Я ремонтировал часы всю ночь. До самого конца драки китайцев на улице. Я был разбужен звуками от ударов дубинок, в полусне, я надеялся, что они зверствовали над предвыборными плакатами. На самом деле, это были люди, переполняемые гневом и недовольством, которые шли стенка на стенку.
Такое не происходит каждый вечер. Бывает, что ссорятся парочки, или же громко ругаются девушки, хватают друг друга за волосы и бьют сумочками по лицу, случается, что владельцы собак до изнеможения гоняют своих бойцовских псов. Но это сборище китайцев с дубинками было чем-то необычным.
Выйдя на балкон, я заметил, что был не первым. Из каждого окна на улицу высовывались головы любопытных. В темноте казалось, что китайцы продолжают драться, как демоны и животные. Все хотели насладиться дракой и порядком, царившим на сцене, вся эта гармония прерывалась лишь кашлем раненых и стуком каблуков по асфальту. Зрители знаками обменивались каждый своим предположением, чем все закончится, чтобы потом поскорее вернуться к наблюдению за великим столкновением дубинок, от которых тряслись фонари. В какой-то момент я испугался за домофоны. Они были беззащитны перед этими желтыми лицами, незаметными днем, как вымирающие насекомые. Звук полицейской сирены немного усмирил драку, шум которой наполнял переулок, похожий на реку, вышедшую из берегов, и превратил его вновь в тихое логово летучих мышей. Закрыв все ставни, чтобы не слышать звуков улицы, я укрылся одеялом, как вдруг меня отвлек странный стук каблуков, доносившийся с кухни.
Я включил свет. Стрелки настенных часов дрожали, застыв на одном месте, а пружины совсем расшатались. Вместо ритмичного биения был слышен болезненный хрип. Казалось, они молили о помощи рыбок в аквариуме в углу комнаты, которые в соответствии со временем были полны жизненной энергией, граничащей с волнением. Здравый смысл подсказывал мне — передо мной остановившиеся часы и этическая проблема.
Стоит сказать, что я всегда остро чувствовал боль предметов. Боль разбившихся стаканов, кончившихся зажигалок, ковров, которые задыхаются от пыли, домофонов, которым грозит опасность. Боль часов.
Я помню два таких случая.
Один произошел в Сантокьодо, небольшой деревушке, где уже давно ничего не ремонтировали. Часы на фронтоне муниципалитета совсем вышли из строя, их секунды, минуты стремительно уходили. Стрелки застыли в одном положении. И вся площадь страдала от той же болезни: асфальт был безмолвен, в витринах не отражались прохожие, а ветер проносился по ней с безразличием идущего по городу мэра.
В Сантокьодо любой, кто шел под навесами, не мог не оборачиваться после каждого шага.
Второй случай произошел в зале ожидания в больнице. Часы страдали болезнью Паркинсона: часовая, минутная, секундная стрелки дрожали. Они были совсем расшатаны, и цифры безропотно ждали своей очереди, они наблюдали, как каждая стрелка неуверенно приближается к краю бездны. Несколько раз они останавливались на шести или на десяти часах и начинали настойчиво постукивать. Иногда, когда они подходили к следующей цифре, доносился щелчок. Вопреки этому, каждое движение сливалось с предыдущим в крещендо, отбивая трети — это походило на вальс в мире, застывшем между полной стерильностью и порванными венами. Пациенты, чувства которых высохли из-за морфина, как стулья, стоящие колесиками в воске, танцевали в такт боли.
На этот раз передо мной были часы в коме, неспособные отвечать мне и реагировать на прикосновения. Мое спокойствие лопнуло, как мыльный пузырь, и, все еще оглушенный ночью, переполняемый состраданием, я был вынужден помогать им и заботиться о них. Сидя в темноте, я слышал прерывистый стук секундной стрелки. Будто старик выплевывает воздух и слюну изо рта полного пломб, его крик похож на хрипы — попытки выплюнуть боль. Но ночь, проводимая в ожидании несправедливости, требовала действия, проявления любви, чтобы заполнить бездну, которая превращала мои молитвы в ересь. Я подошел к шкафу в спальне и достал часы, которыми пользовался, когда жил вместе с двумя учениками цирковой школы. Эти часы периодически выплевывали шарики, которые ударялись о стену, и мне приходилось оберегать ее от их языческих выходок.
Я взял их в руки, установил стрелки на нужном времени и повесил перед часами в коме. Поддавшись врожденному инстинкту, я разделся и, бережно переставляя застывшие стрелки, чтобы не поцарапать поверхность ногтями, пытался сделать так, чтобы те пошли, отстукивая ритм в такт со здоровыми часами. Вена одной стрелки следовала за веной другой, поддаваясь обманным вздрагиваниям, в вечной темноте. Сквозь дырки на шторах просачивался свет фар, который ловил светлячков, пытавшихся незамедлительно спрятаться. Эта едва заметная бессловесная процессия на стенах приводила меня в уныние. Я понял, что совсем забыл о своем голосе. Я не помнил о нем все это время. Я не могу долго страдать от молчания, может, потому, что уверен: когда-нибудь придет время, и нам уже не нужно будет давать Богу отчет в своих словах, равно как и в своем молчании. Когда мы говорим, честно сказать, Бог ничего не понимает. Человек это всегда знал, и есть причина, по которой он заставил первобытных людей издавать непонятные звуки, причина по которой появилось множество языков, таким образом, еще больше смутив Его. Необоснованная щепетильность перед тем, у кого нет слуха. Думаю, что Бог также не умеет читать, потому что он ничего не видит. Проще говоря, у Бога нет органов чувств. Он является и судит нас в пустоте. Церковное пение — более быстрый способ избавиться от Него. Достаточно повторять слова, чтобы очистить совесть.
В моем состоянии, лучшим решением было тихо считать утекавшие меж пальцев секунды, минуты… пытаясь вернуть мои часы к жизни, убедить их, что все хорошо, что ничего не изменилось, что они все еще могут заниматься своим ремеслом, древним и жестоким, как укусы краба, как диктаторы, как пустыни; но спустя пару часов мне стало казаться, что мое дыхание, не имеет никакого значения.
Кроме того, те часы, что я достал из шкафа, изнашивались со скоростью догорающей свечки. Я слишком много просил у вернувшегося воина, у изможденного зверя. Китайцы, напротив, восстановив силы, стучали по мусорным бакам, призывая к новой бойне. В этот момент я хотел лишь ускорить день и позволить часам насладиться последней зарей. Я мечтал об отпуске для нас двоих, но я все еще должен был сражаться, окруженный врагами. Холодильник жутко храпел. Рыбки бездельничали в аквариуме. Светлячки, эти жуткие чужаки, безостановочно меня донимали.
Я был там, с умирающими часами, в то время как на улице дрались китайцы, и Бог, придумав себе ночь, призывал к мести.
Пока я ждал, когда ты выберешь, мне пришло в голову создать вселенную. Я заказал тебе кофе и рассыпал пакетик сахара на пустом черном столе. Вначале было неясное скопление света. Потом, где мне хотелось, заблестели звезды, которые я перемещал со скоростью света подушечками пальцев. К тому моменту, как я докурил сигарету, все галактики уже вращались вокруг чашки. Капля кофе была первой черной дырой, пепел — только что сгоревшими астероидами, твоя ресничка — слепым гневом божества. Так, пока ты возвращалась, провожаемая взглядом другого, я рассмотрел небо и попробовал рассчитать пропорции Млечного Пути, и я подумал: каким он был маленьким, еще меньше была земля, совсем маленьким город, и едва заметным был я. Ты сделала глоток и сказала, что хочешь уйти. Я не смог говорить, лишь опустил взгляд, как всегда. Я вовремя краем глаза заметил твою гримасу. Несмотря ни на что, твой кофе был горьким, а мой мир — слишком сладким.
Пока я наблюдал за твоим исчезновением из мира, звезды на столе образовывали скопление. Пояс Ориона сверкал как взрыв безмолвия среди салфеток, отражающийся в рассеянном взгляде. Я был там, а вокруг: вокзалы, пустые поезда, кресла, расставленные в банальной геометрической последовательности. А ты в этой синей пустоте галактики была лишь едва заметным движением, внезапной радостью небытия, отсутствием необходимости о чем-либо думать — хотя бы здесь, в двух микросекундах от самой далекой звезды. Я хочу уйти, сказала ты, сделав глоток, — ты не должен идти за мной. Низко склонив голову, я смог разглядеть углы столика, казавшиеся границами без границ. Перемещать за один световой год Солнце или Плутон не так уж трудно. Я сгреб ладонью тонкую полоску сахара к краю стола. Падающие звезды под влиянием сильной магии. Несмотря ни на что, твой взгляд был грустным, а спокойствие моих планет идеальным рисунком.
Пока шлейф твоих духов был единственным ароматом, напоминавшим о твоем присутствии в моем мире, я представлял себе, куда ты можешь идти. Может, есть другой бар, есть касса, барная стойка или столик, аспартам или сахарин. Каждый час я слышал, как говорят, что на несколько секунд выключают свет, чтобы сберечь уже старые падающие звезды. Заря, снова и снова, роняла свет на заколки в твоих волосах, создавала формы до самых щиколоток, выпрямляя спину так, что твоя грудь казалась упругой, как по утрам, когда ты еще не открыла глаза. Тебя бросит и ударит о границы неба, чтобы остановить, будто перед тобой стена, стена, которая плачет рано утром, еще не открыв глаза. Несмотря ни на что, тебе будет не хватать дыхания, и мой мир, который тебе был в тягость, вот-вот будет изменен.
Потом я посмотрел в глубь комнаты, пропахшей жареным кофе и какао: там, в отдалении, между стенами, поглощавшими воздух, и неоновыми проводами-ящерицами, прочно прикрепленными к потолку, я заметил, что я есть. В другой стороне, неподалеку от того места, которое некоторое время назад наполняли лишь ты и я, сидел святой отец, одетый как Папа Римский, и собирал крошки от круассана. Я смотрел на него и думал: мы, еще не родившись, уже сомневались на полпути между Богом и гаражами осени и знали — того, что было раньше, уже нет. Я встал в последний раз и подошел к нему. «Почему ты смотришь на меня?» — спросил я наконец. И через момент раздался его голос в ответ: «У тебя ширинка расстегнута, сын мой. А в твоих глазах такое же уныние, как и в моих». И несмотря ни на что, Бог всегда с другими, даже если они уходят, а ты остаешься.
На улице мое сердце подхватил ветер от приближающегося трамвая. «Пускай уезжает, не спеши, — сказал священник, — у Господа уже есть свой, а там, куда идем мы, он нам не понадобится!» Его низкий голос управлял моими ногами, казался соединившимся со всем, что так или иначе касается земли: с окурками, мочой, котами, блевотиной и небом, когда идет дождь. Кучи отходов, застывших на тротуарах и оставленных в липких переулках каждого города. Святой отец это знал и передвигался так, будто хотел протащить эту огромную свалку, привязанную веревками к груди, будто задумал ограбить кладбище, украсть вещи, которые потом можно продать кому-то очень важному. Было ясно, что он никого не знал, в баре он приставал к таким, как я, к тем, у которых под курткой еще и пижама, потому что им страшно на улице. Но несмотря ни на что, мы наконец-то шли куда-то без тебя.
И теперь больше не важно, где мы сегодня были, и теперь не важно, что ветер внезапно повис над городом вместе с трамваями, со свистками полицейских, повис в ногах у прохожих, неважно, что облака остановились в объятиях с застывшим дыханием параболических антенн на плоских крышах жилых домов. Сейчас, будто ничего не было, будто ничего нет, мне кажется, я больше не думаю о том, где ты, даже если мы и встретимся там, наверху, не важно, полечу ли я, держа за руку святого отца без веры, я хочу лишь почувствовать сахар, который ты так и не размешала в кофе, который едва касается моего горла и добирается до моего узкого желудка, моего живота, опустошенного тобой, твоими словами. Я хочу закрыть глаза и осознать, что больше нет ничего, нет ничего в мире, нет ничего на столике в баре, нет ничего в пустых карманах моей куртки, нет ничего в жизни, из которой вы уходите навсегда, куда… известно одному Богу и тебе.