5. Филогенетические корни

Когда я хочу показать кому-то дорогу, я указываю пальцем в том направлении, куда ему следует идти, а не в противоположном… Человеческой природе сообразно истолковывать указательный жест именно так. Поэтому человеческий язык жестов в психологическом смысле первичен.

Л. Витгенштейн

Утверждая, что человеческая коммуникация в основе своей кооперативна, мы сталкиваемся с одним затруднением. А именно, это затруднение состоит в объяснении её эволюции, поскольку, как известно, современной биологии требуются специальные изыскания в области эволюции кооперации, чтобы обнаружить хотя бы намеки на то, что особь альтруистично подчиняет собственные интересы интересам других особей — например, в акте помощи. Следовательно, мы должны объяснить, почему человек-реципиент с готовностью уступает просьбам коммуниканта о помощи и почему коммуникант с готовностью предлагает помощь реципиенту, безвозмездно предоставляя информацию, которая пойдет тому на пользу. Почему особи, совершающие подобные альтруистичные поступки, оставляют больше потомства?

Мы предполагаем, что человеческая кооперативная коммуникация исходно носила приспособительный характер в связи с тем, что возникла в контексте взаимовыгодных форм сотрудничества, в рамках которых особи, помогавшие другим, одновременно помогали и себе. Это не столь очевидно, как кажется на первый взгляд, поскольку в наши дни кооперативная коммуникация может использоваться в любого рода эгоистичных, нечестных, соревновательных и иных индивидуалистических целях — а значит, все они чисто теоретически могли стать контекстами, в которых закладывалась коммуникация человеческого типа. Однако обсуждаемое здесь предположение состоит в том, что исходно навыки кооперативной коммуникации возникали и использовались лишь исключительно внутри видов деятельности, направленных на сотрудничество (и, следовательно, выстраивавшихся в соответствии с совместными целями и совместным вниманием, которые, в свою очередь, обеспечивали формирование совместных знаний). И только впоследствии другие виды деятельности, не предполагающие сотрудничества и направленные на достижение некооперативных целей (таких, как обман), вобрали в себя кооперативную коммуникацию.

Непосредственная связь между совместной деятельностью и кооперативной коммуникацией наиболее ярко проявляется в том, что они обе опираются на один и тот же фундамент из рекурсивно организованных совместных целей и совместного внимания, мотивов и даже норм помощи и обмена, а также иных проявлений способности к совместным намерениям. Наличие такого общего фундамента со всей очевидностью следует из того факта, что для человекообразных обезьян характерны некооперативные формы как групповых видов деятельности, так и преднамеренной коммуникации, основанные на навыках понимания индивидуальных намерений другого, тогда как даже у очень маленьких детей складываются кооперативные формы как совместной деятельности, так и коммуникации, опирающиеся на мотивы и навыки создания совместных намерений (причем, доречевые). Поэтому нам представляется, что наше эволюционное объяснение — это нечто большее, чем очередная «мифология», поскольку общая базовая структура совместных намерений, лежащая в основе как совместной деятельности, так и коммуникативной активности современного человека, несет на себе отчетливую печать их общего эволюционного происхождения.

Чтобы продолжить рассмотрение кооперативной коммуникации за пределами взаимовыгодных контекстов, нам придется в какой-то момент обратиться к ситуациям непрямой обоюдности, когда индивида волнует его репутация среди остальных членов социальной группы, поскольку репутация хорошего помощника, всегда готового к сотрудничеству, оказывает значимое влияние на социальную успешность. Нам это понадобится прежде всего для того, чтобы объяснить склонность людей предоставлять другим информацию просто с целью помочь, вне тех контекстов, где они сами они могли бы получить обоюдную выгоду. Далее, нам в какой-то момент потребуется также прибегнуть к понятиям социальной идентификации, принадлежности к группе и конформности, чтобы объяснить потребность делиться переживаниями, функция которой, согласно нашей гипотезе, состоит в том, чтобы увеличить количество совместных знаний и усилить чувство социальной причастности, что, в свою очередь, обеспечивает своего рода внутригрупповую гомогенность, необходимую, чтобы естественный отбор мог работать на уровне культурной группы. Обращение к тем же процессам социальной идентификации необходимо и для объяснения того факта, что человеческая коммуникация подчиняется социальным нормам, диктующим, как следует поступать полноценному члену социальной группы (например, удовлетворять разумные просьбы, не лгать и тому подобное).

Наконец, в этой главе мы начнем, а в следующей — продолжим объяснять, как человеческие навыки речевой коммуникации надстраиваются в ходе эволюции над этим уже заложенным базисом кооперативной коммуникации, наделяя человека предельно гибкой, ничем не ограниченной и самой мощной формой коммуникации на планете. Для этого нам также понадобится, в дополнение к базовой структуре совместных намерений и навыкам культурного научения и подражания, включая подражание со сменой ролей, допустить возникновение общегрупповых коммуникативных конвенций. Мы покажем, что произвольно выбранные коммуникативные конвенции — сначала жестовые, а потом и голосовые (причем сосуществовавшие в течение некоторого времени) — могли возникнуть только на основе тех жестов, которые основывались на конкретных действиях (например, указательные и изобразительные жесты) и тем самым оказывались «естественным образом» осмысленными.

5.1. Возникновение сотрудничества

Обсуждаемая здесь гипотеза состоит в том, что кооперативная коммуникация человека возникла как неотъемлемая составляющая специфически человеческих форм сотрудничества. Мы не беремся здесь объяснить эволюционное происхождение повышенной предрасположенности человека к сотрудничеству вообще (прекрасный обзор см. в работе Richerson, Boyd 2005), однако беремся показать, что между характерной для человека совместной деятельностью и групповыми формами деятельности человекообразных обезьян существует точно такое же различие, как между кооперативной коммуникацией человека и целенаправленной коммуникацией обезьян. А именно, специфически человеческие формы сотрудничества и кооперативная коммуникация, в отличие от групповых форм деятельности и намеренной коммуникции человекообразных обезьян, основываются на таких факторах, как рекурсивное «считывание намерений» и склонность безвозмездно предлагать другим помощь и информацию.

5.1.1. Групповые виды деятельности у шимпанзе

В качестве человекообразных обезьян мы рассмотрим шимпанзе (именно на представителях этого биологического вида на настоящий момент проведено больше всего исследований). Шимпанзе — очень социальные существа, для них характерен целый ряд групповых форм деятельности (например, охота). Однако здесь мы должны ответить на вопрос, способны ли они к сотрудничеству в более узком смысле слова, а именно, к таким видам деятельности, когда множество индивидов преследуют совместную цель (при этом понимая, что это именно совместная цель) и берут на себя взаимосвязанные, взаимодополнительные роли. Проведенный нами анализ показывает, что этот род совместной деятельности требует навыков и мотивов для создания и реализации совместных намерений, включая в качестве базовой социально-когнитивной предпосылки рекурсивное «считывание намерений».

В естественной среде обитания шимпанзе иногда небольшими группами охотятся на мелких животных — например, на других приматов. Особенно впечатляет, как самцы шимпанзе в тайских лесах охотятся группами на черно-красных колобусов (Boesch, Boesch 1989; Boesch, Boesch-Achermann 2000; Boesch 2005). Бёш и Бёш полагают, что у животных есть общая цель и что в процессе охоты они берут на себя взаимодополнительные роли. Согласно их описанию, одна из особей, которую они именуют загонщиком, гонит жертву в определенном направлении, тогда как другие, так называемые блокирующие, забираются на деревья и не дают жертве изменить направление бегства. Потом перед жертвой появляется еще одна особь, сидевшая до этого времени в засаде, и бегство становится невозможным. Разумеется, когда охота описывается на языке взаимодополнительных ролей, она производит впечатление истинной совместной деятельности: взаимодополнительные роли сами по себе предполагают наличие совместной цели, общей для тех, кто берет на себя эти роли. Но вопрос в том, насколько здесь применим этот язык.

На наш взгляд, более правдоподобным будет выглядеть следующее описание процесса охоты (см. Tomasello et al. 2005). Один из шимпанзе начинает гнаться за обезьяной при условии, что его сородичи находятся неподалеку от него (что, как он знает, необходимо для успешной охоты). Остальные шимпанзе, в свою очередь, стремятся занять наиболее благоприятные пространственные позиции, доступные в каждый отдельно взятый момент времени в ходе разворачивающейся охоты. При этом каждый участник пытается максимизировать свои собственные шансы поймать жертву, и здесь нет ни предварительного совместного плана, ни договоренности о совместной цели, ни разделения ролей. Такая охота со всей очевидностью представляет собой довольно сложную форму групповой деятельности, в которой отдельные особи, окружая жертву, чутко реагируют на пространственное положение друг друга. Но ведь у волков и львов во время охоты происходит нечто очень похожее, и при этом большинство исследователей отнюдь не приписывают им совместных целей и/или планов (Cheney, Seyfarth 1990а; Tomasello, Call 1997). Здесь следует также отметить, что в других сообществах шимпанзе групповая охота, судя по всему, носит намного менее скоординированный характер (напр., Нгого — Watts, Mitani 2002; Гомбе — Stanford 1998): не исключено, что определяющую роль здесь играют различия в среде обитания, связанные с тем, насколько легко охотиться в одиночку, изыскивать альтернативные источники пищи и тому подобное.

Эта более правдоподобная с когнитивной точки зрения интерпретация подкрепляется также исследованиями способности шимпанзе к совместной деятельности в экспериментальных условиях. Перечислим основные факты:

• В классических работах Кроуфорда (Crawford 1937; 1941), которые иногда цитируются как свидетельства наличия у обезьян совместной деятельности, шимпанзе, работавшие в парах, не могли скоординировать свои действия до тех пор, пока не подвергались весьма существенной дрессуре. В ходе этой дрессуры особи разделялись и по отдельности обучались начинать тянуть по команде, благодаря чему обеспечивалась синхронизация действия, когда животных вновь объединяли в пару и давали команду, по которой они начинали тянуть одновременно — получается, что, по сути, случайно. Когда тем же шимпанзе впоследствии дали задачу, несколько отличающуюся от предыдущей, чтобы исследовать перенос, все пары вернулись к некооперативному поведению. (Описание исследования с еще более существенной дрессурой см. в работе Savage-Rumbaugh, Rumbaugh, Boysen 1978.)

В более успешных опытах с незначительной дрессурой или без нее в большинстве случаев координация действий между шимпанзе заключалась в том, что они обучались воздерживаться от действия (то есть ждать) до тех пор, пока партнер не окажется на своем месте и не выкажет готовности действовать (Chalmeau 1994; Chalmeau, Gallo 1996; Melis, Hare, Tomasello 2006a, b). Нет ни одного опубликованного экспериментального исследования (однако есть несколько неопубликованных работ с отрицательным результатом, включая два исследования, проведенных мною с коллегами), где шимпанзе сотрудничали бы, играя разные взаимодополнительные роли. Результативными оказались только такие исследования, где от шимпанзе требовалось параллельно выполнять идентичные роли, например, одновременно что-то тянуть.

В успешных опытах с параллельными ролями практически не наблюдалось коммуникации между партнерами (Povinelli, O’Neill 2000; Melis, Hare, Tomasello 2006a, b; Hirata, Fuwa 2006), хотя Кроуфорд в своей работе отмечает, что норовистой особи могло и достаться от партнера (Crawford 1937). В группах шимпанзе, охотящихся в естественной среде обитания, намеренная коммуникация также наблюдается крайне редко, если вообще имеет место (т. е. в коммуникации нет ничего такого, что заставило бы усмотреть за ней функцию координации действий).

Согласно этим данным, совместной деятельности, подобной той, что наблюдается у человека (групповой деятельности, в интенциональную структуру которой входят как совместная цель, так и взаимодополнительные роли), у человекообразных обезьян не бывает. И в самом деле, трудно вообразить себе двух шимпанзе, которые добровольно решили бы сделать вместе даже что-нибудь нехитрое: например, перетащить тяжесть или изготовить орудие.

Почему же шимпанзе и другие человекообразные обезьяны не сотрудничают друг с другом так, как люди? Одно из возможных объяснений состоит в том, что они не рассматривают своего партнера как отдельного участника событий и не понимают, что он воспринимает и каковы его цели (Povinelli, O’Neill 2000). Поскольку цели и содержание восприятия других индивидов не воспринимаются непосредственно и, следовательно, требуют умозаключения, мы и сами поначалу полагали, что постижение чужих целей и представлений и раскрытие их взаимодействия в рамках целенаправленного акта доступно только человеку (Tomasello, Call 1997). Однако новые исследования, многие из которых обсуждались выше, в разделе 2.4.1, заставили нас кардинально изменить свою точку зрения. Человекообразные обезьяны понимают, что у других есть цели и представления, и даже понимают, как эти составляющие соотносятся друг с другом в рамках преднамеренного, а быть может, и разумного действия. Следовательно, причина того, что они не способны к такому же сотрудничеству, как люди, коренится в чем-то еще. Для читателя не будет неожиданностью наше предположение, что хотя человекообразные обезьяны и понимают действия другого как независимого субъекта, обладающего собственными намерениями, у них нет ни навыков, ни потребности ставить совместные с другими цели, участвовать в актах совместного внимания или в иных формах проявления совместных намерений.

Эту интерпретацию подтверждают результаты наших недавних экспериментов. Варнекен, Чен и Томаселло (Wameken, Chen, Tomasello 2006; см. также Warneken, Tomasello 2007) вовлекали детей в возрасте 14–24 месяцев и трех выросших в неволе шимпанзе-подростков в выполнение четырех заданий, требовавших сотрудничества: это были две задачи на достижение конкретной цели и две социальные игры, в которых не было никакой конкретной цели, кроме самой игры (например, партнеры использовали нечто вроде батута для совместного подкидывания мячика в воздух). Партнер-взрослый в определенный запланированный момент переставал участвовать в процессе, что было необходимо для того, чтобы оценить степень вовлеченности испытуемого в совместную деятельность. В исследовании были получены вполне однозначные и внутренне согласованные результаты. В заданиях, предполагавших решение конкретной задачи, шимпанзе относительно успешно координировали свое поведение с поведением партнера, подтверждением чему стал тот факт, что они часто добивались успеха в достижении желаемого результата. Однако интереса к социальным играм они не выказывали и, как правило, отказывались принимать в них участие. Что наиболее важно, когда партнер-человек прекращал играть свою роль, ни один из шимпанзе не предпринял коммуникативной попытки вовлечь его вновь, даже в тех случаях, когда шимпанзе были, казалось бы, высоко мотивированы достижением Желаемого результата — и, следовательно, совместной с партнером Цели у них не было. Дети, напротив, сотрудничали с экспериментатором как в задачах на достижение конкретной цели, так и в социальных играх. Более того, иногда они даже пытались превратить задачу на достижение конкретной цели в социальную игру, засовывая полученное вознаграждение обратно в аппарат, чтобы начать сначала. Само по себе сотрудничество с экспериментатором оказалось для них важнее, чем достижение конкретной цели. А главное, когда взрослый переставал участвовать в процессе, дети активно пытались вовлечь его снова, вступая с ним в коммуникацию: следовательно, у них складывалась совместная с партнером цель, к которой они теперь пытались его вернуть. В общем и целом, дети вступали в сотрудничество ради сотрудничества, тогда как участие шимпанзе в совместной деятельности было более индивидуалистичным.

Эта интерпретация подтверждается также и данными недавнего лонгитюдного исследования, где у тех же самых трех шимпанзе оценивалось развитие целого спектра социально-когнитивных навыков (Tomasello, Carpenter 2005; см. также Tomonaga et al. 2004). Было обнаружено, что шимпанзе не слишком отличаются от маленьких детей по социально-когнитивным навыкам, носившим более индивидуалистичный характер: например, таким, как понимание того, что воспринимают и какие цели перед собой ставят другие. Но в наборе простых задач на сотрудничество, где человек и шимпанзе должны были играть взаимодополнительные роли (например, человек протягивал дощечку, а шимпанзе клал на неё игрушку), если человек понуждал шимпанзе обменяться ролями, то шимпанзе этого не делали, либо просто продолжали осуществлять свои действия безотносительно к тому, что делает человек. Маленькие дети в аналогичных опытах не только с готовностью брали на себя противоположную роль, но еще и выжидательно смотрели на взрослого, предвосхищая, что он тоже будет играть новую для себя роль в их совместной деятельности (Carpenter, Tomasello, Striano 2005). Мы интерпретируем это так, что ребенок способен увидеть совместную деятельность, включая совместную цель и взаимодополнительные роли, «с высоты птичьего полета», в формате единой репрезентации, что позволяет ему в случае необходимости осуществить обмен ролями. Шимпанзе, напротив, способны взглянуть на свои действия только со своей собственной точки зрения, а на действия партнера — со стороны, но целостной картины взаимодействия у них при этом нет — а значит, по сути, для них нет ни ролей, ни смысла в обмене ролями в рамках «той же самой» деятельности.

Что касается совместного внимания, наиболее систематическое сравнительное исследование было проведено Карпентер, Томаселло и Сэвидж-Румбо (Carpenter, Tomasello, Savage-Rumbaugh 1995; сходные наблюдения см. также в работе Bard, Vauclair 1984). В этом исследовании осуществлялось наблюдение за взаимодействием восемнадцатимесячных детей, шимпанзе и бонобо со взрослым экспериментатором и с некоторыми предметами. Интерес исследователей был сфокусирован на объективно регистрируемых устойчивых особенностях зрительного поведения испытуемых. В данных условиях все гри группы испытуемых вступали во взаимодействие с предметами и в то же самое время умеренно часто возвращались к слежению за поведением взрослого. Однако младенцы гораздо больше времени, чем обезьяны, проводили, глядя то на предмет, то на взрослого, и они в среднем вдвое дольше обезьян смотрели на его лицо. Взгляды младенцев иногда сопровождались улыбкой, в то время как обезьяны нс улыбались. Эти различия создавали такое впечатление, что обезьяны смотрели на человека, чтобы что-то «проверить» (посмотреть, что он делает или собирается сделать), в то время как младенцы глядели на взрослого, чтобы чем-то с ним «поделиться» (разделить свой интерес). Обезьяны знают, что у окружающих есть свои цели и представления о мире, но неспособны, да и нс испытывают желания делиться ими. Обезьяны-испытуемые взаимодействовали с окружающими по поводу предметов, но не участвовали в совместной деятельности, которая характеризовалась бы совместными целями и переживаниями. Томаселло и Карпентер (Tomasello, Carpenter 2005) столкнулись с очень похожим явлением. В их исследовании экспериментатор в процессе игры с предметами пытался разными способами побудить трех выращенных в человеческом окружении шимпанзе включиться вместе с ним в акт совместного внимания. Шимпанзе иногда бросали на взаимодействующего с ними человека взгляд, чтобы проверить, чем он занимается, но они не смотрели на него так, как если бы хотели разделить с ним интерес и внимание к какой-то третьей сущности. Кроме того, они не пытались создать ситуацию совместного внимания при помощи жестовой коммуникации. В данном эксперименте они не использовали сложившийся у них совместный с человеком опыт для того, чтобы определить, что будет для него новым, и, следовательно, удивительным (как это делают младенцы: см. Moll et al. 2006).

С учетом этих и других результатов (обзор см. в работе Tomasello et al. 2005), становится очевидным, что человеческие дети создают с окружающими совместные цели и, сотрудничая с другими людьми, исполняют взаимодополнительные роли. Наши ближайшие родственники среди приматов так не поступают. Необходимым условием для совместной деятельности является наличие совместной цели и готовности всех участников деятельности преследовать эту цель сообща. При этом каждый из них должен понимать, что он разделяет эту цель и готовность с другими (Bratman 1992; Gilbert 1989). Совместные цели также определяют структуру совместного внимания, поскольку, когда мы вместе с партнером пытаемся достичь какой-либо общей цели, причем мы оба понимаем, что мы это делаем, то это совершенно естественным образом приводит нас к отслеживанию состояния внимания друг друга. И, следовательно, важнейшая причина того, что обезьяны не участвуют в совместной деятельности и не включаются во взаимодействие, основанное на актах совместного внимания, как люди, заключается в том, что хотя у них и есть сопоставимые с человеческими навыки распознавания индивидуальных намерений окружающих, у них нет мотивов и навыков разделения намерений, присущих человеку.

Для нашего повествования очень важен тот факт, что когда шимпанзе принимают участие в коллективной охоте, они не вступают в целенаправленное общение по поводу текущей деятельности — например, чтобы договориться о цели или согласовать роли; по крайней мере, это недоступно для внешнего наблюдения. В других контекстах шимпанзе целенаправленно подают знаки при помощи жестов, чтобы заставить окружающих сделать то, что им нужно. Также они выражают свои требования, предназначая свои указательные жесты способным помочь им людям, чтобы люди принесли необходимый им предмет; кроме того, они могут до определенной степени понимать требования t окружающих. Чтобы выражать и понимать требования, нужно обладать способностями к пониманию индивидуальных намерений, такими, как умение практически осмыслять целенаправленное поведение другого субъекта, у которого есть свои цели и своя картина мира. Похожим образом, когда сразу несколько шимпанзе одновременно пытаются поймать мартышку, они воспринимают друг друга как целенаправленно действующих субъектов и соответствующим образом реагируют один на другого. Но поскольку они, что очень важно, в данной деятельности соревнуются, или, по крайней мере, ведут себя индивидуалистически, то они вообще не вступают в целенаправленную коммуникацию. Если моя ближайшая цель заключается в том, чтобы поймать обезьяну, и эта цель вам неизвестна, то я особо и не буду с вами взаимодействовать.

Главное, что шимпанзе (и, возможно, другим человекообразным обезьянам) просто в силу самой их ориентированной на конкуренцию натуры, чрезвычайно сложно поделиться пищей после того, как они поймают мартышку. Как поимка мартышки вообще может стать совместной целью, если все знают, что в конце концов, когда ее поймают, будет драка из-за дележки? Действительно, когда стая шимпанзе ловит и убивает мартышку, как правило, все участники охоты получают мясо — больше, чем опоздавшие шимпанзе, не участвовавшие в охоте (Boesch, Boesch-Achermann 2000). Однако недавнее исследование Гилби (Gilby 2006) выявило фундаментальные индивидуалистические механизмы этого процесса «дележки». В первую очередь, Гилби заметил, что шимпанзе, получившие после убийства мартышки мясо, часто пытаются избегать других членов стаи, незаметно скрывшись с места охоты или забравшись на конец ветки, чтобы другие шимпанзе не могли к ним подобраться, или же отгоняют попрошаек (также см. Goodall 1986; Wrangham 1975). Тем не менее, обладатели мяса, как правило, окружены попрошайками, которые могут тянуть мясо к себе или закрывать рот добытчика своей рукой. Как правило, им позволяется забрать него немного мяса, однако Гилби количественно зафиксировал прямую связь между назойливостью попрошайничества и результатом: чем больше попрошайка требует и пристает, тем больше пиши он получает. Логика такова, что, если добытчик по-настоящему начнет активно бороться с пристающей к нему обезьяной за мясо, то с наибольшей вероятностью в хоте потасовки попрошайка или первая же попавшаяся обезьяна стащит у него всю добычу или ее часть. Поэтому наилучшей для него стратегией будет быстро съесть все, что он сможет, и позволить другим забрать немного мяса, чтобы они были довольны (так называемая «терпимая к воровству» или «назойливым приставаниям» модель распределения пищи). Томаселло и его коллеги (Tomasello et al. 2005) дополнительно предположили, что охотники, вероятно, получают больше мяса, чем подоспевшие позже обезьяны, потому что у них сразу есть непосредственный доступ к туше убитого животного и возможность для попрошайничества, в то время как опоздавшие оттесняются во второй круг.

Такой взгляд на групповую охоту шимпанзе был также подтвержден недавним экспериментальным исследованием. Мелис, Хэйр и Томаселло (Melis, Hare, Tomasello 2006а) показывали двум шимпанзе пищу, которую те не могли достать. Получить пищу можно было, только если оба шимпанзе одновременно тянули каждый за одну из Доступных им двух веревок, прикрепленных к платформе, на которой находилась еда. Было обнаружено два исключительно важных явления. Во-первых, если пища была разделена на две порции, по одной порции напротив каждого участника эксперимента, то умеренно часто обезьяны тянули за веревку одновременно. Однако если была всего одна порция пищи, находившаяся посередине платформы, что в перспективе усложняло процесс ее дележки, уровень согласованности действий практически сходил на нет. Во-вторых, в ходе предварительных исследований Мелис и коллеги обнаружили отдельные пары, в которых обезьяны были особенно терпимы друг к другу и относительно мирно кормились вместе. Такие пары тянули веревку сообща гораздо чаще, чем менее терпимые пары. Эти данные особенно ярко демонстрируют, что шимпанзе только тогда могут организовывать согласованную деятельность, когда знают, что, скорее всего, по достижении цели не будет драки из-за еды.

Возможно, здесь будет уместно упомянуть, что, хотя шимпанзе и помогают иногда людям и друг другу (Warneken, Chen, Tomasello 2006; Warneken et al. 2007), они не делают этого в тех случаях, когда у них есть возможность добыть пищу самостоятельно — даже если помощь не потребовала бы от них никаких усилий (Silk et al. 2005; Jensen et al. 2006). Тогда возможно, что шимпанзе могут участвовать в совместной деятельности там, где это не связано с пищей. Довольно трудно предположить, какой бы это мог быть вид деятельности, потому что сотрудничество полезно только в тех случаях, когда трудно добиться успеха в одиночку. Кажется, наиболее вероятным примером такого взаимодействия могут быть союзы и объединения, возникающие во время драки между членами стаи, но на самом деле в подавляющем большинстве случаев все происходит совсем иначе. Драка начинается между двумя особями, и уже после этого в нее включаются пытающиеся им помочь друзья (обзор см. у Tomasello, Call 1997). Поэтому наиболее адекватной интерпретацией такой деятельности будет не сотрудничество, а помощь, поскольку нет никаких доказательств того, что обезьяны, дерущиеся на одной стороне, сформировали совместную цель (хотя каждая из них по отдельности может пытаться достичь «одной и той же» цели) и скоординировали свои планы и роли, чтобы этой цели достичь.

Таким образом, не создается впечатления, что коллективная охота шимпанзе может создавать контекст, особенно способствующий возникновению кооперативной коммуникации, потому что охота не является истинной совместной деятельностью в соответствии с ранее данным нами узким определением, предполагающим наличие совместных целей и скоординированных планов и ролей (однако см. обоснование точки зрения, что охота все-таки является истинным сотрудничеством у Boesch 2005). Действительно, если бы один шимпанзе помог другому исполнить его «роль» в охоте, предупредив его, что мартышка двинулась в его сторону, то такой коммуникант на самом деле уменьшил бы свою итоговую порцию мяса, поскольку обезьяна, получившая полезную информацию, весьма вероятно, использовала бы се, чтобы добыть как можно больше мяса сама. Возможно, также важен тот факт, что в естественных условиях у бонобо нет групповой охоты, что заставляет предположить, что варианты групповой охоты, существующие у людей и у шимпанзе, могли развиться независимо друг от друга, опираясь на различные психологические процессы. Если бы групповая охота у людей и у рода Pan была гомологичной, если бы общий для всех трех видов предок практиковал групповую охоту, то она должна была бы быть также и у бонобо.

5.1.2. Виды совместной деятельности у людей

По сравнению с другими приматами, люди принимают участие в чрезвычайно разнообразных видах совместной деятельности. При этом они широко привлекают к своей деятельности представителей других видов и часто действуют под эгидой социальных норм в контексте символов и формальных общественных институтов. В различных культурных группах люди сотрудничают при выполнении разного рода действий: во время охоты, рыбалки, строительства домов, музицирования, ухода за детьми, и так далее, и тому подобное, что свидетельствует о гибкости задействованных в этом процессе когнитивных навыков. Таким образом, в то время как большинство приматов живут в стаях и участвуют в групповых видах деятельности, люди живут в культурных группах, построенных на ожидании, что все будут сообща участвовать в самых разных видах деятельности, где необходимы совместные цели и разделение труда, причем каждый из участников внесет свой вклад, а по завершении деятельности все разделят заслуженную награду. Люди даже создают культурные обычаи и социальные институты, существование которых обеспечивается не чем иным, как коллективным соглашением всех членов группы о том, что так и должно быть, и этот процесс даже может регулироваться при помощи социальных норм, обладающих реальной карательной силой. Можно упомянуть в качестве примера, что, в то время как приматы лишь до некоторой степени понимают родственные связи, люди принимают на себя такие всем известные роли, как «супруг» и «родитель», а социум и законы заставляют носителей этих ролей действовать определенным образом — или же на них будут наложены санкции.

В частности, в случае с охотой, большое количество исследований было проведено на материале различных сообществ охотников и собирателей. Изучалось, как в таких сообществах происходит поиск определенных видов дичи и/или растений, которые в одиночку было бы не так-то просто добыть (например, крупная дичь, некоторые виды рыб, подземные растения и так далее, обзор см. у Hill, Hurtado 1996). Как правило, в ходе подобной деятельности небольшая группа людей ставит совместную цель поймать определенное животное или выкопать определенное растение. Затем члены группы заранее определяют, какие у них будут роли и как их надо будет скоординировать — или же эти роли уже исходно всем известны благодаря предыдущей истории совместного выполнения данного действия. Участники практически всегда делятся добычей с окружающими, причем не только с ближайшими родственниками, но и более широко с членами всей своей социальной группы. Безусловно, они оказываются вынужденными так поступать благодаря действию жестких социальных норм, потому что тех, кто не делится, сурово наказывают.

У людей очень сильно выражена такая склонность к честному распределению плодов совместного труда; у членов практически всех культурных групп есть глубоко усвоенные нормы того, как надо делиться и что такое «честно» (обзор см. у Fehr, Fischbacher 2003). Например, в ходе одного исследования люди из двух сообществ — индустриального и охотников-собирателей — играли в игру под названием «Ультиматум» со специально заданными в эксперименте условиями (см. Henrich et al. 2005); при этом испытуемые всегда участвовали анонимно и только в одном раунде игры. Вкратце, эта игра выглядит примерно так. Испытуемому дают относительно крупную сумму денег (в некоторых исследованиях сравнимую с его месячной зарплатой). После этого ему говорят, что он может предложить часть этих денег другому, неизвестному ему участнику из той же самой группы, и что тот человек может либо принять предложение, и тогда каждый из них получит свою часть, либо отвергнуть его, и тогда никто ничего не получит. Как правило, испытуемые предлагают другому человеку примерно половину всей суммы. Они делают это не только потому, что хотят быть в некотором смысле честными, но и поскольку, помимо этого, они справедливо предполагают, что если предложение будет «нечестным» (как правило, до 30–40 процентов), то другой человек его отвергнет. Конкретные результаты варьируют в зависимости от культуры, но у членов любых групп хотя бы в некоторой степени присутствует обязательство делиться с другими людьми важными вещами (в некоторых культурах люди даже предлагают существенно больше, чем половину суммы, и, тем не менее, эти предложения часто отвергаются — вероятно, потому что они могут обязать получателя в будущем отплатить тем же). Если людям говорят, что они играют против компьютера, они не делятся вовсе и не отвергают нечестные предложения, но скорее пытаются максимизировать свою собственную выгоду.

Что касается протекания социальной координации в рамках совместной деятельности, все мыслители, начиная с Шеллинга (Schelling 1960) и Льюиса (Lewis 1969), заметили по этому поводу, что у людей согласование действий, направленных на сотрудничество, очень часто особенно сильно зависит от рекурсивно понимаемых совместных знаний. Так, если, находясь где-нибудь на улице, мы с вами потеряем друг друга в толпе, то, скорее всего, мы в итоге снова сможем встретиться, потому что мы оба сможем вычислить наиболее вероятное место встречи; например, каждый из нас может решить, что другой пойдет к машине. Чтобы преуспеть в этом, мне надо подумать о том, куда вы, скорее всего, пойдете, но вы тоже думаете о том, куда я, скорее всего, пойду, поэтому после этого мне надо подумать о том, куда, как вы думаете, я пойду, и так далее, до бесконечности. Другими словами, если мы хотим достичь нашей общей цели и найти друг друга, нам обоим нужно знать, что то, что думает другой человек, зависит от того, что думаем мы. С точки зрения нашего подхода важно, что всякий раз, когда мы ставим перед собой совместную цель, она требует своеобразного согласования, подразумевающего подобную взаимную координацию в умственном плане, поскольку я захочу участвовать в совместной деятельности, только если вы тоже будете в ней участвовать, а вы думаете то же самое про меня. Следовательно, мы оба должны оценить предрасположенность друг друга к действию, которая зависит от того, как другой оценит нашу предрасположенность, и так далее. Существует много других разновидностей социальных взаимодействий, в том числе взаимодействия, которые носят характер соревнования; в них также вовлечены определенные формы «считывания мыслей» или «считывания намерений», но они не обладают рекурсивной структурой, характерной для такой координации в чистом виде.

Как уже отмечалось выше, маленькие дети начинают включаться в совместную деятельность с окружающими, согласовывать с ними свои Цели и строить совместные планы примерно в то же время, когда их общение с взрослыми приобретает характер сотрудничества, то есть вскоре после того, как ребенку исполняется один год. В исследовании Варнекена и Томаселло (Warneken, Tomasello 2007) было показано, что Уже в возрасте 14-ти месяцев дети оказываются способны к формированию совместных целей (также см. Ross, Lollis 1987), а в эксперименте Карпентер с коллегами (Carpenter, Tomasello, Striano 2005) дел и в возрасте всего 12-ти месяцев, участвуя в простой совместной деятельности, иногда менялись ролями со взрослым. Грэфеихайн, Бене, Карпентер и Томаселло (Graefenhein, Behne, Carpenter, Tomasello, submitted) обнаружили, что дети немного постарше (в возрасте примерно трех лет) воспринимали даже нормативную сторону процесса. Так, эти дети гораздо сильнее реагировали на то, что взрослый прекращает взаимодействовать с ними, если они начинали совместную деятельность с ясно обозначенными взаимными обязательствами («Пойдем, поиграем в ту игру, хорошо?»), в отличие от тех случаев, когда игра начиналась из-за того, что взрослый без приглашения присоединялся к ребенку. Во всех этих исследованиях младенцы и маленькие дети пытались регулировать процесс сотрудничества при помощи общения.

А что же с кооперативной коммуникацией? Если, как я пытаюсь доказать, кооперативная коммуникация человека «создана» для того, чтобы функционировать в рамках взаимовыгодной совместной деятельности и, конечно же, облегчать ее протекание, тогда что она вообще собой представляет? Каковы ее конструктивные особенности? Одна из особенностей, несомненно, могла бы заключаться в том, что такая коммуникация получает преимущество, поскольку люди уже работаю! сообща над достижением своих общих целей в пространстве совместных знаний и при участии совместного внимания. Безусловно, так оно и есть. Другая особенность могла бы заключаться в том, что такая коммуникация часто возникает в тех случаях, когда нужно помочь другому, сообщив ему что-то интересное или полезное для него (поскольку такое поведение принесет пользу и мне самому). Так оно и происходит. И, разумеется, если принимать в расчет совместное внимание и общий контекст, возникший в ходе сотрудничества, то можно предположить, что участники деятельности на самом деле будут ожидать помощи со стороны других, и что другие тоже будут ожидать помощи от них самих. Конечно, они так и поступают. Напротив, человекообразные обезьяны в ходе целенаправленной коммуникации выражают в основном только требования, направленные на достижение своих индивидуальных целей; окружающие при этом рассматриваются в качестве социальных орудий. Это хорошо соответствует тем глубоко индивидуалистическим мотивам, которые руководят ими в таких коллективных деятельностях, как охота. Естественно, это не значит, что современные люди не могут использовать свои навыки кооперативной коммуникации для достижения индивидуалистических, эгоистических и основанных па стремлении к личной выгоде целей. Они могут это делать, и они это делают. Однако даже для того, чтобы солгать другому человеку, необходимо сотрудничать с ним, поскольку ложь должна выглядеть убедительно, а человек должен вам доверять (иначе обман не сработает). Поэтому мы видим, что даже в данном случае кооперация очень важна. Интересно и важно, что, хотя обезьяны умеют прятаться от других (Melis, Call, Tomasello 2006), все-таки нет никаких экспериментальных доказательств того, что они умеют активно их обманывать — может быть, повторюсь, как раз из-за того, что для успешной лжи необходима кооперативная коммуникация.

5.1.3. Заключение

Таким образом, представленная здесь гипотеза о происхождении кооперативной коммуникации — это нечто большее, чем еще одно непроверяемое спекулятивное рассуждение о том, для чего некоторые виды человеческого поведения могут быть «полезны». Это нечто большее, потому что кооперативная коммуникация и совместная деятельность основаны на общей базовой структуре разделения намерений. Конечно, трудно себе представить, как общие цели и совместное внимание, не говоря уже о взаимных ожиданиях помощи друг от друга и коммуникативном намерении, могли бы возникнуть, если бы каждый из нас действовал сам за себя, в поисках личной выгоды или же конкурируя с окружающими. Если бы исходно кооперативная коммуникация человека возникла для того, чтобы сделать возможными более сложные формы соперничества и обмана, то не было бы причин ожидать, что опа будет базироваться на той же самой когнитивной структуре, что и совместная деятельность. Также стремление помочь окружающим, предоставив им нужную информацию, не относилось бы к основополагающим мотивам коммуникации (каковое стремление, еще раз повторюсь, на самом деле является необходимым условием для того, чтобы ложь возымела нужное действие, и реципиент оказался бы обманут).

5.2. Появление кооперативной коммуникации

У нас нет конкретной проработанной эволюционной теории, которую мы могли бы здесь изложить. Однако те компоненты человеческой коммуникации, которые мы здесь уже описали, могут быть логично или, по крайней мере, правдоподобно упорядочены. Следовательно, теперь мы попытаемся так упорядочить факты, чтобы понять, как совершился переход от целенаправленной коммуникации человекообразных обезьян, которая основывается на понимании намерений окружающих, к кооперативной коммуникации человека, которая основывается на способности к совместным намерениям. Для этого необходимо будет учесть те эволюционные процессы, которые общепризнанно считаются вовлеченными в эволюцию кооперации. Предлагаемая здесь последовательность выстраивается вокруг трех основных процессов, благодаря которым, как принято считать, происходит развитие кооперации; эти процессы рассматриваются в привязке к трем основным мотивам кооперативной коммуникации человека.

Для объяснения того, почему одни люди выполняют просьбы других, и откуда появилась исходная потребность помогать другим, предоставляя им информацию, мы привлечем принцип взаимной выгоды (mutualism) — я выполняю вашу просьбу или предоставляю вам информацию, потому что это полезно нам обоим.

Для объяснения того, почему люди помогают друг другу, предоставляя информацию вне ситуации взаимопомощи, мы привлечем принципы взаимного обмена и непрямого взаимного обмена (reciprocity and indirect reciprocity) — я помогаю, потому что это повышает мою репутацию человека, способного к сотрудничеству, поэтому другие люди захотят работать со мной и будут ответно помогать;

Для того, чтобы объяснить, почему люди делятся переживаниями и взглядами на жизнь, мы привлечем принципы отбора на уровне культурных групп (cultural group selection) люди делятся эмоциями и взглядами на жизнь, чтобы увеличить объем совместных знаний и способствовать сплочению группы.

Согласно предлагаемому объяснению, большая часть этих эволюционных процессов происходила в контексте совместной деятельности и по тем причинам, что описаны в предыдущем параграфе; в случае жестовой модальности это происходило по тем причинам, которые были описаны во второй и третьей главе. Однако в какой-то момент нам надо будет перейти к объяснению того, как кооперативная коммуникация осуществляется вне контекста совместной деятельности, и как произошел переход к голосовой модальности.

5.2.1. Взаимовыгодное сотрудничество и просьбы о помощи

Мы начнем с рассмотрения коллективных видов деятельности, распространенных среди человекообразных обезьян. Как я пытался показать выше, такие виды деятельности не являются настоящим сотрудничеством, структуру которого определяют совместные цели. Кроме того, мы рассмотрим целенаправленную жестовую коммуникацию обезьян, которую они используют, чтобы заставить других сделать что-то им необходимое. Как правило, такая коммуникация возникает вне контекста коллективной деятельности. Наша итоговая модель, описывающая первый шаг к возникновению совместной деятельности и кооперативной коммуникации среди людей — это двухуровневая модель, предложенная Хэйром и Томаселло (Hare, Tomasello 2005) и основанная на аналогии с процессами одомашнивания.

Во-первых, поскольку наши ближайшие родственники среди обезьян не так уж склонны делиться друг с другом плодами коллективного труда, а также, разумеется, не склонны в какой бы то ни было ситуации делиться пищей, то первый шаг к возникновению характерного для людей сотрудничества и кооперативной коммуникации будет заключаться в том, чтобы стать более терпимыми, щедрыми и менее нацеленными на конкуренцию друг с другом. Может быть, это особенно должно касаться ситуаций кормления. Интересную перспективу открывает тот факт, что этот первый шаг уже наблюдается у современных обезьян, когда они взаимодействуют с настроенными на сотрудничество людьми. Например, в исследовании Хираты и Фьювы (Hirata, Fuwa 2006) шимпанзе не приставали к своим собратьям, чтобы те начали вместе с ними какую-либо коллективную деятельность, однако очень охотно приставали к людям, возможно, потому, что те казались им в большей степени направленными на сотрудничество. И вспомните, что обезьяны, выращенные людьми, научаются спонтанно указывать (и выполнять другие действия), чтобы потребовать чего-либо от человека; но они не поступают таким образом, чтобы потребовать чего-либо от других обезьян (см. раздел 2.3). Даже если рассматривать поведение в пределах одного вида, то можно увидеть, что, например, шимпанзе в процессе групповой деятельности стремятся заполучить в партнеры ту обезьяну, которая, по их опыту, наиболее терпима и предупредительна (Melis, Hare, Tomasello 2006а).

Все это позволяет предположить, что для того, чтобы в процессе эволюции человека начался переход к истинному сотрудничеству, и появилась бы способность выражать свои требования при помощи указательного жеста, достаточно увеличения внутривидовой терпимости; никаких дополнительных когнитивных навыков по сравнению с теми, которые уже есть у современных обезьян, не требуется.

Второй шаг заключается в том, что те обезьяны, которые чаще согласовывают друг с другом свои действия и более терпимы друг к другу, в соответствующих экологических условиях должны получать преимущество с точки зрения естественного отбора и тем самым способствовать закреплению когнитивных и мотивационных механизмов, лежащих в основе более сложных кооперативных взаимодействий. Как это описано у Бейтсона (Bateson 1988: 12):

Как только была достигнута эволюционная стабильность кооперативного поведения… должно было начаться развитие тех черт, которые поддерживают и обеспечивают согласованность высокофункционального кооперативного поведения. Сигналы, которые позволяли предсказать, что индивид собирается сделать, и механизмы адекватного реагирования на эти сигналы должны были становиться взаимовыгодными для индивидов.

Какое качество могло быть закреплено в результате естественного отбора у этих терпимых друг к другу и спокойно питающихся бок о бок индивидуумов — так это способность к формированию совместных целей и совместного внимания. Так, если в какой-то момент обезьяны, принимающие участие в коллективной охоте, становились терпимее друг к другу и меньше соперничали из-за дележки пищи после охоты, то переставало иметь значение, кто именно поймает мартышку, потому что в любом случае добыча будет разделена. Если мы все ожидаем, что добычу после охоты разделят, и мы все об этом знаем, то у нас может возникнуть — если к тому моменту уже сформированы в ходе эволюции необходимые когнитивные способности — известная всем участникам совместная цель: «мы» должны поймать мартышку. А когда кто-то преследует совместную цель, каждый знает, что то, что важно для него самого, важно, по крайней мере, потенциально, и для остальных тоже. Совместное внимание также может возникать благодаря действию восходящих процессов обработки информации, как в случае, когда на горизонте появляется странное животное, и каждый из нас его видит, а потом мы смотрим друг на друга, чтобы убедиться, что у нас всех возник совместный интерес к нему. В данном случае интерес не обусловлен текущей совместной деятельностью, хотя во многих случаях он может основываться на какой-нибудь прошлой совместной деятельности или совместно пережитом опыте. Однако наше предположение заключается в том, что совместное внимание впервые возникло в эволюции (а в наши дни возникает у младенцев) благодаря нисходящим процессам обработки информации в рамках совместной деятельности, направленной на достижение совместных целей[17]. Таким образом, взаимовыгодное сотрудничество стало условием для появления общего смыслового контекста, который необходим для интеллектуально нагруженной человеческой кооперативной коммуникации.

Если рассматривать конкретно коммуникативную сторону процесса, то, раз мы взаимно сотрудничаем, чтобы достичь нашей общей цели, то каждому из нас выгодно помогать другому, и, поскольку мы находимся в общем контексте совместной деятельности, то мы будем стремиться понять попытки нашего партнера попросить у нас помощи или помочь нам. С этой точки зрения, стремление коммуниканта просить о помощи и стремление реципиента просто помочь ему могли возникнуть естественным образом как способ облегчить процесс достижения общей цели. Заметьте, что шимпанзе время от времени все-таки предлагают помощь своим собратьям. Из этого следует, что в эволюции уже существовала какая-то отправная точка для превращения просьбы о помощи со стороны окружающих в базовый коммуникативный мотив. Однако шимпанзе ни при каких условиях не предоставляют окружающим полезную информацию из соображений помощи, и в большинстве видов коллективной деятельности не предлагают свою помощь другому. Из этого следует, что процессу эволюции еще есть куда идти. Также обратите внимание, что в деятельности, направленной на взаимное сотрудничество, различия между просьбами о помощи и помощью окружающим за счет сообщения им чего-нибудь полезного минимальны. Так, если мы вместе тащим бревно по направлению к нашей общей цели, и на нашем пути возникнет препятствие, то я могу попросить, чтобы ты помог нам и убрал это препятствие, или я могу дать тебе знать о существовании этого препятствия, что, как я предполагаю, вызовет у тебя желание помочь нам и убрать его. Если же мы находимся в ситуации, не предполагающей взаимной выгоды, разница между просьбой о помощи (я хочу, чтобы ты отодвинул тот камень, потому что это поможет мне достичь моей цели) и помощи другим за счет предоставления им необходимой информации (я хочу, чтобы ты обратил внимание на тот камень, потому что он мешает тебе достичь своей цели), будет гораздо больше.

Возможно, в данном случае будет поучительна следующая аналогия. Существует интересный морфологический факт, что из всех приматов четкое прослеживание направления взгляда возможно только у человека (благодаря белой склере; Kobayashi, Koshima 2001). Естественно, что даже младенцы склонны прослеживать направление взгляда, а не направление поворота головы окружающих, в то время как человекообразные обезьяны, наоборот, склонны прослеживать направление поворота головы окружающих, а не направление взгляда (также см. Tomasello et al. 2007). Почему так сложилось? От «сообщения» окружающим о направлении своего взгляда человек должен получать какую-то выгоду. Судя по всему, из этого следует, что ситуации, где он может рассчитывать на то, что окружающие будут использовать эту информацию в целях сотрудничества и помощи, будут преобладать над теми, где она будет служить для конкуренции и эксплуатации. Мы можем подумать о видах коммуникативного поведения, которые предназначены для выражения каким-то образом внутреннего состояния человека. Например, можно рассматривать просьбы, возникающие в ходе сотрудничества, как способ «известить» окружающих о том, что у меня возникло какое-либо желание, а это может иметь адаптивный смысл только в том случае, если мне выгодно, чтобы окружающие знали о моем желании. Как правило, это происходит, если у других есть свои личные соображения, по которым они хотят помочь мне удовлетворить мои потребности — как в случае взаимовыгодного сотрудничества. Таким образом, в подобных ситуациях у людей могли развиться навыки и стремление к тому, чтобы давать другим знать о своих потребностях или сообщать им о том, что, в конечном счете, могло бы оказаться обоюдно полезным.

С точки зрения средств коммуникации как таковых, очевидно, что в ситуации взаимного сотрудничества будет наиболее вероятным использование указательного жеста (чтобы попросить других о помощи или, возможно, даже предложить помощь). Взаимное сотрудничество происходит здесь и сейчас. Совместные цели и совместное внимание очень жестко структурируют его посредством нисходящих процессов обработки информации. Поэтому указательного жеста в большинстве случаев будет достаточно, чтобы дать другим понять, что нужна помощь, или чтобы предоставить им необходимую информацию. Мы даже можем успешно сообщить о местонахождении потерянного инструмента, указывая в сторону его вероятного местонахождения. Употребление изобразительных жестов на данной ранней стадии развития, скорее всего, еще не было возможным, потому что для того, чтобы их не воспринимали, как бессодержательные действия в неправильном контексте (см. ниже), необходимы описанные Грайсом коммуникативные намерения. Однако, если на данном этапе уже были какие-нибудь навыки имитации, то естественно возникающие интенциональные движения (например, «подталкивание» кого-либо к месту, где он должен будет что-нибудь сделать) могли появиться не только благодаря ритуализации в ходе онтогенеза, как у человекообразных обезьян, но также и благодаря имитации.

И, таким образом, мы можем выдвинуть относительно непротиворечивую теорию о том, что сотрудничество людей друг с другом уже с самого начала было взаимовыгодным, причем взаимовыгодный характер обеспечивался первым шагом со стороны более терпимого к окружающим и щедрого при разделе пищи партнера. Более необычное положение нашей теории заключается в том, что взаимовыгодное сотрудничество является естественным контекстом, в рамках которого возникает кооперативная коммуникация. В частности, способность к рекурсивному «считыванию намерений» изначально возникла в процессе формирования совместных целей. Благодаря этому появилась способность направлять совместное внимание на вещи, имеющие отношение к достижению общей цели (нисходящие влияния), и, возможно, другие формы общего смыслового контекста. Мотивы помощи, которые у человекообразных обезьян уже иногда встречаются вне ситуаций общения, могли начать бурно развиваться в ситуации взаимовыгодного сотрудничества, когда то, что я помогаю тебе, полезно мне самому. И, таким образом, возникающие в ходе общения просьбы о помощи — либо в виде действий, либо в виде информации — и способность удовлетворять эти просьбы возникли, вероятно, в ходе взаимовыгодной совместной деятельности. Возможно, то же самое можно сказать о возникновении способности помогать окружающим, предоставляя им необходимую информацию. Итак, на данном этапе нашей квазиэволюционной истории развития у нас уже есть, как минимум, указательный жест, необходимый для выражения просьб о помощи, и склонность удовлетворять такие просьбы (а также, возможно, способность предлагать окружающим помощь в форме предоставления им нужной информации), если при этом мы находимся непосредственно в контексте взаимовыгодного сотрудничества.

5.2.2. Непрямой взаимный обмен и помощь окружающим через предоставление информации

Люди помогают друг другу (в том числе, предоставляя информацию) и просят друг у друга о помощи во многих ситуациях, где не происходит взаимовыгодного сотрудничества. И, следовательно, нам надо будет объяснить, что происходит при расширении круга ситуаций, исходно имевших адаптивное значение. Но способность предлагать помощь и удовлетворять просьбы окружающих о помощи, находясь при этом вне ситуации взаимовыгодного сотрудничества, подразумевает вовлечение чего-то близкого к альтруизму, когда один человек подчиняет свои интересы интересам другого. Это требует особого объяснения. Опять же, я не могу здесь остановиться па описании эволюции человеческого альтруизма, поэтому я предложу вашему вниманию только несколько соображений касательно того, как все могло обстоять в случае с кооперативной коммуникацией.

На самом деле, уже шимпанзе иногда помогают друг другу (Warneken, Tomasello 2006; Warneken ct al. 2007). Что за этим стоит, до конца неясно, хотя существуют некоторые данные, наводящие на предположение о том, что в естественных взаимодействиях шимпанзе присутствует непосредственная взаимность — они помогают тем, кто помогает им (de Waal, Lutrell 1988). Однако маловероятно, что такой непосредственный обмен услугами является устойчивым и широко распространенным, и практически наверняка он не наблюдается в ситуациях, связанных с кормлением. Гилби и его коллеги (Gilby et al. 2006) обнаружили в полевом исследовании, что, если одна обезьяна после охоты поделится с другой мясом, та впоследствии никак ее не отблагодарит — ни в виде секса, ни в виде помощи в драке (хотя см. Watts, Mitani 2002). И опять же исследования Силка и его коллег (Silk et al. 2005) и Дженсена и его коллег (Jensen et al. 2006), хотя и не были непосредственно направлены на изучение взаимного обмена, показали, что обезьяны не помогают другим добыть пищу, даже если речь идет об их родителях, детях или друзьях.

В любом случае, для того, чтобы оказывать помощь, находясь при этом вне контекста совместной деятельности, по-видимому, необходима какая-то взаимность. Учитывая все ограничения, связанные с непосредственной взаимностью, хорошим вариантом будет непрямой взаимный обмен, когда люди или обезьяны предпочитают помогать тем или сотрудничать с теми, у кого есть репутация хорошего помощника и партнера (Nowak, Sigmund 1998; Panchanathan, Boyd 2003). Доказательство того, что шимпанзе, несомненно, способны судить об окружающих на основе их репутации, было получено Мелисом, Хэйром и Томаселло (Melis, Hare, Tomasello 2006b). В этом исследовании шимпанзе был нужен помощник, чтобы добыть пищу. Они могли выбрать одного из двух незнакомых им партнеров. Один из них оказывался плохим помощником (доминантный самец, который, как правило, пытался подчинить ситуацию себе), а другой, наоборот, хорошим. Пообщавшись с обоими партнерами совсем немного, шимпанзе почти всегда начинали выбирать хорошего партнера. Это свидетельствует о том, что эгоисты расплачиваются за свое нежелание кооперироваться и склонность к конкуренции тем, что лишаются привлекательных возможностей, которые раскрылись бы им в процессе взаимовыгодного сотрудничества. При этом те, кто изгоняет эгоиста, практически ничего не лишаются — такой вид наказания не требует затрат и здесь нет вторичных негативных последствий альтруизма.

То, что партнеров для взаимовыгодного сотрудничества выбирают, в определенном смысле, в соответствии с их репутацией, означает, что те, кто это понимает, могут попытаться укрепить свою репутацию, демонстративно помогая другим и сотрудничая с окружающими. Вероятно, они осознают, что окружающие наблюдают за ними и оценивают их. Поэтому даже если субъект занят такой деятельностью, которая не является взаимовыгодной, он все же может предлагать другим свою помощь, в том числе, предоставляя им информацию, которая, как он считает, будет для них важна или полезна, несмотря на то, что он не получит от этого никакой прямой пользы. Тем самым он пытается укрепить свою репутацию как полезного партнера, с которым окружающие захотят сотрудничать в будущем. Еще одна вероятная первопричина, заставляющая помогать другим, сообщая им информацию (Zahavi, Zahavi 2007) — это стремление показать себя в наиболее выгодном свете, то есть затратить ресурсы, чтобы продемонстрировать свою эволюционную приспособленность (costly signal of fitness). В контексте полового отбора это означает, что я демонстрирую свою социальную силу, выставляя напоказ мои полезные знания. В связи с этим особенно важным может быть сообщение одним членам своей группы чего-то, имеющего отношение к репутации других членов группы (то есть распускание сплетен, см. Dessalles 2006). Другая важная ситуация, в которой может происходить информирование других — это ситуация обучения (Gergely, Csibra 2006), в особенности если происходит обучение своего собственного детеныша, поскольку это увеличивает совокупную приспособленность к действию информирования (посредством отбора, действующего на уровне семей). Однако все-таки, несмотря на существование важных производных функций, общая кооперативная базовая структура человеческого сотрудничества и общения предполагает, что человеческая кооперативная коммуникация изначально возникла именно в контексте совместной деятельности.

Как только мы начинаем не только выдвигать требования, но и информировать окружающих, становится гораздо нужнее способность общаться по поводу тех вещей, которые удалены от нас во времени и пространстве. Хотя люди, по сравнению с обезьянами, при помощи указательного жеста могут передавать гораздо более сложные сообщения, все-таки остается целый ряд ограничений. Наиболее критичным является то, что общий смысловой контекст, который является главным источником коммуникативной силы указательного жеста, также является и источником ограничений. Так, если мы с вами часто бывали на водопое и иногда видели там газель, а сегодня вы видите, что я возвращаюсь как раз со стороны водопоя и взволновано указываю в том направлении, вы, вероятно, предположите, что газель сейчас там. Мне удалось обозначить отсутствующую сущность при помощи указательного жеста. Но, конечно же, если у нас нет такого совместного прошлого опыта, я не смогу указать на отсутствующий объект; указательный жест фактически бесполезен в тех случаях, когда у участников общения нет совместных знаний или багаж таких знаний невелик, особенно если взаимопонимание требует значительных умозаключений. Так, указательный жест будет не самой эффективной формой коммуникации, если необходимо научить чему-нибудь маленьких детей или новичков. Если я занят сложным процессом выкапывания корешков из-под земли при помощи палки, и мне нужно, чтобы вы мне помогли, убрав грязь, то, если вы уже делали это вместе со мной, я могу просто указать на грязь, покрывающую нужное мне место. Однако если вы никогда не принимали участие в такой деятельности, маловероятно, что простой указательный жест донесет до вас мысль о том, что от вас требуется. По той же простой причине указательный жест вряд ли будет успешным средством коммуникации между иностранцами. Практически полная зависимость указательного жеста от наличия у коммуниканта и реципиента совместных знаний — это одновременно и его сила, и его слабость.

По существу, изобразительные жесты точно так же зависят от общего контекста, хотя и в немного меньшей степени, поскольку в этом случае сам жест несет в себе больше информации. И поэтому я могу жестами показать своему партнеру, как он должен копать, чтобы убрать грязь нужным мне образом, и он поймет меня, даже если никогда раньше не бывал в такой ситуации (хотя ему все же нужно воспринимать мой жест как коммуникативный и связанный с нашей текущей деятельностью). Я смогу изобразить для своего друга движения антилопы и звуки, которые она издает, чтобы сообщить о том, что она сейчас находится на водопое (возможно, я также буду указывать в том направлении), даже если раньше мы вместе никогда ее там не видели. И во многих ситуациях при общении с иностранцами изобразительные жесты будут гораздо более эффективными, чем указательные. Однако есть объяснение тому, почему изобразительные жесты в человеческом онтогенезе появляются поздно, а обезьяны вообще не умеют их делать. Чтобы использовать изобразительные жесты, нужно уметь инсценировать действия, симулировать их, находясь вне их естественного контекста, а для этого, по-видимому, требуются навыки имитации, если даже не своеобразного притворства. Но, что даже более важно, чтобы воспринимать изображаемое действие в качестве коммуникативного жеста, необходимо хотя бы до некоторой степени понимать грайсовские коммуникативные намерения. В противном случае реципиент подумает, что коммуникант как-то странно себя ведет, когда пытается бежать, как антилопа, или пытается выкопать ямку там, где этого явно не нужно делать (таким образом, жест должен быть «изолирован», чтобы его не воспринимали как настоящее действие; это похоже на то, что Лесли (Leslie 1987) предположил при описании притворства). Таким образом, изобразительные жесты, возможно, произошли от интенциональных движений обезьян — начальных движений настоящих действий — но добавили к ним измерение репрезентации, основанное на имитации и способности реципиента понять коммуникативное намерение. Наградой за освоение изобразительных жестов стала возможность более эффективно и в большем количестве ситуаций общаться с теми людьми, с которыми у нас мало общего опыта (Donald 1991).

С функциональной точки зрения, когда у людей действительно появляется желание приносить пользу для укрепления своей репутации, и они могут рассчитывать на то, что окружающие тоже хотят быть им полезными, они начинают добровольно предоставлять другим информацию. Безусловно, даже индивидуалистические приказы могут превратиться в просьбы, служащие целям сотрудничества: я не говорю вам, что вам нужно сделать, а просто даю понять, что у меня есть какая-то потребность, потому что я знаю, что вы захотите помочь мне удовлетворить ее. Важно, что именно в таких ситуациях, когда направленность на оказание помощи друг другу выражена особенно сильно, возникают грайсовские коммуникативные намерения. Вся последовательность может выглядеть примерно так (К. — коммуникант, Р. — реципиент):

Цель К. заключается в том, чтобы Р. что-то узнал: либо получил какую-нибудь полезную или интересную информацию (в случае информирования) либо понял индивидуальное психическое состояние К. (в случае запроса на сотрудничество).

Р. понимает, что К. хочет, чтобы он что-то узнал. Р. хочет кооперативно взаимодействовать и получить эту информацию, потому что он верит, что она будет интересна ему самому (как в случае информирования), или предоставит ему возможность принести пользу К., выполнив его просьбу (если она была выражена в контексте сотрудничества), и тем самым укрепить свою репутацию.

К. понимает, что Р. хочет понять сообщение и ответить на его стремление к тому, чтобы он что-то узнал, потому что хотя бы отчасти верит в то, что К. ориентирован на сотрудничество. И поэтому теперь, после того, как К. уже дал Р. понять, что хочет, чтобы тот что-то узнал, он подчеркивает, что хочет, чтобы тот узнал, что он хочет, чтобы тот что-то узнал. При этом К. ожидает, что Р., учитывая его стремление быть полезным, узнав все это, будет еще сильнее стараться понять сообщение и поступить в соответствии с ним.

Такой тип рассуждения (я называю это «кооперативное мышление») принципиально отличается от практического мышления относительно индивидуальных целей самого субъекта или окружающих. По словам Левинсона:

Когда мы начинаем стремиться к тому, чтобы согласовывать друг с другом свои действия, в нашем мышлении происходит невероятный сдвиг. Теперь нам приходится так организовывать свои действия, чтобы они говорили сами за себя (1995: 411).

Легко представить себе, что на самом деле коммуникативные действия, представленные в описании первого звена данной последовательности (особенно формирование «намерения проинформировать», см. Sperber, Wilson 1996), возникли уже на очень раннем этапе эволюции — опять же, прежде всего, в контексте взаимовыгодного поведения. Я хочу, чтобы вы увидели вон ту пищу, поскольку вы сможете ее достать, и в итоге мы ее разделим (и меня не особенно волнует, каким именно образом вы узнаете, что я хочу, чтобы вы увидели эту еду). Например, я могу пригнуть ветку с ягодами так, чтобы она оказалась прямо перед вашим лицом. Но как только коммуникант почувствует, что реципиенту есть дело до того, что ему нужно, он может воспользоваться этим, дабы удостовериться, что реципиент знает, что он пытается либо сообщить ему что-то интересное, либо передать свое внутреннее состояние. Например, если вы не замечаете ягоды около своего лица, я могу издать звук или как-то еще привлечь ваше внимание к себе и к тому факту, что я специально, имея определенные соображения, расположил эти ягоды перед вашим лицом (причем мы оба предполагаем, что я нацелен на сотрудничество, поэтому в ваших интересах понять, какие именно соображения двигали мною). Все это будет неосуществимо до тех пор, пока оба партнера не поймут, что они оба хотят быть полезными друг другу. Помимо этого, интересно отмстить, что, как было указано выше, крайне маловероятно, что эту последовательность сразу можно было бы реализовать при помощи изобразительных жестов. Я с легкостью могу направить ваше внимание на что-либо в непосредственном окружении, не особо при этом подчеркивая то, что это сделал именно я; например, так делают обезьяны при помощи указательного жеста. После этого я могу надеяться на то, что природа возьмет свое и вы, как я и ожидал, увидите то, на что я вам указывал, и отреагируете на это. Но когда я при помощи жеста пытаюсь вам что-то сообщить, изображая, например, антилопу, мое сообщение не дойдет до вас, если я в то же время не дам вам понять, что хочу что-то сообщить — без коммуникативного намерения не может быть никакого намерения об информировании — потому что до тех пор, пока вы не распознаете мое коммуникативное намерение, мои действия будут казаться вам странными и ничего не скажут.

Таким образом, стремление удовлетворять просьбы о помощи и, конечно же, предлагать помощь окружающим, скорее всего, возникло в ситуации взаимовыгодного сотрудничества, где удовлетворение просьбы партнера по деятельности выгодно, потому что приносит пользу и тому, кто помогает. Позднее все это распространилось и на те ситуации, где такая непосредственная взаимная выгода отсутствовала, потому что такие ситуации положительно влияли на репутацию помогающего. С этим связаны два интересных феномена. Во-первых, люди очень часто — а в некоторых специальных ситуациях почти всегда — выражают свою благодарность тому, кто помог им. Эта специализированная коммуникативная функция возникла потому, что укрепляет репутацию обоих партнеров. Когда я благодарю вас за какую-либо услугу, я даю понять всем вокруг, что вы — хороший партнер для сотрудничества, и, кроме того, я сообщаю окружающим, что каждый, кто мне поможет, может рассчитывать на такую добрую славу; а люди хотят помогать тем, кто будет им благодарен и расскажет остальным об их альтруизме. Во-вторых, еще одно важное проявление вежливости — это не приказывать людям что-то сделать (как в случае индивидуалистического требования), а скорее просто выражать свою потребность (как в просьбах, ориентированных на сотрудничество), возможно, даже весьма косвенным способом, и давать другим возможность добровольно помочь вам. После этого их можно будет отблагодарить, потому что они сделали это по своей доброй воле, а не по принуждению (Brown, Levinson 1978). Одна из возможных интерпретаций такого поведения заключается в том, что попросив вас об услуге, я предоставляю вам возможность выполнить мою просьбу добровольно (так, чтобы вы поверили, что сами вызвались мне помочь) — а после этого я публично вас за это поблагодарю. В каком-то смысле, выражая благодарность и высказывая свои просьбы только косвенно, человек дает окружающим удостовериться, что тот, кто ему поможет, укрепит тем самым свою репутацию. Сочетание таких процессов с социальными нормами приводит к возникновению таких эмоций как вина, которая публично выражается в виде извинений, в тех случаях, когда один человек не помог другому, хотя должен был это сделать.

Итак, в нашей истории квазиэволюционного развития мы дошли до того момента, когда люди относительно добровольно начинают выполнять просьбы окружающих и предлагать им полезную и интересную информацию, даже если при этом они находятся вне ситуации взаимовыгодного сотрудничества. Ключевой вопрос теперь заключается в том, как такие виды поведения могли привести к появлению социальных норм, регламентирующих процесс оказания помощи и способных привести к наказанию того, кто их не соблюдает. Это очень сложный вопрос, выходящий далеко за рамки моей компетенции и кругозора. Но на данный момент я хотя бы могу указать на тот факт, что в группе субъектов, способных к рекурсивному «считыванию намерений», и к тому же заботящихся о своей репутации (причем все знают, что каждого волнует его собственная репутация), легко могло возникнуть ожидание взаимной полезности. Взаимные ожидания — это еще не нормы, потому что они не обладают карательным действием, но они являются первым шагом по направлению к нормам. Итак, мы можем на данный момент зафиксировать те взаимные ожидания помощи, которые так важны для проявления коммуникативного намерения, его распознавания окружающими и выстраивания последующих умозаключений, но сила нормативного аспекта этих ожиданий приходит из другого источника, к которому мы сейчас обратимся.

5.2.3. Естественный отбор на уровне культурных групп и способность делиться взглядами на мир

Все исследования, где изучалось социальное научение и подражание у человекообразных обезьян, а в качестве контрольной группы привлекались дети, показывают, что количественно, если даже не качественно, дети усваивают от окружающих гораздо больше информации (обзор см. у Whiten et al. 2004). Одна из возможных причин этого состоит в том, что люди гораздо в большей степени, нежели обезьяны, сосредотачиваются на самих выполняемых действиях, а не на их реальных или желаемых внешних результатах. Такой более процессуально-ориентированный подход, вероятно, может быть следствием человеческой потребности учиться путем подражания в видоспецифичных для человека ситуациях, таких, как сложные процессы производства орудий труда. По-видимому, этот подход также оказывается полезен при порождении изобразительных жестов, воспроизводящих реальные события.

Однако у подражания есть другое измерение, на которое, как правило, в экспериментальных исследованиях обращают не так уж много внимания — это так называемая социальная функция подражания (Uzgiris 1981; Carpenter 2006). В социальной психологии хорошо известно, что, например, один из способов выразить свою солидарность с другими членами группы заключается в том, чтобы вести себя, одеваться и разговаривать так же, как они, выражать сходные с ними взгляды на жизнь — в общем, быть как они. Суть этой идеи очень хорошо выражена в одном из эпизодов в фильме «Инопланетянин». В этом эпизоде дети видят в своей спальне инопланетянина ростом с них самих. Маленькая девочка смотрит на него и потом медленно поднимает указательный палец. Когда дружелюбное создание смотрит на нее в отвез' и тоже поднимает указательный палец, у детей (а вместе с ними и у зрителей) перехватывает дыхание, потому что они понимают: он такой же, как мы (и поэтому потенциально может быть одним из нас)! Обратная сторона этого, конечно, заключается в том, что члены группы плохо относятся к тем, кто на них не похож, и они прилагают огромные усилия, чтобы найти способ, при помощи которого можно было бы точно определить, кто принадлежит к их группе, а кто нет. Наиболее очевидно, что тот, кто не говорит на том же языке, что и мы, не является одним из нас, однако то же самое касается любого, кто одевается, ест, раскрашивает лицо, молится и делает огромное множество других вещей не так, как мы. Желание членов различных людских сообществ как-то помечать себя, чтобы четко обозначить свою принадлежность к группе, достигает невероятной силы; они даже используют специфические для данной группы приветствия — какой-нибудь уникальный речевой оборот. Все это отчасти нужно для того, чтобы сплотить членов группы. На психологическом уровне маленькие дети начинают включаться в этот способ существования, основанный на разделении людей на своих и чужих, благодаря процессам подражания и даже подчинения окружающим, чтобы быть как они — и это приводит даже к появлению в речи местных акцентов. Но еще больше, чем просто быть похожими на окружающих, люди хотят, чтобы окружающие их любили, а один из путей добиться того, чтобы тебя любили и всегда признавали за своего, заключается в том, чтобы делиться с членами своей группы своими переживаниями и взглядами на мир, сплетничать, рассказывать о чем-либо или выражать свои эмоции. Неудачи в реализации желаний быть похожим на других и быть любимым другими приводят к возникновению негативных эмоций. Если мое поведение отклоняется от социальных норм и нарушает их, я испытываю чувства стыда или вины. Если меня никто не любит, я чувствую одиночество или изоляцию. Возможно, эти эмоции возникли как раз для того, чтобы заставить людей обращать внимание на социальные нормы оказания помощи и взаимности и заставить их подчиняться этим нормам, а также укрепить их стремление к конформности и единению с окружающими.

Такое стремление к подражанию, конформности и единению с окружающими имеет два важных последствия для эволюции кооперативной коммуникации человека, касающихся совершенно разных сторон этого процесса. Первое из них заключается в том, что желание быть принятым окружающими сформировало один из трех главных мотивов, описанных в кооперативной модели человеческой коммуникации, а именно, желание делиться с окружающими своими переживаниями и взглядами на мир. На первый взгляд, кажется, что этот мотив в целом не сильно отличается от мотива информирования. Можно сказать, что, когда я выражаю свое восхищение картиной, я просто сообщаю вам о своем отношении к ней. Однако исследования на младенцах, описанные в прошлой главе, показывают, что, когда я выражаю свое восхищение, моя цель заключается не в том, чтобы сообщить вам о том, что вы хотели бы узнать или что было бы вам полезно (как это происходит в тех случаях, когда я предоставляю вам информацию). Скорее я хочу побудить вас выразить свое отношение к картине, которое совпало бы с моим. Когда мы испытываем похожие эмоции по поводу какого-либо общего опыта, мы чувствуем, что становимся психологически ближе друг к другу. Чтобы понять всю важность этого факта, представьте себе, что однажды ваш супруг начал выражать презрение ко всем вашим лучшим друзьям и самым любимым в мире вещам и занятиям. Сходным образом, когда людей спрашивают, как их любовный роман мог начаться в Интернете, в отсутствие личного контакта, они, как правило, отвечают «у нас так много общего», «нам нравится одно и то же», и так далее. В социальной психологии хорошо изучено явление, что люди стремятся объединиться с теми, кто разделяет их взгляды на мир и отношение к различным явлениям (Schachter 1959). И большинство воспоминаний в личных рассказах, которые характерны для семей или дружеских компаний, собравшихся после разлуки, также выполняют функцию укрепления отношений. Особенно важную функцию выполняет оценка событий, о которых идет рассказ: «Было так здорово, когда мы…», «Было так грустно, когда он…» (Bruner 1986). Таким образом, возможно, что, когда мы делимся друг с другом своими переживаниями и взглядами на мир, это выполняет функцию создания чего-то вроде групповой идентичности, и такая функция является уникальной для человека. Таким образом, мы предполагаем, что за экспрессивными сообщениями, столь важными для раннего общения младенцев и их присоединения к социальной группе, стоит явно выраженное социальное намерение поделиться своими чувствами. Безусловно, экспрессивные сообщения можно рассматривать даже как специфические попытки проявить инициативу и расширить круг совместных с окружающими знаний, чтобы добиться еще более глубокой интеграции в свою группу.

Второе следствие для коммуникации, возникающее из стремления людей к подражанию, конформности и единению с окружающими, связано с возникновением норм. Давление группы на личность, направленное на то, чтобы ее подчинить, составляет сущность социальных норм; самой большой угрозой является отчуждение или даже физическое исключение из группы. Выше мы отметили, что в группе, благодаря взаимному пониманию того, что каждый хочет помочь другим и заботится о своей репутации как помощника, люди могли сформировать взаимные ожидания об оказании друг другу помощи в коммуникативных ситуациях. Но, если мы включим в этот процесс давление, чтобы заставить людей подчиниться ожиданиям группы (если меня попросят передать соль, я просто буду обязан сделать это), то получим полноценные нормы, такие, как норма полезности в ситуации коммуникации, со следующими из них социальными санкциями за нарушения (например, потеря репутации, изгнание). Таким образом, наша формула нормы, по крайней мере, в случае коммуникации, представляет собой сумму из взаимных ожиданий того, как будет вести себя партнер по общению, всеобщей озабоченности по поводу своей репутации и давления со стороны группы, направленного на подчинение личности ее требованиям. И даже более того! В связи с этим интересно заметить, что, хотя у людей есть норма полезности в ситуации общения, которую можно четко сформулировать как обязанность в определенных ситуациях предоставлять окружающим информацию (например, если я обнаружу, что у Вашей машины включены фары, я буду обязан сообщить Вам об этом), экспрессивные высказывания этими нормами не регулируются. Если человек не выразит окружающим свои чувства или не согласится со взглядами, которые выразили другие люди, на него не будут наложены никакие социальные санкции, хотя лично он все-таки может чего-то лишиться, в том смысле, что его возможности для дружбы и укрепления отношений с окружающими уменьшатся.

Интересно и важно, что у человекообразных обезьян, по-видимому, нет ничего подобного. Другими словами, нет никаких достоверных свидетельств о том, что человекообразные обезьяны подражают другим для достижения социальной конформности и солидарности; они не используют экспрессивные сообщения даже при общении с людьми; их коммуникация, по-видимому, не регулируется никакими социальными нормами (также как и любой другой аспект их жизни). И, таким образом, несмотря на то, что у человекообразных обезьян и у людей есть общая способность к освоению инструментальных действий при помощи социального научения, а иногда, возможно, даже при помощи подражания, социальная функция подражания и связанного с ней давления, направленного на подчинение личности групповым нормам, является, по-видимому, исключительно человеческой. Но сам я убежден — по ряду соображений, изложение которых увело бы нас слитком далеко от нашей темы — что такое «стремление быть таким же, как все» развилось у людей как способ усилить внутригрупповую конформность и межгрупповые различия в ситуации многоуровневого отбора целостных групп: так называемый отбор на уровне культурных групп (Richerson, Boyd 2005). Этот очень противоречивый процесс, возможно, не так уж важен здесь для нашего повествования, но раз уж группы с очень большой вероятностью являются единицами отбора в эволюции — особенно в контексте культурных процессов, обеспечивающих внутригрупповую конформность и межгрупповые различия, то это могло бы помочь нам объяснить, почему у людей, и только у людей, возникли системы речевой коммуникации, которые действуют только среди тех, кто вырос в той же самой культурной группе, а не всех представителей их вида, и тем более других животных.

Наконец, давайте вернемся к коммуникативному намерению, как его понимал Грайс. Выше мы видели, что оно может быть понято только в контексте различных видов взаимных ожиданий и взаимопонимания между участниками коммуникации, в частности, когда все знают, что все ожидают друг от друга стремления к сотрудничеству и желания принести пользу, и когда все знают, что каждого волнует его репутация. Но процессом управляют не только ожидания, но и настоящие социальные нормы. Одна важная функция грайсовского коммуникативного намерения — помимо того, что коммуникант сообщает реципиенту, что ему от него что-то нужно — заключается в том, что оно фактически делает все общедоступным; у некоторых теоретиков это называется «полностью открытый». Это значит, что нормы действуют, и уклониться от их исполнения нельзя. Но если мы как-то сможем скрыть что-либо от окружающих, не выражая им свое коммуникативное намерение, то нормы перестанут действовать. Вспомните опять наш пример из третьей главы, связанный со скрытым авторством. Случай/когда я ставлю свой бокал на какое-нибудь видное место, в надежде, что хозяйка увидит его и наполнит, но (из соображений вежливости), делаю это так, чтобы она не знала, что это сделал я, и поэтому не считала, что это — мое открытое требование, не регулируется никакими нормами. Даже если хозяйка увидит мой пустой бокал, и даже если я замечу, что она его увидела (и даже если она смотрит в зеркало и замечает, что я заметил, что она его увидела), нормы не будут действовать. Но если я открыто подам ей знак, показав ей пустой бокал, в большинстве случаев это включит норму. Мы оба знаем, что она видела пустой бокал, и, скорее всего, на основе того, что бокал был ей показан, пришла к выводу, что мне нужно, чтобы бокал наполнили — и теперь ей надо что-то делать с этим или притвориться, что она не видела моего действия. Или представьте себе похожий пример. Я и моя коллега знаем, что каждый день в 5:30 ей надо встречать своего ребенка. И вот, незадолго до наступления этого момента, мы разговариваем в коридоре. Иногда она украдкой смотрит на часы. Я это вижу. Если я считаю, что это делается не демонстративно, я могу продолжить разговор и не обращать на это никакого внимания. Но если она открыто смотрит на часы и хочет, чтобы мы оба это заметили, я уже не могу не обращать на это внимания, и мне надо будет что-то в связи с этим предпринять.

Таким образом, главная функция грайсовского коммуникативного намерения заключается в том, чтобы сделать мой коммуникативный акт явным для окружающих, потому что тогда начнут действовать все нормы. Если я обращаюсь к вам, и если вы поняли, что я к вам обращаюсь, вы должны будете начать со мной общаться. Если я не обращаюсь к вам, а просто надеюсь, что вы что-то заметите и поступите определенным образом, вы не будете обязаны взаимодействовать со мной. Если вы вступили со мной в контакт, и я открыто попросил вас об услуге или сообщил вам о чем-либо, тогда вам придется выполнить мою просьбу или принять мое сообщение — или объяснить, почему вы не можете это сделать. Конечно, вы можете притвориться, что вы не понимаете мое сообщение, но, когда станет отчетливо понятно, что вы меня поняли, начнет работать норма полезности. Другая, более положительная сторона этого заключается в том, что, когда что-то становится явным, оно в равной степени оказывается связанным с моей хорошей репутацией. Так, когда я обращаюсь к вам, и вы принимаете это обращение, вы подтверждаете, что играете в ту же игру, что и я. Когда я прошу вас оказать мне услугу, и вы это делаете, укрепляется ваша репутация. И, следовательно, делая коммуникативный акт явным, грайсовское коммуникативное намерение организовывает человеческое общение таким образом, что все социальные нормы и связанные с ними санкции вступают в силу. Каждому, кто сомневается в существовании сложностей, которые могут возникнуть в результате такой открыто выраженной коммуникации, нужно только представить себе невообразимые хитросплетения, возникающие из-за требований соблюдать вежливость в кооперативной коммуникации (наир., см. Brown, Levinson 1978).

Опять же, само собой разумеется, все это характерно только для людей. Нет никаких доказательств, чтобы у других приматов было что-то, похожее на пространство публичных высказываний, где вступают в силу нормативные санкции и забота о собственной репутации. Один интересный аспект такого нормативного измерения заключается в том, что его используют, чтобы наказывать тех, кто применяет новый мощный инструмент кооперативной коммуникации для достижения антисоциальных целей. Так, навыки кооперативной коммуникации и все стоящие за ними предположения о направленности партнеров по общению на сотрудничество обеспечивают возможность солгать. Ложь, как правило, срабатывает, потому что реципиенты, если только у них нет серьезных причин думать иначе, предполагают, что коммуниканты искренни и хотят принести им пользу. Социальные группы пытаются скорректировать это «непредвиденное последствие», этот изъян в прекрасном во всех остальных отношениях инструменте, создавая строгие публичные социальные нормы, карающие ложь, поэтому если кто-то солгал (не из добрых побуждений) и попался на этом, его репутация существенно ухудшится. Так, несмотря на то, что обезьяны могут скрыть что-либо от окружающих (Melis, Call, Tomasello 2006), нет никаких доказательств того, что они способны активно вводить окружающих в заблуждение или лгать им. Это связано с тем, что их общение протекает вне контекста сотрудничества, и поэтому никто не ожидает, что оба партнера стремятся принести друг другу пользу и будут искренними.

5.2.4. Резюме

Итак, мы взяли три базовых процесса, посредством которых представители эволюционной биологии объясняют появление кооперации (за пределами семейного отбора), и соотнесли их с тремя основными мотивами кооперативной коммуникации человека. А именно, чтобы объяснить удовлетворение просьб, мы использовали понятие взаимной выгоды, чтобы объяснить предложение помощи через информирование — понятие непрямого взаимного обмена, а чтобы объяснить стремление делиться чувствами и социальными установками — понятие отбора на уровне культурных групп. Мы попытались объяснить, как мотивы, побуждающие человека помогать и делиться чувствами в ходе коммуникации, т. е. базовые мотивы разделения намерений, могли возникнуть как неотъемлемая составляющая приспособления к широкому спектру форм деятельности, предполагающих сотрудничество. Тем самым мы предположили, что базовый когнитивный навык разделения намерений — рекурсивное «считывание мыслей» — сложился, основываясь на исходном приспособлении в направлении терпимости и щедрости при разделении пищи, вследствие приспособления к сотрудничеству в узком смысле слова, что привело к возникновению совместного внимания и совместных знаний.

Сочетание готовности помочь и рекурсивного «считывания намерений» стало основой для формирования взаимных ожиданий помощи и грайсовского коммуникативного намерения, направляющего мыслительные процессы в ходе коммуникации. Все это далее начинает регулироваться социальными нормами, возникающими за счет еще одной специфически человеческой наклонности, в данном случае — быть как все и быть любимым всеми в своей социальной группе, в противоположность другим социальным группам. В таком варианте развития событий исходным средством коммуникации на ранних этапах был, скорее всего, указательный жест (и, возможно, другие движения, выражающие намерение), а далее появились изобразительные жесты, но лишь после того, как возникло грайсовское коммуникативное намерение, позволившее «оградить» эти жесты от неверной интерпретации. Когда именно началась при этом конвенционализация коммуникативных средств, неизвестно.

5.3. Появление конвенциональной коммуникации

Это весьма непростое, но вместе с тем все еще схематичное объяснение касалось преимущественно социально-когнитивной и социально-мотивационной базовой структуры кооперативной коммуникации человека, а также ее эволюции. Однако может показаться, что в своем описании мы всё еще далеки от того, как общаются между собой современные люди, используя один из 6000 и более языков. А ведь на самом-то деле не так уж и далеки. Основная мысль этих лекций заключается в том, что человеческую коммуникацию наделяет присущей ей силой прежде всего психологический фундамент — базовая структура, которая проявляется уже в видоспецифичных формах жестов — таких, как указательные и изобразительные, а язык надстраивается над этим фундаментом и всецело полагается на него. Без этого фундамента коммуникативные конвенции были бы просто ничего не значащими звуками, как гавагай.

Если указательные и изобразительные жесты можно счесть «естественными» формами коммуникации, поскольку они организуют наше внимание и воображение так, что один человек всегда может понять другого даже безо всякого предварительного контакта, «конвенциональная» коммуникация опирается на произвольно выбранные знаки, требующие социального научения — освоения опыта, общего для всех членов группы (каждый из которых, по идее, осведомлен о том, что этот опыт является общим для них). Отсюда следует ключевое теоретическое положение. Коммуникативные конвенции определяются двумя характеристиками, которые могут проявляться независимо друг от друга (Lewis 1969). Во-первых, что особенно важно, мы все делаем что-то одинаково, поскольку каждый из нас делает это именно так (и каждому из нас это известно): это разделяется всеми нами (it is shared). Во-вторых, мы могли бы сделать по-другому, если бы захотели: наши действия пусть до определенной степени, но произвольны (arbitrary). Однако произвольность — понятие относительное, и рассматривать ее следует в виде континуума. Можно ли считать определенные «нецензурные» жесты произвольными, или же они представляют собой наглядное отображение реальных действий? Многие подобные жесты были когда-то изобразительными, а со временем стали более условными; и все-таки, в течение всего этого времени они были конвенциональными — иначе говоря, разделенными между всеми членами группы. Так или иначе, мы хотим здесь подчеркнуть, что сначала появились такие разделяемые людьми конвенции, и лишь потом, с ходом времени, началось что-то вроде «дрейфа в направлении произвольного выбора средств». Согласно этой точке зрения, наиболее произвольные формы конвенциональной коммуникации — а именно, языковая коммуникация в голосовой модальности — в принципе не могли эволюционировать «с нуля», но должны были складываться на основе более осмысленной по своей природе жестовой коммуникации (возможно, в результате их частичного перекрытия).

5.3.1. Сдвиг к произвольному выбору коммуникативных средств

На данном этапе, до появления коммуникативных конвенций, наша модель описывает нечто, похожее на состояние современных младенцев в возрасте от 12 до 14 месяцев, когда они еще не умеют говорить: сообщения передаются в основном при помощи указательных жестов, и лишь иногда, когда сделать указательный жест почему-либо оказывается невозможно — при помощи изобразительных. Может быть, в свое время было также возможно и сочетание этих двух видов жестов, как в том случае, когда человек изображает антилопу и указывает при этом на какое-то скрытое от глаз место, где она предположительно пасется.

Изобразительные жесты особенно важны для эволюции языка, потому что они, как правило, связаны с символической репрезентацией отсутствующих референтов. И действительно, в предыдущей главе мы представили доказательство тому, что в процессе развития ребенка именно изобразительные, а не указательные жесты замещаются знаками языка. В то же время, у изобразительных жестов, так же как и указательных, тоже есть свои коммуникативные ограничения, особенно по сравнению с речью. Допустим, я изображаю для вас, новичка в этом деле, как я что-то выкапываю, чтобы подсказать вам, что сейчас нужно делать (при этом предполагается, что вы воспринимаете это в качестве коммуникативного акта). То, как вы меня поймете, до некоторой степени будет зависеть от того, насколько вы знакомы с процессом копания в целом и вашего представления о том, что вообще нужно делать в данной ситуации. Если бы, используя принятый между нами язык, я мог просто сказать вам, что нужно делать, то ваша способность понять меня все равно зависела бы от вашего прошлого опыта и от того, как вы на данный момент представляете себе текущую ситуацию, хотя и не так сильно. Но конечно, условные коммуникативные обозначения зависят от предыдущего опыта, полученного в; ходе совместного социального научения, и справедливо будет указать на то, что, когда у нас нет такого общего опыта — например, как это бывает в случае, когда пытаются общаться друг с другом два человека, говорящие на разных языках, — изобразительные жесты приобретают гораздо большее значение, чем коммуникативные конвенции, которые в данной ситуации оказываются бесполезными.

В любом случае, человеческие сообщества в определенный момент вышли за рамки изобразительной жестикуляции, которую в каждой ситуации надо было придумывать заново, и начали использовать коммуникативные конвенции. Коммуникативные конвенции — это немного произвольная вещь, потому что одно и то же явление можно обозначить по-разному. Однако всем будет выгодно, если все будут обозначать его одинаково, и поэтому каждый обозначает его так же, как и остальные, просто потому, что остальные обозначают его именно так (Lewis 1969). Такая произвольность выбора означает, что один человек сам по себе не может просто взять и выдумать такую коммуникативную конвенцию. Он может придумать изобразительные жесты, эффективные с точки зрения коммуникации, но произвольные коммуникативные конвенции подразумевают, что их «разделяют» все, гак что каждый может быть уверен в том, что все остальные в сообществе знают, как именно в процессе общения используется эта конвенция. Опять же, очевидно, что хотя бы отчасти это является результатом способности к рекурсивному «считыванию мыслей». Выше мы показали, что форма социального научения, необходимая в данном случае — это не просто подражание, а подражание с обменом ролями, когда каждый, кто использует условное средство, понимает, что может использовать его в общении с окружающими точно так же, как они использовали его при общении с ним, и наоборот; таким образом, роли, предполагающие употребление и интерпретацию таких коммуникативных конвенций, скрыто присутствуют в процессах как порождения, так и понимания высказываний (Tomasello 1999).

Однако у нас до сих пор остается вопрос, как вообще возникли коммуникативные конвенции. Привлечение в качестве объяснительного принципа прямого соглашения, как это делается в различных теориях социального договора, вряд ли является разумным, поскольку способность заключить такое соглашение уже подразумевает существование средств коммуникации, причем более мощных, чем те, по поводу которых заключается соглашение, поскольку само соглашение должно быть как-то сформулировано. Но среди тех, у кого уже есть сформированная базовая психологическая структура кооперативной коммуникации, которую мы здесь описали, способность к сотрудничеству и двустороннему подражанию ролям, конвенции возникли «естественным путем» как результат сочетания индивидуального и совместного для членов сообщества опыта. Вот один из возможных вариантов того, как все могло произойти на заре возникновения произвольных коммуникативных конвенций. Сначала возник какой-то изобразительный жест, который стали использовать все члены сообщества. Например, какая-нибудь особь женского пола, принадлежащая к роду Homo, хочет пойти накопать клубней. Для того, чтобы остальные пошли вместе с ней, она жестами показывает им, что она как будто что-то выкапывает, демонстративно повернувшись в том направлении, куда они, как правило, ходят за корешками. Ее собратья, живущие в той же пещере, легко понимают этот жест; так, они понимают, что этим выкапывающим жестом она пытается изобразить настоящее инструментальное действие выкапывания. Возможно, что некоторые из них могли перенять от нее этот жест при помощи подражания с обменом ролями. Таким образом, появляется известное всем жителям пещеры средство коммуникации, которое является конвенциональным в том смысле, что все его используют, и хотя бы отчасти произвольно выбранным в том смысле, что наверняка можно было бы использовать другие жесты для передачи того же самого сообщения.

А теперь давайте представим себе такое дополнение нашего сценария. Некоторые обитатели пещеры, незнакомые с процессом копания (например, дети), видят этот жест «Пошли копать», и для них эта связь между ритуализированным копательным жестом и самой деятельностью выкапывания корешков совсем не является очевидной (хотя они все же понимают, что этот жест предназначен для того, чтобы о чем-то сообщить окружающим); они думают, что этот жест означает призыв всем вместе выйти из пещеры. В таком случае, они могли путем подражания выучить этот жест и впоследствии начать использовать его, чтобы дать окружающим знать о том, что пора уходить (или еще в каком-нибудь значении, отличном от копания). Таким образом, изначальный смысл этого изобразительного жеста оказывается полностью утерянным. (Это немного похоже на то, как некоторые фигуры речи, например, метафоры, с течением времени теряют свой смысл и становятся «стертыми», по мере того, как их начинают использовать люди, незнакомые с изначальной ситуацией их возникновения). Можно представить себе, что на какой-то более поздней, стадии развития произошло нечто вроде общего инсайта, и люди поняли, что связь большинства коммуникативных знаков, которые они используют, с их референтами и социальными намерениями носит исключительно произвольный характер, и следовательно — вуаля! — если мы захотим, то сами сможем создать какие угодно знаки.

Другим важным следствием этого процесса стало нечто вроде стандартизации знаков. Так, когда изобразительный жест обусловлен ситуацией, одно и то же действие или событие, как правило, изображается по-разному в зависимости от контекста; например, открывание двери изображается по-другому, чем открывание банки. Это является типичным для семейного языка жестов (примеры можно увидеть у Goldin-Meadow 2003b и в следующей главе). Однако когда новые люди подхватывают этот жест, его изобразительный характер для них уже неочевиден, и изображение процесса открывания может стать крайне схематичным, абстрактным и не связанным с конкретным предметом. Это характерно для многих конвенциональных жестовых языков, и конечно же, благодаря этому становится возможным использование абстрактных и совершенно произвольных знаков в голосовой модальности.

Первые коммуникативные конвенции, скорее всего, представляли собой голофразы (однословные высказывания). Этот термин использовался в разных значениях (см. Wray 1998), но здесь мы просто имеем в виду коммуникативный акт, состоящий из одной знаковой единицы. Но на самом деле в плане коммуникации даже в этом простейшем случае происходит не только это. Прежде всего, что уже должно быть понятно из наших предыдущих доводов, значение таких односложных высказываний может быть сколь угодно сложным — в зависимости от того, на что будет направлено наше совместное внимание. С этой точки зрения, если вернуться к примеру с велосипедом вашего молодого человека, который мы приводили в главе 1, я сообщу вам одно и то же, независимо от того, укажу ли я на него, или скажу «Там!» или скажу «Это же велосипед вашего молодого человека!». Сам по себе коммуникативный сигнал, состоящий из одной единицы, не скажет нам ничего о сложности замысла, стоящего за сообщением, поскольку сложность замысла зависит не только от того, что уже непосредственно содержится в самом коммуникативном сигнале, но и от того, что косвенно содержится в наших совместных знаниях. Второе важное соображение касается того, что голофразы на самом деле состоят из двух компонентов. Как было описано в третьей главе, коммуникативный акт всегда включает в себя и направляющий внимание, референциальный, аспект и потенциальное выражение стоящего за ним мотива. И, стало быть, если я хочу, чтобы вы передали мне воды, я могу сказать «Вода!» с требовательной интонацией, а если бы мы шли по тротуару, и я хотел бы предостеречь вас, чтобы вы не наступили в лужу, я мог бы сказать «Вода!» с удивленной и предупреждающей интонацией или таким же выражением на лице. Итак, голофраза, также как и указательный жест, содержит в себе эти два компонента: отражение объекта-референта и мотив — даже если в некоторых контекстах мотив лишь подразумевается и поэтому не проявляется ни в интонации, ни в выражении лица. То, что с функциональной точки зрения даже голофразы по своей структуре являются составными, можно рассматривать как некий первый поворот в сторону грамматики.

Таким образом, переход к коммуникативным конвенциям, как это ни парадоксально, совершился абсолютно естественным образом. Никто не собирался, по крайней мере, в первое время, выдумывать никакие условные обозначения. Коммуникативные конвенции возникли сами по себе, когда живые существа, способные к подражанию с переменой ролей и к по-настоящему сложному кооперативному общению, осуществляемому при помощи жестов, переняли друг от друга путем подражания различные изобразительные жесты. После злого те, кто не был знаком с изображаемым явлением, видели коммуникативный эффект жеста и начинали использовать его только на этом основании. При этом они не собирались что-либо с помощью этого жеста изображать, и, таким образом, он стал для них произвольно выбранным. Это так называемый «процесс третьего рода», когда в результате целенаправленных действий человека возникает определенный социологический эффект, которого никло на самом деле не предполагал (Keller 1994; более подробно об этом см. в главе 6).

5.3.2. Переход в голосовую модальность

До сих пор нам было абсолютно все равно, к какой модальности — к голосовой или к жестовой — относились самые ранние коммуникативные конвенции, возникшие следом за естественными указательными и изобразительными жестами. Но на самом деле исходные коммуникативные конвенции совершенно точно не могли появиться в голосовой модальности; по крайней мере, вокализации обезьян не могли стать отправной точкой для их развития. С этим связано два основных положения.

Первое положение — это то, о чем говорилось на протяжении всей I второй главы. Вокализации всех приматов, кроме человека, очень тесно привязаны к эмоциям, и поэтому не являются произвольными. Как и большинство видов коммуникации животных, они по сути своей являются «закодированными» средствами коммуникации, в том смысле, что животные уже рождаются с умением издавать характерные для их вида вокализации и реагировать на них характерными видоспецифическими способами. Природа-мать практически не оставила им возможности для целенаправленности, сотрудничества или умозаключений, кроме способности реципиента ассоциативно усваивать то, что часто происходит одновременно с вокализацией (например, как правило, одновременно с тревожными криками определенной птицы появляются леопарды). И поэтому чтобы начать применять вокализации для целенаправленной и полностью кооперативной коммуникации, животные-коммуниканты сначала должны были бы научиться их произвольно контролировать.

Конечно, люди на определенном этапе развития действительно научились контролировать свои вокализации. Но это подводит нас ко второй проблеме. По сравнению с основанными на реальных действиях жестами, вокализации являются не таким уж хорошим средством для общения по поводу внешних объектов. Так, что касается манипулирования направлением внимания, то для любых приматов, в том числе и для человека, неестественно направлять внимание окружающих на внешние объекты при помощи вокализации. Услышав чьи-то крики, приматы, несомненно, пытаются обнаружить того, кто их издает, и определить его эмоциональное состояние, а при некоторых обстоятельствах они, возможно, оглядываются по сторонам, чтобы найти причину такого его эмоционального состояния. Что естественно для некоторых приматов, в том числе, для людей, так это направлять внимание других в рамках зрительной модальности, привлекая его к определенному месту в пространстве при помощи таких действий, как взгляд или указательный жест. Такие действия целиком и полностью основаны на склонности всех приматов прослеживать направление взгляда окружающих. В отношении способности вызвать в воображении реципиента отсутствующий референт естественные вокализации, опять же, оказываются крайне ограниченными. Мы могли бы косвенно обозначить важные для нас референты, сымитировав ассоциирующиеся с ними звуки (например, звук леопарда, или звук, воспроизводящий мою обычную эмоциональную реакцию на леопардов), но, опять же, кажется, что это было бы гораздо менее естественно и эффективно, чем передача того же самого сообщения в зрительной модальности при помощи жестикуляции, основанной на реальных действиях.

В качестве интересного упражнения можно представить себе две группы маленьких детей, которые раньше никогда ни с кем не общались. Каждая группа изолирована на отдельном необитаемом острове, примерно как в «Повелителе мух». У детей из первой группы рот заклеен клейкой лентой, а у детей из другой группы руки связаны за спиной. (Я приношу извинения всем этическим комитетам. Уверяю вас, что во всех иных отношениях за детьми хорошо ухаживают и что перед тем, как их связали, их родители дали информированное согласие). Какой тип общения мог возникнуть в каждой из этих двух групп? Ну, на самом деле мы кое-что знаем о том, что может произойти, если дети не смогут пользоваться для общения ртом, потому что глухие дети, которые рождаются у родителей, не знающих никакого языка жестов, на самом деле вырабатывают со своими родителями и другими детьми в семье очень сложные системы жестов, производных от реальных действий, куда включаются указания и пантомима; это так называемый «домашний язык жестов» (Goldin-Meadow 2003b). И если бы такие дети позднее собрались вместе, они разработали бы еще более сложные конвенциональные системы жестов, обладающие грамматическими характеристиками (как в никарагуанском жестовом языке, см. следующую главу). Мы, конечно же, не знаем, что может произойти, если дети не могут использовать для общения руки. Но трудно представить себе, что они сами изобретут специальные вокализации, чтобы осмысленно направлять внимание или воображение других детей па определенные объекты в окружающем мире — возможно, за исключением нескольких вокализаций, связанных с эмоциональными ситуациями или/и нескольких случаев подражания другим звукам. Причиной этого является то, что в голосовой модальности у людей нет естественных предрасположенностей, которые могли бы служить отправными точками для развития условных средств (подобно тому, как в зрительной модальности эту функцию выполняет склонность прослеживать в пространстве направление взгляда другого человека или интерпретировать его жесты как намеренные). И поэтому вопрос конвенционализации уже осмысленных коммуникативных действий в данном случае никогда не возникнет. Кстати говоря, мое личное предположение заключается в том, что дети со связанными руками, возможно, в конце концов будут пытаться направлять внимание других детей при помощи взгляда и поворота головы, а также изображать что-либо туловищем.

Это замысловатое, может быть, даже слегка гротескное упражнение направлено на то, чтобы просто подчеркнуть, что природа голосовых средств, а особенно функции, которые они в целом выполняют в жизни приматов, таковы, что очень сложно представить себе, чтобы эволюция осмысленной кооперативной коммуникации, характерной для людей, происходила исключительно в голосовой модальности. Еще труднее представить себе это для коммуникативных конвенций. Но совсем не сложно вообразить, как это происходит в области действий. На самом деле, нам даже не нужно ничего воображать, потому что, как было замечено выше, при некоторых обстоятельствах это на самом деле случается с глухими от рождения детьми. (Кроме того, есть несколько хороших описаний того, как взрослые люди изобретают свои языки жестов в особых ситуациях, например, на шумных фабриках или при общении между представителями различных языковых сообществ в таких видах деятельности, как торговля; Kendon 2004). Возможно, основная причина, которой обусловлены этих различия, заключается в том, что приматы в целом и люди в частности автоматически прослеживают направление взгляда и воспринимают поведенческие акты как целенаправленные и осмысленные по определению, в том числе, когда они имеют отношение к ним самим. Если сущность человеческой коммуникации заключается в ее целенаправленности, тогда действия человека являются главным источником ее смысла. Не то, чтобы это вообще не могло произойти в голосовой модальности у каких-нибудь других живых существ; просто с учетом того, как вокализация функционирует у приматов — особенно в свете ее жесткой связи с эмоциями и существующей тенденции направлять внимание на само издающее звуки животное, а не на внешний объект-референт — это практически немыслимо.

И, таким образом, чтобы прийти к коммуникации человека, со всеми ее кооперативными свойствами, мы должны начать с фундамента, основанного на действии. Эта постройка должна быть возведена на основании характерной для людей предрасположенности прослеживать направление взгляда и указывать в определенном направлении, чтобы заставить других туда посмотреть, а также их склонности интерпретировать действия окружающих в терминах целенаправленности (кроме того, нельзя забывать о совместных действиях как главном материале для базовой психологической структуры сотрудничества). И поэтому, разумеется, появляется вопрос: почему же люди в конце концов перешли к голосовой модальности? Когда люди общаются в наши дни, они чаще всего используют и речь, и жестикуляцию, но речь выполняет основную функцию референции (возможно, в сочетании с указательным жестом), а жесты сопровождают речь и выполняют в основном изобразительную функцию, неся в себе ту информацию, которую с помощью речи закодировать сложно (McNeill 2005; Goldin-Meadow 2003а). Однако нет никаких сомнений, что голосовая речь доминирует; у нее даже есть грамматическое измерение (а иногда и письменный вариант), чего не наблюдается у естественно возникающих жестов. Как голосовая модальность получила такое преимущество?

В истории размышлений по этому вопросу нет недостатка в гипотезах, потому что всем классическим теоретикам, занимающимся происхождением жестов, приходилось что-нибудь сказать по этому поводу. Можно, например, предположить, что голосовая модальность стала ведущей, потому что благодаря ей: становится возможным общение на более дальних расстояниях; становится возможным общение в глухом лесу; освобождаются руки, поэтому становится возможным одновременно общаться и делать что-то руками; становится возможным воспринимать сообщения на слух, а глазами при этом искать хищников и другую важную информацию; и так далее, и так далее. Все это действительно могло сыграть свою роль. Мы просто хотели бы предложить здесь еще одну дополнительную возможность, что, в соответствии с той точкой зрения, которую мы описывали в этой главе, общение в голосовой модальности в большей степени, чем в жестовой, является публичным. Когда в главе 2 мы обсуждали общение приматов, то отметили, что вокализации приматов не предназначены для кого-то в особенности, их слышат все, кто находится поблизости, а жесты направлены на конкретных реципиентов. Учитывая весь период, когда жесты использовались для того, чтобы направить коммуникативное действие на кого-то определенного, переход к голосовой модальности мог означать, что коммуникативные действия все еще по-прежнему направлены на кого-то конкретного — и, конечно, коммуникативное намерение, стоящее за ними, можно рассматривать как метасигнал, помечающий сообщение как предназначенное «для тебя». Однако в то же время, передача сообщений при помощи голоса дает возможность любому, кто находится рядом, их подслушать, как оно и происходило (а предотвратить это можно было только при помощи специальных действий, например, шепота). Это значит, что голосовые действия являются публичными по определению, и поэтому они связаны с формированием репутации и другими подобными процессами.

Наконец, более конкретная формулировка нашей гипотезы Ь том, как произошел такой переход, предполагает, что самые первые условные обозначения в голосовой модальности были эмоциональным сопровождением или дополнительными звуковыми эффектами к каким-нибудь уже осмысленным жестам, основанным на реальных действиях — или, по крайней мере, к уже осмысленным совместным действиям. Таким образом, по крайней мере, с точки зрения реципиента, сообщение, которое он получал, было как минимум в некоторой степени избыточным, поскольку коммуникант пытался передать его и при помощи жестов, и при помощи вокализаций. Когда люди научились контролировать свои вокализации лучше, они также могли начать использовать некоторые голосовые имитации (например, изображать звуки, которые издает леопард), хотя подобно изобразительным жестам, они могли возникнуть только после появления грайсовского коммуникативного намерения. Однако на определенном этапе в определенных ситуациях вокализации стали эффективными сами по себе — возможно, из-за необходимости передавать сообщения на более дальние расстояния, или для того, чтобы передать сообщение нескольким реципиентам сразу, и так далее.

В качестве одного примера можно привести особенно интересный класс слов, который встречается во всех языках. Это так называемые указательные местоимения, которые даже в наши дни очень часто сопровождаются указательными жестами. В английском языке (в переводе на русский) это такие слова, как «этот» и «тот», или «здесь» и «там». Особую природу этих слов можно понять (как впервые заметил Витгенштейн; Wittgenstein 1953), если задуматься, как их могут выучить дети. В случае существительных и глаголов мы можем, находясь внутри рамки совместного внимания, указывать на что-то и называть это ребенку, и он выучит название. Но как мы можем использовать указательный жест, чтобы научить ребенка словам «этот» и «тот», «здесь» и «там»? На самом деле, никак не можем. Как можно указать на «то» или «там»? Проблема заключается в том, что, когда мы указываем на что-то, пытаясь научить ребенка использовать эти специальные слова, указание становится как частью самого обучающего действия (чтобы направить внимание на соответствующий объект-референт), так и значением этого действия — исключительная ситуация, которая, что удивительно, по-видимому, совершенно не смущает детей. Они, должно быть, как-то понимают эту избыточность. В любом случае указательные местоимения, несомненно, являются особенными, потому что они есть во всех известных языках. В их состав почти всегда входит пространственный компонент, указывающий расстояние от говорящего (как, например, в противопоставлении «этот» и «тот»); они очень часто сопровождаются указательными жестами; и во всех случаях они кажутся первичными, потому что не происходят от других типов слов (Diessel 2006). И поэтому указательные местоимения могут быть примитивными коммуникативными актами в голосовой модальности — младенцы начинают использовать их на очень ранних стадиях развития — очень вероятно, по той причине, что они являются избыточными по отношению к указательным жестам[18].

Конечно, референт коммуникативного действия, осуществляемого в виде изобразительного жеста, является гораздо более конкретным, чем в случае с указательным жестом. Так, в отсутствие контекста, если я укажу на пробегающего мимо кролика, референтом моего жеста может быть что угодно. Если же я изображу или бег, или самого кролика, то, хотя значение моего жеста все равно будет очень трудно определить в отсутствие у нас с реципиентом совместных знаний, круг явлений, к которым мог отсылать этот жест, немного сузится. С помощью указательного жеста я могу обозначить кролика, который на данный момент не виден, только при очень специфических обстоятельствах; но, основываясь на том же намерении, я запросто могу изобразить кролика с помощью пантомимы. Как было отмечено в главе 3, изобразительные жесты, как правило, используются в двух основных случаях: (1) чтобы обозначить действие и (2) чтобы обозначить объект, который ассоциируется с изображенным действием (или, что случается реже, объект может быть изображен при помощи статической позы). Тогда мы можем постулировать, что элементы языка, которые можно соотнести с изобразительными жестами — это слова, у которых есть конкретный референт, такие, как глаголы (изначально служащие для обозначения действий) и существительные (изначально служащие для обозначения предметов). Практически все согласны с тем, что глаголы и существительные являются базовыми типами полнозначных слов в языке, поскольку эти два класса слов, судя по всему, являются универсальными, и при этом можно показать, что большинство остальных типов слов, встречающихся в различных конкретных языках, исторически восходят к существительным и глаголам (или еще указательным местоимениям; Heine, Kuteva 2002). Таким образом, наша гипотеза заключается в том, что изначально люди использовали некоторые вокализации в соответствии со смыслом своих действий, когда они изображали какое-нибудь действие или предмет. Эти вокализации стали условными, когда другие выучили их путем социального научения и конвенционализации, и после этого изображать что-либо стало не обязательно; к тому же, у вокализаций есть несколько преимуществ, перечисленных выше: например, они освобождают руки, делают возможным общение на больших расстояниях, делают сообщения публичными, и так далее.

Что касается нашей квазиэволюционной истории, то мы могли бы вернуться к человекообразным обезьянам с их жестами привлечения внимания и интенциональными движениями, потом перейти к людям, которые используют указательные жесты и пантомиму в качестве естественных коммуникативных актов (основанных на новых навыках и стремлении к разделению намерений), и закончить на том этапе, когда люди начинают использовать коммуникативные конвенции, чтобы направить внимание реципиента (указательные местоимения) или заставить его вообразить задуманные коммуникантом референты (полнозначные слова, такие, как существительные, глаголы и их производные).



Эти две цепочки соответствия просто отражают, что при помощи основанных на реальных действиях жестов люди могут естественным образом направить куда-то внимание окружающих только двумя способами: мы можем направлять зрительное внимание других в пространстве (как это обозначено в верхнем ряду) или мы можем сделать что-то, чтобы вызвать в их воображении отсутствующие объекты и события (как в нижнем ряду). Языковые конвенции просто предоставляют нам более специфические способы для того же самого, в меньшей степени зависящие от конкретной ситуации и в большей степени — от того, есть ли у нас с вами общая история социального научения.

Здесь мы совсем не хотим задаваться вопросом, когда именно в ходе эволюции человека возникли определенные явления; скорее, мы предпочитаем остановиться на простом упорядочивании событий. Однако один дополнительный факт, касающийся способностей человека в акустико-артикуляционной области, особенно важен. В недавних генетических исследованиях было открыто, что у современных людей один из ключевых генов, ответственных за артикуляцию человеческой речи (ген FOXP2) закрепился в человеческой популяции не более 150 000 лет назад (Enard et al. 2002). Трудно представить себе Другую функцию, помимо членораздельной речи, используемой в современных языках, для обеспечения которой понадобился бы такой тончайший двигательный контроль, ставший возможным благодаря этому гену. И, таким образом, можно определить, что тот этап человеческой эволюции, на котором хорошая артикуляция, предположительно облегчившая использование языка в голосовой модальности, получила преимущество в естественном отборе, начался совсем недавно, примерно 150 000 лет назад. Нас не сильно интересует конкретная хронология всего этого процесса. На данный момент для нас просто важно, что эти генетические данные обеспечивают дополнительное доказательство того, что голосовая модальность стала ведущей для человеческого общения только на очень поздних этапах эволюции.

5.3.3. Выводы

Главная мысль этого раздела достаточно проста: резкий переход к конвенциональной коммуникации был бы невозможен. Когда мы приезжаем в другую страну, язык которой очень сильно отличается от нашего собственного, мы можем очень многого добиться при помощи «естественных» коммуникативных действий, а именно, указательного жеста и пантомимы. Особенно они могут быть полезны в случае, когда мы находимся в ситуации совместной деятельности, например, вместе перевозим что-либо, или когда наша деятельность является хорошо регламентированной, и у нас есть совместные знания, как, например, это происходит при общении в магазине или на железнодорожной станции. Однако мы практически не передаем никакой информации при помощи голоса, разве что выражаем некоторые эмоциональные реакции на происходящее, и, как правило, мы практически никогда не выдумываем новые коммуникативные конвенции. Теоретически, у нас с нашими иностранными друзьями могут возникнуть новые произвольные коммуникативные конвенции, и даже в голосовой модальности, но только в том случае, если этому предшествовал какой-то переходный период, когда эти произвольно выбранные средства коммуникации использовались совместно с другими средствами, более осмысленными по своей природе, и были избыточны по отношению к ним. Или, если бы прошло достаточно времени, произвольные коммуникативные конвенции могли бы, вероятно, возникнуть у людей, говорящих на разных языках, имплицитно, посредством ряда преобразований: сначала жест использовался бы его создателями в связи с его естественным значением, а те, кто выучил этот жест позднее, стали бы использовать его, не понимая, на чем он основан (как правило, из-за отсутствия совместных знаний). На самом деле, не существует никаких других возможностей возникновения коммуникативных конвенций; помимо этих двух, и в обоих случаях предполагается существование переходного этапа, включающего естественную коммуникацию.

Итак, наш главный итог заключается в том, что мы можем описать эволюционную последовательность, в которой мы переходим от (1) совместных действий к (2) основанной на действиях «естественной» кооперативной коммуникации, которая сначала протекает в контексте совместной деятельности, а затем и вне ее, и, наконец, к (3) конвенциональной коммуникации, причем последний переход, возможно, происходит за счет того, что некоторые формы естественной коммуникации, появившиеся на двух предыдущих этапах, начали становиться конвенциональными (и поэтому отчасти произвольно выбираемыми) и также обеспечили фундамент для построения голосовых конвенций, выбираемых совершенно произвольно.

5.4. Заключение

Если рассматривать описываемую здесь проблему с самых общих позиций, можно охарактеризовать большинство видов социального поведения животных как кооперацию, поскольку можно даже сказать, что стадные животные сотрудничают друг с другом, раз они держатся вместе и тем самым отбивают у хищников желание на них нападать. Однако сотрудничество, протекающее среди людей, является уникальным по своим характеристикам, которые наиболее ярко проявляются в существовании разных социальных институтов, от брака до денег и правительств. Они существуют потому и только потому, что в человеческих сообществах есть коллективные обычаи и убеждения (Searle 1995). Когнитивным фундаментом этих особых типов совместной деятельности являются различные навыки и мотивы разделения намерений (shared intentionality) (Tomasello, Rakoczy 2003). Таким образом, наше предположение заключается в том, что кооперативная структура человеческой коммуникации является не случайным или отдельным свойством человеческого вида, а скорее еще одним проявлением крайне выраженного у людей стремления к сотрудничеству. Но пока еще далеко не ясно, каким образом это так сложилось.

Наша умозрительная история была сложной. Графически она представлена на рис. 5.1, от жестикуляции у обезьян до речевых конвенций у людей. Если кратко ее резюмировать, у современных человекообразных обезьян, которые служат в нашей модели отправной точкой для дальнейшей эволюции, уже есть многое из того, что необходимо для человеческой кооперативной коммуникации. Они могут выражать окружающим свои требования с помощью жестов, причем подстраивают жестикуляцию под конкретную ситуацию. Они способны понимать целенаправленное действие и пытаются понять стоящий за ним мотив, используя практическое мышление. Они могут направлять куда-то внимание окружающих для реализации своих социальных намерений. В определенных ситуациях у них появляется мотив помощи окружающим. Они участвуют в сложных групповых видах деятельности. Однако, похоже, что у них нет навыков и мотивов разделения намерений, и поэтому их взаимодействие не является в полной мере кооперативным и интеллектуально нагруженным, поскольку реципиент не пытается определить связь референциального акта коммуниканта с его социальным намерением, и поэтому коммуникант не выражает прямо свое коммуникативное намерение, и нет никаких совместных знаний, также как и взаимных ожиданий или норм, регулирующих весь процесс.


Рис. 5.1. Эволюционные основы кооперативной коммуникации человека


Способность и стремление человека к совместным намерениям изначально возникли в рамках взаимовыгодной совместной деятельности у существ, которых мы назвали просто Homo (вторая колонка на рис. 5.1). Но взаимовыгодная совместная деятельность не могла возникнуть до тех пор, пока люди сначала не стали более терпимыми друг к другу и не начали более щедро делиться друг с другом плодами коллективных занятий (например, мясом жертвы, убитой на групповой охоте), после чего у них развилась новая когнитивная способность: рекурсивное «считывание мыслей». Благодаря этому новому, критически важному компоненту, возникли совместные цели, которые повлекли за собой возникновение рамок совместного внимания, относящихся к совместным целям, которые выступили в роли общего смыслового основания, сделавшего осмысленными указательные жесты и другие коммуникативные действия. В ситуации взаимовыгодного сотрудничества, направленного на достижение совместной цели, могла начать активно развиваться склонность просить о помощи и предлагать свою помощь взамен, поскольку если я помогу своему партнеру, это будет полезно мне самому. Затем такое стремление помогать другим могло распространиться на другие ситуации, основанные на непрямом взаимном обмене, благодаря чему появился второй мотив, связанный с сотрудничеством: предлагать другим помощь в виде полезной для них информации, чтобы укрепить свою репутацию — и это стало характерным для существ, которых мы назвали ранние Sapiens (третья колонка на рис. 5.1). Взаимное ожидание сотрудничества и возникшие на его основе коммуникативные намерения (по Грайсу), благодаря которым коммуникативные действия стали публичными, были обусловлены сочетанием способности к рекурсивному «считыванию намерений» и этих двух кооперативных потребностей — просить и предлагать помощь и информацию. Третий главный мотив, делиться с окружающими своими взглядами на мир, скорее всего, возник на совершенно другой основе, включающей такие мотивы, как быть похожим на членов своей группы и быть любимым ими. Существо, у которого он впервые появился, мы назовем поздний Sapiens. Этот мотив, в сочетании с обоюдными ожиданиями, привел к появлению норм, которые начали регулировать многие виды человеческой деятельности, и в том числе кооперативную коммуникацию.

С точки зрения такого пути эволюционного развития, жесты привлечения внимания, характерные для человекообразных обезьян, преобразовались в указательные жесты, характерные для людей (нижний ряд на рис. 5.1). После завершения этого первого шага, интенциональные движения, характерные для обезьян, могли превратиться в изобразительные жесты, характерные для людей. При условии, что эти жесты воспринимались в качестве коммуникативных, для чего необходимо понимание грайсовского коммуникативного намерения, изобразительные жесты стали использоваться в ситуациях, когда совместные знания или рамки совместного внимания участников коммуникации были таковы, что делали общение при помощи указательных жестов трудноосуществимым. Затем незнакомые с изначальным смыслом изобразительного жеста, но увидевшие его коммуникативный эффект люди начинали использовать его для достижения того же самого эффекта, но уже в отрыве от его изначального контекста. С течением времени произошел некоторый «сдвиг к произвольности» в выборе коммуникативных средств, который затем привел к возникновению общего случая коммуникативных конвенций. Переход в голосовую модальность, возможно, был осуществлен под действием многих причин, одна из которых могла заключаться в том, что голосовая коммуникация с большей легкостью делает сообщение публичным. Но для этого перехода был необходим своего рода временный мост в виде осмысленных по своей природе, основанных па конкретных действиях жестов. «Произвольные» коммуникативные конвенции не могли бы возникнуть, если бы они в определенном смысле не «стояли на плечах» уже осмысленных коммуникативных действий.

Загрузка...