V

На следующий день баронесса послала Агату в соседний город за врачом. Служанка отозвалась со свойственной ей прямотой, сохраняя, впрочем, вполне почтительный тон:

— Ах, мадам, наконец-то вы заметили, что мадемуазель больна! Я-то уж давно примечаю и давно бы вам сказала, да мадемуазель все меня отговаривала, мол, незачем матушку понапрасну беспокоить, мол, это пустяки, само пройдет. Только оно все не проходит, и пускай, пускай придет лекарь…

Она не стала прибавлять, что доктора вряд ли помогут Ластени, коль скоро на нее наслали порчу, и отправилась исполнять поручение немедленно, и врач наконец пришел. Он задал Ластени много вопросов, но не сумел добиться толку. Девушка отвечала, что чувствует ломоту, непреодолимую вялость и страшное отвращение ко всему на свете.

— Даже к Богу? — не удержалась от сарказма баронесса, так раздосадовало ее накануне непослушание дочери.

Ластени снесла удар молча, она вообще не привыкла жаловаться, однако жестокие слова явились для нее грозным предзнаменованием: до сих пор набожная мать была с ней суровой, но, как показал этот несчастный день, она может стать и безжалостной.

Неужели Агата оказалась права и врач действительно не смог им помочь? Возможно, он и догадался об истинной природе недомогания Ластени, но о своих догадках помалкивал. Ничего определенного он не сказал. Мадам де Фержоль была с ним почти незнакома, приглашала его очень редко, да и давно это было, когда Ластени болела в раннем детстве. Сама баронесса не болела ничем и никогда. «Я обделена счастьем, зато наделена здоровьем», — повторяла она. То, что доктор десять лет практиковал в «этой дыре», как презрительно говорила Агата, вовсе не свидетельствовало о его невежестве. Врач меньше других нуждается в обширном поле деятельности, чтобы обнаружить свои исключительные, даже гениальные способности, — его искусству повсюду найдется применение. Не случайно лучший из врачей XIX века Рокаше провел всю жизнь в глубокой провинции, в Черном Арманьяке, и там более пятидесяти лет исцелял людей, совершая настоящие чудеса. Правда, врач из Фореза не мог потягаться со своим знаменитым коллегой из предгорья Ланд. Он всего лишь обладал здравым смыслом и опытом, предпочитая скорее выжидать, нежели оказывать давление на природу, хотя она, как истинная женщина, любит иногда почувствовать твердую руку. Симптомы болезни Ластени, наверное, не складывались в ясную картину, и, даже если ее состояние все-таки его встревожило, он не спешил делиться опасениями с мадам де Фержоль, поскольку прочел в ее черных глазах страстную и тираническую привязанность к дочери. Он ограничился рассуждениями о том, что в этом возрасте все девушки подвержены таким недомоганиям, что организм еще не оправился от потрясений взросления, что укрепляющие процедуры помогут больной гораздо больше, чем лекарства.

Когда он ушел, Агата заявила:

— Все это мертвому припарки. Мадемуазель не вылечишь дурацкими процедурами!

И в самом деле, Ластени не становилось лучше, ее по-прежнему точил странный недуг. Бледное до синевы лицо делалось все печальней, приступы дурноты участились.

— Позвольте, мадам, — обратилась как-то раз Агата к баронессе, когда они были одни, — я скажу вам, что я об этом думаю!

Завершился обед, и Ластени, едва досидев до конца, так ее мутило от вида и запаха пищи, поднялась к себе в комнату, чтобы ненадолго прилечь.

— Целый месяц прошел с тех пор, как вы позвали лекаря, а толку нету! Третьего дня он опять приходил. Впустую! Так вот, что я вам скажу, мадам, лекарь тут не поможет. Позовите к бедняжке священника, пусть изгонит беса! — с горячностью проговорила служанка.

Мадам де Фержоль посмотрела на Агату как на умалишенную, но преданная служанка бесстрашно встретила суровый взгляд госпожи.

— Да-да, мадам, священника! Иначе с порчей, что наслал капуцин проклятый, не совладать!

В черных глазах баронессы полыхнул гнев.

— Что я слышу! И вы еще смеете…

— Смею, мадам, — отважно продолжала Агата. — Сам нечистый побывал у нас в обличье капуцина и принес беду, как всем приносит. Душу не смог погубить, так плоть попортил.

Мадам де Фержоль молчала. Обхватив голову руками и опершись о стол, с которого Агата тем временем сняла скатерть, она погрузилась в раздумье. Вера баронессы была не менее твердой, чем вера старой служанки, поэтому заключение Агаты, высказанное с непреодолимой убежденностью, ножом вонзилось ей в сердце.

— Ступайте, — проговорила мадам де Фержоль, сурово взглянув на служанку, и вновь опустила голову.

Старуха пятилась до самых дверей, не спуская глаз с госпожи, все силилась понять, какое впечатление произвело на нее сказанное, и убедилась, что ее слова поразили госпожу будто громом.

— Святая Агата! — бормотала, выходя, служанка. — Раз она сама ничего не видит, кто-то должен был раскрыть ей глаза.

Простые люди плохо разбираются в сверхъестественных явлениях, и мадам де Фержоль не разделяла народных суеверий, оставаясь вместе с тем равнодушной и к христианскому мистицизму. Однако она была истинно верующей, и суждение Агаты потрясло ее до глубины души. Баронесса не сомневалась, что тот, кого Святое Писание именует духом зла, существует как реальная сила и способен вредить зримо и осязаемо. Верила со свойственным ей здравым смыслом основательно и твердо, согласно учению Церкви, что наставляет благоразумных и посрамляет легкомысленных. Догадка Агаты не привела ее в трепет, какой бы испытала натура впечатлительная и созерцательная, зато сразу навела на мысль, от которой служанка была далека. Женская суть мадам де Фержоль, что познала любовь к мужчине и целых пятнадцать лет пыталась успокоиться и остыть, но по-прежнему пылала и задыхалась в чаду неутолимой страсти, открыла ей тайную подоплеку, совершенно неведомую старой деве, воплощенной невинности, чистой сердцем и целомудренной. Подобно простодушной Агате, баронесса верила, что дьявол несет погибель, а на собственном опыте убедилась, что нет ничего погибельнее любви. Внезапно ее осенило: «Что, если Ластени влюблена? Что, если любовь причина ее страданий?» Обхватив голову руками, мадам де Фержоль замерла: мысль сразила ее наповал. Внутренний взор различил во мраке души смутный образ, и она все пристальней всматривалась в него — в кого же? В жалком городишке не было ни порядочного общества, ни изящных воспитанных юношей, здесь жили одни мещане, и потому баронесса с дочерью не покидали мрачного особняка и прозябали, как отшельницы в Фиваиде. Так что смутный образ, всплывший из сумрака на поверхность, стал отчетливее: ей представился вдруг таинственный, промелькнувший и растаявший, будто призрак, капуцин, тем более притягательный для женского сердца, что ни тогда, ни потом им не удалось проникнуть в его тайну.

Ужас, отражавшийся на лице Ластени в присутствии зловещего сфинкса в рясе, который сорок дней прожил в их доме, оставаясь непроницаемым, вовсе не означал, что она не была в него влюблена до беспамятства. Напротив, ее ужас мог служить подтверждением безумной любви. Женщины знают, что любви часто предшествуют ненависть и страх. Знают если не инстинктивно, то по опыту. Когда робкая душа взбунтуется, ненависть и страх в ней достигают высшего предела и превращаются в ужас. «Вы для нее как отвратительный паук», — сказала одна дама человеку, влюбленному в ее дочь. Всего два месяца прошло с тех пор, как были сказаны эти жестокие и оскорбительные слова, а несчастная мать уже не сомневалась, что ее дитя со всем пылом тайной греховной страсти отдало себя в мохнатые лапы паука, который опутал ее паутиной и высосал до последней капли кровь сердца. Ластени трепетала перед высокомерным и неразговорчивым капуцином. Но если девушка не трепещет перед мужчиной, она никогда в него и не влюбится. Надменная мадемуазель д’Олонд тоже некогда трепетала перед неотразимым красавцем офицером в белой форме, а затем он похитил ее, как Борей похитил Орифию[22]. Вспомнив собственное прошлое, баронесса испугалась за дочь. «Возможно, Ластени знает, что с ней, но притворяется и молчит. Враг силен», — думала мадам де Фержоль. Ведь и она сама таила ото всех свое чувство. Любовь внушает мучительный стыд и заставляет лгать, упоенно, бесстыдно лгать. С каким чудовищным наслаждением кладут печать на уста, скрывают пылающее лицо под личиной, пока огонь страсти не испепелит все личины и печати, так что ожога никак нельзя уже скрыть…

Когда мадам де Фержоль отняла руки от лица, она уже вполне овладела собой и решилась выяснить, что же происходит с дочерью. «Итак, никаких врачей, я сама присмотрюсь к ней и все увижу». Она снова укорила себя в главном своем грехе: в том, что любила мужа больше, чем любит дочь. Господь праведен в приговоре Своем: она заслужила кары.

Ластени снова сошла в столовую, с трудом переставляя ноги, и села в нише у окна, где они всегда занимались рукоделием. Ее, наверное, испугало бы выражение глаз матери, если бы она заглянула в них, но она не заглядывала. Ластени не ловила материнского взгляда. Она никогда не встречала в нем ласки — хотя кого, как не ее, ласточку Ластени, все должны были бы ласкать, — а перед его суровостью робела.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила мадам де Фержоль после непродолжительного молчания, и иголка, которой она вышивала на простыне метку, замерла у нее в руке.

— Мне лучше, — отвечала Ластени, не поднимая головы, и продолжала обшивать край фестонами. Но из ее опущенных глаз даже не скатились по щекам, а упали прямо на ткань и руки две больших слезы.

Мадам де Фержоль с иглой в руке следила, как они падали, как вслед за ними появились еще две капли, крупнее и тяжелее прежних.

— Почему же ты плачешь? Ты ведь плачешь! — воскликнула мать с упреком и досадой на непрошеные слезы.

Ластени в испуге отерла глаза тыльной стороной ладони. Лицо у нее было сейчас таким же серым, как ее пепельные кудри.

— Не знаю, что со мной, мама. Наверное, я просто нездорова.

— Мне тоже кажется, что ты нездорова, — произнесла мадам де Фержоль со значением. — Отчего ты все время плачешь? О чем грустишь? Отчего так несчастлива?

И черные пламенеющие глаза баронессы впились в кроткие светлые глаза дочери, еще влажные от слез, и, казалось, осушили их жгучим взглядом. Ластени больше не плакала; они шили в полнейшем молчании, как и прежде.

Короткий, но зловещий разговор! Обе в тот день заглянули в разделявшую их пропасть, пропасть взаимного недоверия, и после не сказали друг другу ни слова. В который раз между ними установилось жуткое молчание.

Они все молчали. Как грустно, как ужасно, когда самые близкие люди не разговаривают между собой! Вопреки принятому решению мадам де Фержоль боялась «присматриваться» к дочери, и дни за днями проходили в молчании. Наконец, размышляя бессонной ночью о сковавшем их безмолвии, о гнетущей тревоге, порожденной взаимным страхом, баронесса устыдилась своего малодушия: «Пускай Ластени трусиха — я не такая, как она!» Мадам де Фержоль резко встала с постели и взяла со столика лампу, которую никогда не гасила, чтобы, проснувшись среди ночи, видеть распятие у себя в изголовье и, глядя на него, горячей молиться. На этот раз вдова не смотрела на распятие и не молилась, она сорвала его со стены и зажала в руке в отчаянной надежде, что хотя бы оно защитит от неведомой беды, ожидавшей ее впереди — ведь шла она навстречу беде. Невыносимое беспокойство истерзало ее — с ним нужно было покончить. Баронесса вошла в спальню к дочери с лампой в одной руке, с распятием в другой, страшная, белая, похожая на привидение. По счастью, здесь никто не мог увидеть ее и испугаться. Она была воплощением Ужаса. Зачем она пришла? Настрадавшись за день, Ластени забывалась ночью тяжелым сном без сновидений, мертвым сном, напоминающим смертный сон. Колеблющийся свет лег на лицо девушки — лампа дрожала в руке мадам де Фержоль, когда она подняла ее над постелью дочери. Вот баронесса поднесла лампу ближе и стала водить ею над спящей, надеясь, что та в забвении сна выдаст тайную причину недомогания.

— Нет, — прошептала она в невыразимом испуге. — Я не ошиблась: на ее лице печать!

В эти роковые слова мадам де Фержоль вкладывала чудовищный смысл, о котором Ластени, невинная Ластени, и не догадалась бы, услышь она их.

— На ее лице печать! — повторила баронесса.

Не в силах больше смотреть на дочь, она поставила лампу на столик в изголовье. Внезапно ею овладела ярость, и, готовясь размозжить лицо с «печатью», она занесла над Ластени распятие, как заносят молот. Вспышка гнева ослепила ее. Но мадам де Фержоль не обрушила тяжелое распятие на мирно спавшую девушку, в бешенстве она ударила по лицу себя — не менее жестокое деяние! Ударила изо всех сил, в неистовом желании кары, в приступе безжалостного фанатизма. Брызнула кровь. Ластени вдруг проснулась и, увидев мать с окровавленным лицом, бьющую себя распятием, в ужасе закричала.

— А! Теперь ты кричишь! Кричишь! — проговорила баронесса с чудовищным сарказмом. — Ты не кричала, когда нужно было кричать. Не кричала, когда…

Она не докончила в крайнем отвращении и страхе перед тем, что собиралась сказать, все еще сопротивляясь своему открытию.

— Притворщица! Лживая лицемерка! Ты сумела все скрыть, утаить, спрятать! Ты не кричала, зато твой грех вопиет сейчас, и голос твоего греха услышат все, как услышала его я! Ты не знала, что грех кладет печать, — печать, которая не запечатывает, но запечатлевает и все обнаруживает. Печать позора лежит на твоем лице!

Потрясенная недоумевающая Ластени не поняла ни слова и, наверное, лишилась бы рассудка, так ужасна была картина, которую она увидела в минуту пробуждения, но обморок спас ее от безумия. Суровая мадам де Фержоль не испытывала жалости к дочери, которую довела до обморока, и не стала приводить ее в чувство — упав на колени, она сжала обеими руками распятие, раскровенившее ей лоб, и лобызала ноги Распятого, раздирая губы о торчавший гвоздь.

— Смилуйся, Господи! Не карай за ее грех, за мой грех, ведь это я не уберегла ее! Заснула, как Твои неблагодарные ученики в Гефсиманском саду. Иуда пришел, а я спала, Господи! Прими мою кровь во искупление греха, моего и ее!

Она снова принялась бить себя распятием по лицу и груди. Кровь потекла ручьем.

— Распни меня на кресте Твоем, Страшный Судия!

Баронесса рухнула на пол в изнеможении, убитая мыслью о совершенном смертном грехе и вечной погибели, простерлась ниц перед суровым Христом, который раскрыл руки не для того, чтобы заключить спасенный Им мир в объятия, а для того, чтобы призвать на людей Божий гнев. Таким Он виделся матери, когда она раскинула руки крестом и, отвернувшись от полумертвой дочери, обратилась с мольбой к небесам.

Загрузка...