В дальнем дворе тягуче вела шарманка, и доносило песню. И вдруг меня охватило дрожью, даже зазвенело в пальцах. В груди сдавило, чуть я не задохнулся от… восторга? Что со мной сделала шарманка! Вдруг захотелось мне излить ей свою любовь, высказать свои чувства…
Я решил написать стихами.
Вчерашние мне не нравились. «О, незабудковые глазки!» Это же написал я Паше… Она недостойна их, пусть ей напишет кучер или этот дурак конторщик! Они только и умеют, что «черная галка, чистая полянка» да «когда я был сло-бодный мальчик». И потом… у Паши глаза, как незабудки, а у нее?… Я не знал – какие. Божественные, небесные? Ее мелодичный голос, похожий на звуки арфы, – «ах, Ми-ка… она еще со-всем де-вочка…!» – и как она царственно говорила Кариху – «Боже, какой вы милый!» – пропела будто, и таинственная ее неуловимость – я не мог рассмотреть ее! – делали ее для меня полной тайны и неземного очарования. Она таилась в чудесной дымке, как дивная Зинаида, лицо которой – неземная красавица! – было для меня неуловимо. Это я должен высказать, как сладкую муку сердца! И я решился.
Я исписал несколько листочков, но стихи все не получались. Вышло всего две строчки:
Неуловимая, как тайна,
Ты улетаешь от меня…
Рифму на – «тайна» я так и не мог найти. Я знал, что бывает «пафос», когда посещает Муза, и тогда только записывай! Вот как сегодня, Паше: «Ты – лилия полей… Ты – полевой цветок… Скорей, вина налей!…» Какая сила! И вот, улетела Муза. Она капризна. «Господи, помоги создать!» – шептал я, кусая ручку. «Тайна…? М-айна, л-айна, с-айна, к-айна… все чепуха выходит!» Если бы можно было сказать – «та-и-на», тогда можно бы – «Каина»! «Не любишь меня, как Каина!» Пришлось бросить, хотя первая строчка мне очень нравилась.
Таинственная незнакомка,
Ты улетаешь от меня!
«Улетаешь от меня!…» Ужасно! Представлялась летящая ворона… «Ускользаешь»? Лез в глаза полотер, мальчишки на мерзлых лужах, – казалось совсем противным. Надо что-то воздушное… И на «незнакомку» не удавалась рифма. Котомку – если?…
Возьму я посох и котомку,
Пойду отыскивать тебя!
И мне представился старичок, идущий на богомолье к Троице, – совсем никакой поэзии! Да и «отыскивать» – очень грубо! Молоток отыскивать можно, в словаре слово, а… ее?! Я напрягал все воображение, проглядывал стихи в хрестоматии, даже Пушкина у сестер достал… Прочитал «Буря мглою небо кроет». Я даже оглянулся: может быть, Пушкин видит, его душа, как какой-то стриженый гимназист… Я закрыл книгу с трепетом. «Прости, великий Пушкин! – прошептал я молитвенно, – я не… это, а только хочу учиться, благоговеть… Ты видишь мое сердце! Осени меня твоей светлой улыбкой Гения!» А в сердце пело:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила,
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла!
Я называл себя дураком, тупицей, – и чуть не плакал. Лермонтов с четырех лет начал писать стихи… или – Некрасов?… А мне осенью уже шестнадцать, и – не могу! Сочинения хорошо пишу, за «Летнее утро» получил пять с двумя плюсами, и Фед-Владимирыч сказал даже – «ну, молодчи-нища!»
И вдруг пошло:
Неуловима, как зарница,
Игрива, как лесная птица,
Пропой мне, чудная девица…
Нет! Я чувствовал, что у меня остается только – «царица», «певица» и «синица»… Можно еще – «кошница»… Пугало и – ца-ца-ца… Я напрягся – и вот, пошло:
Неуловима, как зарница,
Игрива, как лесной ручей,
Скажи мне, чудная певица…
Не давалось мне – на «ручей». Я перебрал – лучей, бичей, ночей, речей, мелькало – печей и кирпичей… «Лучей» – было бы хорошо, но трудно связать по смыслу. Мне хотелось шикнуть «лучами», манила картина «света»… И я таки отыскал:
Скажи мне, чудная певица,
Царевна солнечных лучей!
Но что же должна сказать? Стихи вышли бы длинные, а у меня не хватало сил. Но зачем же ей – говорить? Скажи! – это мольба поэта: скажи! ах, скажи!… Когда мужчина умоляет женщину – «скажи!» – всякая догадается – о чем. Значит, теперь только маленькое изложение и заключение. Вступление готово.
Я в восторге ходил по комнате и напевал. Какие удивительные стихи! Это меня сильно подбодрило, я почувствовал вдохновение и, помарав немножко, написал «изложение»:
Тебе стихи я посвящаю,
Плоды мучительных ночей!
Люблю! и страстно обещаю
Принять укор твоих очей!…
Я мучительно представлял себе, как она с горделивым презрением и укором отвергает мою любовь, но я готов спокойно встретить даже укор очей ее, – это выходило очень тонко! – встретить любовью, – до того я ее люблю! Пусть отвергнет, пусть «дарит меня презрением холодным» или «улыбкой состраданья», но я готов нести любовь до гроба! Я изложил все это, по-моему, очень сильно, даже всплакнул от счастья, что такие хорошие стихи и такие большие стихи, а я написал так скоро, – и что безумно люблю ее.
Под конец я блеснул всей силой:
Скажи мне – нет! – и я исчезну,
Погасну в мраке дней моих!
Скажи мне – да! И – «бросься в бездну»! —
– Умру, как раб, у ног твоих!
Хотелось кому-нибудь прочитать, поразить этими стихами, но я боялся, что выдам тайну. Если у нас узнают, будет такой скандал!… Скажут – «нечего пустяками заниматься, лучше бы вот к экзаменам готовился!» Женьке читать не стоит: стихов он совсем не любит, скажет еще – сентиментальная чепуха! – и, пожалуй, начнет выпытывать, кто – она? А если узнает про соседку – начнет ухаживать. Сам же сказал сегодня, что выбрал дорогу наслаждений! На женщину смотрит, как на добычу. Примется развращать и вообще может оказать самое тлетворное влияние.
«Если прочесть их Паше?…» Но меня уколола гордость. Нет, может хохотать с кучером! Что-нибудь одно: пошлость – или восторг поэта! Лучше я буду одинок, никем не понят, но я не отдам на смех толпе холодной своих мечтаний! пусть я – погасну в мраке дней моих, но…
Вдруг прибежала Паша и затараторила:
– Ну что, что вам вышло? Обещали почитать… Она была еще лучше, чем давеча. Кудряшки ее рассыпались, губы вспухли и растрепались, горели жаром, словно хотели пить, голубой бантик съехал. Совсем забывшись, она подхватила платье и подтянула чулок, – я слышал, как щелкнула подвязка, – и как ни в чем не бывало торопила:
– Скорей только, а то на стол накрывать надо… Чего у вас написано?…
Я сразу не мог опомниться. Она до того мне нравилась, что я только смотрел и мямлил. Черная ее коленка с белой полоской тела и розовой подвязкой и теребившие фартук руки мешали думать. Я чувствовал, что влюблен безумно…
– Я думаю, что тебе вовсе неинтересно…
– Страшно, страшно антересно! – торопила она и прыгала. – Да ведь сами обещали?… Ну, какой вы…
– Тебе интересней там… – показал я в окошко, – смеяться с кучерами, с конторщиками!!.
Она не поняла как будто: так на меня взглянула! И вдруг – глаза ее засмеялись светло, словно она проснулась.
– А вы, что же…? – начала она и не сказала. – Миленькие, почитайте… С вами антересней… вы мне про «Золотую рыбку» читали! Ну, чего вам досталось?…
Она схватила мою руку, потянула… Я отдернул – чего-то испугался. Мне хотелось сказать ей что-то, держать и пожимать руку, сказать, что я так счастлив… Она не отставала. Она даже облокотилась рядом, шептала – торопилась:
– Ну, чего вы такой стали… А давеча какой веселый были!…
Она мне напомнила глазами, что между нами – что-то. Я взял ее руку под косточки у кисти и прошептал:
– Паша!…
Она помотала кистью.
– Ну, что?… – шепнула она с лаской.
Это было такое счастье! Она не шепнула даже, она – вздохнула.
– Паша… – повторил я.
Она молчала и тихо водила кистью, качая мою руку.
– Ну, читайте! – сказала она бойко и даже оттолкнула.
– Ну, слушай…
Я прочитал розовый билетик. Она сказала:
– Вот как хорошо вам вышло! Сразу две барышни анте-ресуются. Это кто же?…
– Глупости, я ничего не знаю…
– Знаете, знаете… уж не врите! А чего все у забора стоите, заглядываете? Все я знаю!… – засмеялась Паша.
Должно быть, я покраснел. Она засмеялась пуще, запрыгала.
– Вон, вон, по глазам вижу… врете! – Ничего ты не видишь… – смутился я. – И если интересуются, я не знаю. Мне этого не нужно! А вот, послушай… я сочинил стихи… сам!…
– А ну, почитайте… Только скорей, бежать надо!… – даже и не удивилась Паша.
– Вот. Это я сочинил для одной особы… сам!
– Для какой особы? Для барышни?…
– А вот послушай…
Руки мои дрожали. Мне было стыдно и хорошо… и я ничего не помнил. Я прочитал «Незабудковые глазки». Когда я кончил – «Тебе, прекрасная из Муз!» – и протянул ей бумажку, промолвив: «возьми себе, на память!» – Паша посмотрела во все глаза – они стали у ней огромные, – осветила меня глазами и растерянно-глупо засмеялась:
– Вы… про меня это? Вот хорошо, складно как, и про губки, и про глазки… а «измус» что такое, а?
Я объяснил ей, что это богини-красавицы, как ангелы. Она прямо засияла.
– Это вы уж… так? Я ничего, хорошенькая девчонка, все говорят, а… богиня – это грешно! Это нарочно вы, для слова?…
– Ну, это только поэты так, выражают чувство! – старался я объяснить.
– А у меня, верно… губки красненькие, а глазки синенькие… вот хорошо! – восхищалась Паша.
– Только никому, смотри, не говори! Пусть это секрет. Ты спрячь на груди, за это место… – показал я себе под ложечкой. – Так всегда… И береги на память.
– Значит, будто любовные стишки? – шепнула она, смеясь, и вдруг посмотрела на меня ласково и грустно, словно хотела сказать: «шутите вы?…»
Она отколола нагрудник фартука, расстегнула пуговочку на кофточке и старательно спрятала бумажку.
– Никто и не достанет! – шепнула она, мигая. – Идет кто-то…? – Она насторожилась к коридору. – Нет… Если застанут, скажите… – посмотрела она по комнате, – будто чернилки пролили, а я и прибежала. Прольемте тогда чер-нилки?…
– Верно, – радостно сказал я, счастливый, что теперь у нас с Пашей что-то. – Я их на пол?…
– Да это тогда!… Только смотрите юбку мне не забрызгайте с фартучком!… – прихватила она юбку и опустила, – словно я уже пролил.
Я смущенно скользнул глазами по стройным ее ножкам.
– Ну, что…? – шепнула она. – Пойду уж…
– Погоди… я еще написал стихи… – заторопился– я, жалея, что она уходит. – Ты послушай… – А энти кому?
– А вот… послушай.
Я прочитал ей с чувством. У меня даже выступили слезы, когда я читал последнее:
Умру, как раб, у ног твоих!
– Жалостно-то как! – вздохнула Паша. – И сами слаживаете?…
– Конечно, сам! Это я сочиняю…
– Для другой какой барышни? Знаю, знаю!…
– Вовсе нет, вовсе нет… – в замешательстве сказал я, – это так, в мечтах просто… Будто я… в кого-то влюблен, нарочно… и она решает мою судьбу! Даже в бездну готов за ней. Значит, любовь страстная, до гроба… Но все нарочно!
– А зачем нарочно, нехорошо! Вы и мне нарочно?
– Да нет, тебе я… отдал, на грудь!
– Да, на грудь… – заглянула она у фартучка. – А ведь нельзя двух любить! Ежели любовь до гроба, то всегда один предмет! А то баловство. Вон девчонки на улице, всех любят… Это не любовь.
– А ты… только одного любишь! – неожиданно спросил я, и мне стало и хорошо, и страшно.
– Ишь, вы чего знать хочете! – усмехнулась она и передернула фартучек. – А вот не скажу!…
Никого я не любила,
Ни к кому я не ходила, —
пропела она скороговоркой и ловко вильнула к двери, -
Только к милому хожу,
А к какому – не скажу!
И убежала, захлопнув дверь. В глазах у меня осталось, как она передернула плечами, и блеснули ее глаза. Новыми показались мне бойкость и что-то в ней, отчего захлебнулось сердце. «Паша!» – хотел я крикнуть. Новое в ней мелькнуло, с чем я проснулся.
Я мысленно повторял ей вслед:
«Паша, красавица, милая… женщина! Люблю, люблю!…»
Лег на постель и думал:
«Милый… конечно, я! „Только к милому хожу!“… Она приходит ко мне часто… входила утром, когда принесла подснежники, потом со щеткой, сейчас… качала мою руку и так хорошо вздохнула – „ну, что?“ И такие у ней глаза, с такою лаской!» «А ведь нельзя двух любить!» Или – можно? Пашу же я люблю? И с каждым часом люблю все больше. И Зинаиду бы полюбил, стройную, в розовом платье с полосками или в серой, – нет, лучше в черной! – шелковой амазонке, с благородно-гордым лицом красавицы. И, должно быть, могу полюбить ее, неуловимую, которая сейчас пела…
С улицы, через залу, доносился цокот подков и громыхающий дребезг конок, кативших на «Воробьевку». Там теперь зеленеют рощи, шумят овраги. Я вспомнил Женьку…
«Пусть, у меня теперь тоже свое. Паша тоже красавица, и мы влюблены друг в друга. Но она не сказала мне, она только качала руку и так смотрела! Любит или не любит? Она же должна понять, что я ее воспеваю, глаза и губки? И ей приятно. Нарочно и прибежала, чтобы побыть со мной…»
Я старался вызвать ее воображением, вспоминал, как щелкнула подвязкой, как откалывала нагрудник, совала бумажку в лифчик… «Никто и не достанет!» Вспоминал, как она возилась.
«Будем любить друг друга, украдкой целоваться… Того не надо. Я не могу жениться, бесчестно ее обманывать…»
Представлялись жгучие картины. Но я боролся. Я обращался к Богу: «Помоги и не осуди меня, Господи! Я загрязняю свою душу… я хочу любить чисто! Только немного ласки… И зачем она так красива? Почему же грешно любить?… А если мы сильно влюбимся?…»
Я видел, как мы венчаемся.
…Пашу привозят в золотой карете, с лакеями. Приехали кондитеры и официанты, все сбежались и шепчутся: «красавица какая, не узнаешь!» Но все родные обескуражены. Злая тетка, которая вышла замуж за богача, сидит в углу и поводит носом, будто не видит нас. Даже перо на шляпе у ней колючее. Я слышу, как она шепчет в сторону: «Читать даже не умеет и говорит „екзаменты“! И он женился!» Паша слышит, и слезы дрожат на ее глазах. Я пожимаю ее руку и шепчу: «Мужайся, скоро все кончится!» После бала я говорю гостям: «Да, я вижу все ваши чувства, прощайте, мы уезжаем, но мы еще вернемся… И вы увидите!» Все поражены. Мы удаляемся в глухие места России, живем, как анахореты, но в нашем лесном доме все комнаты уставлены до потолка книгами. Через пять лет, глухого осенью, мы появляемся неожиданно на балу. Я приказал кондитеру «для свадеб и балов» устроить роскошный вечер и пригласить всех родных и знакомых. Залы блещут огнями и цветами. Все съехались. Никто не понимает, что такое? И вот, заиграли музыканты туш, и я вывожу под руку из гостиной – Пашу! Все поражаются красоте и уму ее. Она разговаривает по-французски, по-английски и даже полатыни. Все шепчут: «какое чудо!» Она подходит к роялю и поет арию из «Русалки», из «Демона», из «Фауста». Я читаю свою поэму – «Надменным». Все потрясены. Злая тетка прикусывает губы. Я говорю торжественно: «Моя жена – великая артистка! Она приглашена в Большой театр, у ней волшебное меццо-сопрано, как у Паи и у Коровиной… потом поедем по Европе. Сам Царь приедет ее слушать!» Все ахают. Злая тетка плачет, обнимает нас. Несут шампанское…
Мне стало жарко от волненья. Я пошел прохладиться в зал.