XXXVIII

День этот был особенный, как бывает в большие праздники. Но тогда – радостное и светлое, как ни в какие другие дни, а в этот воскресный день было у всех такое, будто ничего не важно. Экзамен завтра – у «грека» Васьки – казался совсем нестрашным, словно его не будет: какие теперь экзамены! Кухарка сказала, что у ней «руки отвалились», – какие теперь обеды! – и побежала на улицу толпиться. Гришка заявил важно, что он «главный свидетель, и теперь затаскают», и ходил при свистке и бляхе за околодочным и каким-то «казенным господином», не пускал и пускал в ворота того дома, а к обеду совсем шатался. Никто не ходил к обедне, а все – по окнам. Пашу загоняли за вестями. Говорили вполголоса, поглядывали туда и все крестились. Тетя Маша оправила лампадки. Пастухов дом казался проклятым местом, в котором уселся дьявол, – и радом с нами! Я его ясно видел: черно-зеленый, страшный, с козлиными ногами, с крылами, похожими на зонтик. Он жадно стоял над ними, над новой кроватью в розанах, и мерзко глядел на Маньку. Даже окошки дома смотрели грехом и смертью.

Непрестанно кипели самовары, – уж и досталось Паше!

Приходили гости за гостями, ужасались. Наползли незнакомые старушки, зашел дьякон, советовал пригласить иконы:

– Духовная атмосфера, знаете!…

От дьякона стало веселее. Зашел на минутку пристав и выпил водки. Сказал – не беспокойтесь! Его просили: «скорей бы похоронили, что ли!…» Обещал ускорить. И опять стало веселее. Тетка сказала, что одна нипочем не ляжет, и стало опять страшно. Решили – всем лечь в гостиной.

Я толкался на улице, в народе. Приезжали на собственных лошадях с округи, – с Зацепы и с Таганки. Смотрели в окошки, на ворота, расспрашивали Гришку. Гришка рассказывал с охоткой:

– Вошел босой, с колуном… видит – они заснули. И заплакал. Говорит – ну, теперь вам конец! Я, говорит, давно через вас страдаю. Выпил меду, пряником закусил… нашли у него в кармане пряник, измазан кровью… Перекрестился на лампадку. Рраз, колуном обеих! Все подушки замазаны мозгами. Доктор при мне глядел скрозь бинок, – во какие ды-рья! Вешали колун в булочной, – два-дцать три фунта вытянул! Теперь называется орудие убийства, в суд забрали.

Ему совали гривеннички, и он прибавлял охотно:

– Кра-сивая была женчина!… При мне их раскрывали. Картина убийства замечательно зверская! Первый пунхт… так и записали, – что лежат рядышком… рука пожилого мужчины обнимала убитую молодую женщину, это место… под самыми грудями. Так и пристыла. Я сам помогал оттягивать, – заколела. Разные разности… следователь говорит, – все ясно, нечего и резать, нашли при документах!… Что, господа, через женчину-то бывает!… Я видел, как повели Костюшку и Пастухова работника Алешку. Вели городовые. Костюшка был в пальтеце, картуз козырьком на ухо, в валеных сапогах. Лицо его обострилось и посерело, но глаза были ласковые. Он крестился и говорил народу: «Простите, братцы, не поминайте лихом! Не их я убил, – грех на них убил!» Его жалели: «Ничего, Костя… ослободят! Бог с тобой!…» Я не удержался и заплакал. Косте совали деньги, калачики, крестили. Городовой дал даже папироску, но Костя отказался. Алешка ревел, как баба. Ему сказали, что он помогал Костюшке, и он боялся. А был высокого роста и мурластый.

– Пойдемте, со мной пропустят… – шепнул мне Гришка.

Мы прошли черным ходом. Городовой сказал, что «сейчас сам прокурор приедет, скорей глядите!» Я боялся, что будет страшно, но было интересно-жутко.

Я увидал полутемную каморку, заставленную большой кроватью, и сразу заметил пышные «розаны» на спинке, в зеленых и золотых разводах, розовые и красные подушки и чьи-то волосы. На кровати горбом подымалось одеяло из цветных клинуш-ков-лоскутков. Головы были накрыты полотенцем, в бурых засохших пятнах. У меня зазвенело в пальцах, когда Гришка попробовал «показать головы» и протянул уже руку… но городовой не дозволил трогать. Гришка хотел было приоткрыть ноги, но. и тут городовой помешал, сказав: «Не годится ему глядеть такое» – и даже пихнул Гришку. Гришка шепнул: «а ноги у ней, как бревна… так разнесло!…» Я вспомнил невесту Маньку, как она выходила из кареты, и ее беленькие ножки. Гришка пошевелил сапогом беловатое что-то у кровати… «А вот ее самые эти… пынталоны!» – сказал он, сплюнув. Городовой запретил касаться. Я заметил розовые подвязки на беловатой кучке. Рядом, согнув пыльные голенища в сборах, лежали громадные дегтярные сапоги и грязные портянки.

– Ат, чего через эту любовь бывает! – сказал мне Гришка. – Беда!

Я был как сонный, челюсти мои сводило, и было тошно. Пахло чем-то ужасно острым, сладковатою кислотой какой-то, а слово «любовь» показалось мне жутким, грязным, как жесткие пятна на сером полотенце. И волосы на розовой подушке, чьи-то… – ужасно страшно.

– Дал бы чего такого, а?… – попросил у городового Гришка. – Целый день мотают, с самой ночи, заслаб… помянуть бы, что ли!…

– Чего я тебе дам помянуть, все запечатали!… – сказал лениво городовой и дал коробок серничков.

– На, помяни серничками, покури. Деньги вот, сказывали, пропали… считал пристав при понятых. Говорит, должны быть капиталы, а их нет! Вот это дак помянули!… – А чего им теперь деньги… – сказал Гришка, пошевеливая ногой сапоги. – К Пасхе только пошил, а кому теперь надевать!…

– Может, тебе достанутся… – подмигнул мне городовой на Гришку. – Костюшка обует, пой-дет по Владимирке гулять!…

– Это чего там, а вот… женчина ни за что пропала, вот! Ах, какая была дивительная! И с чем связалась! Сколько ей говорил…!

Когда мы вышли, я увидал Женьку, и мы пошли к заставе. Он был нарядный, и я вспомнил, что у него свиданье. Я сказал, что ее нет дома. Но он не верил. Я удивился, как это теперь – свиданье!

– Не философствуй, пожалуйста… Завидно?… – сказал он нагло. – Я и говорил, что надо смотреть естественно. Если бы он смотрел на женщину, как на… объект физиологический, не было бы и мерзости! Мог бы найти тысячи женщин! А вот, связался сантиментально с этой, отбил у сына, и…

Я заявил ему, что так рассуждать – цинично. Он зашел вечером, очень злой.

– Подлость, и больше ничего! Она – или струсила, или на нее подействовала драма. Завтра я выясню. Откуда ты знаешь, что она уехала?

– Мне сказала ее матушка, моя хорошая знакомая, – сказал я ему небрежно. – И приглашала меня бывать!… Я же с ними в дружеских отношениях…

– Ты скотина! – бешено крикнул Женька. – Ты просто интригуешь, из зависти… Ты что-нибудь на меня наплел?…

– Клянусь тебе!… – с возмущением сказал я. – Но ты же ее не любишь?! Ты смотришь, как на… объект! На меня все страшно подействовало, и я хочу смотреть на женщину… духовно, благоговеть перед красотою, поклоняться идеалу, смотреть на нее, как на сестру, подымать ее до себя!… Я начинаю убеждаться, что грешить с женщиной – ниже человека и его морального образа! И в Евангелии… «кто смотрит на женщину…» – ты знаешь! И мне легко. Будь выше! Подыми себя духовно… и… Стать на уровень пастуха и этого красивого комка мяса, как эта несчастная Маня, и этого одуревшего от любви Костюшки!… Именно, Дон Кихот, а не Дон Жуан!… И если я буду говорить с ней, я буду будить в ней…

У меня выступили слезы. Я хотел обнять Женьку, умолять его хранить в чистоте душу. Но он сказал:

– Ловко ты поешь. Предсказываю тебе, что ты кончишь развратом! Кривая душа ты, теперь я это отлично вижу. Ты ей про меня наврал, что я добиваюсь только физического обладания?… Ты – скотина! Ты не понимаешь, что я… Ско-ти-на!…

Он даже хлопнул дверью.

А я… я стал на колени перед образами и зашептал: «Дай мне сил оставаться чистым и пробудить в ней…» А перед глазами горели «розаны», жутко чернели пятна. Казалось, что пахнет тем. Я переменил курточку, вымыл руки. Хотелось, чтобы забежала Паша.

На дворе дико закричали. Я выглянул в окошко. У Кари-ха кричали. По двору бегали бахромщицы, а за ними гонялся Карих. В руках у него была метелка. Вышла и Пелагея Ивановна. Набежало с улицы народу. Отняли у Кариха метелку. Хозяйка-бахромщица орала:

– Совсем-был убил девчонку!… Мерещится дураку, будто она к нему вбегала!… Мои девочки все честные, такими делами не занимаются!…

– Извините-с, когда я самолично видел, как она на кровать садилась, на подушку, разные порошки трясла!… – неистово орал Карих. – Не соблазните! Видите, что вышло, как сгубила!… Можете съезжать, а не соблазните!… Она даже в одной рубахе осмелилась являться!… Запираться должен!… Петуха испортили, теперь за меня взялись?…

– Сумашедший, за городовым надо! – кричали бахромщииы-ны девчонки. – Нельзя выйтить, за ни что попадя хватает!…

– Водой их прыскаю, окаянных! Позвольте-с, а кто мне вчера в фортку?… Если я к кому чувствую, так это… не скажу!… Когда люди благородные, я плохого слова не скажу!… В сумашедчий дом хотите?., завладеть капиталами?… Можете съезжать! Сделайте милость! Одна вон двоих погубила, тоже меня окрутить хотела. Есть свидетели! Они вон, девчонки ваши, к портным через забор сигают, через забор целуются, в дырку даже! Свидетели есть!… Ихняя барышня, вот Пела-геи Ивановны-с… свидетельницы!

Посмеялись и разошлись. Карих окатился под колодцем и стал расчесываться.

Когда стемнело, мне стало опять страшно. В коридоре скрипели половицы. Прибежала Паша и замахала:

– Ступайте глядеть скорей, в какой их теятор увозят!…

Вся улица была запружена народом. Храпела лошадь. В тишине слышалось – «стой, чо…!». Со двора отзывался бык. Тетя Маша крестила улицу из окна. Когда уехали, все перекрестились: ну, слава Боту. Стало как будто легче. Во дворе заиграл на гар-монье кучер. Отдежуривший сутки Гришка напился пьяный. Легли все рано, все двери закрестили и замкнули.

Я учил греческий, когда постучала Паша.

– Пустите меня, Тоничка… боюсь… – просилась она робко. – Я буду тихо…?

– Ну, иди… – сказал я великодушно. – Я буду заниматься, а ты поспи на моей постели…

– Нет, нет… что вы!… Я тут посижу, на креслах…

В углу у меня стояло продавленное кресло. Она села конфузливо и осторожно.

– Ты же не спала, бегала… – старался я говорить спокойно, а в голове стояло: «Пришла ко мне, сама, ночью!…» – Почему же не хочешь лечь?…

Паша заплела на ночь косы, перекинула их на грудь и стала совсем девчонкой.

– А вы-то?… Тоже ведь не спали… Завтра у вас екзамент.

– Я мужчина, – сказал я ей. – Конечно, одной жутко. Хотя это предрассудки. Они теперь уже трупы.

– И их-то страшно… – передернула плечом Паша… – а еще… Степан выпил, поймал меня на дворе… говорит: «А что, приду я к тебе сегодня!., через чердак у тебя не запирается, заберусь!» С пьяных глаз-то и самделе… еще напугает!…

– Негодяй! Да как он смеет?!

– Охальник. Говорит, не все тебе с ним, с вами, значит… Такой негодяй-охальник!… Он мне давеча чего сказал!… «Что, змея… хочешь меня губить?!» Я ему плюнула, а он: «Я себя не знаю, что ты со мной сделала, чисто опоила!… Себя не помню!…» А глазищи, как у чумового!… «Лучше ты, говорит, не шути… а то…» – и загрозился. Ну, гоняется за мной, как вихорь… Я его боюсь прямо!…

Я спросил, заперты ли в коридор двери. Запер на ключ свою.

– Все пристает – давай венчаться!… – шептала Паша. – Накопил, говорит, три сотни… сманивает к графу Голицыну, в именье.

– Паша… – сказал я ей, – может быть, так лучше?… Она посмотрела на меня, как будто издалека.

– К вам привыкла… – сказала она просто. – День не видала, все скучала… Да вы учитесь, а я подремлю немножко.

Но я не мог учиться: из уголка белелось, дышала Паша. Я чувствовал волненье… Меня толкнуло, и я подошел к Паше. Она поглядела робко…

– Паша…

Она прошептала нежно:

– Ну что?…

Я упал перед ней на колени, но она выставила руки, не пускала.

– Миленький, не надо…а то уйду… И опустила руки.

– Паша…

– Ну что?…

Я стал целовать ей руки. Она мотнулась.

– Что вы со мною делаете… не надо… Она обняла меня за шею и крепко поцеловала в губы.

– Нет, будемте только целоваться… милый… первенький мой, хорошенький, чистенький… Никого не любил, правда? Никого, я знаю… мне тетя Маша говорила… дестенник он… мальчик…

– А ты, Паша?… – спросил я ее, целуя.

– Вот побожиться, вот… твоя буду… только… все равно, твоя буду… жениться тебе на мне нельзя, а… твоя буду…

Я молил ее, не зная о чем:

– Паша!…

Она вскочила и затрясла руками.

– Тебе учиться надо… на душе грех будет… Пойду вниз ляжу.

– Ну, посиди немножко… Я тебя не пущу, Паша… Я коснулся пуговки на кофте.

– Ну, не на-до… – шептала она стыдливо, ежась.

– Я хочу видеть, Паша… – шептал я, бредил.

– Ну, видишь… – сказала она нежно, робко. – Девочка я совсем…

И она быстро запахнулась.

– Нет, не дамся… нет, ни за что!., тебе грех будет, и мне грех… учиться тебе… еще провалишься из-за меня!… Ложитесь спать лучше, не спали… завтра в гимназию вам… Ах, миленький!…

Она меня чуть не задушила. Я слышал, как побежала она по лестнице.

Ночь прошла для меня в кошмаре.

Загрузка...