Две недели отпуска по ранению пролетели как один миг. Медицинская комиссия признала Балька фронтопригодным. В назначенный день он, одевшись по полной форме, прибыл на сборный пункт. Отпускниками и выписанными из госпиталей заселили казарму близ железнодорожной станции. Но долго прожить здесь им не пришлось. Хотя многие уже передали родным и знакомым весточки о том, где они находятся. Ночью Бальк уже сидел в вагоне среди таких же отпускников, которые следовали в свои подразделения. Многие из них были с оружием.
С тех пор, как в тылах действующих армий Восточного фронта стало неспокойно из-за активизации партизанских бандитских формирований, фюрер издал приказ, в соответствии с которым военнослужащим, получившим отпуск на родину, предписывалось следовать домой с личным оружием. Но Бальк отправился на родину прямо из госпиталя, и поэтому ничего, кроме армейского ранца, набитого продуктами домашнего приготовления, которые он вез в качестве угощения для товарищей, у него не было.
До Минска они ехали спокойно. После Белостока пересели в другой состав. Вагоны были не такими комфортабельными. Зато более просторными. По радио, с армейской радиостанции под Белградом, без конца передавали песню «Лили Марлен». Бальку давно нравилась эта песня, и простенькие, но сердечные слова, и милый голос певицы. Все вокруг буквально преображались, когда из шороха и треска эфира вырывался желанный голос, до боли знакомые и ставшие родными интонации. Казалось, в певицу был влюблен весь вермахт, от солдата до генерала. Если русские в эту ночь не атакуют, подумал Бальк, то, возможно, и его взвод сейчас слушает в блиндаже «Лили Марлен». Странно, голос Лейл Андерсен заставлял думать не о доме, а о передовой, об окопах, где обитали товарищи и куда теперь поезд вез его.
И все же хорошо, что паровоз не спешил. После Минска состав двигался со скоростью двадцать километров в час. Впереди шли две платформы. Одна, нагруженная камнями, штабелями мешков, заполненных песком, а на второй были сложены запасные рельсы, и возвышалось, как диковинное орудие, приспособление для их укладки. Что-то вроде подъемного крана и лебедки одновременно. Именно по поводу рельсоукладчика кто-то из ветеранов с нашивкой за тяжелое ранение пошутил:
— Так это и есть наше секретное оружие, с которым мы начнем новое успешное контрнаступление на иванов!
Никто шутника открыто не поддержал, хотя в душе его иронию разделяли многие.
Возле Борисова в лесу поезд обстреляли из пулемета. Несмотря на то что соблюдалась светомаскировка, пулеметчик отстрелялся очень точно. Должно быть, пулемет был заранее пристрелян «на колышек». Очередь прошла точно по верхней части окон трех вагонов. Особенно досталось тем, кто лежал на верхних полках.
На ближайшей станции на перрон сложили в ряд, как делали это всегда после боя на передовой, тела троих убитых. Раненым сделали противостолбнячные уколы, впрыснули морфий. Перевязывал их опытный врач, ехавший в офицерском вагоне. Раненых решили везти до Орши. Там находился ближайший армейский госпиталь, куда и следовал доктор, увешанный фронтовыми наградами.
А Лейл Андерсен все пела и пела простую песенку, очень созвучную душе солдата Восточного фронта. Она пела даже тогда, когда слева по движению поезда в их вагоне зазвенели стекла и пули защелкали по обивке, по висевшему на крючках оружию и каскам. Лежавшие на полках, как птицы, перепуганные хищником, сыпанули вниз, на пол. Те, кому суждено было лечь в ряд на холодном перроне ближайшей станции, так и остались на своих удобных полках. Разве думали они, закаленные солдаты Восточного фронта, что смерть за фюрера и Великую Германию застанет их не в окопах, среди верных товарищей, а здесь, в русском вагоне, во сне.
Когда рассвело и с окон сдернули светомаскировку и слегка приоткрыли солдатские одеяла, которыми наспех заделали зиявшие пустотой и продувавшие холодным русским ветром проемы, сосед Балька, двадцатипятилетний силезец по имени Франц, обнаружил в спинке сиденья одну из пуль, прилетевших к ним ночью. Он вытащил из ножен кинжальный штык, который всегда висел на ремне, и принялся выковыривать из расщепленной деревянной рейки глубоко засевшую пулю.
— Зачем она тебе, парень? — глядя на его упорство, говорили ему те, кто постарше.
Но другие, кто помоложе и на фронт возвращались после первого ранения или первого отпуска, кинулись помогать Францу. Кончиком второго штыка они разжали треснувшую пополам дубовую рейку, и пуля упала на пол. Сразу несколько рук кинулись ее ловить, как загнанного мышонка.
— Ну и дела! — первым преодолел изумление все тот же Франц. — Родной калибр! Семь девяносто два!
— А ну-ка, дай посмотреть, — отозвался пожилой унтер-офицер с нашивкой «Вестфальский гренадер»[13] на рукаве и «мороженым мясом»[14] на груди рядом с Железным крестом второго класса.
Ветеран подбросил на ладони пулю, внимательно осмотрел рубчатый поясок и слегка деформированное рыльце и тоном эксперта произнес:
— Да, француз, ты прав, это наше дерьмо. Вот оно и вернулось к нам. — Последнюю фразу ветеран произнес уже другим тоном, так что в вагоне некоторое время стояла тишина. Только колеса постукивали на стыках рельсов.
Обстрелом их состава в лесу под Борисовом дорожные неприятности на пути к фронту не закончились. Недалеко от Орши вагоны вдруг встряхнуло с такой силой, что на этот раз попадали на пол даже сидевшие внизу.
— Что за черт! Все живы?
— Раненых нет?
— Нет!
— Иваны совсем обнаглели!
— Они теперь не дадут нам покоя, пока мы не уберемся с их полей!
— Кто это сказал? Повторите!
— Какая разница, кто сказал. Количество русских танков от этого не уменьшится. — Это сказал ветеран с нашивкой «Вестфальский гренадер». — А ну-ка, живо поднимайте свои откормленные задницы, взять винтовки и марш из вагона!
Вестфалец посмотрел на Балька, нюхавшего затоптанный пол рядом с его ботинками и подал ему винтовку, оставшуюся после того, как под Борисовом с верхней полки сняли коренастого крепыша баварца с пробитым затылком.
— За мной, парень! И советую тебе там, в лесу, держать ухо востро!
— Вот мы и в России.
— Будь она трижды проклята!
— У иванов так думать о нас причин еще больше.
— Да, это так.
— И какого черта мы сюда сунулись? У нас с иванами был договор о ненападении!
— Приятель! Ты как с луны свалился! Освободительный поход! Против большевиков!
— Так они тут все большевики. Большевики и «гориллы».
— А заодно мы освобождаем их и от всего остального. От жилья, от имущества, от урожая. Иногда — от жизни.
— Прекратить треп!
Вестфалец как в воду глядел. Гауптман, командовавший составом, размахивал протезом левой руки и отбирал группу для прочесывания леса на участке до ближайшего перегона.
— Давайте ваших людей! — скомандовал гауптман унтер-офицеру. — Стройте их вон там. Я сейчас отдал распоряжение ремонтникам и займусь вами. Действуйте, унтер-офицер! Разрешаю брать с собой всех, у кого есть оружие, кроме находящихся в оцеплении.
— Как нам действовать, герр гауптман? — поднял руку вестфалец, который с этой минуты становился полновластным командиром их группы. — Прошу поставить нам задачу.
— Задача очень простая. Двигаться цепью параллельно железнодорожному пути. Прочесывать лес на глубину ста метров. Действовать по обстоятельствам. Помните, мы уже на фронте.
— Разве фронт уже отступил сюда? — спросил кто-то из шеренги. Ему никто не ответил. Даже гауптман сделал вид, что не слышал возгласа солдата.
Через несколько минут они развернулись в цепь и двинулись по обеим сторонам железнодорожного пути в сторону Орши.
— Мы куда двигаемся? На восток?
— Да, на восток.
— О, мы снова наступаем! Завтра об этом сообщат по радио в «Час нации».
— Заткнись!
В голосе говорившего чувствовалась ирония. Кажется, это был тот же самый, который в Минске рассуждал по поводу секретного оружия Гитлера.
Бальк шел рядом с вестфальцем. По другую сторону, соблюдая дистанцию десять шагов, осторожно крался среди деревьев силезец Франц. Карабин системы Маузера K98k был значительно легче МГ-42. Но, будь у него сейчас в руках его надежный Schpandeu, он чувствовал бы себя куда увереннее. «Гориллы»[15] очень коварны, могут выстрелить из-за любого дерева, из любого оврага, и исчезнут, как будто их здесь и не было. Вот такое «наступление».
Их отправили на прочесывание леса. Собачья работа. Лучше услышать команду взводного фельдфебеля: «На выход!», а потом бежать вперед под русскими пулями, чем выполнять здесь, в тылу, роль ищейки в операции с неясными целями.
Бальк вдруг вспомнил Анну, ее нежные руки. Нет, она уступила ему не потому, что он солдат армии, оккупировавшей ее родину. В глазах девушки Бальк видел то, что всегда мечтал увидеть — любовь большую, чем материнская. Пока идет война, он вряд ли снова попадет в тот город. Надо ждать конца. В том, что победит Германия, что фюрер приведет немецкий народ к победе, Бальк не сомневался. Хотя настроение матери, некоторые реплики старика Гальса и откровения хозяина соседней фермы Келлера, больше года воевавшего в 17-й армии на юге, в Крыму и в предгорьях Кавказа, его настораживали. Келлер едва не потерял под Севастополем ногу. Теперь сильно хромал. Ругал генералов и «коричневых» за то, что они втянули Гитлера в войну с русскими. «Иваны нам не по зубам! А все наши союзники — дерьмо! Итальяшки, румыны. Одни разве что венгры будут верны до конца. Остальные разбегутся, как только запахнет жареным. Чтобы воевать с англичанами и американцами, в союзники надо было брать русских! Только они могли стать настоящими союзниками! Вот тогда бы мы задали трепку и англичанам, и америкашкам! Но после того, что мы там натворили…» Келлер воевал вместе с Норбертом Тепельманом. Норберт был в отпуске полгода назад. Заезжал на денек и в Баденвейлер. Теперь о нем ничего не слыхать. Писем давно не присылал. В Крыму, по слухам, тоже русские перешли в наступление и давили по всем направлениям.
Гальс, старина Гальс, побывавший в русском плену во время Первой мировой, говорил не так резко и категорично, но все же примерно то же самое. Фермой он управлял превосходно. Конечно, не без помощи русских. Девушки успевали делать все: кормили коров и свиней, чистили скотные помещения и загоны, убирались по дому. Мать привязалась к одной из них, которую Бальк увидел в первый же день. Русскую звали Александрой. Девушка неплохо говорила по-немецки. Когда в ее руки попадались газеты, она старалась прочитать их, прежде чем сунуть в печь. Однажды он дал ей почитать книгу — Гете, берлинское издание начала века. Через несколько дней она вернула ее. И между ними состоялся разговор, из которого Бальк вынес, что Александра не просто осилила смысл прочитанного. Некоторые строки она запомнила наизусть. И сравнила Гете со своим соотечественником, с Пушкиным. Прочитала по памяти одно из стихотворений Пушкина. По-русски оно звучало прекрасно. Кое-какие фразы и слова она ему растолковала. Смысл их восхитил Балька. Ничего подобного в германской поэзии он никогда не встречал. Он и раньше знал, что у русских величайшая в мире культура. Музыка, литература. Чайковский, Рахманинов, Лев Толстой, Достоевский… И об этой культуре напомнила ему тихая девочка-подросток из России.
Солдаты вышли к просеке, по которой тянулась хорошо наезженная проселочная дорога. По всей вероятности, где-то неподалеку находилась деревня. Пошли вдоль дороги и вскоре догнали повозку. В телеге с разболтанными колесами, которые выписывали по сырому песку замысловатые вензеля, сидели двое: старик лет семидесяти и мужчина лет двадцати пяти. Увидев солдат, они испугались. Мужчина бросился в лес, но вскоре был остановлен несколькими выстрелами поверх головы. Когда его привели, Бальк заметил, что он был не в себе. Но не потому, что напуган встречей с германскими солдатами и стрельбой. В лице его, в осанке и выражении глаз было нечто, что свидетельствовало о том, что им давно владело глубокое душевное расстройство. Старик тоже пытался объяснить унтер-офицеру, сразу сообразив, что командует цепью именно он, что его спутник побежал в лес не потому, что он боится солдат, а потому что он болен.
— Кранк! Ер ист зер кранк, пан офицер! — твердил старик и пытался ухватить односельчанина за руку. Возможно, тот доводился ему родственником, может, даже сыном. Но вестфалец был непреклонен. Он приказал обыскать задержанных и повозку. Повозку пришлось осматривать Бальку. В ней ничего, кроме топора и пилы, не было. Правда, под подстилкой из слежавшейся соломы Бальк обнаружил немецкую фляжку. Вначале он хотел сделать вид, что не заметил ее, но потом все же вытащил и протянул унтеру. Тот вскинул брови и толкнул фляжкой в грудь старика:
— Откуда это у тебя, старик? — спросил он по-немецки. — Ты партизан? Ты убил германского солдата и теперь носишь его фляжку? Это твой трофей?
— Они «гориллы»! Посмотрите на их лица! — заговорили обступившие повозку солдаты.
— Это они взорвали состав!
— Они убили наших товарищей!
Бальк вдруг почувствовал, что сейчас произойдет то, чего он всегда боялся больше всего, находясь здесь, в России. Он еще ни разу не участвовал в расправах над жителями деревень оккупированных территорий, над людьми, которых подозревали или обвиняли в связи с партизанами, в бандитских налетах. Он слышал рассказы об этих расправах и надеялся, что ему хватит дел и в окопах. А этим пусть занимаются «цепные псы» или айнзацкоманды. Пусть расстреливают СС.
— Их нельзя отпускать! — продолжали твердить солдаты.
Бальк это давно заметил: дружелюбные парни, отцы семейств, бывшие булочники и музыканты, крестьяне и учителя, попадая в подобные ситуации, очень быстро становятся просто солдатами, одетыми в одинаковую форму и объединенными примитивными правилами действий на войне. Солдат должен стрелять в противника. Как можно больше и точнее. Чтобы скорее и надежнее поразить его. Иначе в затоптанной грязи будешь лежать с разбитым черепом ты.
— Они не «гориллы», — попытался вставить слово Бальк. В конце концов, он тоже имеет право выразить мнение.
— Ты уверен? — тут же отреагировал вестфалец и посмотрел на него так, как взводный, если бы он допустил оплошность во время боя. — Тогда поручишься за них перед герром гауптманом. Интересно, как ты будешь мотивировать…
Бальк опустил голову. Как он мог поручиться? Любой русский на оккупированной территории мог быть партизаном, помогать им либо просто сочувствовать. Все это, согласно приказам командования, должно караться с особой жестокостью. Бальк знал, что любой солдат мог поступить как угодно с любым русским. Просто потом нужно было убедительно объяснить свой поступок офицеру. Обычно все сходило с рук. Поэтому многие старались просто не общаться с русскими, не иметь с ними никаких дел. Чтобы потом не чувствовать себя последней скотиной, способной на все.
Но фляжку из-под соломы вытащил и передал унтер-офицеру он, Бальк.
На лице вестфальца мерцала тень сомнения. Но в это время с другой стороны железной дороги послышалась стрельба. Вначале редкие выстрелы винтовок, а потом длинные очереди ППШ. Сомнений быть не могло, вторая группа, двигавшаяся цепью по левой стороне железной дороги, наткнулась на «горилл». К торопливым очередям русского автомата подключился еще один. И тут же рельсы на просеке взлетели в воздух вместе с огромным снопом огня.
— Они снова взорвали пути!
— К березам! — приказал вестфалец и указал винтовкой на русских. — Ты, ты, ты и ты — приготовить оружие!
Унтер указал и на Балька. Значит, ему придется расстреливать. Значит, и он, фузилер Арним Бальк, с этой минуты станет здесь, на Восточном фронте, не просто солдатом вермахта.
Он стал напротив русских. Для твердости расставил ноги. Вскинул винтовку, прижал к плечу холодный, мокрый от росы приклад. Бальку предстояло стрелять в старика. Он стоял на правом фланге отделения, приготовившегося выполнить приказ вестфальца. Старик сразу побледнел. Голова его подрагивала. Он что-то шептал и судорожно ловил трясущейся рукой с узловатыми пальцами крестьянина руку душевнобольного. Да, сомнений быть не могло, это его сын. Они похожи. Молодой вначале с любопытством смотрел по сторонам, потом тоже все понял, и из глаз его, как у ребенка, брызнули слезы.
— Пли! — скомандовал унтер.
Залп оказался громким, как будто выстрелило не отделение, а вся рота фузилеров, и мир, вся жизнь Арнима Балька, убеждения и даже мечты в одно мгновение переместились в другое измерение.
Иногда она засыпала, отключалась на несколько мгновений, и тогда ее полет становился слепым, невесомым, как случайный сон солдата, и не столь стремительным. Но это не меняло ее сути.