Я обошел Харборсайд, поднялся по лестнице на мост Пирмонт и отыскал в середине уединенное местечко у перил с видом на Дарлинг-Харбор — среди туристов, щелкавших фотоаппаратами, и тусовщиков, для которых ночь только началась.
Мост Пирмонт был разводным. Над ним — посредине бежал монорельс, так высоко, что его не замечали, пока он не проносился над головами, разбрызгивая дождевую воду. Из желто-зеленой будки в центре мост разводили несколько раз на дню и никогда — ночью. За время, проведенное в Сиднее, я почти не видел, чтобы по нему ездили — разве что работники городских служб.
В гавани я увидел торговый и выставочный центры, аймэкс-кино-театр, россыпь баров вдоль Кокл-Бэй, городскую панораму. Сидней дышал синевой, даже желтые и белые краски приобретали голубоватый оттенок.
За кинотеатром и выставочным залом лежал парк — слишком далеко, чтобы можно было разглядеть его с моста ночью. Ветер здесь усилился. Не ледяной, но скоро мне — в пижаме — придется искать местечко потеплей. Трико справлялось с холодом, но от футболки толку не было.
Никто не остановился спросить, как у меня дела. Никто меня не заметил. Я был просто одним из гуляк ночью в среду.
И я пришел сюда не за тем, чтобы меня увидели. Я изучал рестораны,бары, небоскребы. Нужно было понять, изменилось ли еще что-то. Если это кошмар, почему по мосту не ползали огромные тараканы? Почему из бухты не выпрыгивали крокодилы, чтобы утащить меня к акулам? Почему не появлялись пираты, зомби, еще какая-нибудь нечисть, чтобы меня напугать? Никаких террористов вокруг. Все здания на месте. Ни ниндзя-убийц с катанами, ни гигантских младенцев, катающихся по улицам, как шары для боулинга. Мир казался нормальным.
Во всем, кроме самого главного — моей жизни. Прочее было в порядке — было реальным.
— Наверное, я сплю, — сказал я, и кто-то рядом хихикнул. Словно я пошутил. Именно такого я и ожидал — издевок и тыканья пальцами. Но это была всего лишь девчонка — висела на руке у парня и смеялась шутке, которую я не расслышал. Она даже не смотрела на меня.
Я начал чувствовать себя невидимкой. Отверженным. Презренным.
Допив воду, я швырнул пустую бутылку в мусорный бак, сунул руки в карманы и пошел дальше. Я нарочно не смотрел на собственный дом, пока не оказался на другой стороне моста. Красный кирпич. Желтая отделка — кайма вокруг окон на девятом этаже и вдоль крыши. Почти все жалюзи опущены. Свет — горит или нет. Я почти различал людей за этими стеклами, но, возможно, это было игрой воображения. Сбоку, несколькими этажами ниже крыши, светились мои окна. Внутри кто-то был, мужчина, которого я видел, хозяин этой квартиры. Мне она больше не принадлежала.
А может, за окном не было никого, трудно сказать. Но я представил, как он с триумфом глядит на меня, широко улыбаясь, показывая свои слишком белые зубы, в то время как его партнерша лепечет, хихикает и ерзает голышом в кровати — уже не моей. Что, если это Карен? Что, если я исчез, а она осталась? Я не видел женщину, только слышал ее шепот. Как мог я быть уверенным, что это не моя Карен? Не моя любовь? Не женщина, ради которой я пересек полмира? Нет. Нет, я не знал этого. Мог лишь предполагать, бояться и, возможно, надеяться или молиться, но в этом я никогда хорош не был.
С усилием я отвел глаза. В этом полушарии родственников у меня не было, только друзья. То, что Роджер меня не помнил (наверное, он был пьян), не значило, что и они забыли. У меня было двадцать долларов - на метро хватит.
Но я решил, что прогулка пойдет мне на пользу.
Обычно, чтобы добраться до моста Харбор-бридж, мне требовался час и еще двадцать минут, чтобы его пересечь. Я не спешил, опасаясь того, что могу найти на другом берегу.
Я ожидал, что никто меня не узнает. Вообще никто. Мой разум спрятался за идеей незримости, неуверенности, незнания. В центре Сиднея, шагая по Кларенс-стрит (не в силах влиться в толпу на Джордж), забыть о случившейся странности было легко и... невозможно. Легко, потому что я привык растворяться на улицах, среди зданий, достопримечательностей и шума. Невозможно, потому что наши с Карен жизни были неразрывно связаны с городом. Вот магазин, где мы приобрели французский столик и стулья, от которых откажемся, когда Тимми подрастет. А здесь мы купили велосипеды. Вот ресторан, где мы однажды поужинали — несколько лет назад, — все еще на месте, несмотря на ужасную еду. Пивная «Красный дуб» — мы не любили пиво, но с ней были связаны хорошие воспоминания. В окнах я видел людей за столиками — они ели, пили, болтали с друзьями и по мобильным, пока статная блондинка разносила кружки густого красноватого пива.
Черт, решил я, мне тоже нужно промочить горло. Прямо сейчас.
Моя одежда не годилась, но не думал, что меня вышвырнут. В пивной было мало народу — вечер среды.
Мне не пришлось расталкивать толпу, чтобы пробиться к бару. Внутри было шумно, но девушка за стойкой наклонилась ко мне и спросила, чего налить. Даже не моргнула при виде моей футболки. Может, это был не лучший способ потратить единственные двадцать долларов, которые у меня были, но я хотел только найти нору, заползти в нее и подождать, пока ветер не стихнет, а кошмар не развеется. Нужно было избавиться от этой чертовой головной боли. Таблетки не помогли.
Я уже знал, что не люблю бельгийский шоколадный стаут, но в других сортах не разбирался.
— Пиво, — просто сказал я. — Любое, кроме шоколадного.
Я позволил ей уговорить себя на кружку, которая стоила половины моих денег, но напиток был густым и приятным, немного горчил, и я с радостью нашел уголок, в котором мог немного отсидеться.
Я не думал — не за тем пришел. Просто пил. Прикончив пиво, почувствовав себя чуть лучше (немного навеселе — я редко пил), я вышел из «Красного дуба», послав улыбку девушке за стойкой (она не только увидела, но обратила внимание и обслужила меня), и зашагал по Кларенс.
Я должен был купить воды, но решил, что теперь уже поздно. Ветер дул сильней, налетая с перекрестков, напоминая, что я одет не для улицы.
Хмель от пива быстро испарился — растаял в стылом ночном воздухе. Нарастала депрессия, грозя восстать из водоворота темных, сентиментальных страхов. Я отогнал ее. С трудом. Как всегда. Но она не наваливалась на меня с деньков в колледже, и я не намерен был сдаваться. Все это походило на фантазию. Так я твердил. Пытался убедить себя, что прав. В глубине души смеялся. Даже если мой разум соскальзывал в безумие и я чувствовал его маслянистый след, необходимости открываться остальным не было. Хотя я не знал, где буду ночевать, все еще надеясь, что в собственной кровати, рядом со своей прекрасной, дивной, восхитительной женой, мне не хотелось, чтобы меня посадили под замок. В худшем случае — в виллавудском центре содержания под стражей, так как я не был австралийцем. Или в какой-нибудь психушке — учреждении с белыми интерьерами, угрюмыми кирпичными стенами, нависшими, как санитары, и миленькой, хитроумной смирительной рубашкой, чтобы я себя не поранил.
Я не хотел, чтобы меня закрыли, так что держал сетования при себе. Пытался отстраниться от них. На автопилоте я зашагал по Йорк-стрит и, миновав Виниард-стейшн, пошел по Харрингтон. Я не хотел приближаться к Круговой Пристани. Хотя на Дарлинг-Харбор было много народу, там окажется еще больше. Туристы, щелкающие фотоаппаратами, толпы у баров. Я не мог уследить за собственными мыслями. Пытался не думать. Добравшись до Аргайл-стрит, у немецкого бара, забитого под завязку, я повернул налево.
К лестнице.
Не обращая внимания на машины и магазины, стал подниматься. Пройду по мосту, отыщу друга (знал ли я, к кому направлялся?), кого-нибудь, кто меня вспомнит и поможет.
Оказавшись наверху, я пересек улицу и снова поднялся по ступенькам — на мост. Тротуар бежал вдоль восьми полос, пары железнодорожных путей и дорожки для мотоциклов с другой стороны. Справа, после кучи многоквартирных домов, я увидел оперный театр, Круговую Пристань, паромы в чаше гавани. Казалось, я никогда не ходил на другой берег ночью, но восторга не чувствовал. Голова еще раскалывалась. Я устал, но тошнота вроде прошла. Холод подбирался ко мне, а ветер усилился и дул постоянно.
Как будто этого не хватало, передо мной появился мужчина, одетый в лохмотья. Протянул руку в перчатке без пальцев. Всклокоченная борода, шрамы, тянущиеся от уголка глаза, пересекали щеку крестом. Одна глазница была пуста — месиво шрамов. Оставшийся глаз горел зеленым и пронзал как нож. Бродяга открыл рот, словно хотел что-то сказать, но передумал. Может, увидел, что я не смогу ему помочь. Или, еще хуже, разглядел во мне что-то и понял (куда раньше меня), что я присоединился к братству аутсайдеров.
Наконец он вытолкнул звук из горла — не голос, хрип, изрезанный битым стеклом, пыльный и сухой, как здешние пустоши. Он сказал:
— Гони монету.
Люди исчезают.
Такие, как здесь, исчезают постоянно. Уходят с радаров, проваливаются под землю (буквально, очевидно, кто знает?). Я вижу ряд дверей в кабинеты в стене этой пещеры, этой ямы, этой комнаты, где она оставила меня.
Мне потребовалось время, чтобы их разглядеть. Женщина, которая меня сюда привела, исчезла за одной из них. Та дверь не открылась вновь. Другие — хлопают постоянно. Два или три человека ходят в грязной толпе, склоняются к людям, шепчут им что-то, и те, в чьи уши льются слова, встают и исчезают вместе с ними — в одном из кабинетов.
Затем ходоки появляются вновь, находят новых жертв.
Я умру здесь. Я знаю. Никому до этого не будет дела.
Парень с дурным запахом изо рта и сестрой отстраняется от меня, дергает головой, словно ловит тихий звук. Слушать почти нечего, кроме шепота, полного гнева, обиды, страха. А еще надежды, хотя, возможно, я в этой клоаке принимаю желаемое за действительное.
— Слышишь? — спрашивает он.
Что бы там ни было, я молчу.
— Я знаю, что сейчас у тебя в ушах... что тебе кажется, — говорит он. — Мужик, я был здесь, на твоем месте, и тоже это слышал. Шепот. Предвкушение. Шок. Горечь. Они все как ты и я, все погрузились в собственные воспоминания. Вот так. На наших могилах не будет надгробий. Не будет плакальщиц. Падальщики обглодают наши кости дочиста, как только эти заберут наши часы, бумажники и золотые коронки.
Он ждет моего согласия, возражения, любой реакции. Я говорю:
— У меня нет золотых коронок.
— Подо всем этим шумом, прислушайся к эхо. К воспоминаниям. Было бы легче, если бы мы просто ушли в забвение, но этому не бывать. Вот что ужасно.
— Я понял.
— Это вина. Сильнее всего скорбь об утраченных возможностях — о том, что не сказал о любви; о забытых клятвах, потерянных любимых, семьях, детях. Мужик, у тебя есть шанс спасти своего ребенка.
— Ладно. Делись. Хватит ходить вокруг да около, говори правду.
Его глаза сверкают.
— Конечно, — соглашается он и повторяет: — Конечно. Мужик, кто сдвинул?
— Что?
— Кто сдвинул? Кто хотел, чтобы тебя не было в реальности?
— Зачем кому-то...
Он перебивает:
— Это не со зла, не думай. Это кто-то близкий — всегда так. Зачем какому-нибудь Антонио Феррари из Флоренции представлять мир без тебя? Ты для него никто. Это должен быть тот, кто хотя бы на минуту представил, что случилось бы, если бы тебя не было. Подумал не о том, что вы не встретились, а о том, что ты вообще не рождался. Например, твоя мама, твой брат.
— Мои родители мертвы, — говорю я, хотя просто верю, что помню это. — Я был единственным ребенком.
— Кто тогда?
— Кто-то с работы?
— Пожелал, чтобы тебя не было, чтобы заполучить твою надбавку или место на парковке? Не смеши. Ты интегрируешься в реальность этого человека.
Я не уверен, что он знает значение этого слова, возможно, просто услышал от кого-то.
Я отвожу взгляд — приходится. О ком еще он может говорить? Никого другого не осталось.
— Кто? — спрашивает он, склоняясь ко мне, обдавая тошнотворным дыханием.
Я отвечаю — еле слышно:
— Карен.
— Кто она? Твоя жена?
Я киваю. Все еще отвожу взгляд, но сложно смотреть здесь по сторонам и не увидеть чего-то, о чем пожалеешь. Вот тихо плачет ребенок — все лицо и руки в синяках. Вот женщина ест окровавленное мясо и скалится на любого, кто на нее посмотрит. Оно греется на костре в маленьком котелке, но недоварено, и мой желудок сводит. Вот мужчина с картой, вытатуированной на лице, и шестеркой — на бритом затылке. Может, мне удастся стрельнуть у него сигарету. Я не курю, никогда не курил, но если это избавит меня от разговора с торчком...
— Извини, мужик, — говорит он. — Она — ключ.
Я жажду наказания.
— Карен. — Скорее вздох, чем слово.
— Думаешь, она стала счастливей?
— Какого черта ты меня спрашиваешь?! — Теперь я почти кричу. С меня хватит. Я вскакиваю, смотрю на него — с ненавистью и гневом, злобно и беспомощно.
— Это не значит, что она не любила тебя, — говорит он, поднимаясь вместе со мной и хватая меня за руку.
— Отцепись! — Обычно в моем голосе не слышно угрозы. Но в этом слове нечто большее, я в жизни от себя такого не слышал. Он не отстает.
— Достаточно только вопроса, — говорит он. — Что, если?.. Что, если, например, ее муж не родился на свет? Что, если?..
Я сбросил его руку.
— Минутное любопытство, — говорит он, — обретающее плоть. Меняющее реальность.
Стоя я выше этого типа. Во мне не осталось страха. Не сейчас. Я распрямляюсь, ощетинившись, как кот, нависаю над ним, словно задира-третьеклассник. Но слушаю и понимаю. Я говорю:
— Она может это исправить?
Он качает головой:
— Ты можешь.
— Как?
— Убив ее.
— Что?
Прежде чем реальность снова сдвинется. Прежде чем кто-то снова ее изменит, какой-нибудь Антонио Феррари за пятнадцать тысяч километров отсюда.
Меня трясет. Я отшатываюсь. Меня снова мутит, и я радуюсь, что в желудке пусто. Голова кружится. Трудно сосредоточиться. Но я больше не боюсь. И не сержусь. Все чувства вытекли сквозь пальцы рук и ног, покинули тело вместе с разумом и силами. Да, теперь я уверен, что пропаду. Все кончено.
А затем женщина возвращается и шепчет мне на ухо:
— Он хочет тебя видеть.
Я не мог смотреть ему в глаза. Один был мертвым, неподвижным, пугающим, другой сиял, как жуткий изумруд. Он протянул руку, пошевелил пальцами, словно поторапливая меня, и снова сказал:
— Монету.
Несмотря на хриплый голос, понять его было не сложно. Он казался живым. Бодрым. Остальной мир превратился в размытое, неясное пятно.
Я забормотал, пытаясь подобрать слова, и наконец выдавил что-то вроде:
— Чего?
Он показал мне нож. Ничего примечательного, не броский, не длинный, не особо острый. Честно говоря, выглядел он старым и ржавым. Перочинный нож — не охотничий, но порезать им можно. Хотя полицейские часто патрулировали тротуар, мост был длинным, и патрульных поблизости не оказалось.
— Не вынуждай, — сказал он.
— У меня нет денег.
— Может, так оно и есть. — Он кашлянул — отвратительный, мокрый звук: — Тогда тебе не поздоровится.
Я сунул руку в карман, вытащил пятерку. Остальная сдача за пиво была монетами.
— Вот. Все, что есть.
Он смотрел на дрожащую в моей руке банкноту. Единственный здоровый глаз дернулся, изуродованный остался недвижим. Он выхватил пятерку, сунул ее в карман и сказал:
— Сойдет.
Нож исчез. Я не понял куда. Он отступил к цементному ограждению высотой до пояса и железным перилам. Технически мы все еще находились под мостом. Через несколько метров пешеходная дорожка поднималась, чтобы слиться с ним. Какой-то департамент использовал здешний клочок земли, и пауки натянули сети между рельсов. Бродяга стоял достаточно близко, чтобы один из этих пауков забрался к нему в шевелюру или чтобы что-то выползло из нее. Он улыбнулся. показав несколько зубов, заостренных, как иглы.
Кашлянул, смерил меня здоровым и больным глазами и, наконец, сказал:
— Что ж, беги.
Почему я до сих пор этого не сделал? Возможно, распознал в нем что-то. Какой-нибудь поклонник нью-эйджа назвал бы это аурой. Трудно выразить, но маньяк был спокойным и странно вежливым. Угрожал неохотно. Казался более реальным, чем Роджер или тот мужчина, живший в моем доме, или девушка за стойкой.
Больше, чем внешность, нож или смерть в голосе, меня напугала его реальность. Я был потрясен.
Словно вошел в дом с привидениями на карнавале. В детстве я часто так развлекался, не пропускал ни одной ярмарки, катался на всех аттракционах, ел всю сладкую вату, которую мог достать. Наконец добирался до дома с привидениями. Обычно это были дешевые, неубедительные декорации на скорую руку — павильоны, полные выпрыгивающих на тебя призраков, пенопластовых надгробий, черных ламп, от которых светились шнурки. Когда мне было шесть, я попал в один дом в Атлантик-Сити — лабиринт узких коридоров со стеклянными стенами, за которыми разворачивались сцены из рассказов Эдгара Аллана По. Я запомнил «Колодец и маятник» не из-за раскачивавшегося маятника или привязанного к столу актера. Я шел последним, когда другой актер, сгорбленный, одетый в черное, распахнул потайную дверь у меня за спиной и тихо сказал:
— Пошевеливайся.
Это напугало меня до чертиков. Долгие годы я искал это ощущение ужаса на дешевых карнавалах.
Здесь — на Харбор-бридж в Сиднее — я столкнулся с тем же страхом. Адреналин заструился по венам. Я тяжело дышал, хватая ртом воздух, стук сердца гремел в ушах, но ноги словно приросли к земле. Тогда, в шесть лет, я не двигался с места, пока тетя не потащила меня за собой.
На этот раз ее не было рядом, чтобы меня спасти. Я глядел на человека, несомненно сумасшедшего. Увидел в нем себя и сморгнул слезы.
Все детали, которые должны были вызывать ужас, поблекли. Я больше не замечал шрама или крохотных тварей, копошившихся в его бороде. Лезвие исчезло, жуткая усмешка — тоже. Он дрожал. Не только я. Бродяга держался за железные перила рукой, в которой прежде был нож, потому что, как и я, боялся упасть. Мы глядели друг на друга, и вокруг и внутри нас клубились волны страха, тревоги и отчаянья. Кажется, мы поняли, что сидим в одной лодке.
Бродяга обнял меня и заплакал.
— Я все потерял, — проговорил он несколько раз. — Все. Исчезло.
От него воняло, и, наверное, он бы испачкал меня чем-то липким и отвратительным, но в тот момент я ни о чем таком не думал. Я был потерян, как и он, а возможно, даже больше, и изо всех сил цеплялся за надежду. Нашел ее в этом незнакомце.
Он наконец отстранился, ударившись в ограждение позади, вытер нос рукавом и сказал:
— Подземка. Иди туда.
Я ответил:
— Спасибо.
Он вытащил что-то из кармана, вложил мне в ладонь и закрыл ее.
— Для меня уже слишком поздно. Тебе нужней.
Это были деньги. Больше, чем отобранная им пятерка. Прежде чем я сумел ответить, он побежал по пандусу с моста — к лестнице, которая выходила на улицу. Я смотрел на банкноты. Две сотни, два полтинника. Оглянулся, но он уже исчез.
Я простоял там еще немного, замерзая, всхлипывая, утратив уверенность в чем бы то ни было. Смотрел на небо, на многоэтажки справа. Изредка появлялись и исчезали люди: полуночные бегуны, юные влюбленные и туристы. Огибали меня, почти не глядя, вероятно не замечая вовсе. В свою очередь я тоже, не обращая на них внимания, двинулся дальше. Через мост и Милсонс-Пойнт на другом берегу — в Киррибилли, где по соседству с премьер-министром жил мой друг Пол.
Я не хочу идти.
Женщина ведет меня к двери в задней стене этой темной вонючей дыры. Ноги сами несут меня следом. Рот не желает возражать. Руки потеют, сжимаясь и разжимаясь, бесполезно болтаются по бокам.
Мы идем, и кто-то спрашивает:
— А как же я?
Она отвечает:
— У тебя тоже будет шанс.
Значит, это мой шанс. Счастливый билет. То, что происходит за этой дверью, касается только меня и, возможно, ее, а может, и его, человека, что так хочет меня видеть. Большого босса. Того, кто поставил всю эту жуткую, смертоносную шваль на колени. Лучше царить в аду, чем прислуживать на небесах, да?[1] Похоже на то.
Я сознаю, что построил мифологию вокруг этого незнакомца. Я даже не знаю, человек ли это. Я ни в чем уже не уверен. Мой мир разваливается на части, и я готов примкнуть к любой церкви ради утешения. Новая религия нисходит в бездны мочи и дерьма, смерти и уродства. Я не священник и не апостол, не служка или хорист, я — козел отпущения, кровь и плоть свихнувшейся истории, вне начала и конца. Nihil sum[2].
— Ты дрожишь, — говорит она, как будто я не в курсе. Берет меня за руку, желая успокоить. Рука у нее теплая, в жесте нет угрозы, она сжимает мою ладонь, словно убеждая, что все будет хорошо. Я хочу верить ей так же, как верил маме.
— Как ты живешь здесь? — спрашиваю я. Потому что ей здесь не место. По сравнению с остальными она — богиня. Прекрасная. Добрая. Чистая. Я чувствую в ней еще что-то, стремительное и опасное, но она это прячет, и я не боюсь. Совсем. Правда.
— А где мне еще жить? — Она пожимает плечами, улыбается и тянет меня к двери: — Вперед. Давай покончим с этим.
— У меня есть шанс? — спрашиваю я. Все остальные ждут своей очереди.
— Как посмотреть.
— На что?
— На то, какой именно шанс тебе нужен.
Я не уверен, нарочно ли она уходит от ответа или отвечает искренне. Возможно, и то и другое. Мы уже у двери. У нее есть ключ. Никакой церемонии или заминки — времени хватает только, чтобы перевести дух. Я вдыхаю полной грудью, хотя воздух полон мерзких, неименуемых запахов, а потом иду за ней в комнату в конце этого величественного и ужасного подземного зала.
Это кабинет. Огромный деревянный стол видел лучшие дни, но он не гниет и не украшен ни резными дьяволами, ни херувимами.
Она отпускает мою руку, запирает дверь и садится в удобное старое кресло рядом. Здесь еще два — перед столом, на котором куча бумаг, папок, несколько снимков в рамках и стопка фотографий. Стены голые и темные, такие же, как снаружи, но не влажные. Не заляпаны граффити и дерьмом. Ароматические свечи горят, но только добавляют нотки ванили и коричневого сахара к другим запахам.
Наконец я смотрю на человека за столом, понимая, что не смогу отвести от него взгляда. Он хорошо одет, гораздо изящней, чем я ожидал. Я не могу прочесть, что вытатуировано у него на костяшках, буквы слишком старые. На нем нет ни грамма лишнего жира, но он не хрупкий. Он улыбается мне, как доктор, готовый сообщить диагноз, который точно не будет хорошим. Напоминает мне крестного с моей родины. Конечно, это безумие, ведь я не итальянец, и никакой родины у меня нет, и мой крестный потерял связь с родителями еще до того, как мне исполнилось пять. Он моложе, чем кажется, в черных волосах проглядывает седина. В пепельнице полно коричневых окурков и пепла, но они все погасли. Дым, вероятно, маскирует вонь лучше, чем свечи. Он встает и протягивает мне руку. Хотя я довольно высок, он смотрит на меня сверху вниз. У него сильное рукопожатие. Аккуратное. Он спокоен, словно его все устраивает. Словно он в гармонии с миром. Гуру на вершине Гималаев.
— Пожалуйста, Кевин, — говорит он голосом мягким, как у политика, неторопливо и безмятежно указывая на кресла, — присаживайся.
Я подчиняюсь.
Вы можете решить, что я делаю это из уважения, но это не так. У меня нет причин думать, что он расстроится, если я не приму его предложение. Это первое чистое и удобное на вид кресло, которое мне попалось за долгое время, и кости у меня ломит от груза бед.
— Ты знаешь, кто я, — говорит он.
— Вообще-то, — отвечаю я, — понятия не имею.
Улыбка у него искренняя. Чтобы я расслабился. Но почему я так напряжен?
— За этими дверьми — худшие отбросы общества, — начинает он, не говоря мне ничего нового. — Преступники и наркоманы, омерзительные, опасные, нежеланные. Но так было не всегда. Одни были принцами, магнатами, адвокатами. Другие — насильниками, убийцами, поджигателями и торчками. У каждого своя история, вот только не каждый готов ее рассказать. И не все истории правдивы... или были правдивы.
Отличное начало. Наверное, ведь он зачаровал меня и я едва не вскакиваю с кресла, наклоняюсь вперед, жду, что будет дальше.
— То, что ты знаешь или думаешь, что знаешь, больше не реально Этого не было, не произойдет, просто не сможет. Конечно, многое осталось прежним. Вероятно, тебе кажется, что ты узнаешь почти все. Места. Людей. Но никто не знает тебя. Никто из них никогда тебя не видел, даже если должны были. Тебя ведь не существует и никогда не существовало. В этой реальности ты не рождался. Вот почему ты здесь — с нами. Ты забыт. Остался за бортом. — Повторение этой фразы, вполне ожидаемой, причиняет боль. — Ты тень мира, который не умирал потому, что и не существовал, разве что в грезах безумцев или на страницах книг. Поверь мне, возвращаться некуда, бороться не за что — это лишь измучит тебя. Это — путь в личный ад.
Он останавливается, переводит дыхание, но не дает мне заговорить — даже если бы я этого хотел:
— Лучше жить дальше, сознавая, что мир изменился, и начать все заново. Притвориться, что прошлого не было.
Он, довольный своей речью, откидывается назад. Я — тоже, но в ужасе. Гляжу на женщину и говорю:
— Ты не сказала, как тебя зовут.
— А это важно?
— Нет. Но мне бы хотелось знать.
— Иезавель.
Я знаю, что делаю. Избегаю конфликта. Отрицаю, что это моя реальность. Откладываю неизбежное. А еще я овеществляю этот мир, наполняю его не лицами и фигурами, но живыми людьми с именами и прошлым и, как говорит мужчина, с историями.
— А ты, — говорю я, поворачиваясь к нему, — ты эту часть пропустил. Стоило начать с «Привет, я чертов мистер Икс».
Он кивает:
— Прошу прощения. Привет, я чертов мистер Икс. Я хочу рассказать тебе правду и предложить несколько вариантов действия.
Я прищуриваюсь. Мне не нравится, что он не хочет открыть свое имя, но я решаю не давить. Он улыбается, видимо читая мои мысли, и говорит:
— Зови меня Иеремия.
Имя не хуже любого другого, думаю я, но не то, что дано ему при рождении.
— Знаешь, что случилось? На самом деле?
— У меня есть... теории. Если интересно.
— Тогда, пожалуйста, просвети меня.