XVII

Придя к себе, я неожиданно застал Пашу. Она готовила мне постель, как всегда вечером. Она переоделась, была в будничной кофточке, розовенькой с горошками, но бантик на голове остался. И модные, нескрипучие ботинки: двигалась она неслышно. «Если заговорит – ни слова!» – подумал я и взялся за геометрию. Торчали серые треугольники, похожие на пасхи. Как галки, сидели на них буковки. И по всей странице гуляли галки, резали мне глаза. «И чего она возится, прекрасная измус… – с раздражением думал я. – Врушка, гуляла с кучером… развращенная девчонка!…»

– Прошу больше не стелить постель! – неожиданно сказал я. – Ваших услуг не нужно! Можете ходить к… портнихам, с кем угодно…

Я услышал, как Паша фыркнула. Это меня взорвало. Смеется еще, негодная!

– Я не позволю над собой смеяться! – шепотом крикнул я, а она еще передразнила, грубиянка:

– Тише-тише, рыбу испугаете!…

Я не утерпел и обернулся. Она стояла возле моей постели, держала подушку-думку и смеялась во все глаза. Сверкали ее зубки в тени от абажура.

– А я вещичку хотела одну сказать. А раз сердитесь… – и она вздохнула. – Теперь уж некому и сказать…

И, бросив думку, пошла из комнаты. Около печки она споткнулась на ранец и бережно подняла его.

– Не желаю никаких «вещичек» от вас\ – бешено прошептал я и, неожиданно для себя, схватил подснежники из стакана и бросил на пол:

– Вот ваши… «вещички». Можете дарить кучеру!

Она молча подняла их и посмотрела на меня с укором.

– Обижайте, не привыкать…

Она поцеловала подснежники – или понюхала? – и когда целовала, большие, от синей тени, ее глаза смотрели ко мне из-за букетика. Во мне перевернулось болью. А она все стояла и смотрела.

– Погоди… – тревожно сказал я ей, боясь, что она заплачет.

– Нечего мне… го…дить, – сказала она прерывисто, прислушиваясь к чему-то. – Что вы меня терзаете?… Что сирота я… некому заступиться?…

– Я… терзаю?!.

– Позорите… как последнюю…

Она швырнула подснежники и выбежала из комнаты.

Я слышал, как она налетела на что-то в коридоре и побежала по лестнице, кому-то отзываясь: «У Тони постель готовила!»

Я понюхал подснежники, самой весною пахли! Выкинуть за окно?… Почему-то мне стало жалко. Я бережно положил их на пол. Подумал, что завянут, окунул в стакан ножками и опять положил у печки, куда они упали. Пусть увидит свои подснежники! Меня это так расстроило, что я не находил места. Я выходил послушать, не идет ли. Мне казалось – должна прийти. Вспоминал, как она смотрела над цветами, закрыв лицо. Что она со мной делает? И чем я ее обидел?! Сказал, что она все врет… Про какую-то «вещичку» сказать хотела… «Теперь уж некому и сказать»? Теперь… Почему – «теперь»? Может быть, очень важное?…

Я приотворил дверь, чтобы не пропустить Пашу, когда она побежит к себе. Подумал: «Увидит полоску света и догадается, что я жду… не ее жду, а… объясниться!»

Гришка не мог наврать. Она побежала не к портнихе, а к какой-то тетке! И про тетку вранье, конечно. Кучер… Значит, – вспомнил я, как говорил мне Гришка, – пришел ей «срок»? Корова даже мычит, когда «срок» подходит!…

А вдруг она побежала к кучеру?… Я выглянул в окошко и послушал. Было тихо. Конюшня была закрыта. Гришка прошел под кухней. Я услыхал Пашу:

– Ну тебя, плети что хочешь!

– А чего я плету такого? Ну, каталась… ну и дай Бог. Может, и замуж выйдешь… Я тебя зна-ю, зубастая… укусишь! Только и на тебя зуб найдется, погоди…

– Обломится… – огрызнулась Паша. Плеснули что-то, как из ведра.

– А, шут тебя… шутовка!… – испуганно вскрикнул Гришка: должно быть, окатили. – Всюю мне рубаху измочила… Па-ш! Что я те скажу-то… нет, в самделе… в каких листора-нах были? Ну, Степан все мне скажет!…

В кухне захлопнулось окошко.

«Значит, верно… они катались!…» – подумал я.

Загремело внизу посудой. Сейчас будет запирать двери и пойдет спать. Я стал сторожить у двери. Вот, побежала кверху, топнула на последнюю ступеньку. Я отступил от двери.

На полоске она остановилась, заглянула… Я стал у печки, будто о чем-то думал.

– Можно?…

Я не отозвался. Она просунула голову и заглянула. – На одно словечко… – шепнула она живо, – можно?…

– Войдите…

– Вот я сейчас напугалась как, – начала она весело, прихватывая себя за плечи и качаясь, – кот глазищами напугал! Шасть мне в ноги, в самые-то коленки… сюда вот! Человек какой, думала, хватает!… За что же цветочки-то мои вы так… брезговаете? – и она подняла букетик. – А стишки ваши… вот они где томятся… – показала она на сердце. – Знаю, чего вы сердитесь! Сказала, что к портнихе?…

– Да, ты лжешь и лжешь! – не удержался я. – А вы не знаете, почему? У каждого своя тайна есть. И у меня пришла тайна…

– Тайна? Ну да… с кучером ты каталась! Знаю. Она и не смутилась.

– А вам-то что же, что прокатилась? Мало ли кто катается… – говорила она быстро-быстро, а ее глаза следили.

– Ну да… мне это безразлично совершенно! Пожалуйста, можете и с конторщиком…

– Ах, Тоничка, миленький вы мой!… – зашептала она быстро-быстро, прижимая ладони к горлу, и стала маленькой. – Ах, если бы вы знали!… Я вот каталась, а сама все…

– Что – все?…

– Так, ничего… Вам неинтересно это. Вы считаете меня лгушкой… А вот тетка приехала, замуж меня проворит…

Я не сказал ни слова.

– Вот и сойду скоро… Так и забудете… Вот уж и мои цветочки швырнули…

Я посмотрел на ее лицо, и мне захотелось нежно ласкать ее. Ее побледневшее лицо – от зеленого абажура – стало совсем как детское, а маленькие губки поджимались, будто сейчас заплачет.

– Степан… сам тетку выписал, чтобы сватать… вот ей-Богу! – перекрестилась она. – И надо было повидаться… Все торопит… а мне не хочется… Что я, совсем девчонка!… – поджала она губы. – Гоняется за мной, как вихорь, проходу нет… Как демон какой страшенный! Повез нас в листоран… медом угощал. И тетка-то говорит, погодить маленько… за-кабаливаться-то… не урод какой! Поживет – и в деревню сгонит, к свекрови…

Она прислонилась к печке, поджала руки к горлу и так смотрела. Я ничего не мог сказать: сердце мое сдавило.

– Он, Тоничка… знаете, что?… Нет, не могу выговорить… – затрясла она головой и засмеялась в руки.

– Что – он?…

– Сказал тетке… Она уж мне сказала… Ах, бесстыжий!… ах, бесстыжие его глаза!… а?!. Никак кличут?… Нет, спят, небось…

– Что же он сказал твоей тетке? – тревожно спросил я Пашу.

И она ткнулась в печку.

– А вы не глядите на меня, тогда скажу… Сказал, что… я… с вами… живем, будто… какой охаверник!… Говорит, я на это не обращаю… все равно. Баловство у них… Женются лю-ди на вдове! На этом не настаиваю, говорит… охаверник!… Ах, Тоничка, миленький вы мой… – вздохнула она тихо-грустно. – Ему это, будто, Гришка…

У меня в голове звенело. «С вами живем, будто!» – Только вы не глядите… мне вас стыдно…

– Ах, Паша… – только и сказал я, вздохнув.

– А тетка его хвалит. Нестреботельный он… обходчивый. Сама не верит! Может, ты с баринком чего имеешь! Это ей Гришка все… Не верит мне! А тебе, говорит, какая печаль… – говорит, – тебе веселей, с баринком-то, лучше! Может, лучше кого найдешь, не обсевок в поле… А что, всамделе… все говорят, что хорошенькая!…

Она повернулась ко мне лицом, веселая и смущенная, и посмотрела из-под бровей.

– Теперь… не сердитесь?…

Я… – я не знал, что делать, – быстро поднял подснежники и обцеловал их со всех сторон.

– Вот, Паша! – сказал я страстно и поставил цветы в стакан.

А она была уже около, робко заглядывала в глаза. Я взял ее за руку и прошептал чуть слышно:

– Паша…

Она не отнимала. Смотрела стыдливо, с любопытством.

– Ты… не выходишь за него… Паша? Она откачнула головой – нет.

– Тетка ему сказала… пусть еще погуляю… Ах, как хочу гулять! – сказала она восторженно.

– Паша… – прошептал я, покачивая ее руку.

– Ну… что? – шепнула она затаенно-нежно и посмотрела, как старшая.

Она была так близко, что я чувствовал ее платье и видел, как дышит на груди пуговка.

– Ах, хорошо… с тобой! – шепнула она мечтательно, и меня восхитило это вырвавшееся у ней – с тобой\

– Ты… любишь, Паша?… очень любишь?… – спрашивал я ее, не отпуская.

Она нагнулась ко мне, а я потянулся к ней. Она притянула меня к себе, и я услыхал, как пахнет ее духами, как монпансье, и встретил ее губы. Они были влажны и горячи.

– Ах, задушишь… – шептала Паша. – До чего сладко любиться с милым!… Ах, теперь я могу любиться, мне все равно… Мой хорошенький меня любит… теперь знаю!… Никого не любил еще?… правда?… А побожись…

– Ей-Богу, – перекрестился я. Она недоверчиво взглянула.

– И на улице… ни с какой?…

– Паша… я с отвращением отношусь к грязи!… – с возмущением сказал я.

Она так и затопотала.

– Ах, ужас, какая я счастливая! – заиграла она ладошками. – А Гришка чего только не болтал про вас, во-от!… У него, говорит, имеется… мне известно! У них деньги вольные– Вот какой плетун-охаверник!… Ей-Богу, никогда не целовались… со своим предметом?

– Ни-когда! – решительно сказал я. – Только нельзя говорить – с предметом!

– А все говорят так… Теперь и у меня предмет! – и она опять прижала мою голову. – Совсем мальчишечка… прямо, по мне! Мне семнадцать, а тебе шишнадцать… совсем погодки! Теперь уж мы будем целоваться… всласть!

И опять потянулась ко мне тубами. Мы целовались молча. Я разглядывал ее маленькие губки. Верхняя поднималась и была похожа на тонкий красивый лук, с выемочкой на серединке. Пахло душистым чем-то…

– А это медом… Степан угощал с теткой. Такой пахучий, как с розаном! Ох, миленький, идти надо…

Но я не пускал ее.

– Ну, посидим немножко… Какие у тебя глаза, Паша…

– У меня… васильковые!…

Я вспомнил про «незабудковые». Лучше – васильковые!…

– А… никому не показывала стихи?

– Да что я… ду-ра?!

Она сделала губки трубочкой, и мы опять стали целоваться. Я почувствовал, как она куснула. И я куснул…

– Ах, милый… что ты только со мною сделал… про тебя только думаю. И давно уж, сама не знаю… А с утра сегодня чумовая совсем хожу, ей-Богу… А как стишок спрятала на грудь, так сердце и загорелось! Будем любиться с тобой… ах, будем!…

Она захватила мои губы и, закрыв глаза, провела своими губами по моим, словно погладила.

– Никак кто-то?…

Она подбежала к двери.

– Нет, Рыжий прыгнул… Прислушиваясь, она глядела на меня от двери.

– Ми-лый!… – шепнула она, всплеснув руками, и стремительно кинулась ко мне.

Она опустилась на пол, обняла меня за ноги и прижалась лицом к коленям.

– Ах, чумовая… кого люблю!… – шептала она, смеясь, – мальчика совсем, молоденького, светленького… – терлась она щекой. – меду, что ли, я много выпила, голова у меня дурная…

Я обнимал ее голову и не мог ничего сказать. Она вывернулась лицом, взглянула на меня туманным взглядом, словно глядела издалека, смеясь, уронила голову и стала Целовать мне руки…

– Ах, я глупая… ужасть счастливая… Я видел ее розовую шею с желобочком, по которому светло золотилось. И стал целовать ей шею. Она мягко поймала мои губы…

– Любишь?… никогда не разлюбишь?…

– Никогда… А ты?… Я страшно в тебя влюбился, помнишь… стояла в зале, в синей кофточке?. прыгала ты тогда!…

– Ах, помню… миленький…

– И когда умывалась, в голубом лифчике…

– Давно уж примечала… подсматривал все за мной! Всегда мужчины антересуются…

– Надо, Паша… ин-тересуются! – целуя, поправил я.

– Ну, ин-тирисуются… – прошептала она покорно.

– Ты очень умная, Паша… ты сразу сделаешься образованной! Ты, Паша… – я посмотрел на нее подольше, – настоящая женщина! Красивая женщина…

– Нет, нет… – сказала она испуганно, – девушка я еще… вот тебе крест!… девушка я совсем!…

И она часто закрестилась, а глаза умоляюще смотрели. Восторг охватил меня.

– Ты… девушка, да, я знаю… но ты… моя женщина! Я мужчина, а ты жен-щина… моя!

– Миленькая твоя, – шепнула она нежно, – первенькая твоя буду… только твоя… А ты мой, первенький… Когда еще я!… в Скокове у нас барчуки верхами катались… офицера! Думала, прынцы какие… никогда такого не полюбишь! А вот… со мной теперь!…

И стала целовать мне руки.

– Ах, напиши по-печатному, покрупней только, хорошо?… – просила она, поставив мне на колени локти. – Я сама стишки почитаю! Ты меня обучи писать? Я сразу выучусь, я смышленая…

– Я теперь тебе много напишу! – восторженно шептал я.

– А эти не умею, крючочками!… Я сейчас… Только отворотитесь… отвернись… – поправилась она смущенно, – за лифчиком они… Нет, вы не смотрите…

Она отошла и отвернулась. Я слышал, как звякали крючочки, и думал: за лифчиком у нее!…

Она возилась, а сама следила через плечо, гляжу ли.

– Ишь, как измялись, тепленькие стали… Бегала, а все думалось… стишок у меня любовный!

Она отдала мне бумажку и, забывшись, стала застегиваться передо мною. Пахло от нее духами. Меня потянуло к ней, и я тронул ее за кофточку…

– Паша…

Она шатнулась и подняла ладони:

– Нет, не балуй… не надо этого… ей-Богу, не надо, миленький!… Она умоляюще шептала. Глаза ее потемнели и стали больше.

– Ты, Паша… красавица… я хочу только… – шептал я страстно, – какая ты… красивая…

Она пятилась от меня, не сводя глаз, прикрывая руками кофточку.

– Миленький, не надо… спите…

В зеленоватой тени от абажура белели ее зубки. Вдруг она повернулась к двери…

– Кличут?… И пропала.

Я выбежал за нею. Слышал, как добежала она до своей комнатки, к чуланам, как щелкнул крючок за дверью…

Я долго слушал. Пробили часы внизу, кукушка прокуковала. «Па-ша!…» – сказал я вздохом и страстно поцеловал воздух. Рыжий терся у моих ног. Я схватил и нежно помял его. Потом долго ходил по комнате. Губы мои горели, обметались. Я вспоминал, как она смотрела, как втягивала мои губы, прижималась к моим коленям. Какое неземное счастье!… Я слышал ее духи, сладкое монпансье из «уточки». В комнате пахло Пашей, розовой ее кофточкой, ее дыханьем…

Я бегал из угла в угол. Стоял у окна, глядел на звезды. Они говорили мне. «Да, ты ужасно счастлив!» Пахло чудесно тополями. Милые мои звездочки! Я дернул ветку, и звезды замерцали. Боже мой, до чего я счастлив! Я бил по лицу листочками. Пахло как будто Пашей, ее дыханьем.

Я увидал смятую бумажку. Мои стихи! И нежно поцеловал ее… Пахло Пашей! Я развернул бумажку. Буквы на ней размазались. Весь день бегала она с бумажкой!…

…Пойти и постучаться? Можно пробраться в сени и постучать в окошко. Окошко выставлено у ней… Дверь у нее скрипит и крючок щелкает, – она непременно забоится! Сени с другого бока, и я подойду неслышно. И посидим тихо у окошка!…

Я снял сапоги и тихо прокрался коридором. Страшно скрипели половицы. Сейчас услышат!… В стекле чернелось. Я узнал Рыжего. Он попал между рамами, – должно быть, провалился, хотел убежать в окошко. Он увидал меня и замяукал. Негодный… пожалуй, перебудит!… И тут мелькнуло: надо захлопнуть форточку, можно сказать, что кот мяукал… и потому я вышел!…

Я прикрыл форточку и тихо пробрался в сени. Галерея-сени тянулась коридором. Стояли сундуки и шкафы. И между ними, в самом конце – окошко. Оно светилось!…

Меня охватило дрожью, и ослабели ноги. Подумал: «Сейчас увижу…»

«А если она раздета?…» И стало страшно. «Нет, – сказал я себе, – она увидит… это низость!»

Я постоял, подумал… Окно погасло.

«Стукнуть?…»

И тут я понял, что не могу и стукнуть: подумает, что подглядывал в окошко, не поверит.

Это меня сдержало, я не стукнул.

Я поцеловал воздух и прошептал нежно: «Паша!…»

«И Дон-Кихот бы ни за что не стукнул! А Женька бы наверно стукнул! Мы любим идеально с Пашей… Я объясню ей, что значит идеально».

Мысли меня томили. Я вспомнил, что скоро дача… Пашу могут оставить убирать квартиру! Последний экзамен 28 мая, а уедут 20-го. Останусь с Пашей… один в квартире… Я даже задохнулся. Но это же грязное вожделение?! Меня охватило страхом. Экзамены!… Я упал на колени и стал молиться. Молился и об экзаменах, и чтобы любила меня Паша, и чтобы Пречистая сохранила меня от искушений. Лампадка освещала ее грустный и кроткий лик. Показалось, что так похоже, когда Паша печально смотрит, задумается с иголкой.

Ночь я провел тревожно. Снилось, будто Женька схватил подснежники и вышвырнул их в окошко. От этого я проснулся. «А где подснежники?…» Помнил – они валялись! Я сам их швырнул об печку. «Ах, целовались с Пашей!… Подснежники в стакане!»

Я соскочил с кровати. Сверкали звезды. В открытое окошко дуло. Какая свежесть! Я сел на подоконник, слушал. Чудесно петухи кричали! Подснежники чернелись пышно. Я их погладил, словно лаская Пашу. Милые мои цветики!…

Сон повалил меня.

Приснился Карих, очень хорошо одетый. Сидел в цилиндре, как у нашего пастуха, напротив. Будто он муж ее и что-то грозится сделать. А на нашем дворе, на бревнах, сидят математик и «Бегемот», с журналами, и будет сейчас экзамен. Я рад, что они на бревнах, будто родные, и надо предложить им чаю. Надо непременно послать за плюшками, и тогда они женятся на ком-то, как будто на тете Маше или на скорнячихе. И Женька снился, будто он тоже муж и сидит с Карихом на галерее. И должен приехать Пушкин. Мне очень страшно, что Пушкин меня увидит, а еще не посыпано песочком. Гришка стоит в воротах и что-то машет. Сейчас приедет. Я стою у забора, она со мною. Стоим так близко, что ее волосы щекочут шею. Что-то она мне шепчет, но я не могу расслышать. Я беру ее руку и умоляю: «Не говорите Пушкину!» И так мне сладко, что она рядом, что я держу ее за руку и умоляю!… А Карих и Женька видят. И надо бежать куда-то… И Паша снилась. Сидит на моей кровати в голубом лифчике. Мне стыдно, что она раздета. А она манит, протягивает руки. Я хочу целовать ее…

Я проснулся в изнеможении, как будто таю.

Рассветало.

…Что же это со мной?! Я таю… Какая легкость, какая слабость…

Помню – заснул я крепко.

Загрузка...