Глава четвертая

Воронцова выписали из госпиталя в середине октября. Три месяца он пролежал в палате со спертым воздухом, где раз в неделю кто-нибудь умирал, откуда уносили на очередную операцию, а потом приносили без ног или рук, куда изредка приходили письма, которые читали вслух, по нескольку раз и с которыми засыпали, крепко держа в руках. Как надежду, что дорогое, родное и светлое, без взрывов и выстрелов, с чем однажды расстались, они еще обретут. Рай не может быть вечным.

— На фронт вам еще рано, — сказала Мария Антоновна. — Надо немного окрепнуть.

— Да ведь ноги больше не трясутся, — попытался пошутить Воронцов. — Смотрите! Вот! И ходить могу без палочки. — Он поставил трость в угол и продемонстрировал Марии Антоновне вновь обретенные способности.

— Однако ходите с палочкой, — заметила она.

И действительно, из той памятной палки, свидетельницы его нелепой стычки с блатняками, видимо, дезертирами, на берегу реки, он вырезал прекрасную трость, отшлифовал ее осколком стекла и обжег на костре.

— Хотите, я вам ее подарю?

— Нет уж, — ответила Мария Антоновна. — Вам она еще послужит. Думаю, не меньше месяца. У вас два варианта: либо направим в санаторий для выздоравливающих, либо будете поправлять здоровье дома.

— Домой, — коротко сказал Воронцов.

— А вы уверены, что там обеспечат хорошей пищей? Вы понимаете, о чем я говорю? Здоровая пища в достаточном количестве для вас сейчас самое важное. Подумайте. Вы же знаете, как сейчас живет деревня.

Воронцов знал. В Подлесном та же, картина, что и везде.

— Домой, — упрямо повторил он.

Забытым голосом детства, некой волшебной сказкой, вычитанной однажды в старом букваре, пахнущем кладовкой, прозвучало это слово: «Домой». Воронцова оно поразило своей очищенной, изначальной сутью. Ведь именно к ней и стремился он два года. Тот же самое он видел в глазах других бойцов, чувствовал в интонации речи, когда они рассказывали о своей родине. Тосковать о доме и родне на фронте не принято. Дурной знак: заговорил солдат о жене и детях, о деревне, о матери и отце, — глядишь, в первом же бою и упал, а то и вовсе — прилетела шальная пуля калибра 7,92…

Сборы оказались недолгими. Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастерку поновее. Шинель надел свою. Сапоги…

— На твои сапоги уже майор тут один зарился, — призналась завхоз. — Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всем готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не мое, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.

Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Что и говорить, хороши они были. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на темной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…

Он попрощался с соседями по палате. Зашел к военврачу.

— Прощайте, Мария Антоновна.

— Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.

— Не обещаю. Лучше к вам, чем…

— Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо. — И она неожиданно обняла его и поцеловала в щеку.

— Желаю вам счастья, — собрался он напоследок, взволнованный ее порывом.

Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг над другом в воинственном азарте, воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали желтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало ее ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клен почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. В него кто-то смотрел. Воронцов махнул рукой и пошел в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж оттуда он до дома доберется быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре до березы. А там часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.

Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба все же пошлет ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живется, ни Варя, ни Зинаида не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что — трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобожденной территории была тяжелой. Да если еще и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.

И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.

Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?

Воронцов шел по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлепала по банке. В дорогу ему выдали сухой паек на несколько дней. Четыре больших банки американской тушенки, несколько рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали как офицеру в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить. Вот сестры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. И сразу решил: половину отвезет в Подлесное, а другую половину — в Прудки.

Вначале он все же решил ехать к матери, в Подлесное. Возле железнодорожной станции отыскал склады. Спросил часового, когда отправляются машины на Малоярославец. Тот, увидев его нашивки и ордена, уважительно и весело, как будто на родину им сейчас ехать вместе, ответил:

— А вон, товарищ лейтенант, грузятся! На Малый и поедут! Хотите, я с шоферами переговорю? Ребята все знакомые. Не откажут. — В голосе и несколько суетливых движениях часового чувствовалась та простодушная солдатская готовность не то чтобы услужить, а послужить командиру, пускай даже незнакомому, какую Воронцов часто встречал на фронте.

— Спасибо, браток. Я сам. — И с благодарностью кивнул часовому.

Командовал погрузкой пожилой старшина с кантами и эмблемами интендантской службы. Воронцов поздоровался, предъявил документы и сказал, что ему нужно сегодня быть в Малоярославце.

— Из госпиталя? — поинтересовался старшина.

— Да. В отпуск, на долечивание.

— Подкормиться отпустили. Так-так. — Старшина окинул его внимательным взглядом, задержался на мгновение на орденах в распахнутой шинели. Было жарко, вот Воронцов и расстегнулся, и, как оказалось, кстати. — А там, видать, и самим есть нечего. А, лейтенант?

Воронцов ничего не ответил.

Погрузка, как понял лейтенант, шла к концу. Шофера весело переговаривались, пересчитывали ящики, поправляли брезент, заботливо подтыкали края.

— Подчистую списали? Или как? — Старшина снова посмотрел на его ордена.

— Я же сказал, что в отпуск. Через месяц, не позже, переосвидетельствование. А там комиссия решит.

— Комиссия решит — на фронт. Если только что-нибудь с внутренними органами не в порядке.

— Да с органами у меня все в норме. И с внутренними, и с внешними.

Старшина засмеялся. Подмигнул:

— Женат?

— Пока еще нет.

— Ну да, молодой еще. — И крикнул водителю, который закрывал задний борт: — Козлов, возьмешь лейтенанта до Малоярославца. Понял?

— Не положено. Вы же знаете. — Голос Козлова, меланхоличный, тихий, словно пробовал старшину, словно тянул из него что-то.

— Знаю. Потому и говорю: лейтенант до Малоярославца поедет в твоей машине. А вот в дороге никого не подбирать. В дороге действовать строго по инструкции.

— Все понял. Будет исполнено. — Козлов расставлял слова редко, старательно, будто штакетины прибивал. Прежде чем прибить, примерял, чтобы косо не вышло. Посмотрел на Воронцова и улыбнулся: — Садитесь, товарищ лейтенант. Стоять-то вам, с палочкой… И разрешите все же ваши документы. У нас тут хоть и тыл, а война — недалеко.

Воронцов вытащил из кармана удостоверение, справку из госпиталя, предписание и все, что перед дорогой предусмотрительно сложил в самодельное портмоне на случай проверки.

Вскоре выехали. Машины потянулись по разбитой дороге, выбрались на окраину города, за которой стоял лес — молодые еловые и сосновые посадки, местами будто съеденные пожаром.

— Где воевали? — спросил водитель, когда они отъехали от города и дорога пошла поровнее.

— Да тут и воевал, недалеко. На Варшавке. В первую осень.

— С сорок первого, что ль, на фронте?

Воронцов кивнул.

— Тут в сорок первом курсанты оборону держали. — И водитель покосился на Воронцова, будто измеряя ширину его плеч. — Не из них ли будете?

— Из них. Шестая рота. Пехотно-пулеметное училище.

— То-то выправка видна. А ранили где?

— В последний раз под Жиздрой. В июле.

— Во время наступления, что ль?

— Да, вперед пошли. А они контратаковали. Мы отбились. Стали вывозить раненых, на мину наехали.

— Мины — самая сволочная штука, — оживился шофер, будто вдруг узнал, что его собеседник земляк. — Я ведь как здесь оказался? Четыре месяца в Казани в госпитале отвалялся! Во куда меня занесло! Половины пальцев на левой ноге нет.

Только теперь Воронцов увидел на его гимнастерке желтую нашивку за тяжелое ранение.

— Где ж тебя так? — спросил он водителя.

— Тут, недалеко, под Кировом смоленским. В апреле, в прошлом году. Повез на позиции заряды для дивизионных пушек. А оттуда раненых взял. Весна-то поздняя была. В лесу лощинка. Я ее уже переезжал! Вот что интересно! И держал точно по своему следу. Я ж знаю, что такое — мины. На самом выезде — бах! Полуторку мою раскидало. Раненых… Все по березкам висят… А я как-то живой остался. Я и санитарка. Рядом сидела. Девчушка, лет восемнадцати. Она-то меня и спасла. Поблагодарить даже ее не успел. Хорошо, следом другая машина шла, из нашего автобата. Знакомый водитель. Я ему раз на дороге, под обстрелом, коробку передач помог перебрать. Погрузили в кузов, в госпиталь сразу. Вот теперь в тылу кантуюсь. Может, и тебя комиссуют. — Водитель сунул в рот папиросу, чиркнул спичкой, затянулся. — Ты на фронт-то, особо не рвись. Повоевал, хватит. Пускай другие повоюют.

Странное дело, в словах пожилого водителя полуторки была та внутренняя правда, о которой догадывался и он сам, но боялся признаться, что она в нем засела прочно, что скоро начнет управлять не только мыслями, но и поступками. Вон сколько здоровых мужиков в тылу! Пусть они теперь повоюют. А война, судя по всему, закончится еще не скоро. Немцы отступают. Но без боя не отдают ни одной позиции. И каждый раз потери. Сколько надежных, толковых и добросовестных солдат! А они были такими же хорошими отцами, сыновьями, братьями, мужьями. И всем хотелось домой.

«Хорошо просыпаться не в окопе, — в следующее мгновение подумал он, давая волю внезапным мечтам. — А где-то сейчас сидит в траншее взвод, сжимая холодными руками винтовки, ждет команды… Чего там, в траншее, можно дождаться? Пули? Малярии? А тыл — вот он. Единственная реальность, в которую он теперь вступает. Где не стреляют, не рвутся снаряды. Куда даже не залетают самолеты. Дорога домой. По ней можно ехать на машине. Или идти пешком. Как хорошо здесь! Ни траншеи, ни окрика капитана: „Рота, приготовиться…“, ни трассеров навстречу, ни стонов и проклятий раненых, которым уже не помочь, потому что во время атаки у живых задача другая… Как хорошо ехать на попутной машине, зная, что каждая минута пути, каждый оборот колеса старенькой полуторки, громко похрустывающей на ухабах расхлябанными бортами, приближает к дому, к той долгожданной встрече с родными. О которой тайком, со слезами, не раз думал на передовой, потом в госпитале. Дорога. Какая тихая, спокойная! По ней не надо ползти, каждое мгновение думая об опасности. Не надо бежать, пригнувшись. Не надо отыскивать позицию для пулемета и определять ориентиры для командиров отделений, чтобы те во время движения не разорвали и не смешали взводную цепь. Сиди и спокойно смотри в окно. Можно даже вздремнуть. И госпиталем от него уже не пахнет. Только каптеркой и утюгом. Видимо, Мария Антоновна распорядилась выгладить его новую форму».

Все в госпитале знали, откуда появляется в каптерке обменный фонд. Конечно, некоторым из частей привозили и присылали новые комплекты одежды и белья. И шинели, и сапоги. Но в основном создавался из одежды, оставшейся после умерших. И пополнялся каждый день. Гимнастерка и галифе, в которые сейчас был одет Воронцов, тоже принадлежали кому-то. Надевая обновку, Воронцов внимательно осмотрел и гимнастерку, и брюки. Но ни следов от пуль или осколков, ни штопки нигде не обнаружил. Впрочем, все равно пришлось бы одеваться в то, что выдали. Тем более что и Мария Антоновна, и Лидия Тимофеевна старались, подобрали лучшее, что имелось в наличии.

Мелькали за окном луга, уставленные стожками не вывезенного сена. Ветер, будто пробуя силу перед осенним ненастьем, когда он станет здесь единственным хозяином, выносил из лесу охапки листьев, пьяно швырял на дорогу, так что они рассыпались перед полуторкой разноцветным ковром. Некоторые тут же замирали, прилипнув к колеям, а некоторые продолжали лететь дальше и останавливались только на обочинах в зарослях старой травы.

Теперь Воронцову хватало времени, чтобы рассмотреть окружающий мир. Здешний край мало чем отличался от его родины. Те же ольхи и ивы в лощинах и по берегам ручьев. Лесные поляны, окруженные березовыми сростками. Просторы полей, обрамленные то оврагами, то лесом, то крышами деревни. От большака то в поле, то в лес уходили узкие проселки, изрезанные ободами телег и истоптанные конскими копытами. После дождей земля потемнела, трава прилегла, и рельеф отчетливо проступил в лугах и перелесках, словно обнажая свою вековую суть. Однажды в поле он увидел телегу, которую тянула понурая серая лошаденка. На соломенной подстилке сидели трое: старуха и двое детей лет по семи-восьми. Воронцов буквально прилип к стеклу, пытаясь разглядеть лица ехавших в телеге. Дети что-то кричали и махали руками. Старуха неподвижно, как изваяние, сидела на передке и смотрела куда-то в сторону, где чернели стога. Кого он, чужой в этом краю, хотел разглядеть? Чьи лица? Чьи глаза?

Малоярославец — маленький районный городок на реке Луже. Шоссе разрезало его на две части и уходило в хвойный лес на западе, куда клонилось яркое осеннее солнце. Ровно два года назад он, Санька Воронцов, курсант Шестой роты Подольского пехотно-пулеметного училища, проезжал по этому городу той же самой дорогой, в том же направлении. Правда, тогда стояла ночь, глухая, звездная, с хрустящей свежестью первого морозца. И немец был совсем близко. Выдвигаясь колонной к Юхнову, никто толком и не знал, где они встретятся с противником. У Мятлева? На Угре? За Юхновом? Первое боестолкновение произошло на реке Извери возле села Воронки. Там он и его товарищи впервые стреляли во врага. Там впервые пошли в атаку. Первые потери и первые трофеи. Ощущение восторга и ужаса войны, на которую попали и они.

Попутку Воронцов искал недолго. Возле лесопилки загружался подтоварником[5] ЗИС-5.

— Не на Юхнов следуете, мамаша? — спросил Воронцов грузноватую женщину в телогрейке и солдатских шароварах.

Та деловито копалась в моторе и на его вопрос ответила не сразу. Наконец спрыгнула с площадки бампера, посмотрела на Воронцова так, как смотрят на незадачливого напарника, и сказала:

— Да я, папаша, если и старше тебя, то года на три-четыре, не больше. — И вдруг улыбнулась мягкой улыбкой и подмигнула: — С фронта? На побывку?

— На побывку, — он вздохнул. — Домой.

Уже не первый раз произносил он это слово: «Домой» — и всякий раз оно разливало в душе такое тепло, такой умиротворяющий покой, что хотелось закрыть глаза и лечь на землю, полежать, послушать музыку такого простого слова: «Домой».

— А куда? — Она спросила таким тоном, что Воронцов сразу понял, что и эта не откажет подвезти, если, конечно, дорога ей тоже туда — на запад, по Варшавке.

— Уже недалеко. Село Подлесное. — И уточнил, чтобы не упустить удачу, потому что женщина, как ему показалось, потеплела, и появилась надежда, что она едет именно туда, в сторону Рославля: — Недалеко от Спас-Деменска.

— Про село твое не слыхала. А вот в Спас-Деменске бывала. Я еду до Юхнова. Так и быть, возьму. Вот загрузимся и поедем.

Снова потянулись за окном перелески, поля. То справа, то слева выныривали деревни. Ряды рыжих печных труб с облетевшей побелкой, груды головешек, изрытые окопами и воронками луговины и околицы. Придорожным деревням досталось больше всего. Воронцов вспомнил, как они шли вдоль шоссе, очищая от засевших немцев дом за домом, как толкали вперед орудия. Артиллеристы открывали огонь в ответ на первый же выстрел, крушили все подряд. Стреляли по домам и постройкам, где сидели немцы.

Некоторые деревни казались брошенными. В других копошились люди. На огородах жгли сухую картофельную ботву. Одетые в лохмотья и солдатские гимнастерки дети, сгрудившись, палочками раскапывали дымящуюся золу, видимо, отыскивали печеную картошку. Воронцов смотрел на них, и сердце сжималось от мысли, что, быть может, сейчас, точно так же, в Прудках на огороде копаются в горячей, пахнущей печеной картошкой золе Пелагеины сыновья, а где-нибудь рядом стоит Зинаида с его дочерью на руках.

— Твои-то как, живы? — Женщина поправила берет, искоса взглянула на него, напряженно смотревшего в боковое стекло.

— Мать, сестры и дед живы. А отец с братом числятся без вести пропавшими. Еще с первого лета.

— Вот и мой отец пропал без вести. Тоже в первое лето ушел. Добровольцем, в ополчение. Два письма всего прислал. Где он лежит?

Воронцову не хотелось продолжать внезапно начатый разговор. Наслушался в госпитале. Он отвернулся к боковому стеклу и смотрел на мелькающий березняк, который сиял на солнце.

— Говорят, в плену много народу. Может, и наш папка там. — И вдруг она спросила: — Как ты думаешь, их отпустят домой?

— Кого?

— Пленных. Рано или поздно их освободят. Если с голоду там не перемрут… Куда их тогда? Домой? Или куда?.. Не все ж добровольно перебегали. А, лейтенант, как ты думаешь?

Что он мог знать о том, чего не знал никто? Когда они шли вперед и, случалось, захватывали врасплох немцев, которые не успевали ни вывезти пленных, ни расстрелять их, тут же появлялись офицеры Смерша, приступали к работе. И через день-другой он видел кого-то из освобожденных на передовой, в новой гимнастерке, с винтовкой и полным снаряжением. У каждого на войне своя судьба. Воронцову так не везло. Правда, однажды его спасла Зинаида. Она буквально из колонны обреченных на смерть, которых гнали в Рославльский лагерь военнопленных, выхватила его и увела на хутор. Как же он теперь может проехать мимо нее?

Воронцов смотрел в окно и ничего не видел. Глаза Зинаиды, зеленые, глубокие, с белесыми лучиками, стояли перед ним, как осенняя вода. Попробуй, перешагни! И если сможешь, то что останется в душе? Как тогда жить? Забыть? Прошлое — как сгоревший порох. Тепло только тогда, когда он горит. А потом — один пепел. Дунь на него, и — чистое место. Ни пылинки, ни порошинки. Пустырь.

— До Андреенок еще далеко? — спросил Воронцов, не отрываясь от бокового окна.

— Ты имеешь в виду Андреенский разъезд? Так мы только что его проехали.

— Останови! — закричал он.

— Тихо, тихо, парень. Останавливаю.

Она сбросила скорость и, прижимаясь к обочине, начала притормаживать.

— Что ж ты раньше-то не сказал? До Юхнова, до Юхнова… Вот тебе и до Юхнова…

— Воевал я в этих местах. Кое-кого повидать надо.

— Ох, и чудной ты, парень. Сказал бы… Давай уж довезу. Только ты выйди, посмотри, чтобы я в кювет не заехала.

— Спасибо тебе. Не надо поворачивать.

— Мне ничего не стоит, а тебе… — И она кивнула на его палку, которую он пристроил возле двери.

Он сунул ей банку рыбных консервов. Но она отстранила его руку:

— Я не голодаю. Пайка хватает. А там, куда ты сейчас пойдешь, этому гостинцу ой как рады будут. Так что счастливо тебе, лейтенант, повстречать живыми и здоровыми всех, кого ты решил тут навестить.

— Спасибо и тебе, сестра.

Она улыбнулась теплой мягкой улыбкой тоскующей одинокой женщины.

— Если что, запомни, я по этому маршруту мотаюсь почти каждый день. Примерно в это время. Или ты уже на Юхнов не поедешь?

— Побуду здесь денька два и поеду. Дом-то мой там. — И он махнул на запад. — Так что, если увидишь меня на дороге, подбери.

— Обязательно. Как тебя зовут-то, лейтенант?

— Александром.

— А меня Надей. — И не в силах преодолеть женского любопытства, спросила: — А здесь-то кого решил навестить?

— Дочь! — ответил он и засмеялся, радуясь собственному решению. — Дочь и невесту!

— Невесту? Может, жену?

— Нет, невесту.

— Чудно, — сказала Надя, глядя на Воронцова через распахнутую дверь. — Чудной ты парень, лейтенант. Жениться-то не собираешься?

— Как повезет! — засмеялся он. — Может, и женюсь!

— Ох, чудной!.. — И Надя захлопнула дверь и со скрежетом включила передачу.

Он перекинул через плечо вещмешок. Поправил полевую сумку. Пистолет переложил в карман шинели.

Шел быстро, почти не чувствуя не то что боли, а и самих ног. Как же он мог проехать мимо? Как додумался до такого? Тихая радость какой-то новой, счастливой силой наполняла его, возвращала все то, что, казалось, уже навсегда потеряно, давала надежду на то, что, казалось, уже не придет никогда.

Андреенки лежали справа от дороги, станция слева. Разъезд был изрыт окопами. Землянку, видать, разобрали на дрова. Из полузасыпанной ямы торчали обломки жердей. Бруствер усыпан позеленевшими гильзами. Здесь, видимо, работал немецкий МГ. Да, подумал Воронцов, неохотно фрицы оставляют позиции. Вот и за этот разъезд, по всему видать, держались до последнего. Он поддал ногой каску с рунами СС. Лес на восток был сведен метров на сто. Дорога как на ладони. Идеальная позиция для пулемета. Немного в стороне неровный холмик с повалившимся или выдернутым березовым крестом. Воронцов сразу догадался, что это за холмик и как он появился здесь. И эта эсэсовская каска, видимо, с креста. Вот и доказательство того, что немцы держали разъезд до последнего. И даже успели похоронить своих.

Село Андреенки разлеглось тремя улицами по берегам двух сливающихся речушек. В середине деревянный мост на надежных толстых сваях, с бревенчатым настилом и продольными досками по колеям. Такие строили немцы. На мосту играли ребятишки. Старшему лет шесть. Он вскинул голову и, увидев незнакомого человека в военной форме, спросил:

— Дядя, ты чей папка?

Воронцов остановился, спросил дорогу на Прудки.

— Пойдемте, дядя, укажем! — И ребятишки, бросив игрушки — несколько гильз от ПТР и обрывок металлической пулеметной ленты, — побежали вперед.

Женщина в наглухо повязанном платке вышла на крыльцо, замерла и неподвижно стояла, провожала пристальным взглядом.

Воронцов вышел за огороды, остановился и оглянулся. Дворы уходили вниз, в пойму, оседая все ниже в заросли сирени и шиповника. Рубиновыми слезами сияли, дозревая, продолговатые плоды. Низкое пологое солнце пронзало их насквозь.

До Прудков километров семь-восемь. Два часа ходу. Придет уже затемно. Конечно, лучше бы переночевать здесь, в Андреенках, а утром уже идти в Прудки. Но не хотелось. Может быть, именно в том доме, откуда на него смотрела женщина, квартировал кто-нибудь из сотни атамана Щербакова. Или сам Щербаков. Где-то здесь и дом Кузьмы Новикова. Да, Андреенки немцы не тронули, ни одного дома не сожгли. Все цело. А ночевать негде. Попросишься в какой, а там, в семейной рамке, фотокарточка Кузьмы или другого такого же…

Воронцов еще раз окинул взглядом андреенские крыши и огороды и пошел дальше.


Пуля летела вдоль ровной глади воды сквозь клочковатый туман. Тишина, когда замирают обе стороны и молчат даже дежурные пулеметы, на войне редкость. Казалось, мертвая усталость прошедших сражений и битв свалила противоборствующие армии, и теперь они спали, видя во сне родных и близких. А пуля снова царствовала над нейтральной полосой. И теперь это была река. Широкая, больше километра. Какие могучие в России реки!

Загрузка...