II

Баронесса де Фержоль родилась не здесь и не любила этих мест. Она приехала сюда издалека. Девушка родом из Нормандии вышла замуж по любви и очутилась из-за своей безумной страсти «на дне ловушки муравьиного льва», как презрительно называла она стиснутый горами городок, сравнивая его с бескрайними плодородными пажитями своего изобильного края. Вот только поймал ее не муравьиный лев, а возлюбленный, и многие годы ловушку освещал всепобеждающий свет любви. Благословенное падение на дно! Она пала, потому что полюбила. В девичестве мадам де Фержоль звалась Жаклин Мари Луиза д’Олонд; она влюбилась в барона де Фержоля, капитана провансальского пехотного полка, когда в последний год царствования Людовика XVI полк занял позицию на высоте, встав лагерем на холме Ровий-ла-Плас близ реки Дувы по соседству с городком Сен-Совёр-де-Виконт, который теперь лишили титула и называют просто Сен-Совёр-сюр-Дув, как говорят Стаффорд-он-Эйвон. На позиции закрепилось всего четыре пехотных полка под командованием генерал-лейтенанта маркиза де Ламбера, в задачу которого входило помешать высадке англичан, отражая их атаки на Котантене. Ныне не осталось в живых ни одного из очевидцев тех дней, мощная волна революции смыла след незначительных исторических событий, смыла даже воспоминание о них. Но в детстве я слышал от моей бабушки об офицерах, стоявших лагерем неподалеку от Сен-Совёра, — в ее доме их принимали радушно, а потому она их всех прекрасно знала и, как все старые люди, любила порассказать о старинных знакомцах. Разумеется, помнила и барона де Фержоля, что вскружил голову девице Жаклин д’Олонд, когда танцевал с ней на балах в лучших домах городка, населенного аристократией и богатыми торговцами, где некогда любили потанцевать. По словам бабушки, барон де Фержоль, блондин в белом мундире с небесно-голубыми выпушками, был хорош на диво. Женщины считают, что голубой цвет как нельзя лучше оттеняет золото волос. «Ничего удивительного, — говаривала бабушка, — что он ее пленил». Он и в самом деле так пленил ее, что девица согласилась наконец бежать с бароном, хотя слыла неприступной гордячкой! В те поэтичные времена еще венчались увозом, гнали на почтовых, благородно подвергались опасности и отстреливались от погони. Теперь невест не увозят. Жених и невеста безо всякой поэзии с удобством располагаются в вагоне поезда и, совершив, по выражению Бомарше, «удачнейшую шалость», возвращаются с таким же, если не с большим, удобством обратно. Так нынешняя простота нравов истребила прежние прекрасные и трогательные безумства любви. Когда в обществе, где царили (да и поныне царят) строгие правила, высокая нравственность и религиозность, доходящая порой до фанатизма, чудовищный скандал понемногу улегся, опекуны мадемуазель д’Олонд — она была сиротой — перестали чинить ей препятствия, смирившись с ее браком, и барон де Фержоль увез молодую жену к себе на родину, в Севенны.


К несчастью, барон рано умер, оставив мадам де Фержоль совсем одну на дне пропасти, которой прежде она не замечала благодаря мужу и его любви, но теперь горы сомкнулись вокруг нее и окутали черной тенью, словно еще одной траурной вуалью. Молодая вдова продолжала мужественно жить в темной котловине. Она не поднялась по крутой тропе из сырого колодца наверх, к солнцу, коль скоро ее солнце навсегда закатилось. Глубина пропасти была для несчастной вдовы сродни глубине неизбывного горя. Правда, на какое-то мгновение у нее мелькнула мысль о возвращении в Нормандию, но воспоминание о свадьбе увозом и боязнь, что там ее встретят презрением, остановили ее. Гордая дама страшилась презрения. Практичная, как все нормандки, мадам де Фержоль не предавалась мечтаниям, не склонна была к ностальгии — поэтическая сторона жизни ее не затрагивала. Поэзия была чужда твердой здравомыслящей баронессе. Но страстность натуры! Ни ясный разум, ни сильная воля мадам де Фержоль не могли обуздать ее. Ее натура проявилась вполне, когда она убежала с возлюбленным. Вся ее страсть сосредоточилась на муже, а после его смерти обратилась на религию и обернулась настоящим фанатизмом — мадам де Фержоль сделалась «верной дочерью Церкви», как говорил ее духовник. Она погребла себя в скорбном городе, поскольку ей было безразлично — жить или умереть. Темные горы нависали над городом, черная фигура вырисовывалась на их фоне. Мрачный портрет в темной раме. Баронесса де Фержоль была высокой худой брюнеткой лет сорока с небольшим. Казалось, в глубине ее души под пеплом затаилось пламя и его отблеск озаряет суровые черты. Дамы говорили, что прежде она была красива. «Но ей всегда недоставало обаяния», — добавляли они со свойственным всем женщинам удовольствием подметить какой-нибудь изъян. В действительности ей отказывали в обаянии лишь потому, что хотели умалить ее исключительную красоту. Мадам де Фержоль похоронила красоту вместе с бесконечно любимым мужем и нисколько не сожалела о ней: она желала нравиться ему одному. Его глаза были единственным зеркалом, отразившим ее великолепие. Когда мадам де Фержоль потеряла возлюбленного и жизнь для нее утратила смысл, она горячо полюбила дочь, но страстные люди зачастую преувеличенно стыдливы. Прежде стыд не давал ей выразить мужу всю глубину своих бурных, неистовых чувств, тем более она таила их от Ластени, любимой не как родное детище, а как память об усопшем: женская любовь заглушила в ее сердце материнскую. Баронесса помимо воли, сама того не замечая, обращалась с дочерью так же сурово и властно, как обращалась со всеми, и дочь, подобно всем другим, покорялась ей. С первого взгляда на мадам де Фержоль становилось ясно, отчего ее почитали, но не любили. Никому не внушала нежности величавая деспотичная матрона с высокой грудью, гордой осанкой, строгим профилем и густыми пышными волосами, чью черноту подчеркивали грубые мазки седины у висков, — безжалостной седины, что когтями впилась в блестящие эбеновые пряди, придавая лицу жесткое, почти жестокое выражение. Заурядные люди страшатся всего незаурядного, им ее облик внушал ужас; только поэта и художника изможденное лицо вдовы привело бы в восхищение; они увидели бы в ней воплощение матери Спартака или Кориолана[15]. Однако решительную трагическую героиню, рожденную укрощать восстания и вдохновлять сыновей на подвиги во славу их отца, глупая злая судьба заставила стать наставницей и опорой слабой невинной девочки.

Ластени де Фержоль в самом деле была невиннейшим юным созданием, совсем еще ребенком. Ластени! — это имя часто упоминалось в романсах того времени, да и нынешние имена нередко напоминают о романсах, петых нашими матерями. За всю свою жизнь она ни разу не покидала родного городка и росла в нем, словно фиалка у подножия гор с серовато-зелеными склонами, гор, опутанных сетью жалобно звенящих ручьев. Она расцвела во влажном сумраке, будто ландыш, который не любит солнца и растет обычно в тени у садовой ограды, в уголке, куда не проникают палящие лучи. Она походила на этот целомудренный сумеречный цветок белизной и таинственным очарованием, являя собой полную противоположность облику и характеру матери. Всякий, глядя на них, недоумевал, как могла волевая суровая женщина произвести на свет такую робкую хрупкую дочь. Дочь казалась молодым побегом, мечтающим опереться о ствол могучего дерева. Многие девушки никнут к земле, как брошенные цветочные гирлянды или нежные лианы, а потом оживают, тянутся и льнут к своим возлюбленным, обвивая их, как драгоценные перевязи или орденские ленты. О Ластени де Фержоль говорили: «Миловидна, хоть не красавица», — но что они смыслили в красоте!.. Фигура у нее была идеальная, изящная и в то же время округлая, волосы светлые, как у отца, красавца барона, который по женственной моде своего времени посыпал букли розовой пудрой, — в начале XIX века только аббат Делиль[16] сохранил эту причуду и пудрился, несмотря на свое ужасающее уродство. Кудри Ластени не припудрили, а будто присыпали пеплом: их неброский оттенок напоминал крыло горлицы. Матовая белизна фарфорового личика и пепельные локоны подчеркивали странный блеск огромных глаз, зеленоватых, таинственных и чистых, как глубина зеркала. Глаза Ластени, серебристо-зеленые, словно листья ивы, подруги вод, осеняли ресницы густого золотого цвета, они ложились на бледные щеки, когда она неспешно опускала веки, — и столь же неспешной была ее поступь. Она томно глядела, томно двигалась. За всю жизнь я встретил подобную утомленную грацию лишь дважды и никогда ее не забуду. Такой же грацией обладала одна божественно прекрасная хромоножка. Ластени не хромала, но из-за неровности походки казалось, слегка прихрамывает, и как волшебно колыхались при ходьбе складки ее платья! А главное, она была тем трогательным беспомощным существом, перед которым из века в век склоняются все благородные и сильные люди, все истинные мужчины.

Ластени любила мать и трепетала перед ней. С таким благоговейным трепетом верующие подчас любят Бога. У мадам де Фержоль с дочерью не было, да и не могло быть, простых доверительных отношений, какие бывают у ласковых, сердечных матерей с их детьми. Ластени ощущала скованность в присутствии величественной сумрачной дамы, всегда молчаливой, словно бы и ее замкнули в холодном склепе мужа. Множество видений теснилось в мозгу мечтательницы Ластени; привыкнув к покорности, она сгибалась под грузом мыслей, не умела их выразить и не старалась их скрыть. Скудный свет с трудом пробивался к ней на дно каменной чаши, но еще трудней было пробиться сквозь заслон мечтаний, сковавших ее сердце. Вниз к городку вела по спирали крутая тропа, но, увы, ни одна тропа не вела к сердцу Ластени…

Девушка была скрытной и в то же время чистосердечной. Чистосердечие таилось в глубине ее души, как пузырьки воздуха в глубине прозрачного родника, следовало проникнуть в ее душу, чтобы извлечь его на поверхность, — пузырьки воздуха тоже не всплывают сами, они бурлят на водной глади, когда опустишь в воду руку или кувшин. Но никого не занимало, что творится в душе Ластени. Мадам де Фержоль обожала дочь прежде всего за сходство с дорогим усопшим и любовалась ею издали, утешаясь в молчании. Будь баронесса менее набожной и суровой, не кори она себя за «мирскую грешную страсть», она бы осыпала дочь поцелуями и в материнских горячих объятиях отогрелось бы сердце девочки, от природы боязливое, плотно сомкнутое, словно бутон; вот только этому бутону не суждено было раскрыться. Мадам де Фержоль довольствовалась сознанием, что любит дочь, и считала, что во имя Господа обязана сдержать поток переполнявшей ее нежности. Вряд ли она сознавала, что, заставив молчать свое сердце, замкнула и сердце дочери. Материнская любовь натолкнулась на стену непреклонной воли, не нашла исхода и постепенно отхлынула… Увы! Закон, положенный нашим чувствам, безжалостнее законов природы. Если преградишь путь потоку воды, он бурно потечет вновь, едва только снимешь преграду, но подавляемые чувства в какой-то миг исчезают, и, когда мы готовы их обнаружить, оказывается, что они иссякли. Точно так же кровь не течет из смертельной раны, излившись внутрь. Но если кровь можно высосать, припав к ране губами, то, приникнув к сердечной ране, не оживить чувство, долго бывшее под спудом.


И хотя мать и дочь были по-своему привязаны друг к другу, хотя они никогда не разлучались и делили все повседневные заботы, каждая замкнулась в себе, так и жили они в полном одиночестве одна подле другой. Сильная духом баронесса страдала от одиночества меньше, чем дочь: перед внутренним взором мадам де Фержоль постоянно вставал милый образ, вызванный из небытия воспоминаниями, пусть даже страстная любовь казалась ей теперь греховной. Тогда как Ластени, по своему складу чувствительная и хрупкая, страдала в полной мере; к ней не приходили воспоминания, ее скрытые душевные силы еще не расцвели, даже не проснулись. Правда, одиночество вызывало в ее душе не острую, а ноющую и смутную боль; впрочем, все ее чувства были такими же смутными и неотчетливыми… Эта ноющая боль донимала ее с детства, но беда в том, что люди ко всему привыкают. Ластени рано привыкла к своей безнадежной заброшенности, к унылому городку, где родилась и получала жалкую толику света, никогда не видя горизонта из-за сплошной стены гор, привыкла к безлюдью родного дома. Сословные перегородки, которые вскоре были сломаны, тогда еще существовали, и мадам де Фержоль, богатая и знатная, никого из соседей не принимала, поскольку среди них не было людей ее круга. Она приехала сюда с мужем, бездумно счастливая, и не нуждалась ни в каком обществе. Ей казалось, что чужие люди, приблизившись, способны повредить ее счастью и обесценить его. Когда смерть похитила ее любимого и счастье разрушилось, ей не понадобились утешители. Она продолжала жить в уединении, не выставляла горе напоказ, со всеми держалась учтиво и сдержанно, но неуклонно, хотя ненавязчиво, никого не оскорбляя, давала понять окружающим, что они ей неровня. Жители городка со своей стороны тоже научились держаться от нее на почтительном расстоянии. По происхождению и положению она была выше их, они понимали, что не вправе обижаться, к тому же объясняли ее необщительность скорбью о покойном. Все справедливо полагали, что в этой жизни вдову удерживает только дочь, знали, что баронесса богата и что в Нормандии у нее остались обширные владения, а потому заключали: «Она не из наших мест, вот придет пора выдавать дочку замуж, и уедут они в свои поместья». В округе не найти было подходящей партии для мадемуазель де Фержоль, а разве мадам расстанется с ней, коль скоро никогда от себя не отпускала, даже в монастырь в соседнем городе на воспитание не отдала.

Мадам де Фержоль была в полном смысле слова единственной наставницей Ластени. Она обучила дочь всему, что знала сама. В действительности весьма немногому. В те времена благородных девиц обучали только хорошим манерам и тонкости чувств, большего от них не требовалось. Начав выезжать в свет, они ничего не знали, но многое примечали. Нынешние девицы многое знают и ничего не примечают. Их ум притупился от изобилия сведений, и они утратили главное достоинство наших бабушек — проницательность. Мадам де Фержоль не сомневалась, что, постоянно находясь рядом с ней, дочь переймет и манеры, и тонкость, поэтому главной ее заботой было обратить юное сердце к Богу. Сердце Ластени, восприимчивое от природы, охотно обратилось к Всевышнему. Не имея возможности излить душу матери, Ластени стала изливать ее в молитвах перед алтарем, но доверительные отношения с Богом не заменили ей тех, которых она была лишена. Чувствительной слабой душе недоставало возвышенности, чтобы стать по-настоящему религиозной и обрести в Боге счастье. В девушке, при всей ее чистоте, ощущался недостаток духовности, вернее, переизбыток телесности, и он мешал ей быть счастливой в Боге, и только в Боге. С простодушной верой она исполняла свой христианский долг, ходила с матерью в церковь, посещала вместе с ней бедных — мадам де Фержоль любила помогать бедным, — причащалась в положенные дни, но тень не сходила с юного белоснежного лба. Баронессу заботило, откуда взялось уныние при таком благочестии, и она не раз говорила: «Тебе, видно, живости недостает». Безжалостная наблюдательность и безжалостная забота! Ах, если бы эта разумная, точнее, безумная мать просто обнимала свою грустную девочку, покоила бы на теплом материнском плече головку, отягощенную грузом роскошных пепельных волос и грузом невысказанной печали, то прояснилось бы личико, прояснился бы взгляд, прояснилось бы сердце! Но мать не обнимала ее. Она себя сдерживала. Ластени всегда не хватало материнского тепла и понимания, при котором не нужно и слов; мать не стала ей участливым другом, и подруг у нее тоже не было. К началу этих событий душа несчастной затворницы готова была уже задохнуться…

Загрузка...