нет, не помогло. Приговор привели в исполнение. Все тела были свалены в братскую могилу… Место ее до сих пор не найдено.
Брат, Андрей Горенко, с сыном и женой Наночкой убежал из Одессы в Константинополь, а потом поселился в Греции, под Афинами. Сын, подхватив простуду, тяжело заболел, и врачи оказались бессильны. Безутешные родители не смогли смириться с этой трагедией и спустя неделю после похорон сделали себе инъекцию морфина, очень большую дозу.
Муж умер через сутки, а жену удалось спасти. Оказалось, что она в положении. И в положенный срок появился мальчик, названный Андреем — младший Андрей Горенко.
Он учился в афинской школе и не знал ни слова по-русски (Наночка сознательно ограждала себя и его от всего, что их связывало с Россией). Возмужав, Андрей окончил летное училище и во время войны сражался с гитлеровцами, отвоевывая греческое небо.
Прочитав в газетах, что его тетушке — поэтессе Анне Андреевне Ахматовой — за ее заслуги в литературе присудили звание Почетного доктора Оксфордского университета, поспешил в Лондон на церемонию награждения. То была первая, и единственная, их встреча. Анна Андреевна при виде племянника ахнула: "Боже мой, вылитый Андрюша!" Разговаривали они по-английски.
Лев Гумилев окончил исторический факультет Ленинградского университета, ездил в археологические экспедиции, делал успехи как востоковед, но Советская власть не могла спокойно смотреть на то, как живет и трудится сын врага народа (и, вполне возможно, сын царя?). Арестовывался он дважды и провел в ГУЛАГе в общей сложности около двенадцати лет. Не погиб, не сломался, а когда вышел на свободу и был полностью реабилитирован, написал выдающиеся труды по этнологии, о взаимоотношениях древней Руси со степью, с Ордой. Кто, как не он, в жилах которого текла кровь хана Ахмата, должен был это сделать?
Только вот детей не оставил.
Анна Энгельгардт и ее дочка от Николя умерли от голода во время блокады Ленинграда.
Род Гумилевых смог продолжить только Орест Высотский, чьи потомки до сих пор здравствуют в Крыму.
Осип Мандельштам сгинул в сталинских лагерях в 1938-м.
А Марина Цветаева наложила на себя руки в ссылке в Елабуге в 1941-м…
О судьбе Ахматовой, ставшей выдающейся русской поэтессой, много книг написано, и не стоит пересказывать все известное. Вспомню лишь финальные строки ее великого "Реквиема", посвященные тому, как она стояла в очереди в "Кресты", дабы сдать передачу своему драгоценному Левушке:
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем — не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я тридцать часов
И где для меня не открыли засов,
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы струится подтаявший снег.
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
И последнее. Летом 1960 года я, тогда семилетний, и мои родители побывали в гостях у Виктора Ардова, видного писателя-юмориста. Он назначил маме с отцом деловую встречу, и они прихватили меня с собой: встреча обещала быть быстрой, и потом мы хотели поехать в Лужники погулять.
Комната на Ордынке оказалась маленькой и не слишком уютной. Я сидел на стуле и болтал ногами, не вникая в разговоры взрослых людей. Было скучновато и жарко — даже мне, в коротких штанишках.
Неожиданно дверь в соседнюю комнату отворилась, и вошла величественная старуха, на плечах — кружевная накидка; проплыла мимо, совершенно не обратив на меня внимания, и ушла в другую дверь — то ли на кухню, то ли к телефону в коридор.
Несколько мгновений, легкое соприкосновение двух миров, двух эпох…
Я и не запомнил бы этот эпизод, если бы отец не сказал мне потом: "Не забудь — ты рассказывать друзьям станешь, когда вырастешь, — как случайно столкнулся с выдающимся человеком, поэтессой Анной Ахматовой".
Да, в Москве она всегда останавливалась на квартире своего друга, Виктора Ардова.
Интересно, как отреагировала бы Анна Андреевна, если бы в тот момент ей сказали, что вот этот мальчик в коротких штанишках сочинит лет через пятьдесят повесть о ее бурной юности? Рассмеялась бы, вероятно.
И надеюсь, что простила бы меня за мои литературные домыслы.