Неужто я хочу что–то сказать этой грандиозно мизерной попыткой? По всей видимости, ни коим образом!
Не писал ли ты уже с самого начала о предметах не меньших, чем торжествующий поздние театральные триумфы Бернард Шоу?
Ты также воспел Хауптманна[11].
Жажду ли я возрадоваться, коли твоя критика — не лирика? Одного у тебя не отнять: ты сообразил, что заставить говорить о себе — выгодно.
Однажды я повстречал тебя в милом, светлом, красивом, зелёном, буром, благоухающем Груневальде[12]. С какой подростковостью шагал ты сквозь лес, ни на секунду, тем не менее, не забывая о собственном достоинстве.
О Ведекинде[13] и пр., обо всех, всех нащебетал ты, ты, щегольчик. Многие из тех, кого ты классифицировал среди талантов, уже исчезли из виду. И снова и снова жизнь по утрам пробуждается вновь, вновь!
Альфред, как ты мне нравился, когда вечерами или ближе к ночи ты стремительно преклонял колени перед дамой твоего благородного сердца и твоей страсти, а твои ноги и ступни украшали сапожки с отворотами из вертеровских[14] времён. Деревца в господском саду улыбались твоему гению — быть бедным и прекрасным и молодым и жалостливым и восторженным и изысканно–галантным, по–рыцарски предупредительным.
Нижайше прошу прощения: сегодня я видал книжный переплёт, роман с приятно звучащим названием «Прекрасный Альфред.» На юной переплётной красавице была розовая пелеринка, лёгкая, едва ли описуемая, и я вглядывался, вглядывался в эту романтическую иллюстрацию, наводившую на мысль о мотиве, приоткрытом с медлительнейшей осторожностью.
Не ты ли однажды со всей отвагой заявил, в угоду Жану Паулю[15], что для тебя Байройт — самый важный город Германии? Возможно, ты произнёс это тогда немножко нежней, тонче, умереннее, чем в моей теперешней интерпретации.
Мне ты всегда казался немного недоверчивым. Однажды вечером я с радостью представился тебе в комнатах берлинского Сецессиона[16]. Радость показалась тебе несколько не к месту.
Ты всегда выглядел так же степенно, как и писал, и твои манеры были такими же сжатыми и сухими, как и те истины, которые ты распространял.
Произведения твоей жизни трогательны, как трогают и другие.
Смею ли я, кроме прочего, напомнить тебе, как в возрасте двадцати четырёх я пытался у тебя занять в беззаботном, т.е. деловитом тоне? Ты просветил меня, преподал мне урок тем, что оставил моё прошение без ответа.
Пиши и дуй во флейту своих умудрённостей; занимайся этим сколько отпущено тебе на веку.
Не оскорбляйся этим высвечивающим тебя эсце или портретиком. Людей значимых легче вывести из равновесия, чем других членов цивилизации, соискателей культурных достижений и обитателей этой роскошной Земли.
Что делает нас значимыми? То, что мы как можно чаще высмеиваем себя самих? То, что мы боремся против незначительного в нас?
О, как прекрасен, как велик мог бы быть кто–то, у кого нет к этому аппетита!
Возможно, все мы страдаем исключительным само–собой–разумением!