IV

Отец Рикюльф не вернулся и в полдень. Агата оказалась права. В церкви Святого Себастьяна у исповедальни собралась целая толпа, но прихожане ждали напрасно. Капуцин исчез. Жители городка были возмущены. А когда, вопреки обычаю, местный священник был вынужден сам сказать проповедь перед повечерием в день Святого Воскресения, приверженцы старинных традиций возмутились еще больше. Однако странное исчезновение монаха недолго занимало горожан. Что долговечно в этом мире? Дождь дней, падающих капля за каплей, постепенно смыл их гнев, как смывает осенний дождь опавшую листву. В особняке де Фержолей привычная жизнь, чью неторопливую монотонность нарушило появление отца Рикюльфа, возобновила свое неспешное течение. Ни мадам де Фержоль, ни Ластени с тех пор не упоминали о капуцине. Не упоминали, но, может быть, все еще размышляли о нем? Одному Богу известно. История, которой даже имени нет, — темная история. Ясно одно, что капуцина было трудно забыть, и так же трудно было понять, отчего он производил такое сильное впечатление. Все сорок дней своего пребывания в доме он держался с баронессой и ее дочерью ровно, холодно, сдержанно и учтиво, постоянно выказывал рассудительность и самообладание. В то же время всегда был замкнут и непроницаем. Тщетно мадам де Фержоль принималась расспрашивать монаха о его прошлом и настоящем, тщетно пыталась вызнать, где он родился и где воспитывался. Светский такт заставил ее отступиться. Перед ней был не человек, а изваяние из мрамора — матовое, холодное, гладкое. Не человек — таинственный капуцин.

Капуцины восемнадцатого столетия отличались от капуцинов Средневековья. Они утратили былое смирение и святость. Они измельчали. В царствование Людовика XVI, как и в предыдущее царствование, неудержимое стремление к удовольствиям разрушало моральные устои и портило нравы, так что даже прославленные монашеские ордены — хотя за строгий устав их чтили и безбожники — изменили прежнему аскетизму. Обмирщение Церкви предшествовало революции, которая упразднила монастыри и ввергла монахов в пучину греха. Прочные основы были расшатаны прежде. Мадам де Фержоль вспомнила, что в Нормандии, в родном городке, где ее впервые пригласил на танец красавец барон в белой офицерской форме, она видела в одной гостиной довольно странного капуцина. Подобно отцу Рикюльфу, он пришел читать великопостные проповеди, но, несмотря на монашеский обет бедности и отречения, гордился своей исключительной красотой и не скрывал пристрастия к изысканности и щегольству. Ходили слухи, что он очень знатного рода; вероятно, по этой причине провинциальная аристократия, хотя все еще придерживалась строгих правил, отнеслась снисходительно к его немыслимому поведению. А он по-женски прихорашивался, умащивал духами бороду, вместо власяницы носил под грубой рясой шелковое белье и расточал дамам комплименты. Мадемуазель д’Олонд не раз замечала, что монах сидит за вистом или шепчет что-то даме на ушко в уголке гостиной, подобно римскому кардиналу из «Писем об Италии» Шарля Дюпати, которые все тогда увлеченно читали. Немало времени прошло с той поры, и, вероятно, всеобщая расслабленность и разложение за эти годы только увеличились, недаром революция вскоре выплеснет в выгребную яму скисшие сливки общества. Однако отец Рикюльф ничуть не походил на салонного капуцина в шелковом белье. Безнравственность восемнадцатого века словно бы не коснулась его. Средневековым было его имя, и он сам, казалось, пришел из Средневековья. Если бы он был таким же неподобающе светским монахом, мадам де Фержоль меньше корила бы себя за невольную неприязнь к нему. Но отец Рикюльф был иным, и баронесса не понимала, почему он внушает ей, так же как Ластени и Агате, явную беспричинную антипатию.

И все же думали или нет мадам де Фержоль и ее дочь о капуцине? Трудно предположить, что не думали. Он был окружен тайной, а тайна быстрей всего завладевает человеческим воображением. Тайне поклоняются народы, перед тайной замирает наше слабое сердце. О, если вы хотите, чтобы ваша возлюбленная никогда к вам не охладела, не обнажайте перед ней души, будьте скрытны, даже целуя и лаская ее. Отец Рикюльф был непонятен мадам и мадемуазель де Фержоль, когда гостил у них; еще непонятнее он стал, когда ушел. Пока он жил в доме, они по крайней мере надеялись, что в конце концов разгадают его, но пропавший капуцин стал неразрешимой загадкой, а неразрешимые загадки долго терзают ум.

Мадам де Фержоль ничего не узнала о нем стороной: прошло время, но ей так и не удалось пролить свет на то, откуда пришел монах, появившись у них однажды вечером, и, тем более, куда он ушел однажды утром, внезапно исчезнув из их дома и из их жизни. В Евангелии сказано: «Не знаешь, откуда приходит и куда уходит»[20]. Сам он ничего не рассказывал — монашествовал, видно, в каком-то дальнем монастыре и, как все францисканцы, которых неверующие презрительно именуют «бродягами», странствовал по всей стране. Сорок дней он проповедовал в их городке и не говорил, куда намерен отправиться дальше. Сгинул, «как прах, взметаемый ветром»[21]. Жители городка, потрясенные его красноречием, не слышали, чтобы где-нибудь в округе поднялся вечером на церковную кафедру странный монах или утром прошел по улице, потому что величественная фигура в залатанной рясе и надменное лицо не могли остаться незамеченными и не вызвать интереса. К этому человеку можно отнести слова нашего знаменитого поэта, сказанные о другом страннике: «Он и в лохмотьях был властитель!» Коль скоро слух об отце Рикюльфе умолк, он, надо полагать, скитался довольно далеко отсюда, иначе о нем бы непременно разнеслась молва, и, судя по выражению его глаз, необязательно добрая.

Оставил ли он где-нибудь еще по себе дурную славу? На вид он был молод, хотя некоторые люди только кажутся молодыми, нося в себе чудовищ древности. Но возможно, никто до сих пор не замечал в нем дурного, так неужели страх перед ним зародился впервые здесь, в этом городке, в душе несчастной Ластени де Фержоль? При виде него она дрожала как лист на ветру, а с его исчезновением почувствовала облегчение и радость. «Мой злой гений» называет обыкновенно молодая девушка того, кто ей неприятен; Ластени не называла так монаха лишь потому, что ее речи, равно как и ей самой, недоставало живости. Милая, хрупкая, слабая от природы, мадемуазель де Фержоль была счастлива, что избавилась от присутствия человека, внушавшего ей неодолимый, хотя и беспричинный ужас, будто нацеленное на нее заряженное ружье. Теперь ружья поблизости не было, и Ластени радовалась, но можно ли назвать ее радость подлинной? Отчего не просияло ее скорбное личико, отчего тонкие брови все чаще сдвигались от тайной заботы? Всегда печальная, она прежде так не беспокоилась. Мадам де Фержоль как истая нормандка неизменно сохраняла присутствие духа и здравомыслие. Она смотрела на других свысока, не обращала внимания на мелочи и потому не вглядывалась пристально в свою мечтательницу дочь, не замечала, как на чистый лоб Ластени, словно на гладь печальных вод, набегает рябь морщинок; но Агата, верная служанка Агата, заметила. Прозорливости ей прибавила глубинная ненависть к «фертову капуцину», как она называла монаха, чтобы не согрешить и не сказать «черного слова». Мадам де Фержоль, напротив того, утратила зоркость — оставаясь преданной женой, точнее, безутешной вдовой, она так и не стала настоящей матерью. Будь Агата не нормандкой, а итальянкой, она бы заподозрила, что у капуцина «дурной глаз». Пылкие итальянцы признают лишь любовь и ненависть. Если они не знают, в чем причина несчастья, то объясняют его колдовским сглазом, «jettatura». Подобно астрологам, уверенным, что наша судьба зависит от неуловимого движения светил, итальянцы считают человеческий глаз счастливой или злотворной звездой. Агата унаследовала от предков иные суеверия. Она верила в порчу и тайное ведовство. «Этот капюшон», от которого «ее воротило», вполне мог оказаться колдуном и наслать порчу на Ластени. Почему же на Ластени, такую милую и невинную? Да именно потому, что милая и невинная. Дьявол творит зло по злобе своей и больше всего ненавидит невинных. Падший ангел завидует ангелам, пребывающим в Божьей славе. Агата считала Ластени ангелом, который и на земле всегда предстоит Богу.

Мысль о порче заставила пожилую служанку спрятать черные четки с черепами. Она не забыла, как задрожали пальцы Ластени, прикоснувшись к ним, и считала, что священные четки осквернены монахом. Все очищается в огне, и благочестивая Агата сожгла четки, хотя знала, что порчи с Ластени этим не снимешь. Порчу насылает преисподняя, где пылает неугасимый огнь; как ожог въедается в плоть, так порча все глубже вгрызается в душу. Вот о чем думала суеверная Агата, когда прислуживала за столом и стояла в фартуке с широким нагрудником позади мадам де Фержоль, перекинув через руку салфетку и держа у груди тарелку. Она с тревогой замечала, что Ластени, сидевшая напротив матери, ничего не ест и день ото дня становится все бледней. Нежная красота юной девушки как будто поблекла. Не прошло и двух месяцев после исчезновения отца Рикюльфа, а зло, посеянное им, дало всходы. По мнению Агаты, дьявольское зерно прорастало. Конечно, печаль Ластени сама по себе не вызывала страха и беспокойства — девушка всегда грустила, ведь она родилась в этой проклятой, ненавистной Агате дыре, куда солнце и в полдень не заглянет, и живет здесь с матерью, которая ей словечка ласкового не скажет, все горюет об умершем муже. «Не будь меня, — думала Агата, — бедняжка не улыбнулась бы ни разу и никто так бы никогда не увидел ее хорошеньких зубок. Да только теперь это никакая не грусть, а порча. У нас в Нормандии говорят: порча что предсмертная корча!» Так рассуждала она сама с собой. Мысль о порче засела у нее в голове, и хотя Агата старалась скрыть свои чувства, тревога и ужас невольно звучали в ее частом вопросе: «Вам нездоровится, мадемуазель?» На что Ластени отвечала, едва шевеля побелевшими губами: «Все хорошо, я здорова». Девушки, хрупкие стоики, если им плохо, неизменно отвечают, что ничего не случилось. Страдание — удел женщины, она обречена на страдание, готова к нему и так рано с ним смиряется, так безропотно к нему привыкает, что уверяет, будто беды нет и в помине, хотя та давно пришла.

Беда пришла. Ластени стало заметно хуже. Под глазами залегли тени. Ее ландышевая кожа отливала теперь синевой. Когда она сдвигала брови и морщила матовый лоб, то вряд ли предавалась мимолетным грезам. Что-то тяготило Ластени. Внешняя жизнь оставалась прежней. Изо дня в день девушка занималась обыденными домашними делами, шила, сидя в нише у окна, ходила с матерью в церковь и вместе с ней гуляла по зеленым склонам гор среди бесчисленных ручьев, зимою мелких, весной полноводных, не умолкающих в любое время года. Мадам и мадемуазель де Фержоль чаще всего гуляли по вечерам: вечер — лучшее время для прогулок, это признано всеми. Но они не любовались закатом, подобно счастливым обитательницам равнин и побережий, — горы навсегда заслонили закат от живущих на дне лощины. Увидеть, как солнце уходит за горизонт, можно было только с вершины, поднявшись высоко-высоко, а им удавалось подняться, самое большее, до середины склона. В отличие от голых ржавых, выжженных солнцем Пиренеев Севенны в изобилии покрыты растительностью. В сумерках безрадостная картина — темные пятна кустов над высокой густой травой, местами сливающиеся в сплошную черноту, резкие очертания приземистых деревьев, что корчатся на ветру, в исступлении заламывая ветви, — вполне гармонировала, увы, с унылым настроением баронессы и ее дочери. Близилась ночь, в круглом окне высоко над их головами синева сгущалась в тьму, зажигались звезды. Луны не было видно, но ее бледный молочный свет проникал в жалкое слуховое окошко, без которого жители городка и не догадались бы о существовании неба. Темнота преображает все, и горы теперь представали сказочными существами. Обступив городок, они почти соприкасались вершинами и походили на волшебниц-великанш. Казалось, великанши обнялись и тихонько переговариваются, будто гостьи, что, собравшись уходить, прощаются с хозяйкой. В довершение сходства перламутровый туман поднимался над ручьями, питающими траву, и ложился белым бурнусом на плечи великанш в просторных платьях из зеленой ткани с блестящей серебряной нитью. Одна беда, гостьи всё не уходили — назавтра смотришь, а великанши все еще тут. Мадам и мадемуазель де Фержоль возвращались с прогулки, когда далеко внизу в лощине, где притулилась потемневшая от времени романская церковь, колокол звал к вечерней молитве, — этот зов Данте называл «агонией угасающего дня». Мать и дочь спускались в город, окутанный сумраком, и шли в церковь, холодную, как могила, чтобы по своему обыкновению помолиться перед ужином.

Если по той или иной причине мадам де Фержоль не могла пойти с дочерью, Ластени не боялась гулять одна. Не стоит упрекать ее в безрассудстве. Здешние места были пустынны и вполне безопасны. Разве мог кто-то чужой и недобрый проникнуть в долину, со всех сторон укрытую горами, где, наподобие троглодитов, жили люди, многие из которых ни разу не покидали этих мест, — кольцо гор удерживало их, словно таинственный магический круг. За его пределами, в Форезе, девушка могла опасаться нищих и бродяг, которые скитались по всей Франции и заходили в крупные города, но внутри, в мрачной сырой котловине, она встречала только жителей городка. К мадам и мадемуазель де Фержоль они относились с почтением, чуть ли не с трепетом. Ластени знала по именам всех мальчишек, что пасли коз высоко в горах и, казалось, парили в воздухе; всех женщин, что шли вечером по крутым тропам доить коров; всех рыбаков, что ловили в горных речках форель и вечером возвращались с полными корзинами улова: жители Севенн питаются форелью, так же как шотландцы — лососиной. К тому же мадам де Фержоль вскоре присоединялась к дочери. Горы окружали городок амфитеатром, и здесь мудрено было разминуться, если заранее условиться, в какую сторону идти. Мать видела издалека, как Ластени идет по склону, и даже могла наблюдать за ней из окна особняка де Фержолей: зеленая стена, словно высочайшая живая изгородь, подходила почти вплотную к его серым стенам.

Однажды вечером Ластени вернулась с прогулки раньше обыкновенного, разбитая, едва живая от усталости. За последние дни она еще больше осунулась и подурнела. Ее самочувствие явно ухудшилось. Прежде лишь зоркий наблюдатель мог обратить внимание на то, как она изменилась, — теперь разительная перемена в ее облике всякому бросалась в глаза. Агата без устали осведомлялась о ее здоровье, и Ластени больше не скрывала от служанки, что всерьез больна. Но оставалась по-прежнему немногословной, не распространялась о своем недуге, только повторяла: «Не знаю, что со мной такое, милая Агата». Одна мать ничего не замечала, ее жизнь окончилась со смертью мужа, молитвы и воспоминания поглощали все ее помыслы, однако в тот вечер и она впервые что-то заметила. Ластени чувствовала себя такой слабой и разбитой, что вошла в церковь, не в силах ждать, пока мадам де Фержоль окончит молиться и выйдет к ней навстречу, чтобы вместе еще немного погулять на закате дня. Мать стояла на коленях в исповедальне, девушка подошла поближе и опустилась на скамью за ее спиной в полном изнеможении. Быть может, ее просто утомила длительная прогулка? Мрачная церковь постепенно погружалась во тьму. Цветные витражи потускнели. Тем не менее до ужина было еще далеко, и, выйдя из исповедальни, мадам де Фержоль сказала Ластени:

— Завтра праздник. Ты сможешь причаститься вместе со мной. Исповедуйся, пока я прочту благодарственную молитву. Ты успеешь.

— Не могу, — отвечала та. — Я не приготовилась.

У Ластени не было сил, а бессилие порождает безразличие. Она сидела, ни о чем не думая, не молясь, в то время как мать опустилась на холодный каменный пол и сложила руки.

Мадам де Фержоль была неприятно удивлена, услышав отказ, но не стала принуждать дочь из опасения разгневаться в ответ на ее упорство: баронесса сознавала, что гневлива, и восприняла нежелание Ластени причаститься вместе с ней как искушение. Благородная дама обладала несокрушимой верой и столь же несокрушимой волей, поэтому ее гнев был велик, и, хотя она его сдерживала, девушка чувствовала, как дрожит рука матери в ее руке, когда они вышли из церкви и направились к дому. Обе молчали. Переходя небольшую квадратную площадь, они оказались перед раскрытыми дверями кузницы; все вокруг становилось розовым в ярком отблеске пламени, но лицо Ластени и при свете огня поражало ужасающей белизной.

— Какая ты бледная, — проговорила мадам де Фержоль. — Что с тобой такое?

Девушка ответила, что просто устала.

За ужином они по обыкновению сидели друг напротив друга. Темные глаза баронессы темнели все больше при взгляде на Ластени, и та поняла, что мать затаила обиду за отказ исповедаться и причаститься вместе с ней. Разве могла она понять, разве могла предугадать, что ее бледность гвоздем засела в мозгу мадам де Фержоль и что этим гвоздем мать впоследствии приколотит дочь к позорному столбу?..

Загрузка...