Вышли на поверхность злобные мещане, готовые использовать любую ситуацию, в том числе бедствия войны и приход оккупантов, чтобы нажиться на чужой крови и на чужом несчастье.

Их отличала особая жадность и особая жестокость, и они уверенно шли по трупам, набивая окровавленным "барахлом" свои вещмешки. В этих людях жило неистребимое брезгливое презрение к тем, кто не "наверху", а, напротив, находится в нужде, в горе и в унижении. Не особенно задумываясь над тем, почему фашисты истребляют невинных мирных жителей, они злорадствовали при виде скорбных колонн, угоняемых на смерть, потому что здесь, на их глазах, осуществлялось торжество грубой вооруженной силы над безоружностью и беззащитностью.

С такого рода преступниками нам приходилось встречаться во время следствия и суда в Краснодаре и наблюдать за всеми особенностями их поведения, когда они оказались вынужденными держать ответ за все, что они совершили.

Была и еще одна категория представших перед судом изменников, в основе преступления которых лежала попытка откупиться от тягот и трудностей и ценой многих других жизней сохранить единственную - свою. Связи этих людей с обществом оказались такими непрочными, а принципы и убеждения такими зыбкими, что не выдержали первого серьезного испытания. Речь идет о тех, кто в каторжных условиях фашистского плена или оккупации рассчитывал облегчить свою участь не борьбой с врагом, а переходом к нему на службу. Иногда предательство начиналось с простого житейского рассуждения, что надо бы как-то приспособиться к немцам, причем не все и не всегда поначалу представляли себе, в чем это "как-то" будет выражаться. Но часто, совершив первое - психологическое - предательство, они превращались в отпетых преступников, в убийц и рабов одновременно, попадая в полную зависимость к фашистам. Нет, не желанную "волю", а рабство обретали они, пытаясь получше пристроить свое маленькое "я", по сравнению с которым для них ничего не значили ни Родина, ни родной народ, ни миллионы человеческих жизней.

В этом повествовании нам придется столкнуться также с персонажами, которые в своем падении не дошли до крайней черты и поэтому не привлекались к суду или, отбыв наказание, подверглись амнистии. И все же какой мрачной оказалась их жизнь, опустошенная, исковерканная одним только соприкосновением с фашизмом! Избавленные от ответственности по закону, они предстали перед судом человеческой памяти и совести и перед собственным страшным судом...

Готовясь к нашей работе, мы предприняли путешествие по тем местам, в которых происходили описываемые нами события. Это были города и села, прославленные мужеством подпольщиков, отвагой партизан, героизмом народа, поднявшегося на борьбу против оккупантов. В Таганроге мы узнали историю антифашистского подполья, созданного комсомольцами: даже дети-школьники участвовали в неравной борьбе с врагом. В Краснодаре перед нами раскрылись страницы партизанского движения на Кубани. В Ростове, Новороссийске, Ставрополе, Краснодаре и в других городах мы встречали партийных работников, бывших партизанских вожаков и разведчиков, которые дали нам материал для очерка "По ту сторону легенды", включенного в наше повествование.

Что по сравнению с этими героями несколько отщепенцев, людей, потерявших человеческий облик, да и люди ли они?

"Беда как раз в том, что они люди", - сказано о фашистах в пьесе Миллера, и мы, согласные с этими словами, намерены в своей книге отнестись к ее мрачным персонажам с той мерой требовательности, которая должна быть предъявлена к людям, отвечающим за свои дела и поступки...

В Таганроге в серо-свинцовый зимний день я еду на Петрушину балку, в деревню Петрушино, куда в течение двадцати двух месяцев оккупации с Владимирской площади везли на грузовиках, гнали пешком заложников и подозрительных, коммунистов и комсомольцев, евреев и цыган, русских и украинцев.

На черноземных полях - клочья снега. В двух километрах от балки дорога становится непроезжей, машина останавливается, и, скользя по ледяным коркам, плюхаясь в черноземную грязь, я иду по той же дороге, по которой вели их. И я представляю себе, как они шли, догадываясь, зачем вдруг колонна свернула с мариупольской дороги в сторону деревни Петрушино.

Два бесконечных километра были путем смерти и путем надежды: кто-то пустил слух, что в Петрушине будет привал. А потом, когда они сошли с дороги и спустились в узкую, между двух черных холмов, ложбину и задние увидели, как те, кто шел впереди, остановились - это рыли могилу, - они поняли, что именно сейчас, именно здесь будет смерть.

Их стали "по-хорошему" уговаривать "без паники" раздеться и прыгать в яму, "соблюдать порядок", а один из карателей устало сказал: "Ну, проявите же, наконец, сознательность. Надо раздеться. Сойти в яму. Вот так". И одни механически выполняли приказ, а другие начали упираться, плакать, кричать, но это не помогло ни тем, ни другим.

Теперь я той же ложбиной приближаюсь к страшному месту: безлюдье, чернота земли, и вдруг впереди - обелиск. На нем начертаны слова вечной памяти. Но что такое вечная память? Несколько слов на обелиске, ежегодные митинги, книги писателей? Или вечная память о погибших - это вечное, как сама жизнь, чувство ответственности за свою страну, за себя, за своих детей, за весь мир, чувство, которым должен проникнуться каждый человек, все люди?..

Я стал знакомиться с материалами, с документами - некоторые приведены здесь в качестве своеобразного эпиграфа. И по мере того как я приобщался к этим документам, к этому делу, мне все больше казалось, что я проваливаюсь в бездну, лечу в пропасть глубиной в двадцать лет - задеваю головой даты: 63... 45... 43... И вот я на самом дне: высоко надо мной, в непостижимом отдалении, светится небо шестьдесят третьего года.

Февраль 1963 - ноябрь 1965

ИЗ ОБВИНИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ ПО ДЕЛУ ВЕЙХА,

СКРИПКИНА, ЕСЬКОВА, СУХОВА И ДР.

Управлением Комитета государственной безопасности при Совете Министров Союза ССР по Краснодарскому краю за активную карательную деятельность и личное участие в массовом уничтожении мирного населения арестованы бывшие эсэсовцы гитлеровского карательного органа зондеркоманды СС 10-а: ВЕЙХ Алоис Карлович, он же Александр Христианович, СКРИПКИН Валентин Михайлович, ЕСЬКОВ Михаил Трофимович, СУХОВ Андрей Устинович, СУРГУЛАДЗЕ Валериан Давыдович. ЖИРУХИН Николай Павлович, БУГЛАК Емельян Андреевич, ДЗАМПАЕВ Урузбек Татарканович и ПСАРЕВ Николай Степанович.

Зондеркоманда СС 10-а, будучи созданной гитлеровским командованием еще на территории Германии, в 1942 году была переброшена в Крым, где приняла активное участие в борьбе с крымскими патриотами, производя среди жителей Крыма массовые экзекуции. Через несколько дней "команда" перебазировалась в Мариуполь, затем на территорию Ростовской области, а позднее в гор. Ростов-на-Дону...

Совершая повальные обыски и аресты советских людей, палачи "команды" применяли к своим жертвам неслыханные жестокости, изощряясь в методах пыток и истязаний ни в чем не повинных советских граждан...

Истребление мирного населения... производилось с помощью автомашины, именуемой "душегубкой", и путем массовых расстрелов... За время нахождения "команды" в Ростове карателями умерщвлено, расстреляно и заживо закопано несколько тысяч советских граждан, в числе которых были женщины, старики и дети.

С оккупацией гитлеровскими войсками гор. Краснодара зондеркоманда в начале августа 1942 года из Ростова переехала в гор. Краснодар. С прибытием "команды" в Краснодар по городу начались аресты, обыски и массовое истребление населения...

В городе Краснодаре был создан ряд карательных групп зондеркоманды: в Новороссийске, Анапе, Ейске и других городах края.

В начале 1943 года зондеркоманда СС 10-а в связи с отступлением гитлеровских войск из Краснодарского края перебралась снова в Крым, а затем через несколько дней прибыла в Белоруссию и разместилась в городе Мозыре.

Прибыв в Белоруссию, обвиняемые совместно с другими эсэсовцами "команды", которая к этому времени была переименована в "Кавказскую роту", приняли активное участие в борьбе с белорусскими партизанами и другими патриотами Белоруссии. Только в одной деревне Жуки Мозырского района карателями... было истреблено более 700 советских граждан.

В конце лета 1943 года "Кавказская рота" прибыла в Польшу, разместилась в городе Люблине и была придана Люблинскому СД. В Польше, так же как и на территории СССР, каратели принимали активное участие в борьбе с польскими патриотами и в расстрелах мирного населения.

Весь путь зондеркоманды СС 10-а, а позднее "Кавказской роты", обагрен человеческой кровью, омыт слезами женщин и детей, сопровождался криками истязаемых и плачем маленьких детей, просящих карателей не убивать их.

Расследованием установлено, что привлеченные по делу обвиняемые ПСАРЕВ, ДЗАМПАЕВ, ВЕЙХ, ЕСЬКОВ, БУГЛАК, СУХОВ, СКРИПКИН, ЖИРУХИН и СУРГУЛАДЗЕ принимали непосредственное участие во многих массовых арестах, истязаниях, расстрелах и умерщвлении советских граждан в машине "душегубке", совершаемых зондеркомандой СС 10-а на территории Краснодарского края, Ростовской области, Белорусской ССР, а некоторые из обвиняемых участвовали в истреблении патриотов и в других злодеяниях на территории Польской Народной Республики.

Эсэсовцы, под руководством главаря зондеркоманды СС 10-а палача Кристмана, учиняли дикие расправы над советско-партийным активом, военнопленными Советской Армии и лицами еврейской национальности...

КРИСТМАН

...Разыскивается по списку военных преступников как организатор массовых казней в городах Таганрог, Ростов, Краснодар, Ейск, Новороссийск, Мозырь, а также в связи с массовым истреблением военнопленных,

КРИСТМАН КУРТ, доктор, род. 1.6.1907 г. в Мюнхене. Член НСДАП с 1.5.1933 г., партийный билет № 3203599. Личный № СС - 103057. Оберштурмбанфюрер СС (подполковник).

12.3.1931 г. - сдал 1-й юридический госэкзамен.

20.4.1934 г. - сдал 2-й юридический госэкзамен с отличием.

Прохождение службы:

21.4.34-14.11.37 г. - Главное управление имперской безопасности. Референт по вопросам прессы а марксизма.

15.11.37-16.6.38 г.- Главное управление имперской безопасности.

Старший референт.

17.6.38-1.12.39 г. - Гестапо г. Мюнхена. Следователь.

1.12.39-1942 г. - Гестапо г. Зальцбурга. Начальник гестапо. Старший правительственный советник.

1942-1943 г. - Действующая армия. Начальник зондеркоманды СС 10-а.

1943-1944 г. - Гестапо г. Клагенфурта. Начальник гестапо.

1944-1945 г. - Гестапо г. Кобленца. Начальник гестапо.

В 1963 году я был в Западной Германии дважды - летом и осенью; конечно, не Кристмана ехал искать и не за военными преступниками отправился в путешествие. Я собирал там стихи - в Гамбурге, в Штутгарте, в Мюнхене. Привез в Москву целый букет - рифмованные, ухоженные, и без ритма, без рифм, где строки торчат как репьи, как сухие стебли. Пишут сейчас преимущественно о серьезных вещах, вроде жизни и смерти, и о том, как все надоело - и политика, и война, и мир, и нужда, и благополучие.

Никто из этих поэтов не знает, чего он хочет, - "ах, сытые, сытые свиньи, игроки в гольф", - но и "политруки" им тоже не нравятся, и есть у них одна только утеха - вот так возлежать длинными ногами в потолок и ухмыляться в ожидании чего-то. А что значит это "что-то", они сами не знают: атомная война или всемирный потоп, или революция, или, может быть, контрреволюция. Все им противно, они то и дело издеваются, прямо-таки ненавистью исходят к своим уютным, обставленным квартирам, и к своим автомобилям, и к "частной собственности", но спросите, хотят ли они социализма, они скорчат такую гримасу, что вам уже не захочется их ни о чем спрашивать.

А впрочем, какое мне до них дело в этой книге, где я нахожусь на глубине в двадцать лет, где женщина из Таганрога прячется с тремя своими детьми в кукурузном поле, а в полицейском участке стоят в очереди на регистрацию жители Новороссийска и во дворе зондеркоманды в Краснодаре идет разгрузка тюремного автобуса с арестованными. И резко пахнет кровью, потом и дезинфекцией...

Мои молодые поэты знают обо всем этом понаслышке или из книг, и они не хотят войны потому, что это - неуютно, и надо рано вставать, и как это так кто-то будет ими командовать, и зачем все это нужно? Все это устарело. Теперь даже если война, военная служба, то пусть при помощи кнопок, чтобы, лежа на диване, вот так нажимать на белый пластмассовый клавиш - и все решится само по себе...

Но я должен собрать их стихи, и я слушаю, как они бубнят мне свои стихотворные откровения (стихи теперь принято читать без пафоса бормотать), и я делаю вид, что понимаю внутренний, скрытый за словами смысл, хотя не понимаю ровным счетом ничего: слышу отдельные слова, а взятые вместе они для меня ничего не значат... И я досадую на свою отсталость, на беспомощную приверженность логике, "здравому смыслу", а может быть, дело не в отсталости, а в том, что я слишком переполнен Краснодаром, Ейском, фантастической близостью к Кристману, который живет где-то здесь, рядом с этими стихами, в то время как Скрипкина конвойный старшина-сверхсрочник ежедневно доставляет из тюрьмы в кабинет к следователю...

И я, пронзенный странной взаимосвязью явлений, сейчас вот, приготовившись было рассказывать о Кристмане, откладываю в сторону свои записи и совершенно отчетливо представляю себе, как я ехал по Западной Германии в поезде.

...Бесшумно ходят стеклянные двери, и в застекленных купе сидят в сладковатом табачном дыму исполненные чувства собственного достоинства пассажиры, и уютно качаются в сетках чемоданы, и поездной кельнер церемонно разливает в чашечки кофе, и на диванах - скомканные газеты, скомканная Кристин Киллер, скомканный Кеннеди, который тогда еще не был убит.

Я смотрю в окно: стеклянные корпуса заводов, дымные серокаменные улицы, мутный свет фонаря в тумане и ранние огни в окнах домов. Города следуют за городами, один город перерастает в другой, красные вывески баров, пивных, погашенные на ночь буквы. Перроны с привокзальными буфетами, стеклянные, облепленные обложками иллюстрированных журналов киоски, пассажиры в плащах, с поднятыми воротниками, дамы с собачками, проводник с красной, похожей на орденскую ленту, портупеей через плечо...

И все это так, словно ничего не было, и не обливалась кровью Европа, и детей не кидали во рвы...

И вдруг меня охватывает непонятное чувство жалости к этим людям, к Европе, оттого, что есть ощущение непрочности, что так легко все это разрушить, разбить стекло, фонарь, окна, перевернуть все это утро вверх дном и длинноногих чудаков, обритых, плачущих, загнать за колючую проволоку ведь так уже бывало однажды...

И вновь я думаю о Краснодаре, о Кристмане и о том, почему, собственно, на каком основании в угловом розовом доме, в чужой стране, в чужом кабинете должен был восседать за длинным столом маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами и какой смысл, какое значение и какая польза в том, что он умел пронзать, просверливать собеседника взглядом - качество, которое в нем особенно ценило начальство и женщины. У него был действительно леденящий сердце взгляд, вернее - четыре разновидности взгляда, один из которых предназначался для подчиненных и для женщин, другой - для допрашиваемых, третий - для товарищей и четвертый - для вышестоящих.

И все это казалось важным, существенным, тщательно отработанным: взгляды, холодная непроницаемость лица и тонкие, в злой беспредметной иронии губы, и фуражка с высокой тульей и кокардой-черепом.

Сейчас такой "персонаж" в такой форме - ерунда, кукла, бутафория, фигура из кинофильма или театральной постановки, между тем двадцать два года, двадцать лет назад перед ним трепетали и каблуками "выклацывали", и личный повар Бруно пек ему торты, и на допросах в огромном его кабинете харкали кровью арестованные, а на третьем этаже, в верхней комнате, сидела, ждала вечера наложница Томка, и два пса у него было громадных, две овчарки...

С этой вот Томкой, наложницей Кристмана, я встретился в зимней ледяной Москве. Был очень морозный, так что пар отовсюду валил, день, - я ждал Томку в метро; она приехала из далекого города по делам, мы с ней предварительно списались, и она обещала мне рассказать про Кристмана все, что помнит, хотя прошло уже двадцать лет, "но, - как она писала, - такой ужас и через сто лет забыть невозможно". Я знал, что Томка была очень хороша собой - худенькая, черноволосая девчонка - и что попалась она ему в Краснодаре среди арестованных гестапо советских граждан. В 43-м году нашими войсками был взят в плен один из сослуживцев Кристмана, и в его показаниях было тогда отмечено, что Кристман "держит около себя девушку, брюнетку, лет 18-20, которая живет на отдельной квартире, снабжается питанием и никакой, помимо обслуживания Кристмана, работы не выполняет...".

Я стоял в метро и всматривался в лица поднимавшихся по эскалатору девушек, пока не услышал над собой голос: "Вы, наверно, меня ждете?.." Передо мной стояла высокая, сутулая и немолодая женщина в черном пальто, повязанная платком, в больших зимних, похожих на мужские, ботинках, и во всем ее облике было что-то мужское, солдатское: большие, длинные руки, и грубые, красные пальцы, и широкий, почти солдатский шаг. Мы пришли ко мне, и та, которую я внутренне звал "Томкой", достала из сумки пачку папирос (это были тоненькие папироски, "гвоздики", и войной повеяло от их резкого, приторного дымка), затянулась и вот так, внутренне собравшись, уселась поплотней на стуле, словно приготовилась давать показания... Я знал, что Томка за свою службу у Кристмана (ведь она с зондеркомандой прошла до самой Италии) отбыла в свое время "срок", потом была амнистирована, и конечно же никаких дополнительных расследований ей опасаться не приходилось. Все же Томка была начеку, ждала, может быть, подвоха с моей стороны. Я ее успокоил как мог.

Она снова полезла в сумку, стала вынимать оттуда какие-то сложенные вчетверо, протершиеся на сгибах бумажки, справочки, копии, и я подумал о том, как однажды пошла наперекос ее жизнь и что возмездие для нее наступило не столько в виде отбытого "срока", сколько в виде этих бумажек.

Человек, имеющий такие бумажки, дорожит ими, хранит в самом надежном месте. То и дело их надо кому-то показывать, предъявлять: видите - здесь мне ответили так, а здесь так, и все законно. Идет время, человек стареет, жизнь меняется, а бумажки все еще нужны, это его щит и его оружие, а оружие не должно лежать без применения.

Вот в чем, между прочим, состояла расплата за те годы, которые Томка провела вместе с Кристманом, хоть и не по своей воле, а все же провела, и за то, что пока там, в подвале, расстреливали ее сверстников и сверстниц, она в своей комнате на третьем этаже сидела, ждала возвращения Кристмана из подвала, и хохотала с немцами, и ходила на кухню к повару Бруно, спрашивала, что нынче будет на обед, и рыжий, здоровенный Фриц Голендер, шофер душегубки, был ее задушевным приятелем. В этой душегубке, во время отступления команды, на марше, ей приходилось не раз ночевать - "навалим, бывало, матрацев и спим".

И вот Томка разложила передо мной пасьянсом свои справочки и начала рассказывать. Ее история началась с той минуты, когда ее, арестованную в облаве, доставили в кабинет к Кристиану и она увидела человека очень маленького роста, худощавого, с острым лицом и гладко зачесанными назад волосами.

"...Я сразу поняла, что это из начальства. Большой кабинет, ковер. Стол, покрытый зеленым сукном. И он - маленький, из-за стола его почти не видно. Здесь же, при нем, был Раабе, офицер, и его личный переводчик Литтих Сашка. Чувствовалось, что он - начальник, потому что перед ним выклацывали по стойке "смирно", как псы... Он посмотрел на меня и что-то сказал переводчику, я не поняла, и меня отправили в подвал, в одиночную камеру, совершенно без света, цементный пол, и ни досок, ни стула, к тому же вода на полу. Кушать давали - раз в сутки пол-литровая банка соевой муки, разболтанной на сырой воде. И всё... Я просидела дней десять, и вот опять меня вызывает Кристман. Посмотрел сальными глазами и говорит: "Видите, таких, как вы, мы расстреливаем, но мы благородные люди, можем с вами поступить иначе, если вы согласитесь работать с нами..." Я думаю: была не была, черт с вами, там поглядим, как я буду работать, - и тут же согласилась, дала подписку, и меня снова отправили в подвал, только уже в общую камеру... После этого подвала у меня вспыхнул ревматизм, я ног не чувствовала, криком кричала. Вообще на нас смотрели как на смертников. Сидела со мной одна казачка, она мне посоветовала полечить ноги мочевыми компрессами, и мне стало легче..."

Томка все это рассказывает уверенно: видно, много раз ей приходилось излагать свою эпопею, и в этой эпопее место наименее уязвимое и наиболее благополучное - начало.

"...Однажды приходит за мной в камеру Литтих. "Поедемте, говорит, в больницу". И меня под проливным дождем на линейке отвез в местную больницу, цивильную, на окраине Краснодара - на проверку и на излечение для дальнейшей моей работы, а в чем будет моя работа заключаться, я, конечно, не знала, хотя и догадывалась, а сама себе думала: может, я как-нибудь вырвусь, как-нибудь, как говорится, замнусь.

И вот через две недели я из больницы была выписана и доставлена обратно к Кристману, в помещение зондеркоманды. Дал он мне задание поселиться в комнатке, на верхнем этаже (со двора я не могла выходить никуда) и прикомандировал к себе: убирать его комнаты, печи топить... И тут-то началось ухаживание - век бы его не видеть..."

Томка надолго замолкает, курит, смотрит в пространство, туда, в сорок третий год... А я вижу ее совсем молоденькой, с черными распущенными волосами, сидящую в той комнатке, в зондеркомандовской светелке на верхнем этаже, смотрящую в окно.

"...Из окна я видела машину-душегубку. Она всегда стояла против подвала, огромных размеров, как шеститонка-холодильник, только окрашенная в грязно-зеленый цвет, совершенно закрытая, сзади дверца. Каждый день туда заправляли партии людей, но я поначалу думала, что это отправляют их в другую тюрьму или на подсобное хозяйство...

По утрам я видела в окно построение. Дежурный офицер выстроит команду, и является он, коротыш. Что-то порявкает строго, поклацают они каблуками ни улыбки, ничего. И он такой серьезный.

Вечерами вижу - горит Краснодар, уже наши, стало быть, приближаются...

Каждый вечер он приходил ко мне, я женщина, мне об этом рассказывать неловко, но слушайте. Придет он ко мне, прижмется, притулится, а когда дело доходит до основного - раздевайся догола (это у них принято), обцелует, обмилует, а потом ни то ни се... Он, конечно, свое удовольствие делал, но по-скотски, не так, как люди...

Женщина остается женщиной, и мне порой становилось обидно: никогда у него не было никакого угощения, чтоб выпить или сладости. Видимо, из жадности, я не знаю... Не было, чтоб он спросил хоть на ломаном языке или на мигах: "Как у тебя, Тома, что?.." Я была его наложницей, и он никогда не интересовался моим настроением, отношением, - раз сказал, значит, надо идти...

Но там в Краснодаре, в этой команде, мне попались добрые люди, на кухне при столовой, которая называлась "казино": тетя Клара, повариха, и Бруно повар. Бруно частенько что-нибудь да и уделит мне вкусненького: он был хороший человек и не разделял ихних действий. Бывало, увидит Кристмана, махнет рукой, скривится: "А, Тома, шайзе", - дерьмо, значит.

Кристман этого Бруно из-за тортов держал, очень он любил торт, а Бруно был до войны знатный кондитер. Но вообще Кристман ел не много, мне приходилось накрывать ему на стол. Супник ставишь, тарелки, - больше рисовые супы, борщей он не ел, потом что-нибудь мясное - или биточки, или зразы...

Иногда они устраивали балы, это называлось у них "камерад-шафтсабенд". На таких балах одни только германские немцы присутствовали, даже переводчиков не допускали и женщин. Я потом, утром, убирала за ними - что там творилось!.. Столы перевернуты, все смешано, рюмки, посуда побита, на полу видно, как рвали, и до туалетов не доходили, и за маленьким там делали...

Помню рождество в Краснодаре - Кристману прислали из Германии елочку, веточку небольшую. Единственный раз он угостил меня тогда бонбонами в трубочках..."

Томка пришла в себя, уже не боится "подвоха", через двадцать лет изливает мне свою обиду на Кристмана, сводит счеты. Сейчас она курит нервно и зло, сухо нашептывает:

"...А сам имел жену в Германии, дочь-школьницу! Я узнала от Бруно, из разговоров, такой факт, что Кристман поехал в деревню на операцию, взял двух девочек, поиздевался над ними и расстрелял. Вообще расстреливали они почем зря, даже своих не жалели. Помню, был расстрелян один ихний солдат: то ли он пытался бежать, то ли что-то сказал, точно не помню. А еще один раз я сама видела, как расстреляли перед строем офицера-немца, доставленного в команду откуда-то с фронта: его казнили за то, что он пожалел людей, которых они убивают, и раскис. Но это было уже поздней, в Белоруссии...

Мне сейчас факты конкретных зверств над мирным населением перечислить трудно, потому что на операции я с ними не ездила, а вот возвращение их с операций, особенно из деревень, мне из окна приходилось наблюдать неоднократно. Въезжают во двор машины, все они высыпают, грязные, усталые. Тот тянет гуску, тот - курку, тот - какой-то мешок. Оружие на них на всех. Пух они обдирали с живого гуся, укладывали в конверт и посылали в Германию. Я никогда раньше не слыхала, чтоб с живого гуся пух обдирали, и возмущалась: как можно?

Отправляли в Германию сало, суровое полотно выбеленное, трикотаж целые свертки...

Что вам о них еще рассказать?

Книг у немцев вообще я не видела, чтоб они интересовались литературой, читали. Газеты были немецкие, какие - холера их знает.

Внешностью они мало чем выделялись, у многих были на пальцах понаделанные из монет кольца с изображением черепа. У меня впечатление было, что они не такие люди, как все, они изверги - и всё. Почему? А потому, что необычно они относились к людям. Кличка "руссише швайне" сплошь да рядом, ненависть была, особенно к еврейскому населению, а уж на нас, женщин, смотрели... Попробуй им не угодить.

Вот так я прожила при нем в Краснодаре до самого отступления, до февраля 43-го года, пока однажды не пришел ко мне вечером в комнату Литтих Сашка. Я думала, что вызывает к шефу (случалось, что он не сам за мной приходил, а звал через Сашку). Но оказалось, что нам приказ сворачиваться, отступать на Камышанскую. Под утро мы уже выехали. Чувствовалось, что все они, офицеры, страшно наэлектризованы, такое было впечатление, что они понимают, что очень нашкодили и единственный у них выход - удирать. Сашка тот совсем приуныл: "Ну, Томка, достанется нам здесь. Кристман и высшие офицеры улетят на самолете, а нас всех, как рыбочек, схватят". Но не схватили. Под утро я выехала с кухней, вместе с Бруно, тетей Кларой и еще одной официанткой. Кристмана я в тот вечер не видела, только уже в Камышанской мы с ним встретились вновь..."

Она и не могла видеть в тот вечер Кристмана, я это знал из документов. Точно установлено, чем он занимался ночью перед отступлением зондеркоманды из Краснодара.

В ту ночь Кристман обходил здание зондеркоманды, спустился в подвал, в тюремные камеры. Эсэсовцы разносили баллоны с бензином. Через двадцать минут вспыхнул огонь, заключенные бились головой о железные решетки.

В материалах Нюрнбергского процесса по этому поводу сказано: "...Быстро распространившееся пламя и взрывы предварительно заложенных мин сделали невозможным спасение заживо горящих заключенных. Из пламени удалось выскочить только одному, фамилия которого осталась невыясненной, так как он вскоре скончался в результате перенесенных пыток и полученных при пожаре ожогов..."

Об этом "одном", которому удалось "выскочить", я узнал теперь кое-какие подробности: он был красноармеец, узбек; во время пожара пытался выбраться из подвала через окно, немецкий часовой ударил его прикладом винтовки, выбил зубы. Но после того как гестаповцы покинули помещение, красноармеец, окровавленный и обгоревший, выполз на улицу, где его подобрала жительница Краснодара Рожкова и затащила в свой дом. Через несколько часов он умер...

Существует и другой вариант, рассказанный Марией Ивановной Глуховой.

Мария Ивановна на следующее утро после пожара шла по улице Орджоникидзе, к жене своего брата Елене Выскребцовой, и, проходя мимо здания зондеркоманды, обратила внимание на то, что все окна подвала были заложены камнями, а одно, угловое окно почему-то было сломано: ни стекол, ни решеток, осталась только ниша, да и она была повреждена.

"Вскоре я заметила, - сообщает Мария Ивановна, - как в этом окне что-то копошится, затем показались руки человека и исчезли. Я поняла, что кто-то пытается выбраться из подвала, но не может, и я поэтому решила ему помочь.

Подойдя к поврежденному окну, я увидела незнакомого мужчину: он хватался руками за подоконник и стремился вылезти в окно, однако у него не было сил сделать это. Руки у него были сильно обожжены, поэтому тянуть его за руки я не могла. Сняв с головы платок, я продела его мужчине под мышки и начала его тащить. С моей помощью он наконец выбрался. Был он не русский, но какой национальности, сказать не могу, среднего роста, лет 30-35, одет в краснофлотскую шинель, на ногах был только один ботинок, на руке висел котелок. Лицо у него сильно почернело, язык почему-то был прокушен.

Из подвала пахло чем-то горелым, доносился смрад.

В это время ко мне подбежал незнакомый мальчик, и мы вдвоем отвели мужчину в полуразрушенное здание школы, находившееся поблизости. В школе мы нашли неповрежденную комнату, где и положили мужчину.

Мальчик принес в котелке воды, и мы напоили раненого.

Я стала расспрашивать, что же с ним произошло, однако он говорить не мог, знаками объяснял, что его чем-то облили и подожгли. Потом он умолк...

Полагая, что в подвале могли остаться и другие люди, я вернулась к зданию гестапо и стала разбирать камни, которыми были заложены окна подвала. Они не были зацементированы, а просто сложены один на другой и легко вынимались.

За камнями в окнах оказались железные решетки, а стекла были выбиты. В отверстии я никого не увидела...

Вскоре ко мне присоединилось несколько мужчин и женщин, которые, воспользовавшись отступлением немцев, прибежали к зданию зондеркоманды, надеясь спасти арестованных. Мы пробрались в подвал. Фонаря ни у кого не оказалось, поэтому мы освещали себе путь спичками и факелами из бумаги. Двери в коридор уже до нас были кем-то открыты. Когда мы зашли в коридор, то увидели там много обгоревших мужских трупов, но сколько их было, я сказать затрудняюсь, так как мы их не считали, да и освещение было очень слабое. В конце коридора у стены мы увидели обгоревший труп женщины, которая прижимала к груди труп ребенка, трех-четырех лет.

В глубине подвала, в левой стороне, часть стены была обрушена, оттуда шел сильный запах горелого мяса..."

Томка в это время была уже на западной окраине города, собрала свое барахлишко, сидела в обтянутом брезентом кухонном грузовике.

"...Запомнила я об этом отступлении, только как ехали мы через Краснодар, видим - висят повешенные..."

И никакой попытки бежать, воспользоваться суматохой!

"...Да уж куда мне было бежать, если я как бы связала свою судьбу с ними".

От Кристмана действительно уйти было нелегко. Он цепко держал в своих руках не одну только Томку, вся команда, вплоть до старших офицеров, его боялась, такой он обладал силой. Может быть, тут играла свою роль должность Кристмана, огромные, неограниченные права, которые он имел над жизнью и смертью людей, права, которые его самого убеждали в том, что он является "сверхчеловеком".

Говорят: не место красит человека, а человек - место, но это не всегда так. Часто самое "место" возносит человека, определяет его значение в глазах других, и вся его "железная воля" объясняется тем, что ему, по своему служебному положению, не так уж трудно быть "железным". Попробуй воспротивиться этой воле - в действие будет приведен весь в его руках находящийся аппарат, и того, кто задумал противиться, сотрут в одну минуту.

Все же Кристман был, если судить по рассказам очевидцев и документам, натурой активной, а не кабинетным бюрократом. Его всегда влекло к активным действиям, к операциям, и в этой связи мне вспоминается разговор с одним человеком, хорошо знавшим дело Кристмана. Он предупреждал меня, чтобы я не особенно увлекался описанием кристмановского садизма, так как это и без меня всем известно, а обратил главное внимание на его оперативные качества, поскольку Кристман был очень опытный и ловкий контрразведчик. Именно этим, а не только садистскими наклонностями, он объяснял личное участие Кристмана почти во всех расстрелах и повешениях: казнь ему была дорога как завершение разработанной и осуществленной по его разработке операции, и, как истинный творец операции, он наслаждался конечным ее результатом.

Я с этим вполне согласен, но сейчас мне до оперативных талантов Кристмана нет никакого дела. Да и что означал этот оперативный зуд? Был азарт сыщика, ловца, когда Кристман пытался вскрыть подпольные группы, подпольные обкомы, райкомы, нащупать партизанских связных. Было удовлетворение, когда во время облавы на партизан заляжешь на склоне высоты, махнешь в кожаной перчатке рукой - и поползут по твоему взмаху солдаты, а потом возвращаешься, в грязи и в пыли, и прекрасную ощущаешь усталость. И была, как бы в награду за труды, радость допроса, когда перед тобой человек - у него руки, у него ноги, и у него борода, и губы, и вот всю эту гармонию его лица ты можешь нарушить, испортить в один миг, смазав ее кулаком или плетью. И потечет кровь, и этот благопристойный и приличный нос превратится в сливу, заплывет глаз, а тебе ничего ровным счетом за это не будет, тебе даже спасибо скажут и повысят в чине.

Была и другая радость, сладкая, тайная: там, за дымными просторами России, - сокровенная, интимная Германия, милый, мирный, святой в своей чистоте дом, где в длинных ночных рубахах дети и жена, которая ждет. И Кристман пакует чемоданы, он любовно укладывает туда куклу, медвежонка, и часы, и радиоприемник, и трикотаж, и меховые вещи. Томка однажды подсмотрела, как он собирал такую посылку, но вот выписка из показаний военнопленного эсэсовца: "В феврале 43-го года, при эвакуации зондеркоманды, Кристман заезжал в Симферополь, там оставил ценности - три сундука советских денег, а награбленное золото переправил в Германию..."

Но была еще, слава богу, и идея - потому что ничего бы не стоила вся эта война, и убийства, и рвы, было бы просто кровавое безумие, безобразие, если бы не идея, ради которой все это делается. С идеей жить было легко, удобно (всегда находилось внутреннее оправдание - "я одержим идеей", "я фанатик") и выгодно: за верность идее платили, причастность к ней сама по себе была источником дохода, она давала деньги и власть. И Кристман благодарил фюрера за то, что идея была такой выгодной, ясной, гениально простой: нужно очистить человечество от скверны ("скверной" считалось все человечество, кроме немцев), через кровь и трупы проложить дорогу "новому порядку" (вся предыдущая история была, по существу, беспорядком) - и тогда на этой крови расцветут розы, и музыка будет играть, и все будут разговаривать по-немецки.

Вот как он жил, не жалея сил, работал. Работы у Кристмана хватало, редко когда удавалось уложиться в составленный им самим распорядок дня: 7.40 - построение, информация о последних событиях (для офицерского состава), 8.00-12.00 - занятия, 12.00-13.00 - обед, 13.00-17.00 - занятия, с 17.00 - отдых.

Четыре оперативные группы занимались каждая своим делом. Лейтенант Кирмер, в прошлом полицейский сыщик, возглавлял группу (12 офицеров) по выявлению советского актива. Лейтенант Сарго отвечал за борьбу с партизанами, его группе доставалось больше всех. Но боевого опыта у Сарго было не много, до войны он был крупным виноделом и теперь еще тяготел к коммерции, присматривался к виноградникам под Краснодаром: неплохо бы прибрать их к рукам, построить здесь винный заводик...

Группу спецпроверки русского населения возглавлял лейтенант Пашен, старый разведчик, который в довоенные годы был резидентом чуть ли не во всех западно-европейских странах. Он хорошо изучил французов, англичан, итальянцев: каждая нация требовала своего подхода, своего "ключа"; впрочем, Пашен был убежден, что к каждому человеку при желании можно подобрать "ключ", надо только знать, какую человеческую эмоцию следует при случае использовать, потому что "сыграть" можно на всем - на убеждениях и предубеждениях, на достоинствах и недостатках, на любви и ненависти, на страхе и на отчаянной смелости, на самолюбии и на самоунижении, на элементарном желании выжить и на отвращении к жизни.

Однако Пашен, так же как и Кристман, все больше убеждался, что в России эта теория мало применима, вербовка агентов и провокаторов здесь проходит с трудом, может быть оттого, что русские, ввиду своей интеллектуальной отсталости, не поддаются обычной обработке и продолжают держаться за большевистские догмы. К тому же картотечный учет и спецпроверка показывали, что коммунистические элементы не просто вкраплены в население, а составляют как бы его основу, в то время как лица, проявлявшие активную враждебность большевистскому режиму, являются исключением. Все это, по существу, опровергало выводы берлинских экспертов и руководящие инструкции сверху.

Сознание того, что в Берлине ошиблись с выводами, не давало Кристману покоя. Он не мог допустить, чтобы начальство ошибалось, и считал своим служебным и патриотическим долгом создать такую обстановку, которая соответствовала бы выводам "верхов", - иначе говоря, рассуждал так, что должны быть исправлены не выводы, основанные на неверных фактах, а изменены сами факты, чтобы выводы оказались в конечном счете правильными.

Поэтому особые надежды он возлагал на четвертую группу зондеркоманды, которая носила тяжеловесное и малопонятное название: "Группа по оформлению управления на оккупированной территории". Возглавлял эту группу лейтенант Юргенсен - Юрьев, высокий седой старик, вступивший в германскую армию еще во времена гражданской войны, в оккупированном немцами Киеве. Именно эта группа, совместно с приданной ей ротой вспомогательной полиции, должна была физически ликвидировать все не угодные "новому порядку" человеческие контингенты и довести население до того минимума, при котором оно состояло бы только из благонамеренных лиц...

Тем большее удовлетворение Кристман испытывал, когда удавалось завербовать провокатора, - вот он сидит перед тобой и сейчас распишется в расписочке, такая давалась бумажка.

Заявление-обязательство

От. . . . . . . . . 194 ... г.

Я. . . . . . . . . . . . . . . . ., проживающий . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .даю добровольное обязательство активно помогать германским властям в деле установления нового порядка и сообщать обо всех известных мне лицах, опасных для нового строя. Мне известно, что за разглашение данного обязательства я буду привлечен к строгой ответственности.

Подпись . . . . . . . . . . . . . .

Присвоенный псевдоним . . . . . . . . . . . . . .

А завтра этот человек, еще сгибаясь под тяжестью нового, непривычного ему бремени (бумажка эта тонны весит), войдет в дом к знакомым, к друзьям и будет выслушивать всякие вещи, и будет кивать головой в знак согласия, и даже вставит в разговор иное словцо, а потом придет в кабинет к длинному большому столу и отрапортует, и глаза-сверла пощекочут его поощрительно...

Среди ближайших сотрудников Кристмана следует упомянуть еще доктора Герца и заместителя Кристмана - Раабе, который непосредственно руководил расстрелами и повешениями. Раабе по-своему примечателен тем, что был когда-то уголовником, мошенником или вором, сидел долгие годы в тюрьме и вышел на свободу, как только нацисты захватили в Германии власть. Он отличался прямо-таки фанатической верностью Гитлеру и какой-то сверхъестественной, до абсурда, исполнительностью. Трудно было даже представить себе, что этот педантичный службист - в прошлом уголовник. Скорее всего, Раабе испытывал искреннюю благодарность Гитлеру и его режиму. Он не раз говорил: "Фюрер меня человеком сделал. Кто я был раньше? Асоциальный элемент, вор. А сейчас я - офицер".

Доктор Герц, врач команды, ведал душегубкой и, кроме того, оказывал медицинскую помощь офицерскому составу и переводчикам. В его обязанности входила также ликвидация русских лечебных учреждений и умерщвление содержащихся там больных. Он был, пожалуй, самым образованным из всех офицеров команды, выписывал из Германии книги и получил патент на изобретение черного порошка или черной жидкости, которой он смазывал губы арестованным детям. Смерть наступала мгновенно в четырех случаях из десяти препарат требовал усовершенствования...

Вот что представляла собой в тот "краснодарский период" зондеркоманда СС 10-а, в которой рядовыми карателями служили Скрипкин, Еськов, Псарев, Сухов и другие изменники. Для Кристмана все они были на одно лицо: замызганные, суетливые и от своей запуганности и угодливости казавшиеся особенно свирепыми на операциях. Во время расстрелов Кристман и офицеры расстреливали со вкусом, с выдержкой, целились, стараясь изящно и метко сразить жертву, смаковали расстрел, а эти суетились, стреляли как попало, спихивали недострелянных в ров и торопливо засыпали яму землей, лишь бы "угодить" и поскорее закончить.

Эти люди были самыми презираемыми во всей команде, даже Юрьев и Герц ставили их ниже кристмановских овчарок, даже Томка и та относилась к ним с презрением: шакалы...

А между тем у каждого из них была своя судьба, своя тоска и своя надежда, и они, как самые подневольные, как стоящие на самой низшей ступеньке фашистской служебной лестницы, имели свою обиду на Кристмана.

Но о них мы еще поговорим в дальнейшем. Пока возвращусь к Кристману, чья благополучная жизнь в Краснодаре была так неожиданно и грубо нарушена зимним наступлением советских войск.

Это наступление воспринималось офицерами зондеркоманды как своего рода наглость со стороны русских, как непростительная дерзость, которая требует примерного наказания. Иначе они и не могли рассуждать, так как привыкли считать, что все их действия не являются какой-то кровавой прихотью или произволом, но абсолютно соответствуют "высшей справедливости", предначертаниям судьбы, перед которыми люди бессильны и которые недоступны пониманию обыкновенного человека.

Конечно же, рассуждал Кристман, нелегко сразу утвердить на огромных территориальных пространствах совершенно новый порядок, практически осуществить замену отживших и не оправдавших себя форм жизни новыми, высшего плана, установлениями, очистить мир от тормозящих это развитие людских категорий. Но тем большая слава ждет тех, на кого возложена обязанность быть проводниками этих установлений, на пионеров грядущего мироустройства, которое рождается в кровавой борьбе и рассчитано на долгие тысячелетия.

Этот Кристман, и заурядный полицейский сыщик Кирмер, и уголовник Раабе, и доктор Герц со своим черным порошком - все они были глубоко убеждены, что им действительно открыты какие-то высшие, конечные истины, до которых не дошли целые поколения философов, писателей, государственных деятелей и которым "в силу отсталости" отчаянно сопротивляется почти все человечество.

Но они были уверены в своей абсолютной правоте и в "разумности" своих действий еще и потому, что события развивались исключительно благоприятно, успех следовал за успехом, и какие могли быть сомнения в правоте, если почти вся Европа стала немецкой и Кристман находился на официальной должности не где-нибудь, а в Краснодаре, на Кубани, которая тоже отныне принадлежала Германии! Видимо, само провидение, "мировой разум" хотели, чтобы было так.

И Кристмана раздражала непонятливость русских, их попытки сопротивляться тому, что правильно, тому, что должно быть, "высшей воле", их стремление перехитрить "мировой разум" при помощи танковых атак или партизанских операций.

Но по мере того как стало выясняться, что с окончательной победой Германии дело затягивается, Кристман все меньше думал о провидении, о неизбежности "нового порядка" и других высоких материях. Сам тому удивляясь, он замечал, что из "сверхчеловека" он постепенно превращается в обыкновенного Курта Кристмана, которому хочется только одного: жить, вернее - выжить, унести ноги подобру-поздорову. Конечно, со стороны никто не мог заметить происходившей в нем перемены. Все так же осуществлялись карательные акции, бесперебойно работала душегубка, прочесывались партизанские деревни. Кристман даже с еще большей яростью пытал и расстреливал: мстил за крушение идеи, за неудачи. Его томило желание напоследок, перед неминуемым уходом из России, напортить, нагадить как можно больше, "наломать дров", чтобы долго о нем здесь помнили.

Но служение для Кристмана кончилось. Теперь это была просто служба...

Вместе с германскими частями зондеркоманда отступала на запад. Навстречу чему?..

И Томка рассказывает мне:

"После Краснодара мы жили недели три в Камышанской, настроение у всех было подавленное, чувствовалось, что разладилось дело, и сидели они как щур в горах: посты повыставляли, боялись, особенно по ночам, что их захватят. Камышанская находилась над самыми плавнями, и я из разговоров слышала, что там, в плавнях, есть партизаны.

С нами вместе была девушка Лида, ее, так же как и меня, взяли под Краснодаром, определили в санчасть, но это - формально, а фактически кто-то из офицеров, сейчас уже не скажу кто, держал ее при себе. Однажды утром, часов в девять, я пошла по воду к лиману, вижу - она лежит в лимане убитая, лицом вниз. Я прибегаю в команду, вся дрожу: стало быть, убили ее партизаны за то, что она с немцами, и думаю, как бы мне не было то, что ей. Тут Сашка пришел. "Да ну, говорит, не убьют тебя, не бойся. А вообще положение такое, что не знаем, как выберемся отсюда". Но вскоре разнесся слух, что Лиду сами немцы убили, так как она была подосланная, была советская разведчица.

Одним словом, все у них не клеилось, жили только одним: скорее бы отступить. Хорошо помню солнечный февральский день, когда принесли радостную весть и кто-то из офицеров выскочил от Кристмана и закричал: "Едем, едем, едем!.."

И через несколько дней все погрузились и выехали в полном составе по направлению на Темрюк. За Темрюком ночь переночевали и встали в очередь на переправу. Там есть коса - "чушка" называют эту косу, - мы на этой косе суток трое, наверное, стояли по дорогам. Офицеры ходили, охотились в озерах на диких уток, убивали время. Когда подсунулись к переправе, там войск полно, и команду нашу ни за что не хотят пропускать: нашелся какой-то немецкий полковник армейский, как увидел, что СС, так сразу нас и задвинул в хвост, - видно, что не любил СС. Кристман, помню, рассвирепел, ругался, говорил, что среди немцев полно предателей и что он до этого полковника доберется. Еле-еле уладил, и нас пропустили пораньше. Переправлялись под усиленной бомбежкой советской авиации. Всю дорогу настроение было ужасное.

Переночевали в Симферополе, а на второй день выехали в Феодосию, а затем на Джанкой...

К тому времени состав команды уже начал меняться - выбыли куда-то Юрьев, Герц. Повар Бруно на переправе был ранен, лег в госпиталь и уже не вернулся оттуда. Стал меня опекать шофер душегубки Фриц. Его все боялись. Это был человек высоты двери, рыжий, типичный немец: крупный нос, глаза голубые, но мутные, огромные волосатые ручищи. Знаю, что у него была на родине девушка, он показывал фотокарточку - красивая такая медхен... Фриц ходил всегда неопрятный, ничего из одежды у него не было свежего, вечно потный. Как-то в воскресенье он напился, разбушевался между своими камерадами, взял из-под бензина бочку и кинул, - они все разбежались, еле его успокоили. Но ко мне относился по-человечески. Я после Джанкоя до самого Мозыря, пока отступали, спала в душегубке, - так Фриц мне всегда наложит одеял, матрацев и местечко выберет поудобней, чтоб не трясло. Но мне он был противен, мне больше нравился Ганс, его напарник. Тот был поспокойней, покультурней...

Из Джанкоя нас перебросили в Мозырь, в Белоруссию. Прибыли мы в апреле - березки уже распустились, - заняли двухэтажное помещение школы. Во дворе школы был особнячок, там жили высшие офицеры, там же вели следствие. Мы же разместились в самой школе.

В Белоруссии атмосфера была напряженная, кругом были партизаны, и операции против них велись день и ночь. С Кристманом я в тот период встречалась редко, не до меня ему было. Как шальные они метались из одной деревни в другую, шарили в поисках партизан, сжигали села и подчищали, уничтожали всех, кто им попадет под руку. Это был какой-то кошмар, казалось, что они все взбесились. В одной деревне побросали в колодец детей, в другой - перевешали всех жителей на деревьях, потом я сама видела, как во дворе школы расстреляли учительницу-партизанку. Помню еще случай: привезли пленного комиссара. Его ужасно пытали, несколько суток, кажется, шел допрос. Только и разговору было что об этом комиссаре. Он так и умер от нечеловеческих пыток.

Я тогдашнее их бешенство могу объяснить страхом: нигде они так не боялись партизан, как в Белоруссии. Говорили, что все дороги минированы, что в лесах действуют целые партизанские армии. И на самом деле - часто они возвращались с операций, везя с собой трупы убитых офицеров и переводчиков. И ходили грустные, шептались между собой: что, мол, будет? Наши же русские изменники реагировали меньше: им было все нипочем - один ответ..."

Но Томкин рассказ мне придется сейчас снова прервать ввиду некоторой его беглости: попробую дополнить его показаниями других очевидцев.

Километрах в сорока от Мозыря расположена лесная деревня Костюковичи: сюда еще и сегодня наведываются следователи и прокуроры, пытаются уточнить историю здешних колодцев. Собственно, история этих колодцев известна, старые колодцы говорят сами за себя, потому что они переоборудованы в памятники; сруб здесь - своего рода пьедестал, на котором возвышается обелиск с надписью: "В этом колодце немецко-фашистские захватчики утопили столько-то (следует цифра) советских патриотов, жителей деревни Костюковичи".

В июле 1943 года Кристман во главе зондеркоманды направился сюда из Мозыря - выехали ночью по боевой тревоге на автомашинах, с собой везли 45-миллиметровую противотанковую пушку. Задумана была большая операция.

Прибыли к утру, в полутора километрах от деревни остановились и увидели, что из Костюковичей по направлению к лесу толпами бегут люди.

Кристман, оценив обстановку, понял, что людей не догонишь, а забираться в лес он из-за партизан не решался, поэтому приказал развернуть орудие, снаряды попадали прямо в толпу, много женщин и детей было убито, почти никто не ушел. После этого деревню оцепили, Кристман с эсэсовцами-офицерами и взводом солдат вошли в деревню, и тут снова раздались крики, заметались жители, поднялась стрельба...

Один из участников этой операции, стоявший тогда в оцеплении, на допросе вспоминал:

"...Через некоторое время нас с оцепления сняли. Когда я вошел в село, то увидел, что в одном месте была собрана небольшая группа людей, предназначенных для отправки в Германию, остальных - также группами согнали к колодцам. У одного из колодцев стояло человек пятьдесят - женщины, старики, дети, причем среди детей были и грудные, которых матери держали на руках. Вся эта группа волновалась, кричала, плакала. Кое-кто пытался вырваться и уйти, но солдаты их тут же загоняли в толпу. Затем я увидел, как к этой группе подошел Кристман, отдал распоряжение карателям: что-то кричал, размахивал руками. Солдаты стали хватать людей, бросать их в колодец, толпа сопротивлялась, тогда, по команде Кристмана, эсэсовцы начали в упор расстреливать толпу из автоматов. Люди падали. Кристман рукой указал на колодец, и туда стали сбрасывать мертвых, раненых и даже тех, кто вовсе не был ранен, в том числе и детей.

Расправа длилась полтора часа, затем собрали весь скот, выгнали его из деревни, а деревню сожгли..."

Томка сказала, что об этой операции она кое-что слышала, но подробностей вспомнить никак не может.

В начале августа Томка узнала, "будто бы советскими войсками захвачено несколько карателей и в Краснодаре состоялся над ними суд, где они показывали на Кристмана, на Раабе, на офицеров, в общем на всю команду. Это известие вызвало большую тревогу..."

Суд, о котором говорила Томка, был знаменитым в свое время Краснодарским процессом 1943 года - первым в истории судебным процессом над фашистами.

Все газеты мира писали об этом процессе, на экранах показывали документальный фильм. Диктор говорил: "Пусть знают кристманы, герцы, кровавые палачи из зондеркоманды СС 10-а, что им не уйти от расплаты".

Конкретность в именах, в фактах была тогда чем-то неожиданным. Фашизм обычно связывали с именами главарей - Гитлера, Геббельса, Гиммлера. Теперь же вырисовывались лица конкретных исполнителей, участников, составлялся счет, с указанием, кому и за что придется по этому счету платить.

Этот процесс заставил Кристмана по-новому взглянуть на события. Привыкший к тому, что все, что он делает, одобрено, разрешено и предписано законом, он вдруг установил, что существует и другой закон, согласно которому его действия считаются уголовным преступлением, и что за этим "другим законом" стоит государственная власть - судебный аппарат, армия. Словом, он, Кристман, из боевого офицера теперь как бы превращался в уголовного преступника, и для него отныне речь шла не о том, как успешно вести войну, а о том, как скрыться от суда. Это унижало, лишало привычной собранности. Впервые его охватил новый, неведомый ему прежде страх - не страх смерти в бою, а страх перед судом. И, движимый этим новым страхом, подчиняясь логике преследуемого законом уголовного преступника, он лихорадочно искал спасения, заметал следы, нервничал.

В Томкином рассказе это выглядело так:

"...Я начала замечать, что он не в себе, стал рассеяннее, а вскоре пошли в команде разговоры о том, что Кристмана откомандировывают в Германию. И однажды - это было в конце августа - он пришел ко мне днем (первый раз он пришел днем) и сказал, что уезжает в Германию. Я ответила, что знаю, слыхала уже. Он потрепал меня по щеке и пожелал счастья.

А через какое-то время и вся команда уехала, и я с ними вместе, в Люблин, в Польшу, где стали мы называться не зондеркомандой, а Кавказской ротой СД..."

Дальнейшие похождения Томки - уже без Кристмана: люблинское СД, Майданек, Ченстохов, Германия, поход через Югославию в Италию, в надежде сдаться американцам, и вот - "в одном месте нас задержали итальянские партизаны, сняли с машин и отправили в лагерь. А потом - куда брести? Приехали советские представители, возвращаться надо..."

Томка сидит напротив меня, жалкая коллаборационистка, мусор войны... Папироска у нее погасла, и сама она погасшая, усталая - измотал ее этот рассказ. И вовсе она теперь не Томка, а Тамара Даниловна...

И она говорит: "Человек человеку - разница. Один человек может, жизни не щадя, держаться, а другой... Вот мальчишки дерутся, один искровавленный весь, а держится. А другой - его налупили, и он согнулся. У меня такое мнение, что я была из числа тех, кто согнулся. Это своеобразное человеческое поведение. А уж зацепился, сделал первый шаг - и возврата нет, и продолжаешь делать последующее..."

И, придвинув ко мне свои справки, она заключает просьбой: "Вы бы поглядели... Тут у меня все мое дело. Я думаю, нельзя ли мне выхлопотать восстановление стажа, так как ведь не по своей вине я находилась у них, а как бы пленная..."

Вот в связи с этой эпопеей, где все на пределе, где самое дно "бездны", мне и вспомнилось мое путешествие в ту страну, откуда пришел к нам однажды Кристман со своей зондеркомандой. Эта страна жила своей жизнью - ела, пила, веселилась, торговала, строила, вооружалась, проводила кинофестивали и шумные политические митинги, - но мало кто сгорал со стыда, мало кто думал о Кристмане, как если бы он не имел к этой стране ни малейшего отношения. А он был здесь, я знал это из отрывочных и неясных сообщений. Он был где-то здесь, то ли в Гамбурге, то ли в Мюнхене, и я испытывал чувство, какое бывает, когда сидишь в комнате, а тебе кажется, что присутствует еще кто-то, невидимый, спрятанный за портьерой...

После Мозыря Кристман был назначен начальником гестапо сначала в Клагенфурт, в Австрию, а затем в Германию, в Кобленц, где прослужил до самого конца войны, занимаясь будничными своими делами: ловил дезертиров, которых с каждым днем становилось все больше, выявлял саботажников и людей, уличенных в пораженческих настроениях. Это были пожилые рабочие, и чиновники, и молодые студенты, и солдатские вдовы, и вернувшиеся с фронта инвалиды войны.

Всех их доставляли в кабинет, где за длинным столом восседал маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами. Они смотрели в его лицо и понимали, что это - конец, что это - гестапо, откуда нет выхода. И они досадовали на свою судьбу, потому что двенадцать лет беда обходила их стороной, а сейчас, когда приближалась развязка и вот-вот должен был развеяться двенадцатилетний кошмар, с ними случилось непоправимое несчастье.

К тому времени Германию с востока и с запада уже кромсали союзные армии, но там, куда они еще не дошли, фашистский быт сохранялся во всей своей повседневной незыблемости, с гестапо, с нацистскими газетами, в которых спокойно сообщалось о "росте национального дохода" и видах на урожай, с обычными радиопередачами: 19.30-19.45 - сводки с фронтов, 19.45-20.00 - статья доктора Геббельса, 20.15-22.00 - Моцарт, "Волшебная флейта"...

За пять дней до капитуляции Кобленца Кристман еще допрашивал арестованных, шагал по кабинету, резким голосом кричал: "Ты, свинья! Ты, безмозглая задница! Ты, отвратительный, смердящий ублюдок! В то время как весь народ, не щадя крови, приносит себя в жертву, чтобы спасти цивилизацию от большевиков, ты наносишь ему предательский удар в спину!.."

И он ставил на протоколе допроса условный знак - крест, обозначавший смерть.

ИЗ СТАТЬИ СОБСТВЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА ГАЗЕТЫ "ТРУД" В

БОННЕ А. ГРИГОРЬЯНЦА...

...Штахус - самое бойкое место Мюнхена, центральная площадь города, куда вливается множество улиц. Круглый день она захлестнута толпами людей и потоками автомобилей. Над площадью высится светлый многоэтажный дом: Штахус, Штютценштрассе, 1. В одной из витрин - рекламный щит: "Вы выбрали правильно: маклерское бюро доктора Курта Кристмана. Земельные участки, дома, квартиры. Третий этаж".

Поднимаюсь на лифте, вхожу в приемную. За пишущими машинками две молодые дамы. Налево в открытую дверь видны столы служащих. Направо кабинет шефа. Солидная контора.

Секретарша докладывает. Вхожу к шефу. Навстречу спешит маленький человек с длинным лицом и мясистыми торчащими ушами...

- Не вы ли Курт Кристман, бывший начальник зондеркоманды СС 10-а?

- Нет, я такого не знаю.

- Вы были в России?

- Был, но солдатом...

Смотрит прямо в глаза, ни тени волнения, спокоен и уверен. В следующее мгновение засыпает меня вопросами: откуда я знаю Кристмана, какие имеются доказательства его виновности, сообщила ли мне что-нибудь о Кристмане прокуратура?

Шеф конторы пускается в воспоминания о России:

- Прекрасная страна, замечательный народ.

Выражает "сожаление", что был в СССР как оккупант. Переходит к своим коммерческим делам: все прекрасно, конъюнктура отличная. Население Мюнхена растет, спрос на жилье огромный.

Провожая меня до самого выхода, приглашает заходить.

- Да, но где же мне искать того Кристмана?

- Если мне что-нибудь станет известно, сообщу.

Покидаю контору процветающего дельца. Пересекаю Штахус и... иду в прокуратуру. Прошу, наконец, определенно сказать, какова сегодняшняя профессия Курта Кристмана, бывшего оберштурмбанфюрера СС.

- Маклер по недвижимому имуществу. Земельные участки, дома, квартиры...

СКРИПКИН

О Скрипкине мне рассказывали в Таганроге в первый мой приезд: "Это наш, таганрогский". Его хорошо в городе знали: фигура приметная - долговязый, с острыми плечами, глаза глубоко запавшие, голос сиплый. И фамилия прилипчивая, немного смешная - Скрипкин.

До войны он был футболистом, имел даже своих болельщиков, тогда говорили: "Скрипкин - этот забьет!", "Дает Скрипкин!" А потом, уже при немцах, увидели вдруг Скрипкина на улице с повязкой полицая и ахнули: вот так Скрипкин, центр-форвард!

Куда-то он вскоре с немцами исчез, и жена его все ездила зачем-то, говорили - к нему, барахло от него привозит с убитых. Объявился он только в 56-м году, когда вышла амнистия, - опять он был в Таганроге, Скрипкин. Только был он теперь не прежний футболист, а сильно ссутулился, ссохся, сипел и кашлял в платок.

Скрипкин поступил на хлебокомбинат, и всегда вокруг него какой-то шумок был. То его куда-то вызывают, то на работу к нему приходят люди в штатском, беседуют, записывают что-то; на судах он выступал несколько раз свидетелем...

Между тем в ходе свидетельских его показаний все ясней становилось, что был он не простым полицейским, хотя до самого ареста убеждал следователя: "Не такой я человек, чтоб скрывать. Было бы за мной что - сам бы раскололся. Отцепитесь вы от меня, ради бога".

Может быть, и стоило отцепиться от Скрипкина, да не отцепились: следователь настоял на своем - в 62-м году, 5 ноября, под праздник, явился к нему: "Ну, Валентин Михайлович, поехали..." Валентин Михайлович спорить не стал, грустно надел пальто, шапку, пошел, как во сне.

Этот следователь мне потом рассказывал: "Привез я его в Ростов, только сел писать первый протокол, он тут же и рассказал все основное. И так уж держался до самого конца следствия, не отступал от своих показаний".

А "показывать" ему было что: из таганрогской полиции он попал в Ростов, в зондеркоманду. Соблазнил его на это дружок - Федоров, художник кинотеатра "Рот фронт", назначил Скрипкина своим помощником (Федоров был в зондеркоманде взводным). С немцами, с гестапо, проделал Скрипкин весь путь: был в Ростове, в Новороссийске, в Краснодаре, в Николаеве, в Одессе, затем в Румынии, в Галаце, в Катовицах, в Дрездене, в Эльзас-Лотарингии, расстреливал, закапывал, конвоировал узников в Бухенвальд, в Николаеве служил охранником в гестаповской тюрьме, наконец, стерег под Берлином, в международном штрафном лагере, венгров, поляков и итальянцев.

Впервые в "массовой экзекуции" Скрипкин участвовал в Ростове - там 10 августа 1942 года на домах немцы расклеили "Воззвание к еврейскому населению города Ростова".

Вот полный текст:

"В последние дни имелись случаи актов насилия по отношению к еврейскому населению со стороны жителей неевреев. Предотвращение таких случаев и в будущем не может быть гарантировано, пока еврейское население будет разбросанным по территории всего города. Германские полицейские органы, которые по мере возможности противодействовали этим насилиям, не видят, однако, иной возможности предотвращения таких случаев, как в концентрации всех находящихся в Ростове евреев в отдельном районе города. Все евреи гор. Ростова будут поэтому во вторник 11 августа 1942 года переведены в особый район, где они будут ограждены от враждебных актов.

Для проведения в жизнь этого мероприятия все евреи, обоих полов и всех возрастов, а также лица из смешанных браков евреев с неевреями должны явиться во вторник 11 августа 1942 года к 8 часам утра на соответствующие сборные пункты...

Все евреи должны иметь при себе свои документы и сдать на сборных пунктах ключи занятых до сих пор ими квартир. К ключам должен быть проволокой или шнурком приделан картонный ярлык, носящий имя, фамилию и точный адрес собственника квартиры.

Евреям рекомендуется взять с собой их ценности и наличные деньги; по желанию можно взять необходимейший для устройства на новом местожительстве ручной багаж... Беспрепятственное проведение в жизнь этого мероприятия - в интересах самого еврейского населения...

За еврейский совет старейшин д-р Лурье".

И внизу по-немецки: "SS - Sonderkommando 10-а".

В Ростове, весной 1963 года, я случайно оказался на том месте, где был один из таких сборных пунктов. На улице Энгельса, напротив "Московской гостиницы", возле железной ограды парка, я стоял, пытаясь представить себе, что здесь делалось и как бы я тут стоял в августе 1942 года, поскольку жизнь - это цепь непредвиденных и необъяснимых ходов. Кто знает?..

Но тогда здесь стоял не я, а доцент Ботвинник - преподаватель литературы Ростовского пединститута, и рядом с ним - преподаватель английского языка Бакиш и студентка третьего курса Леви. Они пришли сюда не под конвоем - сами явились, с вещами, с чемоданчиками, и отдавали, согласно "воззванию", снабженные бирками ключи от своих квартир. Многих пришли провожать соседи, знакомые, а доцент Ботвинник пришел вместе со своей "не-еврейкой" женой, которая довела его до железной ограды, а потом перешла на противоположную сторону улицы, там, где "Московская гостиница". И доцент Ботвинник смотрел на свою жену и не плакал, а по ее лицу катились слезы...

И вот - странное и страшное дело: улица как улица, какая, собственно, разница, правая сторона или левая, но между теми, кто стоял у гостиницы, и теми, возле железной ограды парка, пролегла граница, отделявшая жизнь от смерти, и уже никто не решался эту границу переступить. Не нужны были ни крепостные стены, ни колючая проволока, ничего,- только двух слов было достаточно, чтобы определить место и судьбу человека: "Вам сюда..."

Доктор Лурье принимал ключи и успокаивал плачущих: "С вами ничего не сделают, чего вы паникуете? Вы будете жить в отведенном для вас городке и работать, как раньше".

Подъехали крытые брезентом грузовики. Люди с чемоданами залезали в машины, подсаживали стариков, брали на руки детей. Возле гостиницы замахали платками...

...Взводу Федорова приказали отправиться на операцию. Явился немецкий офицер, через переводчика объяснил: грузиться в автобусы. Переводчик был в немецкой форме, но без погон, местный немец - "фольксдойче". То, что он был "дойче", делало его на две головы выше всех остальных из федоровского взвода, он принадлежал к избранным, к высшим, однако то, что он был не германский немец, а "фолькс", как бы несколько обесценивало его арийскую сущность, и поэтому он в зондеркоманде занимал некое промежуточное положение...

Скрипкин с винтовкой забрался в кузов; что за операция, он еще не знал, подумал только: может, пленных везут конвоировать или на облаву. Ехали через весь город, на далекую окраину. Километрах в десяти от Ростова машины остановились, и Федоров скомандовал: "Вылазь!" Скрипкин вылез, осмотрелся вдали виднелась железная дорога, станционные постройки, домики. Рядом был глубокий песчаный карьер. Около этого карьера их поставили полукругом немецкий офицер командовал, переводчик переводил, и Скрипкин тогда догадался, в чем дело.

Вскоре со стороны Ростова показалась первая, крытая брезентом машина. Она остановилась неподалеку от карьера. Из машины вышли люди с чемоданами...

"Операция" проводилась следующим образом. Возле одного из домов привезенные раздевались, - сразу же начинался шум; кричали от неестественности ситуации и от ужаса, потому что как так: приехать куда-то и вдруг, ни с того ни с сего, велят раздеваться донага, торопят, и хотя ничего не объясняют, все уже становится совершенно понятным. И тогда их охватывало чувство смертельной дурноты, которое бывает, когда тонешь или во время сильного сердечного приступа. И все же в последнем отчаянии сознание еще продолжало сопротивляться, билось, верило, что сейчас все это развеется, в последнюю секунду выплывешь, произойдет чудо, - и отчаянный взгляд человека на краю обрыва цеплялся за Скрипкина. Но он стоял угрюмый, непроницаемый, с левой стороны, рядом с полицейским Лобойко, и не сводил глаз с жилистого немецкого офицера, который бегал с автоматом на шее, суетился, приказывал, подталкивал людей к бровке, ставил их на колени, а затем стрелял им в спину или в затылок. Скрипкин спросил Лобойко, кто этот офицер. Так он впервые услыхал имя Герца.

Напротив себя, в правой стороне полукольца, Скрипкин приметил молодого толстого полицейского в полувоенном френче. Парень держал винтовку неумело, его пухлые руки подрагивали. Когда мимо него подводили к бровке людей, он от них отворачивался. Герц хлестнул его взглядом, парень перестал дрожать, сжал винтовку покрепче. А потом Скрипкин услышал крик - это уже к нему, к Скрипкину, обращался командир взвода Федоров; "Стреляй!" Он вскинул винтовку и выстрелил.

...Когда "операция" закончилась, Скрипкин сказал Федорову:

- Картина очень тяжелая, давай едем домой...

Федоров ответил:

- Ты что, с ума сошел? Расстреляют и нас, и семьи наши.."

Вечером Федоров затащил Скрипкина на склад, где лежали вещи убитых. Барахло было не бог весть какое - Скрипкин ждал большего, - все же они потихоньку, чтобы не заметили немцы, выбрали себе каждый по костюму двубортному, а Скрипкину достались еще и детские распашонки, правда сильно испачканные кровью.

Придя в казарму, они выпили - после "операции" полагалась водка, - и Скрипкин вспомнил о доме, представил себе, как обрадуется жена, получив от него посылку, и на душе у него потеплело...

Так убийство стало его профессией. Три года подряд он расстреливал, вешал, заталкивал в душегубки - долговязый человек в крагах и сером пиджаке. И раз уж он убивал и раз уж у него была такая служба, то он хотел, чтобы это было не за "здорово живешь", не задаром, а чтобы хоть что-то нажить на этой работе.

В зондеркоманде, среди карателей, Скрипкин слыл одним из самых "богатых": чего он только не напихал в свой вещмешок, пройдя пол-Европы!

Став помощником командира взвода, он других карателей просто "доводил" своей требовательностью, во все совался, ни одна почти операция не проходила без его личного участия... Здесь, в этой страшной команде, которая колесила по дорогам войны, Скрипкин почувствовал оседлость, проникся солидностью своего положения, и, хотя его власть распространялась всего лишь на нескольких изменников, все же это была власть, и он дорожил ею.

На третьем году Скрипкин увидел, что война немцами проиграна, все летит к черту. Тогда он решил начать новую жизнь, подался к американцам, но в горячке первых послевоенных дней был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где его разоблачили как "бывшего полицейского" и на десять лет отправили на Колыму...

Работал он там, говорят, неплохо, но ни лагерное начальство, ни товарищи по заключению не знали, конечно, что покладистый и болезненный Скрипкин - величайший злодей, на счету у которого много сотен, а может быть, и тысячи загубленных человеческих жизней.

Один только Скрипкин знал о себе все.

И вот в феврале 1963 года в Краснодаре, на допросе, я вижу Скрипкина.

У него длинные руки, косой нос, весь он какой-то складной, как нож, можно, кажется, сложить пополам его ноги, руки, длинное туловище...

...Его ввели сонного, заспанного; синий свитер, серый потертый пиджак, волосы зачесаны гладко назад. Уселся за столик, скрестив длинные, в кирзовых сапогах ноги. Я смотрю на его скучающее лицо, на то, как больничными, чистыми пальцами он вертит спичечную коробку, выслушивает вопросы следователя и отвечает покладисто, односложно.

В Краснодаре, в тюрьме, его лечат, возят в городской тубдиспансер на "поддувание" (пневмоторакс), следователь ведет допрос беззлобно:

- Так давайте уточним, Валентин Михайлович...

И он уточняет:

- Во время расстрела я помню такой случай. Среди арестованных находилась молодая женщина, с нее сорвали нижнюю рубашку, затем, с целью поглумиться, - и трусы. Не выдержав надругательств, она бросилась на карателей, среди которых стояли я и Еськов. Мы от неожиданности отпрыгнули в сторону. Женщина была сбита с ног немцами, а мы с Еськовым схватили ее, голую, за ноги и за руки, подтащили к окопу и сбросили туда. Там она была убита немцами...

Обо всем этом он рассказывает медленно, сонно. Сидит, подперев длинную, вытянутую голову костлявым кулаком, курит, экономя папиросы и спички...

Перед тем как присутствовать на допросе Скрипкина, я прочел его дело, протоколы его показаний и заготовил несколько вопросов, которые мне разрешили ему задать.

Теперь я сам понимаю, насколько эти вопросы были наивными, но о чем было спрашивать?

1. Сколько времени вы при немцах прожили в Таганроге до вступления в полицию?..

- Октяберь, нояберь, декаберь... Время было тяжелое, особенно с материальной стороны. Ходил в села, менял барахло на продукты, семья голодала, и сам был голодный. Так шло месяца три-четыре, пока не познакомился с художником Константином Федоровым. Он говорит: "Дурак, хочешь, я тебя устрою, приходи завтра ко мне..." Скандалы были у меня с женой и тещей, ругали меня сильно за то, что связался с полицией...

2. Отношение к вам со стороны бывших товарищей, соседей по работе (в Таганроге)?

- Относились с презрением, чуждались...

3. Почему вы стали убийцей?

- Попал в свиное стадо, вот и сам стал свиньей...

4. Что вы делали после расстрелов?

- Кушали, газету читали, играли - в домино, в карты. Или разучивали немецкие строевые песни...

5. Кристман?

- Кристман - это фигура, все его боялись...

6. Вот вы доставляли арестованных в Бухенвальд и бывали в Веймаре. Какое Веймар на вас произвел впечатление?

Я вспоминаю Веймар, дом Гёте, дом Шиллера, брусчатку перед театром, замок герцога - Скрипкин в Веймаре?! - но, не обращая внимания на мою "литературщину" и не зная, кто я такой, Скрипкин без раздражения и недоумения говорит:

- Ничего не нашел там, в Веймаре, достопримечательного: небольшой такой городок. Материальная сторона тяжелая. Зашел пива выпить - и то искусственное.

7. А знали ли вы, что в Бухенвальде сидел Тельман? И кто такой Тельман, вы знаете?..

Он все так же рассудительно отвечает на этом странном экзамене:

- Тельман - вождь компартии Германии. А что он сидел там, не знал...

8. Книги вы читали?

- Как же не читать? Много читал: русских классиков, иностранную литературу.

Теперь мы с ним беседуем, я узнаю, что в Таганроге, незадолго до ареста, он познакомился и чуть ли не подружился с человеком, который "вернулся из Дахау с татуировкой-номером. Рассказывал, что был там и спасся от смерти". С этим человеком Скрипкин коротал вечера за бутылочкой, слушал его рассказы и вздыхал, словно удивляясь тому, что человеку пришлось пережить и какие на свете бывали злодейства. И вся эта история существовала как бы отдельно от него самого, и он ее не связывал с собой никак. И они сидели за бутылочкой в Таганроге и качали головами.

И там, в Таганроге, он ужасно не хотел, чтобы его арестовали, потому что считал, что ничего все равно не исправишь, а жизнь доживать как-то надо. У него два сына; старший, который сейчас во флоте, родился как раз во время войны, в то самое время, когда Скрипкин служил в зондеркоманде, а младший теперешний, уже после возвращения из лагеря, и этому сыну пять лет...

Так он рассказывает о себе. Вечер, в следовательском кабинете почти уютно, и я задаю Скрипкину вопрос, почему же он, если не в 45-м, так в 62-м году, сам не признался во всем, и он отвечает:

- Тогда не хватило мужества, боялся, а теперь рассказываю всю правду, ничего не скрываю...

Только что, еще не видя Скрипкина, я читал его показания и думал, что увижу чудовище, наглого и развязного бандита, но вот он сидит передо мной вялый, угасший, и я слушаю его сонную речь и никак не могу представить себе, что это и есть тот самый Скрипкин. Как их связать между собой, совместить воедино - того, кто в "деле", и этого, сидящего за столиком?

И вдруг следователь как бы невзначай спрашивает, за что ему немцы дали медаль, и Скрипкин устало поднимает глаза (не знал, что это известно следствию) и говорит:

- За выслугу лет, за что же еще могли дать?

Следователь - так учитель говорит с провинившимся учеником укоризненно качает головой:

- Нет, нет, Валентин Михайлович, как же так, какая там была выслуга? Давайте прикинем, медаль-то вы получили когда?..

И Скрипкин тоже усмехается, слегка даже довольный, - вот, мол, какой у меня следователь молодец, не дурак парень, такого не обманешь, - и уступает:

- Ну, не за выслугу, так за хорошую службу.

Следователю этого мало, наседает на Скрипкина:

- За какую же такую хорошую службу, Валентин Михайлович, попробуем уточнить? - Встал, подошел к Скрипкину вплотную. - В чем хорошая служба-то выражалась?

Теперь Скрипкин замыкается - взгляд уполз. Сипло, погасшим голосом:

- Что у меня, генеральские мозги, что я все должен знать?..

Следователь:

- Ранили-то вас когда, Валентин Михайлович? Летом 1943 года? Вот-вот! В боях с партизанами. За эту операцию вы и получили медаль. Что же там было, расскажите.

- Ну, что было? Ничего не было. Выезжали мы в село Александровку, в Черные леса, на операцию против партизан, человек двадцать группа. Приехали в лес, а там, в лесу, на горе, церковь была. Эту гору мы окружили, послали наверх разведку, а потом начался бой. Это против Калашникова-партизана была операция: он под видом немецкого офицера увез двадцать наших полицейских...

Я стоял в оцеплении, стрелял, был ранен в ногу. Бой шел долго, часть партизан ушла, часть погибла. Вообще в том бою много было жертв с немецкой стороны и с нашей...

- С какой нашей?

- С советской.

- А вы на какой стороне были?

- На немецкой...

Когда Скрипкина уводили, следователь отдал ему свои папиросы "Беломора" полпачки.

- Ну, как вам Скрипкин? - Следователь смеется, потом - уже серьезно, как бы размышляя вслух: - Ну, медаль-то, положим, он получил не только за ранение. Тут еще бухенвальдский эпизод замешан. Во время этапирования, после побега четырех заключенных из вагона, он лично расстрелял несколько человек "в назидание другим", Но этот эпизод еще придется с ним уточнять. Завтра...

ЕСЬКОВ

СОБСТВЕННОРУЧНЫЕ ПОКАЗАНИЯ ЕСЬКОВА МИХАИЛА ТРОФИМОВИЧА

(Выдержки)

...Я это увидел впервые так близко, поэтому потерял самообладание, кидал лопатой землю, но не видел, куда она летит. Немцам казалось, что мы работаем медленно, они все время кричали: "Шнель, шнель!"

После того как трупы были прикрыты землей, мы сели отдохнуть, доктор Герц шутил, смеялся (как будто это была обычная земляная работа).

Вечером командир взвода собрал нас всех, кто был в этой операции, и сделал выговор, что "доктор" недоволен нашим поведением и трусостью. Он предупредил меня, что я должен взять себя в руки и быть мужчиной...

...Когда мы въехали во двор, я услышал крик женщины. Немец с погонами унтер-офицера вырвал из рук женщины ребенка 4-х-5-ти лет и забросил в машину. Один из полицейских толкнул женщину, которая бежала следом за немцем; она упала. Потом мы подъехали уже к другому дому, на другой улице, и вчетвером зашли в квартиру. Впереди шли вахмистр и переводчик с адресами...

...Как только Ганс открыл дверь душегубки, а переводчик приказал всем раздеваться, нам тоже была дана команда подойти ближе. Двое из наших стали с двух сторон душегубки, охраняя выход во двор, а я и еще трое начали заставлять арестованных быстрее раздеваться. Они уже поняли свой приговор. Некоторые оказывали сопротивление, их приходилось заталкивать силой, другие не могли раздеться - тогда мы срывали с них одежду и вталкивали в душегубку. Многие проклинали нас, плевали в лицо. Но никто не просил о пощаде.

Доктор Герц в это время стоял на возвышении и с довольной улыбкой наслаждался страшной картиной уничтожения. Иногда он что-то говорил переводчику и громко смеялся.

Когда все арестованные были помещены в душегубку, Ганс захлопнул герметическую дверь, соединил шланг с кузовом и дал обороты мотору. Д-р Герц сел в кабину. Заревел мотор, заглушая чуть слышные стуки и крики умирающих, и машина выехала со двора... Мы - все шесть человек - сели во вторую машину, стоявшую тут же. В кабину сел переводчик и поехал за душегубкой. Машины шли по главной улице, по направлению к роще, в виноградники.

Доехав до противотанкового рва, шофер подогнал душегубку задом ко рву и открыл дверь. Доктора Герца мучило нетерпение, он беспрерывно заглядывал в душегубку, и - еще не полностью вышел газ - он приказал выбрасывать трупы. Один из наших стал подталкивать трупы к двери, двое - за ноги, за руки, как попало - сбрасывали посиневшие и испачканные испражнениями тела в яму. Они падали друг на друга, при падении издавали какой-то характерный, охающий звук, и казалось, сама земля стонала, принимая несчастные жертвы.

Выполняя эту ужасную работу, мы торопились, подгоняли друг друга. Доктор Герц нас иногда придерживал. Он внимательно осматривал жертвы.

После этого мы вымыли руки, сели в свою машину и отправились в рейс за второй партией...

...В один из дней я стоял на посту во дворе зондеркоманды, у входа в подвал. Подошел молодой офицер с переводчиком и приказал мне следовать за ними. Спустившись в подвал, офицер отпер одну из камер, а меня поставил с винтовкой против двери.

Как только дверь отворилась, я увидел камеру (в ней было одно маленькое окно с решеткой), набитую арестованными. Ударил тяжелый воздух испарений, люди с изможденными лицами, мокрые от жары и спертого воздуха, стали кричать все сразу, ничего нельзя было понять в этом сплошном шуме проклятий. Некоторые лежали на полу и уже не могли подняться, только показывали на побелевшие губы и просили воды. Другие кричали: "мучители", "палачи", "будьте вы прокляты". Вперед пробралась одна женщина; она была с распущенными волосами, с посиневшим лицом, на ней было изорванное платье, совершенно открытая тощая грудь; у нее лихорадочно блестели глаза. На вытянутых руках она держала худенький труп ребенка. Подошла к двери и истерически захохотала. Офицер захлопнул дверь и вышел. Следом за ним вернулся на свой пост и я. Но у меня еще долго в ушах стоял этот страшный смех смерти.

Через некоторое время подошла душегубка, и мы приступили к погрузке...

...Расстрел военнопленных возглавлял немец, офицер, лет 40-45. Роста он был среднего, коренаст, широк в плечах, крепкого телосложения. Широкое лицо, тяжелая нижняя челюсть. В его движениях и взгляде было что-то звериное. В моей памяти этот человек остался как самый страшный из всех виденных мной палачей.

В этот день нас было выставлено больше обычного. Как правило, на душегубку выставлялось человека 4-6, а здесь была организована вся команда, все принадлежащие ей машины. Кроме того, были выставлены машины и люди из немецких войсковых частей.

Как только оцепление было выставлено, военнопленным приказали вылазить из машин и садиться в одном месте, метрах в пятидесяти от ямы... Мне кажется, что офицер, командовавший операцией, делал это, чтобы насладиться муками людей, которым надо было проходить такой большой путь к смерти.

Приказали проходить по одному.

Расстрел начался.

Обреченные по одному, кто медленно, кто бегом, подходили и становились по колено в воду, в ров. Офицер не торопился. Он даже указывал рукой, где стоять. Стрелял одиночными выстрелами в затылок, трупы падали в воду, мутная вода окрашивалась кровью. Так прошло примерно около 15-20 человек. Военнопленные уже стали подбегать по два и по три человека сразу. Еще стоявшие не были расстреляны, как подбегали новые, поэтому некоторые успели упасть в воду, не замеченные палачом. В это время один из военнопленных, дойдя до ямы, не прыгнул в нее, а пробежал сзади офицера, перескочил через насыпь и скрылся в винограднике. Увидев это, палач зарычал, посмотрел на нас и побежал следом за ним.

В эту минуту, когда расстрел временно прекратился, из ямы на другую сторону рва стал вылезать человек. Кто-то крикнул: "Стреляй!"; я вскинул винтовку и выстрелил в этого человека. Он осунулся и упал в ров...

...В Новороссийске я участвовал в расстреле советских активистов. Среди них был раздетый до пояса мужчина, лет пятидесяти, с небольшими, поседевшими усами. Вышел, посмотрел на нас с презрением. Спокойно пошел к окопу, спрыгнул в него, встал лицом к немцу и сказал: "Стреляй, фашист!" Офицер растерялся и потребовал, чтобы человек повернулся спиной. Шеф заинтересовался этой картиной и подошел ближе. Засмеявшись, он направил автомат на пожилого человека. В это время человек громко закричал: "Да здравствует..." - автоматный выстрел оборвал его последние слова.

Нескольких нам пришлось силой подталкивать к окопу. Они упирались, называли нас фашистами, гадами, старались укусить или ударить...

...Однажды меня подсадили в камеру к арестованным и отвели в подвал. Там находилось несколько человек: мать со взрослой дочерью (лет 18-20), одна туберкулезная женщина, которая все время лежала. Еще трое.

Люди не знали, кто я, и верили мне, когда я им сказал, что пробирался домой из плена. Они мне сочувствовали, успокаивали и говорили, что ничего тебе не будет, отправят обратно в концлагерь, и все. Они мне выделили место в каморке и все беспокоились о своих квартирах, чтобы никто не разграбил их вещи. Ночью все спали, только я один не мог уснуть, ждал утра. Больная женщина меня все укладывала и успокаивала.

Утром переводчик вызвал меня к шефу. Он спросил, о чем были в камере разговоры, и приказал вернуть мне форму, а затем отправиться со служебным автобусом к месту расстрела.

Из подвала вывели знакомых мне женщин. Я не мог смотреть им в глаза. Увидев меня в немецкой форме, они удивились, но никто из них не сказал мне ни слова. Я о них ничего плохого не говорил, но я чувствовал себя таким подлым и низким человеком. Меня, очевидно, специально вывели на этот расстрел. Мне жаль было этих простых и добрых людей, но я не находил выхода, попав в эту кровавую шайку.

Повезли. Заехали по дороге в один дом, захватили женщину лет сорока с ребенком. В руке она держала бутылочку с молоком. Ее усадили в автобус, и мы поехали. Это была жена начальника милиции.

Мы прибыли к месту казни. Арестованные вышли. Больная женщина сказала: "Расстреливать привезли, гады". Мать громко рыдала, обнимая и целуя дочь. Женщина крепко прижала к груди ребенка. Больная, сбросив платок, сошла в окоп и, повернувшись, сказала: "Придет и ваша смерть, выродки!" Офицер выстрелил и закричал: "Шнель!" Мы тоже кричали: "Быстрее! Быстрее!" подталкивая арестованных. Дочь вырвалась из объятий матери, громко крича: "Да здравствует Ленинский комсомол!" Прыгнула в окоп - ее застрелили. Мать побежала следом, ноги ее не слушались, она спотыкалась и падала. Добежав до окопа и крикнув: "Доченька!" - упала и обняла окровавленный труп дочери. Очередной выстрел оборвал ее рыдания, они остались лежать, обнявшись, обливая друг друга кровью. Последней спрыгнула женщина с ребенком, закрывая его своим телом. Офицер стволом автомата повернул женщину и выстрелил в ребенка. Мать вскрикнула, крепче прижала ребенка к груди, но следующий выстрел разделил их: труп ребенка упал из рук матери и откатился в сторону.

Мы закопали еще истекавшие кровью трупы.

На обратном пути один из карателей нашел бутылочку с молоком и, смеясь, выпил: не пропадать же добру!..

...В 1943 году мне удалось скрыть от суда страшные картины уничтожения невинных советских людей, но не удалось мне их скрыть от самого себя...

Еськов - человек с задатками к сочинительству, в своих собственноручных показаниях он создал "образ Еськова". Начинаются показания с эпизода в Севастополе; двое в окопе, город уже сдан, а они все еще держат окоп в Песочной бухте - два черноморских матроса. К окопу вплотную подошла немецкая танкетка, те двое дали последнюю пулеметную очередь, больше патронов не было. Танкетка огрызнулась - одного матроса убило, второго контузило.

Тот, кого убило, остался навсегда безымянным героем. Он похоронен в братской могиле, и к подножию его памятника приносят сегодня цветы.

Тот, кого контузило, - Еськов.

Еськова приводят из камеры, он кивает следователю, увидев меня с блокнотом, понимающе подмигивает:

- А, из редакции! Ну, пиши, пиши: "узкий лоб, звериные глаза..."

Он сидит в сатиновых брюках, в тапочках, из-под расстегнутой серой рубахи видна морская тельняшка. Зажигая спичку, держит ее, не поднося к папиросе, ждет, пока спичка не обгорит до самых пальцев.

Допросы он любит - в разговоре со следователем отдыхает от тюремной тоски, резонерствует. Говорить умеет образно, складно и грустно, и своим умением любуется:

- Хорошо быть героем, когда за тобой армия идет, а без оружия - что сделаешь?..

О зондеркоманде:

- В зондеркоманде пасынков не было (это - о том, что все выполняли одинаковую "работу" и без исключения участвовали в расстрелах)...

- Вот - вы плотник. Лучший плотник, - значит, бригадир. А там же специальность - убийство. Лучший убийца, - значит, взводный...

О тогдашнем (43-го года) себе:

- Попал в водоворот войны, молодой был - мне тогда роща лесом казалась... Не нашел я пути, запутался, вот и все...

О себе он рассказывает охотно, особенно складно получается у него история о том, как записался в зондеркоманду. Это почти повесть, психологическая новелла, я ее здесь изложу.

...В Севастополе его подобрали, привезли в немецкий госпиталь, и это было удивительно, потому что Еськов слышал, что немцы убивают пленных на месте. Он пролежал несколько дней, его лечили, давали кое-какую еду. Палату обходил врач в фуражке с кокардой, изображавшей череп. Еськов рассмеялся: вспомнил, что врачей иногда в шутку называют "помощниками смерти". Он еще не знал, что здесь эта шутка приобретает совсем иной смысл: госпиталь находился в ведении службы безопасности - СД.

На шестой день выздоравливающих построили в колонну, повели пешком в Симферополь. На тридцатом километре колонна остановилась. Офицер сказал:

- Кому трудно идти, будет доставлен на подводах.

Сразу же объявились желающие. Их отвели за обочину деревни и расстреляли.

Из двухсот человек до Симферополя дошло пятьдесят.

Еськов был среди них.

Спасение пришло неожиданно: в лагерной канцелярии стали составлять списки уроженцев близлежащих районов - Крыма, Ставрополья, Кубани - для отправки на сельскохозяйственные работы по месту жительства.

Еськов, узнав об этом, прибежал в канцелярию, заявил, что он родом из Ставрополя. Ему ответили, что он скоро поедет домой, надо будет только немного послужить в "русском взводе" - караульная служба, охрана объектов: такое здесь правило. Сперва самая мысль о том, чтобы служить немцам, показалась чудовищной. Он уже в душе, в воображении своем, отвечал гневным отказом; это длилось секунду, пока он в душе произносил речь, а сам взял ручку, расписался в расписке и снова стал рисовать картину, как, получив от немцев оружие, перебьет охрану, взорвет какой-нибудь склад - и вот, во главе батальона военнопленных, он переходит линию фронта и... и...

Его одели в немецкую форму, на рукав нашили черную ленту с надписью: "Зондеркоманда СС 10-а".

Первые дни особенного ничего не было: занятия - строевая подготовка, топография - движение по азимуту, стрельба. Заставляли разучивать немецкие песни, русскими буквами он записывал: "Ин ай-нем грю-нен валь-де да штейт дес фюр-стен хауз".

Пришел немец, стал проводить по-русски беседу, тема - "Речь фюрера Гитлера от 26-го числа..." Тема на завтра - "Мать и дитя в новой Германии"...

Роздал брошюрку "Зверства ОГПУ".

Еськов все это воспринимал как сон, но постепенно стал привыкать, понял, что теперь ему. одна будет дорога - с немцами.

А потом - однажды утром - их, со взвода человек шесть, вызвали, погрузили в машину с червовой десяткой на кузове, и Еськов, ужаснувшись, подумал, что везут их на расстрел. Но когда прибыли на место и получили винтовки, успокоился, да ненадолго, потому что вскоре прибыли другие машины, откуда стали выгружать арестованных, и он понял, что не его будут расстреливать, а ему самому придется расстреливать других. И он стоял, и трясся, и хотел одного - чтобы скорее все это началось и скорее кончилось. И он услышал, как взводный сказал: "У кого слабое сердце, пусть становится на их место".

Но он уже решил, что стрелять по людям не будет, может быть, вообще не будет стрелять, а так для виду - только вскинет винтовку или, в крайнем случае, пальнет поверх голов в воздух. А когда раздалась команда, он прицелился и выстрелил в человека, и стрелял в людей до самого конца операции, и руки у него не дрожали...

Так он прослужил у немцев шесть месяцев, пока не предоставилась возможность отправиться в отпуск в Ставрополь. А там уж он действительно оторвался от немцев - с тех пор прошло двадцать лет...

Вот что рассказывает Еськов, и все это невозможно проверить - остается только поверить. Но поверить трудно, потому что под тельняшкой у Еськова эсэсовская татуировка, "группа крови", а кому такую татуировку выкалывают, тот уже заведомо знает, на какое он дело идет и в какую попадает компанию...

Еськов уже двадцать лет в заключении. В 1953 году он, отсидев на Колыме десять лет 1, вышел на волю и остался там же, на Колыме, работать по вольному найму, потому что "Колыма мне второй родиной стала, все там моими руками построено: каждый дом знаю. Я ведь приехал туда, когда еще одни палатки стояли".

1 Про зондеркоманду суд не знал. По приговору 1943 года Еськов был осужден за службу в немецких вспомогательных частях.

Была у него жена, она тоже работала по вольному найму, из бывших заключенных.

Однажды он с приятелями праздновал - пели песни, выпивали. Вдруг прибегает жена, говорит, что к ней пристал пьяный, стоит в тамбуре (в сенях), ждет, пока откроется дверь. Еськов снял со стены ружье, вышел в тамбур и выстрелил человеку в живот.

Еськову за убийство дали еще десять лет.

И тем не менее он говорит:

- Я курей имел на Колыме, а убить курицу просил соседа.

Он говорит об этом не для "характеристики", а так, чуть пожимая плечами, иронически, грустно улыбаясь, как бы удивляясь несуразности жизни.

Спрашиваю, вспоминал ли он службу в зондеркоманде, и он угрюмо отвечает:

- Как не вспоминать? Вот и рвался на самую тяжелую работу, чтоб не вспоминать. Посмотрите мое дело: плотник у меня самая легкая должность, а так - разведчик, шурфовщик.

Он говорит, что не сомневается в том, что его расстреляют, и мрачно философствует:

- Смерть-то - она не страшна, страшен путь к смерти. Мне уже все равно. В двадцать лет, как попал на войну, - жизнь кончилась. Если даже не расстреляют, дадут пятнадцать лет, разве я выдержу - тридцать лет в тюрьме?..

Я слушаю его спокойный, густой голос, смотрю на улыбку его аккуратных губ и понимаю, что Еськов сейчас совершенно уверен в обратном, то есть убежден в том, что все у него обойдется и что своей горечью, грустным своим разговором он уже вызвал к себе ту спасительную "симпатию", которая подчас может оказаться сильнее фактов...

Его уводят, а на другой день я читаю его стихи, которые он написал в камере, карандашом на трех бумажных полосках:

ЭТО НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ!

Двадцать лет минуло с тех пор,

Но разве можно такое забыть?

Зверский!

Кровавый!

Фашистский террор!

Правду нельзя ведь убить!

Это было в сорок втором!

Город стонал под чужим сапогом,

Город тонул в крови и слезах,

Город задохся в чужих руках.

В нашем крае тогда помещалась

Шайка убийц,

которая звалась

Зондеркоманда СС десять "а".

"Службу смерти" она несла.

Край наш постигла беда.

Землю топтала злая орда.

Грабила, вешала, била, пытала.

Старых отцов, матерей убивала.

Даже детей...

- живьем зарывала...

Страшной команда эта была.

В зверствах своих она превзошла

Древних татар,

экзекуторов Рима,

Пилата - царя Иерусалима.

Трудно мне эти строки писать,

Но про такое нельзя забывать.

Да разве можно те годы забыть?

Разве можно опять допустить?

Чтобы недобитый зверь пришел,

Чтобы он снова войною пошел?

Чтоб не воскресла черная сила,

Нет!!!

говорят народы мира.

Нет!!! говорят они войне.

Мир будет вечно на земле!

Он передает эти бумажки следователю и удовлетворенно закуривает, потому что верит в силу фраз, в то, что, какие бы ни натворил он дела, не дело важно, а слово, правильно сказанное...

ЖИРУХИН

Характеристика

ЖИРУХИН Николай Павлович работает в средней школе г. Новороссийска с 1.1Х.1959 г. До этого времени он работал в семилетней школа нашего города. Первый год он работал преподавателем труда и имел немного уроков немецкого языка, а с 1960 года полностью переключился на преподавание этого предмета, т. к. перешел на 3-й курс педагогического института, где он учился заочно и который окончил в 1962 году.

За период работы в средней школе Жирухин Н. П. проявил себя умелым учителем. На его уроках всегда соблюдается дисциплина и порядок, он находит средства для владения класса своей требовательностью к учащимся. Знания, которые он дает детям, удовлетворительны. К работе относится добросовестно, дисциплинирован. До начала этого учебного года в общественной жизни школы участия не принимал, объясняя это тем, что занят учебой. В октябре 1962 года избран в состав местного комитета профсоюза учителей школы...

Как классный руководитель, умело руководит коллективом учащихся своего класса, но выделить в этом отношении его нельзя - средний классный руководитель,

4.12.1962 г.

Директор (подпись)

- ...Какое у вас образование, Жирухин?

- Высшее.

- А среднее есть?

- Есть и среднее.

- Это ваш аттестат?

- Мой.

- Вы по нему в институт поступали?

- По нему.

- И вы утверждаете, что этот аттестат принадлежит вам?

- Да.

- Кто же вам его выдал?

- Одна преподавательница...

- При каких обстоятельствах?

- В 1954 году я работал преподавателем немецкого языка в школе № 28 свиносовхоза "Красноармеец", там была учительница русского языка и литературы. Я попросил у нее аттестат об окончании педучилища, и она мне его отдала,

- Так это был ее аттестат?

- Ее.

- А стал ваш?

- Выходит, так.

- Каким же образом чужой документ стал вдруг вашим?

- Я же говорил, что мне его отдала та учительница. Он был ей больше не нужен, и я переправил его на себя.

- Как это понимать - "переправил"?

- Сначала я резинкой подчистил, а потом хлоркой вытравил ее фамилию, имя и отчество и тушью вписал данные о себе.

- На что вам понадобился аттестат?

- Чтобы у меня был какой-либо документ о педагогическом образовании, поскольку я уже работал учителем, имел большой практический навык и мои знания примерно соответствовали оценкам, выставленным в аттестате. Кроме того, я хотел повысить свое образование.

- Следовательно, вы поступили в институт по подложному документу?

- Нет.

- Как же нет? Ведь этот аттестат принадлежал не вам, на нем стояла не ваша фамилия, а другого человека. Вы берете, выводите хлоркой его фамилию и вписываете свою. Что же это, если не подлог?

- Но аттестат был мне отдан добровольно, и я все равно уже работал учителем, и мои знания соответствовали...

- Послушайте, Жирухин. Вы взрослый человек, неужели вы не знаете, как все это называется?

- Я знаю только, что работал честно и оценки эти мной не завышены. Можете кого угодно спросить.

- Хлорку-то где брали?

- В уборной...

...Жирухин сидит за прибитым к полу столиком для допрашиваемых, в синем, в красную полоску, помятом костюме, в ботинках без шнурков. Всего два месяца, как он арестован, но на его круглом и, наверно, еще недавно розовом, рыжем лице уже серый налет. Он плотен, тучноват, на вид ему года сорок два сорок.

Арестовали его, после долгих сомнений и колебаний (он? не он?), в конце декабря.

По всем данным получалось, что это не тот Жирухин, который служил в зондеркоманде, да уж очень настаивал на нем Скрипкин: почти на каждом допросе называл среди своих сослуживцев Жирухина Николая, моряка. И хотя внешность действительно, в основном, соответствовала описаниям Скрипкина, и Жирухин Николай Павлович, новороссийский учитель, тоже был в 41-м году моряком, в Краснодарском управлении КГБ сильно сомневались, нет ли тут какой-либо ошибки. "Тот" Жирухин, о котором рассказывал Скрипкин, дезертировал, совершил предательство в Новороссийске, в Новороссийске же вступил в зондеркоманду, мог запомниться многим местным жителям - с чего бы он тогда полез снова в Новороссийск, да и на такую заметную должность? И по документам военкомата, по военному билету никак не выходило, что это и есть "тот" Жирухин: всю войну, без перерыва, прослужил во флоте, имеет ранения, в плену не был. И год рождения у него 1918-й, а не 1920-й, как у "того".

Все же решили на всякий случай познакомиться с ним лично. Жирухин пришел:

- Чем могу быть полезен, товарищи? Я к вашим услугам...

Его стали расспрашивать о всякой всячине, повели разговор на общие темы, и Жирухину уже почудилось, что хотят ему оказать какое-то особое доверие, и он еще больше расхрабрился, сказал ни с того ни с сего:

- Если от меня чего требуется, то я в любую минуту...

И поглядел на часы, поскольку беседа затягивалась, а сути он все никак уловить не мог.

И тогда следователь вдруг спросил, что он делал, находясь у немцев в плену, и Жирухин незаметно, как он полагал, а на самом деле очень заметно сглотнул слюну, поперхнулся, а потом, усмехнувшись, с ленцой произнес:

- А, это вы о плене? Да, был такой случай. Действительно, я какое-то время находился в плену, но за это, кажется, теперь никого не преследуют, я полагаю...

Стали дальше уточнять: почему в военном билете нет соответствующей записи? И опять Жирухин усмехнулся:

- Да я ее хлоркой вывел и вписал другие данные. Но для чего вы всем этим интересуетесь? Прошла амнистия, и я автоматически не подлежу никакой ответственности за эту подчистку. А понять меня вы должны. Сами знаете, какое отношение было к нашему брату - военнопленному...

- Но вот у нас имеются другие сведения, Николай Павлович: что были вы не военнопленным, а служили у немцев в СС, в зондеркоманде СС 10-а. Слышали вы о такой команде?

И тут Жирухин совершенно спокойно, глазом не моргнув, ответил:

- Правильно. Я служил в этой команде конвоиром, врать я не люблю. Но и это преступление, как вам известно, списано с меня амнистией. Или, может быть, Указ правительства уже отменен?

Даже привыкший ко всему следователь оторопел от такой наглости.

Жирухин вновь поглядел на часы и уже раздраженно сказал:

- Долго вы меня тут будете задерживать? Я опоздаю на поезд, а у меня завтра детский утренник. Елка.

- С елкой вам придется пока подождать, Николай Павлович, потому что служили вы не просто конвоиром, а карателем, убивали советских людей...

Тут Жирухин впервые потерял самообладание, хлопнул ладонью по столу.

- Вы эти методы оставьте! Я на вас жаловаться буду! Завтра же пойду в горком...

Он искоса взглянул на следователя, чтобы проверить, как воспринимается это слово "пойду": нет ли на лице следователя усмешки, - мол, "никуда ты уже не пойдешь, потому что мы тебя арестуем". И если бы он заметил такую усмешку, ему, возможно, стало бы легче - хотя бы от определенности, от сознания того, что участь его уже решена. Но следователь ничего не ответил, даже пожал плечами, как бы говоря: "Можете идти куда угодно, это ваше дело, а мое дело - во всем разобраться". И Жирухин, слегка успокоившись, усмотрев "шансик", вновь осмелел:

- Какие у вас доказательства? Что я делал в зондеркоманде, могут знать только два человека: командир взвода Федоров и помкомвзвода Скрипкин - мои непосредственные начальники. Их и спрашивайте...

Он с вызовом посмотрел на следователя, так как хорошо знал, что Федоров убит, а Скрипкин еще в 1945 году сбежал к американцам.

Следователь нажал на кнопку звонка.

Несколько минут оба молчали, наконец дверь отворилась и в кабинет ввели Скрипкина.

- Что ж, Николай Павлович, мы удовлетворили вашу просьбу, - сказал следователь. - Узнаёте этого человека?

Жирухин побелел, но не растерялся, превозмог себя и ответил почти радостно, давая понять, что очень рад этой встрече, которая немедленно все прояснит и установит истину:

- Конечно, узнаю! Скрипкин...

Теперь он с нескрываемым любопытством смотрел на Скрипкина: "А ты каким образом здесь очутился?" - пытаясь в то же время угадать, какую по отношению к нему позицию Скрипкин сейчас займет и чего ему следует ждать от этой встречи. Но Скрипкин, обведя Жирухина тяжелым взглядом и не обращая больше на него никакого внимания, отрапортовал:

- Сидящий здесь человек - Жирухин Николай, с которым вместе я проходил службу в эсэсовских частях и который вместе со мной принимал непосредственное участие в злодейском истреблении ни в чем не повинных советских граждан...

С этой минуты Жирухин почувствовал, что идет ко дну, тонет, и вот уже два месяца он погружался все глубже, так что даже голос следователя доносился до него словно издалека, с поверхности...

...Жирухин был родом из-под Тихвина, имел образование "незаконченный лесотехникум", до призыва работал в пожарной охране, а с 1940 года по 1942-й служил "баталером", то есть писарем-кладовщиком, новороссийской гарнизонной гауптвахты. Из подразделения он исчез 8 сентября 1942 года - за день до вступления в Новороссийск немцев: был послан на склад за продуктами и не вернулся. Его сочли пропавшим без вести, но уже через некоторое время на гауптвахту, которая перебазировалась в Кабардинку и вместе с войсками вела оборонительные бои, просочились из Новороссийска сведения о том, что "Колька Жирухин, писарь, служит у немцев в гестапо, ходит по домам и выявляет жен комсостава" и что, когда одна из этих опознанных Жирухиным женщин в отчаянии крикнула: "Ты же комсомолец!" - он ей в циничной форме ответил: "Я тебе покажу, какой я комсомолец!" - и сопроводил эти слова нецензурными ругательствами.

Так примерно было написано в донесении, которое начальник гауптвахты, старший лейтенант Васильев, послал тогда по дистанции. Васильев имел много неприятностей из-за Жирухина, но в конце концов отделался дисциплинарным взысканием "за потерю бдительности" и "плохое изучение личного состава". Васильев принял это взыскание как должное, хотя, по правде говоря, так и не мог понять, как ему следовало лучше изучать личный состав, в том числе и Жирухина, который в течение целого года спал с ним чуть ли не на одной койке, делился сокровенными мыслями и ни разу не проявлял каких-либо нездоровых или подозрительных настроений. Человеку в душу не заглянешь поди угадай, что у него там творится. Жирухин казался исполнительным матросом, свои обязанности выполнял добросовестно, разве что был несколько хитроват, слишком уж смекалист и норовил иногда угодить начальству: скажем, попросишь его принести с кухни обед, так он тебе в котелок мяса наложит сверх всяких норм и еще водочки предложит достать. Но тут ничего особенного вроде и нет: все они, писаря, народ дошлый... Может, в город его не стоило отпускать? Но почему проявлять к человеку недоверие?

Словом, Жирухин подвел всех, и, когда в 1943 году, в феврале, была совершена легендарная десантная операция в Новороссийск, на Малую землю, Васильев приказал своим ребятам разыскать Жирухина и доставить его в подразделение живым или мертвым. Но, конечно, никто Жирухина разыскать не мог: он был уже далеко от Новороссийска, и след его затерялся окончательно.

А личный состав гауптвахты, влившись в одну из действующих частей, продолжал под командованием старшего лейтенанта Васильева боевой путь...

С Жирухиным же произошло вот что.

8 сентября, получив со склада продукты, он решил навестить свою знакомую - Валентину, проживающую по улице Козлова, 62. Заехал к ней, посидели, выпили. На окраине шли бои, надо было торопиться, но Жирухин захмелел - сил не было подняться с постели.

На рассвете, когда проснулся, первая мысль была, что его могут накрыть патрули, взять как дезертира; представил себе лицо Васильева, трибунал. Он в ужасе вскочил, глянул в окно и обмер: по улице шли немецкие автоматчики...

И тут же его пронзило острое, самого его испугавшее чувство. Это было чувство освобождения от ответственности. Он как бы очутился за границей, где уже не действуют законы его страны и где с него полностью снимаются гражданские обязанности, до сегодняшнего дня определявшие всю его жизнь.

Эти фашистские автоматчики, шедшие сейчас по улице Козлова, одним своим присутствием здесь освобождали его от необходимости возвращаться в часть, отчитываться перед Васильевым, продолжать службу или нести ответственность перед трибуналом. Еще не сознавая всего до конца, он внутренне принял от немцев эту новую, открывшуюся перед ним возможность. И в тот самый момент, когда он принял эту возможность и почувствовал мгновенное облегчение оттого, что с него снят долг, он стал предателем.

Жирухин отошел от окна, присел на кровать и, опустив голову, спросил Валентину:

- Что же теперь делать?

Начали прикидывать, соображать. У Валентины имелся раскулаченный дядя, это могло быть немцами учтено: как-никак "семья, пострадавшая от большевизма". Если же немцы "не учтут" и если правда все то, что о них пишут в газетах, то надо будет искать партизан или подпольщиков и устроиться к ним, а те уж примут Жирухина наверняка, поскольку он комсомолец и черноморский матрос...

...- Ну, так как же вы попали к немцам на службу?

- Неделю я скрывался у Валентины, не имел намерения служить немцам, а потом меня взяли в облаве и поместили в лагерь. А там - кошмарное положение, невозможная жизнь. Кормили один раз в день, спали на сырой земле. Помощи никто не оказывал. Тут ефрейтор пришел, стал проводить беседу: кто, мол, хочет поработать у немцев? И я согласился ввиду сильного истощения организма...

- Стали убивать людей?

- Почему убивать? Стрелял вместе со всеми, а убил ли кого - не знаю, лично не видел, чтоб я кого-нибудь убил.

- Вы что же, не участвовали в расстрелах?

- Участвовал, я не отказываюсь.

- Как же вы участвовали, если никого не убивали?

- Почему никого? Там не разбирались - убил, не убил; приказано, значит, идешь...

- Опишите, как происходил расстрел пятисот советских военнопленных в лагере Цемдолина. Помните этот эпизод?

- Очень хорошо помню.

- И что же?

- Ну, пришел офицер Николаус, немец. "Постройте, говорит, людей". Мы построили, повели. Привели за город, к противотанковым рвам. Там они разделись, обмундирование сняли...

- Как - добровольно раздевались и не понимали, зачем их привели?

- Почему же не понимали? Всё очень хорошо понимали...

- И не оказывали вам никакого сопротивления?

- Которые могли, те оказывали. А истощенные - нет.

- А вы что же?

- Как что? Берешь, подталкиваешь к траншее и стреляешь. Потом дают приказ закопать. Берешь лопату, закидываешь. Барахло их, одежду ложишь в машину и возвращаешься в команду. Немец забирает барахло к себе в кладовку, а мы расходимся по своим комнатам. Кто отдыхает, кто чего. У каждого своя мысль.

Два месяца идет следствие - допросы, очные ставки.

Жирухину вспоминать прошлое тяжело и неловко. Что ни допрос подмачивается его репутация, а он все же учитель: неудобно перед педагогическим коллективом, да и учащиеся что могут подумать?.. Потом он спохватывается: ах, все это лопнуло, полетело, ничего этого больше не будет - ни педагогического коллектива, ни учащихся, ни классного руководителя Николая Павловича, а останется лишь Колька Жирухин, каратель из зондеркоманды, и так будет всю жизнь. И как это так? Ему уже за сорок, он почти состарился, а вот - силой возвратили, загнали его назад, в молодость, и уже не выпускают, держат в 42-м году, в 43-м.

Загрузка...