Наша речь обретает смысл благодаря другим нашим занятиям.
Я обещал, что история будет непростой, и так и вышло. Ведь у таких высокоспецифичных и сложноорганизованных продуктов фенотипических изменений, как человеческая кооперативная коммуникация, почти всегда сложное и запутанное эволюционное прошлое. А у таких высокоспецифичных и сложноорганизованных продуктов культурных воздействий, как конвенциональные человеческие языки, не отличается простотой и культурное прошлое, вдобавок к эволюционному. Поэтому я исхожу из того, что все действительно очень сложно устроено — хотя, возможно, наше понимание этих процессов просто недостаточно глубоко, чтобы увидеть их скрытую простоту. В любом случае, я сделаю последнюю попытку свести воедино имеющиеся у нас данные; для этого я сначала на нескольких страницах подведу итоги того, о чем говорилось выше, а затем еще раз пересмотрю три гипотезы, сформулированные мною в первой главе, чтобы оценить, насколько они подтвердились. Наконец, закончу я некоторыми мыслями о языке как совместной интенциональности, способности к разделению намерений (shared intentionality).
Краткий обзор общих положений этого курса лекций (организованный в соответствии с порядком глав книги) выглядит примерно следующим образом.
Путь к человеческой кооперативной коммуникации начинается с интенциональной коммуникации человекообразных обезьян, что особенно ярко проявляется в их жестах.
• Человекообразные научаются многим из своих жестов (путем онтогенетической ритуализации) и используют их очень гибко, безусловно, намеренно, с вниманием к вниманию конкретных людей среди окружающих; все это полностью контрастирует с их не являющимися результатом научения, ригидными эмоциональными вокализациями, беспорядочно посылаемыми в окружающую среду.
Человекообразные всегда пользуются своими выученными, выражающими намерение жестами для того, чтобы просить или требовать реакции от других, включая людей. Они пользуются жестами интенциональных движений для прямого требования ответных действий (intention-movements), и жестами привлечения внимания (attention-getters) для непрямых запросов — иначе говоря, применяют последние для привлечения внимания другого к чему-либо, чтобы он/она увидел(-а) что-либо и действовал(-а) в соответствии с этим. Эти выученные жесты привлечения внимания у человекообразных, возможно, представляют собой единственные интенциональные коммуникативные акты в животном мире, в рамках которых возможны намерения разных уровней: с одной стороны, намерение заставить другого увидеть нечто, с другой — намерение заставить его же сделать что-то в соответствии с увиденным.
В основе понимания и порождения этих жестов лежат навыки понимания индивидуальных намерений — т. е. того, что у другого есть свои цели и представления о мире. Результатом их использования становятся умозаключения и выводы о том, что делает другой и, возможно, почему он это делает. И коммуникант, и реципиент имеют свои отчетливые цели в коммуникативном процессе и не имеют общих, разделяемых друг с другом целей.
Человеческая кооперативная коммуникация представляет собой нечто более сложное, чем интенциональная коммуникация человекообразных обезьян, поскольку лежащая в ее основе социально-когнитивная базовая структура включает в себя не только способность понимать индивидуальные намерения (individual intentionality), но также навыки разделения намерений и мотивацию к ним.
Базовый когнитивный навык способности к разделению намерений — это циклическое (рекурсивное) «считывание» мыслей и намерений (recursive mindreading). Возникая в некоторых ситуациях социального взаимодействия, оно порождает совместные цели и совместное внимание, которые, в свою очередь, создают общий смысловой контекст (common conceptual ground), в рамках которого, как правило, протекает человеческая коммуникация.
Базовые мотивы способности к разделению намерений — это желание помогать и желание делиться. В коммуникативном взаимодействии они порождают три базовых мотива кооперативной коммуникации: просьба (просьба о помощи), информирование (предложение помощи в виде полезной информации), разделение с другими эмоциональных состояний и отношения к чему-либо = приобщение (установление социального контакта за счет расширения совместного смыслового контекста).
Взаимные допущения (и даже правила) кооперации и коммуникативные намерения, по Грайсу, возникают как циклическое «считывание» мыслей и намерений применительно к мотивам кооперации: мы оба знаем, что наше взаимодействие является кооперативным, и, более того, должно быть таковым, с точки зрения социума. Это приводит к тому, что при взаимодействии люди объединяют свои усилия для того, чтобы поставить совместную цель и добиться коммуникативного успеха. При этом они рассуждают не только практически, но и кооперативно, тем самым делая в процессе рассуждения выводы относительно коммуникативной релевантности.
При неязыковой коммуникации люди используют указательный жест для управления зрительным вниманием собеседника, а изобразительные (иконические) жесты (пантомиму) — для управления его воображением. Эти два типа жестов могут считаться «естественными» коммуникативными актами, поскольку они основаны на естественных реакциях реципиента — прослеживании направления взора окружающих и интерпретации их действий с точки зрения их намерений, соответственно. Эти простые жесты могут выступать в весьма сложных сочетаниях, поскольку они используются в ситуациях межличностного взаимодействия, где оба участника ситуации обладают совместным смысловым контекстом как связующим звеном для интерпретации коммуникации, а также взаимными установками, связанными с кооперацией. «Произвольные» (arbitrary) коммуникативные конвенции, в том числе языковые, опираются на ту же кооперативную базовую структуру, что и «естественные» человеческие жесты. Они, безусловно, сформировались на основе последних путем «дрейфа к произвольному выбору средств» по мере того, как новые пользователи языка овладевали иконическими жестами, не полностью улавливая их смысл.
Онтогенез жестовой коммуникации у младенцев, особенно указательного жеста, указывает на наличие у них множества компонентов предполагаемой нами базовой структуры кооперации и связи со способностью к совместным намерениям, причем еще до начала овладения языком.
Результаты экспериментов по изучению указательного жеста у младенцев говорят о ключевой роли базовой структуры способности к совместным намерениям в формировании как совместного внимания и совместных понятийных представлений в коммуникации, так и трех ее базовых мотивов — просьбы, информирования, разделения = приобщения. Помимо этого она, возможно, сыграла роль в формировании коммуникативных намерений и правил кооперации.
Указательный жест в онтогенезе возникает у младенцев только с развитием навыков «мы-интенциональности» в момент совместного действия, не ранее, хотя к этому моменту уже сформирован ряд других навыков, предвосхищающих его появление; это происходит раньше, чем появляются существенные навыки в области конвенционального языка.
Изобразительные жесты у младенцев появляются вслед за первым указательным жестом, поскольку требуют наличия коммуникативного намерения для достижения своей цели — в противном случае они были бы просто бессодержательными действиями. Далее они быстро вытесняются конвенциональным языком (в отличие от указательного жеста, на который появление языка не влияет), поскольку, как и он, представляют собой символический способ указания на объект внимания. Переход в онтогенезе от жестов к конвенциональным формам коммуникации, в том числе к языку, также принципиально зависит от базовой структуры способности к совместным намерениям — особенно совместного внимания во время совместной деятельности, — поскольку этот фундамент позволяет создать общий контекст, необходимый для овладения «произвольными», «свободно» выбираемыми коммуникативными конвенциями.
Онтогенетический переход от жестов к языку позволяет понять функцию, общую для а) указательного жеста и указательных местоимений (например, «этот» и «тот») и б) иконических жестов и полнозначных слов (например, существительных и глаголов).
Человеческая кооперативная коммуникация возникла филогенетически как часть более масштабного процесса — а именно, адаптации человека к совместной деятельности и социально-культурной жизни в целом.
Человеческие навыки и мотивы способности к совместным намерениям первоначально возникли в контексте взаимовыгодной совместной деятельности — а именно, навыки рекурсивного считывания мыслей и намерений привели к формированию общих целей, которые, в свою очередь, способствовали возникновению совместного внимания к объектам, связанным с этими целями. Человекообразные обезьяны не способны к совместной деятельности такого рода, и поэтому не обладают навыками и мотивами разделения намерений, подобными таковым у человека.
Сначала указательный жест, а затем пантомима возникли вследствие необходимости более эффективно координировать совместную деятельность, изначально — путем требования от другого какого-либо действия при наличии согласия на это обеих сторон, что облегчало обоим участникам взаимодействие. Изначально такие акты кооперативной коммуникации существовали только в рамках совместной деятельности, поэтому их интенциональная структура была полностью кооперативной. Использование навыков кооперативной коммуникации за пределами совместной деятельности (к примеру, для лжи) появилось позже.
Мотив предложения окружающим помощи путем их информирования мог возникнуть благодаря процессам непрямого взаимного обмена, в которых каждый стремился завоевать репутацию «хорошего партнера». Это создавало общее пространство взаимных ожиданий касательно того, как должна происходить кооперативная коммуникация.
Способность делиться (sharing) с окружающими своими эмоциями и когнитивными установками могла возникнуть вследствие культурного группового отбора как способ установления социального контакта и расширения совместных знаний в социальной группе, совместно с правилами регулирования кооперативной коммуникации, возникшими вследствие групповых санкций за некооперативное поведение.
Навыки имитации дали людям возможность создавать и усваивать от других иконические жесты, используемые как голофразы (требующие коммуникативного намерения даже для того, чтобы начать действовать), которые благодаря коммуникации в ситуации нехватки совместных знаний претерпели постепенный переход в новое качество «произвольных» коммуникативных конвенций.
Потенциальное переключение на полностью произвольные звуковые конвенции было возможно только потому, что изначально они использовались в сочетании с жестами, основанными на действиях (имеющими более естественные значения), фактически паразитируя на них.
Грамматическое измерение человеческой языковой коммуникации составляют процессы конвенционализации и культурной передачи языковых конструкций, базирующихся на общих когнитивных навыках и способности к разделению намерений и имитации. Оно позволяет соответствовать функциональным требованиям трех основных мотивов коммуникации, ведущих к грамматике просьбы, грамматике информирования и грамматике приобщения и нарратива.
Человекообразные обезьяны пользуются последовательностями жестов, а «говорящие» обезьяны («linguistic apes») даже комбинируют жесты для достижения некой общей коммуникативной цели и выделяют в имеющемся у них опыте отдельные события и их участников; эти простые грамматические навыки являются точкой отсчета для эволюции грамматической компетентности человека.
• Когда «говорящие» обезьяны (возможно, это верно и для древних людей) порождают многокомпонентные высказывания, они почти всегда используют их в качестве просьб, и, как правило, только в актуальной ситуации «ты и я в момент здесь-и-сейчас», что означает, что в такой ситуации не требуется, никакого «серьезного» синтаксического маркирования. Таким образом, человекообразные обезьяны и древние люди обладают только грамматикой просьбы.
С возникновением информирования о функции и референтах, удаленных от момента «здесь-и-сейчас», возникает необходимость в грамматических средствах для того, чтобы а) идентифицировать отсутствующие референты путем помещения их в структуру совместного внимания (возможно, путем использования многоэлементных определений); б) синтаксически маркировать роли участников; в) отличать мотив просьбы от мотива информирования. Выполнение этих функциональных требований привело к возникновению грамматики информирования.
С возникновением в коммуникации мотива приобщения и появлением высказываний, предполагающих изложение сложных последовательностей событий, удаленных относительно момента «здесь-и-сейчас» в пространстве и времени, возникает потребность в грамматических средствах для а) обозначения временных «вех» и формирования связей между событиями; б) прослеживания этих связей участниками коммуникации. Эти функциональные условия были необходимы для формирования грамматики приобщения и нарратива.
Конкретные грамматические конструкции конкретных языков формируются путем конвенционализации (т. е. грамматикализации и других процессов) в культурно-историческом времени, что зависит от совместных целей коммуникации, совместных понятийных представлений, а также от базовых познавательных процессов и обработки информации. Возникающие при этом групповые процессы создают нормативность конструкций как «грамматически правильных».
В первой главе я сформулировал три гипотезы о происхождении человеческой коммуникации:
1) человеческая кооперативная коммуникации изначально развивалась в жестовом поле (указательный жест и пантомима);
2) такое развитие коммуникации стало возможным благодаря навыкам разделения намерений и мотивации к нему, которые, в свою очередь, возникли в рамках совместной деятельности;
наконец, 3) полностью независимые языковые конвенции могли появиться только в рамках по-настоящему осмысленных видов совместной деятельности, управляемой «естественными» формами коммуникации — такими, как указательный жест и пантомима.
Сейчас нам предстоит обсудить, насколько эти гипотезы подтвердились.
Что касается жестов, то многие исследователи веками приходили к выводу о том, что жесты были первыми шагами человечества на пути к формированию языка (см. Hewes 1973; Corballis 2002; Kendon 2004; Armstrong, Wilcox 2007). Эти ученые приводили ряд эволюционных доказательств данной гипотезы, связанных, в основном, с важностью вклада в коммуникацию зрительной модальности и зрительного контроля за движениями рук. Также играет роль тот факт, что младенцы осуществляют осмысленную жестовую коммуникацию до появления у них способности пользоваться языком, а глухие младенцы, не обученные языку жестов, научаются выражать весьма сложные идеи с помощью самостоятельно изобретенных жестов. Кроме того, представители человечества, не имеющие общих коммуникативных конвенций — от иностранцев в чужой стране до создателей никарагуанского жестового языка, — весьма быстро и легко начинают общаться с помощью жестов. А если такого рода коммуникация сохраняется в течение нескольких поколений и в благоприятных социальных условиях, используемые в ней конвенции могут даже быть объединены в систему, которая будет считаться полноценным человеческим языком. Если исходить из установки, что для людей возможна только речевая коммуникация, то наличие такого рода жестовых «изобретений» означало бы фантастическое, почти необъяснимое расширение возможностей коры головного мозга. Если же считать, что люди сначала обрели способность пользоваться жестами, а речевая модальность стала использоваться позже, то тогда наличие в человеческой коммуникации большого количества жестов объяснить значительно проще.
Ко всему вышесказанному я хотел бы добавить еще два соображения, одно из которых — эмпирическое, а другое — теоретическое. Эмпирическое соображение таково: все четыре вида человекообразных обезьян очень гибки в научении жестам и их использовании, что заметно контрастирует с их невыученными, не подверженными влиянию контекста вокализациями. Кроме того, при использовании жестов они чутко реагируют на изменения состояния внимания конкретного адресата, и даже применяют специальные жесты привлечения внимания. При этом в рамках последних уже можно выделить два уровня коммуникативного намерения — референциальный и социальный, — что явно говорит о предвосхищающей роли этих жестов в формировании сложных процессов управления вниманием, присущих человеческой объектно-ориентированной коммуникации. Легко представить, как эти гибкие в использовании жесты превратились в присущие человеку указательный жест и иконические жесты, которые еще до возникновения звучащего языка уже заключали в себе основные характеристики человеческой кооперативной коммуникации. Стоит заметить, при этом, что вокализации человекообразных обезьян не так уж хорошо изучены (значительная часть исследований в этой области проводилась на мартышках) и требуют пристального внимания ученых. Жесты привлечения внимания у человекообразных — предположительно, в первую очередь те, которые связаны с внешними объектами, — и указательный жест у людей также требуют дальнейших исследований.
Второе, теоретическое, соображение выглядит следующим образом. Представляется крайне сложным для понимания, как человек мог от вокализаций, похожих на используемые человекообразными и базирующихся, в общем, только на эмоциях, испытываемых коммуникантом, перейти напрямую к конструируемым, поддающимся выучиванию и общеизвестным в данной группе коммуникативным конвенциям. Чтобы усилить это проблемное утверждение, я применил нечто вроде гротескного мысленного эксперимента. Предположим, что на необитаемом острове живут не владеющие языком дети; при этом часть из них лишена способности произносить звуки и может лишь создавать жесты, вторая часть способна произносить звуки, но не может жестикулировать. Думаю, что дети, не могущие произносить звуки, с жаром общались бы друг с другом с помощью жестов, и их коммуникация была бы успешной. Но мне трудно себе представить, что дети, лишенные способности жестикулировать, с легкостью изобретали бы голосовые конвенции, поскольку для вокализаций характерно привлечение внимания к субъекту и его эмоциональным состояниям, но отнюдь не к внешним объектам. Таким образом, мое предположение таково, что путь к голосовым конвенциям у человека должен был пролегать через промежуточную стадию жестов, имеющих более естественные значения и основанных на действиях. Основой же для формирования последних являются естественные человеческие реакции: прослеживание направления взора окружающих и интерпретация их действий как основанных на неком намерении. Более того, я отстаиваю точку зрения, что вокальные конвенции приобрели коммуникативное значение изначально только за счет комбинирования с «естественными» жестами, выступая при этом в роли избыточных, дополнительных обозначений.
В рамках второй гипотезы — о способности к совместным намерениям как базовой структуре человеческой кооперативной коммуникации — можно выделить два блока эмпирических выводов и несколько теоретических рассуждений. Первый из эмпирических доводов основан на сравнении человекообразных обезьян и людей. Экспериментальные исследования, значительная часть которых рассмотрена в разделе 4 главы 2, показывают, что человекообразные понимают индивидуальные намерения. Некоторые ученые полагают, что эта оценка слишком оптимистична, и человекообразные, как и остальные животные, обладают лишь набором простых поведенческих правил, позволяющих предсказывать поведение окружающих в определенных ситуациях (Povinelli, Vonk 2006). Ответ на это мнение — говорящие сами за себя исследовательские работы, в которых приводятся исчерпывающие доказательства по всем ключевым позициям и с использованием различных методов исследования (см. систематичную аргументацию в Tomasello, Call, in press). Приведенный здесь анализ жестовой коммуникации человекообразных также представляется согласующимся с пониманием индивидуальных намерений. Однако, в противовес мощным данным в пользу понимания индивидуальных намерений отсутствуют экспериментальные доказательства того, что человекообразные обезьяны способны к совместным намерениям, поскольку их совместные занятия, конструируемые в лабораторных условиях, по-видимому, не обладают структурой, схожей с сотрудничеством у людей; кроме того, они не способны к совместному вниманию, характерному для человека. Есть ряд исследователей, считающих, что в данном случае моя оценка излишне пессимистична; так, Boesch (2005) полагает, что наблюдение в естественных условиях за охотой шимпанзе позволяет говорить о совместном характере этого процесса. Но для выявления когнитивных процессов, лежащих в основе коммуникации, наблюдения в естественных условиях недостаточно, необходимы эксперименты. А имеющиеся в этой области экспериментальные исследования — по правде говоря, их не так много — показали, что человекообразные способны соотноситься с другими в проблемных ситуациях, но при этом не для формирования с ними общих целей, планов и внимания. Отрицательные результаты эксперимента, естественно, всегда сложно интерпретировать, и поэтому исследование сотрудничества у человекообразных — это еще одна область, которая явно нуждается в большем внимании исследователей.
Поскольку человекообразные, как правило, не участвуют в истинно совместной деятельности, их коммуникация, по данной гипотезе, также является по сути индивидуалистической, как и у других млекопитающих. Их интенциональная коммуникация направлена исключительно на выражение просьб или требований. Имеются данные о коммуникации человекообразных, которая не содержит в себе просьбу: так, исследователи, обучавшие «говорящих» обезьян, обычно описывают использование ими жестовых «высказываний», когда животное явно ни в чем не нуждается. Однако здесь также требуются экспериментальные исследования, поскольку конкурентоспособной альтернативной гипотезой может быть следующая: человекообразные просто тренируют собственные коммуникативные навыки путем «называния» того, что они видят вокруг себя в данный момент. При этом у них нет какого-либо просоциального желания проинформировать окружающих о чем-либо с целью помощи или декларативно поделиться с ними эмоциональным состоянием или отношением к чему-либо. В качестве другого примера можно привести серию экспериментов, показавших, что когда обезьяны хотят есть, а человек должен найти спрятанное орудие, чтобы достать для них еду, животные укажут в направлении, в котором следует искать спрятанный предмет (см. библиографию в разделе 2 главы 3). Можно было бы сказать, что в данном случае человекообразные информируют человека; но поскольку, вероятно, они не стали бы указывать нужное направление, если бы человек искал что-то для себя (исследования этого предположения продолжаются), и точно не делают ничего подобного по отношению к себе подобным, это стоит скорее рассматривать как использование «социального орудия»: я прошу тебя найти необходимый инструмент и использовать его для удовлетворения моих нужд. И заметьте, что нет никаких доказательств того, что человекообразные используют совместные знания или взаимные ожидания о возможной помощи, или что они осознают участие в коммуникации грайсовых намерений, поскольку в экспериментах, проверяющих то, как они понимают указательные жесты людей, они обычно не справляются с простыми выводами о релевантности (см. раздел 3 главы 2). В любом случае, из нашей интерпретации двух этих групп данных — по сотрудничеству и коммуникации у человекообразных — следует, что человекообразным недоступны ни истинная совместная деятельность, ни истинная кооперативная коммуникация. Поскольку людям доступно и то, и другое, а с теоретической точки зрения и то, и другое требует навыков и мотивов кооперации, разумно предположить, что два эти навыка имеют общий психологический фундамент — базовую структуру способности к совместным намерениям. То есть, говоря об этом общем фундаменте, мы исходим просто из эволюционного объяснения навыков сотрудничества и кооперативной коммуникации.
Вторая линия доказательств ведущей роли способности к совместным намерениям идет от онтогенеза человека. Чисто физически младенцы способны показывать на что-либо и жестикулировать руками и телом на уже достаточно ранних этапах своего развития, и у них, казалось бы, есть хотя бы какие-то мотивы, которые использование кооперативной коммуникации могло бы удовлетворить — к примеру, заставить другого сделать что-либо с помощью просьбы, а возможно, также, и поделиться с ним эмоцией. Но, тем не менее, младенец не способен к кооперативной коммуникации до достижения года, т. е. того же возраста, в котором он начинает проявлять навыки разделения намерений в процессе совместной деятельности с другим людьми. Это онтогенетическое совпадение во времени в данном случае проявляется не столь явно (поскольку множество всего происходит именно в районе одного года жизни), но, безусловно, наводит на размышления. А начиная с года, в указательном жесте и других жестах младенцев уже видно наличие совместных знаний, кооперативных мотивов и, возможно, взаимных установок, связанных с кооперативностью и коммуникативными намерениями, по Грайсу; тем не менее, в данной области также необходимы исследования для доказательства этих эмпирических наблюдений.
И снова, как и в случае с человекообразными, имеется критика с обеих сторон. Некоторые исследователи младенчества, хотя и не выступают непосредственно по этому вопросу, склонны считать, что дети начинают пользоваться чем-то вроде кооперативной коммуникации значительно раньше, нежели у них появляется указательный жест в районе одного года жизни (например, см. Trevarthen 1979). И напротив, есть ученые, полагающие, что мы слишком великодушны в интерпретации указательного жеста у годовалых детей как альтруистического управления психическими состояниями других (напр., Carpendale, Lewis 2004). Но как и в случае человекообразных обезьян, это в основном исследователи, которые больше сфокусированы на наблюдении в естественных условиях, нежели на экспериментах, и мы полагаем, что современные экспериментальные исследования, обзор которых представлен в главе 4, подтверждают нашу позицию о ментальной и альтруистической структуре ранней коммуникации. Никаких опровергающих это утверждение экспериментальных исследований нет.
Ведущие теоретические доказательства того, что совместная интенциональность (разделение намерений) является основой человеческой кооперативной коммуникации, исходят из попыток философского анализа коммуникации, предпринятых такими классиками науки, как Витгенштейн (Wittgenstein 1953), Грайс (Grice 1957; 1975) и Льюис (Lewis 1969), а также такими современными исследователями, как Спербер и Вилсон (Sperber, Wilson 1986), Кларк (Clark 1996), Левинсон (Levinson 1995; 2006) и Сёрль (Searle 1969; 1995). Я ни в коем случае не утверждаю, что с теоретической точки зрения сделал нечто, что значительно выходило бы за пределы представлений этих ученых, по я попытался, собрав воедино их наиболее продуктивные идеи, сформулировать некие новые соображения применительно к коммуникативной деятельности человекообразных обезьян, детей и, возможно, предков человека. Очевидно, что центральным объединяющим понятием здесь выступает нечто вроде рекурсивного считывания мыслей и намерений (как, например, представлено в табл. 3.1). Таким образом, мы наблюдаем то, как интерпретация человекообразными намерений и внимания окружающих превращается в совместные намерения, общее внимание и коммуникативные намерения у человека; кооперативные мотивы, направленные на общение — в принимаемые обоими коммуникантами установки и даже правила кооперации; «естественные» коммуникативные жесты — в коммуникативные конвенции. Все эти изменения происходят благодаря некой рекурсивно организованной способности к взаимным интерпретациям между двумя или более людьми, каждый из которых знает то, что знает другой, и так до бесконечности — по крайней мере, при одном из возможных взглядов.
Термин «взаимное знание» (mutual knowledge) был впервые использован в контексте понятия коммуникации Льюисом (Lewis 1969) в его работе, посвященной анализу координирующих конвенций. Спербер и Вилсон (Sperber, Wilson 1986) не приветствуют этот термин вследствие его чрезмерной категоричности и, интерпретируя те же явления, предпочитают говорить о взаимном (mutual) когнитивном контексте и взаимных проявлениях. Кларк (Clark 1996) использует термин «совместный контекст» (common ground) как более нейтральный для описания данного феномена, a Searle (1995) просто говорит о коллективной интенциональности, или «мы-интенциональности» (we-intentionality). Исследователи много спорят о том, подразумевает ли все это наличие рекурсивности, или же «мы-интенциональность» во всех ее проявлениях скорее стоит описывать как элементарный психологический феномен без всякой способности встать на место другого. Мое же мнение таково: то, как мы описываем «мы-интенциональность» — с теоретических позиций, как элементарный феномен, или как нечто, возникшее из способности индивидов вставать на позиции друг друга, — зависит от того, что мы пытаемся объяснить. В объяснении того, как современный человек действует в реальном времени, понятие рекурсивности, возможно, не является адекватным, а скорее подойдет примитивный термин «мы-интенциональность». На самом деле, я думаю, что это именно то, что делают очень маленькие дети: они просто отличают те ситуации, в которых мы совместно внимательны по отношению к чему-либо, от тех, в которых совместное внимание отсутствует. Но по мере развития выявляются различные индивидуальные перспективы, неизбежные при разделении с другими и приобщении к другому опыту (скорее всего, в результате не слишком гладко протекающих взаимодействий, когда оказывается, что предполагаемое взаимное не является таковым), возможно в соответствии с гипотезой Баррези и Мура (Barresi, Moore 1996). Я ранее ссылался как на доказательство наличия рекурсивности на тот факт, что во взаимном мысленном обмене позициями помехи могут возникать на разных уровнях, а люди в итоге и диагностируют, и преодолевают их по-разному; но реальных данных в пользу этой гипотезы не так много. Если же говорить об эволюционном развитии, то я полагаю, что утверждение, что «мы-интенциональность» единовременно развилась в полноценное эволюционное новообразование, выглядит крайне неправдоподобно. Скорее всего, это тот случай, когда в какой-то момент люди просто начали осознавать нечто вроде «он видит меня видящим это», и только позже явно проявилась полноценная рекурсивность, цикличность этого понимания.
Наконец, исходя из третьей гипотезы — о природе именно коммуникативных конвенций, — я предположил, что полностью произвольные коммуникативные условные обозначения, такие, как в звучащем языке, могли появиться только через посредничество более «естественных», основанных на действиях жестах (появившихся, в свою очередь, в рамках совместной деятельности, структурированной совместным вниманием), и благодаря естественным реакциям человеческой психики, таким, как прослеживание направления взора окружающих и интерпретация их действий как имеющих под собой некое намерение. Возможно, лучшее доказательство этого предположения содержится в появлении языка в раннем детстве. Хотя младенцы отлично могут встраивать появляющиеся извне звуки в имеющийся у них опыт и даже имитировать голосовые сигналы, будучи нескольких месяцев от роду, они не овладевают языковыми конвенциями до момента участия вместе с другими людьми в совместной деятельности, структурированной совместным вниманием, что происходит примерно в год жизни. И конечно, уровень участия детей в такого рода деятельностях прямо пропорционален тому, насколько быстро они овладевают первыми коммуникативными конвенциями (см. обзор в Tomasello 2003). Также для конвенциональной коммуникации, безусловно, необходимы развитые навыки имитации действий окружающих и, возможно, различных коммуникативных ролей (а также их смены), что необходимо, во-первых, для гарантированной передачи конвенций из поколения в поколения, а во-вторых, для знания о том, что они разделяются всеми участниками данного культурно-исторического процесса.
Использование ребенком указательного и других жестов, видимо, является неким критически важным мостиком, необходимым для перехода к пользованию грамматикой, хотя современные дети, конечно, с легкостью и моментально усваивают и коммуникативные, и грамматические конвенции, просто чтобы быть как все, и способны усваивать их без всякой помощи естественных жестов, если рамка совместного внимания является достаточно мощной. Глухим детям (создающим со своими родителями уникальные конвенции для коммуникации с помощью систем жестовой коммуникации домашнего изобретения) во взаимодействии, подразумевающем наличие совместного внимания, волей-неволей приходится начинать с естественных жестов. В противном случае они не будут поняты, поскольку любое движение к произвольности в таких знаковых системах требует наличия сообщества, в котором возникнет общая для всех его участников и хорошо знакомая им история обучения (как в никарагуанском жестовом языке).
Происхождение грамматики в эволюции человека, с точки зрения данной гипотезы, было частью единого процесса, в котором люди начали конвенционализировать средства коммуникации. То есть, это был ступенчатый процесс, в котором вследствие появления новых коммуникативных мотивов — информирования и приобщения/нарратива — возникли и новые функциональные требования к индивидам, которые к тому моменту уже обладали способностью просить друг у друга что-либо с помощью «естественных» жестов, а затем и голофрастических конвенций. В ответ люди создали конвенциональные синтаксические средства для грамматического структурирования многоэлементных высказываний, что привело к появлению новых коммуникативных потребностей, ускоренному наличием мотивов информирования собеседника и разделения с ним своих эмоций. Эти высказывания конвенционализировались в языковые конструкты гештальтного вида: заранее сформированные паттерны языковых конвенций и синтаксических средств для постоянно воспроизводимых (рекуррентных) коммуникативных функций. Важно, что процесс, посредством которого языковые конструкты конвенционализируются (грамматикализируются), ключевым образом зависит от участников взаимодействия, которые обладают разделяемой ими общей целью и способны «совершать сделки» друг с другом о том, какую форму должно иметь высказывание, основанное на их общем смысловом контексте. Таким образом, грамматическое измерение человеческой кооперативной коммуникации, скорее всего, возникло вследствие сочетания указательного жеста и пантомимы в рамках совместной деятельности, и вышло за пределы этого узкого контекста с помощью «дрейфа к произвольному выбору средств» тем же образом, что и голофрастические языковые конвенции. Передача грамматических конструктов от поколения к поколению требует не только способностей к культурному научению и имитации, но и способности (реконструировать паттерны использования языка из имеющихся в опыте актов языковой коммуникации.
Таким образом, в целом представленное здесь исследование повторяет точку зрения Э. Бейтс (Bates 1979) о том, что человеческий язык лучше всего воспринимается как «новая машина, собранная из старых частей». И действительно, хотя трудно себе представить это в XXI веке, он мог бы стать совсем иной «машиной», если бы некоторые его составляющие изначально иначе развивались, поскольку этих составляющих очень много и у каждой своя возможная эволюционная история. Таким образом, с точки зрения данного исследования:
навыки понимания индивидуальных намерений дали представителям приматов приспособительное преимущество в условиях конкуренции;
навыки имитации действий изначально развивались благодаря созданию и использованию людьми орудий;
разделяемые намерения и совместное внимание изначально формировались в рамках совместной деятельности людей;
грайсовы коммуникативные намерения возникли в контексте взаимных ожиданий от кооперации;
человеческие мотивы по информированию окружающих изначально возникли как следствие заботы о репутации относительно готовности помочь;
человеческие мотивы по разделению с окружающими эмоциональных состояний и когнитивных установок изначально возникли в рамках групповых процессов и правил;
человеческие нормы возникли для того, чтобы максимально усилить внутригрупповую гомогенность в условиях культурного группового отбора;
человеческие жесты имеют давнюю историю, восходящую к человекообразным обезьянам, но самые молодые из них (такие, как указательный жест и пантомима) возникли уже на этапе эволюционного развития человека и основаны на естественных реакциях человекообразных по прослеживанию направления взора окружающих и интерпретации их действий с точки зрения намерений;
человеческие коммуникативные конвенции появились в ситуациях, в которых имелись общие цели, основанные на присущих человеку мотивах кооперации и навыках по имитации смены различных ролей, и передаются благодаря человеческим навыкам социальной имитации;
человеческие голосовые навыки имеют давнюю историю, восходящую к человекообразным, но при этом также сравнительно недавно приобрели уникальные свойства, предположительно — для содействия развитию конвенциональной коммуникации (и тем самым, возможно, для отличения истинных членов нашей группы);
человеческие грамматические навыки сформировались из способности человекообразных расчленять опыт на отдельные события и их участников и объединять усилия для достижения общей цели;
конвенционализация грамматических конструкций становится возможна на надындивидуальном уровне коммуникации, и основана, в числе прочего, на человеческих навыках разделения намерений, подражания и обработки вокально-слуховых сигналов. И так далее, и так далее.
Идея проста: если бы какие-либо из описанных процессов развивались кардинально по-другому (по любой из миллиардов возможных эволюционных причин), человеческие языки тоже были бы совсем другими. Возможно, мы были бы способны только на требование чего-либо у окружающих посредством естественных жестов. Возможно, мы дошли бы до уровня создания языковых конвенций, но тоже только для осуществления просьб или требований (т. е. конвенционализирован был бы только простой синтаксис). Или, возможно, мы могли бы создавать языковые конвенции и конструкции для информирования окружающих с целью помощи, но не для описания событий, удаленных относительно момента «здесь-и-сейчас» — т. е. у нас не было бы искусного синтаксиса, включающего сложные глагольные времена и средства для отслеживания различных референтов в череде описываемых событий. Еще более захватывающей будет попытка представить, как выглядел бы человеческий «язык» — если его можно было бы так назвать, — если бы он сформировался в рамках не кооперации, а конкуренции. В этом случае не было бы никакого совместного внимания и совместных знаний, и за счет этого акты референции были бы невозможны в их «человеческом» понимании — во всяком случае, точно не для отнесения к возможным будущим перспективам или отсутствующим референтам. Не было бы никаких коммуникативных намерений, основанных на взаимных представлениях о кооперации, и вследствие этого — ни причин для того, чтобы упорно пытаться выяснить, почему кто-то пытается общаться со мной, ни правил коммуникации. Не было бы никаких конвенций, которые могут сформироваться только тогда, когда индивиды объединены взаимопониманием и общими, кооперативными интересами. А без мотивов информирования и приобщения эта предполагаемая, основанная на конкуренции, форма «языка» могла бы использоваться только для насилия и обмана — хотя даже это было бы невозможно, т. к. коммуниканты, за недостатком доверия, были бы неспособны к сотрудничеству даже для передачи какого-либо сообщения. Так что, по сути, языка, каким мы его знаем, но основанного на конкуренции, просто не могло бы быть. А если бы кооперация развивалась по-другому — к примеру, по сценарию, приведенному выше, — «внешний вид» языка также мог быть иным. Попросту говоря, если бы человеческая социальная жизнь развилась в ином направлении, средства коммуникации, используемые нами, также развились бы по-другому. Представить язык — это представить форму жизни, говорит Витгенштейн.
Если бы кто-то спросил группу, состоящую из ученых и обывателей, чем можно объяснить выдающуюся сложность когнитивных способностей человека, социальных институтов и культуры, самым частым ответом было бы — «языком». Но что такое язык? Мы интуитивно думаем о языке — по крайней мере, частично — как о неком объекте (Olson 1994), поскольку существует письменность, образцы которой можно проглядывать, изучать, пересматривать заново и затем ставить на полку. Но язык — не более объект, чем университет, правительство или игра в шахматы, во всяком случае, не в каком-либо интересном смысле этого слова. Сёрль пишет (Searle 1995: 36):
В случае социальных объектов… процесс предшествует результату. Социальные объекты всегда… основаны на социальных актах; и объект, в каком-то смысле, — это только непрерывная возможность деятельности.
Языковые акты — это социальные акты, которые один человек интенционально адресует другому (и подчеркивает это) с целью управления определенным образом его вниманием и воображением, чтобы этот другой делал, знал или чувствовал то, что хочет собеседник. Они «работают», только если оба участника коммуникации обладают необходимой психологической базовой структурой навыков к разделению намерений и мотиваций к нему, сформировавшимся для обеспечения взаимодействия с другими в процессе совместной деятельности. Язык, или, точнее, языковая коммуникация, таким образом, ни в коей мере не является объектом (формально или как-либо иначе) — напротив, он представляет собой разновидность социальной деятельности. Эта деятельность сформирована социальными конвенциями по достижению социальных же целей, основанными на намерениях и представлениях о мире, хотя бы частично разделяемых ее пользователями.
Как многие продукты культуры, человеческие языки, в свою очередь, могут участвовать в дальнейшем развитии зарождающихся навыков. Это верно, по меньшей мере, для двух важнейших сфер. Во-первых, что более очевидно, сотрудничество и культура современного человека представляют собой такие сложные структуры в основном потому, что структуризация и передача их содержаний происходит, как правило, посредством языковых конвенций. Например, невозможно представить человеческую совместную деятельность по строительству небоскребов и созданию университетов без использования конвенциональных форм коммуникации для установления общих целей и задач и формулирования согласованных планов по их достижению. Сотрудничество людей друг с другом представляет собой исток человеческой кооперативной коммуникации; впоследствии эта новая разновидность коммуникации способствует появлению все более сложных форм сотрудничества в коэволюционной спирали.
Во-вторых, что менее очевидно, участие в конвенциональной языковой коммуникации и других формах разделения намерений создает удивительные новые направления движения для базовых познавательных способностей человека. Хотя это и считается учеными-когнитивистами само собой разумеющимся, человек — единственный вид в животном мире, представители которого способны осмыслять мир в терминах различных возможных перспектив в одной и той же реальности, тем самым создавая так называемые полиперспективные когнитивные репрезентации (Tomasello 1999). Ключевая мысль здесь в том, что эти уникальные формы осмысления человеком мира принципиальным образом зависят от способности к совместным намерениям — в том смысле, что само понятие дальнейшей перспективы предполагает наличие некой общей, разделяемой нами реальности, про которую мы понимаем, что видим одно и то же, но под разным углом зрения, с разных позиций (Pemer, Brandl, Gamham 2003; Moll, Tomasello 2007b). Важно, что полиперспективные когнитивные репрезентации не присущи человеку в его осмыслении мира с рождения, а фактически конструируются детьми по мере их участия в процессе кооперативной коммуникации. Это происходит в процессе попеременного «туда-сюда» движения различных видов дискурса, в котором разные перспективы на общие темы выражаются на основе совместного смыслового контекста (Tomasello, Rakoczy 2003). Кооперативный фундамент человеческой коммуникации, включая конвенциональную языковую коммуникацию, не только возник благодаря своей уникальной кооперативной, культурной по природе способности человека жить и думать, но и способствовал формированию этой способности.
Таким образом, предпосылок для формирования человеческой кооперативной коммуникации множество, и их кульминация в виде навыков языковой коммуникации дает нам еще один пример (возможно, основной) коэволюционного процесса, с помощью которого в филогенезе развиваются базовые когнитивные навыки. Они дают возможность создания в ходе истории культурных продуктов, которые обеспечивают растущих детей биологическими и культурными орудиями, необходимыми для их индивидуального развития.