В кабинет вошел курьер и сообщил, что со мной хочет говорить главный редактор. Половина одиннадцатого, утро, в такую рань главного не может быть в редакции.
— Разве он уже на месте?
— Не думаю. Обычно он приходит не раньше двенадцати.
— Кто же вас послал за мной?
— Звонила секретарша.
Странно. Как правило, в газете все делается оперативно и сообщения передаются напрямую. За окном серое будничное миланское утро, половина одиннадцатого, вот-вот пойдет дождь.
Около двенадцати прибыл главный, я сразу отправился к нему, было 37 апреля, зарядил дождь. В огромном кабинете горел свет.
Любезно улыбнувшись, он предложил мне сесть.
— Дорогой Буццати, что-то вас не видно. Чем обязан удовольствием?..
— Говорят, вы искали меня.
— Я? Вас? Тут какое-то недоразумение. Я за вами не посылал. Но счастлив видеть вас.
У главного всегда радушный вид. Но порой он бывает радушнее обычного — значит, у него что-то на уме. В такие моменты подчеркнутой доброжелательности нас, редакторов, охватывает смутное беспокойство.
Главный сидел за своим огромным письменным столом, почти полностью свободным от бумаг, признак по-настоящему занятого человека. Медленно провел рукой по губам, как бы желая расслабиться.
— А впрочем, вы правы. Только сейчас вспомнил. Я действительно вас искал. Вчера. Но это неважно.
— Что, предвидится задание редакции?
— Нет-нет. Сейчас даже не припомню. — Казалось, он погрузился в какие-то свои мысли, потом вдруг, после паузы: — Ну, как поживаете, Буццати? Хотя что тут спрашивать, вы так прекрасно выглядите.
Куда он клонит?.. Зазвонил телефон.
— Слушаю… Привет… точно… почему?.. На будущей неделе тоже… Не срочно, главное, по-моему, не ошибиться.
Я поднялся уходить. Он жестом остановил меня. И продолжал говорить по телефону:
— Возможно… но задание заданию рознь… В данном случае… нет, пока нет… да нет же, говорю… молодчина, я тоже подумал о нем. — Долгое молчание. — В случае необходимости, думаю… естественно… Поговорю с ним при первой же возможности… согласен… привет, дружище.
Разговаривая по телефону, он смотрел на меня, но как-то безучастно. Рассеянно, словно перед ним стена или мебель.
Будучи человеком от природы догадливым, я подумал: уж не обо мне ли речь, у главного есть такая манера. Однако взгляд его говорил об обратном. Смотрел он действительно на меня, но думал не обо мне, а о ком-то другом. Элегантный, в темно-синем костюме, белой рубашке с бордовым галстуком.
Положив трубку, он любезно сообщил:
— Это Стаци из Рима. Говорили о новом месте на Кипре. Вы, наверно, слышали, что мы собираемся послать нашего спецкора на Кипр… по крайней мере на тот срок, пока…
— Нет, не слышал.
— Что вы думаете о Фоссомброни?
— Я его плохо знаю. Кажется, способный парень.
— Зелен еще, но со временем из него выйдет толк. — И тут он, пожалуй, несколько старомодным жестом запустил большие пальцы за края жилета, как бы решась наконец приступить к проблеме. Однако в шутливом тоне, словно никакой проблемы и нет.
— Итак, дорогой Буццати?..
— Вы меня собираетесь послать на Кипр?
Он от души рассмеялся.
— На Кипр? Нет, на Кипре я вас как-то не вижу… Если уж на то пошло — что-нибудь посерьезнее, посерьезнее…
Я откланялся. Но, закрывая дверь, я на мгновение обернулся и через распахнутые створки еще раз увидел главного. Он провожал меня взглядом, но улыбка исчезла, и лицо внезапно напряглось, сделалось сосредоточенным. Так крупный адвокат смотрит вслед уходящему клиенту, с которым только что шутил, зная наверное, что клиент будет осужден.
И тогда я понял: странное и подозрительное сообщение курьера вовсе не было случайностью. Что-то готовится (зреет) для меня, быть может, даже против меня, и не просто новая работа, новая должность, далекая командировка, не просто предостережение или наказание, а нечто способное перевернуть всю мою жизнь.
— Тебя тоже вызывали? — услышал я голос Сандро Гепарди, который торчал в коридоре и видел, как я выхожу из кабинета главного.
— Почему тоже? И тебя вызывали?
— Если бы только меня! Всех. Гельфи, Дамиани, Поспишила, Армерини. Остался только ты.
— А что происходит?
— Готовится какое-то дельце. И довольно таинственное.
— Откуда ты знаешь?
— Да как тебе сказать?.. Суета какая-то, словно бы…
Дверь главного распахнулась, и он, стоя на пороге, молча наблюдал за нами.
— Привет, Гепарди.
— Привет.
Я заспешил вниз по широкой лестнице и уж было… как вдруг сверху раздался голос:
— Буццати!
Я обернулся (говорящего не было видно).
— Главный редактор господин главный редактор господин господин господин главный редактор жела-а-ает!
Что-то во мне, в самых сокровенных и чувствительных глубинах моего «я», оборвалось. Меня как будто коснулась роковая длань судьбы.
Я бросился бежать по лестнице, слыша за собой торопливые четкие шаги, о, эти шаги были мне знакомы с детства, и я всегда знал, что они могут настичь и погубить меня.
Он сказал:
— Главный желает вас видеть.
Он сидел за своим огромным письменным столом и смотрел мне в глаза.
— Буццати, кое-что есть для вас.
— Командировка? Куда?
— Возможно…
Он замолчал. Скрестил пальцы рук, как будто перед ним стояла трудная и важная задача. Я ждал.
— Возможно… Я вообще-то не строю иллюзий, однако… меня самого сомнение берет… но, возможно, представится случай…
— Какой?
Он поудобнее устроился в кресле и решительно приступил к делу:
— Дорогой Буццати, не хотите ли вы заняться серьезным расследованием работ на метрополитене?
— …политене? — эхом отозвался я, крайне ошеломленный.
Он предложил мне сигарету, закурил сам.
— Во время строительства метрополитена якобы нашли… некто Торриани, рабочий… случайно… на прокладке Симплонского туннеля… ну, словом…
Я смотрел на него, начиная пугаться.
— А что требуется от меня?
Он продолжал:
— Случайно… во время подземных работ в Милане… он говорит, что случайно нашел… наткнулся случайно… — Казалось, от растерянности он не в силах и слова выговорить.
— Ну-ну, случайно… — попытался я его подбодрить.
— Случайно обнаружил… — Он так и впился в меня взглядом. — Мне самому с трудом верится…
— Господин главный редактор, говорите же наконец… — Я больше не мог выдержать.
— Дверь в Ад, говорит, обнаружил… что-то вроде дверцы.
Говорят, даже великие и очень сильные люди, оказываясь лицом к лицу с тем, о чем больше всего мечтали в жизни, терялись, превращаясь в жалких и ничтожных трусов.
И все-таки я спросил:
— И что, можно туда войти?
— Говорят — да.
— В Ад?
— В Ад.
— Во все круги?
— Во все круги.
Молчание.
— А я?..
— Это всего-навсего предложение… я ведь себе отдаю отчет…
— Кто-нибудь еще в курсе?
— Никто.
— А мы как об этом узнали?
— Случайно. Этот Торриани женат на дочери нашего старого экспедитора.
— Он был один, когда обнаружил?..
— Нет, с напарником…
— А этот напарник никому не говорил?
— Разумеется, нет.
— Почему вы так уверены?
— Потому что второй заглянул туда просто из любопытства. И не вернулся.
— И я должен?..
— Повторяю — это всего-навсего предложение… В конце концов, вы же не специалист по этим делам?
— Один?
— Желательно. Чтобы не привлекать внимания. Нужно внедриться. Пропусков не существует. У нас там никаких связей. По крайней мере насколько мне известно.
— Даже без Вергилия?
— Да.
— Так они и поверили, что я просто турист!
— Надо внедриться. Этот Торриани говорит — он только заглянул туда, — что внешне там все как у нас, и люди из плоти и крови, не то что у Данте. Одеты, как мы. Он говорит, что и город в точности как у нас, электрическое освещение, автомобили… так что смешаться с толпой, затеряться довольно легко, но, с другой стороны, попробуй потом докажи, что ты иностранец…
— Вы хотите сказать, что меня станут поджаривать?
— Вздор! Кто в наше время говорит об адском огне? Повторяю еще раз: внешне там все как здесь. Дома, бары, кино, магазины. Тот самый случай, когда можно сказать, что не так страшен черт, как…
— А напарник Торриани… отчего же тогда он не вернулся?
— Кто его знает… может, заблудился… не нашел выхода… а может, ему там понравилось…
— Но почему именно в Милане, и больше нигде?
— Да нет, эти дверцы, судя по всему, есть в каждом городе, только никто о них не знает… или не говорит… И все-таки, согласитесь, не каждому журналисту выпадает такая удача.
— Это уж точно… Но кто поверит? Нужны доказательства. Фотографии по крайней мере.
Я заметался. Шутка ли — перед тобой открывается та самая дверь. И теперь уже нельзя достойно выйти из игры — это выглядело бы позорным дезертирством. Но мне было страшно.
— Послушайте, Буццати, не будем пороть горячку. Я сам еще не до конца уверен. Во всей этой истории много непонятного, не говоря уже о неправдоподобности в целом… Почему бы вам лично не побеседовать с этим Торриани?
Он протянул мне листок. Это был адрес.
Я отправился разыскивать Торриани, работавшего на строительстве Миланского метрополитена и, как выяснилось, случайно обнаружившего под землей дверцу в Ад.
Жена Торриани, как сказал главный редактор, была дочерью старого экспедитора нашей газеты: от него мы и узнали адрес.
Фурио Торриани жил с женой и двумя детьми на улице Сан-Ремо, 32, в районе Порта-Виттория. Он сам открыл мне.
— Пожалуйста, профессор, — пригласил он меня в гостиную, — но боюсь, что…
— Я не профессор и очень прошу извинить за беспокойство. Я получил задание…
Он был довольно высок и плечист. На вид лет сорок. Костюм из твида, белая рубашка, тонкие холеные руки; из кармана пиджака торчала логарифмическая линейка.
И это рабочий? На самом деле он оказался не рабочим, а промышленным экспертом, консультантом фирмы подрядчика, занимающейся подземными работами. Открытое волевое лицо уроженца Падуи, беззаботная улыбка, мощные, как у боксера, запястья. Совсем не похож на человека из преисподней.
— Прошу вас… нет, лучше в то кресло… хочу сразу же предупредить, что…
— Не торопитесь говорить «нет», синьор Торриани, мы только хотели…
Он рассмеялся.
— Право же, я никак не могу взять в толк, каким образом могли распространиться подобные слухи.
— Так это неправда? — Я почувствовал громадное облегчение. Значит, все это бред, выдумка, и моя адова командировка рассеялась как дым.
— Прямо диву даешься! Поверьте, ни я, ни жена никому ни слова… одному богу известно, откуда пошли эти слухи! Да еще с такими подробностями! Будто мой приятель вошел из любопытства и не вернулся.
— А кто он, этот ваш приятель?
— Да нет никакого приятеля и не было никогда!
— Простите, синьор Торриани, но ведь нет дыма без огня…
— Дыма без огня? Ха-ха-ха, великолепно! — Он пристально посмотрел на меня и заразительно рассмеялся.
Я встал с кресла, ощущая поразительную легкость, как после визита к врачу, к которому идешь с внутренней дрожью и страхом, а он говорит, что все в порядке. Наконец-то я задался вопросом, каким образом главный мог принять всерьез подобный вздор и как я сам мог в это поверить. Ад в Милане? Дверь в Ад в столице экономического чуда? Мне захотелось курить.
— Еще раз извините за беспокойство. Такая уж у нас профессия…
— Ну что вы, какое беспокойство, напротив, очень рад был познакомиться.
И тут, случайно бросив взгляд на маленький столик, я увидел старое издание «Божественной комедии» с иллюстрациями Доре. Книга была открыта на том самом месте, где Данте и Вергилий пробираются среди огромных мрачных скал к черному зловещему зеву пропасти.
Это было как набат, как затянувшаяся на шее петля.
Я услышал за спиной приятный голос Торриани:
— Дело было ночью. Работали по сменам… Только что прошел экскаватор, из свежего разреза в земле посыпались камни, грязь, и тут…
— Господи, значит, это правда?
— Ну что вы, профессор, не надо так пугаться. Если хотите, могу точно указать место.
Инженер Миланского метрополитена Роберто Вичедомини, разумеется, не верил ни одному слову в этой истории, и тем не менее он очень любезно согласился сопровождать Торриани и меня к станции на площади Амендолы. Дожди прекратились. Светила прекрасная луна, только-только пошедшая на ущерб. Электронные часы на площади показывали час пятьдесят минут, значит, оставалось десять минут до рокового часа. Дежурный открыл решетчатые ворота центральной лестницы и зажег свет.
Внизу, в вестибюле, все было готово: казалось, вот-вот сюда хлынет шумная суетливая толпа. Но сейчас здесь царило торжественное, впечатляющее безмолвие.
— Красиво, — заметил я, чтобы как-то себя подбодрить. — Великолепная отделка.
Инженер Вичедомини не без иронии обратился к Торриани:
— Ну так где же?
— В конце платформы А, — ответил консультант.
На входе и выходе были установлены контрольные турникеты, поворачивающиеся на сто двадцать градусов; пассажир вставляет билет в специальное отверстие, электронное устройство проверяет билет, штемпелюет его, после чего турникет открывается и пропускает пассажира. Если билет недействителен, срабатывает звуковая сигнализация.
Но пока входные турникеты не вращались, не вставлялись для контроля билеты, не срабатывали электронные устройства, молчала звуковая сигнализация — все замерло в ожидании, великая гонка еще не началась.
Мы спустились, прошли платформу из конца в конец. Метрах в двух от ее края Торриани ткнул пальцем в облицовочную панель с красными и темно-серыми вкраплениями.
— Вот здесь, — совершенно серьезно произнес он.
— Но тут все уже заделано.
— Панели легко снимаются. За ними проложены кабели, и это специально предусмотрено на случай повреждения. Не так ли?
Инженер кивнул.
— Так ведь ту пресловутую дверь за панелью, наверно, уже замуровали?
— На три четверти, — объяснил Торриани. — Снизу установили металлическую дверцу, и на четвереньках можно пролезть.
— Дорогой Торриани, вы отдаете себе отчет в серьезности своих слов? — пристально глядя на консультанта, спросил инженер Вичедомини.
— Полагаю, что да.
На только что отстроенной станции царила гробовая тишина. Лишь из черной глубины туннеля доносился прерывистый таинственный гул.
— И вы утверждаете, что здесь есть лаз, галерея, коридор или что-то в этом роде, одному черту известное?
— Совершенно верно.
— И никто из работавших здесь так-таки и ничего не заметил?
— Почему же, заметили. Но решили, что это один из древних подземных ходов, вроде тех, которые были обнаружены вокруг замка Сфорцы. А я вошел, чтобы посмотреть.
— Вы один?
— Да. Тем более что там неподалеку случился обвал и туннель почти засыпало.
— Вон там? — особенно недоверчиво спросил инженер.
По краям платформ, со стороны прибытия поездов, — телекамеры с различными фокусными расстояниями. Одна просматривает всю платформу. Вторая увеличивает более удаленную зону. Какой из двух камер пользоваться — решает дежурный по залу, в зависимости от обстоятельств. У него постоянно включены два монитора, по одному на каждую платформу. Но сейчас перед дежурным не стояла эта задача. Потому что самого дежурного пока не было, давка еще не началась, а из пассажиров имелся только один, да и тот отправлялся в места весьма отдаленные.
— Пройдя метров двадцать, — сказал Торриани, — я увидел в глубине просвет. И узкую лестницу, ведущую наверх.
— И вы поднялись по ней?
— Да.
— И куда она вела? На ярмарку образцов?
— На улицу, которую раньше мне видеть не доводилось — всю забитую машинами. Там образовалась такая пробка, что двигаться было практически невозможно. А по тротуарам сновали толпы людей, как… ну знаете, как когда наступишь на муравейник?..
— Вот и весь ваш Ад? Да вы, должно быть, просто вышли на незнакомую улицу где-нибудь поблизости.
— Исключено. И кроме того, господин инженер, когда я полез в туннель, было два часа ночи, а туда попал средь бела дня. Вернувшись, я посмотрел на часы: прошло не больше десяти минут — снова ночь. Если это не Ад…
— А не Чистилище? Запах серы был? Костры видели?
— Никаких костров. А огонь, пожалуй, был только в глазах этих несчастных.
Мне показалось, что инженер начал злиться, решив, что над ним издеваются.
— Ладно! Давайте в конце концов взглянем на эту дверцу. Пошевеливайтесь, дорогой Торриани. Видите, наш Буццати весь извелся — так ему не терпится пройти по вашим стопам.
Торриани повернулся к входной лестнице и громовым голосом позвал:
— Ансельмо-о-о!
Подземные своды задрожали от мощного, оглушительного эха.
Снизу, как из-под земли, вырос человек в комбинезоне с кожаной сумкой через плечо.
Торриани сделал ему знак. Этот действительно был рабочим. Он взял панель за края, и она легко сдвинулась, словно маленький подъемный мост. Обнажились внутренности: толстый пучок проводов с разноцветной — красной, желтой, черной, белой, в зависимости от назначения — изоляцией.
— Вот, — сказал Торриани, указывая на низенькую железную дверцу, круглую, с петлей наверху и тремя вильчатыми захватами, в которые вставлялись шарнирные болты, как на иллюминаторах пароходов.
— Да это же обыкновенный канализационный люк! — воскликнул инженер. — Ну-ка, дружище, откройте. Сейчас услышим шум воды. А вонища там, должно быть!..
Рабочий отвинтил болты и открыл дверцу.
Мы нагнулись. Кромешная тьма.
— Что-то шума воды не слышно, — заметил я.
— Какая там вода! — с торжеством в голосе отозвался Торриани.
Инженер пробормотал что-то невнятное и отошел в сторонку. Растерялся, смутился, испугался, наверно.
Что за звук донесся до нас из глубины туннеля? Что мог он означать, этот ужасный звук? В нестройном безумном хоре время от времени можно было различить крики и человеческие голоса, скороговоркой произносившие что-то (слова молниеносной исповеди, длящейся не более двух-трех секунд на исходе долгой и грешной жизни, в момент внезапно нагрянувшей смерти?). Или то был рев машин — плач, жалобы, мольбы о пощаде старых, изношенных, разбитых, отравленных человеком машин? Казалось, прорвалась плотина, и какая-то огромная, тяжелая масса со звериным шипеньем низвергается вниз, сокрушая все нежное, слабое и больное.
— Нет, не ходите туда! — еле слышно прошептал инженер.
Поздно! Я уже облачился в комбинезон, взял в руки электрический фонарь и опустился на колени.
— Прощайте, профессор, — с сочувственной улыбкой сказал Торриани. — Простите меня. Наверно, это моя вина. Наверно, мне надо было молчать.
Я просунул голову в отверстие и пополз. Далекий хор приближался, превращаясь в грохот. Внизу, в самой глубине, забрезжил свет.
Туннель метрах в двадцати от входа упирался в подножие узкой лестницы. Наверху был Ад.
Оттуда сочился серый, мутный свет дня. Всего один пролет лестницы — каких-нибудь тридцать ступенек — оканчивался железной решеткой. За нею торопливо двигались мужские и женские силуэты. Видны только плечи и головы.
Пожалуй, доносившееся сверху непрерывное грохотание, вернее, приглушенный гул нельзя было назвать шумом уличного движения, но время от времени я улавливал короткие гудки клаксонов.
С бьющимся сердцем я добрался по лестнице до решетки. Прохожие не обращали на меня внимания. Странный Ад, обыкновенные люди, как вы, как я, такие же плотные на вид, так же одетые.
Может, инженер Вичедомини все-таки прав? Вдруг это просто шутка, а я как последний идиот попался на удочку? Разве это Ад? Просто какой-то незнакомый квартал Милана.
Но обстоятельство, поразившее консультанта Торриани, оставалось необъяснимым: несколько минут назад на станции метро было два часа ночи, а здесь уже день. Или это сон?
Я посмотрел вокруг. Все как описывал Торриани: ничего, на первый взгляд, адского или дьявольского. Все как в нашей повседневной жизни — ну никакой разницы.
Серое закопченное небо, такое близкое и родное, и через этот мрачный слой дыма и сажи сверху проглядывает то, что и солнцем-то назвать трудно, а так, гигантская неоновая лампа, как у нас, в свете которой лица кажутся синюшными и усталыми.
И дома точь-в-точь как наши. Старые и суперсовременные, в среднем от семи до пятнадцати этажей, ни красивые, ни уродливые, заселены так же густо; за освещенными окнами видны занятые работой мужчины и женщины.
Несколько подбадривали вывески и реклама. Все надписи по-итальянски, и рекламируются предметы нашего повседневного пользования.
На улицах тоже ничего из ряда вон выходящего. За исключением, пожалуй, несметного количества остановившихся машин, в точности как описывал Торриани.
Автомобили стояли не по собственному желанию и не потому, что остановились на красный свет. Здесь был и светофор, метрах в сорока, но он показывал транспорту открытый путь. Движение застопорилось из-за огромной пробки, распространившейся, вероятно, на весь город — как видно, у машин не было никакой возможности сдвинуться ни вперед, ни назад.
В машинах сидели преимущественно мужчины. Тоже вполне нормальные люди из плоти и крови. Руки недвижно застыли на руле, на лицах тупое оцепенение, как у наркоманов. Выйти они не могли при всем желании — так плотно, почти впритирку, стояли машины. Лениво, с выражением… нет, пожалуй, без всякого выражения они выглядывали наружу. Время от времени кто-нибудь нажимал на клаксон, и раздавался короткий, безнадежный и какой-то безвольный звук. Бледные, опустошенные, обреченные люди. Ни тени надежды.
Тогда я спросил себя: не есть ли это доказательство, что я действительно в Аду? Или подобные кошмары могут случаться и в реальных городах?
Я не смог найти ответа.
Окаменевшие лица, безысходность этих людей, замурованных в автомобиле, производили жуткое впечатление.
И тут кто-то совсем рядом решительно произнес:
— Поделом им!
Высокая, очень красивая женщина лет сорока в сером со стальным отливом костюме, плотно облегающем фигуру, с удовольствием наблюдала эту сцену. Она остановилась в полуметре от меня. Греческий профиль волевой, властный, самоуверенный. На лице улыбка.
— Почему? — инстинктивно вырвалось у меня.
Она и не подумала обернуться.
— Устроили тут на целый час вакханалию со своими клаксонами. Наконец-то угомонились, окаянные.
Превосходное итальянское произношение, разве что с легким грассированием.
Только после этого она пронзила меня электрическим разрядом голубых глаз.
— Вы по лестнице поднялись? — насмешливо спросила незнакомка.
— Но… я…
— Следуйте за мной, синьор.
Влип! И как глупо! Кто меня за язык тянул! Повелительница амазонок распахнула какую-то застекленную дверь.
— Сюда, пожалуйста.
Это «пожалуйста» прозвучало для меня похлеще военной команды. Мог ли я, незваный, непрошеный гость, тайно проникший сюда, не повиноваться? Следуя за ней, я ощутил как будто легкое дуновение озона.
Мы вошли в лифт. В кабине было еще семь человек. Теснота — поневоле пришлось стоять, прижавшись друг к другу, и я ощутил вполне материальное прикосновение. Что же, значит, никакой разницы между осужденными грешниками и нами, живыми и здравствующими? Лица, одежда, язык, газеты, журналы, даже сигареты — все то же самое (какой-то тип, по виду бухгалтер, вынул из кармана пачку «Национали» с двойным фильтром и закурил).
— А куда мы? — дерзнул я спросить у генеральши.
Ответа не последовало.
Вышли из лифта на десятом этаже. Женщина толкнула дверь без всяких обозначений. Я оказался в огромном зале типа служебного кабинета с окном во всю стену. Отсюда просматривалась свинцовая панорама города.
Через всю комнату тянулся стол, как для приемов. Десяток девушек в черных халатиках и белых кружевных воротничках сидели и работали: кто на пишущей машинке, кто на диковинной клавиатуре с немыслимым количеством кнопок, кто за щитами управления (во всяком случае, на мой непрофессиональный взгляд).
Во всем — современность, роскошь, эффективность. Рядом со столом три черных кожаных кресла и маленький застекленный столик. Но великая княгиня не предложила мне сесть.
— Итак, решили полюбопытствовать? — без обиняков спросила она.
— Только одним глазком… я журналист…
— Все осмотреть, везде сунуть нос, вдоволь наслушаться, сделать заметки, не так ли? А потом улизнуть как ни в чем не бывало? Нет, синьор, так не пойдет… Входящий сюда должен испытать все до конца, иначе очень было бы удобно… Розелла! Розелла! — позвала она.
Подбежала девушка лет восемнадцати; личико совсем еще детское, верхняя губка вздернута, юная кожа упруга и эластична, а взгляд такой невинный и удивленный. Ад это или не Ад, подумал я, но коли он населен такими созданиями, то все не так уж страшно.
— Розелла, — приказала госпожа президентша, — возьми у этого синьора паспортные данные и проверь в центральной картотеке, нет ли случайно…
— Понятно, — ответила Розелла, видимо схватывавшая все на лету.
— Случайно — что? — забеспокоился я.
Владычица ответила невозмутимо:
— Не были ли вы случайно зарегистрированы у нас раньше?
— Да я только что прибыл!
— Ну и что. Всякое бывает… Отчего лишний раз не проверить?
Я назвал имя и фамилию. Розелла принялась манипулировать с клавиатурой металлического ящика, напоминающего электронно-вычислительную машину. Послышалось характерное жужжанье. Вспыхнула красная сигнальная лампочка, что-то щелкнуло, и в маленькую алюминиевую корзину спланировала прямоугольная розовая карточка.
Пентесилея[25] взяла ее и, видимо, осталась очень довольна.
— Так я и думала… Как только увидела его тогда на улице… С таким выражением лица…
— Что все это значит?
Еще три девушки, помимо Розеллы, заинтересовавшись происходящим, подошли к нам. Ростом пониже Розеллы, но такие свежие, современные, находчивые.
— А это значит, дорогой синьор Буццати, что ты тоже наш, и давно уже. — Она незамедлительно перешла на «ты».
— Я?
Директриса помахала карточкой.
— Послушайте, синьора, здесь какое-то недоразумение. Я не знаю в точности, кто вы. Но хочу быть с вами до конца откровенным… Вы будете смеяться… может быть, до слез… Представляете себе, что я думал? Вернее, в чем меня уверяли?
— В чем?
— В том, что здесь… ну, одним словом… что это Ад. — И я натужно засмеялся.
— Не вижу ничего смешного.
— Но ведь это же была шутка.
— Шутка?
— Здесь все живые. Вы разве не живая? А эти девушки? Следовательно? Разве Ад не на том свете?
— Кто тебе сказал?
Четырех девиц с маленькими, остренькими, лукавыми носиками разговор, видимо, очень забавлял.
Я стал оправдываться:
— Я здесь никогда раньше не был. Каким образом у вас могли оказаться мои данные?
— Ты в этом доме никогда не был? Но город, который ты видишь перед собой, тебе отлично знаком.
Я посмотрел, не узнавая.
— Не видишь, что ли, — Милан! Где, по-твоему, ты находишься?
— Это Милан?
— Конечно, Милан. И Гамбург, Лондон, Амстердам, Чикаго, Токио одновременно. Ну что удивляешься? Уж тебе-то с твоей профессией должно быть известно, что два мира, три, десять миров могут… как бы лучше выразиться?.. сосуществовать в одном и том же месте путем взаимопроникновения… Неужели тебе надо это объяснять?
— А я… Значит, я грешник?
— Думаю — да.
— Что я сделал плохого?
— Не знаю. Не имеет значения. Ты — грешник изначально. Такие типы, как ты, носят в себе Ад с детства, с самого рождения…
Я начал пугаться всерьез.
— А вы, синьора, кто вы?
Девицы захихикали. Она тоже улыбнулась. Смех у них был какой-то странный.
— А может, тебе еще хочется знать, кто такие эти девочки? Не правда ли, прелестные создания? Признайся, они тебе нравятся? Хочешь, я тебе их представлю?
Она явно развеселилась.
— Ад! — не унималась властительница. — Поди-ка сюда, взгляни, ты его узнаешь? Тебе следовало бы чувствовать себя здесь как дома.
Она схватила меня за руку и потащила к окну.
Я с поразительной ясностью увидел внизу весь город, до самых отдаленных окраин. Мутный, синюшный свет уходящего дня угасал, окна домов осветились. Милан, Детройт, Дюссельдорф, Париж, Прага сверкали в этой бредовой мешанине крыш и провалов, и там, в огромном кубке света, метались люди — микробы, подхваченные бегом времени. Устрашающая, величественная машина, ими же созданная, вращалась, перемалывая их, а они не убегали — напротив, толпились, расталкивая друг друга, стремясь первыми угодить в страшную мясорубку.
Инспекторша коснулась моего плеча.
— А ну-ка, пойдем туда. Мои крошки покажут тебе маленькую изящную игру.
Теперь уже все остальные девушки, прежде занятые работой, с визгом и смешками столпились вокруг нас.
Меня привели в соседний зал, заставленный сложнейшей аппаратурой с экранами, напоминающими телевизионные.
Очаровательная Розелла схватилась за рукоятку, похожую в миниатюре на рычаг железнодорожной стрелки, и началось жуткое действо.
За огромным окном раскинулась панорама чудовищного города. Бирмингем? Детройт? Сидней? Осака? Красноярск? Самарканд? Милан? Который из них был Адом?
Вот они передо мной, муравьи, микробы, люди, мечущиеся в неутомимой гонке: куда, зачем? Они бегали, толкались, писали, звонили, спорили, резали, ели, открывали, смотрели, целовались, обнимались, думали, изобретали, рвали, чистили, пачкали. Я видел складки рукавов, дыры на носках, согбенные плечи, морщины вокруг глаз. Да, глаза, пылающие внутренним огнем, в котором были нужда, желания, страдания, тревоги, алчность и страх.
За мной, облокотившись на щиты управления странных машин, стояли захватившие меня в плен властительница и ее подручные.
Она, командирша, подошла ко мне и спросила:
— Видишь?
Впереди, насколько хватал глаз, простиралось море мук человеческих. Я видел, как люди борются, дрожат, смеются, карабкаются, падают, снова карабкаются и вновь падают, расшибаются, разговаривают, улыбаются, плачут, клянутся и — всё в надежде на ту единственную минуту, которая наступит, на историю, которая свершится, на то добро, которое…
Повелительница сказала, обратившись ко мне:
— А теперь — внимание.
Она ухватилась правой рукой за подобие рычага и медленно перевела его. На светящемся циферблате, напоминающем часы, стрелка сдвинулась вправо. И в то же мгновение мириады созданий, населявших город, забурлили, заклокотали, засуетились. Но не здоровая жизнь была в этом движении, а тоска, горячка, исступление, жажда преуспеть, заслужить, выдвинуться, подняться по суетной лесенке к жалким нашим победам. Орды, отчаянно сражающиеся с невидимым чудовищем. Жесты сделались судорожными, лица — напряженными, вымученными, голоса — резкими.
Она еще немного сдвинула рычаг. И тогда те, внизу, подхваченные усиленным порывом, лихорадочно заметались в своих маниакальных устремлениях, а бесстрастные темные шпили их храмов растворились в ночном тумане.
— А вот и он.
Мелодичный голос заставил меня взглянуть на светящийся экран телевизора размером приблизительно метр на семьдесят, где на первом плане показался человек. Здесь был свой рычаг и целый ряд кнопок, которыми оперировала Розелла.
«Он», некто лет сорока пяти, сидел в огромном кабинете (должно быть, важная персона) и отдавал все силы и душу борьбе с невидимым чудовищем.
В данный момент он говорил по телефону.
— Нет, вам это все равно не удастся, какие бы усилия вы ни предпринимали… Согласен, меня бы это устроило… Да, это было в Берне три года назад… на то были важные причины… вы бы могли справиться у моего друга Роже из консорциума или у Саттера… Нет, на этих днях я занят другим… Что? У вас руки чешутся? Вы что, хотите, чтобы у меня были неприятности?..
Вошла секретарша с пачкой бумаг, зазвонил второй телефон, секретарша ответила.
— Это из управления.
Улыбаясь, он взял вторую трубку.
— Извините, — сказал он в первую, — меня вызывают, поговорим об этом позже, и спасибо за все. — И тут же во вторую: — А, дорогой доктор Исмани… я как раз ждал вашего звонка… конечно, конечно… Что касается добрых намерений, сами понимаете, недостатка в них нет… безусловно… во имя республики, не правда ли? Нет и нет, вот этого, дорогой доктор Исмани, вы не должны были говорить, право же, не должны были…
Вернулась секретарша.
— Мистер Комптон ожидает вас.
— А-а, эта чума сириец! — воскликнул он улыбаясь. — Впустите, как только я вызову.
Малышка Розелла восторженно наблюдала за происходящим.
— Кто это? — спросил я.
— Ее дружок, — ответила рыжеволосая с косой, показав на Розеллу.
— Да, но кто он?
— Стефан Тирабоски, промышленник.
— В какой области?
— А кто его знает? Что-то производит.
В кабинет входил в это время тучный подслеповатый сириец. Зазвонил первый телефон, потом вошел инженер, из подчиненных, объявивший об аварии в третьем цехе. Стефан бросился вниз, там его поймали по внутреннему телефону и сообщили, что на линии Штутгарт, он побежал обратно в кабинет говорить по телефону, на пороге столкнулся с тремя руководителями внутризаводской комиссии, ожидавшими его, пока звонил в Штутгарт, по второму телефону его перехватил старый, очень близкий друг — инвалид Аугусто, он истосковался в одиночестве, и ему надо было с кем-нибудь пообщаться. И несмотря ни на что, с лица Стефана не сходила самоуверенная улыбка.
Красавица, первая дама Ада, толкнула локтем Розеллу:
— Ну-ка, девочка, приступай. Я надеюсь, ты не станешь с ним церемониться.
— Еще чего не хватало! — серьезно отозвалась Розелла, капризно надув верхнюю губку. И легко потянула на себя рычаг.
Что-то сразу переменилось в кабинете инженера Тирабоски. Так бывает, когда откроешь кран в ванной, а там случайно оказался таракан. Вода начинает подниматься, таракан бешено мечется из стороны в сторону, судорожно карабкается по гладкой эмалевой поверхности, которая становится для него все круче и непреодолимее. Ритм учащается, оборачивается тревогой, экстазом, сумятицей жестов и мыслей.
Он говорил по телефону: нет, говорил, никогда вам это не удастся, сколько бы вы ни старались, можете справиться у моего друга или у Саттера, вошла секретарша, зазвонил второй телефон, из управления, прошу меня извинить, спасибо, потом, дорогой доктор, конечно, добрые намерения, секретарша, мистер Комптон, телефон, авария в третьем цехе, вызов из Штутгарта, внутризаводская комиссия. И тем не менее он продолжал держаться молодцом, подтянутый, улыбающийся: силен, ничего не скажешь.
Столпившись у экрана, женщины наблюдали за превосходной операцией: умница Розелла, какой изящный, деликатный подход к пытке, ну что за очарование эта крошка!
Тем временем атмосфера на экране сгущалась. В повседневную работу Стефана Тирабоски стали усиленно просачиваться, подобно блохам или клещам, разные прилипалы и зануды. По телефону, в дверь, из коридора, через проходную. Острые, кровожадные морды вклинивались в короткие зазоры времени и размножались с неотвратимой силой. Просители, изобретатели, друзья друзей, меценаты, общественники, издатели энциклопедий, зануды, симпатичные и несимпатичные, с сердечными лицами, липким взглядом и даже особым запахом.
— Превосходно, — заметила госпожа, — теперь следите за коленом.
Под натиском неумолимых обстоятельств Стефан перестал улыбаться. Его правое колено начало нервно подергиваться, ударяясь о внутреннюю стенку металлического письменного стола, и тот отзывался барабанным эхом.
— Быстрей, еще быстрей, давай, Розелла! — умоляла рыжая девчонка. — Ну, поднажми еще немножко!
Розелла как-то странно скривила рот, закрепила рычаг на стопорном устройстве и бросилась к телефону. Стефан тут же снял трубку.
— Ты что, передумал? Я тебя уже полчаса жду, — хладнокровно приступила она к атаке. — Как не приедешь? Сегодня пятница, дорогой, ты же обещал. Мы договорились на пять. Ты сказал, что ровно в пять заедешь за мной.
На лице его не осталось и тени улыбки.
— Да нет, дорогая, ты что-то перепутала, сегодня я никак не могу, у меня работы по горло.
— Ну вот, — заныла малютка. — Ты всегда так, стоит мне захотеть чего-нибудь… Порядочные мужчины так не поступают… Вот что, если через полчаса тебя не будет здесь, клянусь…
— Розелла!
— Клянусь, больше ты меня никогда не увидишь! — И бросила трубку.
Человек на экране задыхался, куда девались молодость и осанка, его даже пошатывало от массированного обстрела: секретарша, вызов из Ливорно, встреча с профессором Фоксом, краткое выступление в клубе «Ротари», подарок дочери ко дню рождения, доклад на конгрессе в Роттердаме, секретарша, телефонный звонок, реклама «Тампоматика», секретарша, телефон, телефон, и нельзя сказать «нет», устраниться, надо бежать, галопом, надо рассчитать время, успеть во что бы то ни стало, иначе этот ядовитый цветочек, эта стерва, эта погибель бросит его наверняка.
Колено инженера Тирабоски ритмично ударяется о стенку письменного стола, который в ответ глухо резонирует.
— Готов, спекся! — стонет рыжая дьяволица. — Давай, Розелла, нажми еще как следует!
Сжав зубы от напряжения, вероломная Розелла ухватилась за рычаг обеими руками и изо всех сил рванула его на себя, как бы желая покончить с этим раз и навсегда.
То было последнее ускорение, вихрь, порог Судного дня. Уже не Стефан, но обезумевшая марионетка металась, орала, хрипела, прыгала из стороны в сторону; разряд ужасающей разрушительной силы наконец настиг его. Розелла побагровела от напряжения.
— А инфарктик, когда же наконец его хватит инфарктик? — почти с упреком спросила госпожа. — Вот это сопротивляемость!
— Сейчас, сейчас! — завопила рыжая.
Последний мышечный, почти спазматический рывок нежной Розеллы — и Стефан забился в эпилептическом припадке. Когда он пытался в очередной раз схватить телефонную трубку, его вдруг словно механической пружиной подбросило в воздух метра на два; голова его завертелась в полете вправо-влево, как бумажный флажок на ветру. Потом, бездыханный, он плашмя рухнул на пол.
— Мастерски сработано! — с одобрением заметила хозяйка. И тут же по ассоциации перевела пристальный взгляд на меня. — А не попробовать ли и с этим?
— Да, да, попробуем! — подхватила рыжая.
— Нет, умоляю вас! Я же здесь по делу.
Грозная оценивающе посмотрела на меня.
— Ну, давай вынюхивай, записывай. Когда понадобится, я тебя разыщу… Побегай малость, это только на пользу.
Странные, однако, дома там, куда меня поселили на жительство. С фасада — зрелище великолепное. Густой пушистый снег, канун Рождества. Кругом разноцветные яркие лампочки, фонарики, предпраздничная суета, аппетитные колбаски, все блестит, переливается. Конечно, из такого далека не различить лица людей — веселые они или грустные, но движение, волнение, лихорадка сразу заметны. На подоконнике потягивается сонный кот, разнежившийся на теплом майском солнышке, время — половина одиннадцатого — самое благоприятное для воротил экономики в торжественных сверкающих вестибюлях биржи, банков, где косые лучи солнца смешались с кольцами дыма от «Мальборо» и «Пэра» с фильтром. А октябрьские сумерки, когда небо голубое и бездонное и заходящее солнце умирает на окнах и совсем новых алюминиевых крышах, а в университете начало учебного года, сулящее столько романтического и прекрасного, и она ждет его среди облетевших листьев парка в такой прелестной дорогой шубке! А зеленые зори, насквозь промытые, продутые ветром, от которого поскрипывают вывески в портовых закоулках и пенятся, завихряясь, маленькие упрямые волны, гортанные сирены, игра теней, зеленый гул садов — все вызывает желание работать. Так по крайней мере кажется, если смотреть издалека.
Кажется. Но существует и другая часть дома, его внутренности, чрево, утроба, тайны людские. Нет ни Рождества, ни майского солнца, ни хрустальной зари, а только мутный однообразный серый свет во дворе, падающий сюда, словно в бездну, в половине третьего, или без четверти пополудни, или же в унылые четырнадцать сорок теплого, разнеженного, проклятого воскресенья.
Видите, прямо под нами, на левой стене с таинственными окнами, тот самый проход, по которому свет с трудом просачивается внутрь. Туда, где гнездятся человеческие существа, думая, что их никто не видит. За стенами, на улице, оживление, снующие машины, деньги, энергия, ожесточенная борьба. А здесь, во дворе универсальных общежитий, наше с вами убогое одиночество.
Сбоку открытое окно девятого этажа. Некое подобие шкафа и в нем — ребенок. Некрасивый, лет шести, он сидит неподвижно на полу, хорошо одетый, среди разбросанных игрушек — гусят, кукол. Отец на работе, а мать там, с кем-то. Смотрите, он встает, такой серьезный, и медленно направляется к двери, со спины ему можно дать пятьдесят восемь лет — точно таким он будет в старости. Он хватается за ручку, крутит ее, толкает, но дверь не открывается: они заперлись на ключ с другой стороны. «Мама, мама», — зовет он, но только два раза. Сосредоточенный и ужасно серьезный, он возвращается на середину комнаты, берет с пола какую-то куклу, отсюда не видно — какую, но, раздумав, тут же бросает. Снова усаживается на корточки, с легкостью, доступной только детям, в окно не глядит — знает, что это бесполезно, — а смотрит куда-то в угол, который тоже отсюда не виден, смотрит пристально, потом слышится пронзительный веселый голосок — «ой, ой». И снова молчание. И только видно, как взлетают и сжимаются ручки на полу из линолеума, будто малыш хочет схватить, поймать что-то, чего нет, и тихо-тихо всхлипывает.
Восьмой этаж, огромный кабинет, электронная мебель, за письменным столом человек правит рукопись доклада, но ручка неподвижна. Ему сорок пять лет, он в очках, с усами, богат, привык повелевать. Место секретарши пусто, ушли комиссионеры, заказчики, доверенные лица консорциумов, советники, делегаты, посланники Америк, банкиры, полномочные представители, наступил вечер. Работа окончена, и никому он больше не нужен. Молчат пять черных утомленных за день телефонов, человек смотрит на них с тревогой и ожиданием, с затаенной надеждой, неужели мало ему того, что у него есть, громадного, величественного, прочного, вызывающего зависть? Чего ему не хватает? Свободы? Безрассудства? Молодости? Любви? Наступает, наступил вечер, я вижу, как он, важный, влиятельный, грозный, берет один за другим черные телефоны, ставит к себе на колени, гладит, ласкает их, словно ленивых, избалованных котов. Ну же, трещите, звоните, вызывайте, изводите меня, старые верные соратники, свидетели стольких баталий, но не надо цифр, платежей в рассрочку, хоть раз поговорим о чем-нибудь незначительном и вздорном. Но ни один из пяти котищ не шевелится, упрямые молчаливые затворники не хотят отвечать на прикосновение его холодных рук. Там, в обширном царстве за четырьмя стенами, все его, конечно, знают, всем известно его имя, но сейчас, когда подступает ужасная ночь, никто не ищет, не зовет его: ни женщина, ни голодранец, ни собака, — никому он больше не нужен.
Седьмой этаж. Видны только две голые ступни, одинокие и неподвижные, как у Иисуса после снятия с креста. Ушли родственники, все по своим делам, подруги, приятельницы, добрый дон Джервазони из приходской церкви, директор школы, учительница, врач, налоговый инспектор, комиссар полиции, хозяин цветочной лавки, мрачный похоронный агент, стайка школьных товарищей, теперь, когда дом опустел и те, кто всего десять минут назад соболезновали, сопереживали, всхлипывали, утирали слезы, рыдали, теперь где-то бегают, суетятся, полные жизни, болтают, смеются, курят, едят трубочки с кремом, теперь, когда все утихло, угомонилось, она обмоет свое мертвое дитя. Пусть уйдет чистым. Он попал под грузовик, под поезд, утонул в лодке, захлебнулся в прорвавшейся плотине. Несчастье произвело сильное впечатление, о нем говорили по радио и в газетах на протяжении суток, а ведь это так много. Конечно, нужны мягкая губка, теплая водичка, присыпка, любовь. Теперь никто не помешает, никто не потревожит, это уж точно, все заняты другим. Сверху до меня то и дело доносится ее голос, но не слышно ни рыданий, ни отчаяния, спокойная речь, обычные слова, которые каждый день говорят матери, только это в последний раз.
— Знаешь, кто ты у меня? Просто поросенок. Посмотри, какие грязные у тебя уши, а здесь на шее… Воображаю, в каком виде ты явился бы нынче в школу, если б не я. Что это с тобой сегодня? Ты такой смирный, послушный, не кричишь, не вырываешься…
И вдруг всплеск и великое молчание в облике чудовища с огромным длинным хвостом.
Есть еще один моющий, на нижнем этаже, шестом. Стоя на коленях, он оттирает продолговатое пятно. Сверху самого человека не видно, только его руки, которые яростно круговыми движениями трут и трут. Включен транзистор, сквозь треск и свист прорывается джазовая музыка. И длинное темное пятно, по цвету напоминающее кровь. Но вот руки исчезают; бросив тряпку, он появляется у окна, молодой, лет тридцати, крепкий, здоровый, спортивный, с усиками даже. Оглядывается, закуривает, улыбается, есть ли кто спокойнее его? Ровным счетом ничего не случилось. Респектабельный, безупречный дом. Он курит медленными затяжками, а чего ему, собственно, торопиться? Бросает окурок, отходит от окна, а маленький горящий уголек, описав замысловатую траекторию, падает и растворяется в полутьме мрачных расщелин. И снова в меркнущем свете эти руки яростно трут и трут, а пятно все чернеет, удлиняется, расползается, победоносно растет под звуки танца, сёрфа, самбы из того далекого мира, куда ему нет больше возврата.
На пятом этаже, последнем, который просматривается отсюда, тоже был человек. Я не хочу сказать, что он действительно существовал: он был. Мертвящий свет двора угасал и удалялся, как дряхлый официант, проводивший последнего клиента. Глядя сверху вниз, я видел его в положении почти вертикальном. Он стоял, неподвижный, потерянный, потерпевший кораблекрушение неудачник, среди враждебного, угрюмого моря, необозримо простиравшегося вокруг. Я видел слегка ссутулившиеся плечи, макушку, редкие седые волосы. Он стоял как по стойке «смирно». Перед кем?
Я смотрел, смотрел на него и вдруг по характерной линии затылка узнал его. Ну конечно, он, старый приятель! Столько лет вместе, те же мысли, желания, развлечения, разочарования. На вид он неказист, но я был так к нему привязан. И вот теперь он стоял перед зеркалом, прямой и сгорбленный, гордый и поверженный, хозяин и раб, откуда взялась горькая складка в уголке глаза?
И почему так неподвижно? Что с ним? Что-то припомнилось? Застарелая унизительная рана, которая время от времени открывается и кровоточит? Угрызения совести? Мысль о том, что вся жизнь была ошибкой? Потерянные друзья? Сожаление?
О чем ему жалеть? О молодости, что прошла так внезапно? Да что она ему дала, кроме горя и разочарований? Плевать ему на молодость, он смеется над ней, ха-ха! Теперь, можно сказать, все его желания исполнились. Нет, сразу же оговорюсь. Не то чтобы все, а так, кое-какие. Впрочем, если подумать хорошенько, ничего не сбылось.
И тут я его окликнул, высунувшись из окна. Привет, сказал я, ведь мы были друзьями. Он даже не обернулся, только рукой махнул, как бы говоря: проходите, проходите. Тогда прощай. Серый костюм, во внутреннем кармане пиджака авторучка и карандаш, на затылке такая знакомая выемка. Надо было видеть его. Еще старается держаться прямо, руки в боки, болван! Даже улыбался. Это был я.
И тут, к моему удивлению, распахнулось окно на нижнем этаже. Огромное, залитое неоновым светом помещение, конца которому не видно, битком набито людьми. По крайней мере эти не останутся одни, подумал я.
Там был прием, концерт, коктейль, конференция, ассамблея, митинг. Зал и без того был переполнен, а народ все прибывал — толчея невообразимая.
Я заметил, что и я там был, спустился с верхнего этажа. Многих узнавал, товарищей по работе, коллег, с которыми мы годами живем и работаем бок о бок, но не знаем их и никогда не узнаем, соседей, что спят за стеной в полуметре от нас, так что даже дыхание слышно, но мы не знаем их и никогда не узнаем, там были доктор, бакалейщик, хозяин гаража, киоскер, портье, официант, люди, с которыми мы ежедневно, на протяжении десятилетий, встречаемся, разговариваем, но не знаем и никогда не узнаем, кто они. Сейчас все были плотно спрессованы, зажаты в толпе и глядели друг другу в глаза, не узнавая.
Поэтому, когда пианист заиграл «Аппассионату», когда ведущий произнес «итак», когда официант подал «мартини», все начали ловить ртом воздух, словно выброшенные на песок рыбы, должно быть умоляя о глоточке той странной, ужасающе безвкусной субстанции, которая именуется любовью и состраданием. Но никто не мог освободиться, вырваться из железных тисков, сжимающих его с самого рождения, из этой идиотской, безжалостной скорлупы жизни.
В столице Ада тоже бывают праздники, и тогда народ ликует. Одно из самых больших торжеств приходится на середину мая и называется Entrümpelung. Обычай, скорее всего, немецкий и означает освобождение, всеобщее очищение. Каждый год пятнадцатого мая здесь принято отделываться от старого хлама, упрятывая его в чулан или выбрасывая прямо на тротуары. Жители Ада освобождаются от всего сломанного, рваного, поношенного, ставшего ненужным, надоевшего. Это настоящий праздник молодости, возрождения надежд, ах!
Однажды утром я спал в своей квартирке, куда поселила меня госпожа Вельзевул, эта ужасная особа, с которой я столкнулся в день своего прибытия. Разбудил меня грохот передвигаемой, перетаскиваемой куда-то мебели. Шум, беготня, суматоха. Примерно полчаса я терпел. Потом взглянул на будильник: без четверти семь. Набросил халат и вышел посмотреть, что происходит. Кричат, перекликаются. Мне показалось, весь дом уже на ногах.
Я поднялся на один лестничный марш: шум доносился именно оттуда. На площадке увидел старушку, лет семидесяти, тоже в халате, но очень опрятную, свежую, прекрасно причесанную.
— Что случилось?
— Разве вы не знаете? Через три дня великий праздник весны, — улыбаясь объяснила она.
— Какой праздник?
— Entrümpelung. Мы выбрасываем на улицу все ненужное, отслужившее свой век. Мебель, книги, безделушки, бумагу, разбитую посуду. Собираются огромные кучи барахла, приезжает муниципальный фургон и все увозит.
Очень любезная, вежливая, моложавая, несмотря на морщины, дама охотно изложила мне все это с милой улыбкой.
— А вы не обратили внимание на стариков? — вдруг спросила она.
— Каких стариков?
— Всех без исключения. В эти дни они особенно любезны, терпеливы, предупредительны, услужливы. И знаете почему?
Я молчал.
— В день очищения, — объяснила она, — семьи имеют право, даже обязаны, уничтожить все ненужное. Поэтому стариков выбрасывают вместе с нечистотами, рухлядью и разным ломом.
— Простите, синьора, а вы не боитесь?..
— Ах, какой вы еще ребенок! — воскликнула она. — Я боюсь? Чего? Быть вышвырнутой на свалку? Какая прелесть!
Она задорно рассмеялась и открыла дверь с табличкой «Калинен».
— Федра! Джанни! Подите сюда, пожалуйста.
Из полутемной прихожей показались он и она, Джанни и Федра.
— Господин Буццати, — представила меня старая дама. — Мой племянник Джанни Калинен и его жена Федра. — Потом перевела дух. — Ты только послушай, Джанни, какая прелесть, нет, в самом деле, это восхитительно! Ты знаешь, о чем меня спросил этот господин?
Джанни едва взглянул на нее.
— Он спросил, не боюсь ли я предстоящего праздника. Не боюсь ли я быть… быть… Это просто очаровательно, ты не находишь?
Джанни и Федра улыбались, с нежностью и любовью глядя на старушку. Теперь смеялись и они, смеялись над безумием и абсурдностью подобной мысли. Чтобы им, Джанни и Федре, пришло в голову избавиться от горячо любимой, несравненной тети Тусси, которой они стольким обязаны?!
Ночью с четырнадцатого на пятнадцатое поднялся невообразимый шум. Скрежетали тормоза грузовиков, с грохотом падали вещи, хлопали дверьми, что-то трещало. Когда я вышел утром на улицу, мне показалось, что за ночь выросли баррикады. Около каждого дома, прямо на тротуаре, горы всякой рухляди. Старая ссохшаяся мебель, ржавые радиаторы, печки, вешалки, старинные литографии, рваные меховые шубы, жалкие наши спутники, выброшенные на берег прибоем отшумевших дней, вышедшая из моды лампа, старые лыжи, ваза с отбитым горлышком, пустая клетка, никем никогда не прочитанные книги, выцветший национальный флаг, ночные горшки, мешок сгнившей картошки, мешок с опилками, мешок забытой поэзии!
Я стоял перед внушительной грудой шкафов, стульев, комодов с проломленными днищами, допотопных велосипедов, немыслимого тряпья и рванья, которому нет названия, среди гнили, дохлых кошек, треснутых унитазов, перед невообразимыми жалкими отбросами нашего многолетнего долготерпеливого общежития, домашнего скарба, одежды, белья, в том числе и самого интимного, до бесстыдства заношенного. Я взглянул наверх, на громадный мрачный фаланстер, преградивший путь свету, с тысячами мутных окон, и вдруг увидел движущийся мешок. Из мешка доносился приглушенный, хриплый, смиренный стон.
Я испуганно огляделся.
Оказавшаяся рядом женщина с огромной хозяйственной сумкой, битком набитой всякой снедью, не без злорадства заметила:
— А что вы хотите? Пора уже, пробил его час, разве не так?
Откуда-то вынырнул дерзкий вихрастый мальчишка и пнул мешок ногой. Раздался визг.
Из бакалейной лавки выплыла улыбающаяся дама с полным ведром воды, подошла к тихо стонущему мешку.
— С утра он мне душу раздирает. Ты что, еще не насладился жизнью? Все недоволен? Так получай же!
И выплеснула воду на человека за то, что он стар и изможден и не может обеспечивать необходимую норму производительности, он больше не в состоянии бегать, уничтожать, любить. Осталось недолго. Скоро появятся уполномоченные муниципальных властей и вышвырнут его в клоаку.
Кто-то тронул меня за плечо. Конечно, это она, распрекрасная мадам Вельзевул, царица амазонок, пропади она пропадом.
— Привет, красавчик! Хочешь подняться наверх? Посмотришь, что там происходит.
Хватает меня за руку и тащит за собой. Та же застекленная дверь, что и в первый день моего прибытия в Ад, лифт на первом этаже, офис-лаборатория. Те же вероломные девицы и экраны с миллионами суетящихся, мятущихся существ.
Отсюда можно увидеть, например, спальню. В постели больная женщина, за восемьдесят, в гипсе по самую грудь. Она разговаривает с очень элегантной дамой среднего возраста.
— Отправьте меня в больницу, в дом для престарелых, не хочу быть никому обузой. Ведь я ничего больше не могу делать, ни на что не гожусь.
— Что ты говоришь, дорогая Тата! Ты с ума сошла? Сегодня придет доктор, и мы решим, куда…
Тем временем Сатана в юбке дает мне пояснения:
— Старуха была кормилицей еще ее матери, ее саму вынянчила, потом пятерых детей, внуков… Пятьдесят лет она прослужила в этом доме, а теперь сломала бедро. Смотри, что будет дальше.
Слышны приближающиеся голоса, в комнату врываются пятеро малышей, за ними входят две юные мамаши. Все радостно возбуждены.
— Доктор приехал! Доктор вылечит тетю Тату. — С криками они весело подталкивают кровать к окну.
— Тате нужно немножко свежего воздуха. Смотрите, смотрите, как она сейчас полетит! — И все вместе, три женщины и пятеро детей, грубо выталкивают старую больную женщину из кровати, запихивают на подоконник, проталкивают дальше, еще дальше.
— Да здравствует Тата!
Снизу раздается ужасный звук падающего тела.
Миссис Вельзевул силком тащит меня к следующему экрану.
— Смотри, смотри, знаменитый Вальтер Шрампф, сталеплавильные заводы, огромная династия. Ему только что присвоили звание героя труда, и весь завод чествует его.
Огромный заводской двор. Красные ковровые дорожки. Старый Шрампф благодарит присутствующих. Он растроган, не в силах сдержать слез. Он говорит, а два функционера в синих двубортных костюмах подходят к нему сзади, наклоняются, набрасывают на ноги металлические силки, выпрямляются и с силой дергают.
— Все вы для меня что дети родные. Считайте и меня своим отц… — Старик падает, больно ударившись о трибуну. С потолка спускается крюк очень высокого подъемного крана, за ноги, как свиную тушу, подхватывает его, растерянного, испуганного, еще продолжающего что-то невнятно бормотать.
— Кончилась твоя власть, старая сволочь.
Теперь все проходят мимо него, как на демонстрации, плюют, зверски избивают. После десятка ударов он теряет очки, зубы, сознание. Кран поднимает его и уносит.
Мы у третьего экрана. Уютный буржуазный дом, и лица знакомые. Конечно, это они! Милая, трогательная тетя Тусси, ее племянник с симпатичной женой и двое детей. Они мило устроились за семейным обеденным столом, говорят о празднике и оплакивают несчастных стариков. Больше всего возмущаются Джанни и Федра. Звонок в дверь. Входят два гиганта в шапочках и белых халатах, из муниципалитета.
— Вы Тереза Калинен, сокращенно Тусси? — спрашивают они, предъявляя какой-то документ.
— Да, это я. А в чем дело?
— Простите, вам следует пройти с нами.
— Куда? В такой час! И почему? — Тетя Тусси бледнеет, растерянно оглядывается в ужасном предчувствии, умоляюще смотрит на безмолвствующих племянника и его жену.
— Без разговоров! — заявляет один из муниципальных уполномоченных. — Документы в полном порядке. Имеется и подпись вашего племянника.
— Этого быть не может! — кричит тетя Тусси. — Мой племянник не мог подписать такого документа, он не мог этого сделать… Правда, Джанни? Скажи же что-нибудь, объясни ему сам, что здесь ошибка, недоразумение…
Но Джанни ничего не говорит, ничего не объясняет, он набрал в рот воды, как и его жена Федра. Дети смотрят на происходящее. Им очень весело.
— Джанни, умоляю тебя, скажи… скажи хоть что-нибудь! — взывает тетя Тусси, отступая.
Санитар бросается за ней и хватает за руку.
Рука у старушки тоненькая, хрупкая, как у ребенка.
— Пошевеливайся, старая ведьма. Кончилась твоя привольная жизнь!
Быстро, с профессиональной сноровкой они вытаскивают старушку из комнаты, волокут ее вниз по лестнице, не обращая внимания на то, как ей больно, как она ударяется костями о каждую ступеньку. Никто из семейства не делает ни малейшего движения в ее сторону. Джанни, глубоко вздохнув, произносит:
— Ну вот, и с этим покончено, — и снова принимается за еду. — Вкусное рагу сегодня.
Очевидно, главный ошибся, выбрав для репортажа из Ада такого застенчивого, хилого, потрепанного жизнью и неприспособленного человека, как я. По малейшему поводу я смущаюсь, краснею и бормочу что-то невнятное, моя грудная клетка в диаметре не дотягивает и до восьмидесяти сантиметров, я страдаю комплексом неполноценности, у меня безвольный подбородок, и если мне иногда что-то удается, то лишь благодаря усидчивости. Хорошо еще, что я приобрел машину. Какой, однако, прок от усидчивости в таком месте, как Ад? Внешне здесь все напоминает обычную жизнь. Бывают минуты, когда я думаю, что и в самом деле не покидал Милана: многие улицы, вывески, реклама, афиши, лица людей, манера двигаться и прочее очень похожи на мой город. Однако стоит войти в элементарный контакт с ближним: спросить, как проехать, взять в баре пачку сигарет или чашечку кофе — и тут же наткнешься на ледяное безразличие, угрюмую отчужденность. Словно дотронулся до мягкого как пух одеяла, а под ним вдруг нащупал кусок железа или мраморную плиту. Причем плита эта огромна, во весь город, и не найти ни одного уголка в столице Ада, где бы ты не наткнулся на эту проклятую ледяную твердь. Вот почему здесь нужны куда более крепкие и выносливые типы, чем я. К счастью, теперь у меня есть машина.
В некоторых уголках Ада так много сходства с Миланом, что иногда невольно возникает вопрос: а что, если вообще никакой разницы нет и в действительности это одно и тоже, ведь и в Милане — я говорю «в Милане», имея в виду любой город, где мы живем, — стоит слегка приподнять покрывало, завесу, чуть-чуть поскрести лакировку — и обнаружишь ту же твердь, тот же лед и безразличие.
К счастью, я купил машину, и положение изменилось к лучшему. Здесь, в Аду, машина очень много значит.
Когда я отправился выкупать свой автомобиль, случилось одно любопытное происшествие. Новенькие машины, готовые для вручения владельцам, были выстроены длинными ровными рядами в огромном салоне. Ну вот, а знаете, кто там всем заправлял? Одетая в голубой комбинезон Розелла, прислужница мадам Вельзевул, маленькая грациозная ведьмочка. Мы узнали друг друга с первого взгляда.
— Что это вы тут делаете?
— Я? Работаю.
— Как, вы оставили свою Госпожу?
— Что вы, и в мыслях не было. Я работаю здесь и там одновременно. По существу, фирма та же, — усмехнулась Розелла. В руках она держала что-то вроде огромного шприца.
— И что у вас за работа?
— Довольно интересная. Занимаюсь отделкой кузовов. Привет, всего хорошего. — Она было собралась уходить, но вдруг обернулась и прокричала: — Я видела вашу. Последняя модель. Поздравляю. Мы ее подвергли специальной обработке.
В это время меня окликнул заведующий салоном и повел к машине. Черная, с неповторимым дурманящим запахом свежей краски, напоминающей молодость. Однако какого дьявола торчит на этом огромном автомобильном заводе Розелла? Так ли уж случайно она оказалась здесь в момент моего появления? И что она имела в виду под «специальной обработкой»? Правда, стоило мне сесть за руль, как все сомнения рассеялись.
Но подлинная перемена во мне случилась часа через два. Появилось странное ощущение, что от руля исходят некие флюиды, сверхмощная энергия, которая передается рукам и распространяется дальше, повсюду.
«Булл-370», без сомнения, великолепная машина. Не лимузин, конечно, и не седан, но и не из тех, что годятся лишь для плейбоя. Двухместная, но не спортивная. С твердым и норовистым характером. С ней я стал другим человеком.
За рулем «булла-370» я моложе, и сильнее, и даже красивее, это я-то, столько выстрадавший из-за своей внешности. Во мне появилась какая-то раскованность, я стал бодрее и современнее, так что женщины теперь должны посматривать на меня с благосклонностью, если не с вожделением. Только затормози — и юные красотки наперебой бросятся осыпать меня градом поцелуев. Спасу от них не будет. С фасада я теперь значительно — процентов на семьдесят пять — привлекательнее, чем прежде, но заметнее всего я преобразился в профиль. Это профиль проконсула первой Римской империи, мужественный и вместе с тем аристократический, или же профиль чемпиона по боксу. Раньше у меня был прямой, рыхлый, и невыразительный нос, а теперь он, можно сказать, орлиный, но одновременно и вздернутый — не так-то легко достичь подобного эффекта. Не знаю, можно ли здесь говорить о красоте в классическом смысле, но я себе ужасно нравлюсь, когда смотрюсь в зеркальце заднего обзора.
Больше всего меня поражает уверенность в себе, когда я на «булле». До вчерашнего дня я ничего из себя не представлял, а сегодня стал важной персоной, думаю даже самой важной, наиважнейшей во всем городе. Вряд ли вообще есть превосходная степень, которая могла бы это выразить.
Уверенность в себе, отменное здоровье, зверский заряд энергии, атлетическое сложение. Мои мышцы можно теперь сравнить разве что с вратами Миланского собора. Мне постоянно хочется показать всем, на что я способен, так и подмывает к кому-нибудь придраться, затеять ссору. Подумать только: все это происходит со мной, а ведь раньше при одной мысли о публичной дискуссии я волновался до потери сознания. Включаю первую скорость, вторую, жму на все обороты, выхлопная труба вибрирует и раскаляется докрасна, мои восемьдесят лошадиных сил сначала пускаются рысью, потом галопом по улицам, о, как мощно грохочут дьявольские копыта, восемьдесят, девяносто, сто двадцать, шестьсот тысяч чистокровных лошадиных сил.
Недавно один пытался обойти меня справа. Я притормозил. Но он, увидев выражение моего лица, тоже нажал на тормоз и сделал мне знак: проезжай. И тогда я озверел: подонок, олух, невежа, вопил я, давай проезжай ты, раз тебе надо, и брось свои штучки. Силком вытащил его из машины. В общем, он еще легко отделался.
А тот случай с грузовиком? На светофоре я должен был повернуть налево, а я встал посреди перекрестка, загородив ему дорогу. Водитель грузовика высунулся из кабины, устрашающая, надо сказать, физиономия, и стал как полоумный молотить волос той лапищей гориллы по дверце, и при этом орал: «Ну ты, пошевеливайся, тварь ползучая!» Тут он добавил еще одно крепкое словцо, и все вокруг рассмеялись. Тогда я вышел из машины, подошел к грузовику, чувствуя, как смешки разом стихли (какое выражение было у меня в тот момент?): «Ты что-то сказал? — нарочито растягивая слова, спросил я у гориллы. — Тебя что-то не устраивает, а?» — «Я?.. Меня?.. Нет-нет, я просто пошутил, извините».
Я слышал, что здесь, в Аду, руль покрывают специальным веществом, чем-то вроде знаменитого наркотика, который пробуждал темные инстинкты доктора Джекиля. Наверно, поэтому так часто смирные, уступчивые люди, как только оказываются за рулем, превращаются в разбойников и сквернословов. Потому, наверно, между ними исчезает даже намек на вежливость — с волками жить по-волчьи выть. Ничтожная, смехотворная проблема первенства приобретает колоссальное значение, воспринимается как нечто священное, чуть ли не затрагивающее честь, а нетерпение, грубость, спешка выдвигаются на первый план и господствуют над всем остальным. К тому же моя машина прошла «специальную обработку». Должно быть, милейшая Розелла переборщила слегка с дозой.
Вот почему, когда я веду свой «булл-370», я не без удовольствия ощущаю себя зверем. Нембо Кидом. О, эта животная полнота чувств, необузданность во всем, страстное желание самоутвердиться, внушить страх! Меня так и подмывает оскорбить кого-нибудь, я сознательно употребляю грубые, обидные выражения, словом, испытываю наслаждение от того, что когда-то больше всего в жизни ненавидел.
Но и этого мало: внутренняя ожесточенность, наверно, отражается на моем лице, даже на жестах. Это я обольщаюсь, что стал красивее. Стоит дать волю моему водительскому гневу, и я читаю в глазах людей отвращение и ужас, как бывало с мистером Хайдом. Неужели Демон торжествует во мне?
Потом уже, вечерами, когда я остаюсь в безмерном одиночестве своего дома и возвращаюсь мысленно к прожитому дню, меня это пугает. Неужели Ад проник в меня, в мою плоть и кровь? Ведь я упиваюсь злом и унижением, подавлением себе подобных, часто у меня возникает желание бить, хлестать, терзать, рвать на куски, убивать. Бывают дни, когда я на своей супермощной машине часами кружу по городу с одной-единственной надеждой нарваться на какое-нибудь происшествие, самому затеять скандал, чтобы излить весь запас ненависти и злобы, накопившийся во мне.
Идиот! Он что, не заметил меня? У него, может быть, зеркальца нет? Почему он не включил мигалку? Неожиданно выскочив со стоянки, средненькой мощности машина преградила мне дорогу, и я врезался в нее. Прощай, великолепная правая фара!
— Дубина! — ору я, выскакивая наружу. — Полюбуйся, что ты наделал, осел!
На этот раз мне достался мужчина лет сорока пяти с молодой хорошенькой блондинкой.
Он улыбается, высунувшись из окошка:
— Знаете, синьор, что я вам на это скажу?
— Что?
— Что вы совершенно правы.
— Ах, так ты еще издеваться вздумал!
Он тоже выходит из машины. С гнусным самодовольством я замечаю, что от одного моего вида его бросает в дрожь.
— Мне очень жаль, честное слово, — говорит он, протягивая мне свою визитную карточку. — К счастью, у меня есть страховка.
— И вы полагаете, что так легко отделались? Вы полагаете, что так легко отделались? Вы полагаете, что так легко отделались? — Указательным и средним пальцами я быстро, больно и зло щелкаю его по носу.
— Тонино, иди сюда! — кричит ему девушка из машины.
На пятом щелчке он, опомнившись, отталкивает меня, но очень легонько, почти вежливо.
— Так-так! — сквозь зубы цежу я. — Ну я тебе покажу, как руки распускать.
Я так резко хватаю и заламываю его руку, что он сгибается пополам.
— Отпусти, подлец! — кричит он. — Помогите, помогите!
— А сейчас, скотина, ты поцелуешь эту вмятину, вылижешь ее, как собака, своим вонючим языком. Ты у меня узнаешь, где раки зимуют!
Вокруг стоят люди и ошалело смотрят на нас. Что со мной происходит? Почему я так ненавижу этого человека, что готов растерзать его? Откуда во мне эта страсть к насилию? Может, меня околдовали? Я — само зло, подлость, дикость. Я омерзительно счастлив.
Не все в Аду адское.
На одном из экранов миссис Вельзевул, среди полной городской сумятицы и неразберихи, я увидел парк, настоящий парк с лужайками, деревьями, цветочными клумбами, фонтанчиками, обнесенный высокой стеной. Этот дивный парк с наступлением весеннего тепла превращается в подлинный праздник цветения и буйство зелени. Поразительный островок мира, покоя, надежд, здоровья, ароматов и тишины.
Еще более невероятным, чем существование такого чуда в Аду, было то, что остальная часть огромного города была едва освещена тусклым, с трудом пробивающимся гнилостным светом, а парк буквально утопал в лучах яркого, чистого, прозрачного, точно горного, солнца. Будто установили какую-то трубу для прямой связи со светилом, оградив этот крошечный уголок от городских миазмов.
С одной стороны парка возвышался двухэтажный старинный дом благородного и респектабельного вида. Через распахнутые настежь окна первого этажа просматривалась огромная гостиная, обставленная в добротном, патриархальном стиле богатых домов. Разумеется, в углу был рояль, за ним сидела седовласая синьора лет шестидесяти пяти и с умиротворенным выражением лица весьма недурно играла «Экспромт» Шуберта. Музыка отнюдь не нарушала царящей здесь тишины, ибо она создана нарочно, чтобы не тревожить душевного спокойствия. Было без четверти три пополудни, и казалось, даже солнце радуется жизни.
Неподалеку находился маленький настоящий крестьянский домик для сторожа, который служил одновременно и садовником. Из дверей появилась трехлетняя девочка. Она принялась вприпрыжку бегать по травке, весело напевая какую-то милую детскую белиберду. Перебежав через лужайку, присела в тени перед кустом. Навстречу из норы выскочил зайчишка, ее приятель. Девочка взяла зверька на руки и понесла к солнцу. На всем лежал покой, благодать, умиротворение, как на несколько манерных немецких полотнах девятнадцатого века.
Я с недоумением обернулся к госпоже Вельзевул, неотступно следившей за мной и моими открытиями.
— А как же быть с этим? Неужели это тоже Ад?
В углу послышалось шушуканье ее приспешниц. И тогда царица амазонок ответила:
— Не будь Рая, мой мальчик, не было бы и Ада.
После такого заявления она подвела меня к другому экрану, целиком занятому гостиной нашей почтенной дамы. Та уже прекратила играть на рояле, потому что принимала посетителя: мужчину в очках, лет сорока пяти, который излагал ей какой-то проект, но дама вежливо, с улыбкой покачивала головой:
— Нет-нет, сударь, ни за что на свете я не продам своего парка — скорее умру. Пока, слава богу, мне хватает моей ренты.
Ее собеседник горячо настаивал, называя неимоверные цифры. Казалось, он готов упасть перед ней на колени. Но пожилая дама продолжала твердить: нет и нет, скорее она умрет.
Повелительница уже тащила меня к третьему экрану. Мимоходом я успел снова увидеть парк и девочку, которая с трогательным, почти материнским выражением лица кормила крупными сочными листьями салата своего зайчика.
На третьем экране происходило торжественное собрание в еще более торжественном зале. Заседал муниципальный совет. Присутствующие муниципальные советники слушали речь асессора Массинки, члена правления, ведающего городскими садами и парками. Массинка страстно защищал зеленые оазисы, газоны, лужайки, деревья, говоря, что это легкие отравленного города. Речь его была яркой, убедительной, лаконичной, опиралась на неоспоримые аргументы и закончилась под продолжительную овацию. Тем временем наступил вечер.
Я снова попал в гости к уважаемой даме. Вошел еще один посетитель, по виду, правда, менее респектабельный, чем первый. Из папки он извлек лист бумаги, на котором красовались печати муниципалитета, прочих высоких организаций, подписи министров всех рангов, от самых низких до самых высоких; оказалось, именно в этой части города возникла абсолютная необходимость построить автобусный парк, а посему часть зеленого парка экспроприировалась.
Синьора пробовала возражать, негодовала, даже заплакала, но посетитель удалился, оставив на рояле документ со зловещими печатями, и в тот же самый момент с улицы донесся страшный грохот. Чудовище, напоминающее механического носорога, разбивало, валило, крушило ограду парка и своими лапами в форме серпа, клещей, зубьев, ненависти и разрушения с ходу набрасывалось на деревья, кустарники и клумбы заранее размеченной полосы. В считанные минуты все было превращено в груду развалин, земли и грязи. Как раз на том месте была заячья нора; девочка чудом успела спасти своего друга. За спиной в тени зала я услышал злобное хихиканье демонических девиц.
Снова муниципальный совет. Прошло всего два месяца, и снова асессор Массинка протестует против истребления последних островков зелени. Энтузиазм публики столь велик, что оратора хотят вынести с трибуны на руках. Еще не утихли последние аплодисменты, а в гостиную нашей дамы уже входил курьер с бумагой, испещренной угрожающими печатями: крайняя необходимость реконструкции города требует немедленной прокладки новой магистрали для разгрузки перенасыщенного движением центра, отсюда — неизбежная экспроприация второй части парка. Рыдания синьоры очень скоро тонут в страшном реве бульдозеров, одержимых неуемной страстью разрушения. Остро запахло предвыборными маневрами. Внезапно проснувшаяся девочка чудом успела прийти на помощь своему питомцу как раз в тот момент, когда раздавили его новую нору.
Стену воздвигли снова, но уже почти вплотную к дому. От парка остался жалкий зеленый клочок с тремя деревьями — не больше, однако солнцу еще удавалось в погожие дни прилично освещать его, и девочка резвилась, бегая взад-вперед, но теперь путь ее был короток: только разбежится и припрыгнет два-три раза, а уж надо назад, иначе можно удариться о стену.
С экрана муниципального совета опять громом раздается обвинительная речь досточтимого асессора Массинки, курирующего городские сады и парки. Он сумел убедить всех присутствующих в том, что спасение жалких остатков растительности в пределах города есть вопрос жизни и смерти. А в это время в гостиной дамы расположилась эдакая лиса в человеческом облике, доказывающая, что уже запланирована экспроприация третьего, последнего участка и единственным выходом из положения была бы срочная продажа оставшейся земельной собственности по ценам свободного рынка. При этих жестоких речах по бледным щекам несчастной дамы тихо катятся слезы, а собеседник ее, распаляясь, называет все более крупные суммы: миллион за квадратный метр, тридцать миллионов, шесть миллиардов за квадратный метр, — и при этом протягивает для подписи лист бумаги и ручку. Дрожащая рука дамы еще выводит последнюю букву аристократической фамилии, а за окнами гремят ужасающие взрывы.
Госпожа Вельзевул и ее присные теперь столпились вокруг меня и, блаженно улыбаясь, смотрят на это светопреставление. Ясный сентябрьский день, на месте парка зияет мрачная дыра, серый котлован, откуда непонятно каким образом, корчась и извиваясь, выезжают фургончики. Солнце, тишина и радость жизни уже во веки веков не проникнут сюда. Даже крошечный клочок неба не будет виден из этого мрачного дворика, столько здесь накрутили проводов и кабелей во имя прогресса и автоматизации. Наконец я увидел девочку, которая держала на коленях мертвого зайца и плакала. Но вскоре мама бог знает какими уговорами и уловками сумела отобрать у нее погибшего друга, и, как все дети ее возраста, малышка быстро утешилась. Правда, она уже не бегала вприпрыжку по лужайкам, а из кусков бетона, сложенных в углу дворика, сооружала что-то, скорее всего, мавзолей для своего любимого зверька. Это уже не прежнее милое и грациозное создание. Когда она улыбается, в уголках рта появляются горькие складки.
Вы, должно быть, упрекнете меня в неточности: ведь в Аду детей не бывает. Я сам так думал, оказалось — бывают. Без детского горя и страданий, самых, пожалуй, страшных в мире, Ад — не Ад. Кроме того, хоть я и побывал там, мне до сих пор не вполне ясно, где он, этот Ад? Только ли там, или он поделен между нашим и загробным миром? После всего увиденного и услышанного я все чаще думаю: а не весь ли он тут, у нас, не продолжаю ли я жить в нем, постепенно приходя к выводу, что Ад — не кара, а просто наша горькая непостижимая судьба.