Мигель Эрнандес СТИХОТВОРЕНИЯ

ИЗ ЮНОШЕСКИХ СТИХОВ Перевод П. Грушко

ЛИМОН

Желтый лимон —

отчизна моей лихорадки.

Если в воздух

тебя я подкину,

желтый

лимон,

ты в ответ

мне подаришь

молнию.

Если держать тебя

на кончике

пальца,

желтый

лимон,

ты становишься

китайчонком

с косичкой,

даже целым

Китаем,

каким его

видят

ангелы.

Если же вонзить в тебя

зубы,

о друг мой

с горчинкой, —

ты подаришь мне

морское

мгновенье

БЫК

Свирепый

остров,

золоченный

избытком

темноты.

Стрела

на луке рога,

нацеленная

на мишень

арены —

на гулкое,

звенящее

от попаданий

блюдце.

Ярмо рогов

на шеях

лошадей.

Тореадоров

ты возносишь

к славе

и вместе с ними

воскрешаешь миф,

где оживают

Юпитер

и Европа{219}.

ЗАПАХИ

Чтобы запах гвоздики услышать,

мальчик встает на колени.

Вспышки кармина. А запах

прядет свои красные тени.

Чтоб дышать апельсинным цветом,

мальчик встает на ходули.

Пенятся ветви. А запах —

белее белого тюля.

Чтоб учуять, как пахнут корни,

мальчик на землю ложится.

Когти земли. А запах —

синее синего ситца.

ВЕНЕРА

На вялом закате, в унынье

шагами сумерки меря,

ищу я в тускнеющей сини

отшельницу предвечерья.

(На призмах закатной дымки

лучи семицветные ожили.

Округу сверчки-невидимки

кашлем сухим растревожили.)

Ищу я звезду… И глазами

скольжу по дальним пределам…

(Туча под небесами

сдобным играет телом.)

Ищу… (На откосе стадо:

бубенчиков разноголосье.)

Ищу… И нежданная радость —

Венера в синем хаосе!

СЕЛЬСКИЕ ЧАСЫ

Крестьянину и мне взамен часов —

ущелья между гор,

вонзенных в небеса:

одно ущелье — час,

другое — два часа,

три и четыре — дальние ущелья,

а стрелка — тень ползущая утеса,

который гордо в небо поднялся.

Здесь циферблат — все горы,

«тик-тик» —

цикад охрипших голоса,

пружина — свет… Вот чудеса!

Да жаль: часы мои идут лишь в пору,

когда не застит туча небеса!

Из книги «ЗНАТОК ЛУНЫ» (1933) Перевод В. Резниченко

«Вращенье бликов, зыбь и переливы…»

Вращенье бликов, зыбь и переливы,

мерцающие, как колокола…

Плывут по небу лу́ны горделиво,

когда в пути меня застигнет мгла.

Но лунный взгляд, баюкающий ивы,

вдруг вспыхнет, чтобы в грудь из-за угла

вонзить клинок, отточенный и гибкий, —

холодное оружие улыбки.

* * *

«Твой счет, луна, не выправишь никак…»

Твой счет, луна, не выправишь никак,

но дробь безукоризненная эта,

где свет — числитель, знаменатель — мрак,

когда один рассвет и два рассвета

прибавятся к шести, изменит знак,

и вычитаньем будешь ты раздета

по пояс, а затем, сквозь черный тюль,

блеснет нагое тело, круглый нуль.

* * *

«Наперекор соломенной воде…»

Наперекор соломенной воде

лимонных рощ встает луна, пылая,

но, отражаясь в палевой слюде,

скользит, как сабля, песнь ее немая.

Пусть эта рябь, танцовщица нагая,

тебе, луна, сопутствует везде:

она в тебя, как в бубен, бьет, но с нею

ты скована, подобно Прометею.

* * *

«Восславить ночь немолкнущим хоралом…»

Восславить ночь немолкнущим хоралом

и лунные рассыпать семена,

чтоб завтра снова ясная луна

цвела, сияя солнечным кораллом, —

как цеппелин, чьим призрачным овалом

клокочущая тьма обведена:

пусть гордеца тореро зависть гложет,

что он на нем верхом скакать не может.

ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1933–1934 ГГ

ОДА — ЧТОБЫ РАЗДРАЗНИТЬ ШАХТЕРА Перевод П. Грушко

Шахтер, ты под моими каблуками.

Тебя, как виноград,

в давильне штрека мнут земля и камни.

Так возмутись же, брат, —

раб, заточенный в черный каземат.

Подчеловек! Неужто час не пробил,

чтоб, яростью горя,

эабрезжить из подземных эфиопий,

как черная заря,

убить в себе раба и дикаря?

Под толщей трав, колен не разгибая,

ты в сердце прячешь боль.

Где мужество, где суть твоя мужская?

Граненых штолен соль,

взмой птицей, прокляни свою юдоль.

Возьми у поля, у лугов зеленых

упругость корешков,

могильный страж, сожитель погребенных,

батрак из батраков.

Молчишь. Ну что ж, молчи, коль ты таков.

Я луч послал с подземной почтой в недра:

быть может, озарит

сиянье дня твое смиренье негра,

чтоб ты, как троглодит,

в пещерах не жил, миром позабыт.

Слепым орудьем, узником безглазым

живешь ты, человек.

Неужто муравьем и землелазом

ты проживешь свой век,

забившись в змеевидный, смрадный штрек?

Ты слышишь, ждет любви твоя подруга:

кровать ее пуста,

она, как пашня, жаждущая плуга,

томленьем налита,

зовет тебя, безвольного крота.

Как ящерка, она вползти мечтает

во мглу, в земную глубь,

но обушок бездушный охлаждает,

бесчувствен, слеп и груб,

тепло ее объятий, пламя губ.

Что за судьба! В земле растратить силу,

быть червяком, кротом!

Ну что ж, могильщик, рой свою могилу,

чтоб сделаться потом

в чертогах смерти каменным пластом.

БОЛЬШАЯ КОРРИДА Перевод П. Грушко

ПЛАКАТ

Как Гавриил печатного станка, —

плакат{220}, обвившая все стены лента,

улыбки благовестит президента,

явление тореро и быка.

Он — солнце на рекламном небосклоне:

он обещает зрелищу успех

в таком-то месте и тогда-то.

Бычок — герой плаката —

вдовейший и свирепейший из тех,

что были у художников в загоне,

глядит с плаката, как беда,

грозя ликующим прохожим

отточенным двурожьем,

которым не ударит никогда.

АРЕНА

Песчаный круг: поверх него

горизонтальной мельницы вращенье,

стремительное кровообращенье,

кружащейся спирали торжество.

А в ложах шали, словно ливни марта,

струятся по чарующим телам.

На нижнем ярусе бедлам:

как змеи, содрогаясь от азарта,

свистят ступени,

вращаются в змеином нетерпенье,

игра теней и света вдоль рядов,

пчелиный улей к зрелищу готов,

все ждут быков, томящихся в загоне,

хотят, чтобы тореро был бедов

и чтобы козырными были кони!

БЫК

Будет пикам работа

и неистовству пища!

Пенье труб над ареной —

появленье рогов.

Вот он — час обмолота

на огромном точище

с нескончаемой сменой

карминных снопов!

БЫК И ЛОШАДИ

Венчают гребни водопад мантилий,

мантильи дамам, как венцы, даны,

а сами дамы — бандерильи! —

в сердца мужские вонзены.

Бык черен, точно траурный лоскут,

могильный холм, где шпаге быть крестом.

Слепые кони смерти ждут,

и пикадоры{221} наготове —

с голубоватым острием,

почуявшим знакомый шелест крови.

БЫК И БАНДЕРИЛЬЕРО

Бумажных лент избыток, при котором

еще заметней хрупкость острой стали, —

дорогу открывая пикадорам,

зеленые и желтые спирали

расскажут им о многом.

Бандерильеро перед рогом,

открытая мужская стать —

без устали привык он нападать:

перегибаясь, в мастерском усилье

уйдя от смертоносного броска,

хаосом бандерилий,

чьи ленточки друг дружку перевили,

он оперил быка!

БЫК И ПЕОН

Спасаясь от карающей громады,

без страха показать испуг, пеон

бежит по кругу, прыгает в загон,

вминаясь в доски выгнутой ограды.

А бык, тряхнувши головой,

взметнув свое оружье,

рассеянное чертит полукружье,

стремительный и огневой…

ТОРЕРО И БЫК

В его шагах — отвага и дерзанье,

движенья грациозны и точны.

Одежда — свет. Улыбка — полыханье

слепящей белизны.

При взгляде на него и солнце меркнет.

За этим блеском бык мерцает — смертник

и раб его плаща, искусных рук.

Блистательных событий круг

проходит за единое мгновенье

бесстрашья, повергающего в страх

куадрилью на арене, —

цена ее участия в боях.

В порыве дерзостном встав на колени,

он тронул свитый раковиной рог,

которым бык рассек бы в упоенье

его расшитый бок.

Мгновенность фотоснимка в повороте

враждебных тел.

И может быть, вы риск за вздор почтете.

Но есть ли труд опасней,

чей этот смертью меченный удел

(о робкое сиянье, не погасни!) —

исполнить то, что сердцем захотел?!

Поистине подобное искусство

достойно музыки — народ

ее истребовал тысячеусто,

и знак балкон судейский подает.

Бык жаждет крови: злобная отвага

стекает в наклоненный рог

упрямого самца…

Уже он шеей чувствует, как шпага

отыскивает нежный бугорок

за грозными рогами гордеца.

Он божество.

Но драма в барабан арены бьет!

И, верный бычьей участи, он ждет,

когда убьют его.

Тореро в пурпур погружает

отточенную сталь. Удар!

Клинок неотразимо жалит.

И бык, поняв, что к жизни нет возврата,

свой хвост смиренно отдал в дар{222}.

Бык мертв, и колокольчики куда-то

уже ведут с арены алый след.

Свершилось все, что обещал с плаката

художник:

этот свет — был солнца свет!

МОЕЙ ХОСЕФИНЕ Перевод Юнны Мориц

Как ярки твои письма —

вино мое, мой хлеб,

единственная пища,

протянутая в склеп.

Просвечивают стены,

и видится, как сон,

твое морское тело,

горчащее, как соль.

Я снова пастушонок,

я жив, я не скорблю,

толпящиеся письма

я сердцем накормлю.

И даже если буду

в земле встречать рассвет,

пиши мне, чтоб оттуда

хоть раз пришел ответ.

ПОСВИСТ О СЛАДКОЙ БОЛИ Перевод П. Грушко

Отвори, ты слышишь, любовь,

двери в сладкую боль.

Отвори, любовь, поскорей

крови алую дверь.

Отвори — пусть вылетит прочь

черных помыслов рой.

Отвори — пусть вырвется вихрь

смутных желаний моих.

Чтобы стали вены мои

чистыми, как ручьи.

Чтобы с пальцев упали шипы,

чтобы — солнце в глазах слепых.

Отвори — чтоб слова твои

ветер донес… Отвори!

Отвори — и войди в мою кровь.

Ай!

Ты вошла в меня… Двери закрой!

ПОСВИСТ О ПУТАХ Перевод П. Грушко

Когда ты сбросишь, кобылка,

удила свои под копыта?

Когда ты, щегленок пестрый,

клювом в прутья вопьешься,

сочтешься с тесною клеткой

и с приманкою клейкой —

с тем, что тебя лишает неба,

полетов шалых,

нежной трели любовной

в тенистой кроне дубовой?

Когда ты займешь, комета,

звезды немеркнущей место,

порвешь, утверждаясь в зените,

притяженья чужого нити?

Доколе, олива в поле,

ты будешь стаять на приколе,

сносить, точно вол покорный,

людей, погоду и корни,

от прихотей их зависеть,

а не от посвиста высей?

Доколе же будет это

тянуться, кобылка, комета,

щегленок, олива в поле?!

Ай, доколе, доколе?!

Пока мое тело, как птица, — ай! —

с ветром не породнится.

ОТПЕЧАТОК ТВОЕГО СЛЕДА (1934){223}

«Глаза мои без глаз твоих пустынны…» Перевод П. Грушко

Глаза мои без глаз твоих пустынны:

они — два муравейника разъятых,

а руки-ветви без твоих, крылатых,

мертвы, как две сухие хворостины.

Пригубив робко губ твоих рубины,

я благовещу в сладостных набатах,

а нет тебя — в желаниях распятых

я терн ращу там, где росли жасмины.

Я глохну, если ты хранишь молчанье,

и путь мой без твоей звезды не сладок,

я без тебя безмолвен, как мертвец.

Повсюду я ловлю твое дыханье,

твоих следов забытый отпечаток —

в тебе его начало и конец.

РАНЕНЫЙ ПОСВИСТ (1934) Перевод В. Резниченко

«Рад я, но радость замкнута во мне…»

Рад я, но радость замкнута во мне,

горестен я, но горе слезы прячет:

если немногословна радость, значит,

горе должно быть сдержанным вдвойне.

Полдень у счастья светится в окне,

в окнах печали черный мрак маячит;

если бы плакать, как колодец плачет, —

в землю зарывшись, боль укрыв на дне!

Буду идти, глотая слезы, снова —

к новым слезам, сквозь слезы и улыбки,

горя не выдавая своего.

Ясен мой взгляд, а под его покровом,

видишь, лучится в недрах светом зыбким

скорбь, обратившаяся в торжество.

* * *

«Видя тебя весной в саду ветвистом…»

Видя тебя весной в саду ветвистом,

где лепестки глядят в речную гладь,

хочется мне свистеть и щебетать

по-соловьиному, легко и чисто,

по-соловьиному, легко и чисто,

всю мою страсть тебе пересказать,

прежде чем ласки сладкая печать

ляжет на губы песням голосистым.

Рядом с тобой я чересчур высок:

с ветки тебе я плод сорву громадный —

рядом с тобой он чересчур велик.

Ты ускользнешь из пальцев, как цветок,

стоит мне тронуть венчик ароматный —

о, как я мал и робок в этот миг!

* * *

«Вздумала ты лимон в меня метнуть…»

Вздумала ты лимон в меня метнуть —

горький лимон! — рукою непорочной

не повредив его утробы сочной,

но обнажив мучительную суть.

Чтобы ударом желтым всколыхнуть

чуткую кровь, разрушив сон непрочный,

он к моей коже прикоснулся, точно

остроконечная тугая грудь.

Но в тот же миг, когда ты улыбнулась,

смысла своей игры не сознавая

и вожделенью моему чужда,

снова уснула кровь, и обернулась

грудь обжигающая, золотая,

мертвенным блеском горького плода.

* * *

«Сердце твое застыло до поры…»

Сердце твое застыло до поры —

смерзшийся апельсин смолисто-сладкий,

в недрах своих сокрывший мрак загадки

под золотым свеченьем кожуры.

Сердце мое сгорает от жары —

знойный гранат, дрожащий в лихорадке;

пурпур, пронзивший восковые складки,

россыпи бус — любви моей дары.

О, как жестоко стиснуто снегами

сердце твое, объятое ненастьем! —

мне не пройти сквозь ледяной поток.

Чтобы напиться горькими слезами,

кружит, как ворон, над моим несчастьем

жаждой томимый высохший платок.

* * *

«Денно и нощно, от тоски устав…»

Денно и нощно, от тоски устав,

нощно и денно, свет кляну я белый,

рот мой увял, иссохший, омертвелый,

губ твоих сладкой влаги не впитав.

Кровь от разлуки долгой горше трав,

выросших на земле окаменелой.

Твой поцелуй, птенец слепой, несмелый,

скоро ли он вспорхнет защебетав?

Стала любовь обуглившейся, черной,

высветив боль и горести свои,

яркие, как огонь во мраке кузни.

В клетке твоих объятий золоченой

пели бы поцелуи-соловьи, —

был бы я в этой клетке вечный узник.

* * *

«Петь научить способна лишь беда…»

Петь научить способна лишь беда,

если любовь — как рана ножевая,

если она свербит, не заживая,

если разлука холоднее льда.

Сдержит ли грустный соловей, когда

душу ему измучит страсть живая,

раненый свист, подругу ожидая

в пламенном одиночестве гнезда?

Сможет ли не оплакать участь вдовью

гордая горлица, томима горем,

в мрачном безмолвье, в нежной тишине?

Движимому немеркнущей любовью,

наперекор глухонемым нагорьям

петь суждено, как скорбной птице, мне.

Из книги «НЕУГАСИМЫЙ ЛУЧ» (1934–1935)

«Наваха, зарница смерти…» Перевод А. Гелескула

Наваха{224}, зарница смерти,

как птица, нежна и зла,

круги надо мною чертит

косой полосой крыла.

Ночной метеор безлюдья,

вершит она свой полет

и где-то под левой грудью

угрюмые гнезда вьет.

Зрачки мои — окна в поле,

где бродит забытый смех;

висок мой чернее смоли,

а сердце — как белый снег.

И я в ворота июня,

гонимый крыльями зла,

вхожу, как серп новолунья

во тьму глухого села.

Печалей цвет паутинный,

ресницы слез солоней

и край дороги пустынной —

и нож, как птица, над ней.

Куда от него забиться,

стучать у каких дверей?..

Судьба моя — морем биться

о берег судьбы твоей.

Любовью, бедой ли, шквалом

завещана эта связь?

Не знаю, но вал за валом

встает и встает, дробясь.

И только смерть не обманет,

царя над ложью земной.

Пусть яростней птица ранит —

последний удар за мной!

Лети же, над сердцем рея,

и падай! Придет черед —

и след мой желтое время

на старом снимке сотрет.

* * *

«Когда угаснет луч, который длит…» Перевод Б. Дубина

Когда угаснет луч, который длит

мучительство и щерится клыками,

и ярыми вздувает языками

огонь, что и металл испепелит?

Когда устанет лютый сталактит

точить и множить каменное пламя, —

как над быком, гранеными клинками

вися над сердцем, стонущим навзрыд?

Но не иссякнет пламя в этом горне,

началом уходящее в меня

и жгущее все злей и неизбывней.

И камень, что вонзает в сердце корни,

вовеки не отступится, казня

лучами сокрушительного ливня.

* * *

«Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем…» Перевод М. Ярмуша

Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем.

Грязь — ремесло мое, и нет судьбы печальней.

Она чернить меня своей считает целью.

Я не ходок, а инструмент дороги дальней,

язык, что нежно оскорбляет ноги

и рабски лижет след их на дороге.

Я, словно вал огромный, океанский,

зеленый вал с холодным влажным блеском,

под твой башмак, что унижает ласку,

стремлюсь, целуя, в жажде быть любимым,

ковром в узорах пены с жадным плеском

стелюсь, но все напрасно — мимо, мимо…

Идешь ты надо мной, над глиной жидкой,

как будто по доске ступаешь шаткой,

хоть я под каблуком твоим, под пыткой

тянусь к тебе, опережаю шаг твой,

чтоб растоптала ты с жестокостью бесцельной

любовь, что порождает прах скудельный.

Когда туман волнуется на кровлях,

на стеклах пишет стужа иероглиф,

и влажный облик плача так неявствен,

я падаю к стопам твоим, как ястреб

с землистым клювом, окропленным кровью.

Надломленною веткою зеленой,

истекшей соком, падаю влюбленно

к твоим ногам и водорослью сердца

плыву к тебе — ищу твое соседство!

Я — прах, напрасно рвусь к тебе и тщетно

тяну ладони, наряжаясь в маки,

грызу подошвы я твои зубами щебня,

и в красной глине сердце, в жгучем мраке

таятся жабы ревности и мщенья.

Своей ногой, ногою серны дикой

меня ты топчешь, месишь, словно слякоть.

Как виноградная двойная мякоть,

рот разрывается от сдавленного крика,

и каждой клеткой молит плоть моя, что надо

ее в давильню бросить гроздью винограда!

Вскипает стона розовая пена,

и плач проходит лабиринтом мозга.

Ты появляешься и таешь постепенно

огнем свечи, предзимним тусклым воском.

Но будет плохо, если ты забудешь,

что, становясь под колесом покорны,

рождают прах и глина злобных чудищ,

меняющих уродливые формы.

Так берегись, чтобы земля однажды

не запятнала бы твои одежды,

не хлынула потопом страстно и ревниво,

жасминные твои ступни не очернила, —

земля, где не отыщешь ты опоры,

сольется нежно с клеточкою каждой,

вольется в кровь твою, насытит поры,

тебя облепит с первобытной жаждой!

К тростинкам ног прильнет она влюбленно,

затянет их в свое смесительное лоно

и тиною тебя накроет с головою —

сольется навсегда она с тобою!

* * *

«И слух и зренье — мука для печали…» Перевод Б. Дубина

И слух и зренье — мука для печали,

что ищет забытья, а не просвета,

и морем в полдень с отмели прогретой

спешит в глухие, сумрачные дали.

Но все, чем год за годом ни пытали, —

ничто перед последней пыткой этой:

тесниной между шпагой и мулетой

шагать, чтобы обвиснуть на кинжале.

Сейчас затихну я, — еще минута! —

уйду, чтоб ты не видела отныне,

чтоб мне дозваться не хватило силы.

Иду, иду, иду, все туже путы —

но я иду, стою, тону в пустыне.

Прощай, любовь. Прощай же. До могилы.

ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1935–1936 ГГ Перевод П. Грушко

РАУЛЮ ГОНСАЛЕСУ ТУНЬОНУ{225}

Рауль, когда б созвездьями раулей

зажег пять небосклонов небосклон —

тогда б среди бунтующих знамен

пять новых стягов синью полыхнули.

Развороти людской притихший улей

и спящих пробуди, взорви их сон.

Ты словно луч. Лучи со всех сторон

в лицо лучу, волнуясь, заглянули.

Ты занесен, как молот, ты грохочешь,

ты, как протест, бушуешь над толпою,

ты, как земля, трепещешь день за днем

и выкованных, как чугун, рабочих

ведешь на штурм умов, объятых мглою,

чтоб разбудить их — озарить огнем!

КАК МНОГО СЕРДЦА!

Сегодня я в смятенье,

я сам не знаю — отчего все это,

сегодня только боли я открыт,

сегодня дружбы я лишен,

и я хотел бы

с корнем вырвать сердце

и под ноги швырнуть его прохожим.

Опять зазеленел засохший шип.

Сегодня день тоски в моей державе,

сегодня грусть мне прострелила грудь

свинцом печали.

Что делать?

И вот я смерть ищу в чужих руках:

оглядываю ласково ножи,

приходит мне на память друг-топор,

я думаю о колокольнях стройных

и о прыжке спокойном в пустоту.

Но почему?! Я этого не знаю…

А если б знал, то сердцем написал бы

последнее из писем,

я сделал бы чернильницу из сердца,

источник слов, прощаний и подарков.

«Ты остаешься…» — я сказал бы миру.

Родился я в одну из скверных лун,

и больно мне от боли,

которая весомей всех веселий.

Мне руки обескровила любовь —

я простирать их больше не могу.

Мой рот в усмешке горькой искривлен.

Вы видите, как взгляд мой непокорен?!

Чем больше думаю — тем больше я страдаю:

каким ножом отсечь мне эту боль?!

Мне кажется: вчера, сегодня, завтра,

страдая от всего на свете, сердце

похоже на аквариум печальный,

на склеп, где умирают соловьи.

Как много сердца!

Хочу я сердце вырвать из груди:

я — наделенный сердцем-исполином

и оттого — страдающий за всех.

И сам не знаю, почему и как

я, что ни день, себе дарую жизнь…

УЛЫБНИТЕСЬ!

Шагаю, довольный: я спасся

от змеи с ее многоглавыми куполами,

от змеи с чешуею из риз и церковных кубков.

С ее хвоста на уста мои горечь стекала, а петли палаческие

оплетали и сдавливали мое сердце, преграждая дорогу крови.

Шагаю, удушенный адом и чадом безумных кадил,

всем этим глупым церковным великолепием, — улыбнитесь же мне!

Улыбнитесь — я иду туда, где извечно находитесь вы,

наполняющие снопами и гроздьями пасти тех, кто вас презирает.

Вы трудитесь рядом со мной на пашнях, на стройках,

у мартенов и в кузницах, — люди, увенчанные коронами пота.

Я от храмов освободился (улыбнитесь же мне!),

где питался печалью лампад,

заточенный в чаду алтарей,

и в горы вернулся, откуда я родом,

к виноградникам, чья братская кровь сливается с моей кровью,

к вашим сходам — я слеплен из той же глины.

Свой голод, и горе, и шрамы свои

(недаром же я дружил с топорами и скалами)

я сплетаю с голодом вашим и горем, с вашей клейменой плотью.

Ибо для того, чтоб осилить наше отчаянье,

отчаянье иссеченных плетью быков,

мы слиться должны в океан!

Грозные тучи наших орудий

для неба карающих рук

нужны нам. Уже поблескивают топоры,

и серпы из упругого металла,

уже погромыхивают кувалды и молоты

над головами тех, кто сделал нас

вьючными мулами и волами в ярме.

Капиталист выпрыгивает из своей свинской роскоши,

из-под распутной митры убегает архиепископ,

нотариусы и регистраторы собственностей

падают, придавленные бунтующими бумагами,

священники вспоминают о плоти,

а в распахнутой клетке золото-лев

превращается в жалкого нищего.

Сноп лучей хочу я увидеть в ваших руках,

хочу, чтобы злоба блеснула из-под ваших бровей,

это злоба сердце мое заволакивает,

когда ощущаю, как голод таранит мои внутренности,

когда вижу сестру, зябнущую над корытом,

когда вижу мать с ее бесконечным постом,

когда вижу ваши несчастья, способные взбунтовать

не только людей, а и смиренных ягнят.

Поглядеть бы на землю,

удобренную подлою кровью,

поглядеть бы на свирепый профиль серпа,

когда он примеривается к загривкам!

Вот бы на наше место всю эту знать,

пусть бы вкусила хотя бы частицу того,

что вкушаем мы, голодая,

что толкает наши невинные руки

к спасительному грабежу, к этому спасительному преступленью!

Из книги «ВЕТЕР НАРОДА» (1937){226}

ЭЛЕГИЯ ПЕРВАЯ{227} Перевод О. Савича

Федерико Гарсиа Лорке, поэту

С заржавленным копьем, под видом пушки, твердь

земную, чахлую, где чаянья и корни

сажает человек, пересекает смерть,

кидая соль, как дождь, и черепа, как зерна.

Цветение эпох —

как долго радость длится?

Ведь солнце кровь гноит, и затрудняет вздох,

и заставляет тьму темнейшую родиться.

И боль и плащ ее

опять, опять выходят нам навстречу.

Опять в тупик, где слезы — бытие,

вхожу, дождем иссечен.

Я в этой тьме навечно;

ее окраска — горечь без исхода,

и в ней что глаз, что поводырь — слепец;

светильник гаснущий стоит еще у входа,

где ожерелье из неистовых сердец.

Внутри колодца плакать

в соседстве с безутешною основой

воды, и слез, и мрака,

и сердца я желал бы, —

там, где б никто не знал ни глаз, ни слова

моих и праха слез не увидал бы.

Вхожу медлительно и лоб склоняю

медлительно, и сердце рвут удары

медлительно, и, медленно сникая,

я плачу вновь, припав к ногам гитары.

Среди всех павших, и в тоске и в боли

не забывая эха ничьего,

за то, что он звучал в моей душе всех боле,

я, плача, выбираю одного.

Он звался Федерико

вчера, — и вот зовется мертвецом;

ходил вчера по всей земле великой —

и вот лежит в земле под чабрецом.

Подумать: кем ты был и — нет тебя!

Волненье и улыбку,

которых слушались гранит и скрипка,

от губ своих отбросив,

ты стал печальным, и теперь, скорбя,

ты рая только для кладбища просишь.

Свинцовый, без движенья,

сон вижу твой сквозь брови,

защиту — безразличье уваженья —

и твой наряд — скелет без капли крови.

Тот ветер, что мгновенья

уносит, как лавиной,

унес с собой твой век, твой голубиный;

твой век — прибой из пены, воркованье

и в небесах и в окнах трепетанье.

Ты с яблоком в родстве,

не справиться червю с твоею кровью,

не пировать ему на смертном торжестве,

и яблоня, чтоб дать плоду здоровье,

к твоим костям прильнет, а не к траве.

Хотя умолк источник говорливый,

голубки сын по крови,

внук соловья, а также внук оливы,

пока земля бежит по собственному следу,

ты — иммортели муж и вечной и счастливой,

ты — перегной, что жимолости предок.

Как смерть проста и даже простодушна,

но как ее несправедлива кара!

Всегда спешит и бьет ножом бездушно,

когда совсем не ждешь ее удара.

Ты, зданье крепкое, теперь без крыши,

бескрылый ястреб, а летал всех выше;

ты — мощный рык, что слышен

все тише, и все тише, и все тише.

Так пусть же кровь веселая твоя

казнит, как страшный молот,

того, кто смертью обуздал тебя.

Плевком, серпом расколот,

да будет лоб его в позоре бытия.

Умрет поэт — и в ранах мирозданье,

и умирает в самой глубине.

Космический озноб неведомых созданий

горами движет в страшной тишине,

а ложем рек бежит смертельное сиянье.

Селенья воплей слышу, долы жалоб

и вижу лес из глаз — сырой, суровый,

он половодьем слез навеки окружен;

и в вихре из ветров и листьев палых

вслед трауру приходит траур новый,

вслед стону — стон и стон.

Твоих костей не вырвать, не развеять,

вулкан вина и ульев гром мятежный,

поэт ткача искусней, горький, нежный;

над жаром поцелуев тихо рея,

узнал ты меж кинжальными клинками,

что нескончаемы любовь, и смерть, и пламя.

Чтоб в смерти быть с тобой на каждый случай,

все уголки и неба и земли

заполнила гармония созвучий,

как вспышки молний в голубой дали.

И кастаньет рассыпанные кучи,

и батальоны флейт, цыгане, бубны,

полет шмелей и скрипок,

терзания гитар и голос трубный,

вторжение валторн, кларнетов всхлипы…

Но инструментов всех сильней молчанье.

Потерян ты в пыли и без сознанья,

а смерть — предел потери:

как будто твой язык, твое дыханье

навеки под замком за чьей-то дверью.

И будто я иду с твоею тенью,

иду я со своею;

ковром — молчанье под ночною сенью,

а кипарис все требует: темнее!

С твоей агонией твой голос цепенеет,

как виселицы грубая подпорка,

и похоронное питье я пробую безгневно.

Ты знаешь, Федерико Гарсиа Лорка,

что я из тех, кто смерть вкушает, ежедневно.

ВЕТЕР НАРОДА Перевод А. Гелескула

Ветром народа сорван,

ветром народа взвеян,

голос мой каждым звуком

с ветром народа сверен.

Плеть до земли склоняет

темные лбы воловьи,

но головы не клонит

лев в белозубом реве.

Народ мой — не вол в упряжке,

народ мой иной породы:

при каждом ударе множась,

встают из глубин народа

лавины отваги львиной,

теснины орлиных кличей

и в гордых рогах утесов

гранитные гряды бычьи.

Волы никогда не жили

на нашей земле суровой.

Так кто же на это племя

накинет ярем воловий!

Так кто же стреножит бурю,

и вал заарканит пенный,

и молнию в тесной клетке

удержит орлицей пленной!

Отважные астурийцы

и вы, сыновья Кастильи,

отточенные, как лемех,

и трепетные, как крылья;

кипучие андалузцы,

чью бронзу из слез отлило

расплесканного рыданья

клокочущее горнило;

бесстрашные арагонцы,

изваянные веками;

туманные галисийцы

и баски — кованый камень;

ржаные эстремадурцы,

мурсийцы — порох и солнце;

весёлые валенсийцы

и твердые каталонцы;

наваррцы, верные стражи

нужды, топора и пота,

монархи темных забоев,

сеньоры черной работы;

все, кто в земле пролагает,

как корневища тугие,

путь от рождения к смерти,

путь от могилы к могиле.

Ярмо вам сковали люди,

в чьих венах — настой цикуты;

скорее об их же спины

разбейте стальные путы!

Воловьи потемки тают,

когда рассветает небо.

Ложатся волы под обух,

одетые в запах хлева,

но львы умирают стоя,

в кровавом наряде гнева.

И жалкая смерть воловья

ни для кого не потеря,

но дарит миру величье

кончина гордого зверя.

Так пусть же, голову вскинув,

приму я удар кровавый

и, мертвый и трижды мертвый,

лицом к раскаленной лаве

застыну, сжимая зубы,

впиваясь губами в гравий!

Я песнею смерть встречаю,

как тот соловей весенний,

который в кольце винтовок

поет на полях сражений!

МАЛЬЧИК-ПАХАРЬ Перевод А. Азадовского

Был он неуклюж, рожденный

для ярма и униженья,

и была ярму послушна

шея с самого рожденья.

Для ударов он родился,

словно лемех непригодный,

от прожорливого плуга

и земли, всегда голодной.

И его душа в трясине

занавоженного хлева,

рано старясь, принимает

цвет оливкового древа.

Он вступает в жизнь, но рядом

уже слышен смерти скрежет:

он взрыхляет плугом землю,

словно плоть родную режет.

И едва проснутся чувства,

в жизнь идет он, как в сраженье.

И о кость земли он стойко

бьется до изнеможенья.

Букв и цифр не понимая,

он считает капли пота, —

соляной венок тяжелый

землепашцу за работу.

И покамест мальчик пашет

с подлинно мужской отвагой,

он от мяса мертвых крепнет,

обтираясь росной влагой.

От ударов крепко сбитый

и от солнца огрубелый,

хлеб-добычу раздирает

он, как зверь остервенелый.

С каждым днем уходит детство,

с каждым годом жизнь бесплодней,

и из-под земли все чаще

слышен голос преисподней.

Постепенно он врастает

в почву, крепче корневища,

чтоб его не обделила

почва миром или пищей.

Как гигантская заноза,

он мне не дает покоя.

Душу мне щемит от горькой

доли мальчика-изгоя.

Вот я вижу, как он пашет,

рвет зубами хлеб поденный,

вопрошая взглядом: «Разве

только для ярма рожден я?»

Жизнь его мне душит горло,

грудь сжимается от боли,

и мне страшно — так огромно

под его ногами поле.

Мальчик как зерно ржаное, —

кто спасет его такого?

Где куется молот мести,

разбивающий оковы?

— В сердце каждого мужчины

выкуется он с годами,

в тех поденщиках, что в детстве

были пахарями сами.

НАША МОЛОДОСТЬ НЕ УМИРАЕТ Перевод Юнны Мориц

Да, изваянья их лежат.

Но павший — не мертвец.

Бессмертья сахарный росток

над ними выгнул шею:

тучнеет хлеб, чернеет жнец,

трава хлебает громко сок,

не глядя на траншею.

Апрель и май прикрыли эту кровь.

И первый луч, отточенный, слепящий,

по горло входит в травяной покров,

чтоб шевелилось кладбище, как спящий.

Так, вероятно, умирали львы —

рыча, сражаясь, в песен крупной пене.

Еще горячих, их глотали рвы,

кончалась кровь, и восходило пенье.

Они до клекота в груди,

до шепота в бреду

шли. И всего один патрон

поколебал их в шаге.

Они свалились в борозду,

на сапога бродячий трон,

на небосвод отваги.

Дороже мужества микрон,

чем страха океаны.

Сквозь вечный день,

со всех сторон,

пересекая страны,

на спинах коней, светлеющих издали,

хотя они гибельны и мрачны,

проносятся люди, одетые в выстрелы,

идеей пристанища увлечены.

Нет ничего светлее их смертей.

Смотрите, женщины с сияющими лбами:

там зеленеет вечная, как тень,

их молодость над верхними губами.

ИНТЕРБРИГАДОВЦУ, ПАВШЕМУ В ИСПАНИИ Перевод А. Гелескула

Если живы еще на земле исполины,

у которых сердца как подводные гроты,

а лицо бороздят корабли и долины,

горизонты и льды, — ты из этой породы.

Флаги родин слетелись на клич твой орлиный,

чтобы вздох твой наполнил их ветром свободы.

И ты встал на дороге звериной лавины,

и светлы были раны твои, как восходы.

Полной грудью вобрав все ветра и приливы,

ты в Испанию врос и воздвиг над камнями

свод ветвей, осеняющих земли и воды.

Из костей твоих мертвых восстанут оливы,

и навеки сплетутся стальными корнями,

и единым объятьем обнимут народы.

РУКИ Перевод М. Ярмуша

Как повелось на свете, два рода рук бывает.

Они растут, как ветви, выходят сквозь предплечья,

их действия повсюду путь сердца отражают,

они живут движеньем, врачуя иль калеча.

Рука должна исполнить и передать движенье

души, а телу служит надежною защитой.

Так поднимите руки все люди, что рожденьем,

и мыслями, и делом навек со мною слиты!

Вот — утренние руки, привыкшие к работе,

достойные доверья и почестей достойны,

честнее их и чище нигде вы не найдете,

уверенность и сила в пожатье их спокойном.

На них всегда заметны следы земли и соли,

кровавые мозоли, натруженные вены,

меняется пространство, подвластное их воле,

они возводят домны и новых зданий стены.

Они владеют ломом, лопатами, станками,

передвигают горы, металлы добывают,

по их желанью город хоть среди моря встанет,

и задымят заводы, и горны запылают.

Рукам неутомимым созвучен труд свободный,

под кожей неприступной струится кровь живая,

в них жизни изобильной источник благородный,

два родника богатства, что бьют, не иссякая.

И так же как светила боролись с вечной ночью

и как планеты с пылью должны все время биться,

так повсеместно бьется род светлых рук рабочих

с жестокими руками, что не хотят трудиться.

Они нетопырями во тьме витают мрачной,

бредут сплоченной бандой, сквозь строй их не пробиться,

страшны ладоней пасти, жесток удар кулачный,

бездарны эти руки — душители, убийцы!

В работе не звучали и в отдыхе не пели,

они сукна не ткали, деревьев не рубили,

размякли от безделья и множатся без цели, —

забыли пальцы танец, насквозь они прогнили!

Они несут распятья, сжимают рукояти

мечей и у народа богатства отнимают,

их черные ладони, как тучи на закате,

луч драгоценный солнца неслышно поглощают.

Орудия бомбежек и грабежей позорных,

раскладывают руки кинжальные пасьянсы,

два бледные ландскнехта страстей, как уголь черных,

вы жадности и мести бездушные посланцы.

В зловонной тине руки испачканы по локти,

в кровь превращают воду, грязь с пальцев не стереть их,

два воплощенья злобы, два коршуна в полете,

в любви они угаснут и вспыхнут на стилете!

Но тружеников руки стальным пожатьем стиснут

гнилые кости злобы, размякшие от лени,

и, выронив кинжалы, бессильно хрустнут кости

и упадут, как жабы, на жалкие колени!

ПОТ Перевод Юнны Мориц

Вода находит в море свой рай зеленоватый,

а пот находит в море свой шум и свой оттенок.

Он — светлая олива с листвой солоноватой

и пахнущей, как тело.

Он издали приходит — прозрачный, древний, острый,

и молча предлагает свой ствол с тяжелой кроной.

Он скромен и вынослив. И материк, и остров

он озарил короной.

Он — первый сын движенья и брат слезе и свету,

он бродит вдоль столетий, за луч держась руками.

И стелется по свету, и вяжет осень к лету

ростками, лепестками.

Когда рассвет в тумане, гуськом идут крестьяне

и рукояткой плуга свой сон отодвигают,

и золотые ткани из пота и дыханья

к лопаткам прилегают.

И шелестит прозрачный, лимонный дождь подмышек,

и золотые платья идут крестьянским лицам.

Светлейшей, тихой ткани сияющий излишек

на пахоту ложится.

И делаются земли вкуснее и богаче,

когда со лба горячий свой сок роняю в поле.

Пускай мелькает пряжа, густая пряжа плача,

колючего от соли.

Кто не потел ни разу, кто о ладонях сытых

не вспоминал в ленивом дыму пустого спора,

тот разве понимает блаженство пор открытых

и разъяренность торо{228}.

Безделье дурно пахнет, над ним крыло возмездья.

Бессмертье — в жестких пятках. Бессмертье — свойство тела,

которое и руки и ноги, как созвездья,

передвигает смело.

Пускай кристаллом соли пометит нас работа.

Пускай прозрачным станет овал лица от плача.

Пусть поровну разрежут кривые струи пота

твой теплый хлеб, удача.

ПОЖАР Перевод П. Грушко

Европа вспыхнула, пылает пожарищем:

из края в край, от России и до Испании,

в порыве высоком и всесжигающем

пожар полощется полотнищем знамени.

Его костры табунами проносятся,

он все сметает ураганом внезапным,

он похож на победного знаменосца,

водрузившего стяг багровый над Западом.

Пожар пылает, как очистительный факел,

опаляя во мгле небоскребы серые,

свергая статуи, вгрызаясь в темь:

прогнившие здания сгорают во мраке,

словно это косынки кисейные.

И ночь увядает, и зреет день!

Пожар, порождающий грозные штормы,

управляет сердцами людей и моторами.

Это Ленина свет над миром кочует,

алеет над ледяными просторами

и горные одолевает хребты.

Он бережно раны людские врачует —

раны печали и нищеты.

Словно солнце затмило химеру луны!

Словно сердце, морского коралла багровей,

титаническим рифом поднялось из волны

и на землю исторглось потоками крови.

Это запах, радующий обоняние,

это песня, чье эхо по штрекам развеяно.

Над кострами рассветными распевает Испания,

украшенная портретами Ленина.

Здесь люди сгорают, как метеоры…

Но Испания борется, не щадя усилий,

сердцем солдата озарена.

Через оскорбленные Пиренейские горы,

как руки, далеким кострам

России свои костры протянула она!

ПЕСНЯ ЖЕНАТОГО СОЛДАТА Перевод П. Грушко

Я чрево твое засеял зерном и любовью, подруга.

Всей кровью тебе откликаюсь, тобой мои вены полны,

над пашнею жду я всходов, жду ожиданием плуга,

дошедшего до глубины.

Хмельной глоток моей жизни, жена моей плоти и кожи,

смуглянка дозорных башен, всевидящих глаз и огня,

твои безумные груди на зачавших ланей похожи —

они заждались меня.

Мне кажется иногда, что ты — бокал тонкостенный:

чтобы тебя не разбить, я боюсь шевельнуть рукой.

Своею кожей солдата я хочу облечь твои вены,

словно вишенку кожурой.

Зеркало моей плоти, крыльев моих опора,

я смерть потому и отвергнул, что жизнь для тебя берегу.

Я так люблю тебя, милая, здесь, среди пуль и пороха,

где гибель на каждом шагу.

Здесь, над гробами пустыми, ждущими нас под обстрелом,

над растерзанными, для которых и могила-то не нужна,

я люблю тебя и хотел бы поцеловать всем телом,

даже в прах рассыпаясь, жена.

Когда я тебя вспоминаю на страшном поле сраженья,

твой образ не исчезает, не стирается, но — растет!

Я вижу: ты приближаешься, и вся ты в эти мгновенья —

огромный голодный рот.

Почувствуй меня в траншее, пиши мне на поле брани.

Имя твое воскрешая, я пишу ружейным огнем,

чтоб защитить твое чрево, тоскующее в ожиданье,

и сына — во чреве твоем.

Наш сын родится, и будет в кулачок рука его сжата,

сына нашего спеленает гитар победный напев.

И жизнь моя постучится в твой дом рукою солдата,

забывшего боль и гнев.

Сейчас мы должны убивать, чтобы жизнь восторжествовала,

но под сенью твоих волос я найду однажды покой,

на простынях засыпая, похрустывающих от крахмала,

сшитых твоей рукой.

В тяжком движении к родам шаги твои непреклонны,

и уста твои непокорные непреклонны на этом пути.

Сюда, в мое одиночество, где взрывы, атаки и стоны,

свой поцелуй — я знаю — ты хотела бы донести.

Для нашего сына добуду я мир на поле сраженья.

И пусть по закону жизни однажды накатит час,

когда в неизбежной пучине потерпят кораблекрушенье

два сердца — мужчина и женщина, обессилевшие от ласк.

ПАСИОНАРИЯ{229} Перевод В. Резниченко

Я с песней на устах умру, как птица,

расправившая крылья в поднебесье.

Прощусь со всем, что дорого и мило

мне в мире этом. Взор мой обратится

к земным красотам, и со звонкой песней

сойду без страха в мягкую могилу.

О женщина с закалкою стальною!

Звучит твой голос, пламенный и страстный,

прокатываясь вспененной волною

из края в край страны моей прекрасной.

Охваченная горем безутешным,

Испания истерзана войною.

Мне хочется, твоим призывам внемля,

припасть губами к траурным одеждам

и целовать израненную землю.

Ты вся — огонь. Ты источаешь пламя.

Ты как миндаль весенний, искрометный,

заполыхавший яркими цветами.

У ног твоих дымится пепел мертвый.

Дочь гордых басков, земледельцев честных,

ты выросла в нагорьях величавых

сильнее ветра, тверже скал отвесных,

под стать деревьям в вековых дубравах.

Твоя походка сотрясает горы.

Сиянье солнца, корневые соки,

тебя взрастили, дали силу эту.

Твой голос слыша, движутся шахтеры

в кромешном мраке, в штреках шахт глубоких,

сквозь твердь глухую пробиваясь к свету.

Горят твои артерии, в которых

бушует кровь, кипящая от гнева.

Слова твои взрываются, как порох,

и сноп огня захлестывает небо.

Расплескивая сердце в смелом споре

с жестоким вихрем, что над миром свищет,

сражаться будешь ты отважно, стойко,

пока повсюду столько слез и горя,

и столько нищих, и голодных столько.

Песнь о тебе поет кузнец у горна

и пастухи в горах. Рыбак выводит

на белом парусе твой профиль ясный.

В день бедствия, когда на тропах горных

заблудшие олени в страхе бродят,

им освещают путь во мгле ненастной

созвездья светляков — твой облик гордый —

и мириады искр — твой голос властный,

который из глубинных недр исходит

и рвется в небо, как горящий факел, —

как будто шепчут шахтные колодцы

губами опаленными во мраке.

И звездный ливень по вселенной льется,

и стаи тигров отступают в страхе.

Твои слова близки простому люду,

познавшему нужду и труд кабальный.

И с именем твоим в груди повсюду

встают герои, статные, как пальмы.

Идут испанцы на поля сраженья,

где кровь струится и поют гитары,

услышав сердца твоего биенье —

набатный звон и молота удары.

Да будет вечен твой чеканный облик,

пусть он сияет жгучими лучами,

отбрасывая в небо светлый отблеск!

Пускай перед тобой отступит время —

слепой скрипач с согбенными плечами —

и мрак забвенья, что висит над всеми.

Бессмертная, ты вечно будешь с теми,

кто нищ, несчастен и сражен недугом.

И всякий, кто истерзан палачами,

припав к тебе в слезах, воспрянет духом.

Из книги «ЧЕЛОВЕК В ЗАСАДЕ» (1937–1939){230}

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ Перевод О. Савича

Поля отступили, увидев,

как судорожно человек

бросается на человека.

Какая бездна открылась

меж оливою и человеком!

Животное, что поет,

животное, что умеет

и плакать, и корни пускать,

вспомнило про свои лапы.

Оно одолевало их

и нежностью и цветами,

но вот наконец обнажило

с жестокостью бесконечной,

как я обнажил свои руки.

Беги и бойся их, сын мой!

Когтями готов я впиться

в легкое тело твое.

Назад я вернулся, к тигру.

Беги, не то уничтожу!

Сегодня любовь — это смерть,

человек человеку охотник.

ВЗЫВАЮ К БЫКУ ИСПАНИИ Перевод П. Грушко

Испанский бык, пробудись, с коленей встань, пробудись!

Очнись от бескрайнего сна, волна чернопенная — бык!

Ты вдыхаешь свет, ты покрыт испариной темноты,

под шкурой твоей могучий плещется океан.

Проснись!

Очнись от долгого сна, ты слышишь меня — очнись,

немая скала груди, немая скала головы.

Ты все еще спишь. Проснись, как просыпается бык,

который застигнут врасплох коварной стаей волков.

Поднимись!

Всю силу вложи в свой рев, расправь могучий костяк,

рога свои подними — два выгнутых топора,

два орудья, способные звезды повергнуть в страх,

два трагических рога, нацеленных в небеса.

Насторожись!

Бык, который весною мужествен, как никогда,

бык, который в Испании, как нигде на планете, — бык;

ты слышишь, горячий бык, яростный бык-вулкан,

остов и свет огня, ты слышишь меня — поднимись!

Цепи порви!

Сердцем своим восстань, которое носит тебя

по шумным аренам Испании, по звездному их песку,

где волки тебя — живого — освежевать хотят:

не по душе им, что ты красивый, как твой народ.

Распрямись!

Не дай себя охолостить, не дай дотянуться, бык,

до твоих тайников плодовитых, до мужественности быка

этой кошачьей лапе, которая хочет, бык,

сделать тебя волом. Растопчи, ее, растопчи!

Содрогнись!

Им не удастся высосать твою обильную кровь,

не удастся вырвать глава из глубин твоей головы,

им не удастся снять темную шкуру твою,

блестящий от пота бык — ртути водоворот.

Восстань!

Разве удастся хищникам солнце освежевать,

клювами и когтями пену сорвать с волны!

Разве удастся им охолостить тебя —

силу, способную даже камни оплодотворить!

Взреви!

Бык не отступит! А если отступит, то для того,

чтобы кровь затоптать в песок и, вырыв гнев из песка,

все силы свои собрав, от самых своих копыт

с решимостью грозной молнии обрушиться на врагов!

Напади!

Вспоенный бронзовым выменем, грозный бык-исполин,

на суровых гранитных выпасах нашедший свирепость свою,

распрямись в душе у людей, которые в первый раз

над истерзанным полуостровом увидали солнца восход.

Распрямись!

Разъятый на две скалы, этот бык, рожденный в веках,

этот бык, который живет в каждом из нас и во всех,

разъятый на две половины, пусть он одной из них

умрет, сражаясь, но пусть убивает врагов — другой.

Восстань!

Из яростной головы, охраняющей этот мир,

из шеи литой, похожей на титанов, сплетенных в борьбе,

родится победа, похожая на вольный протяжный рев, —

и мрамор побагровеет, и зазвенят пески.

Спасись!

Бык, проснись, напрягись, цепи порви, напрягись,

бык, восстань, зареви, напади, разъяренный бык,

вихрем стань, ураганом, встрепенись, рога подними,

спасись, горячий и чистый бык испанской земли!

Спасись!

РАНЕНЫЙ Перевод Юнны Мориц

I

Раненые распростерлись на полях, где мы воевали.

И там, где груда распластанных тел к долине прилипла,

торчат пшеничные струнки, ручьями бегущие в дали,

поющие хрипло.

Кровь дождит непременно снизу вверх, к небосводам.

И раны гудят, как раковины океанские, если только

в них уцелела жажда взлета и, сытая йодом,

волн голубых настойка.

У крови запах морской, вкус моря и погреба винного.

Погреб морской и винный взрывается именно здесь,

где раненый кровью захлебывается и в стебель растенья длинного

от смерти уходит весь.

Я ранен, и мне не хватит этой короткой жизни,

чтоб выполнить все заказы и выплатить все долги

на кровь, которой готов истечь, изойти на тризне.

Нераненый, помоги.

Моя судьба — это рана счастливой юности ранней.

Жалею тех, кто ни разу еще не лежал пластом,

навылет раненный жизнью, великолепно раненный,

блаженствующий притом.

И госпиталь, где на белом наши тела нагие,

это — сад ослепительный, с красными гроздьями роз,

который перед кровавыми воротами хирургии

сквозь мякоть мою возрос.

II

Я весь в крови, свобода. Я — огненная масса.

Тебе одной, свобода, мои глаза и руки.

Я — дерево из мяса. Как дерево из мяса,

я к вам иду, хирурги.

Из-за тебя, свобода, под кожей синеватой

ношу сердец я больше, чем на ладони линий.

Слепящей красной пеной вхожу я в мякоть ваты,

как в здание из лилий.

Из-за тебя, свобода, я отрываюсь долго

от тех, кто изваянья свои не удержали.

Отталкиваюсь пулей, ногами, домом, долгом

от этой страшной жатвы.

Ты молодец, свобода. Люблю твой блеск в работе —

вернуть пустым глазницам всю достоверность взгляда,

вернуть безруким пальцы, ступни — безногой плоти,

а землям — запах грядок.

И кровеносным соком ты плоть лозы наполнишь,

воскресшую из тела, возросшую из раны.

Я — дерево из мяса. Приди ко мне на помощь.

Я выжил, как ни странно.

ПИСЬМО Перевод О. Савича

Голубиная стая писем

невозможный полет начинает

с дрожащих столов, — на них

опираются воспоминанье,

значенье и тяжесть разлуки,

и сердце, и ночь, и молчанье.

Я слышу биение писем —

плывут они, выплыть силясь.

Где б ни был, всюду встречаю

мужчин и женщин унылых,

что разлукой ранены тяжко

и от времени истомились.

Сообщения, письма, письма,

открытки, записки, мечтанья,

частички нежности горькой —

их мечут к небу в страданье,

посылают от крови к крови

и от желанья к желанью.

Пусть в землю опустят тело,

которым люблю и дышу,

но ты напиши мне в землю,

и я тебе напишу.

Немеют где-то в углу

конверты старые, письма,

и возраст свой цвет на почерк

кладет с немой укоризной.

Там гибнут старые письма,

хранящие дрожь тоски,

чернила там умирают,

там в обмороке листки,

бумага в дырах, как кладбище,

короткое и бестравное,

страстей, что были давно,

любовей, что были недавно.

Пусть в землю опустят тело,

которым люблю и дышу,

но ты напиши мне в землю,

и я тебе напишу.

Когда я пишу тебе,

в волненье чернила впадают, —

холодные, черные вдруг

краснеют, дрожат, изнывают,

и ясный цвет человечий

со дна чернильниц всплывает.

Когда я пишу тебе,

то кости мои тебе пишут:

несмываемы те чернила,

под которыми чувства дышат.

В огне закаленной голубкой

летит письмо над пустыней

со сложенными крылами

и с адресом посередине.

Не воздух, гнездо или небо

нужны этой птице, а тело,

а руки твои, глаза,

дыхания все пределы.

Ты будешь ждать обнаженной

среди твоих чувств, как в колодце,

чтоб чувствовать каждою клеткой,

как к сердцу она прижмется.

Пусть в землю опустят тело,

которым люблю и дышу,

но ты напиши мне в землю,

и я тебе напишу.

Вчера осталось письмо

одиноким и без хозяина,

пролетев над глазами того,

кто ждал его жарко и тайно.

Говоря и с мертвыми, письма

в живых остаются тоже:

они человечны, хоть их

прочесть адресат не может.

Пусть где-то клыки отрастают,

мне с каждым днем все дороже

письма твоего легкий голос,

как зов необъятный, тревожный.

Во сне его получу я,

когда наяву невозможно.

И станут раны мои

чернильницами, тоскуя,

губами, что нежно дрожат

от памяти о поцелуях;

неслыханным голосом раны

пусть скажут: тебя люблю я.

ТЮРЬМЫ Перевод Д. Самойлова

I

Ползут тюрьмы по сырости мира через слякоть,

волочатся по темным путям осужденных,

им нужен народ, человек, чтоб выследить, сцапать,

чтоб засосать, проглотить.

Не только видно, но слышно, как тоскует металл,

как плачет карающий меч в руках правосудья,

как плачет поверженная опозоренная сталь

в сером цементном растворе.

Там, за стеной, в тюрьме — фабрика плача и стона,

там прядильные станы, ткацкие станы слезы,

остов ненависти, надежда, бьющая в стены, —

спрядут, соткут и утопят.

Когда куропатки осипли и переплелись,

а любвеобильная синь исполнена сил,

человек одинокий и серый, как палый лист,

вспоминает землю и свет.

Свобода и утро бесплодно бьются о камень,

мятущийся человек, его шаги, голова,

пена на губах, пена, рвущаяся из камер:

порыв, человек, свобода.

Человек, что вдыхает и выдыхает весь ветер,

распахнув огромные крылья своего сердца, —

он везде человек — в любом каземате на свете,

пронизанный каждой стужей.

Человек, которому снились морские дали,

ломает крылья, как стреноженные молнии,

с отрясает решетку, негодует, глодая

грохочущее железо.

II

Мы сражаемся не за расслабленного вола,

но за коня, который видит, как тлеет грива,

и чувствует, в бешенстве грызя свои удила,

как дряхлеет его галоп.

Сотрите плевок с его опозоренной щеки,

разорвите цепи, сковавшие сердце мира,

заткните глотки тюрем, гордые бунтовщики,

ибо в тюрьмах бессильно солнце.

Гниет ощипанная свобода на языках

ее прислужников, а не ее властителей.

Разбейте же цепи на закоченевших руках

извечных ее рабов,

тех, что хотят покинуть свое лишь заточенье,

свой закуток и от цепей освободить себя.

А вызволив себя — теряют оперенье,

и плесневеют, и ползут.

Они закованы навек, извечно, навсегда.

Свобода по плечу лишь необычным людям,

которых в камерах тюрьмы так ясно вижу я,

как будто сам я среди них.

Запри замок, задвинь засов и выставь караул,

вяжи его, тюремщик, ведь душу ты не свяжешь.

Какой бы ключ ни подобрал и как бы ни замкнул —

нельзя связать его душу.

Цепи нужны и узы, но только узы крови,

железо вен, огонь и звенья кровного родства,

узы согласья, связи по духу и основе,

людская, человечья связь.

На дне бездонной ямы ожидает человек,

напряженно прислушиваясь, наставив ухо;

народ призвал: «Свобода!» — и небо взлетело вверх,

и тюрьмы взлетели следом.

НАРОД Перевод Д. Самойлова

Что такое оружье? Кто сказал — оно сила?

Нет, оно — малодушье; нет оружия лучше,

чем вот это орудье, снаряженное костью:

погляди-ка на руки свои.

Вот пулемет, самолет, бомбомет, и вот народ,

а оружье не в счет против упрямой отваги,

что в прочнейшем скелете твоем копытами бьет

и фыркает, словно лошадь.

Пушке не одолеть того, что вершит пятерня:

у пушки нет огня, которым стреляют руки,

нету сердца, чья пламенная тугая струя

очерчивает человека.

Что стоит оружье, в котором не властвует кровь,

против народа, горделиво сжавшего скулы,

оружье ничто, оно безголосо, безлобо,

в нем лишние грохот и злоба.

Оружье добьется немногого — сердца в нем нет.

Оно разлучит только два обнявшихся тела,

но будут все так же четыре влюбленных руки

отыскивать жадно друг друга.

Оно убьет мужчину, и в материнском чреве

убьет дитя, пропитанное грядущим и тенью,

но, несмотря на взрыв, разметавший в кусочки плоть,

матерью всегда пребудет мать.

Народ — ты поток, который хотят обессилить,

но перед оружьем ты бьешь и сильнее и выше,

и оружье тебя не уймет — не хватит пальцев,

у тебя достаточно крови.

Оружье это — немощь. Настоящий мужчина

обороняется и одолевает костьми.

Вглядитесь в эти слова. Когда в них погрузишься,

они — как взволнованный фосфор.

Безоружный мужчина всегда — твердая глыба,

он верит в стойкость, он будет стоять — и ни с места.

Народы спасает сила, которая веет

в мощном дыханье его мертвых.

САНИТАРНЫЙ ПОЕЗД Перевод Д. Самойлова

Даже пробитая насквозь тишина

не перестает быть безмолвием,

канув в каменный рот безмолвной ночи.

Слышен только остывший говор мертвых.

Тишина.

Мостит дороги глубочайшей ватой,

кляп вставляет колесам, механизмам,

сдерживает говор голубя, моря,

лихорадит ночные сновиденья.

Тишина.

Поезд дождя из вспоротых артерий,

хрупкий поезд истекающих кровью,

поезд молчащий, болезненный, бледный

беззвучный поезд страданий и боли.

Тишина.

Поезд нарастающей бледности щек,

бледности, искажающей облик лиц,

стонущих голосов, сердец и земли, —

стонут — а-а-а! — раненые сердца.

Тишина.

Они лишаются рук, ног или глаз,

они теряют в поезде свою плоть,

они волочат за собой Млечный путь

недуга, горечи и телесных звезд.

Тишина.

Поезд осипший, ослабший, багровый;

умирает уголь, издыхает дым,

и по-матерински вздыхает поршень,

поезд растянутый, как уныние.

Тишина.

Как хотело бы это продолговатое лоно

залечь в туннеле, растянутся, плакать.

Но нету станции для остановки,

нет — кроме печали и лазарета.

Тишина.

Чтобы жить, достаточно части тела:

человек вмещается в куски плоти.

Мизинец или сочлененье крыла

могут заставить воспрянуть все тело.

Тишина.

Задержите вымирающий поезд,

который заплутался в дебрях ночи.

У лошади с ног спадают подковы,

вязнут копыта и вянет дыханье.

18 ИЮЛЯ 1936 — 18 ИЮЛЯ 1938 Перевод О. Савича

Не град, а кровь мои виски стегает.

Два года крови, как два наводненья,

и кровью злое солнце истекает,

и пуст балкон, и валятся строенья.

Тех благ, что кровь, никто не достигает.

Кровь для любви копила озаренья,

а мутит море, поезд настигает,

страшит быков, где львам внушала рвенье.

И время — кровь. Оно ворвалось в вены.

Часы, заря и ранят и карают,

гремят все виды крови, как гроза.

Ту кровь и смерть не сделает забвенной:

не меркнет страстный блеск — его вбирают

мои тысячелетние глаза.

ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ Перевод О. Савича

Нет, он не пуст, — окрашен

мой дом, мое созданье,

окрашен цветом горьких

несчастий и страданий.

Он вырвется из плача,

в котором встал когда-то

с пустым столом без крошки,

с разбитою кроватью.

В подушках поцелуи

распустятся цветами,

и простыня совьется

над нашими телами

густой ночной лианой

с пахучими венками.

И ненависти бурю

мое окно удержит.

И лапа разожмется.

Оставьте мне надежду.

Из книги «РОМАНСЕРО РАЗЛУК» (1939–1941)

«Чернота в зеницах…» Перевод Юнны Мориц

Чернота в зеницах.

Рассветала эра

на твоих ресницах

черного размера.

О, награда взгляда.

Эра гаснет, гаснет

на твоих ресницах

черных и ненастных.

* * *

«Поцелуй был такой глубины и силы…» Перевод Юнны Мориц

Поцелуй был такой глубины и силы,

что мертвых пронзил во мраке могилы.

Поцелуй возвратился, горяч и глубок,

и губы живых лихорадил и влек.

Поцелуй был слишком велик для губ,

он чувствовал это, вонзаясь вглубь.

Тот поцелуй, который привык

выкапывать мертвых и сеять живых.

* * *

«Так же, как моряки…» Перевод В. Резниченко

Так же, как моряки,

море себе выбирает

гавань, чтобы развлечься.

Бурное море живых.

Так же, как моряки,

море себе выбирает

гавань, чтоб умереть.

Горькое море ушедших.

* * *

«Три раны его — три искры…» Перевод В. Андреева

Три раны его — три искры:

любви,

смерти,

жизни.

Три раны — вечно гореть им

жизни,

любви,

смерти.

Три раны в моей груди:

жизни,

смерти,

любви.

* * *

«Я написал на песке…» Перевод В. Андреева

Я написал на песке

три имени жизни:

жизнь, смерть, любовь.

Но море, поднявшись в прыжке,

над желтым песком нависло,

и их затопил прибой.

* * *

«Любить, любить, любить…» Перевод В. Андреева

Любить, любить, любить.

Это было моим призваньем

и этому — быть.

* * *

«Разлуку во всем я вижу…» Перевод В. Васильева

Разлуку во всем я вижу:

она в глазах твоих грустных.

Разлуку во всем я слышу:

твой голос слабей и глуше.

Разлуку во всем вдыхаю:

ты пахнешь скошенным лугом.

Разлуку во всем осязаю:

твои обессилели руки.

Во всем предчувствую близость

разлуки, разлуки, разлуки.

* * *

«Человеческий мусор…» Перевод П. Грушко

Человеческий мусор,

наметенный за сутки,

оседает на сердце моем,

на рассудке.

В этом призрачном хламе —

сор нечистых страстей,

мусор подлых желаний.

* * *

«Древняя кровь…» Перевод Юнны Мориц

Древняя кровь,

древнее тело

всем овладело.

Во мне, в глубине,

вплоть до костей,

вплоть до страстей.

* * *

«Не надо заглядывать…» Перевод Юнны Мориц

Не надо заглядывать

в это окно, —

дом опустел и во мраке давно.

В душу мою загляни.

Не надо заглядывать

в сумрак могил, —

кости одни, безответны они.

В тело мое загляни.

* * *

«Возьмите, возьмите…» Перевод Юнны Мориц

Возьмите, возьмите,

оставьте, оставьте.

Люди, звери, тени,

море, земля, растенья,

возьмите меня.

Оставьте.

* * *

«От чего…» Перевод В. Андреева

От чего

умирает она?

Оттого,

что разлучена.

И мужчина — тоже.

От чего

умерла она?

Оттого,

что разлучена.

И мужчина — тоже.

* * *

«Ты — в черном, и я — в белом…» Перевод В. Андреева

Ты — в черном, и я — в белом,

нашей встречи счастье неполное.

Обнаженные, мы одеты:

ты — в белое, я — в черное.

* * *

«Светлячок полюбивший…» Перевод П. Грушко

Светлячок полюбивший

разгорается, трепеща.

Женщина без мужчины —

как погаснувшая свеча.

Без сияния женщины

и мужчине темно…

Светлячку лишь в любви

разгораться дано.

* * *

«Не соберусь с силой…» Перевод В. Резниченко

Не соберусь с силой,

не обернусь птицей,

легкой и быстрокрылой,

не отыщу тропки,

той, что ведет к милой.

* * *

«Агония прощаний…» Перевод А. Гелескула

Агония прощаний,

кладбищенские рвы.

Вчера с тобой прощались,

вчера еще кончались.

Сегодня мы мертвы.

Как поезд похоронный

причалы и перроны.

Рука платок уронит —

и ты уже вдали.

Живыми нас хоронят

на двух концах земли.

* * *

«Близки друг другу, и все-таки…» Перевод В. Андреева

Близки друг другу, и все-таки

близости мы лишены:

ты — идущая к мертвым,

я — идущий к живым.

* * *

«Глаза-ищейки…» Перевод П. Грушко

Глаза-ищейки,

укусы зла…

Собаки воют

из-за угла.

Мир опустел,

сгорел дотла.

Тела и пашни.

Тела, тела…

Черны дороги,

на них зола!

Лишь ты цветешь,

лишь ты тепла.

* * *

«Свобода — нечто такое…» Перевод П. Грушко

Свобода — нечто такое,

что в тебя впивается молнией,

безмолвье твое беспокоя.

* * *

«Они мои, они мои…» Перевод П. Грушко

Они мои, они мои —

прекрасные тела умерших,

прекрасные тела живущих,

тела людей, им вслед грядущих.

Они мои — тела людей,

в тебе цветущих.

* * *

«Немыслимая радость, великая — такой…» Перевод Юнны Мориц

Немыслимая радость, великая — такой

нет равных и не будет на свете том и этом.

Сердце, переполненное грустью и тоской,

похищено, охвачено, объято было светом.

Она напоминала просторы поутру,

и стало сердце чистым, голубым, небесным —

не мрачно и угрюмо било по нутру,

а трепетной вершиной сияло в теле тесном.

Дошедшая до боли, плыла через края

пылающая радость, она ветвилась древом.

Захлебывались ею женщина и я —

от мальчика, объятого живородящим чревом.

Всех истин откровенней, однажды на заре

у нас такая радость припала к изголовью!

Петух воспламенился и вдруг на пустыре

заглох, пронзенный смертно своей рассветной кровью.

Я понял, что явился впервые в дебри дней

единственно законченный, великий образ радости.

Песчинками смотрелись другие рядом с ней,

песчинками, плывущими сквозь морские заросли.

Единственной навеки, навеки золотой,

навеки безупречной, сияющей навеки

она была. Но стала навеки скорбью той,

когда, едва родившись, навек сомкнула веки.

* * *

«Когда-то над этим полем…» Перевод П. Грушко

Когда-то над этим полем

плескала морская волна.

Еще вернется она…

Едва дождевая капля

поля коснется — полю

снится морская волна!

Еще вернется она.

* * *

«Рядом с нашим домом кладбище…» Перевод В. Резниченко

Рядом с нашим домом кладбище.

Видны из окон спальни

светло-синие агавы

и лазурные нопали.

Слышно, как кричат ребята,

призрак увидав в тумане.

Солнце, золото, лазурь

между мертвыми и нами.

Кладбище от наших окон

в нескольких шагах, не дальше.

Золотой, лазурный, светлый

там, вдали, наш мертвый мальчик.

* * *

«Ты, как юная смоковница…» Перевод В. Резниченко

Ты, как юная смоковница,

цвела в ущелье сонном.

Если мимо шел я, горы

светом полнились и звоном.

Я такой тебя и помню:

в платье праздничном, зеленом.

А сейчас ты — как смоковница,

сожженная лучами.

Машут мне седые ветви,

высохшие от печали.

Те же ветви, что когда-то

зеленью меня встречали.

* * *

«Ты все дальше, все дальше…» Перевод Б. Дубина

Ты все дальше, все дальше —

словно поезд несет

тебя вдаль обреченно.

Словно сумрачный бот,

черный.

Ты все ближе, все ближе —

словно поезд идет

на меня неизбежно.

Словно ласковый бот,

нежный.

* * *

«Пусть скажет мне морская гладь…» Перевод В. Резниченко

Пусть скажет мне морская гладь,

каким я должен быть.

Убивать?

Любить?

* * *

«Солнце, роза и мальчик…» Перевод В. Резниченко

Солнце, роза и мальчик

родились на рассвете.

Завтра родятся вновь

солнце, розы и дети.

Цветок увянет, и луг

другие цветы заполнят.

Но я не исчезну вдруг,

если меня помнят.

Цветок-однодневка сомкнул

в своих лепестках бесконечность.

Молния — цветок света.

Цветок мгновения — вечность.

В цветах утонул мой сын.

Среди цветов я один.

* * *

«У моря с тобою хочу быть один…» Перевод П. Грушко

У моря с тобою хочу быть один:

твой шепот от моря, от гула глубин.

У моря безбрежного ты мне нужна:

тебя наполняет морская волна.

У моря хочу напитаться тобой:

твой смех набегает, как пенный прибой.

У моря смотреть на тебя, говорить,

насытить тебя и в себе растворить.

У моря, чью горькую грустную дрожь

отдать не отдашь, но и взять не возьмешь.

* * *

Говорю после смерти, на тризне… Перевод Юнны Мориц

Говорю после смерти, на тризне.

Молчишь, ты осталась жива.

Лучшее в смерти и в жизни —

это бедные наши слова,

вслух не сказанные, завязанные

безмолвий крутым узлом.

Меж нами струна молчания,

дрожащий, тугой излом.

Двумя стальными мечами,

длинными до бесконечности,

отточенными в молчании,

в объятьях, в тоске и вечности,

наши тела отчаянно

вместе взлетают ввысь,

вместе падают вниз.

Терзаю тебя молчанием.

Пронзаешь меня молчанием,

безмолвий сплошным звучанием.

* * *

«Сражающиеся с ненавистью…» Перевод В. Резниченко

Сражающиеся с ненавистью

не ради любви и нежности

несчастны.

Доказывающие истину

оружием, а не искренностью

несчастны.

Несчастны — залитые кровью,

убитые — не любовью,

несчастны.

ВОЙНА Перевод Д. Самойлова

В селе нелюдимо,

и поле не о́рано,

любовь без любимых,

пыль, травы и вороны.

А молодость где?

Погибла в беде.

Леса облетели.

Недвижной колодою

вдова на постели.

И злоба холодная.

А молодость где?

Погибла в беде.

ПРЕЖДЕ НЕНАВИСТИ Перевод Юнны Мориц

Я целуюсь, как мрак со мраком.

Я целуюсь, как с болью боль.

Этим трагическим браком

наградила меня любовь, —

посмел полюбить однажды

двойственный лик земли.

Жажда, господи, сколько жажды,

а вода шелестит вдали.

Сердце мое в бокале,

и я оттуда напьюсь,

ни одна душа не узнает,

какое оно на вкус.

Накоплено столько злобы

только из-за любви,

что тебя приласкать не могут

руки, даже мои,

данные мне свыше

страстью, сестрой тоски.

Сегодня особенно слышно,

как ломают крыла на куски

железом, грызущим вены,

вымазанным в крови.

Судьба моя, птица, подбита

безжалостно из-за любви.

Из-за любви проклятой,

только из-за любви.

Любовь, как высок твой купол, —

я вечно внизу, под ним,

свеченьем твоим окутан,

ничем, только им одним.

Посмотри на меня, закованного,

оплеванного, отверженного,

на грани мрака, такого

густого и неизбежного.

Голод и я — два брата

по духу и по крови.

Решетка, стена, ограда —

только из-за любви.

Ласточка, солнце, лето,

облако, воздух, весь,

день в оперенье света —

все то, что значило это

прежде, — убито, вздето

на крюк и зарыто здесь.

Чаща, морские воды,

гора, долина, пески,

право духовной свободы

проносятся с воплем тоски

сквозь тело мое, навылет,

не задерживаясь в крови,

но в крылья кто кровь не выльет

только из-за любви?

Ибо я, окруженный адом,

ожерельем стальных колец,

неистребимым смрадом

тюремщика, я — жилец

каземата, как дух господень,

весел, высок, свободен,

я весел, высок, свободен —

только из-за любви.

Говоря иными словами,

мне попросту наплевать

на мир, придуманный вами:

решетка, стена, кровать.

Где острог для улыбки?

Для голоса — где стена?

Ты — вдали, как смерть, одинока,

там, без меня, одна.

Ощущая в руках уродство

приговора меня к тюрьме,

в тех руках, где свобода бьется,

прижимая меня к тебе, —

там, на воле, в раю, пригодном

для расправы людей с людьми,

ощути же меня свободным

только из-за любви.

ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОТВОРЕНИЙ

ГНЕТЕТ ПОЛЯ ПРЕДЧУВСТВИЕ ДОЖДЯ Перевод А. Гелескула

Гнетет поля предчувствие дождя.

Земля, как первозданная, тиха.

Мутится высь, тоскою исходя

над жаждой пастуха.

И лихорадит мертвых этот гнет,

а дали ждут, как вырытые рвы,

пока последний вздох не оборвет

агонию листвы.

И в час дождя, потусторонний час,

сердца часов так тягостно стучат —

и наши раны прячутся от глаз

и вглубь кровоточат.

Смолкает мир наедине с тобой,

и все в дожде немеет, как во сне,

и все на свете кажется мольбой

о вечной тишине.

То льется кровь волшебно и светло.

О, навсегда от ледяных ветров

забиться в дождь, под серое крыло,

под мой последний кров!

Последней крови капли тяжелы.

В тяжелой мгле чуть теплятся сады.

И не видны могилы и стволы

за трауром воды.

КАСЫДА ЖАЖДУЩЕГО Перевод Юнны Мориц

Песок, я — песок пустыни,

где жажда спешит убить.

Твои губы — колодец синий,

из которого мне не пить.

Губы — колодец синий

для того, кто рожден пустыней.

Влажная точка на теле,

в мире огненном, только твоем, —

мы никогда не владели

этой вселенной вдвоем.

Тело — колодец запретный

для сожженного зноем и жаждой любви безответной.

ЛУКОВАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ Перевод Инны Тыняновой

Посвящается сыну, после письма от жены, в котором она писала, что питается только хлебом и луком.

Лук — это иней,

бедный, холодный.

Иней дней твоих детских

и моей ночи.

Лук — это голод,

круглый, огромный,

снегом запорошённый.

В колыбели голодной

сыночек качался.

Луковой кровью

сыночек питался.

Кровь его стынет.

Луковый голод,

сахарный иней…

Смуглая женщина

лунной капелью

плачет и плачет

над колыбелью.

Смейся, сыночек,

лунную нежность

пей сколько хочешь.

Смейся, соловушко

дома родного.

Смех твой — над миром

сияние новое.

Смейся, мой милый,

так, чтоб душа моя

в воздухе билась.

Смех твой дает мне

крылья свободы.

Рушит тюремные

темные своды.

И на губах,

где он тает,

сердце мое пылает.

Смех твой как шпага

победы крылатой,

он побеждает цветов ароматы.

Птицей поет

смех твой —

будущее мое.

Сколько внезапности,

всплеска и света,

жизнь твоя в радугу

разодета.

Множество пташек

в маленьком теле

крыльями машет!

Я уж, печальный,

проснулся от детства.

Не просыпайся,

смейся и смейся.

Чтоб в колыбели

детские сны твои

пели и пели.

Птицей взмываешь

в небо бездонное,

сам ты как небо

новорождённое.

Как был он светел —

день, обозначивший

путь твой на свете!

Восьмой тебе месяц,

и пятеро смелых

смеются во рту твоем

цветиков белых.

Зубы жасминные,

дерзкие, маленькие,

невинные.

Станут они

поцелуя границей

в час, когда пламя

в губах загорится

и, разливаясь волнами,

сердце зажжет

это пламя.

Меж лун, напоенных

лишь луковым снегом,

живи, мой сыночек.

Про горе не ведай

покуда.

А впрочем,

будь твердым, сыночек.

ПЕСНЬ Перевод П. Грушко

Голубятней стал этот дом,

где кровать бела, как жасмины.

Целый мир помещается в нем,

распахнувшим дверей половины.

Это сына внезапный приход

сердце матери возвеличил.

Он во всем, что сейчас поет

в этом доме — приюте птичьем.

Сделал садом тебя твой сын,

в благодарность за счастье это

ты дом превратила в жасмин,

в голубятню из пуха и света.

Я сейчас — оболочка твоя,

я весь тобою заполнен.

Ты, радости не тая,

сочишься медовым полднем.

Наш сын постучался в дверь —

проснулся дом онемевший.

И стал я спокойней теперь —

я, живой и умерший.

Светом со всех сторон

куст миндаля запеленат.

И этот же свет погружен

в смерти мертвенный омут.

Светел грядущий мир,

как синие эти просторы,

как мрамор и как порфир,

в который одеты горы.

Пылает твой дом во мгле,

поцелуями подожженный.

Нет жизни на всей земле

глубже и напряженней.

Тело твое осветив,

молоко по тебе струится.

Весь этот дом как разлив

поцелуев и материнстваі

Чрево твое как волна.

Дом — приют голубиный!

А над мужем твоим, жена,

море — тяжелой лавиной…

ВСЕ КРУГОМ ГОЛУБЕЛО Перевод Б. Дубина

Все кругом голубело, был праздник свеченья:

были в зелени души и в золоте — дали,

потому что впервые свое воплощенье

все цвета в этих ясных глазах обретали.

Два их солнца вставали — и таяли тени.

Камни были как зеркало. Воды блистали.

И лежала земля, ожидая цветенья,

в незакатных лучах, что весну возрождали.

Затмеваются. Слышишь? Я счастлив. Не надо

ничего — лишь тонуть в их бездонной пучине

и не видеть прощального их догоранья.

Заливало сиянием этого взгляда,

но затмились глаза. Только сумерки ныне

отливают землистым огнем умиранья.

УЛЫБАТЬСЯ С ВЕСЕЛОЙ ПЕЧАЛЬЮ ОЛИВЫ Перевод Д. Самойлова

Улыбаться с веселой печалью оливы,

ожидать, и надеяться, и ожидать,

улыбаться, улыбкою дни награждать.

Веселясь и грустя, оттого что мы живы.

Оттого мои дни так трудны и счастливы,

что в улыбке и ясность и мрака печать.

Ты раскрыла уста, чтобы бурей дышать,

я же — летнего ветра вдыхаю порывы.

Та улыбка взмывает над бездной, растет,

словно бездна, уже побежденная в крыльях.

И вздымает полет, пламенея вдали.

И светлеет, не меркнет, твердеет, как лед.

О любовь, ты всего достигнешь в. усильях!

Ты с улыбкой ушла от небес и земли.

ПОЛЕТ Перевод Юнны Мориц

Летает влюбленный только. Но кто полюбил настолько,

чтоб воплотиться в птицу и распрямиться в лёте?

В ненависти погрязло все до последней дольки,

жаждущей без оглядки взмыть опереньем плоти.

Любить… Но кто же способен? Летать… Но кто же способен?

Я в силах ворваться в небо, голодное от бескрылости,

но внизу любовь задыхается, ибо в ненависти и злобе

остается одно отчаянье и крыло не способно вырасти.

Существо, от желаний светлое, мечется, мечется, мечется —

хочет вырваться, чтобы свобода стала гнездом над мерзостью,

хочет забыть наручники, вросшие в человечество.

Существу не хватило перьев: оно утыкано дерзостью.

Иногда оно возносилось так высоко над сущим,

что небо сверкало на коже, а птицы — внизу и рядом.

Душа, однажды смешавшаяся с жаворонком поющим

и потом упавшая градом в ад, пропитанный смрадом.

Ты знаешь теперь наверно, что жизни других — это плиты:

живьем замуруют! Остроги — проглотят, как тварь, потроша!

Вперед, через груды и толпы тех, кто с решетками слиты.

Даже из клетки, где сыты, рвитесь, и кровь и душа.

Смешное жалкое платье, моя оболочка бренная.

Жрущая и вдыхающая огонь, пустая труба.

Изъеденный меч, затасканный от вечного употребления.

Тело, в тюрьме которого разворачивается судьба.

Ты не взлетишь. Ты не можешь летать, никчемное тело,

блуждающее в галереях, где воздух меня сковал.

Льнущее к небу тело, которому дно надоело,

ты не взлетишь. Все так же мрачен и пуст провал.

Руки — не крылья. Руки — может быть, два отростка,

предназначенные для неба, для зеленого моря листьев.

Кровь тоскует от одиночества, ударяется в сердце жестко.

Мы печальны от заблуждений, предрассудков и лживых истин.

Каждый город, спешащий, спящий, обдает немотой казематов,

тишиной сновидений, которые ливнем огненным канут в жижицу.

Все охрипло от невозможности улететь из этого ада.

Человек лежит, как раздавленный. Небо высится. Воздух движется.

МОГИЛА ВООБРАЖЕНИЯ Перевод Д. Самойлова

Он возмечтал построить… Дыханья не хватило.

Тесать каменья… Стену воздвигнуть… А за нею

воздвигнуть образ ветра. Хотел, чтоб воплотило

его строенье света и вольности идею.

Хотел построить зданье, что всех строений легче…

Дыханья не хватило. А так ему мечталось,

чтоб камень был из перьев, чтоб, тяжесть прочь совлекши,

его воображенье, как море птиц, взметалось.

Смеялся. Пел. Работал. Подобно крыльям грома,

с неповторимой мощью, из рук его рабочих

просторные, как крылья, взрастали стены дома.

Но даже взмахи крыльев беднее и короче.

Ведь камень — тоже сила, когда в движенье. Скалы

равны полету, если рождаются лавины.

Но камень — это тяжесть. И тяжкие обвалы

в погибели желаний бывают неповинны.

Хотел создать строитель… Но камень у движенья

заимствует лишь плотность и грубую весомость.

Себе тюрьму он строил. И сам в свое строенье

низринут был. А рядом — и ветер и веселость.

ВАЛЬС ВЛЮБЛЕННЫХ, НЕРАЗЛУЧНЫХ НАВЕКИ Перевод Г. Кружкова

Заблудились навек

среди сада объятий,

алый куст поцелуев

закружил их чудесно.

Ураганы, озлобясь,

не могли разорвать их,

ни ножи с топорами,

ни пламень небесный.

Украшали руками

неуютность земную.

По упругости ветра,

ударявшего в лица,

измеряли паденье.

В бурном море тонули,

напрягая все силы,

чтоб теснее сплотиться.

Одиноки, гонимы

скорбью неисцелимой

новогодий и весен,

безысходностью круга,

были светом горящим,

пылью неистребимой,

безоглядно, бесстрашно

обнимая друг друга.

ВЕЧНАЯ ТЬМА Перевод М. Самаева

Веривший прежде, что свет будет мой, —

ныне в плену я у темени грозной.

Мне не испить уже ласки земной,

солнечной ярости, радости звездной.

Кровь моя, неуловимо легка,

светом скользит по артерии синей.

Только зрачкам ни глотка, ни глотка —

тьма озарять будет путь им отныне.

Мрак без конца. Ни звезды. Ни луча.

Отвердеванье. Одеревененье!

Душно. Внести — задохнется свеча.

Выворот рук, и корней, и терпенья.

Скорби мрачнее, свинца тяжелей,

в черном зубов белизна захлебнется,

лишь темноты облипающий клей

в теле, в заваленном глыбой колодце.

Тесно мне. Смех угасает во рту.

Ввысь бы рвануться — не ноги — две гири.

Словно резиновую черноту

сердцем, дыханьем никак не расширю.

Плоть не отыщет защиты ни в чем.

Дальше — ночная беззвездная бездна.

Кто или что в ней мне будет лучом?!

Искру и ту в ней искать бесполезно.

Только огонь кулаков, и стоуст

страха оскал. Без конца только буду

слышать стеклянный разломанный хруст

пальцев и скрежет зубов отовсюду.

Не разгрести мне, не вычерпать тьмы.

День почернел над моей головою.

Кто я? Тюрьма. Я окошко тюрьмы

перед пустыней беззвучного воя.

Слышу, распахнутый в жизнь, как окно,

будни тускнеющие в отдаленье…

Все же в борьбе лишь добыть мне дано

свет, повергающий тьму на колени.

Загрузка...