— Ну так слушайте мою историю, она о ворах и произошла уже давным-давно, — начал Жиль Баталия, — тогда император еще не был императором, а я не был его поставщиком. — В голосе его прозвучала поистине имперская гордость, ибо Империя обладала такой мощью, что наделяла величием даже бакалейщиков. — К власти пришел Баррас[27] и привел с собой Фуше[28], поручив ему полицию. Фуше и в те времена был таким, каким мы узнали его позже, когда он стал министром, но тогда грозного Фуше раздирали на части якобинцы и шуаны, как святую Аполлонию[29] гонители христиан, и он — не без вмешательства дьявола, а без дьявола там точно не обошлось! — занимался только адскими политическими кознями, ему бы власть удержать, а на порядок в Париже он плевать хотел. Вы, господа провинциалы и эмигранты, представить себе не можете, что творилось в Париже, пока не отбушевала революция. Париж из столицы, из города превратился в клоаку. В темный лес, где кишели разбойники. Ночью скорей окажешься в гробу, чем в собственной постели. На улицах ни единого фонаря — революционеры превратили их в виселицы! — освещен только Пале-Рояль. А в потемках хозяйничают мошенники, воры и грабители всех сортов. Куда ни пойдешь — разбойничий притон. Можно было ходить по городу только вооруженным до зубов, а лучше не ходить вовсе.
И вот как-то ночью… А жил я тогда на углу улицы Севр, и окна моего магазина были забраны железными решетками. Я и теперь, проходя мимо, смотрю на них с большим чувством, и скоро вы поймете почему. Так вот ночью, когда я спал у себя в спальне на втором этаже, закрыв магазин пораньше, меня разбудил совершенно особенный звук. Похоже, будто что-то пилили, и я сказал себе: «Внизу воры!» Разбудил паренька, своего помощника, который спал в каморке под лестницей, и, взяв по свече, мы вместе спустились в лавку. Я не ошибся, к нам лезли воры. Они успели выпилить в ставне большую, величиной с шапку, дыру, и, войдя, я увидел руку, которая вцепилась в железный прут решетки и пыталась его вырвать. Видна была только рука, ее хозяина скрывал ставень, но разбойник был не один, я слышал, как несколько человек переговариваются шепотом. Тут мне пришла в голову замечательная идея. Я мигнул помощнику, указав ему на руку. Паренек из здешних мест, из Бенвиля, я привез его с собой в Париж, Бог не обидел его ни смекалкой, ни силой, вы сами в этом убедитесь. Он сразу меня понял, прыгнул, схватил руку и сжал, будто клещами, а я тем временем достал из-под прилавка веревку и накрепко прикрутил ее к железному пруту. «Отработала свое, голубушка!» — весело сказал я. Пришпилили мы вора, и я заранее радовался, представляя, какая у ворюги будет рожа назавтра при свете дня. «Пошли спать!» — сказал я пареньку, и мы вернулись — я к себе в постель, а он под лестницу. Но заснуть я не мог, лежал и прислушивался. Прошло какое-то время, и мне показалось, что я слышу удаляющиеся шаги. Высунуться в окно я не решился, бандиты могли пальнуть мне прямо в лицо, а мне, девичьей сухоте, только этого и не хватало, — тут рассказчик широко улыбнулся, показав не без кокетства безупречные зубы. — Я подумал, что завтра поквитаюсь с разбойником, и с этой сладостной мыслью заснул.
А ведь грубый бакалейщик сумел заинтересовать тонко воспитанных аристократов, среди которых оказался. Они слушали его, они на него смотрели и больше уж не посмеивались над красавцем, чьей красоте, вполне возможно, завидовали, издеваясь тихомолком над его серьгами. Жиль Баталия надел их смолоду и по странной прихоти так и не снял, расплачиваясь за прежнее фатовство сходством со старым кучером.
— Но поутру меня ждало разочарование, — вновь заговорил Жиль Баталия. — Вы ведь понимаете, что проснулся я раным-ранешенько, — (бакалейщик любил употреблять просторечные слова), — и бегом побежал в лавку поглядеть на чертову руку. Я прекрасно знал, что веревки не пожалел и прикрутил руку так, что вору и не шевельнуться. И каково же было мое удивление! Я-то ждал, что увижу опухшую, побагровевшую или даже почерневшую руку — уж больно туго я стянул ее веревкой, так туго, что она даже врезалась в кожу, — но рука совсем не опухла и была белой-пребелой, словно в ней не осталось ни капли крови. Она обвисла и сделалась слабой и мягкой, будто женская… Я ничего не понял, но хотел понять, поэтому быстренько отпер дверь лавки и выглянул на улицу: думал увидеть человека, а увидел лужу крови…
Жиль Баталия не отличался красноречием. Детство он провел в ландах Тайпье с овцами и до старости говорил с ошибками, которых я не привожу. Вместо «с аппетитом» он говорил «с петитом», вместо «победитель» — «побегитель» и был свято уверен, что и при написании нужно придерживаться такой же орфографии. Но скажу по чести, владей он лучше ораторским искусством, его рассказ не произвел бы большего впечатления.
Слушатели думали не о рассказчике, они думали о ворах, которые отрубили руку своему сообщнику и утащили его с собой.
— Лихое дело! — сказал Керкевиль, который и сам любил отчаянные поступки, потому как энергии у него было хоть отбавляй.
— Я вернулся в лавку, — продолжал Баталия, — и долго смотрел на руку, отпиленную, очевидно, той же самой пилой, какой пилили ставень. Я внимательно изучал эту любопытную руку, которая — клянусь! — вовсе не была рукой грубого мужлана. И вот тогда-то заметил кольцо, оно повернулось камнем внутрь, когда рука вцепилась в решетку. Камень этот и есть тот самый изумруд, господин маркиз, который вы заметили. Он и впрямь слишком хорош для меня, согласен. Я и не ношу его каждый день, а надеваю лишь изредка в надежде, что встречу — чем черт не шутит, а вдруг повезет? — владельца, у которого он был украден, а владелец, вполне возможно, поможет мне опознать вора.
Жиль Баталия закончил свою историю, а заодно покончил и с недобрыми насмешками старого Пон-Лабе. Бакалейщик, по выражению англичан, «срезал» маркиза. Все, а за столом на «собрании трех сословий» сидело человек двадцать, взволнованные, полные любопытства, хотели посмотреть на кольцо поближе и передавали из рук в руки имевший столь необычную историю изумруд: кольцо не спеша двигалось вокруг стола. Наконец оно добралось до соседа мадам де Фержоль, сидевшего слева от нее настоятеля траппистской общины, ведущей в те времена отшельническую жизнь в Брикбекском лесу, а в наши дни давно уже вернувшейся в свой монастырь. Известно, что настоятели траппистов освобождены от обета молчания, какой соблюдают простые монахи-трапписты, и им дано право выходить за пределы монастыря, когда того требуют интересы общины. Митры у них из простой шерсти, жезлы деревянные, но на соборах они по старшинству идут сразу после епископов. Отец Августин направлялся к траппистам в Мортань, в Сен-Совёре он остановился проездом; граф де Люд, желая оказать почтение местной праведнице, баронессе де Фержоль, упросил его принять участие в обеде и за столом усадил их рядом. Из двадцати приглашенных только отец Августин и суровая баронесса де Фержоль остались совершенно равнодушны к изумруду, совершавшему путешествие по кругу. Отец Августин взял не глядя кольцо из рук графа де Керкевиля, своего соседа с другой стороны, и протянул его госпоже де Фержоль с особой серьезностью человека, который помимо собственной воли вынужден принимать участие в детской игре. Но мадам де Фержоль, настроенная еще более серьезно, даже не протянула руки к кольцу. Когда же ее высокомерно-рассеянный взор случайно упал на него, она вдруг вскрикнула, будто сраженная насмерть, и потеряла сознание.
Она узнала кольцо своего мужа, подаренное ею Ластени.
Обморок мадам де Фержоль поверг в оцепенение гостей графа де Люда, до того они были изумлены. Однако из почтения, смешанного с неким страхом перед этой суровой женщиной, ни один из них не решился впоследствии заговорить с ней о ее внезапной слабости, свидетельствующей, что в жизни баронессы есть какая-то трагедия. Все языки были и остались немы. Придя после довольно продолжительного обморока в сознание, баронесса тем же вечером вернулась в Олонд. Ее вновь терзали мучительные, сродни разъедающим язвам, сомнения, и напрасно прикладывала она к своему изъязвленному сердцу болеутоляющие компрессы — кровотечения они не останавливали. Сердце баронессы точила новая язва: ее дочь, дочь благородного де Фержоля, могла полюбить вора — вора, который в конце концов отпилил себе ту самую руку, что была повинна в преступлениях… Разъедающий баронессу рак разрастался, и с ним нельзя было обойтись, как обходятся с раком телесным, которому жертвуют частью плоти ради целости остального, не пораженного недугом тела.
— Неужели мука моя никогда не кончится, Господи?! — простонала она. — Неужели боль моя будет вечной?
И, вцепившись себе в волосы, выдирая клочья их на впалых висках, мадам де Фержоль повалилась перед распятием, несчастная, распинаемая на кресте своих мук жертва. В эту минуту к ней вошла Агата, ее спутница на крестном пути, которой исполнилось уже восемьдесят пять лет, но, если бы можно было поддерживать силы горем, ей хватило бы его и до ста лет, и прошелестела едва слышным призрачным голосом:
— Преподобный отец-настоятель брикбекских траппистов просит принять его, сударыня.
— Проси, — ответила мадам де Фержоль.