Первые профессора теологии в Париже, принадлежавшие к доминиканскому ордену, были консервативны в своих воззрениях и сдержанны в своих подходах к Аристотелю, хотя, конечно, они изучали его сочинения и ссылались на него. Гораздо более доброжелательный подход был характерен для св. Альберта Великого, который благодаря своим энциклопедическим интересам и образованности стал известен как "всеобъемлющий доктор" (Doctor umversaus).
Альберт родился в Лауингене, в Швабии. Обычно датой его рождения считают 1206 или 1207 г., хотя некоторые исследователи высказывались в пользу более ранней даты. Какое-то время он учился в Болонье и Падуе, а потом вступил в доминиканский орден (1223). По завершении послушничества и последующей учебы в Кельне Альберт, видимо, преподавал в Германии, а в 1240 г. прибыл в Париж, чтобы изучать теологию[318]. В 1242 г. он стал бакалавром и по крайней мере в 1245-1248 гг. преподавал теологию. В 1248 г. руководство ордена послало его в Кельн, где он должен был организовать доминиканскую школу и где одним из его учеников был Фома Аквинский.
В 1254-1257 гг. Альберт возглавлял доминиканскую епархию в Германии, в 1260-1262 гг. был епископом Регенсбурга. В последующие годы и до самой смерти (1280) он жил главным образом в Кельне, время от времени посещая Рим и другие места.
Во время своего первого пребывания в Париже Альберт написал несколько сочинений подряд, в частности, Summa de creatuns, комментарий к "Сентенциям" Петра Ломбардского и, кроме того, комментарии к Библии. Его парафразы многих работ Аристотеля были опубликованы, видимо, после его временного пребывания в Париже[319].
Были опубликованы также его комментарии к Боэцию, к сочинениям Псевдо-Дионисия и к Liber de causis. О дате создания небольшой работы "О единстве разума против Аверроэса" идут споры, однако она не могла быть написана ранее 1256 г. Руководство по теологии, Summa Theologia[320], относится к последнему десятилетию жизни Альберта.
Комментируя сочинения Псевдо-Дионисия, Альберт дал часто цитируемую характеристику невежд, которые нападают на философию всеми возможными способами, "как грубые животные, поносящие то, чего не знают"[321]. Обратившись к философским исследованиям, Альберт пытался показать, что философия и науки сами по себе не враждебны христианской вере и не представляют для нее опасности; в своих парафразах Аристотеля он пытался разъяснить философию и научные взгляды Аристотеля, часто сопровождая изложение личными мнениями и дополнительными сведениями. Нередко говорили, что в собственном философском творчестве Альберт отнюдь не был последовательным аристотеликом, но соединял теории Аристотеля с идеями, заимствованными из платонизма, неоплатонизма и мусульманской философии. То, что он развивал теории, в сущности, неоплатонического происхождения, совершенно верно. Так, он, во всяком случае, употреблял термины теории эманации, хотя его разъяснение этой теории было созвучно христианской теологии творения. Далее, принимая аристотелевскую теорию души как формы тела, он все же пытался примирить ее с платоновско-августиновским представлением о душе как духовной субстанции, для чего провел различение между сущностью души и ее функцией жизнетворящей формы. Необходимо помнить, однако, что Альберт рассматривал Аристотеля как автора Liber de causis и в какой-то мере смотрел на этого греческого философа глазами комментаторов - таких, как Авиценна. В любом случае не вызывает сомнения тот факт, что Альберт пытался разъяснить ценность философии и наук, т. е. языческой образованности, своим современникам, зачастую относившимся к такой образованности подозрительно или даже враждебно. Настоящий философ, по его мнению, должен учиться и у Платона, и у Аристотеля. Однако именно последнего Альберт, несомненно, признавал главным учителем языческой или светской науки. И хотя он, конечно, не считал Аристотеля непогрешимым и отмечал, что если в вопросах веры и морали философ и Августин противоречат друг другу, то следует прислушиваться скорее к последнему[322], но был уверен, что в целом синтез новой учености, черпаемой из греческих и исламских источников, с христианством и возможен, и интеллектуально необходим.
Помимо импульса, сообщенного им развитию христианского аристотелизма, Альберт известен главным образом благодаря своей научной работе. Термин "ученый" здесь, пожалуй, не очень подходит, ибо его содержание шире, чем требуется в данном случае. Предзнаменование научного метода в XIII в. следует видеть скорее у Роберта Гроссетеста. Однако Альберт в какой-то мере унаследовал острый интерес Аристотеля к эмпирическим исследованиям. Он настоятельно подчеркивал необходимость наблюдений. В своих парафразах аристотелевских научных трактатов он ссылается на личный опыт и на необходимость эмпирической верификации и замечает, что традиционные идеи не могут быть приняты, если противоречат опыту. Кроме того, он выдвинул несколько здравых гипотез, которые поддавались эмпирической проверке, - по крайней мере в принципе, и, кажется, ставил эксперименты с животными. Во всяком случае, даже если Альберт не внес значительного вклада в развитие существовавшего научного знания, его широкая и непредубежденная любознательность и призывы к наблюдению и эксперименту показывают, что духовно он был ближе к Аристотелю, чем многие более поздние аристотелики. Мы отмечали, что одним из учеников Альберта Великого в течение нескольких лет был Фома Аквинский. Фома родился в конце 1224 или в начале 1225 г. в Роккасекке близ Неаполя; его отцом был граф Аквинский. Получив первоначальное образование в аббатстве Монте-Кассино, он в 1239-1243 гг. изучал искусства в Неаполитанском университете[323]. В 1244 г. он вступил в доминиканский орден, и этот шаг так огорчил его родственников, что они изловили его и продержали несколько месяцев взаперти. В 1245 г. Фома, вероятно, прибыл в Париж и некоторое время учился у Альберта Великого. Но в любом случае он был учеником Альберта в доминиканской школе в Кельне с 1248 г. и до тех пор, пока в 1252 г. не отбыл в Париж. После изучения Библии и затем "Сентенций" Петра Ломбардского (1253-1256), в 1256 г. он получил право преподавать, хотя, как и св. Бонавентура, официально не допускался к преподаванию в качестве профессора вплоть до 1257 г. В этот первый период своего преподавания в Париже Фома написал комментарий к "Сентенциям", два комментария к Боэцию, De ente et essentia ("О сущем и сущности"), De prindpus naturae ("О началах природы") и ряд "Вопросов", включая De veritate ("Об истине"). Возможно, он начал также работу над Summa contra gentiles ["Сумма (или Свод) против язычников"].
В 1260 г. Фома, вероятно, оставил Париж и на несколько лет перебрался в Италию, где преподавал в разных городах - Орвието, Риме и Витербо. Он написал Summa contra gentues (или закончил ее, если она была начата в Париже) и несколько комментариев к Библии, а также начал свою знаменитую Summa Theologiae ("Сумму теологии"). Он написал также De potentia ("О могуществе")[324] и приступил к написанию ряда комментариев к сочинениям Аристотеля, весьма кстати познакомившись при курии Урбана IV в Витербо с Вильемом из Мербеке, автором новых переводов Аристотеля с греческого языка.
Вернувшись в Париж в начале 1269 г., Фома возобновил преподавательскую деятельность в университете. Он продолжал работать над комментариями к Аристотелю и над Summa Theologiae, написал еще несколько комментариев к Библии и ряд важных "Вопросов", например De malo ("О зле"). Вмешавшись в спор между теологами и преподавателями факультета искусств, он написал работу "О единстве разума против парижских аверроистов" В 1272 г. Фома поехал в Неаполь, чтобы заняться устройством доминиканской школы в местном университете. Здесь он продолжал работать над комментариями к Аристотелю и над третьей частью Summa Theologiae. В начале 1274 г. он отправился в Лион, чтобы принять участие в работе Собора, но путь его оказался недалеким - он тяжело заболел и умер в монастыре фоссануова, между Неаполем и Римом Вышеупомянутые сочинения никоим образом не составляют полного перечня работ Фомы. Должно быть ясно, однако, что в их число входят работы, посвященные Писанию, теологии и философии. Фома был профессором теологии, но он прекрасно понимал проблемы, возникавшие в результате расширения поля интеллектуальной деятельности, обусловленного появлением переводов греческих, иудейских и мусульманских сочинений. То, что он последовательно пытался синтезировать нехристианскую мысль и христианскую веру, в каком-то смысле верно; однако такая оценка может ввести в заблуждение. Если, например, Фома столь полно опирался на Аристотеля и так широко использовал его идеи, то это объяснялось его убеждением, что философия Аристотеля в основном истинна и, будучи таковой, является мощным инструментом в построении общего христианского мировоззрения. Что бы мы ни думали об аргументах Аристотеля в той или иной области знания, мы не можем понять позицию Аквината, если не осознаем того факта, что он был движим не просто соображениями целесообразности и выгоды. Его главная цель состояла не в таком истолковании и адаптации философской системы, которые, выхолостив ее содержание, позволили бы примирить ее с христианской верой. Конечно, чтобы осуществить последовательный синтез, он должен был переосмыслить некоторые идеи. Например, едва ли можно было удовлетвориться тем, чтобы просто совместить мысль о высочайшем достоинстве и деятельности человека, содержащуюся в аристотелевской "Этике", с христианским представлением о человеке и его деятельности. Фома был убежден, однако, что телеологическая этика Аристотеля в целом вполне здрава и ход мысли этого греческого философа образует философский остов или, если угодно, философский фундамент христианской этики. Он действительно стремился интерпретировать Аристотеля в духе благожелательности, как это можно было бы определить с точки зрения теолога. Но если он думал, что Аристотель был в чем-то не прав, то говорил об этом прямо.
Самое главное было в том, что Аквинат считал Аристотеля "Философом", поскольку видел в аристотелизме воплощение философской истины. Веря, что христианство ничего не потеряет, но только выиграет, если будет черпать истину из всех возможных источников, и особенно из философии, он, естественно, пытался не только продемонстрировать согласие философии с христианской верой, но и использовать философию, в истинности которой был убежден, для систематического развития самой теологии.
Это утверждение нуждается в уточнении. Аквинат считается, и совершенно справедливо, христианским теологом, который использовал философию Аристотеля гораздо полнее и шире, чем его предшественники. Однако отсюда никоим образом не следует, что в его философской мысли нет никаких заимствований из других источников. фактически в его мысли есть много элементов, которые по своему происхождению восходят не к Аристотелю, а к другим источникам. Наглядным примером являются его рассуждения о божественных идеях, безусловно ведущие свое происхождение от Августина или, если идти еще дальше, от неоплатонизма. Опять-таки, Аквинат несомненно испытал влияние не только сочинений Псевдо-Дионисия, но также мусульманской философии и иудейского мыслителя Маймонида. Он считал Аристотеля Философом par excellence, однако можно сказать, что он пытался переосмыслить именно философию вообще (разумеется, какой он ее себе представлял), чтобы создать последвательную систему, - правда, не всецело самодовлеющую философскую систему, но систему, определенным образом связанную с христианской верой.
Тот факт, что Аквинат черпал идеи и вдохновение из многих источников, побуждает думать, что он был эклектиком и не обладал оригинальностью. Ведь когда мы рассматриваем ту или иную конкретную доктрину или теорию, очень часто можно сказать, например: "Это взято прямо у Аристотеля",
"Это уже было сказано Авиценной" или "Это, конечно, является развитием аргумента, использованного Маймонидом" Другими словами, чем лучше мы знаем Аристотеля, мусульманскую и иудейскую философию, а также, разумеется, предшествовавшую христианскую мысль, тем больше нам хочется поинтересоваться, а что, собственно, принадлежит самому Аквинату и принадлежит ли ему что-либо вообще. В сущности, мы можем даже поинтересоваться, не является ли вся возня, затеянная томистами вокруг учения их героя о различии между сущностью и существованием, совершенно отчаянной попыткой найти на многочисленных страницах его трудов то, на что можно было бы указать как на оригинальную идею.
Эта установка, хотя она, несомненно, раздражает преданных томистов, совершенно понятна, однако и весьма несправедлива по отношению к Аквинату. Своим современникам он казался новатором - отчасти потому, что дал новую трактовку проблем и ввел в употребление новые линии аргументации, отчасти же потому, что отверг традиционные подходы к некоторым вопросам. Он не был, однако, охотником за оригинальностью, т. е. человеком, который любой ценой стремится сказать новое слово. Его оригинальность состоит скорее в том, что он терпеливо просеивал разные мнения, стремясь добраться до того, что представлялось ему истиной, и систематически объединял разные позиции посредством применения всеобъемлющих философских принципов и категорий. Он был эклектиком, т. е. был открыт для стимулов и идей из разных источников; однако и не был им, если считать эклектиком человека, который заимствует разные идеи из разных философий и позволяет им сосуществовать. Он должен был переосмысливать свой материал последовательно и систематически и в этом переосмыслении выказывает свою силу как мыслитель.
Фома Аквинский был профессором теологии и не ставил своей целью создание философской системы. Но он, безусловно, проводил различение между теологией и философией. Их различие, как оно представляется ему, не есть просто различие их предметов. Разумеется, существуют богооткровенные истины (например, касающиеся Троицы), которые не могут быть доказаны философией, хотя философские понятия могут быть использованы теологом в его попытке сформулировать эти истины. Существуют и философские истины, которые не были сообщены Богом в откровении. Однако имеется некоторое, пусть и ограниченное, совпадение предметов теологии и философии. Например, метафизика доказывает существование Бога. И Бог, очевидно, является предметом размышлений теолога. Но в "священном учении" теолог начинает с Бога, предполагая его существование как постулат веры и размышляя о его самооткровении и искупительной деятельности, тогда как философ начинает с объектов чувственного восприятия, с вещей этого мира, и приходит к знанию о Боге только в той мере, в какой его приводит к этому умозаключение. Если мы начинаем с христианской веры и исследуем ее содержание и импликации, то мыслим как теологи. Если же вера не является нашей посылкой, но мы полагаемся просто на человеческое разумение, используя принципы, основанные на обычном опыте, то мы мыслим как философы.
Поскольку сам Фома всю жизнь был верующим христианином и, очевидно, не переставал верить и когда предавался философским размышлениям, то может показаться, что нереалистично ожидать от него такого различения. Мы можем спросить: а разве он не был теологом всегда? Фома мог бы ответить, конечно, что вера не влечет за собой неспособность к объективному рассуждению. Далее, о его серьезном отношении к собственной позиции можно судить по тому, что он говорит о вечности мира. Он полагал, что христианская теология включает в себя веру, что фактически мир имел начало. Однако он утверждал также, что ни одному философу не удалось доказать, что мир не может быть совечен Богу, и критиковал аргументы, предложенные Бонавентурой и другими мыслителями, стремившимися доказать, что мир должен был иметь начало. Другими словами, Аквинат доказывал, что, насколько он понимает, на вопрос, имел ли мир начало или нет, философ ответить не в состоянии.
Ведь если мы не можем показать, что нечто невозможно, то должны допустить возможность этого. Конечно, может показаться, что этот тезис - как раз тот случай, когда Фома склонен мягко отнестись к Аристотелю, вместо того чтобы заявить, что его теория вечности движения абсурдна, как и заявляли некоторые теологи. Однако поскольку Аквинат верил, что "священное учение" способно ответить на вопрос о факте, он, несомненно, не считал различение между философией и теологией нереальным.
Отсюда не следует, что Фома не видит связи между философией и теологией. Но легчайший способ понять такую связь, как ее представляет себе Фома, состоит в том, чтобы посмотреть на эти разные науки в свете его убежденности в сверхприродной цели и сверхприродном призвании человека. Он считает, что человек призван к достижению - с помощью божественной благодати и благодаря весомой им богоугодной жизни - прямого или непосредственного созерцания Бога на небесах. Достижение этой цели требует определенного знания о Боге и о его воле относительно человека. Некоторое знание о Боге достижимо в философии, посредством человеческого мышления. Действительно, "почти вся философия нацелена на познание Бога". Иными словами, философская теология является высшим выражением философской рефлексии и не обходится без других частей философии.
Философией, однако, в любом случае занимаются немногие, тогда как к познанию Бога призваны все люди. Кроме того, философское познание Бога, пусть и подлинное, чрезвычайно ограниченно; им не охватывается самооткровение Бога во Христе. Следовательно, откровение морально необходимо, если людям вообще суждено достичь цели, для которой они были созданы. Теология и есть наука, которая рассматривает вопрос о самооткровении Бога во Христе и через Христа. Если говорить о человеческом поведении, то разум действительно способен постичь основные этические принципы. Однако философская этика, если понимать ее как полностью самостоятельную, ничего не ведает о сверхприродной цели человека и о жизни во Христе, которая ведет к ее достижению.
Поэтому хотя философская этика, показывая разумные основания нравственной жизни, сама по себе и состоятельна, она все же ограниченна во многих отношениях и должна быть подчинена христианской этике. Наконец, знание о Боге, будь то философское или теологическое, подчинено опытному познанию Бога и телеологически ориентировано на него, на то непосредственное знание "посредством знакомства", которое достижимо в несовершенной форме в мистических состояниях, а в совершенной - в созерцании Бога на небесах.
Эта общая схема не является, разумеется, характерной особенностью Аквината. Она обычна для теологов и может быть найдена, например, у Бонавентуры. Однако Аквинат гораздо лучше многих других теологов понимал как ценность философских и научных исследований, так и то, что они имеют свои собственные методы или приемы, в которых обращения к авторитетам не имеют решающего значения. Теология, "священное учение", предполагает Писание и соборные определения и обращается к ним; но в философии обращение к авторитету является слабейшим из аргументов.
Средневековые мыслители много писали о познании с психологической точки зрения, однако не терзались вопросами вроде того, можем ли мы вообще что-то знать. Для Аквината было очевидно, что мы знаем некоторые истины и знаем, что знаем их. В контексте обсуждения вопроса о познании души самой себя он замечает, что "никто не воспринимает, что он разумеет, кроме как благодаря тому, что он разумеет нечто, ибо разумение чего-либо предшествует разумению того, что некто разумеет". Сходным образом именно благодаря знанию чего-либо мы знаем, что знаем. И именно зная, что мы знаем нечто, мы в состоянии признать способность ума к знанию. Аквинат посчитал бы ошибочным предположение, будто мы могли бы с пользой для дела начать с вопроса о том, способны ли мы вообще что-то знать. Конечно, мы можем думать, что знаем нечто, когда на самом деле мы этого не знаем. Ошибочное суждение, несомненно, возможно. Однако есть и способы исправить ошибку. И весь процесс распознавания и исправления ошибочных суждений предполагает, что мы можем понимать и понимаем истинные утверждения и знаем, что способны к этому.
Способность ума к познанию не означает, конечно, что он вступает в жизнь с запасом врожденных идей или врожденного знания. Согласно Аквинату, ум изначально представляет собой способность к познанию; и, во всяком случае в том, что касается естественного порядка вещей, он не может достичь познания чего-либо, кроме как благодаря опыту или в зависимости от него, изначальная же форма опыта - чувственный опыт, или чувственное восприятие. Это не означает, что ум является пассивным восприемником чувственных впечатлений. Например, если ум посредством опыта узнал конкретные причинные отношения, существующие в окружающем мире, и образовал абстрактные идеи причины, вещи и начала существования, то он понимает связь между началом существования вещи и его причинной обусловленностью. Таким образом он может прийти к формулированию универсально и необходимо истинных суждений, например суждения о том, что все начинающее существовать обязано этим действию внешней причины. Поэтому он способен выйти за пределы видимого мира, т. е. соотнести объекты чувственного опыта с тем, что запредельно чувственному опыту. Однако даже в этом случае наше рациональное знание "может распространяться лишь настолько, насколько ему позволяет (размышление о) чувственно воспринимаемых вещах". И "когда мы разумеем нечто о нетелесных вещах, мы вынуждены обращаться к образам тел".
Хотя, утверждает Фома, изначальными объектами человеческого познания являются материальные вещи, но ум не ограничен ими в потенциально открытой для него сфере познания. В то же время собственными силами ум может узнать о существовании чисто духовных сущностей, лишь поскольку материальные вещи раскрываются перед деятельным и мыслящим умом как зависимые от того, что им запредельно. Далее, мысля или представляя себе духовные сущности, ум, согласно Аквинату, не может не использовать образы, зависящие от чувственного восприятия. Причиной этого является статус разумной человеческой души как "формы" тела. Человеческая душа по своей природе является жизнетворящим началом в организме; и благодаря этому обстоятельству ее мышление и познание как бы окрашены соответствующим образом.
Подчеркивая зависимость человеческого познания от чувственного восприятия, Фома, естественно, должен был считать, что изучение физики, или естественной философии, предшествует изучению метафизики. Ведь метафизику увенчивает выводное знание о том, что далеко от чувственного восприятия. Другими словами, естественный порядок таков, что надлежит изучить движущиеся тела, прежде чем перейти к исследованию предельной причины движущихся тел, или мира становления. Изучение логики, однако, предшествует изучению философии, а изучение математики предшествует изучению естественной философии. Трудно сказать, насколько, по мнению Фомы, философ должен быть знаком с наукой своего времени. Он не считал, что философу надлежит быть сведущим в медицине. Но медицина не рассматривалась как часть философии, тогда как общие принципы астрономии подпадали под рубрику физики, или естественной философии. Уместно отметить, однако, тот факт, что хотя Фома был убежден в существовании таких истинных высказываний о телесных вещах, какие можно счесть философскими принципами, он знал и о том, что эмпирические гипотезы, которые "объясняют явления", не являются в силу этого необходимо истинными, поскольку явления с равным успехом могут быть объяснены и с помощью других гипотез. Он относит эту мысль, например, к птолемеевской теории эпициклов и аристотелевской теории гомоцентрических сфер[332]. Иначе говоря, хотя было бы анахронизмом искать у Аквината сколько-нибудь четкого различия между философией и науками, как мы понимаем их сегодня, он предоставляет некоторый материал для проведения такого различия.
С точки зрения Фомы, все конечные вещи в мире, будь то телесные или духовные, являются примерами основополагающего различия между сущностью и существованием. В ранней работе он замечает: "Я могу понимать, что такое человек или феникс, и все же не знать, существуют ли они в природе"'. Если различие между сущностью и существованием выражено таким образом, оно может показаться достаточно ясным. Ребенок способен усвоить значения терминов "кит" и "динозавр", не зная, что киты существуют, а динозавры, насколько нам известно, не существуютT. Другими словами, из понятия возможного вида конечной вещи нельзя заключить, что это понятие применимо к конкретным примерам или образчикам. Однако хотя это рассуждение может служить своего рода приближением к тезису Аквината, с его именем ассоциируется различие между двумя неразделимыми, но различимыми метафизическими составляющими, или компонентами, конечной субстанции. В Томе Смите, действительном человеческом существе, мы можем провести различение между тем, чтб он есть (его человеческой природой), и его существованием. Аль-Фараби, например, говорил о существовании как об "акциденции". Но Аквинат тщательно избегает нелепого утверждения о том, что существование есть акциденция, привходящая к уже "существующей" сущности[333]. Когда вещь обретает бытие, она обретает бытие в том, что касается как ее сущности, так и ее существования. Они не предшествуют друг другу во времени. Но именно благодаря акту существования сущность обладает бытием.
Рассуждение о сущности и существовании порождает разнообразные проблемы. Однако главное состоит в том, что, согласно Аквинату, ни одна конечная вещь не существует необходимо благодаря своей сущности. Всякое экзистенциальное высказывание, субъектом которого является конечная вещь, есть случайное высказывание. Только в Боге сущность и существование тождественны. 06 одном лишь Боге верно будет сказать, что он не может не существовать. Все конечные вещи являются отличными от Бога благодаря своей экзистенциальной неустойчивости.
Различие между сущностью и существованием является основной формой отношения между потенцией и актом, которое, по мнению Аквината, присутствует во всех конечных вещах[334]. Всякая конечная вещь с необходимостью представляет собой нечто, однако она может измениться. Материальная вещь способна к субстанциальному изменению.
Животное, например, может умереть, распасться и стать множеством субстанций. Ангел не может измениться субстанциально, но обладает потенциальной возможностью, скажем, осуществлять акты любви. И только чистый акт, лишенный всякой ограниченности, неизменен и не подвержен изменению или становлению. Это Бог.
Отношение, характерное только для телесных субстанций, есть отношение между материей и формой; материя в этом смысле является чистой потенцией, форма - актом, который делает субстанцию именно тем, что она есть. Материя как таковая, как чистая потенция, не может существовать сама по себе. "О материи нельзя сказать, что она существует; существует сама субстанция"[335]. В то же время Аквинат считает, что материя в этом смысле имеет некую "потребность" в количестве, в том, чтобы, так сказать, быть количественно определенной[336]. Он не может, следовательно, согласиться с идущей от Ибн Гебироля и принятой, например, Бонавентурой теорией гилеморфического строения чисто духовных конечных субстанций. Ангелы, согласно Аквинату, являются чистыми формами, в которых нет никакой так называемой духовной материи. Далее, поскольку Аквинат принимает аристотелевскую теорию материи как принципа индивидуации в рамках вида, он должен утверждать, что каждый ангел представляет собою вид сам по себе.
Иными словами, ангельских видов столько же, сколько ангелов.
Очевидно, мы имеем здесь иерархическую концепцию вселенной, ранжированной, если можно так выразиться, от материи как чистой потенции, находящейся внизу шкалы, до находящегося на ее верху Бога, который есть чистый акт[337]. Но эта концепция вселенной не является статичной.
Ведь Фома считает, что все конечные вещи или субстанции естественно стремятся к актуализации своих потенций[338].
Каждая субстанция есть центр активности, принцип же активности - субстанциальная форма вещи, имманентный конститутивный принцип, который делает вещь именно тем, что она есть, и обусловливает ее вполне определенную активность. Например, именно субстанциальная форма делает буковое дерево живым организмом особого вида и обусловливает его определенную активность как целостности.
Как ранее Аристотель, Аквинат употребляет слово "душа" (anima, psyche Аристотеля) в очень широком смысле, так сказать, в значении "первоначала жизни в окружающих нас живых созданиях"[339]. В этом смысле слова буковое дерево имеет душу, свою субстанциальную форму. Но очевидно, что ее функции весьма ограниченны. Животные имеют души чувственные, человеческие же существа - души разумные. Однако это не означает, что человек имеет три души - растительную, чувственную и разумную. С точки зрения Аквината, в человеке есть только одна душа, одна субстанциальная форма, которая является принципом жизни, воспроизводства, ощущения, всякой разумной деятельности и свободного выбора. Одна душа в человеке выполняет функции аристотелевского деятельного и возможного разумов и является формой тела. Действительно, именно душа делает тело человеческим. В момент смерти тело разрушается и перестает быть единым живым организмом.
Поскольку Фома принимает аристотелевскую теорию души как формы тела, то вполне естественно, что он отвергает объяснение отношения между ними, основанное на аналогии с отношением кормчего к кораблю или с отношением деятеля к используемым орудиям. Душа и тело составляют один живой, ощущающий, чувствующий, желающий, водящий и мыслящий организм. И вполне может показаться, что естественный вывод отсюда гласит, что человеческая душа, как и другие виды душ, гибнет, когда умирает организм.
Аквинат, однако, хочет соединить аристотелевскую в своей основе психологию с верой в личное бессмертие. Так, он доказывает, что некоторые из деятельностей человеческой души превосходят силу материи, что этот факт обнаруживает духовную природу человеческой души и, следовательно, душа не гибнет, когда умирает организм. Это может показаться попыткой усидеть сразу на двух стульях - настаивать на том, что человеческое существо есть одна субстанция, а не две, и одновременно придерживаться позиции, предполагающей, что душа - самостоятельная субстанция.
Однако Фома воспринимает свою теорию души как формы тела настолько серьезно, чтобы доказывать, что, будучи отделенной от тела, душа не является, собственно говоря, человеческой личностью и что такое состояние для нее неестественно, поскольку по своей природе она есть форма тела. Как он сам недвусмысленно допускает, "бессмертие душ в таком случае, очевидно, требует будущего воскресения тел"[340]. Иными словами, воскресение необходимо, если наше представление о вселенной предполагает, что человеческие души не должны будут остаться в состоянии, противном их природе.
С динамической точки зрения человек, как и все другие живые существа, стремится к актуализации своих потенций. Вслед за Аристотелем Аквинат утверждает, что по своей природе человек ищет "счастья" (peatitudo). Может показаться, будто данное утверждение отличается от той мысли, что человек стремится к актуализации потенций своей природы. Однако Аквинат считает, что полная актуализация потенций человека достигается только в обладании предельным благом. Объективно "блаженство", или счастье, означает благо, обладание которым актуализирует потенции человека, принося ему счастье и удовлетворение. Субъективно оно главным образом означает деятельность, связанную с обладанием благом, деятельность, посредством которой реализуются потенции человека.
С точки зрения Аквината как христианина, верховным или предельным благом для человека является стяжание Бога, созерцание Бога на небесах. Отсюда отнюдь не следует, однако, что это понятно для всех. Люди могут иметь разные представления о том, что составляет наивысшее благо для человека. Более того, даже если кто-то убежден, что стяжание Бога является его конечной целью, он может понимать Бога не так, чтобы заставить свою волю стремиться к нему сознательно и целенаправленно. Далее, Бог может, с определенной точки зрения, показаться уму отталкивающим, поскольку, например, он налагает запрет на ряд действий, которые кажутся привлекательными. Хотя, следовательно, можно, объясняя это, сказать, что все люди стремятся к Богу, это не мешает им сосредоточивать свои сознательные помыслы на других вещах. Другими словами, хотя стяжание Бога, в сущности, наивысшее благо для человека, он волен преследовать и другие жизненные цели, например удовольствие или власть.
Исходя из своей телеологической этики, Аквинат утверждает, естественно, что хорошие поступки суть те, которые совместимы с достижением человеком его конечной цели, дурные же - те, которые несовместимы с ее достижением[341].
Морально обязательные поступки являются видом морально благих поступков. Поступок обязателен только в том случае, когда его несовершение или совершение какого-то другого поступка было бы моральным злом Как у Аристотеля, да и вообще в любой телеологической системе этики, понятие блага является здесь основополагающим. Говоря языком Канта, моральный императив становится ассерторическим гипотетическим императивом, повелевающим воспользоваться теми средствами, которые требуются для достижения искомого как нечто необходимое блага, и запрещающим совершение поступков, несовместимых с достижением этого блага[342]. Мы не можем обсуждать здесь достоинства и недостатки телеологического толкования этики. Но важно отметить, что, принимая аристотелевскую этику в качестве основания для христианской этической точки зрения, Аквинат признает возможность этической системы, основывающейся на рассудочной рефлексии. Он опирается на Аристотеля столь полно потому, что, по его мнению, этот греческий философ наделил смыслом нравственную жизнь человека. Конечно, Аквинату пришлось интерпретировать Аристотеля таким образом, чтобы философская этика была совместима с христианским ненатуралистическим мировоззрением. В то же время он признает существование этики, которая разработана благодаря размышлению о человеческой природе и которая - во всяком случае, в принципе[343] - может быть известна и нехристианскому философу.
Как уже отмечалось, Аквинат рассматривает человека как стремящегося к актуализации своих потенций. Человек имеет определенные основные склонности или предрасположенности, которые коренятся в его природе. Например, как живой организм человек естественно стремится к сохранению своей жизни, в качестве же разумного существа он наделен способностью к постижению истины. Размышляя об этих основных склонностях, разум может провозгласить такие предписания, как "жизнь должна быть сохранена" и "следует доискиваться истины". Большинство людей, конечно, не формулируют для себя таких предписаний в явном виде. Но они могут быть сформулированы и использованы как посылки при выведении более конкретных предписаний. Совокупность таких предписаний есть "естественный закон".
Понятие естественного морального закона породило серьезную дискуссию, вступать в которую мы здесь не можем. Стоит заметить, однако, что такое обсуждение вряд ли может быть плодотворным, если нет согласия относительно того, что обсуждается. Поскольку речь идет об Аквинате, то должно быть ясно, что термин "естественный закон", как он употребляется в данном контексте, имеет другой смысл, нежели термин "закон природы", когда, например, закон тяготения описывается как закон природы, или естественный закон. Если мы говорим о неразумных вещах - например, камнях, - что они подчиняются естественному закону, то, как утверждает Фома, слово "закон" употребляется здесь по аналогии. Ибо он рассматривает закон как правило, постигнутое разумом и провозглашенное ради общего блага. Вряд ли нужно говорить о том, что камни не провозглашают для себя никакого закона, а также не признают закона, провозглашенного законодателем, и не подчиняются ему сознательно. По аналогии можно сказать, что они следуют законам природы; однако этический естественный закон представляет собой совокупность моральных предписаний, провозглашенных человеческим разумом в результате размышления о природе человека, живущего в обществе.
Согласно Аквинату, естественный закон есть "участие вечного закона в разумной твари"[344]. Если не бояться антропоморфистского способа выражения, то можно сказать, что в человеческой природе Бог вечно видит деятельности, которые являются составляющими ее объективного развития или развертывания, и те действия, которые несовместимы с этим развитием Когда человеческий разум возвещает самому себе естественный закон, он участвует в вечном законе Бога, в божественном плане для человеческих существ - плане, который не определяется божественной волей произвольно, но логически предполагает видение Богом самого себя как некоторым образом воспроизводимого в творении.
Если бы моральный закон зависел просто от произвольного выбора Бога, его можно было бы познать только через откровение. Поскольку, однако, божественная воля относительно человека логически предполагает идею человеческой природы, эта воля может быть познана человеческим разумом, даже не имеющим сколько-нибудь ясного представления о Боге. Иначе говоря, в принципе она может быть узнана человеческим разумом, поскольку просто предполагает идею человеческой природы и не включает в себя свободное избрание Богом для человека сверхприродной цели. Следовательно, несмотря на отношение, какое Фома устанавливает между естественным законом и вечным божественным законом, или планом, место для философской этики все же остается.
Лишь в эпоху более позднего средневековья в этике на передний план вышел теологический авторитаризм.
Что касается отношения между естественным моральным законом и положительным правом государства, то, как и можно было бы ожидать, Фома доказывал, что законодательство должно быть совместимо с естественным моральным законом. Иначе говоря, если конкретный государственный закон несовместим с естественным моральным законом, то "он будет не законом, а извращением закона"[345]. Таким законам не следует подчиняться, во всяком случае, если они противоречат моральному закону[346]. Однако отношение между положительным законом государства и моральным законом будет охарактеризовано неадекватно, если сказать, что первый должен быть совместим с последним. Ведь Фома считает, что положительный закон призван четко определять естественный закон и обеспечивать мирские санкции, которые в противном случае были бы недостаточны. Например, если мы признаем, что существует естественное право собственности и что несправедливо нарушать право другого, положительный закон должен четко определить как то, что есть воровство, так и наказание за воровство. Однако отсюда не следует с необходимостью, что всякое нарушение морального закона должно запрещаться и караться государством Ведь законодатель должен иметь в виду общее благо, а правовые установления не всегда наилучшим образом гарантируют общее благо. Следовательно, хотя Фома, безусловно, предусматривает гораздо более тесную взаимосвязь между этикой и положительным законодательством, чем того хотелось бы сегодня многим людям, из его позиции не следует, что каждое моральное предписание должно стать объектом законотворчества государства. С точки зрения Фомы, критерий здесь составляют интересы общего блага. Таким образом, если бы Фома жил в плюралистическом обществе, он мог бы занять более либеральную позицию в отношении той меры, в какой христианин вправе требовать, чтобы его моральные убеждения отражались в законе государства.
Христианское переосмысление Фомой аристотелевской этики, основанное на представлении, что человек достигает своей конечной цели, или наивысшего блага, в созерцании Бога на небесах, очевидно, предполагает теистическую интерпретацию реальности. Поэтому возникает следующий вопрос; считает ли Фома, что философия способна доказать существование Бога? Действительно, вопрос о том, может ли быть доказано существование Бога, является одним из первых вопросов, поднимаемых в обеих "Суммах"[347]. Эту проблему Фома, конечно, рассматривает как верующий христианин или как человек, чье мировоззрение является теоцентрическим.
Иначе говоря, он не отстраняет свою личную веру, когда размышляет о доказательстве существования Бога, чтобы после этого вновь принять ее как результат доказательства. Отсюда никоим образом не следует, однако, что он не считает свои аргументы подлинными доказательствами, способными убедить непредвзято мыслящего и благорасположенного атеиста или агностика. Правда, всякий волен сказать, что, с его точки зрения, предложенные Фомой доказательства существования Бога являются просто иллюстрацией того, каким образом может взирать на мир верующий человек. Однако было бы исторически неверно приписывать эту точку зрения самому Фоме.
Фома отвергает ансельмовское доказательство, восходящее от понятия Бога как абсолютного совершенства к существованию Бога, на том основании, что оно содержит в себе незаконный переход из порядка концептуального в порядок экзистенциальный. Поскольку он утверждает, что в Боге сущность и существование тождественны, может показаться, будто это, по его мнению, единственный случай, когда упомянутый переход не является незаконным. Его мысль состоит, однако, в том, что человек в этой жизни не может возвыситься до узрения божественной сущности, которое необходимо, чтобы высказывание "Бог существует" стало для человека аналитическим, или самоочевидно истинным, высказыванием. Посредством философского рассуждения, отравным пунктом которого является существование конечных вещей, данное в опыте, человек может прийти к знанию о том, что на самом деле есть существо, в котором сущность и существование тождественны. Мы можем сказать, следовательно, что высказывание "Бог существует" "само по себе" аналитически или самоочевидно истинно. Однако не "для нас"[348].
Были попытки доказать, будто Аквинат несправедлив к аргументу Ансельма. Мы не можем, однако, уделить побольше времени этой теме. Справедливо или несправедливо, но Аквинат отказывается одобрить этот аргумент. Он предлагает начать с того, что является, по его мнению, эмпирическими фактами, и доказывает, что для своего объяснения они нуждаются в причине. Если говорить о первых трех "путях"[349], то большинство людей с легкостью согласится с тем, что эмпирические факты, как их понимает Аквинат, и впрямь являются эмпирическими фактами. Очевидно, что существуют вещи, которые "движутся" или изменяются. Достаточно очевидно также, что некоторые вещи воздействуют на другие вещи и что есть вещи, которые начинают и затем перестают существовать. Утверждения же о том, что мы находим в вещах объективные степени совершенства и что существуют природные тела, которые действуют "ради некой цели", безусловно, вызывают немалое затруднение. Правда, в общем и целом вряд ли можно отрицать, что с самого начала Аквинат стоит на земле обеими ногами. Затруднения возникают скорее в связи с ходом его рассуждения, нежели в связи с эмпирическими отправными точками[350].
В первом доказательстве Аквинат идет от существования вещей, которые "движутся"[351], к существованию верховного "неподвижного двигателя"; во втором - от существования порядка или иерархии действующих причин к существованию предельной недетерминированной причины; в третьем - от существования вещей, способных обретать бытие и утрачивать его ("возможных" вещей), к существованию абсолютно необходимого сущего; в четвертом - от существования степеней совершенства в конечных вещах к существованию сущего, являющегося причиной всех конечных совершенств; и в пятом - от целевой причинности в телесном мире к существованию ума, ответственного за целесообразность и порядок в мире. Эти аргументы отнюдь не были совершенно новыми. Да Аквинат и не считал их новыми. Действительно, некоторые авторы утверждали, будто, когда он говорит, что существование Бога доказывается пятью путями, он подразумевает, что обнаружил в сочинениях философов и теологов пять способов аргументации, которые сам может принять и переформулировать. Другие соглашались в том, что Аквинат хочет сказать больше - а именно, что существует пять, и только пять, классов эмпирических фактов, которые могут послужить отправными точками для апостериорных доказательств[352] существования Бога. Может быть, это действительно так, однако точное число, видимо, не имеет большого значения. Главное состоит в том, что, согласно Аквинату, мир открывается размышляющему уму как зависящий от предельной реальности, которую он называет Богом.
В нескольких доказательствах Аквинат утверждает, что невозможно продолжать ряд до бесконечности. Как уже отмечалось, он ссылается, например, на иерархию причин, действующих здесь и теперь так же, как, например, ручка или карандаш, движущиеся по бумаге, зависят здесь и теперь от пишущего, тогда как существование пишущего зависит здесь и теперь от наличия воздуха, и т. д. Суть данного аргумента состоит в том, что если нет верховной причины, которая сама не имеет причины, то нет и объяснения существования и деятельности любой подчиненной причины. Разумеется, автор этих строк не стал бы утверждать, что идея иерархии причин, достаточно обычная для эллинистической, мусульманской и средневековой философии и астрономии, сегодня представляется столь же естественной, сколь и в XIII в.
Главное, что при обсуждении "пяти путей" мы не должны запутать дело, приписывая Аквинату тезис, который он на самом деле не выдвигал, а именно тезис об очевидной невозможности ряда, уходящего неопределенно далеко в прошлое.
Правда, в связи с "пятью путями" возникает множество других проблем[353]. Однако вместо того, чтобы пытаться обсуждать их таким образом, какой с неизбежностью был бы крайне неадекватным, лучше обратить внимание на тот факт, что Фома рассуждает о существовании Бога (вопрос Utrum Deus sit) перед тем, как перейти к обсуждению божественной природы и божественных атрибутов (вопрос quid Deus sit). Это традиционный прием, и большинству людей он, несомненно, кажется естественным. Однако некоторые современные философы убеждены, что первоочередной задачей является прояснение понятия Бога: ведь не можем же мы плодотворно обсуждать вопрос о существовании X, если не знаем сперва, что означает Х и о чем мы говорим. Иными словами, проблема значения должна рассматриваться прежде вопроса о существовании. Ведь если бы анализ понятия Бога выявил самопротиворечивость этого понятия, то обсуждение вопроса о существовании Бога было бы такой же пустой тратой времени, как обсуждение вопроса о существовании круглого квадрата. Если бы, однако, понятие Бога оказалось логически жизнеспособным, тогда мы могли бы исследовать доводы в пользу того, что этим понятием предполагается существование того, понятием чего оно является.
Ясно, что можно доказать правомерность "этого мнения, отстаиваемого главным образом философами такого'течения, как так называемый "лингвистический анализ" или "логический анализ". Невозможно сказать, как реагировал бы на это мнение Аквинат. Следует помнить, однако, что Аквинат не считает, будто представление о божественном у всех одинаковое. Ссылаясь на аргумент Ансельма (хотя и не упоминая его имени), он замечает, что не все понимают слово "Бог" в том же смысле, что и Ансельм Аквинат, правда, завершает каждое из своих доказательств такой фразой: "И все называют это Богом". Но он доказывает, что разные стороны мира, или ряды эмпирических фактов, нуждаются в предельной онтологической объясняющей причине. И в каждом случае, по его мнению, вывод доказательства относится к тому, что христианские теологи называют "Богом", когда вывод рассмотрен в отношении к фактам, которые составляют отправную точку доказательства. Как уже отмечалось, мы не можем точно знать, что сказал бы Аквинат, если бы столкнулся с вышеупомянутым мнением. Однако с учетом того, что, по его мнению, мы знаем о божественной природе скорее то, чем она не является, нежели то, чем она является, для него, по-видимому, существенно важно меть точку опоры, обеспеченную аргументами, которые вкупе показывают или призваны показывать, что конечные вещи зависят от сущего, запредельного им В целом, следовательно, представляется вероятным, что Аквинат утверждал бы главенство проблемы референции и что не имеет особого смысла обсуждать, как мы должны мыслить Бога, если предварительно мы не удостоверились в существовании такого сущего, которое вполне оправданно можно было бы охарактеризовать как божественное.
Когда Фома размышляет об атрибутах Бога, о том, как мы должны мыслить божественную реальность, он неизменно убежден, что божественная сущность как таковая превосходит познавательную способность человеческого ума.
Значит, он сторонник традиционного отрицательного пути, или подхода. Он доказывает, например, что верховная причина, абсолютно необходимое сущее и т.д. не может быть конечной или изменчивой. Мы выражаем это с помощью, казалось бы, положительных терминов "бесконечная" или "неизменная". Однако они эквивалентны "не-конечному" и "не-изменчивому". Конечно, божественная бесконечность сама по себе является положительной реальностью. Но мы не постигаем ее саму по себе. Мы просто понимаем, что конечность не может быть законно приписана в качестве предиката Богу.
Однако исключительная приверженность отрицательному подходу, по-видимому, ведет по направлению к агностицизму[354]. Поэтому Аквинат использует также утвердительный подход, приписывая Богу совершенства, которые, по его мнению, не имеют сущностной связи с телесностью или конечностью. Примером является мудрость. Однако здесь и возникает основное затруднение. Ведь согласно тому, как понимает человеческое познание сам Фома, понятие мудрости мы получаем благодаря опытному познанию человеческой мудрости. Если мы приписываем ее Богу, не превращаем ли мы Бога в некоего сверхчеловека? Если, однако, мы приписываем Богу мудрость в смысле, совершенно отличном от того, в каком она приписывается человеческим существам, и если в то же время божественная природа запредельна нашему опыту, то отсюда, видимо, следует, что термин "мудрый", когда он приписывается в качестве предиката Богу, не имеет устойчивого значения. Чтобы справиться с этим затруднением, Фома настаивает, что такие термины, как "мудрый", когда они приписываются в качестве предикатов Богу, употребляются не как одноименные или соименные, но по аналогии.
Слово "аналогия" не является, однако, волшебной палочкой, одного мановения которой достаточно, чтобы прояснить все спорные проблемы. Ведь всегда можно спросить:
"Да, но что означает этот термин, когда употребляется по аналогии?" Фома делает доблестную попытку совладать с этой трудностью, проводя различение между "способом обозначения" и "тем, чтог обозначается" (референцией). Если мы рассматриваем такие термины, как "мудрый", то, "что касается способа обозначения, они не могут в собственном смысле приписываться в качестве предикатов Богу. Ибо присущий им способ обозначения относится к творениям[355]. Иначе говоря, мы неизбежно представляем себе мудрость, исходя из нашего опытного познания человеческой мудрости. А человеческая мудрость не может быть приписана Богу. Но этот термин используется для обозначения чего-то в Боге, божественной мудрости. И это положительная реальность, тождественная божественной сущности. Однако остается фактом, что мы не можем сказать, что такое божественная сущность сама по себе. Поэтому не приходится удивляться откровенному утверждению Фомы; "Мы не можем понять, что есть Бог; однако (мы понимаем), чем он не является и в каком отношении к нему находятся другие вещи"[356].
Фома, безусловно, внес вклад в обсуждение языка, применимого к Богу. Тем не менее если мы не считаем, что использование слова "аналогия" решает все проблемы, то вряд ли сможем сказать, что после Фомы нам уже нечего обсуждать. Некоторые теологи, видимо, полагают, что Фома доставляет себе хлопоты, упорствуя во внедрении метафизики, и что если бы мы только придерживались библейского языка и понятий, то все было бы просто. Однако это, очевидно, совсем не так. Ведь проблемы, разумеется, возникают и в связи с библейским повествованием о Боге. Конечно, отсюда вовсе не обязательно следует, что решать их нужно с помощью теорий, выдвинутых Фомой Аквинским. Но они в любом случае требуют философской рефлексии, или рефлексии, которая будет неизбежно включать в себя или по меньшей мере скрыто предполагать ту или иную метафизику[357]. Обсуждение языка религии продолжается.
В 1277 r, через три года после смерти Фомы, парижский епископ Этьен Тампье осудил многочисленные положения, почерпнутые из разных источников. Осуждение в значительной мере имело в виду преподавателей факультета искусств в Париже; об этом подробнее будет сказано в следующей главе. Здесь же надо отметить, что несколько положений, отстаивавшихся Фомой, вошло в число осужденных тезисов, хотя имя его и не было упомянуто. Примером может служить аристотелевская теория материи как принципа индивидуации. Немного спустя, в том же году, архиепископ Кентерберийский доминиканец Роберт Килуордби посетил Оксфорд и осудил ряд положений, в числе которых была обоснованная Фомой теория единичности субстанциальной формы в любой субстанции[358]. В 1284 г. преемник Килуордби в Кентербери Джон Пекам последовал примеру своего предшественника, охарактеризовав вызвавшие недовольство положения как еретические.
Помимо их общего значения, которое в главных чертах будет рассмотрено в следующей главе, эти осуждения представляют интерес как свидетельства того, что теологам, мыслящим более консервативно, Фома казался новатором, притом новатором опасным. Однако, как и следовало ожидать, их враждебные нападки пошли на убыль после канонизации Фомы в 1323 г. Тем временем доминиканский орден в целом сплотился, дабы защитить Фому, и признал его своим официальным Учителем. Но хотя в XIV в. томизм считался весьма почтенной разновидностью "старого пути" (via antiquo) - в отличие от "нового пути", ассоциирующегося с Оккамом и его последователями, - в средние века он так и не удостоился того положения в Римско-католической церкви, какое было уготовано ему энцикликой Aetemi Partis папы Льва XIII (1879) и последующими документами, такими, как кодекс канонического права, вступивший в силу в 1918 г[359].
Место, отведенное учению Фомы католической церковью, в последние годы естественно вызывало у студентов католических учебных заведений серьезный протест. Можно только надеяться, что за ним последует не возвращение к прежней установке, но подлинное понимание и достоинств самого Фомы, и олицетворяемого им вызова, который побуждает развить, насколько это возможно в современном мире, непредубежденное, но всеобъемлющее христианское видение и толкование реальности, какой мы знаем ее сегодня.
Мы не можем вернуться в средние века. Но ведущие средневековые мыслители, такие, как Аквинат, могут быть источником творческих стимулов и вдохновения. Начетническое, хотя и благонамеренное ученичество упускает главное и превращает творческого мыслителя в препятствие для творческого мышления.