ЕГО ЗВАЛИ ЯЧМЕНЕК Роман

Říkali mu Ječmínek

Praha, 1965

КНИГА ПЕРВАЯ

1

В тот октябрьский вечер заходящее солнце окрасило небо кровавыми зарницами. Одни увидели в этом дурное предзнаменование. Другие говорили:

— Смотрите, вот грядет заря нашей славы!

Фридрих, пфальцграф рейнский, снова впал в меланхолию, на которую последние месяцы в письмах лондонским друзьям так сетовала леди Бесси. Остановив карету, где он отдыхал от самого Гейдельберга, он велел подать ему серую в яблоках кобылу, вскочил в седло и поскакал вперед к тяжелым пфальцским ротам, что вышагивали во главе бесконечной свиты, — ведь только один багаж венценосной четы размещался на ста пятидесяти повозках.

Пфальцграф даже не подъехал взглянуть на супругу, лежавшую на заднем сиденье своего экипажа с распухшим коленом. Недалеко от Ансбаха внутрь кареты попал камень, отброшенный передним колесом, и сильно ударил пфальцграфиню по ноге. Она испугалась, но, несмотря на боль, лекаря вызвать не позволила. Говорливая толстушка леди Эпсли перевязала ссадину мокрым платком, поохала немного над принцессой и вернулась в свой экипаж, где ее заботам был препоручен маленький Хайни.

И леди Бесси осталась наедине со своим неразлучным спутником — обезьянкой Жаком. Тот некоторое время с жалостливым любопытством поглядывал на постанывающую хозяйку, потрогал нетерпеливой лапкой шелковый чулок, свисающий с подлокотника, а потом отвернулся и, фыркнув, прыгнул к кучеру на козлы.

Зябко поежившись, леди Бесси устроилась поудобнее и вздохнула. Странное путешествие! Один бог знает, какая участь уготована им за этими чешскими лесами которые ей и ее черноволосому Ясону предстоит миновать на пути к золоту чешской короны.

А сам черноволосый Ясон, пфальцграф рейнский, избранный королем чешским, молодой предводитель Протестантской унии{1} германских князей, «Dear[1] Фредерик» леди Бесси, с разрумянившимся лицом скакал навстречу резкому ветру, задувшему с окутанных тучами гор. На холмистые равнины и деревянные домишки за Миттертайхом, на черную гладь прудов и возделанные поля, на низкие перелески и извилистую речку, серебрившуюся над опавшими вербами, опустилась серая беззвездная ночь. Сквозь мглу пробивался один-единственный огонек. Это стража у въезда в Вальдсас{2} разожгла костер, чтобы указать путникам дорогу.

Ветер хлестал всадника по лицу и глазам. Черные и мечтательные, они так нравились леди Бесси, и Фридрих сознавал это. Он натянул на лоб широкополую шляпу с ослепительно белыми страусовыми перьями, чтобы защитить глаза. Еще позавчера из них в самом деле едва не брызнули слезы. Только хлесткий ветер с чешской стороны был тогда совершенно ни при чем!

В жарко натопленной зале амбергского замка, той самой, где двадцать три года назад Фридрих появился на свет, прямо перед ним сидел в кресле граф Вратислав Фюрстенберг{3} и стегал его словами, звучавшими как удар узловатого бича. Сам император Фердинанд II послал Фюрстенберга к Фридриху с последним настоятельным призывом тщательно взвесить свое намерение отправиться в Чехию и отказаться удовлетворить просьбу взбунтовавшихся чешских сословий. Посланец Фердинанда говорил на австрийском диалекте, которого Фридрих терпеть не мог. Речь Фюрстенберга с виду была любезной, а по сути злобно угрожающей. И пугал он не только войной и императорской анафемой, но еще и вечным проклятьем, которое неминуемо обрушится на всякого, кто осмелится посягнуть на законы светские и божественные.

— Великий Цезарь, — наставлял граф, — трижды отвергал подносимый ему венец! А вы, вы сразу же поспешили дать согласие, едва вам предложили! Но не надейтесь на посулы этого турецкого прихвостня Габора Бетлена{4} и не обращайте напрасно свой взор к тестю Якову английскому, этому льстивому Соломону! С моим повелителем, императором и королем Фердинандом Вторым, сам господь бог!

Однако перед лицом столь грозных предостережений Фюрстенберга пфальцграф Фридрих показал себя одновременно и прекрасным Адонисом, и храбрым Ахиллом, и мудрым Одиссеем, то есть именно таким, каким воспевали его стихотворцы во время торжественного венчания в Лондоне. А было ему тогда всего шестнадцать лет. Теперь же, уставившись на собеседника обольстительными и немного насмешливыми глазами, этот Адонис, подобно Ахиллу, возразил, что рыцарю пристало держать слово, данное перед рыцарями, и, проявив Одиссееву мудрость, солгал, что не дал еще согласия принять чешскую корону, но направляется всего лишь для встречи с депутацией чешских сословий:

— …что и соблаговолите передать вашему эрцгерцогу!

Фюрстенберг потрогал эспаньолку. Он предпочел не расслышать неуважительного тона в обращении «эрцгерцог» — тут уже не было ни изысканности, ни благородства, ни мудрости, а прозвучало всего лишь спесивое пренебрежение. Пожав плечами, граф поднялся и, расшаркавшись, по-иезуитски неслышно выскользнул из залы. Но едва за ним затворились двери, смертельная тоска навалилась на юного Адониса-Ахилла-Одиссея. В духоте жарко натопленной залы его бил озноб. Грудь теснили рыдания, в носу запершило, глаза увлажнились. Да стоит ли в конце концов чешская корона страданий земных и мук вечных? Не придется ли ему потерять в погоне за ней и свой Пфальц и шапку курфюрстов? И удастся ли закончить заложенный в Гейдельберге дворцовый парк?

Но леди Бесси, укладываясь на ложе в мрачном амбергском замке, увещевала супруга:

— Выбрось из головы бредни этого кривого рыжего из Вены! Верь в предначертанное! Из лилии чешской короны взрастет корона другая! Тебе суждено стать первым протестантским императором! Разве ты не потомок Карла Великого?

По мостовой звонко зацокали копыта конной хоругви. Дорога возле Вальдсаса была вымощена брусчаткой.

Фридрих подъехал к полковнику, возглавлявшему свиту, и спросил по-французски, не случалось ли ему бывать в чешских лесах раньше. Полковник не понял.

— Euer Gnaden, ich bin aus Schwaben! — объяснил он. — Я родом из Швабии!

Фридрих повторил вопрос по-немецки, но в нетерпении так и не дождался ответа. Усатому швабу, видимо, привычнее было размахивать саблей, нежели ворочать языком. Он собрался было добавить, что за всю жизнь не покидал рейнского края, но прежде чем выдавил из себя хотя бы слово, Фридрих уже скакал вдоль кортежа к экипажу леди Эпсли. Коротко осведомившись, чем занят маленький Хайни, Фридрих подъехал к леди Бесси и засмотрелся на спящую жену.

— Она прекрасна, словно светлый лик луны, — меланхолически процитировал он Вергилия. Будить ее Фридрих не стал, но ехал шагом вслед за ее каретой до самого Вальдсаса.

2

В ночь на 24 октября 1619 года в Вальдсасе спали разве что древние старики да малые дети. Остальные жители высыпали на узкие улочки и булыжную мостовую городской площади или же, высунувшись из окон, глазели на повозки пфальцграфского кортежа, на рейтар и пеших, что уже суетились повсюду, покрикивая и перебраниваясь на разных языках у дверей веселых домов и трактиров. Наконец хозяева открыли-таки свои заведения, и уже через час отовсюду неслись песни.

Только у бывшего цистерцианского монастыря{5} было тихо. За двойной шпалерой выстроенных на нидерландский манер солдат под бело-голубыми знаменами молча и почтительно топтались любопытные. Ожидали чешских, моравских, силезских и лужицких вельмож, которые на восемнадцати каретах должны были прибыть из Хеба. Под предводительством пана Ахаца из Донина{6} они как раз подъезжали к монастырским воротам.

Время близилось к полуночи, но светло было, словно днем. По четырем углам громады монастыря пылали огромные костры. Светились бойницы в стенах замка, окна похожего на неприступную крепость аббатства, и дозорная башня, у основания каменная, а выше срубленная из бревен и крытая тесом. У широких въездных ворот горела в чанах смола, а монастырский двор освещали факелы. Багряные сполохи озаряли уходящую ввысь стену собора, увенчанного уже где-то под облаками четырехгранной башней в виде островерхого шлема. Сиявший некогда на вершине башни золоченый крест сбросили лет шестьдесят назад, когда были изгнаны монахи-цистерцианцы и новая вера повела борьбу с распятиями, образами и прочими атрибутами католичества.

За два часа до этого под робкие приветственные возгласы вальдсасских горожан через ворота проехал пфальцграф Фридрих с супругой. Они расположились в собственном доме, поскольку после изгнания цистерцианцев монастырь со всеми своими службами отошел пфальцграфскому двору.

Два нидерландских гвардейца, скрестив алебарды, встали на страже у дверей, за которыми избранный король чешский впервые принимал депутацию сословий, что назвали его своим государем, отвергнув двух других претендентов — курфюрста саксонского Иоганна Георга{7} и герцога Карла Эммануила Савойского{8}.

В это же время в бывшей аббатской опочивальне, куда только вчера доставлено было из гейдельбергских кладовых свежее постельное белье, подушки, кресла, столики, ковры и портьеры, камеристка причесывала пфальцграфиню на ночь.

Она распустила ее волосы цвета золотистого меда и заплела их в две толстые косы, похожие на колосья. Подбросила поленьев в гаснущий камин. По распоряжению леди Бесси внесла клетку с попугаем, которого из девственных лесов Ориноко прислал в дар принцессе сэр Томас Роу. Крылья у попугая были зеленые, и принцесса назвала его «Мистер Грин»[2]. Мистер Грин грустил. В дороге он простудился и сейчас кашлял. Бесси просунула в клетку пальчик, но мистер Грин не соизволил, по обыкновению, клюнуть его на сон грядущий.

— Укрой клетку, чтобы мистера Грина не раздражал свет, — велела камеристке леди Бесси.

И вспомнила о сэре Томасе, с которым в пору девичества играла в теннис в парке ричмондского замка. Воспоминание об умном, склонном к рискованным выходкам сэре Томасе навеяло ей образ любимого брата Генри, принца Уэльского, который умер как раз тогда, когда она стала невестой пфальцского курфюрста Фридриха. Его последние слова были:

— Где моя сестра?

В память о брате она назвала своего первенца Генри; при крещении его нарекли Фридрихом-Генрихом, но он не был похож ни на ее брата, ни на саму нее, ни вообще на кого-либо из Стюартов. Темноволосый младенец был как две капли воды похож на смуглого пфальцского курфюрста.

Леди Бесси поднялась и прошла в соседний покой, бывшую келью настоятеля, взглянуть на спящего сына. Возле его постели дремала с Библией на коленях леди Эпсли. Она проснулась, протерла глаза, встала и, вздохнув, произнесла:

— Бедняжка, последний раз спит на родной земле!

— Надеюсь, мы задержимся здесь еще на день. Меня охватывает ужас при мысли о путешествии через эти чешские чащобы, — сказала леди Бесси и, указав на разметавшегося во сне сына, спросила:

— Он хорошо себя вел? Не дергал вас за нос?

— Нет, нет, что вы, — поспешно возразила леди Эпсли, — эта дорога так его утомила!

— Хорошо, что остальные дети остались с бабкой Юлианой в Гейдельберге.

Она погладила чернокудрую головку мальчика, расправила одеяльце и приказала леди Эпсли:

— Прошу вас, распорядитесь позвать моего нового чешского пажа!

Возвратившись в спальню, леди Бесси поискала было какую-нибудь книгу. Но тщетно. Все они были упакованы в ящики и лежали в повозках. Подошла к окну. Оттуда видны были только колышущиеся тени на непомерно высоком фасаде храма.

«Видно, здешнего настоятеля не занимали красоты природы, — подумала она. — В Праге я выберу себе спальню с видом на парки и леса. Как в Гейдельберге. Вот только Неккара там нет. Пожалуй, я буду скучать о нем».

В дверь негромко постучали. Оставшись у окна, принцесса повелительно произнесла:

— Войдите!

В комнату вошел юноша лет семнадцати, светловолосый и голубоглазый, стройный, с красными обветренными руками и румянцем во всю щеку.

— Подойди ближе, — приказала Бесси, — как тебя зовут?

— Иржик из Хропыни, — ответил юноша по-французски, на том же языке, на котором был задан вопрос, — Georges de Khropynyé.

— Я буду называть тебя Жорж.

Юноша поклонился.

— А что, у вас тут все говорят по-французски? — спросила принцесса, направляясь от окна к креслу и заметно хромая.

— Не все, — последовал ответ.

Принцесса села в кресло, движением головы перекинув косы на грудь. На ней был пеньюар из светло-зеленого шелка, перетянутый в талии широкой белой лентой.

— Подойди ближе, — велела она. — Ты родом из Праги?

— Нет, я из Хропыни — это в Моравии. А сейчас приехал из Кромержижа.

— Что такое Кромержиж?

— Это прекрасный город, окруженный пшеничными и ячменными полями.

— Кто обучил тебя французскому?

— Месье де Сен-Обен. После варфоломеевской ночи он бежал из Парижа и нашел приют у нас, в Кромержиже.

— Я приглашу месье де Сен-Обена в пражский замок.

— Ваше величество, он умер в прошлом году от тоски по родине. Шестидесяти шести лет от роду.

— А сколько лет тебе, Жорж?

— Семнадцать, ваше королевское величество!

Обходительность Иржика понравилась Бесси. Он был первым человеком, который назвал ее королевой. И она обласкала его тем взглядом, которым с детства очаровывала всех подряд — своего брата Генри, его юных друзей, лордов — независимо от возраста и положения, лорда-мэра города Ковентри, — куда ее перевезли из Комбского аббатства, опасаясь католического заговора, — адмиралов, старых пиратов, архиепископа Эббота{9} и всех его приближенных, своего рассудительного отца — короля Якова, Фридриха, называвшего ее за этот взгляд своей «herzallerliebste»[3], и даже его мать Юлиану, которую она боялась, как все молодые невестки страшатся свекровей.

Иржик посмотрел в эти глаза и склонил голову. Глаза были изумрудные, как вода в глубине. Пеньюар тоже был зеленого цвета, и он вспомнил, что видел такую женщину раньше, давно, еще в детстве, но та была вырезана из дерева — с рыбьим хвостом и покрытым чешуей телом — украшение над прилавком аптекаря в Кромержиже — таинственная русалка, всегда пугавшая его своим видом, что несказанно веселило самого пана аптекаря Кришпина Крайчиуса. У русалки из Кромержижа были зеленые глаза Бесси.

— Отчего ты загрустил? — спросила принцесса.

Пунцовые щеки Иржика вспыхнули еще сильнее.

И тут из-под широкого настоятельского ложа, прикрытого медвежьей шкурой и устланного белоснежными перинами, выползло, семеня ручками и ножками, странное существо. Выбравшись оттуда, оно вспрыгнуло на ложе. Иржик едва сдержал восклицание. Но, рассудив как истый ганак{10}, что испугаться и на третий день не грех, только сжал зубы и изумленно вытаращил глаза.

Принцесса позвала:

— Жак, aux pieds[4].

Чудище соскочило с ложа, но к принцессе не подошло, а залезло обратно под постель.

— Не бойся, — проговорила принцесса, — это младшая из моих обезьянок. Лорд Дадли{11} прислал мне их в Гейдельберг из Венеции в подарок на свадьбу. Старшая умерла в позапрошлом году от чахотки, а эту я решила взять с собой в Прагу. Тебе не нравится мой Жак?

— Признаться, мне доводилось видывать божьих тварей и покрасивее! — ответил Иржик.

— Красиво все, что создал господь! — возразила Бесси, — спроси у капеллана Скультетуса{12}. Уж не думаешь ли ты, что создатель повелел бы Ною принять на ковчег обезьян, если бы не видел в них творений совершенных?

Иржик промолчал.

Леди Бесси встала и, подойдя к камину, стала греть руки. Потом спросила:

— А можжевельник у вас растет? В Гейдельберге мне всегда подкладывали в камин можжевеловые ветки — они приятно пахнут. У вас всегда так холодно?

— Мы пока еще в Верхнем Пфальце, ваше королевское величество. У нас теперь тоже зима, но вскоре на смену ей придет самая прекрасная весна из всех весен. В нашем Кромержиже вас окутает море чудесных ароматов. А топить будем можжевельником!

— Ты полагаешь, мне стоит взглянуть на этот твой Кромержиж?

— И не только на Кромержиж, но и на Хропынь тоже!

— Что ж, там будет видно, — промолвила принцесса и, прихрамывая, возвратилась в кресло. Потрогав больное колено, она уселась поудобнее, помолчала с минуту, потом вдруг весело крикнула:

— Лови, Жорж! — и кинула Иржику белый платок. Тот ловко подхватил его.

— Там, за альковом, есть рукомойник. Перевяжешь мне рану.

Иржик вернулся с мокрым платком. Принцесса сидела в кресле, подвернув подол накидки.

Ее длинная стройная ножка была белей «рыбачки» — так у них дома называли чаек, что несметными стаями собирались осенью и по весне на хропыньском пруду. Колено принцессы украшал синяк.

— Тот камень у Ансбаха мог убить меня прямо в карете. Завяжи платок потуже, еще туже. Не бойся, я сильная! Когда родился мой первый черноволосый ребенок — он спит теперь в соседнем покое, и я долго не могла поправиться, то изгоняла боль верховой ездой.

За свою жизнь Иржику уже не раз приходилось видеть женщин без одежды. В реке Бечве и в хропыньском пруду служанки купались нагими. И он плескался с ними вместе. Но ножка принцессы! Позолоченная отсветами огня в камине, она была словно крыло чайки в предзакатный час.

— Твои руки нежнее, чем у доктора Румпфа из Гейдельберга, который помогал мне при первых родах. А повязка получилась даже лучше, чем у леди Эпсли, — заметила Бесси, пряча ногу под зеленый шелк пеньюара.

Мерси, Жорж, — поблагодарила она, — доброй ночи и покойных сновидений!

Иржик поклонился и вышел.

Было уже далеко за полночь. Внизу в трапезной сидели за кубками с рейнским вином чешские, моравские, силезские и лужицкие паны — всего двадцать один человек — с пфальцграфом Фридрихом. Звучали здравицы в честь нового короля. Все были веселы и беззаботны. В том числе и старый граф Шлик{13}, несмотря на шутливый упрек Фридриха, что тот хотел видеть своим королем не его, а саксонского курфюрста Иоганна Георга.

— Слишком уж много времени, любезный граф, провели вы в Йенском университете и при дрезденском дворе.

Шлик только поглаживал свою длинную бороду и растерянно кивал:

— К достоинствам высочайших особ относится и способность забывать прошлое!

— Попытаюсь овладеть этим искусством, — ответил Фридрих и протянул Шлику руку через стол. — Я ведь гожусь вам во внуки, граф.

А Иржик метался по постели как в горячке. Так тоскливо было ему, волею моравских сословий оторванному от родных мест и заброшенному в этот мрачный монастырь среди туманов, слякоти и грязи спущенных на зиму прудов. За что обрекли его на эту придворную службу у чужестранки, которая, похоже, считает его чем-то вроде своей обезьяны, что вылезает из-под кровати и после окрика «К ноге!» прячется обратно? Неужто некому больше перевязать ее высокую, белую, стройную ногу под зеленым шелковым пеньюаром? Что же вы делаете с сиротой?

А сердце его сладко щемило…

3

Когда Иржика разбудили крики первых петухов, багровое осеннее солнце уже продиралось сквозь туман, окутавший леса Чехии.

Вскоре за дверью послышался детский голосок. Иржик вышел взглянуть, кто это поднялся в такую рань, и увидел смуглого мальчугана в черном камзольчике и большом кружевном жабо. Мальчик носился вскачь по монастырскому коридору, из которого за долгие годы запустения все еще не выветрился запах ладана и восковых свечей. Малыш что-то напевал, шумел и топал, но, увидев Иржика, затих, на цыпочках подошел к нему и спросил по-немецки:

— Ты кто? Меня зовут Хайни.

— А меня — Жорж, — ответил Иржик.

— Давай, кто быстрее добежит до лестницы? — предложил мальчик.

— Ладно, — согласился Иржик, и они пустились наперегонки. Мальчик очень веселился и радостно вопил. Наконец, утомившись, он попросил:

— Покатай меня на спине, Жорж!

И Иржик, изображая бродячего торговца, таскал его из конца в конец коридора с криком «Соль! Купите соль!».

Соль покупать было некому, но мальчуган все равно смеялся и болтал ножками.

Наконец появилась толстая женщина в белом чепце и позвала:

— Генри!

Веселье кончилось. Мальчик послушно соскользнул со спины Иржика и сложил перед собой руки:

— Beten[5], — объяснил он. Пора было идти к утренней службе.

«Наверняка этот Хайни — ее сын», — сказал себе Иржик.

Он вернулся в келью, присел на монашеское ложе и уставился взглядом в стену. С упертыми в подбородок руками Иржик был похож на рыболова у реки. Не хватало только удочки, блеска воды, стрекоз и мошек. Вместо всего этого была лишь облупившаяся голая стена и ощущение тревоги на сердце. Чувство это было болезненным и острым. Сидел ли он с закрытыми глазами или открывал их — виделось ему одно и то же: две косы цвета меда, зеленый пеньюар и под ним стройная ножка, белоснежная как крыло чайки.

Потеряв счет времени, он сидел до тех пор, пока с улицы не раздался возглас:

— Приготовиться к началу аудиенции!

Коридор был заполнен людьми. Мимо выстроившихся двумя рядами придворных, легкая и воздушная даже под тяжестью парчи, браслетов, жемчужных ожерельев и бриллиантовых звезд, шла, приближаясь к нему, та, чей облик неотвязно чудился ему на потрескавшейся стене его монашеской кельи. Хромоты ее как не бывало.

Улыбнувшись Иржику, принцесса приказала, будто попросила:

— Возьми мой шлейф, Жорж! — И на миг задержалась.

Иржик поднял конец шлейфа. Руки его дрожали.

Но она уже сходила с лестницы сквозь ряды салютующих шпагами капитанов и полковников, мимо двойной шеренги разряженных дам и рыцарей, что, сняв шляпы, склонились до самого пола в глубоком реверансе.

Она вступила в залу, украшенную бело-голубыми стягами. Прошла по ковру к похожему на трон креслу под малиновым балдахином и села. Пальцем указала Иржику место слева от кресла. С правой стороны встала леди Эпсли.

И тотчас в торжественно убранную залу потянулись чередой придворные дамы из пфальцской и английской свиты, супруги и дочери дворян, полковников и капитанов, расфранченные жены амбергских и вальдсасских коншелов{14} с высокими прическами и в чепцах, величавые и смиренные. Они встали по обеим сторонам дверей, через которые вступили в залу. На лестнице затрубили герольды.

Принцесса поднялась с места. Леди Эпсли отвесила низкий поклон. И вслед за ней в глубоком земном поклоне склонились все дамы и девицы, приветствуя принцессу английскую, графиню пфальцскую и будущую королеву чешскую.

Снова пронзительно запели трубы. Танцующей походкой в залу вошел пан Вацлав Вилим из Роупова{15}, низенький, с круглым брюшком, моложавое лицо его украшала эспаньолка и бравые усы. За ним шествовал высокий, степенный и величавый пан Яхим Ондржей Шлик, тот самый, кто незадолго до этого от имени посольства приветствовал избранного короля чешского Фридриха I и передал ему приглашение прибыть в Прагу, дабы оттуда править страной. За ними следовал и третий глава посольства Ян Альбин Шлик{16}, в облике которого военная выправка сочеталась с высокомерием придворного, а затем и остальные чешские, моравские, силезские и лужицкие паны в великолепных костюмах, украшенных цепями и кружевом, со шпагами на боку, держа в руках шляпы, все торжественные и чинные.

В третий раз прозвучали трубы, и снова дамы склонились ниц по знаку леди Эпсли, а за ними и вся депутация, подметая страусовыми перьями шляп блестящие плитки пола. Принцесса ответила легким кивком.

Когда же все снова выпрямились, вперед выступил пан Вацлав Вилим. Сняв с правой руки красную перчатку с жестом, достойным легендарного Цицерона, он взял слово. После приветствия чешской королеве от лица сословий короны святого Вацлава{17} он покорнейше поблагодарил ее королевское величество за благосклонную настойчивость, возымевшую влияние на милостивый ответ его величества короля Фридриха, соизволившего удовлетворить покорнейшую просьбу чешских, моравских, силезских и лужицких сословий, соблаговолив принять чешскую корону.

Пан Вилим весьма искусно владел французским.

Королева, слегка зардевшись, встала и ответила:

— Господа! Все, что ни содеяно мной ко славе господней и для распространения нашей праведной веры, совершено с искренним помышлением о благе, и впредь господа сословия на мою добрую волю и заботу могут рассчитывать твердо!

Она отступила на шаг и подала пану Вацлаву Вилиму руку, которую тот церемонно поцеловал.

Затем по очереди подходили послы чешских сословий, оба пана Шлика и все остальные, до земли склонялись дамы пфальцской и английской свиты, супруги и дочери дворян, полковников и капитанов, жены амбергских и вальдсасских коншелов, целуя руку принцессе, к которой впервые столь торжественно и официально обратились: «Ваше королевское величество».

Когда же церемония поклонов закончилась, принцесса повернулась к своему пажу и произнесла:

— А вы, месье из Хропыни?

И Иржик, опустившись на колено, тоже поцеловал руку королевы. Однако, к удивлению всех, рука эта весело растрепала ему волосы.

— Возьми шлейф, — приказала королева и двинулась из залы, сопровождаемая звуками труб, звонким эхом проносившимися под сводами лестниц и монастырских коридоров.

И все они — король Фридрих и королева Елизавета, их сын Фридрих Генрих, маленький Хайни, который на аудиенции депутатов стоял по правую руку короля, Людвиг Пфальцский{18}, брат короля, Христиан Ангальтский{19} со своим сыном, толстая леди Эпсли, пан Ахац из Донина, пфальцские канцлеры, полковники и капитаны, фрейлины и пажи, дамы и кавалеры, присутствовавшие на приеме послов, и сами послы, — словом, все отправились в храм и расселись по скамьям слушать проповедь.

На ступени бывшего алтаря, теперь походившего на обычный стол, взошел главный проповедник пфальцского двора доктор Абрахам Шульц из Силезии, переименовавший себя в Скультетуса, рыжий бородач с конопатым лицом.

Чешских послов удивила непривычная пустота свежевыбеленного храма и его голые стены. Единственная фреска сохранилась на потолке, да и то, видно, лишь потому, что туда не дотянулись кистью.

Фреска изображала сцену основания монастыря в стародавние времена: рыцарь на здоровенном мерине въезжал в лесную чащу. Впрочем, лица рыцаря видно не было, только его плечи да мощный конский зад с развевающимся хвостом.

Проповедь Абрахама Скультетуса была на слова псалма: «Едущие в повозках и едущие верхом несут надежду в сердце, что Имя Господне мы не забыли. И когда, согбенные, падут они, мы восстанем и стоять будем твердо…»

Говорил он хотя и витиевато, но страстно:

— Господин наш, чье имя мы чтим, ведет нас к благословенной земле Ханаанской. И на престоле, с коего низвергнуты супостаты, тщетно искавшие спасения под защитой конных полчищ и колесниц, воцарится помазанник божий Фридерикус, благочестивый король чешский…

Все прилежно вслушивались в слова проповеди, но их взоры невольно притягивало безбожное изображение конского зада на своде, вид его изгонял все праведные мысли. Иные просто не смогли сдержать смешки и, когда Скультетус наконец умолк, вздохнули с облегчением.

За обедом, накрытым на тридцать персон — в том числе и для двадцати одного чешского посла, — Иржик наливал вино королеве. Молодой король в веселом застолье походил на Ясона у берегов Колхиды накануне обретения золотого руна.

К вечеру послы отправились назад в Хеб, увозя с собой revers[6], в котором Фридрих, божьей милостью избранный король чешский, торжественно клялся чтить привилегии, права и вольности, блюсти древние и достохвальные обычаи чешского королевства и подтверждал нерушимость «Грамоты величия»{20} о свободе вероисповедования, дарованной в свое время еще императором Рудольфом II.

При отъезде послов случился курьез. Некто Кунрат, писарь пана Яна Альбина Шлика, бог весть какими судьбами тоже оказавшийся уроженцем Кромержижа, драл глотку у монастырских ворот на своем ганацком говоре:

— Цельный час на конскую ж… глаза в потолок пялили! Ну, так я вам скажу, как пить дать — сидеть нам всем в этой самой ж… вместе с вашей аглицкой бабой, помяни мое слово!

Иржик подошел к нему и спросил:

— Эй, малый, ты что это тут несешь?

— Я говорю, скоро в ж… окажемся с этой аглицкой бабой!

Иржик повернулся к забору, выдернул кол и треснул им писаря по голове. Кунрат еще успел выдохнуть:

— Ах ты байстрюк, Ячменек! — и свалился без чувств.

Не оборачиваясь, Иржик пошел назад к воротам. И все расступались перед ним.

4

В тот вечер королева долго и весело смеялась, расспрашивая Иржика о происшествии у монастырских ворот при проводах послов. По ее мнению, мужчина, способный подтвердить свое слово крепкой рукой, достоин уважения. Не так давно в Гейдельберге молодые английские и шотландские лорды учинили между собой на улице побоище и у дверей веселого дома пролилось немало крови. Чтобы избавить их от домашнего ареста, королеве пришлось вступиться, хотя повод для драки был довольно неблаговидный. Зато Иржик, напротив, по заслугам наказал дерзкого писаришку. Просто удивительно, как это господин Ян Альбин Шлик терпит в своей свите паписта.

— Теперь меня уже не так страшат чешские леса, — говорила она, — ведь у меня такой храбрый паж! Кстати, Жорж, говорят, писарь, которого ты проучил, назвал тебя Ячменек. Это твое имя?

— Вовсе нет. Меня прозвали так, поскольку я родился на ячменном поле.

— Ну, об этом ты мне еще расскажешь в Праге. Скажи только, скоро ли мы доедем до моря?

— У нас нет моря, ваше величество.

— Как, неужели метр Шекспир напутал, и моря у вас нет?{21} — огорчилась леди Бесси.

— Но чайки к нам прилетают, — утешил ее Иржик, — у нас в Хропыни на пруду их тьма-тьмущая, — и покраснел, представив себе ножку леди Бесси, не уступающую своей белизной крылу чайки.

При виде его смущения королева отпустила Иржика, напомнив, что путь предстоит далекий и завтра рано вставать.

Пятьсот солдат королевского войска остались на земле Верхнего Пфальца, чтобы от границы возвратиться в Амберг. С двумя сотнями своей нидерландской гвардии, охраняющей повозки с багажом, с драбантами{22}, аркебузирами, трубачами и кирасирами, а также пятьюстами чешскими конниками, ожидавшими на чешско-пфальцской границе, процессия в тысячу двести лошадей пересекла рубежи Чешского королевства в надежном и удобном месте, где не было дремучих лесов, и никто не успел толком разобраться, когда кончился Верхний Пфальц и началась Чехия. Король Фридрих въехал в город Хеб на серой в яблоках кобыле.

Торжественной была церемония встречи в Хебском замке, главная башня которого, по утверждению старейшины общины, сложена из кусков застывшей лавы.

Королевской чете впервые по старинному обычаю преподнесли хлеб-соль.

— Земля, на которую вы въезжаете, происхождения вулканического, — говорил у ворот Хеба пан Яхим Ондржей Шлик, — и хотя огонь этот уже не виден, искры его превратились в гранатовые камни и в теплые воды подземных источников. И сердца людей горят здесь радением к истинной вере. А ныне они воспылали и любовью к вам, ваше королевское величество!

Сам пан Яхим Ондржей Шлик, несмотря на преклонные годы, был тоже полон огня и рвения. Он переводил на немецкий со своим саксонским выговором приветственные речи коншелов города Хеба, произносимые по-чешски, начало и окончание которых сопровождалось салютом из мортир и ружей.

Долиной, где петляла река Огрже, процессия в тот же вечер достигла города Фалькнова. Никаких особенных событий на ухабистых лесных дорогах, пролегавших вдоль ручьев и рек от Хеба до Фалькнова, не произошло. Дороги здесь были такие же каменистые и покрытые грязью, как и проселки Верхнего Пфальца, а стоявшие на росчистях деревни отличались той же бедностью и безлюдьем. Напуганные непривычным обилием лошадей и повозок, крестьяне попрятались по домам, и лишь чумазая детвора решалась подойти поближе, изумленно тараща голубые глазенки.

Королева любовалась высоченными елями, из которых, по словам леди Эпсли, вышли бы прекрасные мачты для новых английских фрегатов. Она радовалась виду рощ цвета охры, журчанью горных ручьев, сбегающих по скалам вниз к еще зеленеющим лугам и вливающихся в прелестную речку, струившуюся под голыми вербами. Ее взгляд привлекали золотистые дубравы и тронутые багрянцем буковые леса, низкие холмы, окутанные осенними туманами, и стада овец на крутых косогорах. Королева спросила, можно ли в этих краях охотиться на медведей, и обрадовалась, услышав утвердительный ответ.

Ночлег для королевской четы был устроен в замке Фалькнов. Весь вечер его владелец пан Ян Альбин Шлик развлекал гостей рассказами о своих приключениях во время испанской кампании. Королеве пришлись по сердцу истории храброго рыцаря, и, указав на хозяина и его старшего однофамильца, пана Яхима Ондржея, она заметила:

— Похоже, что все лучшие рыцари в Чехии носят фамилию Шлик.

Но, увидев, как помрачнел при этих словах пан Вацлав Вилим, примирительно добавила:

— Если при этом они случайно не происходят от славного рода из Роупова.

И Фридрих восхищенным взглядом отметил остроумную находчивость супруги.

Уже в Хебе, а позднее в Фалькнове и в Ангельском замке в Кисибле{23} король с королевой узнали, что народ, которым они собираются править, имеет не только две веры, но и два языка. В замках обитали господа, нравы и язык которых были вполне немецкими, а жившие окрест замка горожане немецкого языка не понимали и приветствовали нового государя с помощью писаря, изъяснявшегося на латыни.

В древнем Жатце, который согласно надписи на возведенной триумфальной арке гордо именовал себя истинно гуситской общиной{24}, трепетали на ветру красно-белые чешские и пфальцские белые с голубым флаги. Братство стрелков возглашало здравицы на чешском и латинском языках, и вместе с лютеранскими пасторами пришел воздать почести и католический священник в черной сутане и камилавке. Королевскую чету препроводили в дом пана Максимилиана Гоштялека{25} на рыночной площади, где для государя и его супруги были приготовлены покои. Однако хозяину пришлось прибегнуть к помощи толмача — писаря Тобиаша, знавшего латынь, поскольку сам он не силен был в немецком. Упомянутый Тобиаш Штястны, то бишь Феликс Счастливый, в тот день снискал славу мужа велеречивого и ученого, ибо в произнесенной от лица общины речи пожелал королю набожности Давида, мудрости Соломона, предусмотрительности Иосифа, силы Самсона, величия Помпея, богатства Креза, славы Карла Великого, воинских успехов Александра, спокойного царствования Августа и долголетия Мафусаила.

В городе Лоуны жены видных горожан явились воздать почести миловидной королеве, но поскольку ни одна из них не разбиралась в латыни, то для произнесения приветственной речи пришлось пригласить питомца Карлова университета{26} — юношу, уроженца Жатца, переодетого для этой цели в женское платье и с венком на голове. Королева сразу признала в накрашенной красавице юношу и, пока тот вел свои речи, все время улыбалась. Однако потом серьезно и ласково поблагодарила благородных дам. И вдруг молодой человек в женском платье возвысил голос и громко проревел:

— Vivat regina![7]

Тут уж королева, не удержавшись от смеха, быстро отвернулась. По счастью, грохот очередного залпа из мортир развеял общее смущение, чему все несказанно обрадовались.

Король с королевой благосклонно приняли незатейливые дары — оброк и вино, присланные в Лоуны мостецкой общиной. Им было приятно видеть, что их путь усыпали осенними цветами, а слух услаждали игрой на скрипках, флейтах, свирелях, барабанах и литаврах искусные музыканты. Кроме того, их очень веселило изумление, которое вызывала у всех обезьянка Жак.

Край, по которому они проезжали, был покрыт холмами, походившими на перевернутые чаши, а пашни хорошо возделаны. На всех домах и башнях развевались флаги. Гремели трубы.

Но тем не менее все с облегчением вздохнули, когда леса наконец кончились и стало ясно, что они приближаются к Праге.

Еще одну ночь провели в Буштеграде, где король долго беседовал после ужина с младшим графом Коловратским{27} об охоте на зайцев, которой он с удовольствием занимался до обеда в полях за Сланым, к недоумению всех чешских господ и к вящему удовольствию прислуги, потому как заяц — зверь глупый и королям охотиться на него не пристало.

В Буштеграде королевский кортеж догнал пан Криштоф из Донина, брат пана Ахаца — посол, возвращающийся из Лондона, где по приказу Фридриха должен был встретиться с королем Яковом, отцом ее королевского величества. Не будь в тот вечер молодой король так разгорячен ранней охотой и старым вином, он наверняка снова впал бы в меланхолию. Пан Криштоф вернулся от английского тестя ни с чем. Десять дней он следовал за ним по охотничьим угодьям, а когда же наконец добился аудиенции, то король Яков весьма неодобрительно высказался о вояже Фридриха в Чехию. Столь же категорично отозвался он об избрании того чешским королем, коль скоро здравствует законный государь Фердинанд. Яков предостерегал зятя от участия в этой чешской авантюре.

Впрочем, по словам пана Криштофа, на лондонских улицах ликовали толпы жителей. Когда лондонцы узнали, что Елизавета станет королевой, над Темзой рассыпались фейерверки и засияли греческие огни.

— Не осталось в те дни, — продолжал пан Криштоф, — в Англии солдата, офицера или рыцаря, который не испрашивал бы дозволения выступить на помощь чешскому королю. Но Яков запретил даже молитвы те здравие короля чешского и королевы, своей родной дочери.

Пан Криштоф привез и другие неприятные вести. Императору обещал помощь Максимилиан Баварский{28}. Испания также с радостью согласилась направить свои войска в Нижний Пфальц и захватить исконные земли Фридриха. Но все это Фридрих пропустил мимо ушей, заявив, что желает перед въездом в Прагу хорошенько выспаться.

В ту ночь пан Криштоф говорил своему брату Ахацу:

— В Гейдельберге Фридрих был всего лишь подкаблучником у своей жены. Но чтобы занять чешский престол — этого явно маловато.

Пан Ахац в свою очередь зачитал данный Фридрихом в Вальдсасе реверс.

— Даже и без этого обязательства Фридрих останется марионеткой в руках директоров! Интересно, действительно ли это руки мужей мудрых и храбрых? — выразил сомнение пан Криштоф.

Об известиях, привезенных паном Криштофом, Фридрих ничего не рассказал супруге. Умолчал он также о небывалом влиянии, которое начинает приобретать при английском дворе молодой Джордж Вильерс, новоиспеченный лорд Бекингем{29}, красавец и дурак, пользуясь необычайным и необъяснимым действием своей двадцатипятилетней красоты на пятидесятилетнего короля. Пан Криштоф лишь в общих чертах намекнул Фридриху об этих событиях. Зато пану Ахацу изложил все в мельчайших подробностях.

— Эти Стюарты, — говорил он, — талантливы и распутны. Они если не погрязают в разврате, так кончают жизнь на эшафоте. Да хранит господь чешскую королеву из рода Стюартов!

Утро, однако, рассеяло вечерние печали, и кортеж двинулся по направлению к Праге при ясном свете холодного солнца.

Около пяти тысяч копыт, тысяча колес и восемьсот кованых каблуков избороздили и перемесили болотистую дорогу. Всполошились вороны в липовой аллее, разлетелись во все стороны и растерянно каркали, опустившись на пашню.

Королевская нидерландская гвардия следовала в арьергарде, построившись в две конных хоругви. Они распевали свои странные песни, гулкие, как морской прибой во время прилива.

Песни эти совсем не походили на чешские, да и вообще чешская речь редко раздавалась среди приближавшейся к столице королевства свиты.

5

На Выпихе весь кортеж остановился.

Король и королева сели вместе в карету и подъехали к воротам заповедного леса. Впереди и сзади галопом скакали нидерландские гвардейцы с бело-голубым знаменем и королевские кирасиры с красно-белым прапором. Полковник — тот самый неразговорчивый усатый шваб — подал саблей команду, и всадники выстроились лицом к воротам.

Король вышел из кареты и сиял шляпу.

Он рукопожатием приветствовал членов директории, панов и рыцарей, с раннего утра ожидавших возможности первыми воздать честь избранному королю при въезде в город, где согласно реверсу он обязывался править до конца своих дней. Едва ли не курьезом прозвучало обращение на чешском языке главного камергера двора, переведенное на немецкий паном Вацлавом Вилимом из Роупова, главой директории. Король выслушал его с умильным выражением на лице.

Потом с приветственными речами директора обратились к королеве.

По окончании церемонии король, королева, их царственный отпрыск и брат короля, все иноземные князья и целая толпа секретарей, канцлеров и придворных направились к летнему дворцу «Звезда»{30}, не имевшему себе подобных в Европе.

Широкая, посыпанная желтым песком дорожка, окаймленная искусно обрезанными грабами, была ровной и прямой, словно вычерченной архитектором по линейке. Такие же совершенно прямые дорожки, обрамленные живыми изгородями, отходили от каждой из остальных вершин шестиугольного здания дворца.

В зале первого этажа, украшенной затейливой лепниной с изображением пухлых ангелочков, увесистых виноградных гроздей и цветов, подали обед. Немало было съедено жареного мяса и дичи, выпито чешского и рейнского вина.

К концу обеда все пришли в веселое расположение духа, и король с королевой смогли убедиться, что чешские паны вовсе не угрюмые молчуны, какими изображает их молва, а спутницы их отнюдь не всегда смущенно молчат, не зная, как вести себя в обществе и что делать со своими руками и ногами.

Королева, желая еще пуще всех развеселить, распорядилась послать за попугаем в золотой клетке, оставшимся в карете на Выпихе, и представила дамам мистера Грина. При этом королева объяснила, что зеленая птица родилась на берегах заморской реки Ориноко, но сегодня она не в духе, поскольку в последнее время приболела и кашляет.

Все дамы наперебой любопытствовали, говорящий ли это попугай, и если это так, то на каком языке он говорит. Королева ответила, что пока он выучился по-английски и по-немецки. И, дескать, только от чешских дам зависит, будет ли он разговаривать на их языке.

— А посему вам следует почаще навещать меня, — говорила королева, — я привезла с собой еще и обезьянку.

Конюший отнес клетку с попугаем обратно в карету, и вскоре король торжественно двинулся по направлению к Праге.

Повозки с багажом остались пока на пустой равнине, охраняемые стражей.

Однако, упреждая короля, под звуки труб и итальянских барабанов к Праге направился конный отряд малостранских ратников в голубом облачении. За ними следовали новоместские всадники, одетые в белое с красным. Над их головами колыхался алый прапор с изображением белого двухвостого льва{31}, высунувшего из пасти язык: Далее, за группой трубачей и барабанщиков, рысью двигались староместские рейтары, также одетые в белое с голубым, дабы выказать уважение королю, чьей родиной был Пфальц. Двести вооруженных кнехтов и иной панской челяди замыкали почетный эскорт пражского троеградья{32}.

За ними, вскидывая ноги, печатала шаг нидерландская королевская пехота в белоснежной униформе и двигались верхом одетые в голубое королевские аркебузиры.

Следом вышагивал голубой строй придворной челяди, ведя под уздцы королевских коней. Далее звонко гарцевали тридцать три королевских рыцаря во всем голубом и с золотыми перевязями через правое плечо.

Трубачи и барабанщики возвестили прибытие чешских, моравских, силезских и лужицких панов и дворян, а следом — директоров и генералов. В пятидесяти шагах, за ними ехали брат короля и оба Ангальта, старый и молодой.

Сто шагов отделяли сих достойных мужей от высочайшей особы. Молодой король Фридрих в темно-коричневом, расшитом серебром костюме, в легких серебряных латах ехал на белом скакуне английских кровей под голубым седлом с серебряной отделкой. Двадцать четыре бело-голубых драбанта шагали по бокам от королевского коня. Король приветствовал толпу, стоявшую по обе стороны дороги, и улыбался вежливо и просто.

За ним, в экипаже, отделанном изнутри бархатом и украшенном жемчугами, ехала королева с сыном в сопровождении леди Эпсли. Наряд королевы был тот же, что и во время встречи в Вальдсасе. Только прическа была менее затейлива, а голову украшала не бриллиантовая диадема, а коричневая шелковая лента. И на душе у нее уже было не так радостно, как во время обеда в «Звезде». Рука, которой королева отвечала на приветствия, едва заметно дрожала. На лице, однако, светилась любезная улыбка.

Хайни был словно во сне. Слишком долго таскали его в свитах, возили по бездорожью, беспрерывно целовали и трубили над ухом. Вот и сейчас толстушка леди Эпсли крепко держала его за плечи и беспрестанно втолковывала шепотом по-английски, чтобы он сидел благовоспитанно, да еще приветственно махал ручкой. Хайни нехотя повиновался, но поминутно оглядывался на восьмерку английских скакунов королевы. Самого красивого, каракового, с белой звездой на лбу и под золотой попоной, вел Жорж, новый друг Хайни.

Замыкала свиту рота кирасир, опять же с белым стягом, а последними в шествии следовали две сотни ощетинившихся пиками нидерландских конников королевской гвардии. Тех самых, что поутру распевали свои песни, напоминавшие шум морского прибоя.

Сейчас, впрочем, не пел никто: ни нидерландцы в арьергарде, ни шедшие за пражскими ратниками пфальцские пехотинцы — они только с изумлением разинули рты, когда из мглистой дали за пашнями, пожухлыми садами и безлюдными крестьянскими дворами, за силуэтами ветряных мельниц и красными виноградниками перед ними встали, словно поднявшиеся из глубины, башни и крыши домов города, чья красота пленяет душу так, что нельзя не прослезиться.

Нидерландцы, да и пфальцские аркебузиры, прошли уже немало городов, стоящих на разных морях и реках, видели Амстердам и Гаагу, Кельн-на-Рейне, Вормс и Ксанти, прелестный Гейдельберг и каменное величие Нюрнберга, но город, который предстал перед ними сейчас, был похож на распустившийся цветок или на влюбленную девушку.

И пфальцские рыцари, и лорды с островов Британии совершенно оторопели от этого зрелища. Им и прежде доводилось слышать о Праге — по великолепию храмов и красоте старинных зданий, а также по количеству собранных здесь сокровищ ее сравнивали с Флоренцией. Другие же говорили, что Прага — город скорее восточный, обилием и плодородием своих садов напоминающий Исфахан. Глядя на встававший перед ним город, король думал о родном Гейдельберге, а королева о своем шотландском Эдинбурге. Объяснение тому было простое — каждый находил в облике Праги то, что ему всего дороже, частицу родины. Прага становилась человеку близкой с первого же взгляда.

Свита неторопливо приближалась к городским воротам у Страговского монастыря. Из всего города, с холмов и из низин доносился перезвон колоколов. Не звонили только на Страгове. Но никто не обратил внимания на эту непочтительность католического духовенства, и лишь немногие знали, что несколько дней назад за стенами монастыря укрылся капитул собора святого Вита, подчинившись требованию директоров, чтобы пробст, настоятель, каноник и другие духовные лица докинули пражский Град прежде, чем туда прибудет протестантский король.

И словно в пику всем господам каноникам встала у страговских ворот толпа числом в добрых полтысячи человек из поденщиков, лодочников, подмастерьев, каменщиков, плотников, батраков с виноградников и землепашцев, собравшихся под багряным прапором с изображением золотой чаши и размахивающих цепами, зазубренными мечами, копьями, сулицами, самострелами и раскрашенными щитами. Они начали было гуситский гимн, но после первых трех слов вперед выступил их гетман Микулаш Дивиш, старший писарь староместского магистрата, в гуситской рубахе и с булавой в руке. Указав на себя, на толпу и на знамя с чашей, он воскликнул зычным голосом:

— Задержитесь, ваше величество! Поглядите на нас! Мы и есть то самое четвертое сословие, о котором никто и знать не хочет! Мы вытащили из погребов и сундуков старое оружие, потому что никто не дал нам нового, чтобы мы могли защищать слово божье, наше славное королевство и тебя, наш избранный король!

Господа директора нахмурились, гневно замахали руками и велели продолжать шествие. Но король выехал из рядов, остановил своего белого коня перед самой толпой и снял шляпу. Тогда вознесся ликующий голос гетмана Микулаша:

— Gaudete omnes, quia vivit rex! — Возрадуемся все, ибо жив и здрав король наш!

После этих слов в толпе снова загомонили, закричали, загремели мечами, сулицами и булавами. Гомон этот перерос в тот воинственный рык, что в давние времена обращал в бегство крестоносцев.

Король сначала развеселился от этих громыхающих и лязгающих звуков, но, быстро поняв, что смех здесь неуместен, снова обрел серьезность и, протянув правую руку гетману Микулашу, громко поблагодарил:

— Gratias! — Благодарю!

Когда же процессия снова двинулась в путь, в третий раз зашумела толпа и послышался чей-то молодой голос:

— Да здравствует четвертое сословие!

От воинственного рыка толпы и вида ржавого крестьянского оружия королеву пробрал озноб. Она поняла, что эти люди нарядились не ради маскарада и не просто так сошлись они под этим алым полотнищем с чашей. Ее перестало лихорадить, только когда ужасный рев заглушили новые приветственные возгласы.

Это выкликали здравицы венценосным супругам на пути от Погоржельца, к Градчанам стоящие под одиннадцатью красно-белыми флагами жители пражского троеградья, вышедшие с хлебом-солью.

Путь был недалекий, но процессия двигалась медленнее, чем за городскими воротами. Причиной тому был поднявшийся под хмурыми небесами злой ветер. Заметались знамена, желтые листья посыпались на свиту, свист и завывания смешались со звоном колоколов собора святого Вита и пронзительным верещанием труб над кровлей градчанской ратуши. Король низко пригнулся к седлу, придерживая левой рукой шляпу с белыми перьями.

И вдруг со стороны градчанской площади вылетел терзаемый ветром, похожий на черный клубок пчелиный рой. Жужжанием своим заглушая шум ветра, он мчался прямо на короля. Фридрих бросил поводья и, защищаясь, вытянул руки.

Кто-то закричал:

— Ловите их! Это счастье покидает Град!

А рой уже пронесся над головой короля.

Иржик вмиг позабыл про всю эту торжественную церемонию и, словно дело было в полях за Хропынью, вскочил на коня, которого вел за каретой королевы, и стиснул ему каблуками бока. Сорвав с головы шляпу, он ринулся за пчелами, которых несло по ветру в сторону Погоржельца. И как некогда ловил бабочек-капустниц на полевых межах, так и теперь промчался он, провожаемый смехом толпы, вслед за пчелиным роем, настиг его, поймал шляпой и зажал ее в руке.

— Куда их теперь? — спросил он невольных зрителей, с удовольствием наблюдавших за необычной охотой.

— В Град! Они же оттуда!

Обогнав кортеж, Иржик въехал в ворота, построенные не так давно королем Маттиасом, и возвратил рой в пчельник сада, называемого Королевским{33}.

Так что в пражский Град он прибыл раньше всех по причине того, что взялся изловить и поймал-таки мимолетное счастье.

6

Когда утром следующего дня королева осведомилась у Иржика, что вынудило его покинуть свиту и мчаться на ее коне вдогонку за пчелиным роем, тот ответил:

— Пчелы — это счастье хозяина дома. Рой летел из Королевского сада. Это от вас убегало счастье. Я поймал его и вернул туда, где ему следует быть!

— У вас верят в такие приметы?

— Мы просто знаем, что так оно и есть. Ведь счастье берет свое начало от соков земли, из трав и цветов!

Королеве пришелся по душе такой ответ.

Леди Бесси выбрала себе покои, из окон которых открывался вид на Прагу. Ставшего ей привычным Неккара здесь не было, но подножие холма, на котором стоял Град, омывала Влтава. Ее пересекал шестнадцатиарочный, как ей объяснили, серого цвета мост{34}, по обоим концам которого стояли красивые башни со стрельчатыми сводами. Под мостом проплывали по течению плоты и суда. У пологого берега вращалось высокое колесо водяной мельницы. Мост соединял три города, расположенные на двух холмах и в прибрежной низине, которую окаймляли холмы, покрытые лесом и виноградниками. Справа вдали высились руины Вышеграда{35}. Над домами и дворцами, над серыми, красными и зелеными крышами монастырей, коллегий и соборов в осеннем небе вырисовывались стройные, высокие башни, увенчанные золочеными шпилями и крестами. Зубчатые стены окружали город с его садами и кладбищами.

— Тот, кто основал Прагу, наверняка был поэтом, — заметила королева.

— Легенда гласит, что основательницей города была женщина, — возразил Иржик, — княгиня Либуше{36}.

— Что означает это имя?

— Оно произошло от старинных слов, означающих милость, любовь.

— Чрезмерной склонностью к любви грешат женщины и поэты.

— У нас говорят: «Не бойся сильно любить, бойся зло сотворить».

— Ваш народ мудр.

Уже свершилась коронация, весьма пышная, как поговаривали в Праге, даже чересчур пышная. Слишком много войск было выстроено во внутреннем дворе Града, слишком много речей было произнесено паном Вацлавом Вилимом из Роупова, словно сословия желали играть первую скрипку, предоставив королю возможность всего лишь подыгрывать. Слишком много говорилось о славных событиях минувших дней, будто это от них, а не от мудрости нынешнего правителя и его советников зависела будущая судьба королевства. Слишком много читалось псалмов и посланий апостолов в храме святого Вита, да и вера эта была не новая, не старая, а какая-то мешанина из обеих. Особенно необдуманным было решение облачить двух старших проповедников пражской консистории, венчавших монарха короной святого Вацлава, в фелони из бархата и дамасского шелка фиолетового цвета, как у католических епископов, да еще окружить их сорока проповедниками в белых одеяниях и стихарях. Помнившим историю пришел на ум пример Иржи, также избранного короля{37}, который для совершения обряда коронации призвал венгерских прелатов. Разве нельзя было, коли уж королева английского происхождения, пригласить по такому случаю англиканских епископов, чья апостольская преемственность неоспорима?

Им возражали, и таких было много, дескать, все это папистские штучки, и теперь-то, мол, в Чехии воцарятся наконец строгие принципы кальвинизма, за которые так радеет старый пан Вацлав Будовец из Будова{38}. Но и ярые блюстители кальвинистской веры вынуждены были признать, что даже их утомил своими бесконечными словоизлияниями силезский немец Абрахам Шульц, непременно желавший устроить все по-своему. Пришлось показать ему книгу законов, чтобы добиться его согласия провести коронацию по старинному обычаю. Но все же он настоял на том, чтобы из обряда опущены были воззвания к святым князьям земли чешской — Вацлаву и Людмиле{39}, а также святым заступникам — Прокопу{40}, Зигмунду, Норберту, Екатерине и другим святым мужьям и святым женам, почитание которых установил сам «отец родины» король Карл IV{41}.

Но как ни верещал своим петушиным голосом доктор Скультетус, не удалось ему помешать обряду посвящения пятерых человек в рыцари святого Вацлава{42}, которое совершил король, сидя перед алтарем с короной над головой.

Не вызвало ничьих нареканий лишь общее песнопение, исполненное под звуки труб и грохот барабанов всеми присутствовавшими в храме в один голос так, что стекла дребезжали. По-латыни и по-чешски славили господа за окончание смуты и воцарение порядка.

Больше всех торжества по случаю миропомазания пришлись по душе послам трансильванского князя Габора Бетлена, которые приехали пожелать доброго царствования королю Фридриху от имени сего верного ревнителя протестантской веры и привезли богатые дары. Все усатые, румяные, в ментиках и с кривыми татарскими саблями, они пировали в Судной зале с королем и королевой за самым большим из четырнадцати столов, а затем вышли на улицу к простому люду, который веселился, распивая во внутреннем дворе белое и красное вино, льющееся из фонтана вместо воды.

С тем же странным сочетанием симпатии и недовольства судачили в Праге и о коронации королевы. И ей возлагали на голову венец пражские проповедники в одеяниях, напоминавших епископские ризы. Затем в излишне затянувшейся речи асессор пражской консистории пожелал ей набожности Сарры, плодовитости Ревекки, храбрости Юдифи, разума Эсфири и искренности царицы Савской. И снова слишком обильно текло из фонтана на дворе вино, слишком много было стрельбы из мортир, песнопения, музыки и иных пустых увеселений.

— Скажи, как оценили чешские дамы мой наряд? — спросила королева Иржика.

— Ваше ожерелье, золотой корсет и пышная юбка вызвали удивление. И еще было много разговоров о вашей высокой прическе.

— Ты знаешь Писание, Жорж?

— В моей стране, — ответил Жорж, — уже гуситские женщины знали Священное писание лучше итальянских священников.

— Стало быть, ты знаешь, что во время коронации асессор читал проповедь на слова из Первого послания апостола Павла к Тимофею, где он призывает молиться «за царей и за всех начальствующих, дабы проводить нам жизнь тихую и безмятежную во всяком благочестии и чистоте». Но он почему-то не продолжил дальше.

Иржик заметил в ответ:

— Это потому, что далее в стихе девятом сказано, «чтобы также и жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, не многоценною одеждою, но добрыми делами…».

— Выходит, его смутил мой наряд? — рассмеялась королева.

На что Иржик возразил:

— Вы были прекрасны!

— Луноликой называет меня мой супруг, знающий на память и Библию и Вергилия. Так пусть возводят на меня хулу как им заблагорассудится, лишь бы воздавали почести королю!

Иржик зарделся от смущения.

— Как, он им тоже не понравился? Ну отвечай!

— Они смеялись, что цирюльники сделали его курчавым, как молдаванина.

— Им не по нраву его черные волосы?

— Ваш черноволосый сын пришелся им по сердцу. Про его глаза говорят, что они похожи на ягоды терновника.

— Придется нам приноравливаться к здешним обычаям. Ну, а что еще говорят?

Иржик выпалил:

— Что ваши английские фрейлины не прикрывают груди.

— И еще, что у меня попугай и обезьяна?

— Про это не слышал. Но говорят, торжественный въезд и коронация, дескать, стоили больших денег. А деньги нужны на войну, про которую со всеми этими празднованиями, мол, совсем забыли. Кое-кому не по нраву пришлось посольство Бетлена. Поговаривают, что князь Габриэль на самом деле мусульманин.

— Жорж, объясни всем, кто так говорит, что в нашем положении мы бы черта взяли в союзники! А что еще слышно, Жорж?

— Больше как будто ничего.

— Сегодня после обеда будешь меня сопровождать. Я хотела бы с Хайни взглянуть на оленей. Гон у них уже кончился?

— Да, ваше величество.

— Порой на зверей смотреть приятнее, чем на человека. — Она задумалась, затем продолжала: — Вчера ко мне явились жены пражских горожан. Просили разрешения поздравить меня. Я не поняла с чем, но, оказывается, вчера были именины Елизаветы. Елизаветы Венгерской, разумеется, а не матери Иоанна Крестителя! Впрочем, чьи бы они ни были, у нас ведь именины не празднуют. Я предложила пану Вацлаву Вилиму принять их вместо меня. Но он доложил, что по мосту едет целых восемь карет. Уж не собирались ли они устроить женский сейм? Пришлось пригласить леди Эпсли и всех придворных дам. И пфальцских фрейлин тоже. Чешских у меня пока ведь нет. А Жак явился без приглашения, — она рассмеялась, — но я была ему рада. Как мне было с ними беседовать, если я не понимаю их языка? Я и подумала, что мы просто позабавимся с Жаком — время и пройдет. И вот их слуги внесли восемь корзин, поставили их рядком и удалились… Самая старшая из этих милых дам поклонилась и завела речь: мол, сегодня день святой Елизаветы, и я тоже Елизавета. Я заметила ей, что у нас именины не празднуют, а она возразила, что теперь я живу у них и буду праздновать вместе с ними! Пан Вацлав Вилим выразил им за меня благодарность. Потом они принялись вытаскивать из своих корзин круглые золотистые пироги с начинкой из творога и повидла…

— …и с маком, — вставил Иржик.

— …да, и с маком. Они покрыли стол белой скатертью и разложили пироги, украшенные вензелями «А», «Б» и «П» и белыми голубками из глазури.

— Голубка у нас служит символом любви, — объяснил Иржик.

— А буквы?

— «А» — это, видимо, вы, а «Б» — король.

— Елизавета и Фридрих?

— Нет. Альжбета и Бедржих. Так вы зоветесь по-нашему.

— Господи боже мой, — все «по-нашему», «по-нашему»! Я предложила всем присутствующим отведать пирогов. Жак решил, что к нему это тоже относится: забрался на стол, на весь этот творог, повидло и мак. Ухватил самый большой пирог с буквами «А», «Б» и «П» и принялся эту красоту уписывать. Дамы вытаращили глаза. Тут же раскланялись и все разом повернули ко мне спины, а следом за ними грустно поплелся господин Вацлав Вилим. Вот ужас, если об этом начнут болтать!

— Они, наверное, испугались Жака? — предположил Иржик.

— Не хватало еще лишиться из-за него престола!

— А знаете, что означает буква «П»?

— Нет, Жорж.

— Пршемысл, вот что! Они бы хотели, чтобы сын, которого вы носите под сердцем, был назван этим именем.

— Да, Жорж, я снова жду ребенка. Но будет ли это сын и назовут ли его Пршемыслом — этого я не знаю. А что это за святой, ваш Пршемысл?

— Пршемысл — не святой. Это был первый чешский князь, Пахарь и муж Либуше.

Королева угрюмо покачала головой. А Иржик от этого разговора совсем упал духом.

Даже прогулка по садам пражского Града не отвлекла его от мрачных дум. А Хайни недоумевал, отчего это его новый друг не веселится, как тогда в монастырском коридоре в Вальдсасе.

7

Вечером Иржик сидел в ногах королевы и, глядя на ее освещенное отблесками пламени из камина лицо, рассказывал, отчего его прозвали Ячменьком.

— Жил-был на Гане не бог весть какой богатый земан{43}, но за ум и справедливость избрал его народ королем. Став королем и разбогатев, он загордился и передался пирам и забавам. Супруга же его, королева, пеняла ему за то, что не заботится он о благе своих подданных, а притесняет их наборами. И вот, когда надоели ему эти беспрестанные попреки, выхватил он меч и прогнал ее из своего замка Хропынь. Королева убежала на поле зреющего ячменя, и колосья сомкнулись над ее головой. Там она и родила сына. Деревенские женщины нашли ее и спрятали у себя вместе с ребенком. Но король, узнавши про то, приказал отвести мать и дитя подальше в дремучий лес.

Вскоре, впрочем, затосковал он по жене и сыну, которого народ прозвал Ячменек. И приказал найти их. Но королева с сыном исчезли бесследно. Король отправил воинов на их поиски, искал и сам, но тщетно. Тогда попробовал он забыться в похмелье. А вскоре совсем помешался рассудком, бросился в глубокий колодец замка, и тело его унесла вода в горное ущелье.

Однако народ на Гане верил, что Ячменек, сын короля, непременно появится на родной земле в пору лихолетья.

Вера эта жила в моравском крае и тогда, когда Хропынью владели земаны из других родов.

А хлеб в нашем ганацком крае вкуснее вкусного и поля пшеницы, ячменя и ржи разливаются у нас, как золотое море, посреди которого возвышается видная отовсюду гора святого Гостына.

При императоре Рудольфе Втором сидел на Хропыни пан Вилим Пражма из Билкова и на Биловце. Был у него замок и двор, мельница, городок и застава, деревни Заржице и Бокорж с хутором, Влкони, Бржест и Жалковице. Но не было у пана Вилима не только что детей, но даже и жены. Слишком долго воевал он в Туретчине и привык там обходиться на турецкий манер чем-то вроде гарема. Так что ни одна подруга надолго у него не приживалась. Выгонял он их скопом и поодиночке, а себе набирал новых без разбору — хорошеньких и уродин, какие подвернутся. Только одна, последняя, застряла у него и в доме и в сердце. Звали ее Маржи, а была она простой служанкой родом из Жалковиц.

Эта Маржи любила пана Вилима — не то что ее предшественницы. Не позволяла ему пьянствовать и проматывать поместья, как когда-то та самая королева своему супругу, заступалась за крестьян, стонавших от непосильного ярма, заставляла его платить, если приходилось крестьянам мять для барина коноплю, чесать хмель и справлять извозную службу далее, чем га милю. Еще настояла она, чтоб на пасху пан Вилим не взимал с каждого двора в городке свиной окорок, курицу и восемь яиц, потому как и без того каждый праздник бывало ему худо от обжорства. А на святого Мартина, мол, хватит с него и пяти гусей из собственного птичника. И еще приглядывала Маржи, чтоб не зарился он на сиротские деньги, к чему тот давно уж пристрастился самым безбожным образом.

А пан Вилим сегодня Маржи слушает, а назавтра за такие же речи изобьет кулаками и палкой добавит, хоть и чувствовал к ней сильную любовь.

Ну а больше всего доставалось ей, когда был пан Вилим во хмелю.

И случилось так, что в июле лета 1602 — было это, когда полоумный император Рудольф Второй в тоске по своей умершей в Испании матушке принялся за упокой ее души изгонять отовсюду пикартов{44} и кальвинистов, — пришла Маржи к пану Вилиму, а тот как раз уже принял внутрь бочонок из нынешнего урожая, и сказала ему, что сегодня пришло ей время рожать.

А пан Вилим, хоть и любил ее всей душой, взял да ни с того ни с сего кликнул легавых и на Маржи их натравил. Едва успела она выбежать во двор, потом за ворота и скрыться в полях. Там, за ручьем, у ячменного поля, «маркграфского» — так прозвали его у нас из-за пани королевы-маркграфини, которая в давние времена укрывалась там с новорожденным младенцем Ячменьком, — псы потеряли ее след. Налетела тут со склонов гор страшная буря, два раза подряд расщепила липу на подворье замка, и родила тогда Маржи в ячменном поле сыночка. Зубами перекусила пуповину, успела перевязать пупок новорожденного мокрым стеблем, но сама истекла кровью.

Лишь наутро услыхал пастух плач ребенка. Среди полегшего во время грозы ячменя отыскал он младенца и принес его в хлев.

В полдень пан Вилим выспался и стал звать Маржи. Ему сказали, что лежит она неживая средь ячменного поля, а ребенок жив и сейчас в хлеву. Пошел он поглядеть на ребенка.

Взял меня на руки — я и был тот ребенок — и заплакал. Потом велел разыскать по деревням молодую мать, чтобы кормила меня грудью. Такая нашлась. Похоронить Маржи он приказал в часовне замка со всеми подобающими почестями. Хропыньский проповедник произнес длинную надгробную речь. Когда тело Маржи в белом гробу опускали в склеп, хор учеников пел латинские псалмы.

Надо заметить, что в ту пору в главном крыле хропыньского замка была школа чешских братьев{45} для дворянских и мещанских детей, и обучали там не только наукам, но и пению, танцам, а также хорошим манерам, откуда и пошла поговорка: «Ты в Хропынь спеши-ка лучше, там манерам всех научат».

Я рос быстро, не по дням, а по часам, и ходил в эту знаменитую школу.

С ранних лет ездил верхом и обучался фехтованию. Отец во мне души не чаял. И крестьянам своим стал он вроде отца родного, перестал пьянствовать и сделался рачительным хозяином. Одно его мучило — сделать так, чтобы не смотрели на меня как на незаконнорожденного. Наконец дошел он до королевской канцелярии, за крупную мзду добился признания меня законным сыном, и я получил имя Пражма. Он стал совсем другим человеком! Это тень покойной Маржи направляла его.

Меня иначе как Ячменек не называют, и мне это вовсе не обидно, потому что напоминает старинную легенду о моравском короле. Ведь в моей истории все было точь-в-точь как в нашей ганацкой легенде о Ячменьке.

Мне минуло девять лет, когда умер отец. Стал я господином на Хропыни. Однако по закону управлял двором, деревнями, городком и заставой младший брат отца Шебор Пражма из Билкова и на Студенце со своей женой Маркетой. И так они хозяйствовали, что обветшал дом и двор, городок пришел в упадок и опустели сады, жучок пожрал леса, а крестьяне вырубили березовые рощи. В пивоварне уже не варили пиво, а виноградная лоза перестала родить. И без того времена в нашем маркграфстве были худые, земаны нищали, а паны день ото дня богатели. Разжирели и священнослужители, и больше всех кардинал Дитрихштейн{46}.

Было мне тринадцать лет, когда дядя продал Хропынь кардиналу. Тот заплатил тысячу золотых задатка при совершении сделки, и еще дядя, который перебрался в свой дом на площади в Кромержиже, мог до моего совершеннолетия пользоваться процентами от ста пятидесяти трех тысяч моравских золотых, уплаченных епископством за замок со всеми полями, лесами, прудами, мельницами и деревнями. Братскую школу в замке сделали иезуитской.

У дяди с тетей в Кромержиже я прожил четыре года. Тем временем дядя тоже скончался. Век ему буду благодарен за то, что и в Кромержиже не переставал он заботиться о моем образовании. Среди моих учителей был и французский дворянин месье Сен-Обен, он закрепил мои знания латыни и усовершенствовал в своем языке, ведь дядя вообразил, что когда-нибудь король направит меня послом в чужие страны.

Недолгой была радость кардинала Дитрихштейна от владения Хропынью. В прошлом году моравские сословия отобрали у него имение и замок, а епископские крестьяне освободились от личной зависимости. Теперь все знают, что Хропынь с окрестностями назначена в дар вам, ваше величество, а Кромержиж — королю. Вот почему именно меня сделали вашим пажом.

Королева поблагодарила за рассказ, который выслушала с большим вниманием. Потом спросила:

— А я могу называть тебя Ячменек?

— Как вашему величеству будет угодно, — ответил Иржик.

— Мне угодно тебя поцеловать, — произнесла королева и обеими руками обхватила голову Ячменька.

Плыл по небу скрытый седыми тучами месяц, и серебряный шлейф тянулся за ним по Влтаве. Великая тишина Стояла над Градом и городом.

8

В том декабре часто вспоминал Иржик хропыньское ученичество и Кромержиж. Коляды, что распевали школяры, полночный перезвон колоколов, голос караульщика с башни, возвещающий, что «розовый куст расцвел для нас», потешные огни на улицах во славу рождества Христова, а вслед за ним и Нового года.

Девушки по всем деревням, городкам и городам пекут к празднику пышные калачи и украшают их лентами и бумажными цветами, засахаренными фруктами и орехами. А их кавалеры приходят в дом, чтобы тот калач разрезать. Еще вспоминал он, как в ту пору ходят в деревнях ребятишки с порожним кувшином, затянутым пузырем. Натянув конский волос, они извлекают из этого инструмента гудящие звуки и под такой аккомпанемент поют своими чистыми звонкими голосами о деве Марии и младенце, о трех волхвах, что «увидали над Вифлеемом яркую звезду, и на конях в путь пустились, и младенцу поклонились, иудейскому царю…».

А теперь Иржик и сам состоял при короле с королевою, да только вот радости не было у него на сердце, не то что у тех волхвов. Все словно сговорились лишить его покоя. Королевская чета взяла в пражский Град для придворной службы восемь юношей, ведших свей род еще с гуситских времен. Но случилось так, что во время первого же обеда один из них опрокинул королеве на колени кубок с красным вином, другой так испугался обезьянки Жака, что уронил на пол блюдо с фазаном, а третий растянулся на ковре, споткнувшись о ногу леди Эпсли. Правда, короля с королевой все это только позабавило, но Иржик, который был среди пажей главным, очень переживал за плачущих от стыда недорослей.

Жены пражских горожан, оскорбившиеся проделкой Жака, который испоганил их пироги, тем не менее вторично испросили через пана Вацлава Вилима из Роупова аудиенцию и вручили королеве такой дар, который, как они были убеждены, поганый зверь осквернить не сможет. Они толпой устремились в Зеленую комнату, натопленную можжевеловыми ветками, и преподнесли королеве колыбельку из слоновой кости и эбенового дерева, украшенную драгоценностями и устланную шелковыми подушечками. И еще присовокупили к ней приданое для младенца из тончайшего полотна, чепчики и одеяльца с кружевами, какие некогда, еще во времена Рудольфа II, предлагал покупателям в Праге один купец из Камбре. Королева захлопала в ладоши и поблагодарила за подарки по-чешски, произнеся фразу, которую помог ей заучить Иржик. Потом пожала всем правую руку, зная уже, что таков здешний обычай.

Горожанки покидали Град довольные королевским угощением — легким вином и сладостями. Но, прощаясь, все же заключили про себя:

— Видали англичанку! Дорогой-то подарок ценит, а простое сердце не разумеет!

Так что для Иржика был омрачен и сочельник.

В середине декабря выпало много снега и мороз разукрасил окна Града хрустальными цветами. Королева рассказывала Иржику о своем друге, известном путешественнике сэре Томасе, и отравлялась у попугая мистера Грина, не грустно ли ему оттого, что ледяные кущи на окнах не зеленого цвета. Попугай да и сама королева заскучали, оттого и Иржик был невесел.

Но самым неприятным было то, что конопатый силезец капеллан Скультетус задумал отслужить рождественскую литургию для короля, королевы и протестантской знати в храме святого Вита, напрочь очищенном от икон, крестов и украшений якобы потому, что нельзя служить разом и богу и идолам. А посему проник Скультетус в ночное время в храм ж приказал нанятым для этой щели ремесленникам не только снять древние образа и распятия, но и выломать из алтаря украшения и раки со святыми мощами. При этом злодеянии вроде бы даже присутствовали и чешские паны, сторонники кальвинистской веры, и старший среди них пан Вацлав Будовец из Будова, человек достойный и мудрый, но в делах веры неумолимый. Перечить Скультетусу осмелился лишь один Генрих Матес Турн{47}, генерал королевских войск, ибо по его разумению поступок сей вызвать мог великий гнев всего народа на королевскую чету — поелику не подобает столь поспешно вырывать то, что жило в душах людей столетиями. Но Скультетус, которому до чувств чешского народа не было никакого дела, никого не хотел слушать и в спеси своей доходил до богохульства. Вот так за несколько часов храм святого Вита оказался оголенным. Будь у неистового проповедника больше времени, он приказал бы, верно, сокрушить ангелочков и кресты, сбить лепные розаны, а заодно и всех химер, украшавших водостоки на наружных стенах храма. Мало того! Ночью с моста исчез крест с фигурой распятого Спасителя. Поползли слухи, мол, сделано было то по велению англичанки, которая не пожелала видеть «голого цирюльника, прибитого к двум доскам».

Иржик спросил у королевы, так ли это. Она ответила, что ее не пугает вид нагого тела. Не мешал ей и Распятый на мосту, где она вообще редко появляется, поскольку у нее нет надобности ездить на другую сторону реки. Приказания снимать крест она не давала.

— Скультетус — человек усердный, — заметила она, — и хотел бы и в Праге завести гейдельбергские порядки.

— Гнев, однако, обращен против вас, ваше величество!

— Трудно быть в Чехии королевой, — со вздохом произнесла леди Бесси и улыбнулась. — Куда убрали образа из храма?

— В подвал и в другие храмы.

— А крест с моста куда подевался?

— Говорят, он уплыл по воде…

— Вот так и все уплывет, милый мой Ячменек…

9

Но гнев пражан не уплыл по влтавской воде и не охладился как покрывшая ее ледяная корка. Не занесло его и снегом, укрывшим город и Град, Поговаривали о разграблении храма, слухи о том разнеслись по Праге, дошли до Вены и Мадрида. По этому поводу распевались даже оскорбительные куплеты. И двух месяцев не прошло со дня торжественной встречи и еще более торжественной коронации, а пражане уже не обращали взора к Граду с радостной мыслью, что там — престол нового короля. Народ потерял к молодому Фридриху всякий интерес.

— Cucullus non facit monachum, — говорил какой-то школяр каролинской коллегии{48}, — et corona non facit regem! (Не клобук делает монаха, и не корона делает короля!) Что одно «Ф», что другое — Фердинандус ли, Фридерикус ли, — хрен редьки не слаще!

На рыночной площади школяру хлопали, а слова его разносили по всем трем городам пражским.

Про королеву начали болтать в трактирах, что по ночам, сев на ирландскую суку, ездит она по надворьям замка. Еще шушукались, будто привезенная из Англии обезьяна — ее любовник. Так что, мол, вернулись в Град времена разврата. Рудольф II, тот просто насиловал служанок и скотниц в дворцовых конюшнях под брюхами кобыл на мокрой соломе. Так то была по крайности мужская забава. А англичанке за такие ее дела прямая дорога на костер. И рыжего вонючку Абрахама Шульца пора заодно с ней изжарить, поди ж ты, сам дозволяет английским фрейлинам ходить с титьками наружу и отплясывать гальярду, задирая юбки выше пупка, а образа девы Марии из храма выкидывает! Короля называют черноглазым Адонисом, так ведь этого самого Адониса-то, дружка Венерина, растерзал все ж таки дикий вепрь. А королева-англичанка опять же никакая не Венера, а как есть сущая ведьма. А видно то, когда она разденется. Цирюльники из замка божатся, что у нее на всем теле родинки не найдешь, а уж это — самая верная примета. Сатана ведь любит кожу без единого пятнышка, потому как больно лакомый он!

В Новом Месте, в трактире «У пруда» толковали, будто отныне беднякам совсем худо придется. У этих кальвинистов, мол, милость божья — деньги, а богачи для них что богоизбранники:

— Яна Жижку{49} бы на них да монаха Желивского{50}! И из окон всех повыбрасывать! Тут недавно одни паны других в окна кидали{51}, правда, те все норовили упасть на мягкое. Мы бы ловчее их пристроили — прямо на копья!

Отголоски тех речей из занесенной снегом Праги доносились и до челядинских в Граде. Иржик про то королеве не сказывал. Но на первый же день рождества, ближе к обеду, сказал, что недоумевает народ, почему это король с королевой провели сочельник не в тишине и смирении, а пригласили к ужину прибывшее из Кошиц от Габриэля Бетлена новое посольство, с которым съели, по немецкому обычаю, невпроворот свинины, а по английскому — индюка, да еще пять жбанов вина выпили, что уж вовсе не пристало в такой святой вечер.

Леди Бесси только усмехнулась, а потом сказала:

— Я рада, когда Фредерик бывает весел. Не может же он вечно пребывать в меланхолии, подобно венецианскому купцу{52}!

Но Иржик-то знал, что в сочельник король вовсе не был в меланхолии.

Когда после девяти часов королева с фрейлинами отправились в свои спальни, что тоже было против обычая, ведь в такую ночь люди бодрствуют и даже выходят из дома к полночному богослужению, — король с обоими послами и с графом Турном, покинувшим по случаю праздника войско, принялись попивать то вино, то пиво. Дошло даже до шуток по поводу беременности королевы.

— Ее величество скрывает свое положение весьма искусно, — говорил Ладислав Борнемиса, старший из трансильванских послов, — однако наметанный глаз обмануть трудно.

— Что и говорить, — отвечал король, — с первенцем было и того хуже. Она так долго тянула с признанием, что английская повитуха, которую послал из Лондона тесть Яков, опоздала и приехала со своими десятью помощницами в Гейдельберг, когда нашему Хайни было уже семь дней. За три дня до родов Бесси ответила господину де Сен-Катрин, который по просьбе французской королевы приехал навестить ее: «Если у вас в Париже полагают, что я в тягости, то и мне придется в это поверить!»

Гости смеялись и возглашали здравицы в честь будущего королевского отпрыска, который, по словам младшего пана Борнемисы, Павла, был коронован уже в материнском чреве.

Все так развеселились, что, когда в полночь в Меншем Месте и с противоположного берега реки зазвонили в колокола, а на горе святого Вавржинца грохнул залп из мортир, они даже не подошли к окну, хотя Иржик, который прислуживал им за столом, торжественно провозгласил по древнему обычаю:

— Родился Иисус Христос!

Король просто не расслышал тех праведных слов и поднял кубок за здравие князя Габриэля Бетлена. Оба Борнемисы встали и по-мадьярски провозгласили славу своему государю. Глаза их при этом странно блестели: они ведь прекрасно знали и про другое посольство князя во главе с графом Форгачем{53}, которое направилось к Фердинанду для ведения в императорском дворце переговоров касательно перемирия и, само собой, денег.

Допив кубки, гости отправились в отведенные им покои.

За столом остались разгулявшийся Фридрих и толстоносый, с налитым багровой краской лицом, шумливый Генрих Матес, голос которого воскрешал в памяти трубные звуки вступающих фанфар. Так было и на сей раз:

— Этим легко говорить! Чего им стоит отойти в трансильванские леса, а то и вообще податься к турецкому султану! Нам бы тоже не мешало вести баталии подальше от своих рубежей, не то неприятель полезет сюда со всех сторон, оглянуться не успеешь — а он уже в Праге! Бетлену нужны от нас деньги, а у нас своим солдатам жалованье не плачено, как бы они, того и гляди, сами себя на довольствие не поставили разбойным делом. Пора бы уж милостивому государю, тестю вашему лондонскому, перестать раздумывать, стоит ли нам помогать, да и королю датскому и шведу тоже не худо бы о нас вспомнить. И нидерландцы, те, что съехались сейчас в Гаагу на свою ассамблею, могли бы позаботиться об укреплении святой веры в чешских землях.

Фридрих молчал. Он думал о своем: господа желают иметь либертатем[8], но платить за нее не расположены. Так вот, он, Фридрих, тоже не собирается свои бриллианты ради такого дела закладывать.

Выпив кубки до дна, они встали. Догорали свечи. Иржик подошел к дверям, чтобы распахнуть их перед королем. Но тот вдруг направился к окну. Рождественская Прага, сама похожая на евангельский Вифлеем, лежала в звездном объятии небес.

— Я хочу покоя, — вымолвил двадцатитрехлетний король.

— Простите, государь, — возразил пятидесятилетний Турн, — но война только начинается.

— Принимать роды пригласим доктора Яна Есениуса{54}, — продолжал Фридрих.

Он отошел от окна и нетвердой походкой направился к дверям. Турн двинулся следом. Фридрих вышел, но Турн задержался. В горле у него захрипело. Он взял Иржика за плечо и подвел к столу:

— Как тебя величают?

— Иржи из Хропыни.

— Я слышал и по-другому тоже…

— Ячменек…

Граф Матес засмеялся.

— Герштель, стало быть. Давай-ка, Ячменек, выпьем. Ну, хоть за процветание турецкой веры, что ли. Какая разница? Поедешь со мной на войну, а, Ячменек? Молодцы вроде тебя, это как раз то, что мне подходит. В таких, как вы, еще жива вера, а про сундуки с червонцами вы не думаете. Ненавижу золото, Ячменек! И ныне и во веки веков! Не будь я немцем, вышел бы из меня Жижка! Вооружил бы рыбаков и смолокуров, да и прочую деревенскую голытьбу. И сказал бы им: «Мы идем сражаться за истинную веру господню, как некогда наши деды!» Уж они бы жалованья не потребовали! Дрались бы как черти! Чему ты удивляешься, а, Ячменек? Налей-ка мне еще вина, ганацкая твоя душа!

Граф Матес поднял кубок. Они выпили и улыбнулись друг другу.

— Все равно победа за нами, Ячменек!

И граф Матес утер щетинистый подбородок.

10

На рождество Христово доктор Абрахам Скультетус причащал короля, королеву и всех придворных у круглого стола в разграбленном храме святого Вита. Пришедшие посмотреть на этот обряд уходили с тяжелым чувством. Даже лютеране упрекали нового государя, который вздумал заводить иноземные нравы:

— Где это видано, чтобы король усаживался за простой стол и причащался тела господня, преломляя ржаной хлеб! А после отправлялся домой к трапезе и потреблял пиво и вино на первый и на второй день праздников без всяких последующих песнопений, коляд и колокольного звона!

Еще ходили слухи, будто король сожалеет об исчезновении распятия с Каменного моста, расследует, кем оно было снято, и якобы намеревается водрузить его обратно. Однако ни на рождественские праздники, ни позже этого не произошло, и люди, проходя по мосту, снимали шапки перед пустым местом.

В Праге также стало известно, что в праздник святого Стефана-первомученика случился в замке большой переполох. Виною тому был пфальцский канцлер Людвиг Камерариус{55}, который вдруг выдумал, что роды у королевы должны приниматься на бурбонский манер, в присутствии главных сановников всех земель королевства, дабы удостоверено было рождение истинного королевского отпрыска, хотя при самом пфальцском дворе в Гейдельберге такого обычая не придерживались. Камерариус, однако, утверждал, что рождение дитяти пфальцграфа и потомка королей — суть события ранга совершенно различного. Посему, дескать, и следует ввести подобные строгости по парижскому образцу.

Королю Фридриху, прослывшему нежным супругом, не хотелось отягчать королеву в такой и без того трудный ее час присутствием посторонних. Пан Вилим из Роупова рассудительно заметил, что незачем понапрасну вводить новые порядки, а коли уж речь идет об обряде, то стоит заглянуть в старинное чешское уложение и узнать, что говорится там о рождении королевских отпрысков. Дело, впрочем, решил пан Яхим Ондржей Шлик, который заявил, что во всяком обряде заложен свой глубокий смысл. Французский трон — наследственный в роду Бурбонов, там и впрямь необходимо присутствие при родах свидетелей, дабы не произошла преступная подмена истинного наследника неведомо кем! На трон же чешский и ныне и впредь возводят свободным избранием! И посему присутствие представителей чешских сословий при рождении королевских отпрысков — излишне. Сословия и без того поверят королеве, если она признает своим рожденного ею ребенка. Ведь ребенок этот не является наследником чешской короны, будь он даже первородным сыном, а в настоящем случае это совершенно исключено, поскольку королева еще раньше родила двух сыновей и дочь. Стало быть, высказывание трансильванского посла пана Борнемисы о том, что ребенок коронован уже в материнском чреве, лишено всяческого смысла. Дитя будет принцем или принцессой, но увенчать его короной сможет лишь свободный выбор сословий!

Камерариус скрепя сердце согласился, но на пана Шлика затаил обиду.

Много также было разногласий по поводу личности лекаря. Доктор Румпф из Гейдельберга, принимавший и первенца, и второго сына Фридриха, и принцессу, хотя и был уже со своими помощниками на пути в Прагу, но задержался в Смрчинах из-за снегопадов. Английскую повитуху на этот раз король Яков не прислал. Пан Яхим Ондржей Шлик уже неоднократно предлагал знаменитого доктора Яна Есениуса, ректора-магнификуса пражской академии{56} и профессора хирургии, который подыскал бы и здешнюю повитуху, умелую и чистую. Примечательно, что и на этот раз дело решил пан Шлик, отметив целый ряд благоприятных обстоятельств, свидетельствующих в пользу доктора Есениуса. Ведь несмотря на верхневенгерское происхождение и наличие у него в Венгрии недвижимости, доктор Есениус имеет в Праге многолетнюю практику, а также пользуется широкой известностью по всему королевству и за его пределами, к тому же он был представителем чешских сословий на переговорах с князем Бетленом, томился в венской тюрьме и ко всему прочему обладает даром пророчества. Известно, что на стене своей тюремной камеры он написал I. M. M. M. M., то есть Imperator Mathias Mense Martio Morietur — император Маттиас умрет в месяце марте — что и исполнилось впоследствии. Кроме того, наряду с родной чешской речью владеет он еще венгерским, немецким и латинским языками, так что сумеет объясниться с королевой.

Король дал согласие, и вечером дня святого Стефана доктор Есениус был доставлен в замок в королевской карете. Королева допустила его к своей особе, но осмотреть себя не позволила, заявив, что до срока еще далеко. А доктор, воспламенявший своими речами князей, королей и императоров, не нашел достаточных доводов, способных переубедить венценосную пациентку. Не позволив ощупать свой живот даже через четыре юбки, королева заметила, что от разговоров о беременности а родах ей делается дурно, поскольку все, связанное с телесными отправлениями, противно ее естеству.

Доктор Есениус погладил бородку и с улыбкой осведомился, известно ли королеве, каким образом она уже произвела на свет троих детей. Скривив рот в усмешке, королева надменно ответила:

— Carissime[9] доктор, знаю и в то же время не знаю. Представьте, есть и такие женщины. Особенно в холодных северных странах.

Доктор покивал головой и прекратил свои расспросы.

Однако назавтра, в день святого Иоанна, в полдень, его снова вызвали в замок с настоятельным приказом пана Вилима из Роупова захватить с собой опытную повитуху и столько помощников и помощниц, сколько он сочтет нужным, ибо у королевы появились несомненные признаки близких родов.

Король с раннего утра охотился в брандысских лесах. А посему канцлер Камерариус все же настоял на приглашении в Град наиболее именитых сановников королевства: пана Вилима из Роупова, пана Берки из Дубы{57}, пана Вацлава Будовца из Будова, пана Яхима Ондржея Шлика и пана из Вхыниц{58}, церемониймейстера. Камерариус усадил их всех в передней опочивальни роженицы за богато накрытый стол, дабы скрасить сим достойным мужам часы ожидания. Двери в соответствии с распоряжением Камерариуса оставили открытыми, чтобы господа сановники слышали стоны и крики королевы, раз уж они не могут согласно парижскому обычаю присутствовать у ее ложа.

Впрочем, королева вовсе и не лежала, а прохаживалась по опочивальне. Прогнав доктора Есениуса, повитух и леди Эпсли, она велела позвать пажа Иржика и приказала ему снова и снова рассказывать, как рожала его мать в ячменном поле в грозу и дождь и по-звериному перегрызла пуповину.

Иржик говорил, но сердце его сжималось при взгляде на лицо королевы, то бледное, то красное от подступающих схваток.

К трем часам пополудни Иржик признался, что не в силах больше сносить ее муки, поскольку сам страдает даже больше, чем она. И более уместно, видимо, было бы присутствие короля-супруга.

Леди Бесси только махнула рукой:

— А может, в этот час ты мне милее отца будущего ребенка?

На глаза Иржика навернулись слезы. Она погладила его по волосам и отправила за доктором Есениусом в Зеленую комнату.

— Можешь не возвращаться, слишком уж ты впечатлительный!

И Иржик остался в зале прислуживать чешским сановникам, что несли свою караульную повинность. Изредка до него доносились стоны и голос доктора Есениуса, успокаивающего терпящую муки королеву.

К вечеру возвратился король, веселый, с раскрасневшимся на зимнем ветру лицом. Потирая озябшие руки, он потребовал бокал рейнского, побеседовал с вельможами, спросил, здесь ли доктор Есениус, и вошел в полуоткрытые двери к роженице. Вскоре оттуда донесся его беззаботный смех.

Недолго пробыв у королевы, он возвратился в Зеленую комнату и присел к столу. Подали ужин, и он завел беседу о нападении императорских солдат по Золотой тропе{59} в Южную Чехию и о селитровых рудниках, где с будущего года приступают к изготовлению пороха, запасы которого, по словам Турна, невелики. Поговорил о графе Мансфельде{60}, чей генерал Иоахим Карпизон вторгся через Чехию в Австрию и дошел со своими ландскнехтами до самых ворот города Кремса. Одни ворота Карпизон разрушил пороховым зарядом, но в город так и не вошел, потому что императорский гарнизон отчаянно защищался. Даже женщины участвовали в обороне, сбрасывая на Мансфельдово воинство вязанки горящего хвороста и поливая его кипятком.

Еще про одну весть с полей сражений с легким сердцем рассказал король. Деньги, которые чешские сословия наконец-то соизволили выслать войскам, укрепившимся в Австрии за Дунаем, те не получили, поскольку у перевоза вблизи Прешпурка{61} пошаливали мадьяры Бетлена. А чтоб деньги чешских солдат не попали к тем мадьярам, господа чиновники предпочли остаться в Бржецлаве. Так что, выходит, не заплатили ни королевским войскам в Австрии, ни самим мадьярам…

Король рассмеялся. Но никто за столом его не поддержал.

Скорее всего королю хотелось просто отвлечься. Или военное искусство недоступно ему от природы? Может, и впрямь не совладать ему, малосильному, с тяжелой королевской ношей, как, говорят, выразился про него в Лондоне лорд Чемберлен. Он и в седле не умеет держаться, а совсем недавно в кршивоклатских лесах чуть не сломал себе шею, свалившись с коня на лед.

Господа щурились от света свечей, которые уже дважды меняли в тот вечер. Они сытно поужинали, откушали вина́, но при мысли, что из-за прихоти пфальцского писаря им, возможно, придется сидеть тут до утра, их одолевала зевота.

Но тут стоны в соседней опочивальне стали громче, и наконец раздался приглушенный крик. Король вскочил с места и кинулся к роженице, захлопнув за собой дверь. В тот же миг Иржик выскочил из Зеленой комнаты, опрометью сбежал вниз по лестнице и вылетел вон.

Во дворе Града и над храмом стояла тишина, и звезды роняли на заснеженные крыши голубоватый отсвет.

Иржик глядел на безучастные светила и старался ни о чем не думать. Караульный протрубил девять часов. В челядинской девушки пели рождественские коляды.

«А вдруг она умирает, — кольнуло у Иржика сердце, — и зовет меня!»

Он снова поспешил наверх. Вбежал в Зеленую комнату. Сановники тем временем поднялись из-за стола и сгрудились у камина. Пан Вилим из Роупова дважды повторил:

— Только Пршемысл, если будет сын!

Камерариус качал головой. Пан из Будова жевал беззубым ртом твердые сласти. Пан из Вхыниц, церемониймейстер, на цыпочках прохаживался от окон к дверям. Слуга снимал щипцами нагар со свечей.

Тут распахнулись двери, которые вопреки воле Камерариуса захлопнул король, и показался доктор Есениус. Поглаживая руки, он торжественно провозгласил:

— Domini clarissimi, filius regis natus est, — и затем по-чешски: — Благословение господу, родился королевский сын!

Вышел побледневший король. По лбу у него стекал пот. Все обступили его с поклонами и поздравлениями.

— Герштель! — позвал король, впервые обратившись так к Иржику, — налей мне вина!

— Непременно Пршемысл, — скромно заметил пан Вилим из Роупова.

Король не расслышал.

— Камерариус, — приказал он, — пишите королю Якову в Лондон! И чтобы этой же ночью гонец был в пути!

Камерариус поклонился:

— Прежде всего надлежит составить протокол о рождении ребенка. А также надобно представить новорожденного для лицезрения присутствующим королевским сановникам.

Канцлер и пан из Вхыниц постучали в двери опочивальни, откуда не раздавалось ни звука. Через минуту они возвратились, при этом пан из Вхыниц неловко нес на обеих ладонях лежащего на пеленке ребеночка с перевязанным животиком и развернутого так, дабы все могли удостовериться, что чадо сие — пола мужского.

Вельможи отвешивали орущему младенцу глубокие поклоны. Весь обряд напоминал происходившее ровно тысяча шестьсот девятнадцать лет назад, когда волхвы с востока припали к ногам новорожденного Спасителя, только сценой здесь был не хлев, а королевская пиршественная зала. И Иржик, кланяясь, казался себе одним из пастухов в рождественском представлении.

Когда младенца унесли, пан Камерариус приказал подать перо, бумагу и чернильницу, и пан из Вхыниц составил краткий протокол о том, что «двадцать седьмого числа месяца декабря года от рождества Христова тысяча шестьсот девятнадцатого в день святого Иоанна Богослова господь бог сподобил разрешиться от бремени Альжбету, королеву чешскую, которая в Граде пражском вечером между часом девятым и часом десятым, согласно курантам немецкой работы{62}, благополучно родила красивого обличьем и доброго здравием сына, каковому событию его величество король, а с ним весь двор и особливо присутствовавшие при том высшие сановники королевские премного возрадовались».

И хотя уже на следующее утро личная королевская нидерландская гвардия трижды устраивала в честь новорожденного в Чешском королевстве принца великую пальбу из мушкетов, а также дала салют из пятнадцати пушек, которые выкатили из цейхгауза на плац, хотя все пражские храмы оглашали воздух торжественным колокольным звоном, хотя прозвучало «Тебя, господи, славим» и устроен был пир тридцатого декабря, когда младенцу исполнилось три дня, и другой, еще более торжественный, в новогоднюю ночь, Иржику было грустно. Не радовало его дитя, плачущее в королевской опочивальне. Также черноволосое, оно было как две капли воды похоже на Фридриха.

Крещение должно было состояться в марте, и к князю Габриэлю Бетлену отправились послы с просьбой быть принцу крестным отцом. Имени Пршемысл ребенок не получит, хоть и родился в Праге. Король пожелал назвать сына Рупрехтом, в честь далекого предка курфюрста Рупрехта III Пфальцского, избранного германским императором после свержения Вацлава IV{63}, сын Карла.

Так вновь обманулись в своих ожиданиях не только Прага, но и вся Чехия, Моравия и Силезия. Не по нраву пришлось чешскому люду имя принца, и произносили его с ухмылкой.

11

Зима в том году была суровая, но недолгая. Изгнанные из Чехии иезуиты всюду, где находили сочувствие, упорно поносили это еретическое государство. И даже придумали для Фридриха язвительное прозвище «Зимний король», уверяя, что это первая и последняя зима, которую тот проведет в пражском Граде. И что скоро, мол, будет он с позором изгнан вместе со своей неладно коронованной королевой.

Прозвище мигом облетело всю Прагу. А еще ходили издевательские толки, будто Альжбета и не англичанка вовсе, а род свой ведет от скоттов-шотландцев, посему, мол, и имеет эту скотскую повадку — приплод приносить всякий год, как корова, И притом аккурат зимой. Только вот, в отличие от доброй скотины, сама свое дитя не кормит. Этот младенец, Рупрехт, смахивающий на чертика без рожек, хоть и не получил имя Пршемысл, как того некоторые еретики желали, но без чешских титек наверняка бы пропал, потому как кормилица из Неметчины вовремя не поспела. А «скоттская» мамаша о своем новом темноволосом дитяти вовсе не заботится. Оставила его в люльке из слоновой кости и эбенового дерева, что подарили пражские горожанки, и позволила прийти поклониться колыбельке всем, кому было не лень, а потом повернулась к последнему гостю задом, вскочила на жеребчика и ускакала в поля за Мотолом стрелять кроликов, и был с нею только один паж, на которого англичанка насмотреться не может. Малый этот, как известно, пригульный, прижила его служанка от рыцаря по пьяному делу, разговаривает он со скотткой по-французски, а по-чешски как следует не выучился — без конца моравские слова в речь вплетает. Нет для него на свете города лучше своего Кромержижа, а называет он себя Ячменьком, хоть и наречен по-другому. Богохульно присвоил себе имя моравского короля, того самого, кто, согласно легенде, явиться должен в самую лихую для народа годину.

Королева и впрямь шесть недель очищения не блюла, высмеяв эти глупости, и в храм не ходила. Зато повелела комедиантам, что за ней притащились из Англии, разыграть в покоях замка для нее и английских фрейлин срамную комедию в масках, с ослом и голой феей. И так она над этими непристойностями смеялась, что из ее зеленых глаз текли слезы, а руки перебирали длинные волосы пажа. Паж этот целыми днями от нее ни на шаг. А может, и ночами тоже, потому как пан король снарядился в дорогу и отправился в Моравию, Силезию и в Лужицу, Верхнюю и Нижнюю.

Известия о том вояже уже дошли до Праги. Наряжается король французом, вертится, дарит улыбки и корчит рожи со всяким, будь то хоть пан, хоть земан, хоть священник или крестьянин из новообращенных. Промямлит пяток чешских слов и любому бродяге, стоит тому перед ним снять шляпу, подает руку. А в Брно и Вроцлаве щеголял он с таким бриллиантом на груди, каких в наших краях и во времена Рудольфа II не видывали. Мораване подарили ему Кромержиж, отобрав его у кардинала Дитрихштейна, а королеве — Хропынь, откуда родом этот ее красавчик паж.

Денег на это путешествие угробили столько, что превратилась эта поездка короля через моравские, силезские и лужицкие земли в самое что ни на есть триумфальное шествие. Сам папа на пасху и то не ездит по Риму с такой пышностью. Католики везде попрятались, зато уж тем, кто с королем и Скультетусом одной веры, — то-то был праздник! А этот самый Абрахам Шульц наконец-то, особливо в Силезии, откуда в свое время удрал в Неметчину, наговорился всласть, растолковывая всем и каждому, что вот, мол, какой радости сподобил его господь — вернуться в отчий край с протестантским государем. Можно подумать, будто всю эту музыку затеяли только для того, чтоб какой-то рыжий проповедник смог пожаловать во Вроцлав! Но вот о чем пан Скультетус перед силезскими панами и прочим людом в своих немецких проповедях не обмолвился, так это о том, что в то же самое время вторглись в Моравию из Польши казаки, мародерствуя, убивая и насилуя, а в Южную Чехию вступил генерал Бюкуа{64} и под угрозой смерти заставлял всех отречься от Фридриха и вероломных чешских сословий.

Сам же Фридрих, что ни день, шлет депеши своей herzallerliebste, живописуя славные подробности своего похода. Сама же herzallerliebste предпочитает играть с ирландскими барбосами, обезьяной, попугаем и кудрявым Ячменьком, осведомляясь время от времени, прибавляет ли в весе ее очередной черноволосый отпрыск, а потом расхаживает под руку с пажом по Рудольфовой кунсткамере и останавливается только у картин новомодных нидерландских и немецких мастеров, знакомых ей по Гааге и Гейдельбергу. Старинные же картины духовного содержания вроде «Праздника четок», написанной в 1506 году и по велению императора Рудольфа привезенной в Прагу через Альпы из самой Италии, а также прочие благочестивые творения мастера Дюрера обходит с молчанием. Зато восхищается Рубенсом и подобными голыми бесстыдствами. Стоит перед ними, будто хочет сказать этому моравскому юнцу: «Взгляни-ка, вот и я такая же розовая пониже пояса!» Рассматривает мраморы, все больше красавца Илиона и бронзовые статуи Адриана де Фриса{65}, а еще книги, драгоценности, резьбу, эмали, монеты, часы и камеи, а над диковинами природными, что собрал здесь старый Мизерони{66}, хранитель коллекции, смеется и уверяет, что всех этих двуглавых телят, трехглазых рыб, четвероногих цыплят и русалок надо бы выкинуть в Олений ров Королевского сада. И вообще насмехается над всеми богоявленными чудесами и знамениями. Только раз призадумалась, когда написал ей Фридрих, что проживает в силезских горах некая девица, у которой бывают видения{67}, и она, как и Христофор Коттер{68} из Вроцлава, утверждает, будто бы видела во сне на голове у Фридриха императорскую корону.

— Ишь ты, императрицей захотела стать, — шипели в Праге те, кто жил умом капуцинов и монахинь, — а быть тебе всего-навсего Зимней королевой!

Яков I ответил из Лондона на известие о рождении очередного младенца по-отечески ласково. Обращался к дочери в письме не иначе как «мое дорогое дитя», но вот «королевским величеством» опять не назвал ни разу. И Фридриха, даже по прошествии стольких месяцев, не признал законным повелителем Чехии, ибо хоть Фердинанд и служит антихристу, но все же остается миропомазанным королем чешским, и нет ничего более разрушительного для монархических устоев, нежели распри между священными царствующими особами! Хватит и того, что Нидерландские Генеральные Штаты провозгласили себя всеобщим народным правительством, а свой образ правления — демократией. Зариться на чужую корону — значит подрывать священный принцип помазанников божьих, и если Мария Стюарт{69}, родная мать Якова, из-за распрей за трон лишилась головы, не исключено, что и теперь кое-кто заявит о своем праве отделять королевскую голову от туловища.

Об этих заботах английского Соломона и миротворца написал Елизавете старый лорд Чемберлен, некогда гофмейстер принца Генри, и присовокупил к сему длинную жалобу по поводу испанских притязаний Якова. Тот во что бы то ни стало намерен женить принца Чарльза, еще одного брата Елизаветы, а после смерти Генри — наследника престола — на испанской инфанте, объединив тем самым английское могущество с испанским. Отсюда и эта предупредительность по отношению к Фердинанду, близость которого к испанскому двору всем известна.

Два дня королева была вне себя, но затем велела призвать старого пана Будовца и долго расспрашивала его о Турции и турках. Это Иржик поведал ей о сем многоученом и усердном в трудах муже, долгое время прожившем в султанской империи.

Будовец перекатывал в беззубом рту твердые леденцы и рассказывал обо всем, чего насмотрелся в Турции, а самое главное — о честности и высокой нравственности турок, что так выгодно отличает их от других народов. Говорил еще об их храбрости и мудрости, а также о неприятии образов и идолов, сближающих турецкую веру с обновленной протестантской религией Кальвина.

— Турки верят в единого бога, — вещал пан Будовец, — и тем самым стоят выше папистов, которые проповедуют многобожие. Ведь поклонение бесчисленным святым есть не что иное, как возврат к язычеству.

— Сэр, — торжественно провозгласила королева, — я готова припасть к стопам султана, если он пообещает свалить с трона кривого рыжего Фердинанда и разметать в пух и прах его империю. Утверждение, будто его империя вечна, — иезуитские бредни. Она разлагается на наших глазах. Чешская корона уже у нас на голове. Венгрию возьмет Бетлен, а заодно и Штирию с Каринтией. Если Максимилиану Баварскому хватит благоразумия, он получит обе Австрии с Веной. Эльзас отойдет к французам, а из Фландрии Габсбургов вышвырнут Генеральные Штаты. Тогда поглядим, императором чего окажется Фердинанд, этот безземельный владыка! Императором будет Фридрих, король чешский!

Она раскраснелась и сжала кулаки. Потом, улыбнувшись Будовцу, сказала:

— И вы, дорогой друг, станете одним из первых паладинов обновленной империи Карла Великого. Папу мы запрем в замке святого Ангела в Риме, пусть на досуге поразмышляет о делах духовных. Император Фридрих договорится с султаном о восточных границах, как некогда Траян{70} со скифами. Но прежде он поведет с ними рука об руку великую войну…

— Во главе каких войск? — тихо осведомился пан Будовец.

— Carissime baro[10], я беседовала с господином Мизерони о сокровищах пражской кунсткамеры. Мы распродадим их всем, кто пожелает купить: Дюрера — Нюрнбергу, Кранаха — Иоганну Георгу Саксонскому, Брейгеля — роду Нассау, Рубенса — похотливым английским лордам, статуи — датскому королю, а на вырученные деньги купим еще трех Мансфельдов, а может быть, и испанского Спинолу{71}.

Пан Будовец грустно закивал.

— Я приказала господину Мизерони составить полную опись всего, что есть в кунсткамере. Я продам свои драгоценности. Султан купит мой жемчуг и английских скакунов. Догов продадим Бетлену. Турн снова двинется на Вену, и на этот раз кривому не уйти!

— Я подумал, — сказал Будовец, — о другом одноглазом{72}. Будь он с нами, вам не пришлось бы распродавать кунсткамеру!

— У каждой эпохи свои герои, дорогой друг! Возможно, мой паж — один из них…

Пан Будовец что-то невнятно бормотал. Потом вымолвил:

— Иногда и старики не прочь послушать сказки.

12

— У нас в Кромержиже, — рассказывал королеве Иржик, — мы катались на коньках по замерзшей реке. А в Хропыни спускались на санках с ледяной горы к пруду. Бегали по морозу без рукавиц. Наверное, потому у меня такие красные руки.

— Твои красные руки мне сразу приглянулись, Ячменек. Еще когда ты в Вальдсасе перевязывал мне колено.

— Вы это помните?

— Разве можно забыть твои изумленные глаза?

— Вы показались мне тогда русалкой. Такой, что висит над прилавком аптекаря у нас в Кромержиже. Прекрасная и зеленоокая дева, только без ног.

Она рассмеялась:

— Ну, а потом ты обнаружил у меня ноги.

— Да.

Они прогуливались по одной из аллей, разбегающихся от углов дворца, построенного в форме звезды. Коней они оставили у ворот на попечение конюшего. Во всем заповедном лесу не было ни души. Пахло весной. Был март, двенадцатое число.

— У нас в Кромержиже, — продолжал Иржик, — весна приходит уже на сретение. Снег, правда, еще лежит, и река Гана в белом наряде, как невеста. Да Гостын, седой и мудрый, не снял еще белую шапку. Матери пекут жаворонков с изюминками вместо глаз, потом идут с детьми в поле и разбрасывают этих жаворонков по меже за спиной у детей. А на обратном пути дети находят птичек и кричат: «Жаворонок весну несет!» То-то радости! Еще на сретение девушки прыгают, кто выше. Чтобы лен таким же высоким вырос. Вот так!

Иржик подпрыгнул.

— И я умею прыгать не хуже этих девушек, — сказала королева. Она сбросила накидку, развела руки и подпрыгнула так, что юбки взвились перевернутой чашей.

— Ты гляди, гляди, Ячменек! Видишь, я вовсе не русалка!

Стиснув Иржику локоть, она предложила:

— Пошли в лес. Интересно, что там поделывают белки.

Пробираясь сквозь заросли, она только смеялась, когда ветви стегали ее по лицу и трепали волосы.

— Расскажи, как выглядит ваш Кромержиж с приходом настоящей весны, такой, как сегодня.

— Снег оседает, лед на реках трескается с пушечным грохотом, звенят ручьи. Ночью выглядывают молодые листочки на липах, буках, березах, на сирени и орешнике. Под золотым сиянием солнца просыхает трава. В тени пахнет фиалками. Распускается белоцветник, голубеют перелески.

— Отыщешь фиалку, будет тебе награда!

Он бросился искать по впадинам, в болотистой низине ручья, в траве под деревянным мостком.

И нашел целых пять.

— Каждому пальцу по одной, — сказала она и сжала стебли в кулаке, — придется поцеловать тебя пять раз. — И подарила ему пять поцелуев — в глаза, в уши и в губы, считая при этом:

— Один, два, три, четыре, пять.

— У вас в Кромержиже так же целуются?

— Не знаю, — ответил Ячменек и убежал искать еще. Пусть не думает, будто он покраснел от ее поцелуев! Это просто кровь приливает к голове оттого, что он склоняется к земле.

— Белка! — закричала королева. — Она подглядывала! — и, поднявшись на цыпочки, захлопала в ладоши, как пастушка на гусей. — Убежала! Ишь, любопытная! Не ходи больше искать! Хватит целоваться! — Бесси снова взяла Иржика под руку. Заметив, что они одного роста, сказала: — Фредерик ниже!

Иржик нахмурился.

— Не буду больше о нем говорить. Ты ревнуешь напрасно, Жорж.

— Почему вы не называете меня Ячменьком?

— Напрасно, Ячменек, он всего лишь король!

— Но вы любите его.

— Я никого не люблю, запомни это!

Он отпустил ее руку. Отбежал подальше и запел жалобным голосом:

Раз, два, бьют меня,

бьют, бьют за тебя!

— Это у вас на Гане так весной причитают?

…бьют меня, бьют меня…

Королева швырнула в Иржика фиалки.

— За что вы меня мучаете?

Она ответила серьезно:

— Весна — это такое мучение, Ячменек!

И повела его за руку по охотничьей тропке между скалами, усыпанной ржавой хвоей и поросшей кустами черники. Они остановились перед заброшенной каменоломней.

— Здесь белый камень, поэтому и гора называется Белой, — объяснил Иржик.

— Берега Англии тоже белые. Если бы я не рожала каждый год детей, поехала бы сейчас взглянуть на эти берега.

Он снова помрачнел.

— Опять ревнуешь? Но ты ведь любишь Хайни!

— Он родился, когда я еще не знал вас.

Королева засмеялась.

— Вы разговариваете со мной как с ребенком!

— С детьми о таких вещах не говорят. — Она помолчала, а потом показала: — Смотри, снег!

Солнце просвечивало сквозь редкие пихты. А под их ветвями распустились тысячи анемонов, словно разлились серебряные волны.

— Цветы усыпали землю на радость тебе, Ячменек!

— Зато вам невесело.

— Кому не дано счастья любить, тот не радуется даже цветам.

И все же она не могла оторвать взор от залившего весь лес белого половодья цветов. Белые звездочки отражались в ее зеленых глазах.

— Белые морские звезды на зеленой траве и белые звезды в ваших глазах, — сказал Ячменек. — Как это прекрасно!

— Что же прекрасно, звезды на траве или я?.. — переспросила она.

Он опустил голову.

— Ты мечтаешь обо мне, Ячменек?

Он промолчал в ответ.

— Думаешь, я — это новая жена Потифара?

Он упал на колени, обнял ее ноги и с поцелуями припал к накидке.

— Осторожнее, иначе не твое одеяние останется в моих руках, а моя накидка в твоих. Чего ты ждешь от меня, Ячмене к?

— Не знаю… не знаю… боже мой… я не знаю…

— Оставь бога в покое, встань и иди.

Она подняла его и прошла рядом несколько шагов.

— Как говорят у нас в Шотландии — мартовское солнце опаляет сердца. У вас тоже? — Она всмотрелась в сверкающую белизной глубину леса. — В Ричмонде сейчас садовники стригут газоны. В это время ко мне обычно приезжал из Лондона сэр Томас. До того, как уехал ловить попугаев на Ориноко.

— Вы любили этого человека?

— Повторяю тебе, никого и никогда я не любила!

Он замолчал.

— Ты весь дрожишь, — заметила она. — Это не от холода. Сердишься на меня? Я не желаю тебе зла.

— Не понимаю.

— И никогда не поймешь. К моей свадьбе были приготовлены две ночные сорочки с широкими по испанской моде рукавами, украшенные вышитыми анемонами. Такими же, как вот эти звезды в траве.

— Не рассказывайте мне о вашей свадьбе.

— Разве я говорю о свадьбе? Только о сорочках и анемонах. Сто двадцать локтей серебристого шелка заказано было во Флоренции на платья для подружек и драпировку свадебных покоев… Серебристо-белого, как анемоны, которые мы топчем. Двести шестьдесят один локоть бледно-зеленого штофа и четыреста пятьдесят локтей зеленого бархата пошло на обивку моей опочивальни.

— Для чего вы все это рассказываете?

— Подушки на свадебном ложе были из миланского бархата. Вышитые шелком и набитые гусиным пухом. Две простыни миланской работы отливали перламутром. Два испанских покрывала поджидали невесту. Не хмурься, Ячменек, я говорю не о свадьбе, а только о постели. Потому что хочу сказать тебе, как жена библейского Потифара: «Ложись со мной!» Ложись со мной на ложе из анемонов, под солнцем и без испанских покрывал. Понял наконец, почему я тебе про это рассказывала?

«Что с нею?..»

— Я тебе нравлюсь, Ячменек? — прошептала она и, упав навзничь в цветы, с улыбкой раскинула руки…

Когда же они возвращались по дороге, продолжающей один из лучей «Звезды», Иржик услышал, как весь лес поет, ликует, источает запахи и щебечет. Он видел белочек, мелькающих в кронах деревьев и на лужайках и беззаботно пасущихся на солнечных полянах косуль…

Она тоже весело болтала:

— Как ты давеча назвал имя святого вашего храма в Кромержиже?

— Святой Мориц.

Он робко взглянул в ее безмятежное лицо.

— Ты любишь меня? — смиренно спросил он и попытался ее поцеловать.

Она отклонила лицо.

— Я не могу любить. Разве ты это не понял?

И приказала идти в трех шагах сзади.

У ворот заповедного леса они сели на коней и двинулись по дороге к виноградникам.

С часовни на крепостном валу, из которой Рудольф II по просьбе Тихо Браге{73} хотел изгнать капуцинов, ибо те вечным трезвоном мешали астрономам предаваться размышлениям, раздался бой колокола, возвещавший полдень. Никто не остановился поглазеть на августейшую всадницу, и никто не обнажил перед ней головы. На Погоржельце она пустила коня в галоп и уже ни разу не обернулась. Вскоре они доскакали до ворот Града.

На дворе подметали пыль. Во втором этаже служанки мыли окна. Гвардейцы протрубили приветствие. Затрещал и смолк барабан. Конюший повел коней в Рудольфовы конюшни. Из ворот Маттиаса навстречу им вышел сгорбленный астролог Симонетти и церемонно помахал остроконечным колпаком. Со стороны совсем обветшавшего Прашного моста доносились крики павлинов.

Все было как обычно. Как вчера. Как сегодня утром.

Но для Иржика мир стал другим.

13

Через день возвратился из славного похода король Фридрих. Королева протянула ему руку для поцелуя.

— Дети здоровы, Бесси? — был его первый вопрос. — Какие вести из Гейдельберга?

— Бабушка Юлиана пишет, что Карл Людовик и Елизавета растут как на дрожжах. Елизавета уже знает «Отче наш».

— Ты не скучала?

— Твои письма развлекали меня.

Она говорила беззаботно, и слова с ее уст будто уносил весенний ветер:

— Тебя повсюду так торжественно встречали!

— Я не расставался с твоим бриллиантом, носил его на груди. Мне завидовали. По всему пути были устроены триумфальные арки. Я привез тебе почитать речь, которой во Вроцлаве меня приветствовал славный Мартин Опиц{74}. В этом городе я каждый вечер танцевал куранту. Но тебе, наверное, было грустно.

— У нас давали представление английские комедианты. Иди взгляни на Рупрехта! — сказала королева и повела Фридриха в опочивальню.

Иржик, поникнув головой, удалился. У себя в покоях он раскрыл Библию: «Иосиф же отведен был в Египет; и купил его… Египтянин Потифар, царедворец фараонов, начальник телохранителей… И жил Иосиф в доме господина своего, Египтянина. И снискал Иосиф благоволение в очах его и служил ему… Иосиф же был красив станом и красив лицом. И обратила взоры на Иосифа жена господина его, и сказала: спи со мною… Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею, случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было; она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мной. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон…»

А вот он, Иржик, не побежал. Не побежал, потому что любит ее. Любит, и нет такого закона, который бы запретил ему любить. Любовь эта греховна, порочна, но нет ему от нее спасения. Он будет любить ее, пусть даже безответно, — она ведь любить не умеет. И коли так — он не пойдет и не признается Фридриху в своем грехе, ибо нет у Фридриха на нее прав бо́льших, чем у него.

«Он всего лишь король, были ее слова, я никого не люблю».

Но в нем, в Иржике, она зажгла любовь, потому что может ее только давать, брать же — не может.

Когда-то, еще в Хропыни, весенними вечерами он подкрадывался с другими мальчишками к зарослям кустарника под стенами замка. Пищали разбуженные ото сна птицы, среди сухих ветвей возились ласочки, и слышен был тихий смех и шепот. Случалось школярам и спугнуть воркующую молодую парочку. Но Иржик представить не мог, что сама королева способна вот так, как простая дворовая девка, лечь в лесу. Стало быть, она все же любит его, коли пошла на такое!

Потому и не побежал он, как Иосиф. И библейская фраза «Ложись со мной!» не оскорбила его слух, а прозвучала небесной арфой. И то, что она отдавала, не требуя ничего взамен, достойно жалости, благодарности и безмерной любви. Так рассудил Иржик и закрыл Библию.

Но в следующие дни ему стало казаться, что закрылось сердце королевы. Она глядела на него, как раньше, и словно не замечала. Он наливал ей за столом вино, а она не улыбалась. Он выходил за ней в сад, где в траве расцветали маргаритки, а она не оборачивалась. Она стояла с ним у фонтана, вслушивалась в звон капель, падающих на бронзу, и молчала. На львином дворе тоскливо выли последние из оставшихся после Рудольфа хищников. Пели дрозды на шпилях башен. На посаде звонили полдень, а она смотрела из окна, задумчивая, будто чем-то опечаленная, но чем — не говорила… Утешала попугая мистера Грина, едва тот начинал возиться, стуча золотой цепочкой. Велела запереть Жака в клетке в саду, однако каждый день его навещала. Сидела с Хайни и учила его латинским словам. Беседовала с леди Эпсли о Ричмонде и охоте на лис, которую в эту пору обычно устраивает ее отец. Только с Иржи не говорила ни о чем. Отправляла письмо за письмом отцу в Лондон, уговаривая Якова разрешить английским купцам выпустить в пользу Фридриха заем и поддержать вербовку в Англии наемников. Не получая ответа, она тем не менее без устали писала снова и снова. Старый лорд Чемберлен, всю свою жизнь занятый исключительно сочинением посланий знакомым в Англии и за границей, извещал ее о событиях при английском дворе. О растущем могуществе красавца Бекингема, об извечном страхе Якова испортить отношения с Испанией, о стараниях архиепископа Эббота раздобыть для Фридриха деньги, хотя бы у духовенства и у мелких дворян, о шотландцах полковника Грея, который раскинул свой вербовочный шатер в лондонском Вестминстере и в скором времени намерен отправиться с этим полком в Чехию. Ни словом не обмолвилась она Иржику и о том, что сон бежит от нее при мыслях о приближающейся к границам королевства армии Максимилиана Баварского, которая весьма скоро объединится с армией Бюкуа, о том, что нельзя доверять Мансфельду и что саксонский курфюрст, по примеру прочих князей Протестантской унии, готовит предательство. Нет надежды и на Францию, а отец Яков уже шлет послов к Фердинанду. Один помазанник божий старается договориться с другим, а Фридрих останется всего лишь ослушником!

Один Фридрих все еще верит, будто ничего не случилось, и носится по лесам.

Однажды она велела Иржику привести астролога и хироманта Симонетти, который со времен Рудольфа жил в Ирском переулке.

— И пусть поторопится, подлец, не то прикажу привести его под стражей! — пригрозила она.

Симонетти прибежал весь запыхавшийся. Она подставила левую ладонь:

— Читай!

Симонетти взял ее мягкую руку своими костлявыми пальцами и задумался. Потом произнес:

— Смею ли я сказать все, что вижу?

— Говори!

Симонетти погладил левой рукой седую с прозеленью бородку и начал:

— Согласно бессмертному Филону{75}, учителю всех хиромантов, толкование по руке основано на сопоставлении природных наклонностей со знаменьями, обозначенными в линиях ладони. Из сопоставления рождаются предсказания. Вот линия жизни или же сердца, огибающая ваш большой палец! Она непрерывна и сильна. Это обещает долгую жизнь. Она не слишком бледна и не слишком красна, как того и требовал еще в далеком прошлом мудрец Аристотель. Линия средняя, она же линия ума, — сморщена и цвет имеет светло-розовый, что является доказательством остроумия и легкого характера. Есть еще в соседстве с этой линией и другие, похожие на растрепанные волоски. Это значит, простите, безоглядную любовь и чрезмерную плодовитость у женщин. Тонкие линии, кое-где скрещивающиеся, означают тщетные поиски признания у особ царствующих. Однако я вижу и остроконечный прямой треугольник красного цвета, вершина которого находится как раз посредине между большим и указательным пальцами, у самого края, а это предвещает, что вы понесете или уже понесли мальчугана.

Она отдернула ладонь и горько рассмеялась.

— Я не ошибаюсь, госпожа, — сказал Симонетти и снова протянул свою руку к ладони королевы.

Она не отняла ее.

— От долгой любви, — говорил он, — особы тайной или явной взрастет младенец. Здоровый и крепкий. Ибо на кончиках среднего и безымянного пальцев вижу я скопление линий, доказывающих, что женщина с такой рукой способна рожать скорее сыновей, чем дочерей. Я вижу множество жестких рыжеватых волосков на тыльной стороне ладони, и они намекали бы на блуд, если бы ладонь была шире, а не такая узкая, что свидетельствует о равнодушии к разврату.

— Я не только женщина, любезный! — сказала королева. — И хочу услышать о моей королевской судьбе.

— Вы накажете меня, хотя моей вины тут нет!

— Не бойся.

— У вас слабые друзья и сильные враги. Самые злейшие ваши враги — равнодушие сородичей и клевета подданных. От корня большого пальца к линии жизни пролегли в беспорядочном хаосе ломаные черточки, что предвещает страдания и бедность. Но вам дана природой холодность, присущая рыбам, пресмыкающимся и русалкам, которая поможет мудростью преодолеть скорбь. Аминь.

— А что еще ты видишь?

— Это все, что поведала рука. Если я солгал, значит, лгала ваша ладонь, госпожа!

Она сняла с шеи золотую цепь:

— Возьми на память!

И, отвернувшись, подошла к окну.

В соседнем покое Хайни высоким детским голоском пел псалом. Симонетти с поклонами удалялся, обвив золотую цепь вокруг запястья наподобие четок.

Королева обернулась к Иржику, посмотрела на него с прежней улыбкой и сказала весело:

— Он думает, будто я не знаю, что у меня родится мальчуган, но не черноволосый.

Кровь бросилась к лицу Иржи. Ноги подкосились. Он хотел упасть на колени и поцеловать хотя бы край ее мантии. Но лицо королевы вдруг опять стало суровым. Она повернулась и вышла к Хайни.

И понял Иржик, что он для нее значит не более, чем попугай в клетке, кресло в углу, картина на стене, сверкающий на гранях радужными красками хрустальный бокал на столе.

14

В конце того же месяца марта года 1620 в храме святого Вита крестили трехмесячного принца Рупрехта.

Фанфары огласили прибытие королевской четы. Ребенка несла на руках супруга бургграфа, пани Беркова из Дубы, степенная, смущенная и раскрасневшаяся, в широких юбках, раскачивающихся на крутых бедрах. За ней — ментик внакидку, высокая медвежья шапка на бритой голове — шагал пан Имре Турзо{76}, представляя крестного отца, трансильванского князя Бетлена, которому не так давно мадьярские сословия воздали королевские почести.

Перед массивным алтарем пан Турзо взял дитя из рук пани Берковой и торжественно произнес имя Рупрехт. Чешские сановники, до последней минуты уповавшие, что рожденный в пражском Граде принц будет Пршемыслом, поникли головами.

Доктор Скультетус, еще более бледный, чем во время своего торжественного паломничества по Силезии, окропил голову принца водой из серебряного сосуда, произнеся при этом по-латыни:

— Нарекаю тебя Рупрехтом!

Ребенок не заплакал.

Королева шепнула леди Эпсли:

— Меня оговаривали за то, что я не плакала, когда сходила после венчания с алтаря. Теперь будут шипеть, что мои дети не плачут при крещении.

Пан Вилим из Роупова досадливо оглянулся на королеву. Зачем она портит и без того не слишком торжественный обряд? Однако он утешился тем, что на этот раз Скультетус обошелся без своего немецкого.

«Это мудро. Ни по-чешски, ни по-немецки, а по-латыни».

И пригладил свою бородку.

Пан Турзо, мгновенье подержав крестника, передал его другим кумовьям, панам земель чешских, моравских, силезских и лужицких, которые в блестящих латах и при мечах, но без шлемов обступили алтарь. Те в свою очередь передали дитя чешским, моравским, силезским и лужицким дамам, которые покачивали младенца, разглядывая его смуглое, утопающее в кружевах личико, и приговаривали:

— Благослови тебя, господи!

Довольно долго ребенок переходил из рук в руки. И пражские горожанки в высоких чепцах, наблюдавшие за обрядом из-за ограждающего красного каната, тоже протянули к нему руки. Им передали младенца, и они стали нянчить принца с материнскими улыбками, шепотом благословляя. В конце концов ребенок заплакал. Тогда паж королевы взял его и передал крестной матери, пани Берковой.

Все были умиротворены. На хорах запели:

«И, крестившись, Иисус сразу вышел из воды; и се отверзлись ему небеса, и увидел Иоанн духа божьего, который сходил, как голубь, и ниспускался на него. И се, глас с небес глаголющий: «Сей есть сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение».

Убежденный, что слова Писания относились к его сыну, Рупрехту, получившему императорское имя, гордо выходил из храма Фридрих со своей венценосной супругой. Снова приветственно зазвучали фанфары. Солнце заливало светом собравшийся на дворе люд. Звонили колокола.

У ворот дворца вручал пан Турзо княжеские дары крестного отца Габриэля Бетлена. Королю — драгоценный камень и белого арабского скакуна под красным седлом и шитой жемчугами попоной, королеве — восточные шелка цвета радуги, а крестнику — украшенный сапфирами меч. Чешские, моравские и силезские сословия передали королю вышитые золотой нитью шкатулки, в которых хранились долговые расписки на двадцать четыре тысячи и два раза по восемнадцать тысяч талеров, подлежащие платежу в течение года, в то время как лужицкие сословия поднесли королю блюдо, наполненное золотыми флоринами на сумму в десять тысяч талеров. Дары эти выражали самое насущное чаяние чешских земель. Никто не хотел развязать мошну. Но не было ничего нужнее для ведения войны, подступавшей со всех сторон, чем деньги.

О деньгах для своего господина, князя Габора Бетлена, говорил с королем Фридрихом пан Турзо, о деньгах спорил сейм, созванный в те дни в Праге, денег просил с полей сражений в Нижней Австрии фельдмаршал Турн, а из Южной Чехии — граф Мансфельд, которому надоело воевать лишь ради вящей славы господней. О деньгах писала в Лондон своему скуповатому отцу королева, и о займе в пользу Протестантской унии для защиты Пфальца просил у дядюшки Кристиана в Копенгагене{77} король Яков. Родники золота, впрочем, увы, нигде не забили.

Несмотря ни на что, король приказал возвести в лесочке на берегу Влтавы новый деревянный павильон, где семь часов подряд пировали паны, дворяне и послы городов в честь новокрещенного принца, а потом еще долго до самой ночи при свете факелов не прекращались танцы перед шелковым шатром. Пригласили весь сейм с супругами и дочерьми. Танцевал и король.

Королева, однако, осталась сидеть в высоком кресле. Гости подходили по одному и, кланяясь, отвечали на ее вопросы. Переводил пан Вилим из Роупова. Только раз попросила она Иржика объяснить Катержине, жене писаря Старого Места Микулаша, что такое жаворонок. Пан Вилим не сумел вспомнить, как называется птичка ни по-французски, ни по-латыни, ни по-чешски. Он с раннего детства так был увлечен земными хлопотами, что ни разу не удосужился поднять взгляд к небу. Когда Иржик перевел на чешский французскую фразу королевы о жаворонках, которых она научилась любить только в Чехии, пани Катержина хлопнула себя по лбу:

— Ну, конечно, это та самая милая птаха в нашем небе, что поет на сретение. А я-то, глупая, думала, что пани королева смотрит только на попугаев и слушает одних соловьев!

В тот торжественный день королева опять вызвала всеобщую симпатию.

Сейм продолжил заседания, но денег раздобыть не сумел. Все разъехались, но заботы остались. Полки в Австрии возле Писека и на Золотой тропе роптали, угрожая перебежать к императорским или того паче к лигистам, которым платят испанским золотом из заморских стран. А сами тем временем промышляли разбоем по деревням, разжигая лагерные костры соломой с крыш. Наемные солдаты были хуже волков. Счастье еще, что королевских крестьян на Шумаве не пришлось долго уговаривать, и они валили вековые деревья, устраивая засеки против Максимилиана, собирающегося вторгнуться в Чехию с двух направлений — из Австрии и от Баварского Брода. Хоть кто-то пытался задержать нашествие врага.

Но пока что нагрянула в Чехию лишь весна, да такая прекрасная, какой давно не видывали.

В апреле, когда на далекой Гане святой Георгий красную весну начинает, в поле выходит, землю отмыкает, расцвел и осыпался цвет с груш и черешен, — значит, быть урожаю. Прага была прелестнее всех Ричмондов и Гейдельбергов, а Влтава серебрилась сильнее Исиса в Оксфорде, Рейна у Вормса и Неккара у подножия пфальцского парка в Гейдельберге. Пражский Град утопал в белом облаке цветов, цвели сады под Страговом, украсилась гора святого Вавржинца, Летненское поле и склоны Опиша. Окуталось розовой дымкой Еврейское кладбище по ту сторону реки и Виткова гора за крепостными стенами. За цветущими деревьями скрылись развалины Вышеграда. Готовились расцвести светло-зеленые виноградники в Коширжах, на Смихове и на косогоре близ кутногорского тракта. Потом сразу вдруг распустились яблони, буки, орешник, а после них раньше обычного — и липы.

Иржику хотелось в свой праздник поставить под окна тайной возлюбленной зеленый «май»{78}, красиво украшенный, с множеством лент и венком на верхушке, но он не смог, не посмел. А может, она вовсе и не была его милой и все, что случилось, только сон.

Прошла пасха, за ней — троица, но Прага их словно не заметила.

Не слышно было звуков органа, не пели песни, а храм святого Вита стоял больше на запоре и охранялся гвардией, видать — чтоб не разворовали сокровищницу и не унесли корону святого Вацлава.

Зато король Фридрих приказал устроить во Владиславской зале пышный турнир на старинный манер. Народ только диву давался, откуда это извлекали чешские паны древние доспехи, дротики и щиты и откуда взялись эти здоровенные мерины, на которых красовались они друг перед другом. Призом была кружевная перчатка королевы, и выиграл ее, к великому неудовольствию пражан, англичанин сэр Ньюмен, который еще недавно служил в Австрии императору Фердинанду и лишь месяц как появился при пражском дворе, рассудив, что не смеет сражаться против дочери своего государя. И маленький принц Фридрих Генрих, приветствуемый рукоплесканиями собравшихся, тоже выехал в залу на маленьком пони. На нем были детские латы и шлем, увенчанный черным страусовым пером. Молодой Мизерони отыскал эти доспехи в кунсткамере короля Рудольфа. Они принадлежали прежде юному тирану Малатесте из Римини. Король, глядя на сына, прослезился и впал в меланхолию.

А дабы его величество из этой меланхолии вывести, решили сословия, собравшиеся на сейм, по совету пана Берки из Дубы избрать принца Фридриха Генриха чешским престолонаследником. Многие, правда, желали отдать предпочтение рожденному в Праге Рупрехту. Пан Вилим из Роупова, однако, со всем красноречием отстаивал выбор королевского первенца:

— Как все мы смогли убедиться на турнире, исполнен он рыцарских доблестей, ловок на охоте, прилежен в учении, говорит по-латински, по-английски и по-немецки, а недавно в присутствии чешских сановников произнес по-чешски с правильным выговором: «Богобоязненность — есть начало мудрости».

Сословия умилились и поддержали предложение пана главного бургграфа, тем более что, по слухам, английский дед Яков больше всего благоволил к старшему внуку. Господа депутаты все еще не теряли надежды на проявление родственных чувств и верили, что протестантскую веру в Чехии на произвол судьбы Яков не бросит. Во время голосования над Градом пронеслась недолгая, но бурная гроза, в чем кое-кто усмотрел дурное предзнаменование. Впрочем, тут же и распогодилось.

Когда же паны большой толпой явились покорнейше сообщить отцу и сыну о своем решении, Хайни выказал такое благородство манер и столько разума в речах, что король Фридрих принялся от радости скакать по зале, перейдя от мрачной меланхолии к шутовскому веселью.

Пан Вилим из Роупова, глядя на эти курбеты, так взъярился, что схватил Фридриха за рукав и прошептал ему в ухо:

— Опомнитесь, ваше величество! Ведь вас видят не только наши очи! Негоже на чешском престоле ни плакать, ни плясать!

15

И вправду, тяжела оказалась чешская корона, но король Фридрих никак не хотел в это поверить.

Целыми днями гонял он зайцев в заповедном лесу у Влтавы и со сворой псов, доставленной из Гейдельберга, травил лис в кршивоклатских лесах. Нынче ночует в брандысском замке, а назавтра — в Кунратицах. Послезавтра распивает вино в подвалах Мельника, а днем позже — в Буштеграде. И повсюду таскал за собой сына, а выезжал всего с одним конюшим, будто в краю царил полный покой и нечего было опасаться.

А в то же самое время королевские войска, стоявшие в Южной Чехии, грозили бунтом, не получив до сих пор ни гроша, один из полков Турна отказался повиноваться пфальцскому уроженцу Зольмсу{79}, королевскому любимцу и новоиспеченному полковнику, ангальтские отряды бунтовали и грабили нижнеавстрийские села, конница земского ополчения готовилась разъехаться по домам в случае неуплаты жалованья в двухнедельный срок, а Жеротинский полк в Штокераве избрал полковником рядового мушкетера, притом еще и католика, объявив, что с сего дня не выпустит ни одной пули по императорским войскам. Когда же к жеротинцам у Зноймо, куда они отошли, прибыл новый полковник пан Павел Каплирж из Сулевиц{80}, а Турн, назначенный фельдмаршалом, велел строить виселицы, им пришлось уступить. Присмирели они еще и потому, что пан Каплирж приказал им построиться в каре и, подъехав на коне, объявил:

— Радуйтесь, други мои, из Праги выехали курьеры с жалованьем за три месяца и двадцатью бочками вина!

Ясное дело, что такое известие встретили восторженными криками.

Все это Фридрих знал. Однако твердил, что вера его крепка, за что господь бог его не покинет. Ни по вечерам, ни даже на охоте Фридрих не расставался с Библией. Звал он и королеву на травлю лис или поохотиться на зайцев и пернатую дичь, но та с некоторых пор стала отказываться. Усевшись за бюро, писала в Гейдельберг свекрови Юлиане и детям, сэру Чемберлену, Бекингему и королю Якову. Извещала их, что чешская земля, благодарение господу, защищена высокими горами, а потому подобна твердыне, однако есть в этой крепости открытые ворота, и перед ними стоят настороже императорские полки и войска Католической лиги. Если бы граф Бюкуа не был так ленив, а упрямством своим не напоминал осла, то давно бы уже напал и разбил чешские войска, которые, вообще-то говоря, никакие и не чешские, а просто стадо разного отребья, набранное по всему свету. Еще интересовалась королева, верно ли, что полк Грея навербован в Хоттон Гарденсе по тюрьмам из грабителей и карманников. А если это правда, то пусть лучше остается он в Англии, потому как подобного воровского сброда в Чехии и без него предостаточно. Просила отца не оставить в беде Пфальц, против которого за Рейном готовится в поход Спинола, ведь в Гейдельберге осталась не только мать Фридриха, Юлиана, при ней живут внук и внучка его британского величества.

Король Фридрих, писала она сэру Чемберлену, уповает на бога и стреляет куропаток, а еще предполагает поохотиться на косуль, которыми изобилуют чешские леса. Но ни вера, ни забавы его не спасут и не остановят ни Максимилиана, ни этого пьяницу, саксонского лютеранина Иоанна Георга. Фридрих заверяет старого лиса Камерариуса, что Максимилиан и Иоганн Георг Саксонский собирают войска у чешских границ, лишь заботясь о своей безопасности. Как будто Фридрих со своими ненадежными солдатами может им чем-то угрожать! Один только Габриэль Бетлен верен чешской короне, а его венгерская конница не бьет баклуши по деревням, но, где только может, беспокоит Бюкуа и казаков, которых послал императору против чехов польский король. Но сэру Томасу, верному другу, вернувшемуся из Индии от Великого Могола{81}, она написала откровенно:

— Если не подоспеет помощь от христиан, я сама призову турка, ибо на этой земле нам с Фердинандом тесно. Или мы, или он!

Но вскоре к императорскому полковнику дону Маррадасу{82} подоспели в подкрепление итальянцы из Пассау, и он осадил Собеслав, Бехынь и Водняны, разорив и спалив все деревни от Будейовиц до самого Звикова, и вот тогда взорвался как пороховая бочка крестьянский бунт.

— Рассказывай, что тебе известно о мятеже! — приказала королева Иржику.

— Мансфельд занял город Табор, однако императорский гарнизон отпустил с миром. Зато граф Бюкуа в открытом поле напал во главе тысячи валлонских кирасир и нескольких казачьих сотен на войско Мансфельда, многих положил и угнал повозки с провиантом, а также захватил письмо, из которого следует, что Мансфельд вступает в сговор с изменником Максимилианом и испанцами.

— Мансфельд — блестящий воин. Да не все то золото, что блестит. Вернемся, однако, к крестьянам! — приказала королева.

— Они числом до четырех тысяч сошлись в поселениях неподалеку от Табора и на гуситских повозках выехали с цепами в поле. Разыскали оружие предков…

— Вроде того, что было у гетмана Микулаша, когда он приветствовал нас в Праге с четвертым сословием… — припомнила королева.

— …булавы и мечи, что ржавели по сундукам да по ригам, извлекли, наточили и двинулись на всех скопом — и на савойских наемников Мансфельда и на Маррадаса с его испанцами да итальянцами, до того им и те и другие поперек горла встали. Библейский завет «Око за око, зуб за зуб!» стал их боевым кличем. Бряцая оружием, под старинную песнь божьего воинства{83} направились они прямым ходом в Прахеньско с возгласами: «Смерть Маррадасу! И Мансфельду тоже смерть!»

— И императору и нам! — прошептала королева. — Чего же они хотели?

— Три вещи. Чтоб все войска покинули эти края — и императорские и наши. Чтобы их освободили от личной зависимости. А в-третьих, — возмещения убытков, понесенных от солдат.

— От императорских и от наших, — заметила королева. — Но сердца их с нами?

— Их сердца с протестантской верой, но никоим образом не с господами-протестантами. Эти господа послали к крестьянам депутацию с обещанием выполнить первую их просьбу и третью. А насчет второй, дескать, должен решать сейм. Крестьяне поверили обещаниям, и голод разогнал их по домам.

— Что же, этим все и кончилось?

— Похоже, так. Покамест.

— Ты как думаешь, Ячменек, выиграли бы мы войну, будь с нами четвертое сословие?

— Возвратились бы времена Жижки!

Подойдя к Иржику, она поцеловала его в губы.

Иржика затрясло.

Королева рассмеялась, совсем как в тот раз в Вальдсасе, когда бросила ему платок, чтобы он перевязал ей ушибленное колено.

Июньское солнце золотило залу. Мистер Грин в золотой клетке позвякивал цепочкой и что-то бормотал.

Елизавета сказала серьезным голосом:

— Посмотри на меня внимательно и запомни, какой я была, когда носила в лоне твоего сына.

Взяв Иржика за руку, она приложила его ладонь к своему животу. Сказала:

— Можешь поцеловать меня, — и стала перебирать его локоны, как когда-то после торжественной аудиенции в вальдсасском монастыре.

— Не могу больше видеть твоих страданий, — призналась королева под его поцелуями. — Не то ты взбунтуешься, как крестьяне под Табором.

Мистер Грин в клетке выражал свою ревность хлопаньем крыльев.

Второй раз королева и паж оказались в объятиях при ярком свете дня.

16

Они обнимались беспрестанно и повсюду.

Для любви всегда находилось и время и место.

— Всему виной ты, Ячменек, а не я! — говорила королева, загадочно улыбаясь. — У русалок холодная кровь. Успокойся, не береди свою совесть, никого я не предаю. Любовь Фридриха не принесла мне счастья, но ведь и с тобой я тоже несчастлива.

— Но ты же… — Ячменек хотел сказать, что это она соблазнила его, и запнулся. Однако Бесси поняла:

— Русалки всегда соблазняют. На то они и русалки.

И ему пришла на память красавица в чешуе над прилавком аптекаря в Кромержиже.

Они скакали рядом по безлюдной белогорской равнине. Ярко светило июньское солнце. За деревней Гостивице кони вошли в созревающий ячмень. Он наливался и темнел, а в небе исходили песнями жаворонки. Иржик соскочил с коня и подал королеве букет клевера и васильков, который она положила перед собой на седло.

— Любовь царствует везде, ей подвластны и цветы, и бабочки, и всякая козявка, — сказала королева, — в ваших краях любовь не таится и не страшится божьего гнева, как у нас на островах. И в этой откровенности ее целомудрие. Ведь ты тоже непорочен, Ячменек!

— Я родился в поле!

— Потому-то я так тебя люблю и еще всех тех, кто родился здесь и живет среди полей. До приезда сюда меня пугали чешскими лесами. Но покамест эти леса ко мне приветливы и великодушны, как и вся ваша земля. Меня пугали вашим народом, но я его не боюсь. Может, потому, что не боюсь тебя и твоих обветренных больших рук.

Они ехали по пыльной дороге. Мимо деревенских домишек с соломенными крышами, похожих на воробьиные гнезда. Из хат с криками выбегали полуголые загорелые дети и, оробев, умолкали, испуганно провожая взглядом благородную даму на коне. Пастушата, приглядывая за гусями, сидели на цветущих межах, плели венки из клевера и ромашек. Женщины стирали в пруду белье, разложив его на камнях и колотя вальками. Они напевали за работой и на всадницу с ее спутником даже не оглянулись.

— Ваша земля словно создана для мира, — заметила королева.

— Но ее никак не оставят в покое, — возразил Ячменек.

Будто подтверждая его слова, издалека донесся звук выстрела.

Королева прислушалась и ударила шпорами коня.

Они поскакали к Унгошти, откуда прозвучал выстрел. Еще не доехав до городка, они увидели над крышами домов дым. Не пожар ли? А со стороны городка, поднимая клубы пыли, под мерное бряцание железа приближалась по дороге серая толпа.

Толпа росла на глазах, в такт шагам слышалось пение и громкие возгласы. Над головами щетинились копья.

— На Прагу! На Прагу! — восклицал юноша в шлеме. Он сидел верхом на гнедом мерине, размахивая старинным мечом, и обликом своим походил на архангела со святого образа.

— На Прагу! На Прагу! — вторила ему толпа и гудела, гремела, лязгала и ревела, как совсем недавно народ на Погоржельце, встречавший нового короля от имени четвертого сословия. Судя по лицам и одежде, это были ремесленники с единственной унгоштьской улицы и посадский люд, чьи поля теснил город. Одеты они были в полотняные рубахи и короткие кожаные порты, в дырявой обувке на крепких загорелых ногах. Но почти у всех на головах красовались старые шлемы, как у того архангела, что ехал впереди. На плечах они несли цепы, била которых сплошь были утыканы гвоздями. Некоторые тащили длинные мушкеты. Все были с бритыми лицами, словно хотели показать, что четвертому сословию незачем прятать лицо. А вот волосы на головах были у них длинные, по самые плечи.

Не спеша, но и не замедляя шага, они двигались вперед, неумолимо, подобно водяному валу.

— Останови кого-нибудь и спроси, откуда они и почему идут на Прагу, — приказала королева.

Пришпорив коня, она свернула на луг и встала лицом к дороге, по которой подходили крестьяне.

Ячменек выехал навстречу толпе. Сняв шляпу, он поднял руку. Ангелоподобный всадник остановил коня.

— Почему ты встал на нашем пути, юноша? — разгневанно спросил он.

— Именем королевы приказываю ответить, зачем вы идете на Прагу?

— Ты видишь затухающий пожар в Унгошти? Это наши дома! Их подожгли кнехты полковника Стырума{84}. Они убивали тех, кто сопротивлялся, насиловали наших жен и сестер. Мы идем жаловаться, а если нас не услышат, мы сами найдем на кнехтов управу.

Ячменек поблагодарил за ответ, склонив непокрытую голову. Воротясь к королеве, он передал ей услышанное.

И тут мятежные холопы, тяжелой воинской поступью проходившие мимо королевы, которая с приветливой улыбкой оглядывала мрачную толпу, подняли цепы, сулицы и мушкеты и прокричали:

— Будь нашей заступницей!

Когда этот невиданный парад на унгоштьской равнине закончился, королева, обогнав толпу, поспешила в Прагу. У городских ворот она отдала страже приказ беспрепятственно пропустить унгоштьских жителей, которые идут в Град по ее, королевы, приглашению. А въехав в Град, она тотчас направилась к королю:

— В Унгошти солдаты Стырума убивают жителей и жгут дома. Тамошние обыватели идут к тебе с жалобой. Я пригласила их в Град.

Фридрих побледнел:

— После Табора еще и Унгошть! — ахнул он. — Это же бунт!

— Выслушай их и дай все, что они попросят.

— Сначала я созову совет. Мне нужно переговорить с паном из Роупова.

— Не жди от него дельного совета. Решай сам.

От Погоржельца, где четвертое сословие в лице писаря Микулаша приветствовало нового короля, приближалась унгоштьская толпа. С лязгом и пением поселяне ввалились в Град, заполнив сперва первый, а за ним и внутренний дворы, и стали вызывать короля. Им приказали выслать депутацию.

Депутация предстала перед королем и королевой. Речи их не были бранными, но не слышно было и униженных просьб. Они требовали, и Ячменек, паж королевы, переводил их слова:

— Прикажите вывести войска из Унгошти и накажите виновных в бесчинствах. А ежели хотите выиграть войну с императором — гоните прочь иноземных наемников. Оружие есть и у нас. Дайте нам новое оружие и вы станете вторым Иржи Подебрадским! Вызволите нас из неволи! Освободите себя и нас от панов!

— Я отзову этот полк. Он покинет Унгошть. В Праге я проведу ему смотр и пошлю в Южную Чехию навстречу врагу.

— Не пустим головорезов в стольный град! Мы останемся здесь! На страже!

— Вы мои гости, — увещевал король, — об остальном мы договоримся.

— Соберите сейм и дайте на нем слово четвертому сословию!

— Други мои, идет война! Не время сейчас витийствовать. Враг у нашего порога.

Долго еще король вел переговоры с депутацией. Потом прибежал пан Вилим из Роупова и главный бургграф Берна. Они тоже клялись и божились. Король приказал выкатить во двор бочки с вином. А сам взошел с королевой на балюстраду и снял шляпу, как в тот раз у Погоржельца. Пан Берка убеждал:

— Пейте за здоровье короля! Солдаты из Унгошти не войдут в Прагу! Король видеть их не желает! Они будут наказаны! Мы жалуем вам право защищаться от насильников с оружием в руках! Скажите об этом всем родным! Король заново выстроит ваши сожженные жилища! Он оплатит все ваши убытки! Слава королю!

— Слава гуситскому королю! — орали во дворе, где уже начались пляски.

Снова после долгого перерыва в пражском Граде ликовал народ. Весть о том донеслась до Меншего Места, и тамошние жители тоже явились поглазеть. Все так веселились, что осторожности ради была поднята бело-голубая нидерландская гвардия, чтобы встать шпалерами вдоль Унгоштьского тракта, когда крестьяне ночью поплетутся назад.

Расходились все уже затемно, веселые и довольные. Слишком долго плясала по их спинам господская плетка. И были они уже не лихие молодцы гуситской поры, да и не нашлось среди них Жижки с Желивским!

На рассвете король выехал в Брандыс, прихватив с собой супругу, которая вздумала вмешиваться в дела управления государством. Ему не хотелось объяснять пану Стыруму и его конникам, отчего их не пустили на дворцовый плац, а приказали двигаться маршем на Збраслав и там перейти вброд Влтаву. Пражане читали расклеенные на столбах патенты, дававшие населению право обороняться от солдатского разбоя, а виновных в разбое хватать и препровождать на суд в Прагу. Когда же стало известно, что король покидает столицу, прошел слух, будто дела стали хуже некуда, раз Фридрих со своей англичанкой бежит из страны.

Однако, добравшись до Брандыса, король отправился охотиться на перепелов, а королева с пажом снова принялась миловаться, вопреки ее уверениям, будто радость любви чужда ей.

С тем наступило жаркое и грозовое лето года тысяча шестьсот двадцатого, когда королевская чета вновь пришлась не по нраву пражскому люду. Король — потому что купался нагишом во Влтаве на острове под мостом вместе с другими жителями Меншего Места, а королева — потому что с удовольствием наблюдала эти забавы, стоя неподалеку от мостовой башни.

В Праге поговаривали: «Нагого Спасителя на кресте видеть не пожелала, кобыла аглицкая, а на голых мужиков в воде пялится! Была у нас иезуитская Гоморра, а станет Кальвинов Содом!»

17

В тот год весь июль каждый день под вечер разверзались над Прагой небеса с великим громом и молниями. Потоки дождя залили долину Лабы и поле на Бероунке. Влтава вышла из берегов и поглотила острова. Мутные воды покрыли Каменный мост у мостовой башни и разлились по нему до того самого места, откуда в царствование короля Вацлава был сброшен в волны капеллан Ян Непомуцкий, духовник королевы{85}. Многие утверждали, что видели в реке пять плавающих красных звезд. Другие рассказывали, будто в разграбленном и запертом на три замка храме святого Вита по ночам раздавались латинские литании и играл орган. Слухи эти, как выяснилось, разносили монашки из обители святого Иржи. Они никак не могли снести оскорбление своему благочестию, которое нанес король во время посещения монастыря: при осмотре келий он насмешливо пообещал найти каждой рослого молодца из королевских гвардейцев, дабы скрасить их девственное затворничество.

Король с домочадцами возвратился из Брандыса в Прагу, опасаясь разлива Лабы и крестьян из некогда богатых деревень, бунтовавших теперь от голода и гнева на панов, потерявших всякую меру в своих бесчинствах.

Была и еще одна причина — со дня на день король ждал своего пфальцского канцлера Камерариуса. Тот с мая месяца вел в Германии переговоры с главой Католической лиги Максимилианом Баварским и с князьями Протестантской унии.

Камерариус прибыл в самую грозу.

Едва обсушившись и переодевшись, он вступил в Зеленую комнату, где за столом сидели король с королевой, пан Вилим из Роупова, пан Будовец, пан Шлик и главный бургграф Берка.

Исхлестанный ветром Камерариус, смущенно улыбаясь, спросил прежде чашу вина:

— Я пробирался через болота. На Амберг, родину вашего величества, с неба падали звезды, шипя, будто змеи. Я уж думал, что больше не увижу ни вас, ни своей жены. Перед трактиром в Жатце молнией убило моего конюшего…

— Что в Ульме? — прервала его сетования королева.

— Нынче Ульм — это город меж двух военных лагерей, которые разделяет разлившийся Дунай. На вюртембергском берегу стоит войско Унии, на баварском — полки Лиги. Лигистов — двадцать четыре тысячи. Уния набрала едва ли половину. Весь месяц в Ульме сидело французское посольство. За это время ангулемский герцог соблаговолил говорить со мной дважды.

— Переговоры закончились? — задал свой первый и единственный вопрос пан Вилим из Роупова.

— Не мог же я уехать, не дождавшись их окончания, — ворчливо заметил Камерариус.

— Да говорите же! — нетерпеливо произнесла Елизавета.

— Французы поддержали Фердинанда. Против нас.

— А Уния? — перебила его королева.

Фридрих сидел с задумчивой улыбкой, словно речь Камерариуса не имела к нему отношения.

— Уния сначала долго препиралась по пустякам. Но договор с Лигой все же заключила.

— Какой договор?

— Договор о мире в германских землях.

— Каким же будет этот мир?

— Лига обязуется не нападать на Пфальц.

— Я так и знал, — неожиданно заявил Фридрих.

— Ну а на Чехию? — выпалила королева.

— В договоре про это ничего не сказано. — Камерариус забарабанил пальцами по столу.

Лицо королевы стало белым.

— Нас предали! — закричала она, — И вы с ними заодно!

Камерариус вскочил с оскорбленным видом. Но потом произнес с расстановкой:

— Истинная правда, ваше величество! Предали! Предали и продали Чехию. Но предали также и Пфальц. В договоре ничего не говорится об обязательствах Унии не допустить нападения на Пфальц испанских войск Спинолы, находящихся во Фландрии. Лига Максимилиана пойдет на Чехию. А император отправит Спинолу в Пфальц. Мне оставалось лишь взирать на все это. Но я, как мог, умолял и заклинал их.

Королева резко поднялась, из глаз ее брызнули слезы:

— Полюбуйтесь, чешский король все улыбается! — И указала пальцем на Фридриха. Затем окликнула пажа: — Проводи меня, Иржи!

Все растерянно повскакивали с мест. Фридрих подошел к плачущей Бесси.

— С нами бог! — произнес он и дотронулся до ее руки.

Она отдернула ее и прохрипела:

— Зовите турка, трусы! Сообщите в Англию! Скажите отцу, что я опять понесла!

Фридрих посинел. И снова опустился на стул. Схватив со стола кусок вареного мяса, она накинулся на него, будто век не ел.

— So ist es, so ist es… так-то вот, — давясь, всхлипывал он.

Старый пан Будовец с Иржиком увели королеву в опочивальню.

— Зовите турка! — стонала она сквозь слезы. — У меня будет ребенок, у меня будет ребенок…

Такой ее не видели никогда.

Прибежала леди Эпсли. Попугай в клетке проснулся и злобно забормотал что-то под нос.

— Зовите турка! — вскричала королева и сжала кулаки. Потом выпрямилась: — Сэр, — обратилась она к Будовцу, — вы будете первым сановником королевства, если сумеете добиться помощи от турок.

Отвернувшись от старца, стоявшего с поникшей головой, она бросилась ничком на ложе.

Будовец и Иржи вышли на цыпочках.

Возвратившись в залу, они застали Камерариуса, спокойно рассказывающего королю, пану Вилиму из Роупова, панам Берке и Шлику подробности ульмских переговоров. Как держал себя Баден, как Вюртемберг и Ансбах, как изворачивались французы и во сколько обошелся этот договор императору:

— Нас продали!

Король слушал молча. Будовец сел за стол и, попросив слова, прошамкал беззубым ртом:

— Случалось и прежде, что императоры и папы в минуту крайней нужды обращались за помощью к турку. Христиане оставили нас, и я предлагаю начать с Высокой Портой переговоры о союзе и привлечь к ним представителей сословий Австрии.

— Королеву с детьми я незамедлительно отправлю в безопасное место!

— На это еще есть время, — проворчал пан Будовец и подергал себя за седую бородку.

Король умолк. Притихли и остальные. Затем он встал и произнес:

— Утро вечера мудренее, господа!

Все разошлись. По окнам снова хлестал дождь. Где-то внизу вспыхивала отраженьями голубых молний Влтава. Нетвердым шагом Фридрих направился в опочивальню. Елизавета уже не плакала, но и не спала. Он присел на спинку ее ложа:

— Бесси, ты снова утаила от меня, что ждешь ребенка. Когда же он родится?

— Не знаю…

— А когда он был зачат?

— Об этом знает только дух святой! — сказала она с усмешкой. Но тут же вскочила и воскликнула:

— Если будешь трусить, я прикажу холопам убить тебя и сама сяду на трон! Ты еще не знаешь женщины, с которой спишь!

Он покачал головой, отошел к окну и принялся раздеваться.

— На этот раз твоя беременность проходит неспокойно, — проронил он, глядя в окно на бушующую непогоду.

Она снова рассмеялась и зарылась лицом в подушку.

Он лег рядом.

Град содрогнулся до самого основания. Это молния угодила в Белую башню. Но Фридрих ничего этого не слышал — он уже спал.

18

Проснулась Елизавета с румянцем на щеках и в веселом расположении духа. Потребовала завтрак в постель и потом еще долго занималась прической. Осведомилась у попугая, хорошо ли тому спалось.

— How are you this morning[11], мистер Грин? — и просунула ему свой палец, чтобы тот клюнул. Велела принести маленького Рупрехта и немного с ним поиграла. Леди Эпсли привела Хайни.

— Хайни, а что, если я отправлю тебя ненадолго к дедушке в Англию? Побегаешь по королевским паркам, постреляешь из лука на белом морском песочке, и пони у тебя там будет не один, а хоть целый десяток, и еще увидишь фрегаты и галеры. А я приеду потом…

Хайни захлопал в ладоши.

— Хочешь поехать с леди Эпсли?

— Непременно с леди Эпсли!

Бесси поцеловала мальчика в лоб.

— Что Фредерик, молится? — осведомилась она у леди Эпсли.

— Заперся у себя в комнате с доктором Скультетусом.

— Уведите ребенка. Постучитесь к королю и передайте, что я желаю с ним говорить.

— Прикажете одеваться?

— Нет, я еще полежу.

Вошел Фридрих, бледный и усталый.

— Ты плохо спал? — спросила она, широко улыбнувшись.

— Нет… Но я тревожусь… За тебя…

— Из-за ребенка? У меня детей будет по числу планет на небосклоне. Что тебя беспокоит?

— Когда он должен родиться?

— Я же сказала, что не имею об этом представления.

— Он уже шевелится?

— Нет.

— Тебе надо заблаговременно уехать в Англию.

— Я не поеду. Только Хайни отправлю к деду.

— Что, неужели так плохо? — прошептал Фридрих.

— Малая война перерастет в большую. Они отберут у тебя Пфальц и вторгнутся в Чехию.

— Я отрекусь от чешской короны.

— Попробуй, Фредерик, но знай, тогда я прикажу тебя убить!

Эти слова она произнесла с улыбкой. Фридрих тоже рассмеялся:

— Прямо по Шекспиру… — и добавил: — Это всегда успеется. — И склонился к ней для поцелуя.

Но Бесси, отстраняясь, уперлась руками в его грудь:

— Только после войны!

Он встал и зашагал по опочивальне. Поглядел на попугая и снова повторил:

— So ist es…

И поник головой:

— Бесси, мы одни!

Глубокая складка, словно шрам, пересекла ее лоб. Бесси приподнялась на постели и, указав пальцем на дверь, воскликнула:

— Уходи!

— Куда?

— Прочь с глаз моих! Я хотела говорить с правнуком Карла Великого, а явился Адонис. Можешь удалиться!

Разгневанный, он вышел вон.

А королева приказала приготовить костюм для верховой езды и позвала Иржика:

— Едем в «Звезду»!

Покачиваясь в седле, она напевала. Но Иржику не сказала ни слова. Лишь ближе к полудню, уже на обратном пути обронила:

— Недолго мне осталось ездить верхом. Распорядись, чтобы Симонетти убрался из Града. Не желаю его здесь видеть.

На третий день в Прагу прибыл пан Ковачич, посол князя Бетлена. Вместе с ним пожаловал Мехмед-ага, посланный султаном Османом на сейм во Зволене. Великий визирь направил его в Прагу, чтобы удостовериться, действительно ли Фридрих удерживает власть в Чешском королевстве или правдивы слухи, которые разносят по Стамбулу резиденты императора, поляки и испанцы, будто Фридрих и не король вовсе.

В пражском Граде заметно приободрились.

— Господь указует нам выход из западни, — заявил Фридрих и приказал устроить две аудиенции: приватную — для посла Бетлена и торжественную — для турецкого чауша{86}.

Ковачич говорил только по-латыни и по-чешски, и королю потребовался толмач. Сначала Ковачич повел речь о сейме в Зволене, куда еще в мае прибыл князь Бетлен с супругой в сопровождении свиты, магнатов и двух тысяч наемных солдат. Послы всех дружественных держав поклонились князю, который особенно приветливо принял legatos regis Bohemiae[12]. Магистр и доктор Ян Есениус произнес свою речь по-венгерски. Присутствовали на сейме и послы австрийских сословий. Всем было ясно, что сейм примет решение об окончании перемирия между князем Габриэлем и императором Фердинандом, однако прошло шесть недель, но ни один из ораторов этого вопроса не затронул. И хотя он, Ковачич, отбыл в Прагу, не дождавшись окончания сейма, он готов со всей определенностью заявить, что князь выполнит обязательства, которыми связал свою федерацию с чешским королем, и поднимет свой меч в защиту протестантской веры. Князь обязуется расположить на Дунае против Вены лагерь в сорок тысяч воинов и флотилию числом в тридцать военных кораблей и будет досаждать Вене до тех пор, пока Фердинанду поневоле не придется спасаться бегством. А затем князь намерен объединить свои двадцать тысяч кавалерии и пехоты с войсками князя Ангальтского, расположенными на Моравском поле{87} и в Нижней Австрии.

Но для обеспечения этой acti militaris[13] потребуется 800 000 золотых, из них первые 200 000 князь даст из собственных средств, другие 200 000 поступят в качестве дани из угорских земель, а остаток в сумме 400 000 золотых должен обеспечить наш брат, кум и союзник, король чешский Фридрих.

Пан Ковачич заключил свою речь так:

— Мой князь и господин не желал бы слишком полагаться на волю провидения, но он убежден, что эти условия обеспечат чешскую победу и все наши дела с божьей помощью придут к благополучному завершению.

Аудиенция была тайная, присутствовали на ней лишь самые близкие чешские советники, а из пфальцских — один господин Камерариус. На радостях король Фридрих готов был обнять Ковачича. Он поднялся с кресла и взял со стола золотой кубок византийской работы, сохранившийся еще со времен Рудольфа — дар венецианского дожа.

— Возьмите на память о сегодняшнем дне! — сказал он, вручая кубок Ковачичу. — А если вы любите охоту, то я дарю вам еще четырех щенков ирландской породы здешнего помета.

Пан Ковачич благодарил и кланялся до земли.

— «После Авимелеха восстал для спасения Израиля Фола, сын Фуи, сына Додова…» — начал король из Книги Судей, словно читая проповедь, и, обняв удивленного и растерянного пана Ковачича, тем и закончил аудиенцию.

В тот вечер на горе святого Вавржинца давали залп из мортир всякий раз, когда король поднимал кубок за здравие князя и короля Бетлена, мужа, носящего имя божьего архангела, провозвестника победы и мира Гавриила. Вино лилось рекой, а поварам пришлось попотеть над приготовлением салатов, индюков и гусей для пана Ковачича и пряной баранины для чауша Мехмеда-аги, который все более убеждался в том, что Фридрих крепко держит бразды правления в Чехии.

Назавтра его убеждение переросло в уверенность, особенно когда на дворцовом плацу король показал ему своих бело-голубых нидерландцев, которые высоко печатали шаг и со свирепыми лицами бряцали надраенным оружием.

— Это янычары вашего короля? — спросил по-турецки Мехмед-ага пана Будовца.

Пан Будовец отрицательно покачал головой, что означало «да».

Мехмед-ага удивленно зацокал языком.

И снова потянулись чередой обеды и ужины в честь обоих послов, и было немало хлопот с этикетом, поскольку пан Ковачич был послом дорогого брата, кума и союзника Габриэля Бетлена, а Мехмед-ага представлял великого, могущественнейшего султана, потомка пророка Магомета.

Пан Ковачич, уроженец Трнавы и воспитанник школы чешских братьев в Угерском Броде, чувствовал себя в Праге как дома, в то время как Мехмед-ага твердо знал, что приехал в Прагу не как глава посольства, а всего только в сопровождении одного-единственного драгомана, и к тому же не привез даров, а имел при себе лишь простое послание. Поэтому обо всем договорились быстро, особенно после того, как в присутствии именитых вельмож, дворян и посланцев из городов под звуки труб и барабанный бой была устроена в честь турецкого посла торжественная аудиенция в земской канцелярии.

Фридрих восседал на троне. На груди его сверкал бриллиант, а под правое колено он прикрепил орден Подвязки, пожалованный английским тестем в день свадьбы с принцессой Бесси.

Мехмед-ага, облаченный в парадную форму, в белом тюрбане и при кривой сабле, самодовольно потел. Это был его первый визит к иностранному двору, и хотя он не имел полномочий посла, пан Вацлав Будовец называл его эльчи и реис эфенди, словно пашу или начальника верховной канцелярии Османской империи. А вслед за паном Будовцем то же повторяли и другие чешские сановники и даже сам король. Мехмед-ага блаженствовал. Его драгоман, грек из Перы, с гладким лицом, обличьем напоминавший Илиона из Рудольфовой кунсткамеры, никак не мог разобраться в титулах, которыми его господин награждал бургграфа, канцлеров, главного писаря и президента палаты, и, обращаясь к ним, называл попеременно то «пашой», то «агой», и даже употребил для фельдмаршала фон Турна титул чорбаджи, что соответствует всего-навсего янычарскому полковнику.

Во время аудиенции Мехмед-ага повторял то, что и раньше доводил до сведения каждого, имеющего уши, будто приехал он в Прагу, — этот райский город, подобный Стамбулу, дабы собственными глазами, которые для этого случая сподобились стать глазами султана, убедиться, что король Фридрих воистину держит власть в этой и остальных четырех землях своего королевства и что послы императора в Стамбуле лгут, утверждая, будто королевство распалось. Султан — да ниспошлет ему аллах долгих лет жизни и да будут радостными дни его — по совету своих пашей и самого муфтия завязал дружественные сношения с владыкой британских островов, с Генеральными Штатами Голландии и с Венецианской республикой. Отчего же султану не включить в этот круг друзей и короля Фридриха и с сего времени видеть врага в каждом, кто на него клевещет, а потому принять решение наказать польского короля, ворвавшегося со своим войском в Силезию и Венгрию. К тому же невозможно допустить, дабы другу и вассалу султана князю Габриэлю Бетлену угрожали смертью и разорением.

Мехмед-ага наконец умолк и с достоинством оглядел собравшихся. Обратившись к драгоману, он повелел тому зачитать вместо себя по-латыни послание султана. И все с радостью и гордостью услышали, как султан называет Фридриха милым другом и королем, а также дружески обращается к депутатам сословий земель Чешских, Моравских, Силезских, Верхней и Нижней Лужиц и обеих Австрий, которые соединенными усилиями противоборствуют тирании Фердинанда, а посему вышеупомянутого Фердинанда с престола свергли, а Фридриха, курфюрста и пфальцграфа Рейнского, избрали королем. Султан признает их правомочность и одобряет эти действия, ибо не сдержал оный Фердинанд данного им слова.

— Да и что иного можно ожидать от особы, меченной аллахом: кривого и хромого, каковым он, Фердинанд, безусловно является?

При этих словах Фридрих соскочил с трона, засмеялся и захлопал в ладоши. А за ним начали смеяться и хлопать все собравшиеся. Ухмыльнулся и чауш и огладил свою черную бородку.

Однако ко всем вернулось серьезное настроение, когда они услышали о том, что Мехмед-ага был послан в Чехию, чтобы воочию убедиться в нежелании чешских земель возвратиться под иго Фердинанда. И снова поднялось ликование, когда прозвучал призыв к королю Фридриху тотчас и без промедления направить послов от всех своих земель в Высокую Порту, уполномочив их обсудить с великим визирем условия соглашений, могущих быть заключенными к чести и на благо договаривающихся сторон и на погибель супостатам.

Заключительные слова султанского послания все встретили приветственными возгласами. А Мехмед-ага добавил:

— Я привез и второе письмо, а именно от великого визиря Али-паши, скрепленное печатью Высокой Порты. Из сего послания высшие советники вашего королевства смогут узнать, каким надлежит быть посольству и какими путями следовать в Стамбул. Вам же всем, сподобившимся услышать посредством меня голос самого султана — да ниспошлет ему аллах мудрости и долголетия и да продлится род его до скончания света! — желаю, чтобы уберег вас аллах от телесной немощи, бедности и рабства. Да исполнится воля владыки мира. Аминь.

Затрубили трубачи, и загремели барабаны. Король Фридрих сошел с трона и обнял за шею, начисто позабыв об этикете, турецкого посла, оглушив его ласковыми речами, из которых Мехмед-ага не понял ни слова.

На дворе в это время собрался народ. Все потешались, указывали пальцем на турка, удивляясь его кафтану и острым туфлям, и кричали ему ура.

Мехмед-ага торопился к королеве. Она убедила Фридриха разрешить ей разговор с послом с глазу на глаз, в присутствии лишь двух толмачей — драгомана и пажа Иржика из Хропыни. Она собиралась вести беседы не от лица чешской королевы, а как дочь короля Англии и Шотландии.

Королева сидела в высоком кресле, расправив свои юбки вокруг ног как лепестки розы. Она была туго затянута в корсет, чтобы сторонний глаз не заметил ее благословенного положения. Из-под глубокого выреза платья выступали ее ослепительно белые маленькие груди. Шею королевы троекратно обвивали нитки жемчуга. Бриллиантовая диадема в виде звезды украшала ее волосы. Королева напоминала Титанию{88}, зеленоокую повелительницу эльфов из пьесы Шекспира, которую в месяце марте, когда Фридрих был в отъезде в Лужице, давали в Граде английские комедианты.

Бесси спросила у Иржика, как она ему нравится.

Тот ответил восхищенным взглядом.

Но в это время сам чауш Мехмед-ага, сопровождаемый толмачом, вступил в залу и троекратно пал ниц.

Королева произнесла:

— О делах нашего королевства вы имели беседу с королем и его советниками, я же хочу поговорить с вами о вашей прекрасной стране и ее могущественном повелителе. Скажите, султан Осман молод?

Драгоман с лицом и статью Илиона перевел слова Мехмеда-аги:

— Мой господин молод. Когда два года назад он взошел на падишахский престол, ему не было и четырнадцати. Но уже тогда сердцем и умом он походил на самых великих мужей своего рода — Мухаммеда Второго и Сулеймана Первого{89}. Он прекрасен обличьем и храбр душой, он непревзойденный наездник и меткий стрелок из лука. Султан обладает всеми воинскими доблестями, но стремится к миру. Он предпочитает жить в походном шатре из ковров и полотен, цвета которых выбирает сам. Ненавидит трусов и лжецов. И по этой причине ему крайне противен низложенный с чешского престола Фердинанд.

— Посмеете ли вы передать своему господину слова дочери английского короля? Его жены не будут ревновать?

— Почту за честь передать слова вашего королевского величества и присовокупить описание вашей несравненной красоты.

— Не будь я чешской королевой, то ничего бы не имела против стать одной из жен султана.

Это прозвучало столь неожиданно, что чауш не сразу нашел подходящий ответ. Но, подумав, сказал:

— Среди жен султанов бывали прекрасные россиянки, гречанки и венецианки. Отчего бы не записать в османскую историю красавицу с британских островов?

— К сожалению, мне придется удовольствоваться лишь дружбой, которую ваш повелитель обещает моему супругу, — печально сказала королева.

— Дружеское расположение султана подобно лучам солнца — тот, кто удостоится его, — богатеет и крепнет, от кого же он отвернется, — будет жить в вечной ночи, — вещал чауш, с удовольствием всматриваясь в глаза Елизаветы.

— Скажите своему господину, что дружба с королем чешским — это мост к дружбе еще более крепкой и полезной для его державы. От нас ведет дорога к моему отцу, повелителю островов, обладателю кораблей и пушек, повелителю заморских владений от холодных морей до жарких стран. Возможно ли представить себе что-то прекраснее союза двух столь могущественных владык!

Она понимала, что лжет и не имеет права выступать от имени своего отца. Но преподнесла свою ложь ласковым и напевным голосом по-французски, а на турецкий ее слова переводил греческий драгоман. Зачем она призвала на эту беседу Иржика? Тот стоял за ее креслом и хмурился.

Королева продолжала:

— Моим извечным искренним желанием было видеть опору вашего могущества и славы вашего властелина нигде иначе, как на Дунае, Влтаве и Одре. Я счастлива слышать, что бесчинства, совершенные Фердинандом на этих землях, ваш господин считает тиранией. Но число семь приносит удачу. Семь богатых и славных земель — Венгрия, Чехия, Моравия, Силезия, Лужицы, Австрия и Трансильвания — воспряли духом и в гневе своем сокрушают господство вероломного габсбургского рода. Повторяю, все это я говорю не как королева. Но нет сил совладать с охватившей меня ненавистью, и я от души рада услышать слова вашего повелителя и господина, о ком известно, что и он всем своим юным и храбрым сердцем также ненавидит кривого рыжего из Вены.

Чауш восхищался лукавством и красноречием Елизаветы. Заверяя, что говорит не от лица королевы, она обвораживала и опутывала, лгала и льстила не хуже самого искушенного визиря.

Ему оставалось только молча кивать.

— Я обратилась за советом к другу моего отца, великому паше нашего королевства, пану из Будова, знающему ваш язык, поскольку он имел удовольствие пребывать долгое время у Высокой Порты, и просила его вместе с иными чешскими сановниками и чаушами в узком кругу, Прежде чем канцлеры составят официальный ответ на благородное послание вашего повелителя и господина, высказать все, что вам надобно знать о богатстве и могуществе нашей земли, о войсках, которые мы сами, а также с помощью моего венценосного родителя можем выставить, о сокровищах, которые можно извлечь из недр земли, когда придет время. Я готова снять с себя все до последней нитки и отдать на военные нужды все свои драгоценности, шелка, полотна и кружева.

Она сделала движение рукой, как бы срывая с себя одежды, но лишь улыбнулась и, сняв с шеи нитку жемчуга, протянула ее чаушу.

— Примите в залог дружбы и на память о нашей беседе.

Мехмед-ага нагнулся было, чтоб облобызать подол ее накидки, однако королева, встав, повернулась к чаушу спиной и, указав рукой на свою шею сзади, где еще остался след от жемчуга, произнесла:

— Я разрешаю поцеловать вам то место, где покоились жемчуга, которые с сегодняшнего дня ваши!

Мехмед-ага подступил ближе и прижался бородой и губами к шее королевы.

«На сто лет вперед хватит мне об этом рассказов!» — подумал он в эту минуту.

На этом аудиенция была закончена. Трижды поклонившись до самой земли, посол султана попятился к дверям, которые распахнул перед ним красавец драгоман.

Королева повернулась к Иржику и громко рассмеялась:

— Он будет ратовать за мои интересы перед великим визирем и самим султаном. А ты не ревнуй. Приходи нынче ко мне.

19

Прием устроили в Граде, в покоях пана бургграфа Берки, но главным на нем был старый пан Вацлав Будовец, который приехал в собственной карете с Тынской улочки, где проживал с детьми и внуками. По правую руку турецкого гостя сидел пан Вилим из Роупова, а по левую — пан Яхим Ондржей Шлик. Возле пана Будовца — так, чтобы через стол вести беседу с пашой, — занимал почетное место Генрих Матес Турн, двоюродный брат пана Берки. Все приглашенные были добрые друзья и родственники, одинаково усердные и в вере и в ненависти. Пан из Роупова предложил, чтобы в соответствии со своим высоким положением на приеме занял подобающее место и главный гофмейстер двора пан Вилим из Лобковиц{90}, однако тот весь вечер сидел с такой миной, словно глотал лягушек, чем портил остальным гостям все удовольствие от яств, напитков и приятной беседы. Сам он ни разу не открыл рта и, похоже, старался удержать в памяти все, что говорилось за столом, чтобы при случае нашептать посторонним ушам.

Мехмед-ага вопреки законам Магомета осушал кубок за кубком и утешался тем, что Генрих Матес фон Турн, бывавший в молодости в Турции и знавший, каким образом мусульмане успокаивают свою совесть, раскатисто смеясь, провозгласил, что текущая из кувшинов в кубки жидкость не что иное, как чистая вода, которую подцвечивает отделанное золотом чешское рубиновое стекло.

Чауш согласно кивал головой. Здесь он был один среди чешских господ, даже без своего толмача, так что свидетелей его грешных увеселений не было, а посему он бесстрашно нарушал запреты.

Поначалу разговоры велись благоразумные, и пан Вацлав Будовец, едва пригубив вино, отдавал предпочтение сладостям, вспоминая о своей жизни в Стамбуле, когда он был там с посольством императора и выучил турецкий.

Манеры чауша напомнили ему так приглянувшуюся в свое время турецкую обходительность, что, однако, не помешало пану Будовцу позже написать объемистый труд, изобличающий магометанство.

— Ах, это были лучшие годы моей молодости! — разливался пан Будовец, но, увидев, как вытянулась при этих словах физиономия чауша, лукаво добавил:

— Мне кажется, пора эта снова вернулась!

Мехмед-ага, уставившись на пана Будовца мутным взором, заметил:

— Было бы чрезвычайно полезно для нашего общего дела именно вашей милости стать главой будущего посольства в Стамбул.

— Уж больно сильно эта глава нынче трясется, — со вздохом возразил пан Будовец.

Громогласно вспоминал о своих турецких похождениях и граф Турн. Он тоже посетил Стамбул с императорским посольством двадцать пять лет тому назад, и тоже во времена бурной молодости. Настолько бурной, что он едва не утонул в реке Иордан. В отличие от способного к языкам Будовца турецкому он так и не обучился, зато посетил святую землю и Египет.

— А Турн-паша не смог бы возглавить посольство? — рассуждал вслух чауш.

— Кому же тогда командовать королевскими войсками? — воскликнул граф Генрих Матес. — Мне уготована смерть в седле!

Пан Вилим из Лобковиц, не поднимая глаз от тарелки, только усмехнулся в усы.

Еду, что было в обычае у чехов и мораван, запивали вином. Пан Берка почему-то вспомнил слова доктора Томаша, лекаря из Трансильвании, прибывшего недавно в Чехию с послами Бетлена: «Тучная земля щедро одаряет вас своими плодами и тем вынуждает предаваться излишествам. И вина вы пьете больше, чем тому должно. А чтобы есть и пить еще больше, приглашаете друг друга к трапезе, где на стол подается мясо и рыба, приготовленные с пряностями для возбуждения аппетита. Все это скоро доведет вас до недуга».

— Воду пристало пить поварам и служанкам, — хохотал пан бургграф Берка, повторивший слова лекаря, и подливал всем вина, поскольку слуги, принеся блюда, тут же удалились, чтобы ни слова из сказанного здесь не вышло за эти стены.

И все же до слуха императора дошли бранные слова про кривого вруна из Вены и обещания вечной дружбы султану Осману, буде тот поможет войсками. Кроме того, было провозглашено, что нет большой разницы между учениями Магомета и Кальвина и что свирепость иезуитов не идет ни в какое сравнение с янычарской. Кончилось тем, что пан бургграф Берка встал и под рукоплескания графа Турна, а также Вилима из Роупова, который уже не мог усидеть на месте, произнес речь:

— Благородный ага! Вот вы сейчас подняли бокал за то, что почли бы за честь считать меня своим родным отцом и быть моим почтительным сыном во веки вечные. Я же хочу сказать, что недостоин высокой чести быть отцом столь замечательного легата. И могу лишь просить вас считать меня вашим покорным слугой!

Однако захмелевший ага упорно желал быть его сыном. Пан Берка дал себя уговорить и заверил, что отныне он турку — родной отец.

Затем завязался спор, какая вера благодатней — в Христа или в Магомета, и тогда ага (это пан из Лобковиц хорошо запомнил) произнес, подняв кубок:

— Хоть я по происхождению турок и правоверный мусульманин, каким и желал бы окончить свои дни, но думаю, что всех, верующих в Христа ли или в Магомета, ждет вечное блаженство.

При этом он настаивал, чтобы все поднялись и выпили за примирение христианства с магометанством. Но тут здоровенный Матес фон Турн во весь голос заорал на продолжавшего сидеть малорослого пана Лобковица:

— Вставай, шайтаново отродье! Думаешь, ежели верзила — так и дурак, а я тебе скажу, как говорится у турок, — всякий коротышка зловреднее мартышки!

Но пан Вилим из Лобковиц, однако, и после этого не встал. Граф Матес хотел было огреть его кулаком, да опомнился.

— Черт в человеке — сам человек, — закончил он турецкой поговоркой. Все рассмеялись, в том числе и пан Будовец.

На том и разошлись.

Но королева призвала потом к себе пана Будовца и полюбопытствовала, чем все-таки закончился торжественный прием.

— Ели, пили, — сообщил пан Вацлав, — только и после этого войска Османа навряд ли выступят в поход.

— Не поедете ли вы, сэр, главой посольства в Стамбул?

— Нет, ваше величество, я стар и беззуб. Турецкие бараны не пошли бы мне впрок.

И членами посольства к султану были названы пан Ешин из Бездеза и Когоут из Лихтенфельса — оба пражане, а также силезский рыцарь Ян как главный краснослов. Без промедления они двинулись в путь. Сначала к князю Бетлену на сейм в Зволен. Там к ним присоединились венгерские послы и представители мятежных австрийских сословий, так что в конце концов набралось их человек сто. И Фридрих снова поверил в свое предназначение стать первым протестантским императором. Королева опять заговорила с ним ласково, а он, как и прежде, называл ее «meine Herzallerliebste», а Иржик со слезами на глазах ворочался без сна в своей комнате.

Как же хотелось ему сбежать в Кромержиж, который опять стал казаться ему самым красивым городом на всем белом свете. В эту пору звонят там во все колокола, идет жатва. На дорогах поскрипывают телеги под золотистым грузом. Поют девушки. Веселится народ на празднике урожая. Нет там ни обезьяны Жака, ни ворчливого попугая. Нет короля с его вечной меланхолией. И русалки над прилавком аптеки, слава богу, нет. С живой-то он впал в такой грех, которого не избудет до своего последнего часа.

Иржик начал молиться. Но скоро перестал, поняв, что просит благословения своему греху. Молится, чтобы тот длился. Чтобы никто и ничто не могли его отнять. Аминь.

20

Королевская чета принимала в ту пору в Граде и других гостей. Король пригласил коншелов пражских городов, а королева — их супруг. Угостили всех на славу. Попугая на этот раз не показывали, и Жак остался в клетке в саду, грустный и одинокий. Леди Эпсли со своими подопечными, заморскими фрейлинами, убралась с глаз-долой.

Королева появилась в Зеленой комнате одетая в скромное платье без бриллиантов и золотых украшений. На руках она держала маленького Рупрехта, словно дева Мария Иисуса.

— Мне так хотелось назвать его Пршемыслом, — начала она, и Иржик переводил ее слова, — ведь он родился в этом славном Граде. Но я верю, что когда-нибудь он примет имя Пршемысл. Пусть вырастет и рассудит сам, как ему поступить. Невестке не пристало перечить свекрови. Во всех спорах — пусть хоть и об имени для внука — последнее слово всегда остается за свекровью, не так ли, благородные дамы?

Она заведомо лгала, зная, что пфальцскую свекровь Юлиану ничуть не занимал выбор имени для ребенка. Это Фридрих приказал назвать мальчика Рупрехтом. Но благородным супругам коншелов слова ее пришлись по душе.

Понравилось им и угощение королевы — калачи с творогом, повидлом и маком, какие пекут на святого Вацлава.

Дамы восторгались маленьким принцем. Затем королева сама отнесла ребенка, изображая заботливую мать, хозяйку и няньку одновременно. Вернувшись, она вздохнула:

— Трудно с детьми. Особенно если, вроде меня, рожаешь каждую зиму.

Дамы сочувственно кивали.

Оживившись после вина, королева предложила всем усесться запросто кружком возле камина, как на посиделках.

— Кто нынче не нуждается в деньгах? — начала она с улыбкой. — Но больше всего их поглощает война. Мой супруг отдал на войну все, что имел. Двести тысяч золотых одному только войску в Нижней Австрии. Мне уже начинает казаться, что он готов пожертвовать на чешскую войну всем Пфальцем. Лишь бы еретик испанец не обрушился на Чехию. Довольно нам Бюкуа с Максимилианом и предательского удара Иоанна Георга Саксонского, лютеранина! Наемным войскам нужно платить. Не то они, не дай бог, взбунтуют и перейдут на сторону неприятеля. Что тогда! Страшней беды не придумать! Мы пока еще не призывали к оружию земское ополчение. Берегли кровь ваших сыновей и братьев. Но потому и просим вас — дайте нам хоть сколько-нибудь денег, чтобы заплатить солдатам! Кто любит своих детей и не желает видеть их растоптанными пятой тирана, тот должен услышать нас. Вот я перед вами без золота, жемчугов и бриллиантов — все отдала на войну. Отец прислал денег на военные расходы. Лондонские купцы, викарии и сам архиепископ Эббот собрали для нас деньги, датский король Кристиан, мой дядя, тоже послал деньги на военные нужды. Весь протестантский мир стал храмом, где приносят лепту свою на благое дело нашей святой веры.

Она снова заведомо лгала, но сладкозвучной сиреной пропела последнюю фразу:

— Вдова положит на блюдо грош, купец — три талера, его жена — свое золотое украшение, а дочь — серебряную ложку из приданого. Да воздастся дающему! Вы даете не императору или королю. Вы даете самому богу!

Благородные дамы долго молчали. Потом спросили, собираются ли и дворяне расставаться со своими сокровищами.

Королева вспыхнула, словно заря. Сжала кулаки:

— Не отдадут добром, отберем силой!

Дамы одобрительно загалдели.

Тут встала Катержина, жена писаря Микулаша, и сказала:

— Первое сословие, давая, дает от избытка, второе — тоже не от бедности, третье — от достатка, ну а четвертое пожертвует последним грошом и в придачу своей кровью. Призовите четвертое сословие!

— Призовем, — пообещала королева.

Скрепив свое обещание рукопожатием, они посулили дать все необходимое. Королева не преминула заметить:

— Это всего лишь ваша ссуда королю и мне. Как только придут деньги, посланные моим отцом окольными путями, чтобы не перехватил неприятель, мы возвратим все, и с процентами.

Упоминание про проценты также пришлось купеческим женам по сердцу. Только Микулашова Катержина, уходя, не сдержалась:

— Жены гуситов воевали не за проценты! Уж если вы захотите нашей помощи, мы не пожалеем последней капли крови!

— Я хочу вашей помощи, — сказала королева.

И отдала приказание развезти всех по домам в каретах.

Точно так же часом позже распорядился и король, аудиенция коншелов у которого продлилась несколько дольше, Коншелы сильно обижались на алчность и произвол панов, которые знай выгребают деньги, изводят народ барщиной, продают войскам и в город пшеницу и фураж по дорогой цене, а в своих замках пьянствуют, объедаются и предаются разврату, словно поджидают пришествия антихриста, и загодя спешат потешить плоть обжорством и беспутством.

— Толкуют о святой вере, а сами тешат беса, — жаловались коншелы на панов. И обещали, что сами они, пражские протестанты, пожертвуют животы свои и имущество, ибо понимают, что настал последний час и антихрист воистину стоит у врат наших.

Как обещали, так и сделали.

Недели не прошло, а они приходили по одному и сообща, неся в ратуши Меншего, Старого и Нового Места золотые, серебряные и оловянные кубки и кувшины, золотые кресты, украшения и столовую посуду, жемчуга и цепи. Прощались со своим достоянием когда с улыбкой, когда со слезами, и слова говорили мужественные и решительные — о святой протестантской вере, о свободе и славе. Писари выдавали на каждую вещь расписку с указанием стоимости по весу и в деньгах. И тут обнаружилось, как же богаты пражские горожане и как искусно потрудились местные и иноземные мастера над их тарелками, чашами, поясами, цепями, пряжками, заколками и другими украшениями. Немало отдали пражские протестанты, но еще больше осталось у них в сундуках. Один магистр Каролинума, по имени Влчек из Тршемшина, сложил об этом балладу, подписав ее Lupulus Boemus[14], в которой сравнил мужей и жен трех городов пражских с защитниками Карфагена. В балладе этой восхвалял он и короля, ни словом не обмолвившись о том, что король отдал часть своих гейдельбергских столовых приборов в заклад еврейским торговцам и тут же послал к ним стражников, чтобы вернуть назад заложенные вещи.

Таким образом и собрал король сто тысяч золотых для Бетлена. Остальные сто тысяч евреи сами с причитаниями принесли в свою старую ратушу.

В эти же дни фельдмаршал Генрих Матес Турн принял решение поднять боеготовность пражского ополчения и принялся за его обучение, которое проходило на крепостном валу, покамест, правда, без оружия, поскольку господа из вновь учрежденного военного совета опасались вооружать четвертое сословие. Пан из Роупова с неудовольствием наблюдал за учениями на крепостном валу, а пан бургграф Берка запретил впускать ополченцев в пражский Град, куда они приходили по вечерам, желая видеть королеву, ибо пронесся слух, будто бы она самолично понесет стяг иерусалимский против Вавилона. Нидерландскую гвардию, вместо того чтобы послать на границы, расставили во всех воротах. Они расположились на замковом плацу и туда же притащили две пушки.

Королевская чета вновь отбыла в Брандыс. Туда же после долгого пути добрался в конце концов английский полк под командованием Грея. Король пригласил бывалого вояку с офицерами на обед, а затем устроил на площади смотр полку; солдаты криками приветствовали королеву, одетую в широкое кружевное платье, скрывавшее беременность. Среди офицеров был и молодой сэр Эдвард Гоптон, известный своим искусством верховой езды. За обедом он напомнил королеве о ее детстве в Ричмонде:

— Когда я после каникул возвращался в Оксфорд, вы всякий раз плакали, расставаясь со мной.

— Не припоминаю, — молвила королева, и сердце пажа, который наливал ей вино и подавал чашу с водой для омовения рук, возликовало.

Но стоило на смотру сэру Гоптону выехать из рядов и заставить коня опуститься перед королевой на колени, как Иржик снова приуныл. Королева с улыбкой бросила всаднику шелковую перчатку, которую тот поймал на лету и спрятал на груди.

В тот же вечер полк Грея — а с ним и сэр Гоптон — отправился в Южную Чехию на подмогу Мансфельду.

21

Один англичанин уехал, но объявился другой.

В брандысский замок прибыл некто рыжебородый и тощий с водянистыми глазами. Он привез письмо от короля Якова. Из письма следовало, что сэр Френсис Нетерсол{91} является с сего времени агентом английского короля при пражском дворе и секретарем Елизаветы, принцессы английской и графини пфальцской.

Отец так и не признал свою дочь чешской королевой!

Сэр Френсис Нетерсол отрекомендовался магистром Кембриджского университета. Приезжий обладал незаурядным ораторским даром. Сперва он посетовал на трудности дальней дороги, — путь его пролегал через Гамбург и Лейпциг.

— Кому даны глаза, чтобы смотреть, тот не может не видеть, как саксонский курфюрст готовится к открытому предательству дела святой веры. К лужицким границам подтягиваются многочисленные войска. Сам курфюрст находится при них, вот почему, вопреки приказанию, полученному в Лондоне от его величества, я не мог с ним встретиться. Я ехал в сопровождении английских волонтеров, догоняющих полк Грея. Саксонский курфюрст послал за нами конный разъезд, чтобы стеречь каждый наш шаг. Я боялся, что на меня нападут и отнимут мои грамоты. Саксонские всадники вступили следом за мной и на чешскую землю. Счастье еще, что дечинские коншелы отрядили сопровождать меня двенадцать мушкетеров. С ними мы позавчера доехали до Праги. Я отправил протест саксонскому канцлеру: отношение саксонцев ко мне, как к послу британской короны, не соответствовало моему статусу. И вот я здесь, к вашим услугам!

— Я и сама владею грамотой, — холодно заметила королева. Но отделаться от Нетерсола было не так-то просто. Он вкрадчиво ответил:

— В ясную погоду по чешским лесам можно ходить на прогулку вовсе без свиты или же в сопровождении одного пажа. Но в мрачную пору, ваше величество, важно, чтобы кто-нибудь близкий подал вам руку.

Она поняла, что толки про Иржика уже достигли Лондона. И гневно воскликнула:

— Я отослала в Англию всех придворных бездельников и английских писарей. У меня нет денег содержать большой двор. И мне не нужен секретарь. Я живу своим умом, сэр!

— Лондон все еще влюблен в свою принцессу Бесси, — не сдавался англичанин. — Вспоминает о ней и Ричмонд. За нее молится Ковентри. Лондон вербует для нее волонтеров. Барабаны вербовщиков снова грохочут. Король Яков тревожится за вас.

— Из Англии прибыл один-единственный полк! Нам нужна большая армия и много денег. А эти посольства совершенно ни к чему.

— Мой милостивый государь, ваш отец поможет вам в вашей великой нужде.

— Какая нужда, сэр? Наши армии стоят в австрийских землях!

— А войска Лиги наступают с двух сторон. С третьей же стороны угрожает саксонский курфюрст. Куда вам бежать, ваше величество?

— Никуда. Я чешская королева.

— Но император не допустит, чтобы ваш супруг остался чешским королем. У императора могущественные союзники. Испания направила ему войска и предоставила заморское золото. С оружием и с деньгами Спинола захватит Нижний Пфальц. На подмогу императору выступит Католическая лига. Очень силен и Максимилиан Баварский. Императору помогают поляки, саксонцы и Тоскана. Папа открыл для императора «грош святого Петра»{92}.

— Вы явились в Брандыс скулить, сэр?

— Ни в коем случае, только наблюдать.

— Для кого вы собираете ваши наблюдения, сэр?

Он не позволил себе оскорбиться. Лишь улыбнулся, заметив:

— За мной следуют другие послы его британского величества. Его величество не допустит, чтобы с вами или с вашими детьми случилась беда. Он найдет пути к миру!

— Не бывать миру между Фридрихом и Фердинандом!

— Пфальцграф должен отречься от чешской короны.

Она вскочила и вскричала:

— Не забывайте, что я из рода Стюартов, которые предпочитают положить голову на плаху, нежели позволить снять с нее корону!

На что последовал спокойный ответ:

— Я восхищаюсь вами в вашем несчастье.

Королева закончила словами:

— Сразу видно, что вы проводили время за партой школяра, а не в военном лагере. Извольте представиться королю.

И отпустила его в немилости.

Иржику же сказала:

— Когда понадобится, вырвешь кол из ограды!

— Как прикажете, — кивнул Иржик.

Нетерсол был представлен королю. Встречался в Праге с графом Турном и имел беседу с паном Вилимом из Роупова. Ездил верхом по пражским улицам. А в Лондон написал следующее:

«Поразительно, но в этом городе Праге, так слабо укрепленном, не чувствуется ни паники, ни страха. Никто не верит в угрозу из Саксонии. Король убежден, что не только не потеряет Чехию и Моравию с Силезией, но и станет господином обеих Австрий, с сословиями которых он заключил конфедерацию. Фридрих уверяет, что принял чешскую корону только для того, чтобы защищать святую веру, и что союзником его является сам господь бог. Пан из Роупова и фельдмаршал Турн надеются на турецкого вассала Бетлена. Они окружены, но даже не подозревают об этом. Петля у них на шее затягивается все туже, а они при этом еще пируют. В Австрии и императорские и чешские войска творят бесчинства. Австрийские крестьяне бегут в леса. Но и в самой Чехии императорские и чешские войска тоже убивают и грабят. Испанец Маррадас сжигает пограничные деревни. Мансфельд закрывает глаза на грабежи и насилия. Крестьяне бунтуют, но их бунты вспыхивают и гаснут. Люди покидают родной кров, ропщут, грозятся, но потом все же умолкают. Королева мечтает о священной войне. Думает стать новой Жанной д’Арк. Она нашла себе молодого моравского дворянина, бастарда, которому доверяет больше, нежели послу своего царственного отца. Я ей не удивляюсь. Юноша с мужицкой смекалкой научился вызывать ее сострадание, хотя внешне выглядит он вполне бесхитростно. К слову сказать, я не знаю народа, который за столь непродолжительное время столько бы выстрадал, сколько чешский народ. Но все же непокорство его должно быть сломлено, ибо нельзя стерпеть, чтобы после победы нидерландского восстания добилось успеха еще и восстание чешское. Что стало бы тогда с principium monarchicum? Rex est lex»[15].

Так писал сэр Нетерсол королю Якову и лорду Бекингему.

И королева в те дни трижды отправляла послания Бекингему. Но ни на одно так и не получила ответа.

Зато она узнала, что в Брюссель по дороге в Чехию прибыли два новых посла британского короля.

22

Господа заливали страх вином и бились друг с другом об заклад: двинется Спинола из Фландрии в Нижний Пфальц или на Чехию?

В трактирах спорили ремесленники и бакалавры:

— Баварец только пугает или впрямь хочет напасть на чешскую землю? Он что же, покушается на корону святого Вацлава? Хо́ды{93} не пропустят его через горные перевалы. Слова быть битве у Домажлиц{94}! Битва? Да кому тут биться-то? Мансфельду со своими наемными ордами? Прокопа бы на них Голого{95}! Он показал бы баварцам, где раки зимуют!

Бранились, наполняя утробу пивом, но страха у них не было.

— Прага от границы далеко. Пока это они сюда доберутся, остановит их твердым словом англичанин. Ну может ли он смолчать, когда эти вавилоняне поднимут руку на Иерусалим? Прикрикнет — и рыжий в Вене сразу хвост подожмет. А мадьяры разве не за нас? И не с нами ли Венеция и Протестантская уния? Король Фридрих — ее избранный предводитель.

— Уния-то затаилась и носу не кажет!

— А турок?

— Вот когда совсем невмоготу станет, тогда и турок двинется. Да и почему бы нам не позвать на подмогу турка? Турок — он ведь тоже человек. И в Иисуса Христа верит.

— Ты что болтаешь?

— А чего мне врать? В Илию, в Моисея, в Иисуса Христа и в Магомета. И образа тоже не признает, как доктор Скультетус и пан Будовец.

— Ну, значит, мог бы он с нами против немцев пойти.

— Ха-ха, против немцев? А король разве не немец? А Скультетус, по-вашему, не немец? А Мансфельд кто? И Ангальт с Турном?

— Смейтесь, смейтесь, как бы слезами не умыться! Мы-то знаем, тут не чех с немцем воюет, а Христово воинство с антихристом!

— А турок?

— И турок против антихриста.

— Сам он антихрист.

— Ну никак до вас не дойдет! Вот папа — антихрист и император — антихрист…

— А турок?

— Этого кликнем, когда уж совсем не от кого помощи будет ждать. Придет турок, вытащит нас из дерьма и уберется восвояси. Пускай забирает себе мадьяров. А сюда мы его не допустим!

Так они и пререкались. С легким сердцем и спокойной душой. Верили, что со всего света придет им подмога. Только вот клеймо гуситского прошлого крепко на них держалось. Оттого и боялись их все пуще турка.

— Попались мы, братцы, и кончим свою жизнь на виселице, — заключил портной Адам и расхохотался до слез.

И пошли они смеяться над виселицами, такими возможными и в то же время невероятными, а потом разбрелись в пекло августовской ночи с бездумной верой, что ничего с ними не случится, да и не может случиться, ибо хотят они жить в мире со всеми, а для себя ничего иного не желают, кроме свободы и правды.

И ведать не ведали они, что ни мира, ни свободы, ни правды им не будет.

23

Высокие небеса озарялись сиянием звезд. С башен ночные сторожа славили господа. В Граде светились несколько окон. Король Фридрих впервые совещался с новым военным советом. Он представлял его своим высшим сановникам. Входили в тот совет представители обеих Австрии, Силезии и Моравии.

Мирный свет в окнах не выдавал бурных страстей, сотрясавших военный совет. Поводом к перебранке послужили слова господина из Верхней Австрии, которого назвали вслед за ученым философом Эразмом{96}, а фамилия у него была получешская, полунемецкая — Чернембл{97}. Так вот, господин Чернембл заявил, что необходимо повысить налоги, удешевить монеты, сократить траты на пиры и торжества, скостить жалованье генералам и силой потребовать ссуды у богатых дворян, в том числе у присутствующего тут пана бургграфа Берки и отсутствующего пана Вилима из Лобковиц. Но прежде всего необходимо отменить крепостную зависимость. И тогда четвертое сословие, получив свободу, пойдет в бой за истинную святую веру.

Пан Берка воскликнул, что негоже австрияку Чернемблу соваться в дела чешского королевства.

Пан из Роупова произнес речь — краткую, но гневную:

— До сего дня спины поселян сгибались перед нами. И с божьей помощью не бывать тому, чтобы завтра мы им кланялись! У австрийских господ, видать, хребет податливее!

Но тут граф Генрих Матес Турн прогудел:

— Ищите золото где хотите, но чтоб жалованье солдатам было выплачено! И выставьте ополчение из освобожденных от барщины крестьян!

Остальные молчали. Король попросил высказаться пана Будовца.

Пан Будовец пригладил бородку, встал и начал:

— Все сущее — от бога. И грядущее — в деснице его. Довольно мы уже грешили. Не след и далее нарушать богоустановленные порядки! И имения наши и деньги — все от бога! И судьбы наши предопределены: одним — вечная жизнь, другим — вечные муки. Стар я, отпустите меня с этого совета.

Он поклонился и, распрямившись, вышел.

Так — ни этим советом, ни другими — не увеличили налогов и не уменьшили расходов на пиры и военные смотры. У генералов — Ангальта, Гогенлоэ{98} и Мансфельда осталось высокое жалованье, чешская монета не стала дешевле, и крепостная зависимость отменена не была. Паны и земаны предпочитали по-прежнему видеть своих бунтующих холопов под бичами стражников, чем дать им в руки оружие и послать воевать вместо иноземных наемников.

И напал антихрист с трех сторон в самую жатву, которая во многих местах более походила не на жатву, а на собирание крох, кому что достанется. Враг вырубал рощи, разорял сады и огороды, поджигал соломенные крыши. Корчилась, стонала и смирялась земля. Валлонцы, испанцы и неаполитанцы, французы, швейцарцы, каталонцы и польские казаки поднимали во имя святой католической веры пыль на дорогах, вытаптывали луга, забирали из хлевов скот, пекли на вертелах ягнят, крали коней и варили в медных котлах кур и гусей. А во имя святой веры протестантской точно так же брали на измор беспредельный край фламандцы, пфальцы, англичане, шотландцы, савойцы, мадьяры, силезцы, мораване и чехи. Генералы и офицеры из императорского и королевского лагеря изъяснялись между собой по-французски, но на солдат покрикивали чаще всего по-немецки, потому как язык этот наиболее приспособлен для команд.

Но команды и окрики слышались все реже. Чаще солдат увещевали, обещая богатую добычу при взятии городов, посадов и замков.

Замки от императорского воинства не оборонялись вовсе. Посады и города, едва начав оборону, тут же сдавались. Колокола на храмах, еще ночью яростно призывавшие к сопротивлению, наутро покорно приветствовали победителей. Победитель требовал выкуп, а получив его, все равно пускал по крышам красного петуха. Каждая победа сопровождалась веселыми попойками. Скоро повозок с трофеями стало столько, что не хватало лошадей. Свои тащили добычу в одну сторону, враги — в другую.

Крестьяне из Волар занялись возведением укреплений. Но никто в те шанцы с мушкетами не пошел. И за лесными засеками у Домажлиц никто не подстерегал неприятеля с чеканами. Ходы и жители Краловецкого края знали, что враги — порядочные негодяи, но и свои тоже хороши. Те и другие шлют друг другу курьеров и послов, чтоб договориться о цене предательства. Король не доверяет Мансфельду и Ангальту, Дампьер{99} доносит императору на Бюкуа. Бюкуа не подчиняется Максимилиану. Гогенлоэ не признает Турна, а Мансфельд, благородный бастард, всегда поступает как ему заблагорассудится. Еще со времен императора Маттиаса, когда под знаменем с девизом «Pro religione et libertate»[16] он подошел к стенам Пльзени, спалил три предместья, разграбил окрестные деревни и пытками вытягивал из крестьян талеры.

Матес фон Турн разъезжал из Чехии в Моравию и из Моравии в Прагу, устраивая смотры полкам и эскадронам, бранился с Гогенлоэ и с Ангальтом, но был храбрее обоих этих генералов вместе взятых, еще и с пражскими панами в придачу. Те пришли в ужас при известии о том, что Верхняя Австрия потеряна, ибо Максимилиан принудил взбунтовавшиеся сословия присягнуть на верность императору. Не успевшие, подобно господину Чернемблу, удрать в Чехию, покорно смирились.

Прага готовила отряды земского ополчения. От каждого дворянского дома полагалось выставить одного работника. Мастера и подмастерья всех цехов должны были получить оружие, а восемьсот евреев подрядились в пожарные. Приказы были объявлены устно под стук барабанов и развешены на всех углах. Кое-кто подчинился, а другие поспешили укрыться. Католики роптали. Стражники обыскивали их жилища, проверяя, не спрятано ли в подвалах оружие. Найденное тут же конфисковывалось для передачи протестантам.

Чешские войска расположились в конце концов между Веселим и Индржиховым Градцем. Турн выехал в Брно вербовать моравских ополченцев.

— Мы окружены, — пенял королю пан Вилим из Роупова, утратив присущее ему красноречие Цицерона, — с севера и с юга.

Фридрих полагался на помощь небес — бог милостив!

— С юга мы защищены. Нам помогут Бетлен и будинский паша. А Иоганн Георг не двинется из Саксонии. Он ведь лютеранин!

Надежности ради он послал все же в Дрезден пана Берку из Дубы, чтобы тот разведал, против кого изготовились саксонские войска на лужицких границах.

Иоганн Георг, «буколический князь», чтобы разогреть кровь, накачался перед аудиенцией пива и ответил пану Берке, что готов выполнить свой долг.

— Произвести экзекуцию в Чехии?

— Господа сословия в Чехии, Моравии и в Силезии, — благоразумно ответил саксонец, — могут последовать примеру верхних австрийцев. И тогда они наверняка смогут надеяться на милость императора.

— А святая вера?

— Император, безусловно, не забудет о «Грамоте величия», дарованной Рудольфом Вторым. Присягните императору и тем избавьте свою землю от опустошения.

— А избранный король?

— Не мое дело давать советы пфальцскому курфюрсту.

Пан Берка вернулся в Прагу. В воротах он чуть не столкнулся с саксонским послом, который тайком удирал домой в Саксонию.

— И на севере безнадежно, — причитал пан Вилим.

Турн направил из Табора послание, в котором называл пана из Роупова и иже с ним трусами и маловерами. «Господь бог наш есть крепкая наша защита», — закончил он свое послание. «А с меланхолией не будет нам победы!» Он имел в виду короля.

Но меланхолия одолевала не только короля. И его ближайшие пфальцские советники тоже пребывали в сильном страхе. Сам господин Камерариус до того перепугался, что отослал свою супругу из Праги в Бранденбург. Отъезжали и другие пфальцские семьи — Плессены, Зольмсы{100}.

Сэр Френсис Нетерсол прожужжал королю все уши:

— Спасайте супругу и детей!

Он писал Якову в Англию:

«Я решил ex officio[17] позаботиться о безопасности дочери и внуков вашего королевского величества».

— Я прикажу, — негодующе кричала Нетерсолу Елизавета, — выкинуть вас, по здешнему обычаю, из окна, если вы будете вмешиваться в мою судьбу. Если боитесь, — убирайтесь, а в мои дела не лезьте!

Леди Эпсли, собрав Хайни в далекий путь, привела его проститься с родителями. Фридрих прослезился. Королева улыбалась:

— Хайни, ты поедешь с леди Эпсли и дядюшкой Луи к кузену в Голландию. Там ты увидишь поля цветущих гвоздик и сотни ветряных мельниц, что машут крыльями под морским ветром. Я скоро приеду за тобой, и мы поплывем на галере к дедушке в Англию. Тебе надо знать, как выглядят английские корабли.

Хайни обрадовался и наскоро попрощался. Но тут вдруг вспомнил про Иржика, с которым давно уже не играл:

— А Жорж поедет со мной?

— Он скоро к тебе приедет!

Позвали Иржика.

Хайни бросился ему на шею и расплакался.

На дворе стояла рота нидерландской гвардии и легкие экипажи для принца Людвига и для Хайни с леди Эпсли. А также тяжелые повозки с багажом. Из опочивальни королевы слуги снесли во двор закрытые на замки сундуки. Молодой Мизерони собственноручно упаковал в них украшения и иные ценности из кунсткамеры Рудольфа.

И прежде чем Прага пробудилась ото сна, принц Генри, семилетний наследник престола, отбыл через Горские ворота в сторону Градца и далее в Силезию.

— Мы остались одни, — причитал Фридрих.

— Ты сам этого хотел, — твердо сказала королева.

— Остался еще Рупрехт, — всхлипнул он.

— И еще один сын здесь, во мне! — Она показала на свой живот. — Ты отправишься к войскам!

— Почему?

— Потому что ты все еще король!

Да, он еще был чешским королем. Но пфальцграфства уже лишился. Третьего дня пришло известие, что Амброзио Спинола, маркиз де лос Бальбарес, занял Нижний Пфальц. Вдова Юлиана, забрав двух отпрысков Фридриха и Елизаветы, сынка и дочурку, бежала в Вюртемберг.

Фридрих напился допьяна и распевал псалмы. Проспал целый день, а вечером призвал господ Камерариуса и Нетерсола и принялся диктовать Нетерсолу послание для тестя Якова:

— Сэр, благодаря столь долгому вашему промедлению пала твердыня на Рейне, как вы называете Нижний Пфальц. Вашим внукам пришлось бежать. Вы приказали своим солдатам, посланным в июле в Пфальц, не атаковать Спинолу и его испанцев. Они так и сделали. Но Спинола не внял миролюбивым устремлениям вашего величества. Итак, Пфальц потерян. Неужели ваше величество будет бесстрастно взирать на гибель Чехии?

Нетерсол промолвил:

— Для его британского величества ваша Чехия — терра инкогнита.

— Молчать, не то я укорочу вас на голову, — выкрикнул пьяный Фридрих.

Вырвав у Нетерсола недописанное письмо, он разодрал его на клочки и топнул ногой.

— Этот ваш Соломон более не услышит от меня ни слова! Камерариус! Будем писать султану!

Нетерсол ушел, торжественно заявив, что больше оскорблять себя не позволит. Фридрих не написал и султану:

— Вот получу весть, что Хайни благополучно добрался до Бранденбурга, тогда и буду думать о войне.

Через две недели прибыл курьер:

— Маленький принц благополучно прибыл в Берлин!

Король с королевой отправились в храм святого Вита, где бледный от волнения Скультетус отслужил молебен. Он воздал благодарение за счастливую дорогу наследника престола и признался в молитве, что опасался похищения.

Нетерсол писал Якову:

«Я спас жизнь вашему внуку, сэр. С божьей помощью попытаюсь спасти вашу благородную дочь, другого внука и ожидаемого ею, как всегда снова к зиме, ребенка. Для здешней королевской семьи будет великим счастьем, если ваши послы, сэр Конвей и Вестон{101}, подоспеют вовремя. До меня дошли сведения, что они уже выехали из Майнца. Лучшее, что можно предпринять для спасения Пфальца, — это заставить пфальцграфа отречься от чешской короны. Утверждают, будто это слова архиепископа Кельнского. Ваше величество прочло бы эту мысль и в моем сердце, не будь Пфальц уже потерян. Но и теперь пфальцграфа нельзя оставлять в покое. Пробуждаясь и смежая веки, он должен слышать одно: «Отрекись от чешской короны!» Это единственный путь к восстановлению мира. Сам я проживаю здесь, в пражском Старом Месте. Местные жители поражают своим хладнокровием. Мой повар — чех, особенно хорошо он умеет готовить дичь. Король Фридрих посылает мне ее из своих припасов. Я советовал королю не ездить в войска. Не исключено покушение на его жизнь».

24

Но король все же отбыл к войскам — так решил военный совет.

При расставании он рыдал сильнее малолетнего Хайни тремя неделями раньше. А до этого приказал разоружить всех католиков, не присягнувших ему на верность, и закрыть все монастыри. Три веймарские роты он поставил на охрану Града, а трем ротам нидерландской гвардии поручил надзор за веймарскими солдатами.

Фридрих отправлялся на войну без всякой охоты. Но поскольку оба его неприятеля, которым император поручил усмирение непокорной Чехии — Максимилиан Баварский и Иоганн Георг Саксонский, — находились при войске, то и ему волей-неволей пришлось покинуть Прагу. Ходили слухи, что на это его сподвигнул своей насмешливой речью член военного совета, австриец Чернембл. Канцлер Камерариус до последней минуты противился отъезду короля, убеждая, что может произойти все, что угодно, вплоть до наихудшего. Фердинанд способен подослать наемного убийцу, который нанесет вероломный удар. И вообще, на королевское войско положиться нельзя. Глядишь, потребуют от короля невыплаченное жалованье, а там бог весть чем дело кончится.

При прощании маленький Рупрехт разревелся. Но у Елизаветы глаза были сухие и гневные.

Король подал руку Иржику:

— Хочешь поехать со мной? — робко спросил он.

Но королева отрезала:

— Паж останется тут охранять меня!

Используя отъезд для поднятия пошатнувшегося престижа короля, советники устроили подходящие к случаю торжества. Отъезд был назначен на день святого Вацлава — большой праздник. В храмах раздавались старинные песнопения, призывающие всевышнего не допустить истребления нашего и колен грядущих{102}. Под звон колоколов лютеранские священники служили торжественные молебны. Свита короля остановилась на Староместской площади и вслед за Фридрихом вошла в заполненный народом храм, где их встретил тот самый священник Дикаст{103}, который некогда возложил на его голову корону. По лютеранскому обычаю, он преломил хлеб и отпил из кубка вина.

Затем по улицам Праги, шумевшим праздничными толпами, король подъехал к городским воротам, где чешские вельможи расстались с ним. В карете остался один герцог Гольштейнский{104}. Бог знает, какими ветрами занесло к нам этого немца. Военный кортеж короля, бело-голубой, пышный и шумный, двигался по дороге на Табор к частям под командованием Ангальта-старшего. Первую ночь Фридрих провел в замке Конопиште.

Его войска в те дни располагались в междуречье Отавы и Влтавы. Были там пехота и конники из Чехии, Нижней Австрии, Силезии, Моравии, а также мадьяры Бетлена, подошедшие из Австрии. Вот уже три недели не видели они неприятеля. Мадьяры разместились в посадах и деревнях, незадолго до этого покинутых Мансфельдом, который отправился охранять горные перевалы в Чешском Лесу, поскольку баварские полки были замечены возле Коубы и Брода. И неизвестно было, собирается ли победоносный Спинола напасть из Верхнего Пфальца на Чехию.

Странная это была война. Полки короля уклонялись от встреч с императорскими войсками, и обе стороны были рады, если удавалось избежать столкновения. Никто не имел понятия, куда направляется Максимилиан, какой маневр предпримет Турн. Король ночевал в покинутых замках и стрелял в лесу тетеревов. Особенно ему понравилось в замке Орлик. Не забывал Фридрих и королеву — писал ей о любви, о погоде, о том, что съел вчера на ужин.

Войска Лиги тем временем захватили Водняны. Городок сдался. Ополченцам из крестьян, защищавшим Водняны, было обещано, что их беспрепятственно отпустят по домам. А когда они сложили оружие, их всех перебили.

Бюкуа штурмом взял Прахатице, город разграбил и сжег. Маррадас стер с лица земли Тын-над-Влтавой. Писек захватили по одну сторону моста императорские вояки, а с другой — баварцы. Город сгорел.

Ангальт остановился под Табором и препирался с Турном, куда повернуть королевские войска. Почему баварец с Бюкуа не идут на Прагу? Ведь не оставят же они за спиной Мансфельда, который до того стоял лагерем между Клатовами и Домажлицами, а сейчас под напором конницы Маррадаса отходит к Пльзени?

Ангальт убеждал, что принудит войска императора и Лиги к битве в брдских лесах. Турн возражал, мол, Бюкуа боя не примет. Уж он-то Бюкуа знает. Тот наверняка уклонится, даст деру и укроется в лесах.

Король слал королеве депешу за депешей. О том, как и на поле брани несет он бремя королевских обязанностей. Прежде чем начнутся переговоры о мире, императору придется отозвать из Чехии свои войска. Иезуиты раззвонили во все колокола, что Фридрих стакнулся с турками. Это ложь, о чем прекрасно известно Бесси. И еще он был огорчен до слез известием о пожарах и убийствах в Писеке. Ведь там стоял полк Грея. Кто знает, уцелел ли тот красивый юноша, которому в Брандысе Бесси бросила перчатку. Мировице, где он провел ночь, — весьма гостеприимный городок, а в Бельчицах он купался в пруду, хотя вода была довольно холодная. В королевских войсках много недужных. Люди кашляют, их трясет лихорадка. Но еще более ужасные болезни свирепствуют в войске Максимилиана. Лазутчики доносят, что армия Лиги тает, словно снег на весеннем солнце. Высшие сановники курфюрста, канцлер двора и президент парламента, двое стольников и еще некоторые уже уехали в Мюнхен. Максимилиан собирается отложить поход до весны. А весной? Весной все будет по-другому!

А пока войска короля и их неприятеля, не удаляясь и не приближаясь друг к другу, тащились с юга страны на северо-запад. Генералы зорко следили, чтобы колонны нигде не столкнулись. Турн называл этот поход «прикрытием Праги». Ангальт вообще молчал. Фридрих принял решение более ему не доверять. Ведь не исключено, что он имеет переписку с Максимилианом. А если и не он, найдутся в армии и другие предатели.

В замке Лнарже Фридрих изволил танцевать. Устроил бал для своих офицеров. В партнершах не было нужды, «куранту», скажем, можно танцевать без дамы. Верещали свирели, а итальянские барабаны грохотали так, что их, должно быть, услышал сам Бюкуа у себя на Зеленой Горе, вот и послал в Лнарже казаков, которые захватили и разграбили замок. На столах они еще нашли недопитые кувшины с вином. Фридрих между тем был уже на пути к Бржезнице, а через день после того отдыхал в Рокицанах.

За всех отдувались бившиеся в арьергарде с казаками конники Бетлена, усатые, обветренные и храбрые воины. За каждого пленного они брали выкуп — три дуката и потому дрались за них самозабвенно. Казаки тоже научились брать выкуп за взятых в бою пленников. Для обоих сторон это был хороший «гешефт».

На стене храма в Рокицанах солдаты обнаружили надпись: «Проваливай в пекло, Зимний король, вместе со своей английской сукой!» Турн велел забелить слова известкой. А затем распорядился схватить десять католиков и повесить их на липах перед храмом. Палач вез на своей повозке виселицу, но в Рокицанах приговоренных было десятеро, и потому он воспользовался липами.

Под этими десятью липами с повешенными на них католиками солдатам читались проповеди на слова Писания. За редутами, под занятой Мансфельдом Пльзенью, монахи-августинцы трясли четками и благословляли во имя отца, и сына, и святого духа оружие Максимилиана.

Бюкуа в розовом камзоле, розовых панталонах и розовых чулках нежился на медвежьих шкурах в своем желтом шатре, увенчанном золотым крестом, и вел переписку с Максимилианом. Тот хотел или отойти домой в Баварию, или же принять сражение. Бюкуа отговаривал от сражения, но заклинал курфюрста военный поход не прерывать.

Войска императора и короля стояли между Пльзенью и Рокицанами, хотя и напротив, но в отдалении друг от друга. Мансфельд не убирался из Пльзени.

Королевским солдатам доставили из Праги камзолы, плащи и сапоги. Отличились пражские пекари: за неделю они напекли десятки тысяч караваев хлеба. Но солдаты в первую очередь желали денег! Если императору дает в долг испанец, почему бы англичанину не одолжить чешскому королю?

Мистер Нетерсол знал, что его господин, миротворец Яков, не пошлет ни гроша. Но все же писал из Праги в Лондон о деньгах, вопрошая:

— А что, если вспыхнет солдатский бунт?

Король Фридрих от нечего делать поехал осмотреть замок Жебрак. Ему приглянулось это каменное чудо, окруженное лесами: там были башни, с которых открывались привольные виды на окрестности и подземные казематы для осужденных на голодную смерть, где для собственного спокойствия неплохо было бы разместить Мансфельда, а может быть, Ангальта или еще кое-кого из изменников. Королеве он написал:

«Вчера ночью с большим отрядом кавалерии я выступил в поход, намереваясь напасть на лагерь баварского князя. Но небо было такое пасмурное, дороги столь грязные и узкие, что до рассвета нам удалось проехать не более мили. Пришлось возвращаться ни с чем. Лазутчики донесли, что баварский князь вместе с господином графом Бюкуа прождали нас целую ночь, изготовившись к бою, хотя мы предполагали напасть внезапно. Наш лагерь кишмя кишит изменниками… Meine Herzallerliebste, — закончил он меланхолически, — целую твои уста, ручки и перси. Позаботься, ради всего святого, о своем здоровье и не поддавайся грусти!»

Прибывший курьер не доставил ответа королевы, а привез лишь письмо от Нетерсола.

Нетерсол в первых же строках сетовал на то, что королева приказала бургграфу поручить охрану Града пражским стрелкам под командованием староместского писаря Микулаша.

Затем сообщил благую весть — шведский король посылает в Прагу восемь пушек.

А в конце приписал, что в Прагу через Нюрнберг и Дрезден прибыли послы его британского величества, господа Конвей и Вестон. Иоганн Георг Саксонский отказал им в аудиенции. Просто дал знать из Будишина{105} в Дрезден, что намерен продолжать усмирение восставших Лужиц, ибо таково решение совета курфюрстов. И вообще, отношение его к послам нельзя назвать благосклонным. Он даже велел осмотреть их багаж, исходя из предположения, что там могло оказаться английское золото для чешских бунтовщиков. На это его склонил доктор Хоэ, придворный проповедник.

Фридрих горько рассмеялся.

Королева выслала навстречу послам кареты, а также пана Вилима из Роупова. Нетерсол тоже доехал с этими экипажами до самых Литомержиц. Королева дала послам аудиенцию. При этом она торжественно заявила протест по поводу обращения «пфальцграфиня». Те извинились, разъяснив, что поступают в соответствии с категорическим приказом своего повелителя, короля Якова.

Обо всем этом известил Фридриха сэр Нетерсол, покорнейше присовокупив совет — соизволить пожаловать в Прагу.

25

Господа Конвей и Вестон не пожелали остановиться в Граде. Королева только приглашала их на обеды. Они разместились в доме Лобковица. Там им было проще беседовать с теми, у кого они хотели выяснить, дозрело ли чешское яблоко и не пора ли ему упасть. Нетерсол просиживал у них дни и ночи. Убеждал, что Фридрих — человек весьма милый, королева — храбрая женщина, а чешская земля богата и прекрасна, но спор между Фердинандом и чехами неразрешим.

Послы осведомились о судьбе солдат из полка Грея.

— Одни погибли в Писеке, другие лечатся в пражских лазаретах. И сэр Гоптон тоже.

— Ведь он друг детства пфальцграфини!

— Она не слишком-то печется о нем. И совсем забыла о родине.

— Мы навестим наших соотечественников. Из христианского милосердия, а также для того, чтобы узнать правду о положении в чешской армии.

— Многие из них шляются по пражским трактирам, побираются, не брезгуют воровством и поносят своих офицеров. Другие уже сбежали из Чехии.

— Да, мы встретили их в Нюрнберге.

— Вот как обстоят дела в армии. Чешские лорды скупы.

Конвей рассмеялся:

— Наш король не щедрей.

— У Фридриха дурные советники.

— И у нашего короля не лучше! — сказал Конвей.

Нетерсол живописал нравы чешских панов и генералов:

— Бургграф Берка — интриган, который понимает, что запутался в растянутой им самим паутине, и теперь трясется, как паук при виде веника. Пан из Роупова — скряга и краснобай. Турн — человек честный, но бездарный и слишком много говорит. Пан Будовец не политик — скорее проповедник, и кроме того — слишком стар. Старший из Шликов — истинный рыцарь, но бессилен поправить дело. Другой Шлик — крепкий вояка, но за добрую мзду готов служить хоть дьяволу. Христиан Ангальтский — темная лошадка, его не поймешь. Гогенлоэ — спесивый щеголь. Камерариус уже помчался вслед за своей женой и сундуками денег, отправленных с ней в Германию. Вилим из Лобковиц готов предать хоть завтра и пасть на колени перед императором, а Мансфельд — бастард и смельчак, но в сущности старомодный рыцарь, готовый биться где угодно ради власти и славы. Есть здесь один талантливый человек — доктор Есениус, но трудно сказать, столь же остер его ум, как и язык. Ему под силу поднять на бой третье сословие — горожан, а может, даже и четвертое сословие — тех, кто бунтует в селах против бесчинств, творимых солдатами всех армий, но дворянство на это не пойдет. Оно скорей согласится присягнуть Фердинанду вслед за австрийцами. Есть тут в Праге один сбежавший из Австрии, Эразм Чернембл — не человек — порох!

— Мы могли бы с ним переговорить?

— Едва ли он захочет.

— А другие паны?

— Те придут. Но по одному. И чтобы их никто не видел.

— Мы вынудим пфальцграфа отречься от чешской короны!

— Самое время. Но дочь нашего короля не позволит ему этого.

— Мы сломим ее!

И они пытались сломить королеву, но тщетно. Целых три дня вели беседы о небезопасной чешской затее, из которой оставался единственный выход — покинуть Чехию и тем сохранить Пфальц.

— Ни потеря Пфальца, ни захват врагом Чехии не заставят Фридриха отречься! — отвечала Елизавета. — В Чехии никто и не помышляет о перемирии с антихристом. За моей спиной вы вели переговоры с чешскими да пфальцскими вельможами. А вы поговорите со стрелками, которых я призвала для охраны Града. Они засмеются вам в лицо. Спросите у моей челяди. Поезжайте в окрестности Праги. Поговорите с простым людом, ведь их большинство.

— Его величество король Британии, ваш отец, невысокого мнения о сообразительности простого народа. В противном случае он бы чаще советовался с парламентом. Мы не можем действовать иначе, чем предписал наш король, пославший нас с целью добиться мира в этом раздираемом на части уголке Европы за Рейном, на Эльбе и, Влтаве.

— Ваши старания напрасны, господа!

Возвратился Фридрих.

Скультетус долго молился. Затем начались переговоры с английскими послами. Прага снова окуталась густым серым туманом. Совещание проходило в покоях Елизаветы. Из ее спальни было слышно, как попугай терзает прутья своей клетки.

Фридрих, не выспавшийся после ночного путешествия из Рокицан, уставший от тряской дороги и озябший, вел себя как не выучивший урока ученик перед строгим учителем. На «чрезвычайно серьезное требование послов в соответствии с депешей его британского величества от 23 сентября сего года» он ответствовал, что не имеет для тестя иного сообщения, кроме того, что не отречется от чешской короны и королевского титула, никому не уступит чешские земли и не подумает возвратить Лужицы. Мало того, он требует, чтобы ему вернули отобранный Пфальц. Он готов признать за Фердинандом пожизненный титул короля, оставить ему Австрию и выплачивать дань, если тот захочет удовлетвориться этим на манер султана, но дань эта не будет являться контрибуцией.

Конвей, старый солдат, при этих словах усмехнулся. Купец же Вестон, напротив, нахмурился и ответил:

— Мы еще не забыли дальнюю и многотрудную дорогу по морям и городам, захваченным неприятелем. Кое-где война уже побывала. В других местах идет сейчас или будет вскорости. Со всеми ее ужасами. Государь, пославший нас, призывает: «Beatus pacificus — блажен миролюбивый!» Мы не можем предложить другой стороне столь неприемлемые условия. А упоминание о веревке в доме повешенного, то бишь, простите, сэр, слова о султане из ваших уст по меньшей мере — неосмотрительны.

Фридриха трясло. Чтобы скрыть дрожь, он судорожно сжимал поручни кресла.

Нетерсол тоже собрался что-то сказать. Но не успел он раскрыть свой рот под рыжими усами, как королева выкрикнула:

— У нас нет желания выслушивать ваши нотации о правилах хорошего тона!

Сэр Вестон склонил голову. Но тотчас передумал:

— Ведь мы же находимся при дружественном дворе. И говорим от имени его величества британского короля, отца, тестя и деда здешней фамилии. Вы хотите войны? Хотите большой европейской войны? Пока еще мы предлагаем вам мир. Но если вы не проявите благоразумия, грянет война. И в ней английский король окажется по ту сторону! — И он даже притопнул ногой.

Фридрих побледнел еще сильнее. Он собрался было возразить, что у него тоже есть союзники. Однако сэр Вестон не дал ему говорить. Как будто предвидя слова Фридриха, он гневно начал:

— Для нас непонятна эта ваша конфедерация с вассалом султана и бунтовщиком Бетленом. Но этот хоть христианин! Если же вы вздумаете призвать на помощь стамбульского султана, знайте, сударь, — вы потеряете все. И эту корону, и свои наследственные земли, и голову, и вечное спасение! Но вы не сделаете этого, потому что не посмеете! — и притопнул снова.

— Это приказ из Лондона — топать в Праге ногами? — осведомилась Елизавета.

— Никогда еще кровь так не ударяла мне в голову, миледи, как в эту минуту. Мы любим вас, миледи и сэр, и мне больно пробуждать ваш гнев. Простите…

Конвей поклонился Елизавете и Фридриху, поправил воротник, согнул правую ногу, будто хотел опуститься на одно колено, и торжественно произнес:

— Я не допускаю мысли, что это ваше слово было последним, сэр! Мне понятно ваше желание сохранить верность чешским сословиям, которые избрали и короновали вас. Но они не заслуживают вашей верности. Бросьте им под ноги варварскую чешскую корону и спасите свою благородную шапку курфюрстов.

— А кто даст гарантии? — подавленно спросил Фридрих.

— Любовь его британского величества к вашей семье.

— Я скорее поверила б в наступление английских войск на Спинолу в Пфальце, — заметила Елизавета.

— Итак, это ваше последнее слово, сэр?

— Мы обязаны обсудить этот вопрос с сословиями, — пролепетал Фридрих.

— Но мы не депутация английского парламента к чешским сословиям. Мы принесли зятю советы его тестя. Другой посол отправился в Вену к императору, чтобы выслушать его условия. Если обе стороны придут к согласию, мы подготовим мирное соглашение. Но правомочным чешским королем, без сомнения, является Фердинанд Второй Австрийский. Так полагают и Франция и Испания, а также большая часть германских курфюрстов, папа римский, король польский и прежде всего тот, от чьего имени мы выступаем, — король Англии и Шотландии. Так что взвесьте все хорошенько. Для раздумий нет времени. Если вы не придете к разумному решению, то восстановите против себя альянс государей всей Европы. В таком случае нам просто жаль вас.

Наконец сумел вставить слово и Нетерсол:

— Вероятно, его величество британский король предпочел бы письменный ответ.

Фридрих воспрянул духом:

— Да, да, я отвечу письменно, господа. Благодарю вас!

Аудиенция закончилась.

Король пригласил послов на обед. Они остались вчетвером — король с королевой и оба британских посла. Даже Нетерсол не удостоился приглашения. Елизавета еще ни разу не приглашала его к столу.

На следующий день после завтрака Фридрих отбыл в войска. При расставании он снова плакал.

26

Послы и дальше продолжали жить в доме Лобковица, и Нетерсол тайком водил к ним чешских вельмож. Чаще всего засиживался там пан Вилим из Лобковиц. Королева теперь приглашала послов на обеды и ужины. Но больше не беседовала с ними ни о войне, ни о мире. Показывала сокровища Рудольфовой кунсткамеры. Водила в Рудольфовы конюшни. Жеребец короля, подарок Бетлена, был нездоров. Он грустно стоял перед доверху полным мраморным желобом. Королева поинтересовалась — не желают ли господа послы осмотреть залу для турниров, похожую на английские рыцарские залы.

— А над этой залой этажом выше есть комната, откуда были сброшены в ров замка императорские наместники, — добавила она. — Не желаете ли взглянуть?

Послы отказались. После этого королева не показала им даже Владиславскую залу.

Неприветливо выглядела Прага из окон Града. В тумане ее башни походили на останки тонущего корабля.

Замирая от страха, к королеве явился пан Вилим из Роупова. Холопы бунтуют повсюду, где только прошли войска. Край в тех местах превратился в пустыню. Деревни сметены с лица земли. И так везде — от Пльзени до дальних рубежей, а также между Влтавой, Отавой и Мжой. Бунтуют и жатецкие хмелеводы. За этими восстаниями чувствуется чья-то рука. Не иначе как это дела монахов и священнослужителей.

— Ваши это дела, ваши! Все это ваша жадность, пан Вилим, и произвол вельмож! — отрезала королева. — Вы попробовали вкус богатства, как спутники Одиссея отведали сладко-медвяный лотос, и позабыли о родной земле! — Пан Вилим ушел согбенный, как старик.

Она призвала Иржика. Схватила его за руку и поцеловала в губы:

— Ты хотел бы стать отцом чешского короля, Ячменек?

Тот не нашелся что ответить.

— А пошел бы ты ради меня на смерть?

— Только прикажите…

— А если бы я повелела, сбросил бы Нетерсола в ров замка?

— Сбросил.

— И господ Вестона и Конвея?

— Само собой.

— Хорошо, время у нас еще есть. А пока приведи мне доктора Есениуса, но только ночью, тайно.

Он перепугался:

— Разве уже…

Она спокойно продолжала:

— Нет, это не то, о чем ты думаешь… Пока еще он резвится во мне как козленок.

Она провела рукой по волосам Иржика. Поцеловала еще раз.

— Холопы бунтуют, Ячменек. Смог бы ты повести их на бой против Фердинанда и иезуитов?

— Можно попробовать. Иржи из Подебрад отправился на битву, когда ему было всего тринадцать.

Прощаясь, она подала ему руку:

— Приведи ко мне завтра ночью доктора Есениуса, но никто не должен его видеть!

Когда Иржик вышел, Бесси присела к окну и взяла книгу. Это была «История мира» несчастного сэра Рэли{106}. Но читать она не могла. Из глаз ее покатились слезы, и она гневно их отерла.

Потом Бесси встала и нашла гравюру с изображением своей бабки Марии Стюарт. У Марии были большие глаза, и смотрела она молодо. У Елизаветы глаза такие же. Как и у короля Якова, сына Марии и савойского музыканта Риччо{107}, который приехал в Шотландию погостить и прижился у Марии в постели. А потом события чередовались, словно в дьявольской литании, — лорд Дарнлей, супруг Марии, убил Риччо; граф Босуэл, новый любовник Марии, убил Дарнлея, а саму Марию казнили в Лондоне. Но это уже спустя двадцать лет.

Якову было всего несколько месяцев, когда он стал королем Шотландии, и тридцать восемь лет, когда он вступил на английский престол. В лице Якова — незаконного потомка савойского музыканта — идея монархического самовластия нашла страстного приверженца. Он не задумываясь пожертвовал бы жизнью, лишь бы ни одна живая душа не знала, что он родился три месяца спустя после насильственной смерти лютниста Риччо, а убили этого Риччо за то, что он спал с Марией Стюарт. И чтобы вытравить все это из памяти людей, Яков глумится над парламентом и всеми простыми смертными. Пытаясь доказать, что его отец не простой музыкант, а лорд Дарнлей, он пресмыкается перед испанскими и австрийскими Габсбургами и жертвует ради этого собственной дочерью.

Но когда грядет лихая година, подойдет Елизавета к окну и объявит взбунтовавшемуся люду, что в жилах у нее тоже течет кровь четвертого сословия и потому хочет она быть их королевой:

— Сыграйте мне на волынках и свирелях! Мой дед Давид Риччо был такой же простой человек, как вы! — крикнет она из окна, и они придут за ней наверх и вынесут ее на плечах, громыхая оружием. Они вышвырнут в ров не только послов английского короля, но и пана Берку, пана из Роупова и всех Лобковицев, Шликов, Ангальтов и веймарского принца, и поведет их за собой взъерошенный рыжеволосый Турн и молодой король Ячменек! А Фридрих? Фридрих сбежит. Что ему делать в восставшем городе, где не останется никого, с ком можно будет поплакать?

27

Ян Есениус de Magna Jessen, Rector Magnificus[18], не надел свою докторскую мантию. На нем был голубой бархатный балахон, наглухо застегнутый под горло. В свои пятьдесят четыре года он не имел ни единого седого волоса, а борода его была черна как смоль. Обличьем он напоминал дьявола. И только очи его светились по-отечески ласково, когда он поклонился королеве и осведомился о ее здоровье.

— Я здорова, доктор, — ответила та весело. — Именно поэтому я и пригласила вас. Но прежде чем сказать, зачем я призвала вас тайно и ночью, поднимите правую руку и поклянитесь!

Он удивился. Потом доброжелательно улыбнулся:

— Возможно, то, что вы мне хотите рассказать, не так уж и опасно. Женщины обожают тайны. В особенности молодые и красивые. Но я уже стар и храню тайны без присяги.

— Поднимите руку, доктор, и поклянитесь! Ваша королева требует от вас присяги!

Он недоверчиво покачал головой, но все же поднял правую руку.

— Клянитесь, что пока в устах ваших есть язык, вы никому не выдадите того, о чем мы будем беседовать этой ночью. Клянетесь?

Он ответил почти раздраженно:

— Клянусь.

— Нет, не так, — приказала она. — Громко и радостно. Клянетесь?

Он громко повторил:

— Клянусь!

Тогда Бесси указала ему на кресло, а сама расположилась напротив. Совсем близко. Их колени соприкоснулись. Она удовлетворенно вздохнула:

— Вот теперь можно говорить. Открыто и чистосердечно.

И разлила по бокалам вино.

— Вы были озорным студентом виттенбергского университета?

— Я изучал науки во Вроцлаве, в Виттенберге и в Падуе, — ответствовал он серьезно.

— Вы были личным лекарем саксонского курфюрста? — это прозвучало укоризненно.

— Двадцать лет назад. Но я был также и личным лекарем императоров Рудольфа и Маттиаса.

— Вашим покровителем являлся господин Тихо де Браге? Вы имели общение с алхимиками? Интересовались ли алхимики порохом?

Он не ответил. Впрочем, королева и не ждала ответа. Она взяла его за руку.

— Доктор, — сказала она, — в истории моего рода порох сыграл заметную роль. Любовник моей бабки, сэр Босуэл, сгубил при помощи пороха супруга моей бабки, лорда Дарнлея. Позже, когда мне исполнилось девять, стражники схватили в подвале парламента солдата Фокеса, только что возвратившегося из Фландрии. Тот стоял над бочками с порохом, держа в одной руке фонарь, а в другой — фитиль. Этого человека по наущению иезуита Гарнета подкупили католики, чтобы одним махом избавиться от короля Якова, моего отца, принца Уэльского, моего брата, и всех шотландских лордов, собравшихся в ту пору в парламенте. Они хотели сделать меня английской королевой, обратить в католичество и выдать замуж за дворянина-католика. Если бы этот заговор удался, то и ваша история могла бы повернуться по-другому. А уж здешней королевой я бы никогда не стала.

Доктор Есениус молча слушал. Она выпустила его руку.

— Одним махом… — повторила Елизавета, пристально вглядываясь в непроницаемые глаза гостя. — Я снова жду ребенка, сэр!

— Я уже заметил, — ответил он, и в глазах его мелькнуло оживление.

Она встала, подошла к дверям, приоткрыла их и позвала:

— Иржи!

Вернувшись, снова села и показала рукой на Иржика, который вошел и остановился у дверей, молодой, красивый, голубоглазый, с крупными обветренными руками, потупившись от смущения:

— Это мой паж, господин Иржи Пражма из Хропыни.

Иржи подошел ближе. Доктор Есениус пожал ему руку:

— Я встречал вас прежде, но не было случая познакомиться.

Иржи поклонился.

— Иди спать, Иржик, час поздний! — приказала королева.

Иржи вышел.

— Этот юноша — сын дворянина и служанки. Скорее всего именно он отец ребенка, которого я ношу под сердцем.

Доктор Есениус и бровью не повел.

— И сама я внучка королевы и музыканта. Лорд Дарнлей не был моим дедом.

И теперь ничто не дрогнуло в лице доктора Есениуса. Она снова взяла его за руку:

— Вы слышали о приезде в Прагу послов моего отца, господ Конвея и Вестона?

— Да.

— Цель их миссии — заставить моего мужа предать чешские сословия. Они принуждают его покориться Фердинанду, отречься от чешской короны и поменять Чехию на Пфальц, который в таком случае, быть может, ему вернут испанцы.

— И что же король? — спокойно спросил доктор Есениус.

— Он не ответил.

— Король в армии, — заметил Есениус.

— Да, но он возвратится и тогда подпишет ваш смертный приговор!

Есениус встал и принялся ходить по зале. Подойдя к камину, он долго смотрел в огонь. Молчал и думал.

— Садитесь, доктор, и послушайте…

Она говорила словно в бреду:

— Я прошу вас, помогите мне своим пламенным красноречием, убеждавшим императоров и королей! Обратитесь к восставшим холопам! Обещайте им волю! Свяжитесь с писарем Микулашем, предводителем четвертого сословия в Праге. Я поручила ему охранять с отрядом стрелков пражский Град. Даже если Фридрих дрогнет и согласится на условия послов моего отца, все равно я не приму их! Пороха у нас довольно. Одного бочонка вполне хватит на Судебную залу, где король в присутствии гостей и сословий будет отрекаться от короны. А потом мы поведем войну снова — цепами и булавами!

Ее глаза были широко раскрыты. Сжав кулаки, она вещала свои пророчества:

— Почему у чехов не может быть королевы? Чешский король в эту минуту шевелится у меня здесь, внутри, во мне! — Она показала на свой живот.

Доктор взял королеву за подбородок, словно отец неразумное дитя. Всмотрелся мудро и грустно в ее глаза. И наконец сказал:

— Это ваша тягость терзает вас. Ложитесь и дайте отдохнуть измученному телу. Я пропишу вам снадобье. Когда вы ожидаете?

— Зимой. Как всегда.

— Хочу пожелать вам легкого разрешения от бремени. Пусть вам благоприятствуют звезды.

Она глядела в его голубые мудрые глаза и ничего не понимала. О нем говорили, как о человеке светлого ума и разящего слова, самом проницательном и сильном духом из всех предводителей пражского восстания. Утверждали, что он храбр и честен, словно Брут, и непримирим в своей ненависти. Что он презирает золото и превыше всего ценит свободу.

— Вы хотите кончить жизнь на виселице? — выкрикнула она, побледнев от гнева.

— Женщин в таком положении часто изводят неисполнимые желания и плохие видения. — Он произнес это как с кафедры. — Вам необходим покой. Возьмите принца Рупрехта и уезжайте к старшему сыну. Где он сейчас?

— Во Фризии.

— А другие дети?

— Бежали из Гейдельберга со свекровью Юлианой.

— Не хочется ли вам яблок, клубники или капусты?

— О чем вы говорите, доктор?

— О вашей беременности. Женщина в тягости похожа на херувима. Подгоняемая ветром в крыльях, она возносится между пеклом и небесами. В такое время женщине необходим покой. Над нашей землей сгущаются тучи. Дожди несут свои воды с гор. Звезды восстали. Бегите от пражских звезд!

— Вы покидаете меня, доктор?

— Нет, не покидаю, я остаюсь возле вас. Биение вашего сердца учащено, а дыхание поверхностно. Я с вами и пришлю вам снадобье. Принимайте по три ложки каждый день. И уезжайте, пока не поздно. Недалеко время, когда поездки в карете станут для вас небезопасны.

— Я рожу в поле!

— В этом нет нужды, ваше величество.

— Я хочу остаться королевой.

— Утоляя свое честолюбие, вы рискуете потерять душу!

— Я призвала к себе мятежника и оратора. А со мной говорит проповедник?

— Всего лишь лекарь с немощной женщиной! — ответил он грустно.

Королева поняла, что и под пытками другого он не скажет.

— И для этого-то я связала вас присягой?

— Я не хотел присягать, — ответил он. — Но так уж получилось. Свою клятву я сдержу.

Он встал.

— Я исчезну так же, как появился. Если вам не угодно будет меня еще видеть, то, наверное, я в Граде последний раз в жизни. Даже в Белую башню меня не заточат. Я живу в Старом Месте, и посему мне уготована тюрьма староместская. Я устал, миледи. Отдохну в тюрьме. И разящий язык, который уже не тот, что прежде, скоро вырвут палачи. Так предрекают звезды. Благодарю вас за доверие. Завтра же мой помощник доставит снадобье.

— Ничего мне не нужно!

— И в самом деле, — кивнул он. — Ни от вашей, ни от моей болезни лекарства нет. Мы жаждем чистилища.

Он засмеялся, но тут же серьезно сказал:

— Я призываю вас, как призывал Елисей оную женщину: «Встань и пойди, ты и дом твой, и поживи там, где можешь пожить».

Он церемонно откланялся, и двери захлопнулись за ним.

Королева побежала вслед. Остановилась, заламывая руки, и пронзительно позвала:

— Иржи! Иржи!..

Но никто не пришел.

Она задула свечи. В темноте добралась до спальни и рухнула на постель.

Слез не было.

В ту же ночь обезьянка Жак сдохла в своей клетке в королевском саду. Королева приказала зарыть ее под папоротниками, похожими на маленькие пальмы.

28

Король Фридрих во мгле разыскал свое войско, увязшее в грязи у Раковника.

В первую ночь он призвал к себе Ангальта, Гогенлоэ и мадьяра Борнемису. Они играли в новую испанскую игру — примеру. Королю шла карта, и он увидел в этом хорошее предзнаменование.

В проходе между палатками солдаты танцевали с девками. Цыгане, отчаянно звеня цимбалами, пели. Капитаны попивали вино, захваченное в подвалах Пласского монастыря.

Неприятель был совсем рядом. Уже которую неделю он уклонялся от встречи, держась в стороне, но теперь пути их и Фридриха наконец скрестились. Ангальт решил остановить продвижение Максимилиана и Бюкуа к Праге. Накануне он приказал вырубить деревья и кустарники, снести хаты и хлевы и окопать лагерь шанцами. И теперь поджидал неприятеля. Максимилиан послал в авангард баварскую конницу. У разлившегося ручья те схватились с мадьярами. Было много криков, звона сабель и стрельбы из мушкетов, но к самим укреплениям баварцы подобраться не смогли. Их отпугнул один-единственный пушечный выстрел. Развернувшись, они погрозили назад кулаками и показали хвосты своих коней. Мадьяры ревели как бесноватые.

— Виктория!

Эта-то победа и праздновалась теперь возлияниями под звуки свирелей, цимбал и скрипок, с картежной игрой и плясками. Девки разошлись не на шутку, так что фельдфебелю пришлось в полночь загонять их палками в палатки и рвы.

Только к полудню сонный Фридрих собрался пройтись по лагерю. Капитанам с трудом удалось согнать солдат в кучу. Никто не кричал королю «ура». Король и его генералы брели по грязи, среди вони и помоев.

«Pro fide et deo — За веру и бога», — гласила золотая надпись на бело-голубом знамени, венчавшем самый высокий редут у леса. Знамя намокло и висело тряпкой.

— Что поделывает Мансфельд в Пльзени? — спросил Фридрих у продрогшего Ангальта.

— Создает императорским войскам угрозу с тыла.

Больше Фридрих ни о чем не спрашивал.

В Прагу был отправлен курьер. Фридрих сообщал королеве в письме, что носит на шее желтый платок, который она подарила ему в прошлом году ко дню рождения. Но ему все-таки холодно, и он кашляет. От всего сердца он советует ей уехать с маленьким Рупрехтом хотя бы в Нимбург или в Градец:

«Если не удастся разбить Максимилиана здесь, у Раковника, нам предстоит сражение за Прагу. Я никак не мог предположить, что враг подойдет к городу так близко. Думаю, будет лучше, если вы уедете из Града сейчас, без спешки и суеты, нежели позже, когда неприятель подойдет совсем близко и ваш отъезд станет похож на бегство. Прошу вас, не упрямьтесь!»

А в письме к Нетерсолу он приказал отправить багаж, гардероб и часть мебели в пункт «43», где королева могла бы в покое разрешиться от бремени.

Неприятель тем временем словно прирос к Раковнику. Максимилиану не терпелось атаковать. Он торопился. Ему уже виделся Мюнхен, куда он мечтал вернуться до первого снега. Но Бюкуа некуда было спешить. А потому стояли императорские и королевские войска — укрепления против укреплений — и перебранивались, как герои времен Троянской войны. Императорские солдаты обзывали королевских еретиками, бунтовщиками, разбойниками, вшивыми деревенскими канальями, косоротыми апостолами, убийцами, шутами и чешскими свиньями. Те, в свою очередь, награждали супостатов кличками вроде папистов, антихристов, иезуитов, разбойников, поджигателей, испанских кобелей и немецких свиней. Даже швырялись друг в друга конскими «яблоками». Гоготали и изощрялись в остроумии — одни от безудержного веселья, другие — от отчаяния.

Фридрих перечитывал Ветхий завет и готовился к смерти. Война — дело серьезное. Совсем рядом — в какой-нибудь миле — одни падали замертво, а другие корчились от ран, нанесенных железом.

Мадьяры и Бюкуа устроили стычку за Раковницкое кладбище. Генерала Борнемису ранило в бок, и он остался лежать в луже крови. Его сменил полковник Корниш. Но все же мадьяры снова победили. Ангальт возгордился и послал к Мансфельду в Пльзень герольдов с просьбой приказать части его гарнизона и артиллерии двигаться на Раковник.

Бюкуа обстреливал мадьярские шанцы из двух пушек. Максимилиан поджег Раковник. Но и тут настоящего боя не получилось. Ангальт укрепил свои позиции, приказал спустить пруд и затопил лагерь Бюкуа. Валлоны Бюкуа оказались по горло в ледяной воде. Впрочем, они умели плавать. Самого Бюкуа ранили в промежность выстрелом из мушкета. С него стащили его розовые панталоны, пропитавшиеся кровью. Фельдшеру он сказал с ухмылкой:

— Отчего человеку начало, оттого и конец.

Но сесть в седло уже не смог. Лежал на перинах в повозке и теперь уже советовал Максимилиану плюнуть на Раковник и двинуться на Прагу:

— Мы преследуем друг друга уже столько месяцев. Так пусть эта погоня продолжается. Всякую сволочь, девок и прочий сброд бросим тут, а к Праге подступим налегке. И закончим войну на пражском мосту.

Было это в четверг, 5 ноября, в день святого Эмериха.

Перед выступлением Максимилиан не позволил даже отслужить мессу. Полковник Валленштейн{108} еще на рассвете выехал со своими рейтарами по направлению к Лоунам. Они бранились, горланили, и каждый втайне надеялся на богатую добычу.

В тот же день перед обедом Нетерсол писал из Праги в Лондон донесение лорду Бекингему:

«Над пунктом «3» сгущаются тучи. Те, кто могут, готовятся к отъезду. На дворах лордов стоят в ожидании отъезда кареты. Пункт «3» полон беженцев. Я приказал отобрать из кунсткамеры самое ценное. Все упаковано вместе с платьем и наиболее ценной мебелью, принадлежащей лицу «1+1». Лицо «1+1» неожиданно распустило по домам пражских стрелков, и теперь Град охраняет одна нидерландская гвардия. Лицо «1+1» пришло в себя и рассуждает разумно. Большинство драгоценностей я уже отправил в пункт «43».

В этой шифрованной депеше «3» обозначало три объединенных пражских города, «1+1» — беременную королеву, а пункт «43» — четвертую столицу в третьей земле чешской короны — Вроцлав в Силезии.

Для лорда Бекингема это еще могло быть секретом. Но Прага уже давно знала, что приближается конец царствования Зимнего короля и его англичанки.

Над Прагой сгущались тучи, но в трактирах по-прежнему пили вино и распевали песни. По утрам люди просыпались со страхом, прислушивались, нет ли на улицах стрельбы. Но чем выше поднималось солнце, тем народ все больше успокаивался. В полдень уже поговаривали:

— Ну, сегодня-то, глядишь, обойдется!

А вечером все смеялись и веселились. Еще день пережили во здравии! На вопрос, что нового, обычно отвечали — благодарение богу, ничего. Новое сулило лишь беду, а потому ничего нового никто не хотел.

Горожане сделали все, чего от них требовали. Отдали свои украшения и деньги. Сшили тысячи курток и сапог. Выпекли сотни тысяч буханок хлеба для солдат и отправили все это из Праги на запад, на поле боя. Большего сделать они не могли и не желали. Остальное — это уж забота панов! Но паны попрятались, и неспроста. Неспроста и крестьяне бунтовали, разоряя монастыри и замки.

29

Фридрих еще раз пересел в карету и поспешил в Прагу. Якобы потому, что Ангальт настоятельно советовал ему как можно скорее подготовить укрепления на Белой горе.

Перед ним тянулся полк пехотинцев и сопровождавший его с несколькими эскадронами чешской конницы красноносый всклокоченный Матес Турн. Его послали в авангард, ибо он, будучи карлштейнским бургграфом, должен был охранять чешскую корону.

За ним по грязи и дождю, мимо покинутых деревень поспешали Ангальт и Гогенлоэ с основными силами. Это был тот самый бег наперегонки, до которого додумался Бюкуа. Всякую сволочь, девок и прочий сброд они действительно оставили в Бероуне, чтобы те там попрятались в долине между холмами.

Мадьяры наткнулись в лесу на казаков. В темноте засверкали кривые сабли и снова раздались неистовые вопли. Пленные казаки открыли, что в авангарде неприятеля бодро маршируют полки Максимилиана, а за ними, чуть отстав, движется валлонский забияка генерал Тилли{109}, замещающий раненого Бюкуа. Императорские войска тащились по большаку. А Ангальт удирал от них по проселкам, все же опережая их на полдня. Солдаты роптали. Они сбили себе ноги, и многие предпочли идти босиком, хотя холод пронизывал до костей. Дождь и ветер иссекли лица. Их гнали вперед по черным топям, лесным вырубкам и вымоинам. К вечеру они вышли к полям и потащились по раскисшим пашням. В деревнях не было ни души. Не то что коров или коз, — не осталось ни единой курицы. Все сбежали, угнав за собой и весь скот. Хорошо еще, что не засыпали колодцы. И солдаты одной рукой черпали воду, утоляя жажду, а другой поджигали соломенные крыши. И зарева пожаров окрасили седые небеса, по которым медленно ползли рваные тучи. Горели хаты и хлева, заборы и голые липы на деревенских площадях.

Когда же Ангальт доплелся до Унгошти, то спалил и этот мятежный городишко. За Унгоштью он выслал вперед лазутчиков из отряда графа Стырума, и те донесли, что дорога на Прагу свободна. Перед полуднем прошел тем путем граф Турн со своим полком.

Ангальтово воинство представляло собой армию хромых. Многие засыпали на ходу. Капитаны дремали в седлах. Это было шествие теней под багровыми небесами, походившее на настоящее отступление. Ангальт и Гогенлоэ вышли из карет и уселись на лошадей. Они ехали рядом, покачиваясь как пьяные. И о чем-то переругивались по-французски. К ним подъехал молодой Ангальт{110} и спросил, из чего устроены пражские шанцы.

— Из грязи и дерьма, — ответил старый Христиан Ангальт и махнул рукой.

Молодой сказал о Тилли и Вердуо, что они настоящие солдаты.

— Главное, им платят настоящие деньги, — пробурчал Гогенлоэ. Он презрительно скривил рот и показал назад на согбенных под тяжестью длинных мушкетов солдат.

— Это стадо свиней разбежится при первом же выстреле, клянусь богом!

Ангальт выругался и пришпорил коня. Эти беседы ему надоели.

— Турн уже в Праге видит сны, — сказал молодой Ангальт.

— А Фредерик уже в постели у Бесси, — засмеялся Гогенлоэ. — Может, там он хоть что-нибудь сможет.

Они приближались к каменоломням под Белой горой. Те розовато светились в отблеске багряных небес.

— Расположимся между Мотолом и «Звездой». Может, там уже строят шанцы. Поглядим, — говорил молодой Ангальт. Гогенлоэ опять отмахнулся, будто хотел сказать: «Мне уже все равно. Хочу спать».

Была ночь с субботы на воскресенье 8 ноября. После многих темных ночей снова ясно светила луна.

30

Фредерик спал, но Бесси рядом с ним не было.

Она сидела за широким столом в Зеленой комнате перед двумя свечами, за которыми следил осунувшийся Иржик. В окнах на страговскую сторону было видно огненно-красное небо.

Королева говорила спокойно и тихо:

— На Белой горе расположилось на отдых чешское войско. Ангальт и Гогенлоэ лежат в постелях эрцгерцога Фердинанда и Филиппины Вельзер{111}. Отцвели анемоны. Опали желтые листья. Солдатам скорее всего не позволят разжечь костры. Они трясутся от холода, озлоблены. Лондонские карманники из полка Грея давно уже разбежались. С нами остались лишь вечные искатели приключений, чей хлеб — война. Сэр Гоптон поправляется от раны, которую получил у Писека. Я велела позвать его на обед. Будет воскресный прием для господ Конвея и Вестона, которые все еще не получили ответа от Фридриха. Это я запретила ему отвечать, покуда наш спор не решит оружие. Оно еще может перевесить чашу весов в нашу пользу.

— Прага должна выстоять, — неуверенно заявил Иржик.

— Я хотела быть чешской королевой, — вымолвила Бесси.

— Вы и так чешская королева.

— Возможно, еще день или два, — сказала она. — А я хотела быть вдовой Фридриха, как Мария Стюарт, которая была вдовой лорда Дарнлея и правила сама. Я хотела родить чешского короля от тебя, Ячменек! Ты мог стать моим Босуэлом, только более счастливым, потому что ты не такой бесноватый. Но теперь я вижу, что все это несбыточные мечты. Холопов нам не поднять, и никто не сделает из них новых гуситов. Паны не хотят, земаны не могут, а горожанам все безразлично. Королевство гибнет, раздираемое изнутри. Один турок мог бы помочь. Но все боятся турка. Даже пан Будовец. Ты боишься турка, Ячменек?

— Если он за нас, то чего бояться?

— Почему ты не ложишься, Ячменек?

— В такую-то ночь?

— А Фредерик спит… И потому я не с ним, а с тобой. Ты и только ты помог мне выстоять в этом замке. Меня не страшили ни чары, ни грехи, ни следы засохшей крови, которой обагрены все здешние камни. Даже покойного Рудольфа я не боялась, когда ночью ходила по длинным коридорам. А ведь я видела, как он подкрадывается на цыпочках и колет шпагой свою тень на стене. Сто лет созревала здесь война, вести которую пришлось нам. Двести лет вас ненавидят, боятся, презирают и преследуют. За то, что вы восстали против всего света. Двести лет терзает вас ваша злая судьба. И вот теперь, глядишь, и кончилась бы эта буря. Вы могли бы выплыть в тихую заводь. Но у вашего корабля нет кормчего. Вы искали его на чужбине. Вот он спит рядом и верит, что находится под охраной десницы господней. Так бы спокойно он лежал, если бы был мертв. Но никто его не убьет.

Иржик грустно посмотрел на нее.

— Доктор Есениус, — продолжала королева, — сказал, что на этот раз беременность протекает тяжело. Наверное, так оно и есть. Потому что я ношу в себе внука служанки, которая рожала в ячмене и зубами перегрызла пуповину. Тебе на радость зачала я этого ребенка на покрывале из белых цветов. Я не знала любви, но это дитя люблю какой-то странной любовью, первого из всех моих детей.

Зарево над Страговом угасало. Это догорели сожженные деревни. По небу плыла ясная луна.

В Зеленую комнату шумно вошел граф Генрих Матес Турн. Не извинившись за вторжение, он с грохотом сел за стол.

— Не могу спать, миледи, — загудел он. — Я искал вас. Знаю, вы как вино будоражите кровь. Вы тоже ждете завтрашнего дня? — Он грохнул кулаком по столу. — Мне хотелось увидеть вас перед завтрашней битвой. Мы выиграем ее, потому что нам надо ее выиграть. Императорские войска остались без вождя. Лазутчики донесли, что Бюкуа ранен. Позади них пустой и сожженный край. Без хлеба им нельзя, а когда отгоним их от Праги, они опрометью побегут на север к Лабе искать полные амбары. Но крестьяне скорее спалят зерно, чем отдадут им, не позволят они антихристу напечь из него хлеба. Скотину крестьяне побьют. А потом по пояс навалит снега. Максимилиан надеется до рождества поспеть в Мюнхен. Он отойдет, и тогда — конец второй войне. Первую мы, можно сказать, выиграли, когда я ворвался в Вену, и только этот проклятый Дампьер спугнул моих вояк. Впрочем, дьявол уже унес его в пекло. Потом будет третья война, когда мы вторгнемся в Баварию и разгоним Лигу. Бетлен захватит Штирию и Вену. Турок пошлет в Буду своих янычар. И будет четвертая и пятая война, а потом — победа! Вы станете императрицей, королева!

Она рассмеялась.

— Не верите? Даже вы перестали верить? А король?

— Спит…

— Пусть спит. Пускай проспит хоть весь завтрашний день. Завтра в храмах прочтут слова Евангелия: «Итак, отдавайте кесарево кесарю, а божие богу».

Мы разгромим императора и возблагодарим господа. Пока король спит, мы выиграем битву. Пойдешь со мной, Ячменек?

У Ячменька загорелись глаза. Он перевел вопрошающий взгляд на королеву.

— Иди, иди, Иржик! — радостно вскричала она.

— «Наш господин бояться не велит…» — запел Турн. Чешские слова он коверкал, но мелодию выводил верно.

Медленно отворились двери. Вошел Фридрих, босой, в ночной сорочке. Протерев глаза, он спросил:

— Что, уже утро, Бесси?

— Идите спать, сэр, — сказала королева.

Турн непочтительно засмеялся.

— Мне показалось, я слышу торжественный марш моих войск, — объяснил Фридрих.

— Идите спать, сэр, чтобы завтра в здравом уме отвечать английским послам на вопрос — не угодно ли вам отречься от престола, — сказала королева.

— Ни за что, — прошептал Фридрих. Он вышел и притворил за собой двери.

Светало. От Влтавы снова поднимался туман и, словно вуаль, стлался по мокрым крышам.

С грохотом отодвинув стол, крупноголовый, с большим красным носом и взъерошенной бородой, Турн встал и взял Иржика за плечо.

— Пойдем… Конь у тебя есть?

— Я дам ему своего, — сказала королева и впервые обняла и открыто поцеловала Иржика.

31

Но пока Турн с Иржиком собрались и выехали из ворот, прошло немало времени. Туман рассеялся.

На звоннице страговского монастыря монахи звонили к утренней службе. Всадникам встречалось много безоружных солдат. Это были дезертиры, сбежавшие из заночевавшей на Белой горе армии. Они бродили под арками, но, завидев генерала, бросались к стенам, будто вспомнив о неотложных делах.

Всадники выехали через ворота в безлюдную местность, изрытую ямами и ухабами. Слева от них неподвижно торчала ветряная мельница. На косогоре, заросшем пожелтевшими виноградниками, краснели кровли давилен. До самого Бржевнова они не встретили ни души. Зато в Бржевнове перед храмом стояли молчаливые толпы празднично одетых людей. Если бы Иржик не знал, что отправляется на битву, он не отличил бы это воскресенье от многих таких же. Только лица стоявших перед храмом смотрели серьезнее, и не слышно было разговоров. В лощине за храмом валялся конский труп и опрокинутая телега.

Совсем близко грянул пушечный выстрел. И тут же еще один.

Иржик в недоумении остановил коня. Тот настороженно прядал ушами и дрожал. У Иржика по спине пробежал холодок. Он почувствовал, что бледнеет.

— Это наши стреляют! — воскликнул Турн и захохотал, плутовато покосившись серыми глазами из-под лохматых бровей.

— Не трусь, Герштель!

Иржик и не трусил — ему только показался странным этот ни на что не похожий близкий глухой звук. Но Турн ехал себе дальше, как ни в чем не бывало. Тогда Иржик тоже пришпорил коня и вскоре догнал генерала, подумав: «Отчего это Турн едет в бой один, ведь у него целый полк пеших и конных, трубачей, полковников и капитанов?»

Вдруг Турн приподнялся в стременах и из-под руки поглядел на восток, в сторону Праги.

— Едут, — сказал он весело. — Пыль клубится.

К костелу святой Маркеты приближалось низкое облако белой пыли.

— До чего ж это славно — иметь храброго сына! — произнес Турн, топорща усы. — Я всегда говорил, хоть Бернард невелик ростом и собой неказист, — да и я ведь тоже не красавец, — зато сердце у него не заячье! Смотри-ка, сподобил господь — даровал сына, который не посрамит честь нашего рода! Почему это перестали стрелять?

Они перешли на галоп.

И вот поле битвы. Груды распряженных повозок, спящие ездовые и венгерские драгуны на мерзлой траве. Они жарили на кострах сало, а их кони щипали среди камней чахлую траву. Венгры не выразили никакого почтения при виде подъехавшего генерала. Турн хотел было выяснить, где фельдмаршал Ангальт, но только махнул рукой. Все равно никто не поймет. Даже их усатый капитан не разберет, о чем его спрашивают.

И вдруг за гребнем невысоких холмов их взору предстала вся чешская рать, в лучах утреннего солнца, ощетинившаяся копьями и сверкающая палашами и шпагами, с мушкетами и ружьями, изготовленными к пальбе, с бело-голубыми поясами и ленточками на шляпах и левых рукавах, с полной боевой выкладкой, все наизготове, словно на параде. Ржали кони. Рыцарь в блестящей кирасе, с развевающимся на шляпе страусовым пером гарцевал между двумя колоннами рейтарских эскадронов и пеших рот, сопровождаемый на почтительном расстоянии эскортом столь же великолепных всадников. Это был сам Христиан Ангальт-старший, надменный и благоухающий, в пышном жабо, самоуверенно прищуривший маленькие глазки. Чуть поотстав от хвоста его лошади, несся на вороном жеребце грузный и краснолицый генерал Гогенлоэ, и сразу за ним, затерявшись в свите, следовали Ян Альбин Шлик, которого Иржик не видел с самого Вальдсаса, штириец Мелихар Кайн и Стырум из армии Мансфельда. Граф Христиан, гневно нахмурив брови, высказал Турну недовольство за слишком поздний приезд:

— À la fin… mon cher comte![19]

Не удостоив того ответом и даже не поздоровавшись, Турн направил коня к свите Ангальта.

— Komm mit[20], Герштель, — приказал он Иржику.

Так что Иржик с генеральской свитой объехал обе шеренги от правого фланга, почти упиравшегося в ограду заказника, и до левого, растянувшегося по косогору над Мотолом, — тридцать пеших рот и пятьдесят четыре эскадрона конницы, все три шанца, в которых до сих пор неспешно орудовали лопатами и кирками, и все шесть медных пушек, одна из которых обстреливала деревню Ржепы. Когда в клубах порохового дыма они подскакали к левому флангу, со стороны Праги прибыл молодой Бернард Турн со своим полком, ночевавшим в казармах святого Иржи. При его появлении Ангальт тотчас послал туда поручика девятого эскадрона графа из Бубна{112} с приказом незамедлительно занять позицию на левом краю поля, флангом к Мотолу.

Не громыхай тут единственная пушка, заволакивая синеватым дымом левый фланг построенных в колонны войск, зрелище это сошло бы за военный парад. Да и сама пальба казалась веселой и беззаботной, даже артиллеристы посмеивались, глазея на высокое пламя пожаров над Ржепами и разбегавшиеся в разные стороны как муравьи серые фигурки насмерть перепуганных конных и пеших антихристов.

Не таким представлял себе Иржик поле брани. Ему думалось, что сквозь огненные врата попадет он в ад и сумятицу боя. Что небеса над полем битвы всегда хмуры и исторгают молнии. А между тем мирно светило холодное осеннее солнце, и на голых деревьях заповедного леса каркали вечно угрюмые вороны. Они даже не соизволили разлететься. Бряцание оружия и гомон голосов напоминали суматоху, которая предшествовала торжественному смотру английского полка на площади в Брандысе, когда сэр Гоптон заставил своего коня опуститься перед королевой на колени. Правда, все три маршала — Ангальт, Гогенлоэ и Турн — были возбуждены и поглядывали друг на друга с неприязнью. То, что казалось правильным одному, вызывало насмешки остальных. Но говорил только Ангальт, он распоряжался и приказывал, а Гогенлоэ и Турн молчали. Смолчали они и когда при виде мушкетеров Гогенлоэ Ангальт раздраженно бросил:

— Я слышал, что ваших кнехтов не приводили к присяге. Но это не дает им право так ломать строй. Разбрелись тут, как коровы на лугу!

Гогенлоэ с радостью бы возразил, что полк Бернарда из Турна не ознакомили даже с артикулами военного уложения, но перед полковниками и капитанами решил промолчать.

Если уж в такую минуту генералы заботились прежде всего о равнении в строю, то что уж говорить о полковниках и капитанах! Да и могла ли волновать пфальцских, штирийских, австрийских и савойских баронов судьба города и всей страны? Ведь это был не их город и не их страна! Что за дело им было до этой самой Белой горы? Для них это не были распахнутые ворота к дорогой сердцу Праге с ее величественными дворцами, с красавицей Влтавой и священным Градом. Для них это была всего лишь местность, удобная для баталии, с хорошим обзором и преимуществами для обороняющихся, в то время как неприятель, вынужденный подниматься в гору, оказывался в невыгодной диспозиции. Для них это было обычное сражение, каких они много провели на службе у испанцев, нидерландцев и австрийцев, а выиграют они его или проиграют — это уж как сподобит господь бог — вершитель всех сражений. Все равно они получат свое жалованье и положенную долю трофеев. И снова отправятся в путь. Неважно под чьими знаменами.

Это не говорилось вслух, но было написано на их жестоких и бесстрастных лицах.

Откуда-то из заповедного леса донесся треск итальянского барабана — к летнему дворцу «Звезда» подходили части королевской гвардии, чтобы вместе с веймарской пехотой залечь в засаду под деревьями и на болотистых обочинах дороги.

— Для чего их там прячут? — проворчал Турн. — Чтобы с ними ничего не случилось?

Но когда Ангальт-старший поинтересовался наконец мнением Турна о диспозиции войск, тот весело загудел:

— Сами небеса не нашли бы более удобного места для битвы. Город — за спиной, позиция — на горе, образцовый ordre de bataille[21], неприятель там, внизу, совсем должен потерять голову, чтобы решиться принять бой. Они отойдут на север.

Турн все еще не допускал мысли, что именно сегодня быть решительной баталии.

Но изменил свое мнение, узнав о ночном побоище в Рузыни, где было перебито немало мадьярских драгунов, и еще, когда ему показали мост через Шарецкий ручей и болото вдоль него, уже занятые войсками Лиги, которыми, как донесли лазутчики, командовал валлонский генерал Тилли.

В сопровождении Иржика Турн поскакал на правое крыло, к мадьяру Корнишу, который силами трех эскадронов своих драгунов стоял у самого леса за моравскими рейтарами полковника Штубенфолла. Корниш, хмурый как черт, грыз сырую свеклу и даже не привстал, когда маршал остановил перед ним коня.

— Gruß von Bornemisza[22], — звучно гаркнул Турн, но Корниш продолжал глядеть в землю.

— Борнемиса лежит в лазарете Святого духа и уже вылечился от лихорадки, — объяснил Корнишу Турн.

— Nem tudom[23], — не понял Корниш.

— Sag’s ihm auf welsch[24], — приказал Турн Иржику. Но Корниш не понимал и по-французски. Подскакал полковник Штубенфолл, который во время турецких войн довольно долго прожил в Венгрии. Он доложил маршалу о прибытии и предложил свои услуги в качестве переводчика.

Услышав, что его генерал, раненный в стычке у Раковницкого ручья, выздоравливает, Корниш пощипал себя за усы. Но продолжал молчать. Тогда Турн ласково и дружелюбно объяснил ему, что, дескать, он, генерал Корниш, — командующий столь знаменитого и славного войска, присланного королем Габором (Турн сознательно величал Корниша генералом, а Бетлена — королем), — имеет точно такое же право, как и остальные присутствующие здесь генералы, обозреть и одобрить ordre de bataille. Корниш ответил, что не он здесь играет первую скрипку. Этой ночью главные силы его полка понесли изрядные потери. И теперь он не желает ничего иного, кроме как позиции, где бы вражеские орудия не превратили его в гуляш.

Турн даже не улыбнулся:

— Вы опытный генерал и сами выберете наиболее удобную позицию, откуда ваши драгуны наилучшим образом смогут досаждать неприятелю. Не хотите же вы, чтобы ваши герои мерзли в бездействии в тылу армии? Едемте, я вам кое-что покажу.

Корниш покачал головой, но все же тронул коня и вместе со Штубенфоллом выехал на левое крыло, к самому склону горы. Турн указал мадьяру на ровную, спускающуюся к деревне Ржепы пашню:

— Выстроив своих драгун полумесяцем, вы сможете отсюда врубиться в ряды неприятеля и рассеять его как стайку воробьев, когда он будет карабкаться снизу.

Корниш кивнул головой, но заметил:

— Надо бы дождаться подкрепления.

Подкрепление это, как хорошо было известно Турну, вот уже три дня стояло у Черного Костельца.

Корниш молча снял шляпу и, пришпорив коня, снова вернулся на правое крыло. Только когда сам Ангальт-старший явился с просьбой поддержать левый фланг, он отдал приказ стоявшим в поле в тылу драгунам перегруппироваться полукругом за второй линией. Корниш не подчинился ни Турну, ни Ангальту.

Между тем Иржик уже позабыл про свое утреннее намерение проливать чужую кровь. Он лихо скакал на коне, внимая громогласным раскатам Турна и дивясь про себя его терпению.

— Небось тебе и невдомек было, Ячменек, — говорил Турн, — сколько приходится потрудиться ради такого вот ordre de bataille.

Но никакого боевого порядка в войсках уже не было, они копали шанцы. Ангальт-старший хотел как можно скорее выстроить укрепленный лагерь по старинному нидерландскому образцу, как неделю назад у Раковника, и беспрестанно ворчал, что не хватает лопат и кирок, а король, которому надлежало обо всем этом позаботиться, ничего не прислал и посылать не собирается.

Медная пушка перестала стрелять.

И тотчас же в тишине над мирно трудившимися солдатами закружили вороны. Над недостроенными шанцами развевались на ветру бело-голубые знамена, и на воткнутых в землю пиках мягко трепетали ленточки. Усатый Стырум в седле курил по новой испанской моде набитую индейским табаком прямую трубку. Табак он получил от Мансфельда, а тому эти дурманные листья презентовал какой-то валлонский капитан.

32

В это время доктор Скультетус закончил предтрапезную молитву, возблагодарив за хлеб и воду, которые господь в неизреченной благости своей дарует жаждущим. Слуги начали обносить яствами. Посредине длинного стола сидели друг против друга король Фридрих и королева, а по правую руку от них — послы Конвей и Вестон. Слева от короля сидел, впервые приглашенный к столу, сэр Нетерсол, а рядом с королевой — бледный сэр Гоптон, только что возвратившийся из лазарета. Его соседом был сэр Джон Раскин, секретарь английских послов. Рядом с Нетерсолом занимал место капитан Сидней Пойнтс, брат которого, поэт Роули, в эту минуту с отрядом королевской гвардии готовился к бою у летнего дворца «Звезда». Единственным неангличанином среди гостей был проповедник Скультетус, но и тот молился по-английски и на этом же языке пытался поддерживать беседу.

В тот момент, когда гости намеревались приступить к трапезе, стекла на всех окнах задрожали от отдаленного выстрела.

Гоптон в волнении вскочил:

— Орудийная пальба!

Но король Фридрих улыбнулся.

— Самое большее — перестрелка! Бюкуа ранен и не примет сражения. Приятного аппетита!

Он принялся за еду. Но королева побледнела. Лицо ее стало белее мрамора, ложка в руке задрожала. Чтобы успокоить королеву и показать себя героем, привыкшим к звукам баталий, сэр Гоптон спокойно осведомился у леди Бесси, знакома ли ей местность у Белой горы.

— Весьма хорошо. И сама гора и тамошний заповедный лес. Мне нравится это место, особенно весной.

— Говорят, будто Бельведер был задуман как приют грешной любви, — сказал Гоптон.

— Весь этот лес создан для любви, особенно весной, — ответила королева.

Снова зазвенели окна.

— Это стреляют наши, — заметил Нетерсол.

— Обстреливают отступающего противника, — разъяснил всем Фридрих, продолжая спокойно есть.

— Я весьма рад, — громогласно начал сэр Вестон, чтобы слышно было всем сидящим за столом, — что дело не дойдет до сражения. Все же кровь людская — не водица. Мы приехали вести мирные переговоры. Договоримся сначала о перемирии, а затем и о мире.

— Какой мир? — спросила королева. — Вы что, не слышите?

Разумеется, Вестон слышал, как и все остальные. Орудийные залпы теперь звучали по-другому. Это отвечала императорская артиллерия. Вслед за тем сначала недружно, а потом все более слитно защелкали мушкеты.

— Ночью валлоны дрались с мадьярами за деревню Рузынь, но ничего не было слышно, — сказал Фридрих.

— Вы спали, сэр, — засмеялась королева. — Но даже я ничего не слышала, хотя и бодрствовала. Было видно лишь зарево.

— Сражение началось! — торжественно произнес старый воин сэр Конвей, указав на окно толстым пальцем. — Решается судьба города и всего государства. Эта битва была не нужна. Сэр! Вам следовало вернуть корону тому, кому она по праву принадлежит, и удалиться. Чешские сословия покорились бы, и этой войне наступил конец.

Королева беседовала с Гоптоном, но слова Конвея мимо ушей не пропустила.

— Доколе же будет тянуться этот обед? — закричала она на слугу.

— Вам нехорошо, Бесси? — с деланной любезностью поинтересовался Фридрих. — Потерпите, стрельба наверняка скоро затихнет.

Но стрельба не стихала.

Королева поднялась, оглядела застолье. И вдруг воскликнула:

— Если вы, господа, не отправитесь тотчас на поле боя, я поеду туда сама!

Звякнули ножи. Недоеденные куски остались на тарелках. Гоптон вскочил и заорал как на плацу:

— По коням!

Встали мистер Пойнтс и сэр Раскин, который вообще никогда не был солдатом. Поднялся и король. Испуганным взглядом проводил супругу, покидающую трапезную. Доктор Скультетус длинными шагами спешил за ней. Весьма неохотно вставали из-за стола Нетерсол и Конвей. Последним поднялся Вестон и уже на ходу отхлебнул напоследок вина. Зала опустела. Подоспевшая прислуга быстро убрала полные тарелки и недопитые кубки. Закончилась последняя королевская трапеза в пражском Граде.

Шум битвы вдали усилился. Потом смолк и опять отозвался, но уже шепотком.

33

В эту битву, столь скоро завершившуюся, Иржик бросился, как пловец в воду.

Целых два часа разъезжал он вместе с маршалом чешской армии Генрихом Матесом Турном между первой и второй колоннами войск. На миг задержавшись возле недостроенных шанцев, они вступили в беседу с солдатами землекопной команды, сетовавшими на нехватку лопат и кирок. Турн заговорил с полковником Штрайфом, командиром рейтар, стоящих в резерве и готовых вмешаться в случае отступления чешских войск. Штрайф похвалил сегодняшний ordre de bataille и сказал, что ему еще не случалось видеть местность, столь красивую и удобную. Он, мол, с нетерпением ждет боя. Турн подъехал к левому флангу навестить сына Бернарда. Невзрачный юный полковник был недоволен позицией, которую Ангальт приказал занять его полку:

— Да не придут они снизу, — горячился он. — Бой начнется на правом фланге! Баварцы выступят от Рузыни, откуда палят их пушки, слава богу, пока что в никуда, — и тогда мои канальи зададут стрекача. Да и чему тут удивляться? Три месяца им не плачено.

— Твои три эскадрона ничего не изменят, — легкомысленно ответил Турн-отец. Он знал, что их не три, а четыре, и что от них зависит многое, поскольку они защищают левый фланг, но не хотел еще больше тревожить сына.

— Пригрози им пистолетом и виселицей, — крикнул он громко, чтобы услышали мушкетеры, и, пришпорив коня, заехал в тыл венгерской конницы. Мадьяры, хотя и не расседлали коней, вели себя как на отдыхе. Цыган играл им на скрипке.

Поскольку Турн не умел объясняться с венграми, пришлось скакать к ограде леса на самый край правого фланга. Хмурый Стырум все еще курил там длинную прямую трубку. Теперь он сидел на меже в бурьяне и своим воякам тоже приказал лечь на землю и дать отдых ногам.

Тем временем у недостроенного танца, над которым развевалось королевское знамя с девизом «Diverti nescio» («Не ведаю отступления»), препирались Ангальт и Гогенлоэ. Только что сюда прибыли оба командира моравских рот и эскадронов, молодой лейтенант Индржих Альбин Шлик с Ганнесом Штубенфоллом, и заявили, что теперь самое время атаковать неприятеля, сначала конницей, а потом и пехотой. Баварцы перешли балку с мостиком через ручей Шарку и строятся в ряды под Рузынью, а императорские войска только-только выползают из Ржеп. Между обоими флангами неприятельского войска образовалась широкая брешь. Местность — сплошные холмы, так что им друг друга не видно.

— Атаковать, разбить и разогнать в разные стороны, прежде чем они успеют соединиться! — просил молодой Шлик.

Старому Ангальту самому не терпелось атаковать.

Но тут Гогенлоэ, черт бы его побрал, принялся тараторить, что, мол, нельзя оставить выгодную позицию и броситься в бой с неизвестным исходом. Да и что это за атака с усталыми и нерадивыми солдатами? Всеми движет азарт! Согласно raison militaire[25] рекомендуется, mon cher prince[26], в таких случаях закрепиться на занятом плацдарме!

Он вещал как проповедник, ссылаясь на голландский устав, требующий беречь живую силу.

Турн с Иржиком подъехали как раз в тот момент, когда Ангальт внял аргументам Гогенлоэ, а разъяренный Шлик, знакомый Иржику еще по Вальдсасу, поворотил коня, выругался неизвестно почему по-итальянски и вернулся к своим мораванам. Штубенфолл двинулся следом. Остановив его, Турн поинтересовался, по какому поводу перебранка. Штубенфолл обозвал Гогенлоэ рогатым чертом, и Турн засмеялся. А Иржику сказал:

— Если мы тут задержимся, эти господа передерутся между собой!

Между тем Гогенлоэ приказал обстрелять из трех орудий зарядами в полкартуза баварцев Максимилиана, стоявших под холмом у Рузыни и, видимо, ожидавшим, пока справа к ним подойдут императорские войска. Они не двигались с места. Только какие-то рыцари в блестящих латах гарцевали взад-вперед, словно не зная, чем заняться. Турна снова потянуло поближе к сыну Бернарду. И Ангальт с трубачом тоже оказался в это время на ловом фланге, как вдруг, — будто вырастая из белой каменистой земли, — на косогоре объявились во весь рост валлонские всадники, а за ними два каре пехоты. Людей было что муравьев! Нет, пожалуй, они напоминали громадного ежа, который, пыхтя, спешит, карабкается на гору, ни на минуту не останавливаясь, фыркает и хрипит, и вот он уже здесь! Уже слышалось ржание коней, стук железа и протяжные, почти радостные вопли всадников: «Sancta Maria!»[27] Но пешие колонны шли сомкнутыми рядами, появляясь снизу молча, и только зловеще гремел итальянский барабан. Валлоны полковника Вердуо четким каре вышли на равнину и выпустили первый залп по чешской пехоте Бернарда фон Турна, по тем самым канальям, которые не хотели помирать ни за понюшку табака.

Дым окутал передние ряды валлонов и мушкетеров Турна. Пахнуло адским пламенем пекла.

На колокольне храма святой Маркеты в Бржевнове прозвонили полдень. Это прозвучало словно погребальный звон.

И тогда скрестились палаши и пики солдат императорских войск полковника Ламотта и чешских эскадронов. На императорских пиках затрепетали белые ленточки, на чешских — бело-голубые. Это были кавалеристы главного вахмистра Яна из Бубна и графа Зольмса, пфальцского дворянина. Оба они пока еще не соизволили прибыть на ноле боя, более того, они даже не покинули своих пражских жилищ, где провели ночь.

Турн подъехал к первому ряду чешских рейтар. Крикнул Иржику: «Komm, und zwar scharf!»[28] — и обнажил шпагу. Иржик вытащил свой палаш.

Это и был тот самый прыжок Иржика очертя голову. В горле у него пересохло.

Но гнедой жеребец королевы резво понес его вперед, и тут в клубах мушкетного дыма Иржик заметил бородатого рейтара на серой в яблоках кобыле, нацелившего в него тонкое острие пики. Иржик пригнулся и рубанул рейтара палашом, как учили его на занятиях фехтования в хропыньской школе. Тонкое черное острие пики опустилось, а человек, державший ее, открыл рот, простонал что-то невнятное и выпал из седла.

Иржик, забыв про жажду, бил палашом направо и налево, закусив губы, пот заливал ему глаза, а шляпа с пажеским пером где-то потерялась. Наконец он вылетел вон из свалки и огляделся. Вокруг было пустынное истоптанное поле, а над головой светило солнце. Трубачи трубили со всех сторон. Размеренно ухала пушка.

Всадники с белыми ленточками на пиках поворачивали коней и ретировались по разбитому полю. Кони под ними приплясывали. Каре пехотинцев тоже дрогнуло, они уже не палили из мушкетов.

Иржик осматривался вокруг в поисках Турна. Но того не было видно. И снова протрубила труба: кавалерийская атака!

С криками гарцевали на своих коротких меринах бело-голубые всадники. Чей-то зычный голос поносил папистов, антихристов и сучьих детей. Это был Турн.

На поле, в тот миг пустое и безлюдное, с топотом и ревом вылетели три эскадрона. Вел их не молодой, а старый Турн.

Он крикнул Иржику:

— Gut, Gerstel, vorwärts, scharf![29]

Иржик тоже пустил коня в галоп, но всадники, с которыми предстояло сразиться бело-голубым, исчезли. Вместо них выросла стена пехотного полка. Три терции валлонских верзил. Они стояли неподвижно в угрюмом молчании. И вот наконец дали залп. По брюхам лошадей и по головам наездников. Кони валились наземь. Из седел падали на землю седоки. Кто-то вопил:

— Стой! — Halt!

Но разве так остановишь коней! Они поднимались на дыбы, пятились и поворачивали назад. Разбитые чешские эскадроны рассеялись как стайка воробьев…

— Hundesöhne! — Сукины дети! — ревел старый Турн, вытирая перчаткой окровавленную шпагу.

— Komm, Gerstel![30] — окликнул он Иржика. И они неспешно последовали за удирающими кавалеристами.

— Поезжай за мадьярами, пусть встанут на левый фланг! — приказал Иржику Турн.

Иржик объехал первую и вторую линии пешего полка Бернарда фон Турна. Вот он и выбрался из воды. Только весь промок. Иржик подъехал к мадьярам. Те как раз садились в седла. Нашелся и их ротмистр, мрачного вида молодой человек в островерхом шлеме и золоченой кирасе. Перекрывая гомон, глотая пороховую гарь, Иржик прокричал ему, чтоб тот собрал своих драгун и двинулся на подмогу левому флангу. Однако ротмистр указал саблей направо, в сторону леса:

— Корниш! — сказал он. — Корниш tábornok! — Я подчиняюсь только генералу Корнишу!

Иржик поскакал к лесу, где находился Корниш. Сзади, за второй линией, стояла тишина. Только вороны каркали над головой. За плотными клубами желтой пыли не видно было дороги. Конь спотыкался о камни. Вдруг тишину разорвал хриплый крик. Иржик остановил коня и обернулся, привстав в стременах… Он был уверен, что этот крик, разнесшийся над равниной, — победный клич мушкетеров Бернарда Турна. Но нет — роты Турна не атаковали, они постыдно ретировались. Некоторые мушкетеры, оборачиваясь, стреляли назад, по сторонам и в землю. Другие просто побросали сошки вместе с мушкетами.

Весь левый фланг королевского войска был смят. Канальи Бернарда Турна беспрепятственно расползались сквозь бреши между ротами и эскадронами второй линии, стоявшей пока еще неподвижно. Бернард бросил поводья и схватился за голову. Медная пушка перед первой линией умолкла.

Иржику во что бы то ни стало нужно было найти полковника Корниша!

Наконец он разыскал его у ограды заповедного леса. Подскакав, Иржик приветствовал венгра поднятой саблей. Полковник Корниш сидел верхом на черном коньке. Сняв шлем, он утирал со лба пот. Иржик передал приказ Турна. Мадьяр задумчиво поглядел на взмокшее лицо Иржика, затем указал пальцем ему на грудь. Теперь Ячменек и сам разглядел, что весь забрызган кровью. Он взмахнул рукой и крикнул:

— Ala sinistra! — Левый фланг!

Корниш понимал латынь. Он добродушно улыбнулся Иржику. Глаза у него были такие же черные, как у его степного конька. Корниш сказал с мадьярским акцентом:

— In profundis…

Что, должно быть, означало — левый фланг испекся, черти его унесли, дело худо.

— Cito, cito![31] — кричал Иржик, хрипя от натуги.

И тут возле Корниша объявился какой-то рыцарь, прекрасный, как девушка, белокурый и голубоглазый, в непомерно больших белых перчатках, — это был герцог Веймарский{113} собственной персоной, который вот уже целый год болтался в Праге и потому был хорошо знаком Иржику. Рыцарь поднял правую руку и торжественно произнес: «Nolo esse Germanus hac, die, ero Hungarus. Maneas tantum nobiscum!» — то есть, что сегодня, в случае если Корниш со своими драгунами не покинет поле боя, он предпочтет считать себя не немцем, а мадьяром.

Но Корниш показал подбородком куда-то в пространство и проблеял козлиным голосом:

— Currunt! — Удирают!

И в ту же минуту исчез.

Куда-то подевался и веймарский герцог, наверное, их обоих поглотило облако пыли.

Вдруг Иржик услышал серебряный звук трубы и крик. Кто-то вопил:

— Ангальт, Ангальт! Vorwärts![32]

Вдоль ограды, размахивая бело-голубым знаменем, мчались без лат, с криками и бряцаньем эскадроны аркебузиров Ангальта-младшего. Они завернули влево и ровными рядами, словно паря над землей, выехали в открытое поле, оказавшись перед шанцем с королевским штандартом, где теперь лежали трупы тех, кто, отступая, упал лицом на землю. Аркебузиры дали залп, и всадники Маррадаса, которыми командовал какой-то другой испанец, спешно ретировались.

— Виктория! — завопил, как пьяный, молодой Ангальт.

Иржик и сам не заметил, как поскакал вместе с ними, с сотнями молодого Христиана, и снова оказался в гуще боя.

Кто-то приказал всадникам остановиться и выровнять ряды. Те остановились, с трудом сдерживая лошадей. И снова атака. Молодой Ангальт, без шлема, белокурый, был далеко впереди. Словно меч врубились эскадроны в пехотные каре. Строй баварцев смешался. Многие попрятались в известковый карьер. Иные удирали, оглашая воздух воплями, словно роженицы. Всадники Ангальта гнали в тыл к лесу толпу пленных. Среди них был даже полковник.

— Виктория! — кричал молодой Ангальт.

В мгновение ока поле усеялось трупами.

Но из рузыньской лощины, как медведи из берлоги, лезли все новые ряды баварцев. Проделывали они это без особого желания. И вылезали так медленно, что казалось, вот-вот упадут и улягутся на землю.

Группы драгун Корниша все же зачернели на мотольском косогоре. И роты мораван быстрым маршем двинулись от леса на подмогу Ангальту-младшему. Наконец-то и молодому Шлику со Штубенфоллом довелось идти в атаку! С ними подъезжали Ангальт-старший, Гогенлоэ и Турн. Они призывали к себе и отдавали распоряжения, приказывали и поощряли, велели бить в барабаны, трубить в трубы и палить из пистолей, мушкетов и медных пушек. Копыта их лошадей попирали живых и мертвых коней и людей, пики и сабли, вымпелы и ружья. Со всех сторон слышались разноязычные проклятья, стоны, брань и вопли, даже можно было расслышать «Мария» и «антихристы». А над всей этой кутерьмой, смрадом и гарью, над кровью и разодранными знаменами светило холодное ноябрьское солнце.

Сцепившись, как олени во время гона, бились бело-голубые с белыми. Бились так долго, что баварцам подошло подкрепление. Так долго, что стала кровоточить рана на груди молодого Ангальта. И все вдруг поняли, что атака отбита и двигаться дальше нет возможности.

Сверкая яркими, как блеск бриллиантов, глазами, слева выехал во главе своих терции великолепный и неистовый Вильгельм Вердуо.

Мадьяры под откосом горы словно оцепенели, когда из ложбины на них вылетели всадники из резерва императорских войск. Польские казаки, держа зубами поводья и размахивая саблями — в каждой руке по одной, — стаями врезались в толпы мадьяр, без строя и команд, завывая по-волчьи:

— Och, wy szelmy luterańskie, kurwy syni, grom was bil![33]

Как ветер метет по земле сухие листья, погнали перед собой казаки вояк Корниша. А за ними устремились все, кто еще оставался на поле боя. Молодой Христиан Ангальт упал с коня. Его разбитые эскадроны обратились в бегство, удирая от новых шеренг баварцев, которые под грохот барабанов приближались, как шагающая гора, вздымая лес копий.

Весь залитый кровью, Иржик повернул коня назад. Невидящим взором искал он в опустевшем поле Турна. Но того нигде не было видно. Зато он заметил другое лицо. Как во сне мелькнул перед ним знакомый облик, припомнивший что-то давно забытое.

— Ну что, ублюдок, вот ты и очутился в ж… вместе со своей англичанкой, — донесся до него насмешливый голос.

Он обернулся. И сразу вспомнил Вальдсас. Но головы, по которой в тот раз он треснул колом от забора, уже не было видно. Иржик пришпорил коня. Задержался ненадолго у груды мертвых. Взглянул на опрокинутую пушку. Из ее жерла еще несло пороховой гарью.

И вдруг — удар. Будто камнем по спине.

Иржик судорожно натянул поводья. Конская грива перед ним закачалась. Не было сил смотреть на эту колышущуюся гриву. Он закрыл глаза…

И понял, что падает, быстро проваливается в теплую серую мглу…

34

Солнце стояло еще высоко. Король Фридрих выезжал из Града. Он отправлялся на битву в сопровождении сэра Гоптона, сэра Раскина и мистера Пойнтса. Охрана состояла из пятидесяти одетых в бело-голубое гвардейцев. В воротах замка его приветствовали пфальцский дворянин граф Зольмс и пан из Бубна. Он приветливо поздоровался с ними и спросил:

— Вы тоже едете?

Те ответили утвердительно и присоединились к свите.

— Все стихло, — сказал король. — Бог милостив.

Между Градом и страговскими воротами они не встретили ни живой души. Ворота были на запоре. Однако снаружи доносился людской гомон, словно шумел прибой. Король спрыгнул с коня и поднялся на монастырскую стену. Свита последовала за ним. Внизу у ворот они увидели около сотни солдат, пытавшихся проникнуть в город. Несколько десятков повозок, запряженных и без лошадей, стояли вокруг. Солдаты занимались грабежом.

Король осведомился у близстоящих, что там происходит. Ответа не последовало. Снизу кто-то заорал:

— Заплатите нам!

Послышался хохот.

— Отворите ворота! — Они колотили, кричали, стреляли в воздух из пистолей.

— А не откроете, — мы побежим на речку за мадьярами!

Не полагаясь на караул стрелков, Зольмс приказал гвардейцам короля удерживать ворота. По-военному вытянувшись перед мертвецки побледневшим королем, он доложил:

— Сражение окончено. Надо оборонять Прагу.

Король сошел со стены. Взобрался на коня. За ним последовали остальные. Градчанские стрелки ухмылялись.

Тут ворота с треском распахнулись, и через них с ревом и проклятьями, давя друг друга, повалили пешие и конные, кирасиры без кирас и мушкетеры без мушкетов. На взмыленных лошадях, размахивая саблями и шпагами, в толпе появились старый Ангальт с Гогенлоэ, и бог его знает, кто там еще из важных и менее важных господ. Старого Турна среди них не было, зато был молодой Бернард Турн, поздоровавшийся с господами Зольмсом и Бубной.

Бубна взял за уздечку королевского коня.

— Вернемся, ваше величество, — сказал он по-чешски.

Беспорядочной толпой возвращался по Погоржельцу король со своими генералами.

Ангальт остановился перед галереей возле входа в дом под названием «У золотого шара». Приказал королю, словцо конюшему:

— Halt! — И только после паузы добавил: — Eure Gnaden[34].

Король послушно остановился.

И старый князь Ангальтский принялся — бог весть почему именно перед этим домом — рассказывать королю о проигранной баталии.

Он говорил спокойно и не жаловался. Даже не похвалил собственного сына, что остался лежать раненый на поле брани. Не сказал, что Турн отказывается покидать поле боя и плачет. Не рассказал, что все мораване под стенами заповедного леса перебиты, а Шлик взят в плен, что они стояли не на жизнь, а на смерть, зато отряд королевских гвардейцев, вылощенных и откормленных, на коленях просил у баварцев пощады. Не рассказал он обо всем этом потому, что отбыл прежде, чем произошли эти события. Но он рассказал о мушкетерах Турна, отомстивших за невыплаченное жалованье, и о мадьярах Корниша, которые удрали к Коширжам, чтобы спасти награбленное.

— Битва проиграна. Но мы сойдемся снова. В Моравии, в Силезии.

— А как же Прага? — испуганно пробормотал король.

— Она скверно укреплена. Грязью и дерьмом. — Ангальт засмеялся, а за ним и все остальные.

Король выдавил:

— Gott hat mich verlassen?[35] — Он все никак не мог поверить, что господь его оставил.

— Ну… во всяком случае пока… — сказал Ангальт с ухмылкой и снял шляпу с запылившимся страусовым пером в знак того, что беседа закончена.

Они ехали по направлению к Граду. Погоржелец был запружен отступающими войсками. Толпы валили по Градчанской площади. Шум и галдеж постепенно стихали. Фельдфебели с белыми палками снова принялись командовать. Офицеры, размахивая пистолями, сгоняли солдат в строй. Те, опустив глаза, молчали. Скрипели длинные телеги с провиантом. Под драной парусиной повозок стонали раненые. Никто не обращал внимания на короля и его генералов. Мистер Пойнтс расспрашивал раненых про своего брата Роули. Но никто не видел его на поле битвы.

Разбитая армия как мутные воды разлива стекала по руслам улиц вниз, к Меншему Месту.

Король потрогал свое колено. Ордена Подвязки, который он прикрепил перед обедом, там не оказалось. Тесть Яков будет гневаться! А Бесси, она же беременна! Ее нужно немедленно отправить из Града и вообще из города, неважно, будет Ангальт защищать этот мерзкий, лживый и грязный городишко или нет. И из-за этого-то города он потерял свой Гейдельберг и весь Пфальц.

В окнах виднелись равнодушные лица.

«Издеваются», — подумал Фридрих и опустил глаза.

Что же теперь скажут Конвей и Вестон? Даже обед не доели! Опять будут вынуждать его своими притворными и льстивыми речами послать пана из Донина или Берку к Максимилиану и отречься от чешского трона. С кузеном Максимилианом Фридрих, возможно, и начал бы переговоры, но перед императором он не склонит головы! Не хватало еще чествовать Бюкуа! И почему здесь нет Грея с английским полком? А что Бесси? Бесси меня ненавидит. По целым неделям не допускает к себе в постель! Такая же глупая шлюха вроде своей бабки Марии Стюарт. В бога не верит. Вмешивается в дела управления государством! Вот дождусь, когда она разродится, и отлуплю ее, наподдам, как кучер кухарке. Тогда она у меня заткнется, кобыла английская, бесчувственная тварь! Четверых детей выродила, пятого ждет, а что такое любовь, понятия не имеет.

— Ох, Бесси, herzallerliebste! — выдохнул Фридрих.

Процессия въехала в Град.

Гвардия трубила в трубы и отдавала почести, как и прежде. Но все это было уже сплошным лицемерием.

— Бежать, бежать! Грузить повозки! — выкрикнул Фридрих и соскочил с коня. Ангальт, Гогенлоэ и английская свита его совершенно не волновали. В проеме ворот Маттиаса стояли Конвей и Вестон, в плащах и при шпагах, готовые к отбытию. Он и не взглянул на них. Они не удостоили его приветствием, правда, улыбались достаточно учтиво. С криком «Бесси, Бесси!» он взбежал по лестнице.

Бесси сидела на постели и причесывалась.

— Бесси, Бесси! Бежать, бежать! Собирайте вещи! Все драгоценности, каждую цепочку забираем с собой!

Сообразив, однако, что в такой серьезный момент следует сказать нечто значительное, он сделал широкий жест и изрек:

— Hannibal ante portas![36]

Бесси прыснула.

И тут Фридрих зарыдал, всхлипывая, будто малое дитя.

Бесси встала.

— Уйдите, — сказала она, — мне нужно переодеться.

Обо всем уже позаботились сэр Нетерсол и граф Зольмс, пфальцский дворянин. Вот только забыли попугая, Библию королевы, «Историю мира» Рэли и комедии Шекспира. И еще забыли про принца Рупрехта, и ревущего младенца в последнюю минуту принес королеве в карету пан Криштоф из Донина. Зато хорошо помнили о золотых крестах, кубках и браслетах. В кунсткамере выхватили из рук молодого Мизерони шкатулку с камеями. Сорвали со стены гравюру Дюрера с изображением Нюрнберга. Приказали уложить в повозку Рубенса, но картина выпала из рамы и осталась валяться в коридоре.

В ранних сумерках по Каменному мосту пронеслись конные нидерландские гвардейцы, карета королевы, экипаж короля и множество других экипажей и повозок с пфальцскими и английскими дворянами, не успевшими покинуть Прагу, с проповедником Скультетусом и доктором Румпфом, с остатками гардероба королевской четы и принца и вообще со всем, что еще осталось от зимнего царствования. Они прихватили также корону святого Вацлава, меч, державу и скипетр. Господин бургграф карлштейнский, граф фон Турн, не давал на это разрешения, ибо покамест не возвратился.

Не вернулся и паж королевы. Бесси расспрашивала про Иржика еще в Граде, но никто ничего не знал.

— Он пал за меня на поле брани! — воскликнула Бесси так громко, что слышали все присутствующие.

Сразу же за Каменным мостом король с королевой вышли из экипажей у дома на Иезуитской улице. Повозки под охраной гвардейцев они отправили к Горским воротам. Оставили при себе одну лишь карету, да и та проехала дальше к Малому рынку, потому что через мост сюда двигалась процессия других экипажей — Ангальта, Гогенлоэ, пана из Роупова и бургграфа Берки. Чешскую корону и все коронационные драгоценности слуги внесли в дом в ящике, прикрытом куском парусины. Войдя в просторную прихожую, освещенную единственным фонарем, королевская чета остановилась, ожидая, что их кто-то встретит. Но никто не вышел. Королева присела на ступеньки лестницы. Фридрих изрек, как с амвона:

— Теперь я знаю, где, я. Мы, князья, не знаем правды, покуда не вразумит нас несчастье…

Никто не обратил на его слова ровно никакого внимания. Он оперся о стену и, стоя, задремал.

Вдруг из темноты с криком:

— Здесь небезопасно! Нужно ехать дальше в город! Где корона? — появился старый Турн.

Ему указали на ящик в углу под лестницей.

Турн рассвирепел:

— И это место для чешской короны? Немедленно перенести в ратушу! — И принялся раздавать приказания и распоряжаться, как на поле боя. — Вы оба поедете со мной! — не допуская возражений обратился он к королевской чете, и Фридриха прямо затрясло.

«Ну да, этот мятежник Турн, один из тех, что вышвырнули в окошко императорских наместников, свергли Фердинанда и призвали его, Фридриха, на трон, теперь хочет заточить меня в темницу!» — подумалось королю.

Королева же встала и осведомилась у Турна:

— Где мой паж?

— Он там, куда вас отвезут.

— Иржик жив? — В ее голосе прозвучала неподдельная радость.

— Ранен, но живой.

— Ведите нас туда!

И поспешила по коридору к воротам.

— Разве можно в такую ночь оставаться без стражи? — негодовал Турн.

И в самом деле, караула у ворот не было. Слава богу, хоть закрытый королевский экипаж, запряженный четверкой лошадей, был на месте.

— Садитесь! — приказал Турн.

Они ехали по узким темным улицам. Впереди скакал на коне Турн. Не светилось ни одно окно. Мостовая была разбита сотнями тяжелых колес и солдатскими каблуками. Напротив трактира «У святого Ильи» солдаты дрались с дворней Гогенлоэ, ибо те не позволяли растаскивать то, что вывозил из Праги их господин. Им хотелось оставить кое-что и для себя. Солдаты палили в воздух.

Короля бил озноб.

— Куда нас везут? — пролепетал он.

— В каземат, — хмыкнула королева, — для нас там самое подходящее место.

Наконец карета остановилась перед освещенными воротами. Прислуга с факелами проводила их в роскошный дом. Навстречу вышел с приветствием староместский примас. По винтовой лестнице он проводил их на второй этаж. По левую сторону коридора была отведена комната для короля, по правую — для королевы.

— Мы арестованы? — спросил король у Турна.

Турн не ответил. Староста грустно покачал головой.

— Где мой паж? — спросила королева у старосты.

— Он лежит внизу под лестницей.

— Я иду к нему!

Турн помог ей спуститься и толкнул дверь. В небольшом помещении горела одна-единственная свеча. Королева вошла первой. Турн — за ней.

На постели лежал Иржик и спал.

— Он ранен в спину, — сказал Турн, — но не при отступлении. Герштель дрался как лев.

Так вот отчего Иржик лежал на боку. Она осторожно приподняла покрывало. Спина и грудь Иржика были обмотаны повязкой. Он горел в жару.

Королева прикрыла его и спросила, обращаясь к Турну:

— Он будет жить?

— Доктор Румпф надеется. Я отыскал его благодаря вашему коню, ваше величество. Герштель лежал на земле без сознания, вот как теперь, но держался за повод. Вашего коня я тоже привел. А сейчас мне надо вас покинуть. Но у вас есть стража. Ничего не бойтесь. Солдаты на улицах — кроткие как овечки. Мародерствуют, правда, помаленьку…

— Благодарю вас, — проговорила королева.

Вдали послышалась пушечная пальба и продолжала громыхать, не переставая всю ночь. Это из шанцев вели огонь по скоплениям валлонов, которые разожгли костры у Бржевнова.

Турн вышел.

Королева опустилась перед кроватью на колени и замерла возле раненого, кричавшего что-то в бреду.

Поставили новые свечи. Кто-то входил и выходил из комнаты. По деревянной лестнице постоянно громыхали шаги. Сменялась стража. Слышалась чешская, немецкая и английская речь, хрипы и кашель. Пришел пфальцский лекарь Румпф и осмотрел грудь раненого, где под повязкой и побледневшей кожей билось сердце Ячменька.

А она продолжала стоять на коленях. Стояла и прислушивалась к учащенному дыханию раненого…

Вот он лежит здесь, потому что это она послала его на смерть. Но могла ли она лишить его этого великого счастья? Радости битвы? Разве может быть отцом будущего короля тот, кто не познал упоения боем? Он пошел на смерть. На смерть за нее. И она возьмет его с собой. Будет ухаживать за ним, лечить, целовать! Отдаст ему в руки их ребенка, которого родит. И пойдет с ним по белу свету, только с ним и с ребенком, будущим чешским королем. Может, им даже придется просить милостыню…

Она стояла на коленях, между тем как пан Криштоф из Донина носился всю ночь из Езберовского дома, в котором проходил военный совет, сюда, в дом примаса, где во втором этаже сидел в задумчивости король и все не мог решиться, что же делать: просить курфюрста Максимилиана о перемирии или драться за Прагу? Она продолжала стоять на коленях, пока дважды за эту ночь господа Вестон и Конвей посылали сэра Раскина к Максимилиану с просьбой о восьмичасовом перемирии, но ответа так и не получили. Она стояла на коленях, пока на военном совете оба Турна, старший и младший, настаивали на обороне Праги, а Ангальт с Гогенлоэ уверяли, что ее невозможно удержать, потому что укрепления не достроены, а войска ненадежны и вероломны. Она все стояла на коленях, пока австрийский вельможа Эразм Чернембл метал громы и молнии, требуя вооружить простолюдинов — и чехов и австрийцев, поднять их на борьбу против антихриста за святую веру, а прежде дать всем волю, как то подсказывает разум и указует Священное писание!

Грохот пушек перемежался с речью Чернембла, словно салютуя его словам, а господа сановники только посмеивались. Один Турн, старый мятежник, вторил ему, говоря, что блеск золота застит глаза, а свет правды — в истинной вере, и за веру эту пришел наш черед умирать, как некогда у Липан{114}, про что рассказывают летописи. Но ни пан Берка, ни старый пан Каплирж{115} и пан из Роупова даже не думали отдавать свои жизни, как те у Липан. Не хватало еще мирволить этим деревенским канальям, которые разбежались у Белой горы, потому как у них одно на уме — красть да разбойничать. А когда в залу, где шел совет, вошел без приглашения писарь Микулаш Дивиш и предложил завтра же утром собрать пять тысяч мужей и жен четвертого сословия и занять этими силами все укрепления и улицы, они прикрикнули на него и погрозили стражниками и плетями. Оба Турна горячо запротестовали, заявив, что поддерживают Дивиша. Но Микулаш Дивиш в негодовании ушел и, чертыхнувшись, хлопнул дверьми…

Она стояла на коленях, когда сюда, на второй этаж дома примаса явился сэр Нетерсол и заклинал короля письменно отречься от трона и послать отречение с господами Конвеем и Вестоном в руки курфюрста Максимилиана. Фридрих на это возразил, что будет думать и до завтрашнего полудня даст ответ. Время, дескать, еще есть, много времени, ибо одна битва никогда еще не решала исход войны.

Потом к королю пришел пан Криштоф из Донина и сообщил, что молодой Турн занял Погоржелец и собирается повести новую битву за страговские укрепления силами своего чешского полка, мушкетеры которого раскаялись в собственной трусости и готовы идти в бой, хотя им все еще не заплатили.

Засевшие в укреплениях продолжают яростно обстреливать императорские войска. Ничего еще не потеряно.

— А Ангальт-старший?

— Не пойму я Ангальта, — сказал пан Криштоф. — Но вот Гогенлоэ — тот наверняка предатель.

— Предательство за предательство! — вздохнул Фридрих.

Занимался рассвет, а королева продолжала стоять на коленях. Иржик уже трижды открывал глаза и всматривался в стоящую на коленях женщину, но не узнал ее и бормотал что-то невнятное.

Королева тихонько заплакала.

Пушки еще грохотали, но с восходом солнца и они затихли.

35

На ближней башне пробило девять.

В полусумраке комнаты, где у изголовья раненого провела ночь королева, появился лекарь. Он пришел со своим помощником сменить повязку. Разбудил Иржика. Королева молча поднялась. Лекарь осмотрел рану.

— Рана чистая, — сказал он. — Будет жить.

Он перевязал рану и вышел.

— Пить, — попросил Иржик.

Она подала ему воды.

— Благодарю, — сказал Иржик.

— Тебе больно? — спросила королева.

— Нет. — Просто ему хотелось спать.

Она взяла его горячую руку. Ей хотелось бы не выпускать ее, пока юноша не выздоровеет.

Комната наполнилась людьми, зазвучали голоса. Вошел бледный, невыспавшийся Фридрих, мрачный и всклокоченный Турн в своем поношенном плаще, пан Криштоф из Донина, сэр Гоптон.

— Что вам угодно? — холодно спросила королева.

— Мы уезжаем, — сказал Фридрих.

— Куда?

— Покидаем Прагу.

— Нужно ехать, — сказал Турн. — Карета готова. Вас зовет принц Рупрехт.

— А этот раненый? — Она показала на открывшего глаза Иржика.

— Некогда ухаживать за раненым. Вам надо бежать!

— Он дрался за меня и поедет со мной!

— Ни в коем случае, — возразил Турн. — Он отправится домой!

Она подошла к раненому. Поцеловала его в лоб и уста. Спросила по-французски:

— Мой друг, решайте сами. Желаете ли вы следовать за мной или хотите остаться дома.

— Вы уезжаете? — спросил он. — Зачем? Куда?

— В никуда. Мы убегаем. Ну так что, едешь со мной или остаешься дома, Иржик?

Тот молчал. Взгляд его выражал раздумье. Потом он прошептал по-чешски:

— Остаюсь дома!

Она подошла и растрепала ему волосы со словами:

— Отправляйся! И выздоравливай ради меня!

У дверей она пошатнулась. Сэр Гоптон подхватил ее под руку. Она ступала грузно, как ходят беременные.

Иржик закрыл глаза. Но он уже не спал, когда под окном раздался топот копыт.

Это впереди и позади кареты Зимней королевы выстраивались гвардейцы. Короля пришлось подсадить в седло. Турн-старший снял шляпу.

Прозвучали слова команды.

Было уже десять часов. Но куранты на Староместской площади{116}, остановившиеся полвека назад, молчали. Не вышли апостолы. Не прозвонила смерть. Богач не замахал мошной и не завертел головой, отказываясь умирать. Не прокукарекал петух.

В толпе, глазевшей на отъезд короля, послышались женские всхлипы. Зубцы тынских башен пронзали туман.

В тот день солнце так и не выглянуло.

А после обеда выпал снег. Много снега.


Перевод Т. Чеботаревой.

КНИГА ВТОРАЯ

1

Не попав домой, в Хропынь, Иржик оказался в Брашове, замке, надежно затерявшемся в лесах Трансильвании, и готовился ехать в Турцию. Там вместе с графом Генрихом Матесом Турном они явятся на поклон к самому султану послами от трансильванского князя, верного вассала Габора Бетлена, чтобы тайно просить подмоги для Фридриха, короля чешского, чей след затерялся на дорогах чужих далеких стран…

Но прежде о том, как паж Зимней королевы попал в Брашов.

Девятого ноября тысяча шестьсот двадцатого года, в то самое утро, когда Зимний король с королевой пустились в путь, а вернее сказать — в бегство, Генрих Матес Турн велел уложить раненого Иржика на сено в крытую повозку для провианта и, заявив, что пора домой, сел на коня. Лишь гнев да второй скакун — тот, что был под ним в белогорской битве, — вот и все, с чем двинулся Турн по кутногорскому тракту в направлении Иглавы и Брно.

У Польной их догнали заметно поредевшие венгерские отряды, с богатой добычей направлявшиеся от Праги и Черного Костельца на родину, за Малые Карпаты. Венгерский фельдшер разделял мнение пфальцского лекаря Румпфа, что Иржик скоро оправится, ибо рана, полученная в спину, чиста. Турн обрадовался, точно битву выиграл.

К началу декабря тысяча шестьсот двадцатого года по бездорожью заснеженной Высочины путники напрямик добрались до окрестностей Брно, в турновское имение Власатице. Перепуганная хозяйка Сусанна Элишка не знала, плакать ей или радоваться приезду супруга, не преминув, однако, справиться не только о его здоровье, но и о судьбе пана Бернарда, домой пока не вернувшегося. Других вопросов она не задавала, дабы лишний раз не тревожить собственную совесть. Не потому ль столь безропотно взяла она на себя заботы о раненом королевском паже, которого Турн называл Герштлем — Ячменьком, ганацким удальцом, моравским богатырем и доблестным протестантом?

И недели не погрелся Турн у родного очага — поспешил в Брно, объехав по пути поместья напуганных, носу не казавших из дому моравских панов, пытаясь нащупать в беседе с каждым хоть какую-то лазейку из тупика, в котором все они оказались после поражения на Белой горе. Попытки оказались тщетными. Зато он почувствовал на себе пристальные взгляды сотен глаз: всевидящее око венского антихриста зорко следило за моравскими землями.

Антихрист жаждал мести: за пыл Турна, когда выбрасывали из окон пражского Града королевских наместников, за его вторжение в императорские покои в Вене и неучтивое обращение с императором («Nandl, unterschreib!»[37] — прикрикнул он тогда на Фердинанда, как на жалкого слугу), за все те бунты, участием в которых с 1618 года провинился он перед его величеством.

После рождества Турн оказался уже за Вагом, на пути к Габору Бетлену. Промерзшими дорогами вез он с собой и бывшего королевского пажа — того самого молодого, все еще не пришедшего в себя моравского богатыря, преданного протестантской вере, что так пришелся ему по сердцу.

Яростную, разбойничью войну, развязанную Бетленом летом 1621 года (а что дала она, кроме гибели Бюкуа у Новых Замков!), Иржи переждал в Кошицах, в доме Имре Турзо на площади. Выздоровление шло гораздо медленнее, чем надеялся доктор Румпф и предсказывал встреченный по пути к Иглаве венгерский фельдшер.

До Кошиц, города шумного и кипучего, отовсюду было далеко, будто стоял он за семью горами. И хотя князь Бетлен разбил тут военный лагерь и держал пышный двор, известия из мира доходили сюда с опозданием на недели, если не месяцы.

От новостей этих больному легче не делалось. В буран прискакал к Турзо посыльный из Берлина с подробной депешей от канцлера Камерариуса, в которой живописались мытарства по горам Чехии и Силезии короля Фридриха и его беременной жены. Камерариус похвально отзывался о молодом англичанине, сэре Гоптоне, который в метель под Жацлержем доблестно извлек королеву из опрокинувшейся кареты и дальше вез ее на своем коне, усадив перед собою. Ходили слухи, будто по следу королевской свиты скачут польские казаки, а потому страх и ужас владели всеми. Одна лишь королева не боялась ничего. Обняв сэра Гоптона за шею, она объясняла ему, как поведет войну, вернувшись в Чехию, с которой она не прощается, а лишь на время расстается.

На чешской границе Фридрих свернул в Моравию, надеясь найти там друзей. Таковых не оказалось. В беде одиноки даже короли. Оставалось поспешить во Вроцлав к Бесси.

Бесси же тем временем перебралась в курфюршество Бранденбург, в Кюстрин. Силезские сословия во Вроцлаве приняли Фридриха как нежеланного гостя. Уступив уговорам и разрешив им переговоры с императором о покорной капитуляции, Фридрих проследовал в Кюстрин. Там, в мрачном замке над слиянием Одры и заболоченной Варты, в нетопленой горнице королева родила сына, нареченного Морицем. Роды оказались тяжелыми, и пфальцский лекарь Румпф, сопровождавший ее на протяжении всего пути, оказался здесь как нельзя кстати.

Вести, полученные от Камерариуса, свалили Иржика в постель. Всю ночь его трепала лихорадка, лишь к утру он пришел в себя. Хотелось сейчас же написать в Кюстрин, но он не осмелился. Снедаемый ревностью к сэру Гоптону, доблестно служившему королеве в ее странствиях, он желал бы выплакаться, как тогда, в Вальдсасе. Но сил достало лишь крепким солдатским словцом помянуть Кунрата, писаря Яхима Шлика, который в отместку за кол из монастырского забора коварно ранил его на белогорском поле.

А еще позже, в июле 1621 года — как всегда с месячным опозданием — до Кошиц дошла весть, вновь разбередившая ему душу. С поля боя у Новых Замков Турн написал Имре Турзо о страшной расправе в Праге, призвав его устроить всеобщий молебен за упокой души мучеников святой веры.

До самой ночи просидел Иржик с Турзо, вспоминая обоих стариков — Будовца и Шлика, доктора Яна Есениуса и всех, кого Турзо не так давно видел веселыми и полными надежд на празднестве по случаю крестин принца Рупрехта в Праге. И вот все они либо мертвы и опозорены, либо разлетелись по белу свету как осенние листья…

Вспомнил Иржик и писаря Микулаша Дивиша, которого в Праге подвесили за язык к виселице и высекли: не избежал Микулаш расправы, сбылись угрозы роуповского пана, прозвучавшие в ночь после битвы.

Имре Турзо созвал к себе всех венгерских дворян-протестантов, по каким-либо причинам не ушедших воевать и оставшихся в Кошицах. Громкие причитанья раздались на вечерней трапезе под высокими сводами дома Турзо, когда священник Петр Голациус закончил свою проповедь словами из Первой Книги Царств: «Отошла слава от Израиля».

Осенью 1621 года князь Бетлен еще раз пытался примириться с императором. Он послал ему корону святого Стефана. В железном ларце, обернутом в красный бархат, она была доставлена в Шопронь на сейм и торжественно водружена на голову новоиспеченной супруги Фердинанда, Элеоноры из Мантуи, неуемной дочери старого пьяницы Гонзаги. Что и говорить — Матес Турн, бывший бургграф карлштейнский и хранитель святовацлавской короны, был удручен тем, что за какие-то несколько месяцев венский антихрист завладел обеими утраченными коронами. В прочность мира Турн не верил и готовился пытать военного счастья в новых битвах.

Тем временем пфальцграф Фридрих, стремясь вернуть свои исконные земли, нашел сразу трех союзников: молодого Христиана Брауншвейгского, ландграфа Гессен-Кассельского и маркграфа Баден-Дурлаха{117}, полных решимости поддержать графа Мансфельда, уже проникшего с полками в Нижний Пфальц и припугнувшего испанские гарнизоны в наследных землях Фридриха. Хоть и не воин по натуре был Фридрих, а все же понимал, что сидеть в Гааге, держась за женину юбку, королю не пристало. Отпустив для солидности небольшую бородку, переодетый, добрался он к Мансфельду как раз в момент, когда этот неверный воитель уже начал переговоры с испанским послом о переходе своих войск на службу Испании. В этот раз счастье улыбнулось бедняге Фридриху: в начале апреля он уже вернулся в гейдельбергский замок, где мог полюбоваться собственной статуей, установленной им перед тем, как он двинулся за чешской короной. Сладко спалось ему над серебристыми водами Неккара в окружении подданных, безграничная преданность которых не вызывала сомнений. Бочки в подвалах замка были полны лучшего вина.

Вести о возобновлении войны за Пфальц, долетевшей наконец до Кошиц, Турн обрадовался, как ребенок одинокой ласточке, принятой им за вестницу весны, хотя бедняжка всего лишь заплутала в леденящих облаках. Поспешив тотчас к Бетлену, он принялся горячо убеждать его в наивыгоднейшем положении антигабсбургских сил: король Фридрих обрел союзников в лице сразу трех немецких князей; Мансфельд из Пльзени через Верхний Пфальц проник в Пфальц Нижний; голландское дворянство сочувствует королеве Елизавете, да и Англия не посмеет бросить ее в беде, хотя проклятый торгаш Яков всячески добивается союза с Испанией, а для отвода глаз послал Фридриху на Рейн горстку английских солдат… На северо-востоке Европы все пришло в движение, восторженно рассуждал Турн, чего же ждать юго-востоку? Пришел и турку черед!

Снисходительно улыбаясь, Бетлен выслушал его и прожект передал на рассмотрение советникам: для возмущения спокойствия рыжего венца все средства хороши!

Советники Бетлена объединили усилия с генералами Лаубом и Борнемисой. Главенствовал старый Штефан Корлат, барон сибинский. Совет держали сначала в Кошицах, а когда князь со всем двором перебрался в Брашов, в крепость Капелленберг, основанную немецкими рыцарями, совет перенесли туда, придя в конце концов к мнению, что недурно было бы еще раз напустить самого турецкого султана на немецкого императора, главу гяуров.

Бетлен призвал Турна, чтобы огласить ему решение совета. Турн запросил, дозволено ли будет явиться вместе с моравским рыцарем Иржи из Хропыни. Изволение было получено.

Канцелярия назначила оглашение на полдень — с утра князь бывал не в духе.

Иржи к впервые стоял перед самим Габором Бетленом. Принял он их не в тронной зале брашовского замка, а в своей спальне. Лежа в халате на рысьей шкуре, князь попивал красное вино. Грузный, с продолговатым лицом и окладистой бородой, мясистым носом, ярко-красными губами, он разглядывал их, и черные выпуклые его глаза были налиты кровью. На висках набухли жилы. Гостям предложили наполнить свои бокалы.

— В Турцию собрались, граф? — обратился он к Турну. — Помнится, вы там когда-то всякого повидали. Не хуже моего. Славное было время! Все в руки само шло. Я ведь люблю их, турков этих, да так, что многие меня за магометанина считают. И первые — иезуиты: ишь, по всему свету разнесли из своего Мадрида, что я в Стамбуле сделал обрезание! — Громко засмеявшись, Бетлен отпил: — Да ведь это хорошо, когда о тебе россказни ходят, хоть бы и не было такого! Молчат только о людях неприметных. А уж меня — и старым пройдохой называют, и черной лисой…

Потянув себя за бороду, он снова усмехнулся:

— Я правлю землей, которая для иезуитов и их монархов так же загадочна, как Турция. Да ведь и это хорошо! Загадочность страх нагоняет. А что, как с гор моих да со степей припустят стаи волков, да как взвоют, — Дунай кровью вспенится, вытоптанные виноградники двадцать лет не поднимутся! За веру стоять надо. Мечом и словом. Слово, конечно, не всегда держать должно. Так ведь и враги его не держат! Договоры подписывают, а сами хитрят. И мы такие же! Войну не только на поле боя выигрывают. Поедете, граф, с посольством от меня в Стамбул. За все плачу — езжайте, живите, сколько надо. Даров не посылаю. И удальца своего берите. Вспоминайте, глядя на него, бывший пражский двор. Я же понимаю: хоть и на мои деньги едете, но по делам бедного союзника Фридриха! Не спорьте, граф! Я человека насквозь вижу. Но я не в обиде. Преданность превыше всего чту. Предан евангелической вере и народу венгерскому. Да, послал я королевскую корону кривому рыжему Фердинанду. Но свое чело украсил короной ненависти…

Турн поблагодарил за слова доверия, коих не ожидал:

— Время смутное. Турцию терзают собственные распри. Осман Второй, молодой и решительный, был большим другом всех врагов венского антихриста, а теперь кто знает — куда заведет турецкую землю великий визирь Мере-Хюсейн, послушный султанскому гарему.

Князь промолчал. Приказав принести еще кувшин с вином, он встал и, босиком проследовав к двери, крикнул:

— Жужана!

На зов покорно, как служанка, тотчас прибежала его жена, урожденная Каройи, внучка Миклоша Зрини{118}, толстая, с равнодушным лицом и черными усиками над верхней губой.

— Пусть подают обед на троих! — приказал князь.

Поклонившись, она поспешила уйти. По-детски тонкие ноги тяжело несли ее тучное тело.

Снова улегшись, Бетлен продолжал рассуждать вслух:

— Чем больше загадок, тем лучше. Не будь сама Турция так загадочна — даром что вдоль и поперек кишит шпионами, коих именуют и послами, и гонцами, и резидентами, — духу б ее в Европе уже не было! Но ее не разгадать ни Вене, ни Парижу, ни Мадриду, ни Лондону. Венецианцы о ней знают чуть больше. Я и сам в Турции достаточно прожил, чтобы изучить тамошние язвы. Назрело время! Янычары бунтуют. Осман проиграл войну с Польшей, которую — захоти я — завтра же поставил бы на колени. И был бы королем польским! Их протестанты зовут меня… Да, так о чем бишь мы? Янычары удавили Османа, нашего друга, а на трон посадили безумца, не способного быть ни другом, ни врагом. Будь короли-христиане умней, от одного удара вся Османская империя рухнула бы как карточный домик. Но они не знают или не хотят об этом знать. Грызутся между собой. Убивают, казнят друг друга. Пусть, зато черная лиса пошлет своего седого генерала к великому визирю и новому султану, и тот зальет их уши сладким ядом: найдется, мол, дело для янычар и за пределами Турции: так, мол, и так, султан, вели своим пашам в Буде и Боснии собираться в поход… Остальное, граф, вам доскажет мой канцлер. От него вы получите все указания. И дары повезете — по векселям получите деньги у греческих купцов в Галате. Как и я, турецкие паши больше всего на свете любят деньги!

Бетлен долго хохотал.

Обедали до сумерек. Княгиня Жужана собственноручно приготовила острый соус, который ее супруг поглощал ложкой. Сама же сесть за стол не посмела и обедала с придворными дамами.

Турн просидел в Брашове целый месяц, пока тимишоарский паша не прислал ему охранную грамоту. Зато дождался он и очередной депеши из Гааги от Камерариуса, вновь ставшего канцлером Фридриха. К депеше было приложено небольшое запечатанное письмо: королева Елизавета писала сэру Томасу Роу, новому послу короля Якова при стамбульской Высокой Порте.

Грустно было Турну покидать Брашов. Ему нравился этот город в долине среди гор, напоминавших родной Инсбрук. Нравилось с высоты замка обозревать крутые крыши домов, прислушиваться к немецкой речи на улицах, внимать проповедям в древнем храме, недавно освобожденном от пышного убранства. Он часто прогуливался по бастионам, где зацветали акации. Хоть и был уголок этот удален от шумного мира, не играли тут цыганские скрипки, не плясали чардаш ландскнехты, но все же тут было веселее, чем в Прешове или Кошицах. Протестантские пасторы по-прежнему величали князя королем Саулом, народным избранником, отступали от обычных библейских выражений и называли Брашов — вслед за Вергилием — городом буколическим. Поистине и был он таков: аромат чистоты, покоя, достатка витал в здешнем воздухе.

Если Турну вид на Брашов напоминал Тироль, Инсбрук, то воображению Иржика рисовался Кромержиж — только горы мешали, заснеженные на южном горизонте даже летом. Мечты уносили его на просторы родной Ганы, туда, куда не довелось вернуться из Праги, потому что его Гана снова принадлежала теперь кардиналу Дитрихштейну. Только в Брашове Иржик почувствовал, что потерял родину. Она осталась лишь в блаженных воспоминаниях.

И вот с единственным человеком из той, прошлой жизни — громогласным, головастым, вечно взъерошенным Турном — он уедет еще дальше от родины, к туркам. Возлюбленная королева никогда не говорила с ним по-чешски, так и не научившись ни одному слову, кроме имени его: «Ячменек!» А Турн и того больше — даже в самим благом расположении духа кличет его по-немецки — «Герштель…».

2

На сей раз князь принял Турна с Иржиком в тронной зале. Рядом с ними поставил сына княжеского советника, молодого Штефана Корлата, уже трижды побывавшего с посольством в Стамбуле.

Сегодня Бетлен не пил и не шутил. Он вручил Турну послание Высокой Порте, где рекомендовал его как человека наидостойнейшего, ближайшего своего друга, словам которого следует верить, как если бы они исходили из уст самого князя. Но и графу вменялось принимать на веру все, что от имени султана объявит ему Высокая Порта.

Князь напутствовал:

— Не знаю, граф, что еще добавить к моим напутствиям, переданным вам моими советниками и генералами. С молодым бароном Корлатом живите согласно, он послужит вам толмачом в Стамбуле. И да направит всевышний стопы ваши по праведному пути!

Все трое поклонились князю до земли. Рук им жать Бетлен не стал, чтобы не нарушать торжественности момента.

Едва за полночь отправились в дорогу. Взяли двух конюших да охрану — трех вооруженных слуг в касках — брашовских сасов{119}, знавших по-турецки. Турн спешил, и потому уже во втором часу посольство выехало за ворота Брашова и поскакало полями, лугами, потом лесами.

По старинной дороге, построенной еще рабами римских легионеров, крутыми склонами они въехали в горы. Справа высились заснеженные скалы, слева зияла пропасть, на дне которой бурлил и пенился горный поток.

Дорога была пустынна. До самой вершины, откуда начинался спуск в южную равнину, они не встретили ни души.

Лишь пели птицы, радуясь жаркому августовскому дню, да ветер звенел в верхушках елей, да вороны каркали под низкими, рваными облаками, да стадо оленей перебежало дорогу, раскисшую и размытую частыми дождями.

Вскоре показались черные срубы, возле которых гайдуки{120} толковали о чем-то с дровосеками. Вдали стучали топоры, со стоном падал вековой дуб. Дымили костры углежогов.

За поворотом их остановили вооруженные рейтары: куда направляются иноземцы? Уж не купцы ли они, не в Валахию ли едут, где ждут их подводы с товаром? Барон Корлат предъявил охранную грамоту с подписью султана — тугрой. При виде священного знака рейтары замахали руками, пропуская путников в Валахию.

В тот день четырнадцать часов провели они в седле, миновав еще много поворотов, переехав не один пенистый поток, прежде чем выбрались из лесов на болотистые луга. Горы остались позади. По эту сторону вид на заснеженные вершины в лучах заходящего солнца был еще прекрасней, чем из Брашова. Казалось, горы увенчаны венком из роз.

Ночевали они в хижине валашского пастуха. У чауша — начальника янычар — остановиться не захотели, хоть и звал. Отговорились тем, что вставать им спозаранку и не след будить хозяина в неурочный час. Это Корлат посоветовал Турну: у чауша лучше не ночевать, иначе никто не знает, доживут ли они до утра. В этом глухом краю янычарам ничего не стоило ограбить и убить даже княжеских послов. Но и в пастушьей хижине ночь прошла беспокойно. В сенях кудахтали куры, петух еще затемно принялся драть горло, плакали дети, где-то блеяли овцы, а дед пастуха все жаловался на кого-то во сне. В каморке этой без окон, без трубы стоял едкий дым. Спавшие постанывали от жары и духоты. Куда лучше спалось слугам и конюшим, расположившимся под открытым небом.

В три часа ночи Турн приказал седлать лошадей. Чауш дал им двух янычар — кратчайшим путем сопроводить по валашскому княжеству к переправе через Дунай.

Каким угодно можно было назвать этот путь, только не кратчайшим! Они тащились за проводниками мимо невспаханных полей, сожженных деревень, где чудом уцелевшие дома зияли страшной пустотой. Дважды прошли здесь полчища султана Османа II: сначала к Днестру на поляков, потом тем же путем возвращались восвояси.

Проводники спешили в места, где не ступало турецкое войско. Где богатые земли, ласкающие глаз изобилием, напомнили Иржику родную Гану. Дорога вела вдоль полей кукурузы и ржи, где как раз собирался урожай. Женщины в пестрых платках задорно окликали всадников. То и дело встречались высокие телеги, груженные снопами, рядками шагали жнецы с поблескивавшими на солнце серпами. Под вечер на деревенских площадях играли цыгане, приглашая поплясать.

Янычары не замедлили показать иноземцам, какая власть дана им на этой земле. Размахивая плетками, гонялись они за крестьянами по полю, с гиканьем раскидывали аккуратно сложенные снопы, бесстыдно трогали девичьи груди, заставляли крестьян тащить им вино, хлеб, мед. Опорожненные крынки и кувшины тут же били, кулаком метили каждого, кто подвернется под руку.

Вторую ночь спали все под открытым небом. Шатра не ставили — так приветен был теплый, благовонный воздух. Им казалось, что лежат они на поду огромной печи, сводом которой служит густо усыпанное звездами небо. Поставили стражу, видя, что и янычары бдят, сменяя друг друга. Так и караулили проводники гостей, а гости, выходило, сторожили проводников.

На третий день янычары повернули назад, сдав их на руки троице новых проводников, галопом прискакавших невесть откуда. Беспрестанно кланяясь, они именовали послов трансильванского князя «агами» и «пашами». Кроме этих слов, понять ничего было нельзя, хотя говорили они много, всё прикладывая руку к сердцу, губам, лбу. Может, были это арнауты или курды, не умевшие или не желавшие говорить по-турецки.

Какой-то невидимый и сильный властелин направлял княжеских послов, не давая им сбиться с пути, сменяя стражу и следя за каждым их шагом.

Новые янычары повели их глухими тропами. Густо сплетались ветви кустарников. Провожатые гарцевали в некотором отдалении, порой их темные фигуры пропадали за горизонтом, точно уходили под воду, а затем выныривали вновь. По солнцу путники определили, что вместо юга их вели на юго-запад. Кое-где в селах тянулись к небу, выцветшему от зноя, стройные минареты. Несколько рек текущих на юг, они перешли вброд.

Посольство разбило шатер в чистом поле — теперь он был необходим, чтобы уберечься от туч комарья и поденок. И эта ночь выдалась звездной, прохладной.

Проснувшись, они увидели стадо черных буйволов, жутко сверкавших бельмами грустных глаз. Голый до пояса мальчишка с прутиком в руке объезжал стадо на ослике.

Все чаще на пути встречались дубовые и буковые рощи. Влага все больше чувствовалась в воздухе, земля прогибалась под копытами лошадей. На южном горизонте вилась зеленая лента ивняка. Потянуло болотом, гнилью. Путники поняли, что впереди большая река. С приближением всадников всполошились утки, цапли, аисты. Ивы зазвенели птичьим гомоном.

Они стояли на берегу широкой реки. Темно-зеленые воды ее были тихи. Перед ними лежал Дунай.

На том берегу лениво желтело на солнышке большое селение с мечетями и минаретами. Выстрелами в воздух и громкими криками янычары стали подзывать паромщика.

Пока по изумрудной глади неслышно шел паром, янычары подставляли ладони, требуя бакшиш. Немного поторговавшись, Корлат отсчитал им пиастры — половину запрошенного.

Раскаленные улочки селения полнились оборванными детьми, орущими ослами и арбузами — снаружи темно-зелеными, как дунайские воды, внутри кроваво-красными. Путникам встретились первые турецкие женщины — в черной чадре, вскидывающие лукавые, полные любопытства глаза. Но не остановились они ни на пустынной по такой жаре площади, ни в мейхане, ни в караван-сарае: еще на том берегу янычары предупредили, что совсем недавно тут буйствовала чума. Галопом пронеслись всадники по узким улицам.

Наконец они оказались в краю, где говорили на языке, созвучном Иржикову — в стране христиан-болгар. Никто не останавливал их. Не видно было янычар. Попутные деревни были разорены, изголодавшиеся, их жители ютились в глиняных хижинах, крытых соломой. Труб на крышах не было — дым из очага валил прямо через дверь. Виноградники, где вызревали огромные гроздья, сравнимые разве что с ханаанскими, заросли сорняками. Лоскутные поля за гумном были кое-как скошены, а дальше лежала под паром бескрайняя черная земля. Непонятно было, кто вспахивал поля, кто засевал их, кто сажал на огородах арбузы и подвязывал виноградные гроздья. Унылое это было зрелище — дивная, плодородная земля, брошенная хозяевами. Тоска сжимала сердце.

Заночевали в буковом лесу. Над головами чернели гнезда горлиц, без умолку ворковавших всю ночь. Утром вместо привычных зябликов их разбудили крики удодов. Трещали напуганные сороки. Где-то на лугу жалобно кричал ослик. Из прокопченной лачужки неохотно вышел старик и лохматой бараньей шапке и испуганно перекрестился, завидев чужаков, хотя они и не думали обижать его.

В скалистом ущелье вдоль пересохшей речки дымились небольшие костры. Это был военный лагерь, еще спавший.

Вдруг на равнине выросла цепь серых гор, на которых не видно было ни лесов, ни трав.

Молодой Корлат обвел вокруг рукой:

— А это Гем, воспетый Вергилием! Когда-то земля эта истекала молоком и медом. Счастливые и довольные, люди плясали здесь в хороводах под звуки древних флейт и лютен. Теперь же бегут они в большие города. Деревни гибнут — от налогов, грабежа, насилия и войн.

— Та же судьба ждет Чехию и Моравию… — скорбно добавил Турн.

— …если мы тому не помешаем! — закончил Иржик.

3

Невесело въезжали они в большой город у подножия огромной двугорбой горы.

О, кто б перенес меня к свежим долинам Гема

и приосенил ветвей пространною тенью![38]

вспомнил Корлат строки Вергилия.

В этом городе, называемом Средец, или София, была резиденция бейлербея{121}, которого уже оповестили о прибытии послов.

У ворот их обступили всадники в зеленых тюрбанах, с кривыми саблями на боку. Их начальник, усатый, бородатый чауш, учтиво кланялся Турну, угадав в старшем главу посольства.

Под громкие крики этого отряда посольство въехало в караван-сарай, похожий на пчелиные соты. Завтракать и ужинать пришлось сидя на подушках, а спать — на турецких лежанках, покрытых пестрыми коврами.

С утра за ними явился чауш. Под военным конвоем проследовали они мимо разоренной христианской церкви в резиденцию бейлербея, стоявшую средь шумного базара. Пришлось въехать в гущу прямо на арабских скакунах, присланных бейлербеем.

В этом конаке Турн уже бывал когда-то с императорскими послами проездом в Стамбул.

У входа их встретил грохот барабанов. Вдоль лестницы выстроились янычары и сипахи. В покоях бейлербея стоял запах баранины с чесноком. Стены первой залы были голы и неприютны.

Бейлербей, молодой, пузатый, восседал в кресле посреди следующей залы, сплошь устланной и завешанной персидскими коврами. На голове у него красовался тюрбан, украшенный сверкающим бриллиантом и плетеницей из конского волоса. По бокам стояли два ич-оглана.

Турн, глава посольства, заговорил, Корлат переводил на турецкий. Бейлербею было вручено послание трансильванского князя и серебряный кубок в придачу, посланный, однако, не князем, но купленный самим Турном, о чем Турн умолчал.

Недолго пробыв у бейлербея, посольство, отвесив поклоны, удалилось и в сопровождении чауша направилось обратно в караван-сарай. Прохожие, разинув рты, таращили глаза на иностранцев.

В тот день они пешком пошли в новую баню. Горячие ванны полагалось чередовать здесь с ледяными. Распаренные послы уселись на подушки по мраморным скамьям вдоль стен. Мраморная зала с многочисленными фонтанчиками освещалась через отверстие в потолке. Черные рабы, в которых Корлат определил кастратов, подали им варенье и кофе в крошечных чашечках. Так сидели они, нагие среди нагих, наблюдая ленивый нрав молчаливо дремлющих завсегдатаев.

Один из них привлек внимание: полный, краснолицый, светловолосый, он решительно не походил на турка. Вдруг он поднялся со своего места и, подойдя к Турну, представился: Адриан Мюллер ван Маасбрее, голландский купец. Только что вернулся из Стамбула, где сторговал много кружев султанскому гарему, а назавтра отправляется в Белград, Буду и Вену.

Говорил он громко и торопливо. Выяснив цель их приезда, сразу перевел беседу на короля Фридриха, королеву Елизавету и их двор в Гааге. Он рассказал, что два дома на западном конце улицы Ланге Форхаут, где живут король с супругой, называются Хоф те Вассенар. Сам Мюллер не раз бывал там. Полтора месяца назад он продал Зимней королеве — он назвал ее именно так — кружевное приданое для ее новорожденного ребенка.

— Для ребенка? — вскрикнул Иржи.

— Ну да… А для кого же еще? Для золотоволосой малышки-принцессы.

— Вы ее видели? — взволнованно спросил Иржик.

— Своими глазами. Она родилась в начале апреля и была названа Луизой Голландиной. Крестным отцом был Христиан Брауншвейгский, новый фаворит чешской королевы.

— Новый фаворит! — в отчаянии воскликнул Иржик, разбудив своим возгласом нескольких дремавших. — Вы в этом уверены?

— Уверен — не уверен… Все дети у этой англичанки темноголовые, а их у нее, слава богу, пятеро. Эта же, шестая — золотоволосая, вся в отца, в Христиана, «рыцаря без страха и упрека». Он выступил на подмогу курфюрсту Фридриху, объединился с бастардом Мансфельдом и, где ни проходил, — всюду разрушал монастыри и грабил церкви. А все из любви к красавице Елизавете. Ее перчатку он заткнул за ленту шляпы и кинул боевой клич: «За бога и королеву!» А вы говорите — не фаворит…

Корлат хихикал. Турн рассердился:

— Не пристало судачить пустое о несчастной беженке.

— Надеюсь, судачить о господине Христиане вы мне не запрещаете? — рассмеялся купец. — Нет, что ни говори, Христиан весьма жизнерадостный молодой человек. Может, именно этим он и взял королеву; ведь супруга ее, как известно, точит черная меланхолия. Христиан грабит, ест и пьет. Любит, когда его называют «божьим наперсником» и «грозой попов». А вот с кем он в дружбе — так это с монашками. Они прислуживают ему на пирушках в завоеванных им монастырях. Но прежде он заставляет их раздеться догола, чтоб они были вроде нас с вами сейчас… Каков генерал, такова и армия. Чего же ждать от войны за Пфальц!

— А как там Фридрих? — спросил Турн.

— Фридрих всюду следует за Христианом, разъезжает по епископствам Верхнего Рейна. Лечится от меланхолии. В июне Христиана разбил Тилли под Хейстом-на-Майне. Фридрих наблюдал за битвой издалека, как и за белогорской. Разбитые войска добрались до другого берега реки, но тут же двинули с Мансфельдом на Эльзас! Снова ели, пили, грабили. Больше мне ничего не известно. Из Амстердама я отплыл в Стамбул.

— Скажите, вы католик? — спросил Иржик.

— Почему — католик? Я протестант, как и вы, господа. Но мне такая война не по душе.

— Откуда вам все это известно? — поинтересовался Турн.

— Вся Голландия только и говорит, что о пфальцской войне. Люди боятся, как бы она не перекинулась к нам. Плакала тогда наша торговля. И в Стамбуле об этом поговаривают. Англичане, которые хотели помочь Фридриху отвоевать Пфальц, просто в панике. Яков отозвал свои полки с Рейна.

— Яков не первый день выслуживается перед испанцами, — заметил Турн.

— Скорее всего вы правы, — равнодушно кивнул купец. Звонко похлопывая себя по ляжкам, он допивал очередную чашку кофе и мурлыкал себе под нос какую-то песенку. Весело журчали фонтаны. Турн дал знак уходить.

Иржик наклонился к самому уху голландского купца:

— Вы видели всех детей королевы?

— Видел старшего, того, которого называют чешским принцем. Рупрехта — нет, Рупрехта не видел. Как ни приду с товаром ко двору на Вассенар, вечно он хворает. А вот младшенькую, для которой кружева покупали, мне даже показать принесли. Леди Бесси носа не задирает, она и с простым купцом любезна.

— А Морица?

— Морица я видел.

Иржик зашептал:

— Ну и что: черненький он или беленький?

— А вот это, господин хороший, не скажу. Не приметил.

Встав, Иржи подал купцу руку. Но, прежде чем уйти, задал последний вопрос:

— Что говорят у вас о чешских землях? Я ведь оттуда, из Моравии, понимаете?

— А что — чешские земли? Ничего о них не говорят. Будто и не было их никогда…

Иржик похолодел.

— Смотрите, рыцарь, вы уж мурашками покрылись, — заметил купец.

Ничего не ответив, Иржик пошел одеваться.

— Сам черт подсунул нам этого голландца, — ворчал Турн. — Врет как сивый мерин. Все врет. Наверняка шпион.

— Граф, а вы знаете Христиана Брауншвейгского?

— Не знаю и знать не хочу. Сыт по горло всеми Христианами. Ангальтскими и прочими.

Барон Корлат привел какую-то латинскую пословицу.

4

Турн спешил в Стамбул.

Вести из Пфальца, полученные от купца, огорчили его. Поверить ему до конца он не мог, но доля правды в сказанном наверняка была. В Стамбуле Турн собирался сразу же явиться к английскому послу при Высокой Порте, сэру Томасу Роу, вручить ему письмо королевы и узнать обо всем подробно.

Иржик скакал с убитым видом. А вот Корлат не унывал. Он то и дело останавливал сотоварищей, показывая им местные достопримечательности. Селения превратились в военные лагери. На пути им не встретилось ни одной христианской церкви. Корлат объяснил, что болгарские христиане предпочитают строить свои молельни под землей, чтобы они не были видны.

— Та же участь ждет у нас протестантскую веру, — заметил Турн.

Зато повсюду красовались мечети с полумесяцем на минаретах. В Ихтимане Иржик впервые услышал крики муэдзина: «Ла-ила-а-ил-ла-лах!», похожие на протяжные стоны. На рынке в Пазарджике евреи продавали чорбаджиям, наделенным за военную службу щедрыми румелийскими землями, черных рабов из Египта.

Впереди выросла цепь родопских гор. Всадники скакали по старой римской дороге, окаймленной тутовыми деревьями. Прямо на голову им сыпались черные плоды. Над рекой, которую Корлат, следуя латинской традиции, назвал Гебром, а по-болгарски Марицей, кружили орланы, вылетавшие из зарослей серебристой ольхи, окаймлявших реку и притоки. Кругом буйствовала зелень, земля так и дышала свежестью. Цветущие луга лежали пестрыми коврами. Караван верблюдов брел к городу Филибе. На убранных полях виднелись фракийские курганы. На перекрестке путников остановил греческий монах и, спросив по-турецки, откуда они, предложил переночевать в монастыре.

Но они предпочли караван-сарай неподалеку от деревянного моста в Пловдиве — городе, раскинувшемся на трех холмах над рекой Марицей. Впервые за долгое время путники вновь услышали звон колоколов. Пять греческих церквей с позолоченными куполами созывали на вечернюю службу. Церковками город напомнил Иржику Кромержиж, холмами — Прагу. Чем дальше был он от родной земли, тем чаще вспоминал о ней. Глаза светловолосых греческих женщин, не носивших чадры, были цвета моря. В их лицах искал он черты любимой и находил их. Но рассказ голландского купца не давал ему покоя.

По мере того как посольство продвигалось к цели, новые, неведомые дали все больше манили его. Голубели в солнечной дымке горы, а у их подножия, точно игрушечные, светились новые желтые городки. На красноватых склонах зрел виноград, черный и золотой, хозяйки сушили красный перец, увешивая им деревянные терраски, за оградами лежали арбузы, тыквы, дыни, тянулись заливные полоски риса, кукурузные нивы. Крестьяне снимали второй урожай ржи и пшеницы — налитые темно-желтые колосья.

Корлат декламировал латинские стихи о гибели Орфея, растерзанного в этих краях фракийскими женщинами за то, что, верный усопшей жене, он отверг их любовь:

Голову только одну, разлученную с мраморной шеей,

Мчал, в пучине своей вращая, Гебр Оаэгров.

Но Эвридику еще уста охладевшие звали,

Звали несчастную — ах! — Эвридику, с душой расставаясь,

И берега далеко по реке: «Эвридика!» — гласили[39].

И его, Иржика, возлюбленная ушла в неведомый мир. «Эвридика!» — шептал он ночью, полной соловьиного пения. «Эвридика!» — взывало неспокойное сердце к южным звездам, сверкавшим над верхушками черных кипарисов, и горек был аромат мяты и роз, и серая дымка закрывала дали, ждущие впереди…

Равнодушные слова купца заглушали все, что приятной новизной ласкало его слух и взор.

Он не стал делиться с Турном своей печалью и почти возненавидел Корлата за то естественное вдохновение, которое переполняло его при виде здешних красот. На печальной болгарской земле Иржику было покойное, ибо Болгария, подобно ему самому, лишена была живительных соков. А тут… Звенят фонтаны, журчат ручьи. Тут поют соловьи и благоухают розы. Сладкой прохладой веет из оливковых рощ. Крики ослов не надрывны, ибо здесь они веселы как козлята. Греческие девушки пляшут вокруг костров, подобно дриадам, обитающим в кронах деревьев, а полунагие юноши походят на молодых фавнов. Но… дриады были подругами Эвридики, и зов их вечным эхом отдается в оливковых рощах, под шатрами кипарисов и серебряных тополей, по всему берегу: «Эвридика!»

«Зачем, зачем я покинул ее!» — день и ночь корил себя Иржик.

Тем временем верный адепт лейпцигских школ, убежденный гуманист Корлат воздавал хвалу созвездию Гиад, предвещающему дожди, и семи Плеядам, сулящим плодородное лето. С утра он выискивал на виноградниках непристойную фигурку божка Приапа, приветствовал пинии, охранявшие покой ульев на пасеках; в полдень восторгался коровами на лугах, утверждая, что они и не изменились со времен Вергилия, что у них те же крутые лбы, стройные бока, могучие шеи и подгрудок; под вечер же, наблюдая за любовными играми бабочек, он вслух вспоминал стихи о любви людей, животных и птиц, а узрев стадо овец, затемно бредущих в хлев, декламировал:

Хочет ли кто молока, пусть дрок и трилистник почаще

Сам в кормушку несет, а также травы присоленной[40].

В конце концов Турн, которому порядком надоели поэтические разглагольствования, даже прикрикнул на него.

Но случилось это уже в Эдирне, где Корлат из латиниста превратился в знатока Турции и принялся превозносить мудрость турок. Он показывал сотоварищам, как чауши, беи и аги в цветных кафтанах и шелковых тюрбанах сидят на траве под шелковицами, где рабы расстелили для них пестрые ковры. Как небольшими глотками пьют они кофе и дремлют в дурманящем цветочном аромате. Не то что в западных странах, где люди суетливо снуют по улицам и утруждают конечности ездой на коне. По его словам, не составляла исключение и Трансильвания…

— Негоже превозносить лень! — рассердился Турн.

— Лень не мешает им быть ловкими воинами. Разве найдешь солдат лучше, чем…

— …чем янычары, — оборвал его Турн, — родившиеся христианами!

Пререкания не утихали до самой ночи. Провели они ее в караван-сарае.

Утром Корлат поскакал в конак огласить паше приезд послов. Паши в Эдирне не оказалось, потому аудиенция не состоялась. Эфенди, бывший глава канцелярии, сам явился в караван-сарай к Турну, и они выпили по чашечке кофе. Пожелав Турну счастливого пути, он справился, не нужен ли проводник. Турн отказался, высказав надежду, что дорога в этих местах особой опасности не сулит. Эфенди все же посоветовал объехать стороной военный лагерь, разбитый у ворот города. Там пребывает султан, и вокруг полно патрулей. Эфенди прекрасно владел латынью.

Они миновали южные ворота Эдирне и, помня совет эфенди, обогнули военный лагерь. Даже издалека зеленый султанский шатер с золотым полумесяцем на верхушке был великолепен.

Из лагеря выехало несколько всадников на верблюдах. Сойдя с дороги, они направились прямо по лугам и огородам, безжалостно топча их.

Возмущенный Корлат пришпорил коня и поскакал их вразумлять…

Чем ближе был Стамбул, тем прозрачнее становилось небо над головами, пестрее луга, на которых паслись стада овец и буйволов. Миновав городишко Чорлу, где утопал и кипарисах один из летних дворцов султана, они свернули к морю. Иржик впервые в жизни оказался на берегу бескрайних вод. В эти знойные дни Мраморное море, зажатое между Европой и Азией, было серебристо-голубым и невозмутимым, как хропыньский пруд. Чайки носились над ним с криком, похожим на плач голодных младенцев; и ровно в двенадцать зазвонили колокола греческой церкви — в точности, как на башне храма святого Морица, возвещая полдень. На белом песке галдели стайки голых ребятишек, как на реке Бечве. А издали пахло свежескошенным сеном — совсем как дома, за гумном…

Еще три дня скакали всадники морским берегом, ночуя в летних дворцах греческих богачей, охотно открывавших двери чужеземцам из христианских стран.

А одну ночь они провели в доме зажиточного еврея, поставлявшего сено в Стамбул, в конюшни самого султана. Он полюбопытствовал, не в Иерусалим ли они держат путь. А когда Турн сказал, что был там много лет назад, обрадованный хозяин Хаим бен Иосиф долго рассказывал о земле своих праотцев. Спросил он своих гостей и о языке, о людях их страны и нахмурился, услышав слово «Прага», хотя все евреи почитали пражского раввина Леви{122} за пророка. Хозяину было доподлинно известно, что Фридрих не слишком церемонился с евреями в Праге, потому и навлек на себя гнев господень, да будет славен господь! Короля-изгнанника Хаим вспомнил недобрым словом, а Чехии и того не досталось.

— Чехия? Кто о ней теперь говорит… Будто и не было ее никогда, — только и сказал он.

Иржик побагровел от гнева, как в тот раз в Софии, услышав слова голландского купца.

— Ты ведь и сам лишился родины шестнадцать веков назад, — пытался вразумить он хозяина. — Так неужели судьба нашей родины не вызывает у тебя никакого сочувствия?

— Такова была воля всевышнего. Его месть.

И это говорил еврей у Мраморного моря… «Будто и не было ее никогда»… — Это о Чехии-то!

Ночь благоухала виноградом, мятой и гвоздикой и еще чем-то южным, душным. Мошкара билась в зеленые ставни, распахнутые в невидимое море. Желтая луна за кипарисовой рощей опускалась в воду. Трещали цикады в высоких травах сочных лугов. Беззаботно покрикивал ослик, а девушки пели ту же песню, что и служанки Пенелопы на Итаке, — это отметил за ужином восторженный Корлат.

Но ни в Хропыни, ни в Кромержиже, ни в Праге в эти дни было не до песен.

А поет ли королева на улице Ланге Форхаут в Гааге колыбельную своей светловолосой малышке?

5

Утром первого сентября всадники затемно въехали в Стамбул через западные ворота. Путь до столицы они преодолели быстро. Заслуга в том принадлежала неугомонному Турну, хотя Корлат упорно повторял турецкую мудрость: терпение — ключ к вратам рая, и аллах, пребывающий в горных пределах, всегда на стороне терпеливых.

Корлат привез их в тот самый караван-сарай, где обычно останавливались послы императора, а позже — посольства выступивших против него чешских, венгерских и австрийских протестантов, последние из которых покинули Прагу летом 1620 года и прибыли в Стамбул уже после трагической битвы на Белой горе: однако, даже попав на аудиенцию к султану Осману, помощи бежавшему королю они добиться не смогли.

Дворец караван-сарая был частым пристанищем иностранцев; жил здесь много лет назад и Турн. Корлат напомнил, что тут останавливался тот самый посол императора Рудольфа Креквиц, которого султан приказал замучить до смерти, а свиту долгие месяцы продержал в кандалах.

Вечером Корлат, покинув спутников, отправился на розыски своих турецких друзей.

При свете мерцающей свечи старый Турн с Иржиком долго обсуждали предстоящую миссию. Габор Бетлен советовал им обратиться к голландскому послу и к сэру Томасу Роу, послу английскому, в надежде, что они помогут проложить путь к сердцу великого визиря, а там, глядишь, и самого султана.

Иржик рассказал Турну, что болтун-попугай, развлекавший дам в пражском Граде, был подарен королеве именно сэром Томасом: в свое время, служа интересам короля Якова, он побывал в Индии и Южной Америке, где нажил немалое богатство.

По словам королевы, сэр Томас был человек знающий и в отношениях с людьми искушенный: достаточно ему раз взглянуть на человека, чтобы увидеть его насквозь. К тому же сэр Томас обладал даром красноречия, позволившим ему снискать на берегах Ориноко особое расположение вождей краснокожих, а в Индии — Великого Могола. Не имея всех этих достоинств, он вряд ли получил бы назначение ко двору султана.

— Письмо королевы Томасу Роу как нельзя кстати, — обрадовался Турн. — Пока неясно, что представляет собой голландский посол, — задумчиво добавил он. — Будем надеяться, он не окажется вторым Мюллером, от болтовни которого у меня до сих пор звенит в ушах…

— Как по-вашему: война за Пфальц проиграна?

— Надеюсь, что нет, Герштель. Военное счастье переменчиво. Сегодня оно улыбается тебе, а завтра мне…

В полночь Турн велел подать ужин с вином и даже начал шутить:

— Я и без Корлата ученый: nunc est bibendum[41], — смеялся он. — У каждого своя латынь — и у меня, и у тебя, Герштель! Выпьем за здоровье короля и королевы! За красоту ее младшей дочери!

Они выпили, Ячменек разгорячился и заговорил о Кромержиже:

— Конечно, он поменьше Стамбула, зато там нет такого ужасного шума…

В самом деле, с улицы беспрестанно доносились пение, крики, лязг металла, ржанье, лай и топот. Даже сейчас, ночью, торговцы назойливо предлагали пешим и конным связки инжира, деревянные четки, ковры, корзинки винограда. Ржали кони стражников, блеяли стада по дороге на базар, лаяли бродячие собаки.

В ту ночь путешественникам вновь спалось тревожно даже на мягчайших постелях, коврах и подушках, с вечера приготовленных слугами. Сердца их отчаянно бились. От выпитого ли анатолийского вина, от пряной ли еды, а может, от жары и шума за окнами или неизвестности того, что ждет впереди?

Турн во сне выкрикивал военные команды.

Голландский посол Минхер де ла Хайе принял послов трансильванского князя с почтением и доброжелательством, приказав подать всем по чашке кофе и блюдцу сливового варенья. Он справился, как их здоровье после столь долгой дороги и что привело их к нему. В переводчике нужды не было — герр фон Турн и Минхер говорили между собой по-немецки. Мрачный Иржик и невыспавшийся, но оживленный Корлат лишь прислушивались к беседе. Человек открытого сердца, Турн имел привычку говорить все, что думал. Вот и голландскому послу он откровенно выложил, почему война за Пфальц, начатая Фридрихом, навела Бетлена на мысль послать их к турецкому султану. Не скрыл он и того, что князь намерен просить у султана военной помощи для борьбы с императором. Удар, нанесенный из Венгрии войсками Бетлена и султана, перебьет хребет габсбургской змеи, прежде чем та смертельно ужалит несчастного короля-протестанта.

Турн говорил не громко и очень сдержанно. Голландец невозмутимо слушал его, сидя на ковре, заваленном подушками. Глаза его, лишенные ресниц, были полуприкрыты. Он открыл их — и точно холодком повеяло в душной комнате.

— Но, друг мой, с какой стати вы пришли с этим ко мне?

Турн повысил голос:

— По приказу своего господина, трансильванского князя, именно к вам и прежде всего к вам, ваша милость. Вы представляете страну, которая приютила изгнанника Фридриха, а еще раньше оказывала ему помощь военной силой и деньгами. Страна ваша протестантской веры, а сейчас начинается большая война протестантов против сторонников папы. Ваш голос ласкает ухо султана. Прошу вас замолвить слово…

Господин де ла Хайе и это выслушал спокойно, прикрыв глаза голыми веками. Наконец он открыл их и спросил, не желают ли гости по бокалу вина. Турн отказался за всех троих. Тут голландец начал:

— Я тронут вашей преданностью протестантской вере. Вы правы, к Турции и туркам мы не испытываем никакой ненависти. Точно так же немецкие протестанты, сторонники Мартина Лютера, предпочитают турок императору и иезуитам. И наши союзники венецианцы относятся к Турции с почтением. Помнится, совсем недавно здесь побывала депутация чехов, австрийцев и венгров, просившая помощи у покойного султана Османа II в борьбе с венским императором-папистом. Увы, она опоздала.

Помолчав немного с закрытыми глазами, он одного за другим окинул взглядом гостей:

— Вам не кажется, что и вы приехали слишком поздно?

Турн даже подскочил. Но Минхера было трудно вывести из себя:

— Насколько мне известно, пфальцский конфликт разрешился не в пользу пфальцграфа!

— Быть того не может! — рявкнул Турн.

Минхер снисходительно хмыкнул:

— Это уж как вам угодно считать, любезный. Мною получены точные сведения, что войска, бившиеся за Пфальц, были разбиты императорской армией под Хёхстом и бежали в Эльзас. В сей час король Фридрих гостит у герцога Бульонского{123} в Седане, в Арденнах вместе с Христианом Брауншвейгским без гроша в кармане. Только что королева Елизавета заняла для них деньги у амстердамских купцов. Мансфельд потакает мародерству своих солдат в Эльзасе, чтоб не взбунтовались. Вы вольны считать, как вам угодно, но у меня особых надежд на благополучный исход нет.

Турн даже растерялся…

— Из-за этих проклятых далей… — только и проворчал он.

— Вот-вот, — откликнулся де ла Хайе, — служба ваша не из легких. Мы едем на край земли устраивать дела, уже полностью утратившие смысл на другом краю. Европа в огне. Погасишь на севере — снова вспыхивает на западе или на юге. Пожары иссушают землю так, что пересыхает даже мирная вода в ушатах. Не откажитесь отобедать со мной. Мы могли бы поговорить о «королеве сердец», как называют у нас в Гааге вашу бывшую госпожу.

Поблагодарив, Турн отказался, не пожелав слушать новые сплетни. И Иржик был рад, что у голландца не будет случая перемывать косточки обитателям нассауских домов на Ланге Форхаут.

Господин де ла Хайе любезно пригласил всех членов посольства отобедать в другой раз, ни дня, ни часа, однако, не назначив.

Уходили они удрученные.

— Эмигрантов не принято жаловать, — бурчал Турн, покидая дворец, — будьте довольны, что не гонят в три шеи…

6

Турн послал Иржика в Перу, где английское посольство занимало дворец и несколько пышно обставленных домов, взятых внаем у греческих купцов, чтобы справиться, когда изволит их принять посол, сэр Томас Роу.

Иржика встретил молодой драгоман, грек Басилидес, говоривший по-французски. Он поинтересовался именами, национальностью и титулами всех членов прибывшего посольства и на каких языках они говорят. Затем Басилидес, ненадолго удалившись, вернулся с известием, что сэр Томас сейчас чрезвычайно занят и просит трансильванского посла, о котором немало наслышан, пожаловать через неделю, а пока нанести визиты в другие места, чтобы никто не заподозрил английского посла в том, что лишь он должен знать истинную причину прибытия послов в Стамбул. Последнюю фразу Басилидес произнес шепотом, озираясь по сторонам.

Иржик протянул ему письмо королевы Елизаветы. Драгоман кивнул, добавив, что Турн и Иржик — граф и рыцарь — могут прийти без переводчика: присутствие барона Корлата совсем не обязательно.

Турн выругался, как последний ландскнехт, когда Иржик доложил о приеме в английском посольстве. На чем свет стоит честил он английского Соломона, короля Якова, кляня без разбору его послов и полковников, парламент и английскую церковь со всеми ее священниками и епископами, всех Тюдоров и Стюартов за одним исключением, именуемым Елизаветой, да и та, ворчал он, уже на пути порока. Черт ее знает, что она там написала этому Роу…

— Что значит по-английски «роу»? — спросил он Иржика.

— Косуля.

— Я бы эту косулю с одного выстрела… — кипятился Турн.

Проклятьями, как известно, делу не поможешь, поэтому не оставалось ничего другого, как ждать.

— Кому я должен наносить визиты, черт его возьми? Французу? Венецианцу? Австрияку? Или, может быть, муфтию? Никуда не пойду! А Корлат пускай хоть Стамбул тебе покажет…

Они колесили и бродили по Стамбулу, побывав в Галате и Пере, в храме Божьей мудрости и мечети Сулеймана. Не раз обогнули дворец султана по суше и по морю на лодке, своими: глазами убедившись, как красиво раскинулся на холмах большой город («Как Прага!» — вздыхал Иржик), омываемый морскими водами: узкая бухта, называемая Золотым Рогом, соединяла два моря — Черное и Мраморное, напоминавшее гигантскую серебряную купель.

Явившись к греческим купцам в Галату, они предъявили вексель князя Бетлена и получили пиастры — деньги, весьма необходимые для визитов к турецким пашам.

Потом снова катались на лодке, дивясь заморским кораблям, в большинстве венецианским, заходящим в порт и выходящим из его чистых вод.

Корлат был отличным проводником и по новому, «турецкому» Стамбулу, но с куда большим жаром показывал город древний, основанный Константином{124}, и помнивший византийских императоров. Его воображение захватывали развалины стен с обитыми фигурами василевсов и их придворных. Часами он мог стоять перед высокой колонной, которую некогда венчал Аполлон, позже — скульптура императора Константина, затем Феодосия{125}, а ныне оголенной. Железные обручи предусмотрительно стягивали красный плитняк. А когда они вдруг оказались на большом открытом поле, много рассказывал о древнем ипподроме Атмейдане, где когда-то состязались арабские и берберские скакуны. Корлат не уставал приводить строки Вергилия, Овидия, Катулла и Тибулла, видя кипарисы и смоковницы, пинии и туи, росшие в этих краях столь же привольно, как на его родине сосны да ели. Иржик испытывал к туркам нечто вроде зависти, любуясь плантациями тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, и заявлял даже, что при такой любви к цветам плохими турки быть не могут…

— Вот если бы рядом с клевером, колокольчиками, донниками, маргаритками, фиалками и одуванчиками на моей Гане цвели и эти капризные цветики! — мечтательно говорил он. Но тут перед ним возникало белое снежное море анемонов — и он восклицал, что нет цветка красивей… Вспомнил он и пять фиалок, сорванных в то мартовское утро, когда за каждую был он одарен поцелуем…

Иржику да и Турну нравилось, что турки приручают птиц еще птенцами, кормят их, но в клетках не держат. Корлат давно рассказывал об этом, теперь же они убедились своими глазами. Так вот почему сады вокруг дворца султана и Пере, куда Иржик ездил к сэру Томасу, морские бухты, облюбованные женщинами для купания, и Принцевы острова в серебряной купели Мраморного моря столь обильно населены радужнокрылыми стаями пернатых, которые просто щебечут, поют, заливаются и выводят дивные трели, особенно в месяц любви. Словно в раю земном жили в своих домах французские, венецийские, дубровницкие послы; не хуже их жили по ту сторону пролива богатые итальянские и греческие купцы, но и этого им казалось мало: они любили выезжать далеко за город, на морское побережье, в роскошные дома, где воздух днем и ночью полнился мягкой соленой влагой и ароматами трав.

Все это время Турн и его товарищи обедали и ужинали в Галате, у греческих купцов — друзей Корлата. От них узнали много жестоких подробностей о бунте янычар в Стамбуле, которые смели с трона умного, но беспокойного султана Османа — к великой радости иезуитов, чуявших в нем непримиримого врага. Султан рассчитывал прославиться войной с поляками, но, потеряв не одну тысячу солдат и лошадей, не добился даже заключения договора о мире. Только приготовился он к очередной войне с ливанским эмиром, надумав заменить янычар новыми войсками из курдов, как янычары и сипахи общими усилиями удавили владыку. Страшные были те дни.

Новый султан, Мустафа-хан, умом не блистал, но христиане были довольны, ибо торговля процветала. Оставались лишь заключить договор с Польшей, за что и взялся английский посол сэр Томас Роу, человек ума необыкновенного, под покровительством которого по обе стороны Босфора преспокойно жили немцы, французы, голландцы и греки. Ему предстояло решать — быть или не быть новой войне с Польшей.

Его имя не сходило с уст хозяев. Говорили, что был он из простых купцов, разбогатевших при Елизавете Тюдор{126} торговлей тканями. Дед его был мэром Лондона, а сам сэр Томас воспитывался в Оксфорде, был близким другом Генри, покойного принца Уэльского, и совсем тогда молоденькой принцессы Елизаветы, позже чешской королевы. Целью его первых заморских странствий было индейское золото. В Индостан, к Великому Моголу, он поехал уже послом короля Якова. И вот теперь здесь, в Стамбуле, пользовался славой одного из самых влиятельных иностранцев. Если до сих пор с послами христианских стран обходились не слишком деликатно, с его появлением при Высокой Порте все изменилось.

Нет, ни о ком греческие купцы и их жены-щебетуньи не наговорили путешественникам столько, сколько о сэре Томасе. Турна это раздражало, Иржика снедала ревность. Томас Роу только что получил письмо от его королевы. А до этого Томас Роу писал ей в Прагу, Томас Роу подарил ей попугая. А вдруг Томас Роу спросит его, любила ли она эту птицу? А вдруг не спросит? Любила ли королева Томаса Роу до замужества? Сэру Томасу сейчас как будто бы сорок. Женат на малокровной племяннице лорда Грандисона, которая так и не родила ему наследника, зато принесла большое богатство. Все это рассказывал золотых дел мастер, грек, у которого Роу приобрел иконы в свою коллекцию картин и скульптур.

— Скажите, а волосы у него какие — темные? — спросил Иржик и поймал на себе удивленные взгляды.

— О да, — ответил купец, — и у него большие черные глаза, немало повидавшие на своем веку…

— Любит женщин?

Этот вопрос был уже нескромным. Однако хозяйка дома ответила:

— Мне кажется, он к ним неравнодушен. Особенно к блондинкам.

За столом все рассмеялись.

В саду журчал фонтан, заливались соловьи. Гости в сопровождении хозяев вышли на воздух освежиться.

В садовой беседке служанки подавали кофе. Их свободные, ниспадающие одежды сияли белизной.

— Они похожи на подружек принцессы Навсикаи{127}, — не преминул заметить Корлат, глядя на них влюбленными глазами. Девушки порхнули в разные стороны, точно бабочки-капустницы.

7

Турн тщательно готовился к встрече с сэром Томасом. Он нанял самую богатую карету, закрытую от любопытных взоров.

Устроившись с Иржиком за шелковыми занавесками (поистине — одалиски из гарема!), они разглядывали потолок, расписанный цветами абрикосового дерева, пока карета везла их «на ту сторону» — на другой берег бухты. Там жили дипломаты, а с весны этого года — и сэр Томас Роу.

Их проводили в приемную залу, уставленную дубовой мебелью английской работы и украшенную коврами. В углу белел торс древней статуи.

Появился уже знакомый Иржику грек Басилидес и просил гостей подождать: время раннее — господин посол с утра, как обычно, играет в теннис. Вошла ли в моду эта игра в Венгрии?

Не получив ответа тотчас, драгоман исчез.

Они ждали.

— Англичане всегда заставляют себя ждать, — отметил Турн. — Ждали мы их перед Белой горой и во время сражения. Ждали их войск, денег. Не дождались, зато набежало послов их да секретарей, хотя их-то мы и не думали ждать…

В открытые окна из садов-террас веяло ароматом созревающих олив. Пели птицы. Где-то на кухне звенели посудой. Уличного шума здесь не было слышно. Лишь изредка доносился цокот конских копыт: богачи ехали в город, в Стамбул, «ис тин полин»[42], — сказал бы Корлат, будь он здесь.

Наконец двери распахнулись — вошел маленького роста человек, черноглазый, с аккуратной бородкой и длинными черными волосами, одетый в камзол светлого шелка, с кружевным воротником, светло-коричневые, в тон, панталоны, светлые, как и камзол, шелковые чулки и коричневые башмаки на высоких каблуках. Он быстрым шагом приблизился к гостям и, поздоровавшись за руку, предложил им сесть. По-немецки сэр Роу говорил с погрешностями и заметным английским акцентом, но бегло. В кресле с высокой спинкой он принял позу фараона, вытянув руки на коленях. Впрочем, скоро скрестил ноги и руки сложил на груди.

— Рад вас видеть. Добро пожаловать в Стамбул! Чем могу быть полезен трансильванскому князю?

Если бы со времени своей первой поездки сюда с императорским посольством Турн не забыл, как должно вести дипломатический разговор или, по крайней мере, вспомнил неудачное начало своей недавней беседы с голландским послом, он непременно справился бы о здоровье сэра Томаса, поговорил о погоде, оценил убранство дома или хотя бы проявил интерес к греческой статуе в углу. Но Турн, оставаясь солдатом, сразу ринулся в бой:

— Если бы вы знали, сэр, как я и мой секретарь, вот этот Ritter von Chropyň[43], ждали этой встречи, которая, увы, оказалась возможной лишь теперь! По поручению своего господина, князя трансильванского и короля венгерского, мы прибыли обсудить с вами, сэр, вопрос о расстановке сил в христианской церкви и о позиции Турции, занимаемой ею по отношению к враждующим сторонам.

Сэр Томас молчал.

— В январе сего года наш князь заключил в Вене мир с императором, — продолжал Турн, — но у него нет уверенности, что мир этот будет прочным. Нельзя верить иезуитам, подчинившим императора своему влиянию. Мир может рухнуть в любую минуту.

— И чем, вы полагаете, в данном случае могу служить вам я? — сухо осведомился сэр Томас.

Турн все больше распалялся:

— Идет война за исконные земли пфальцграфа, короля чешского Фридриха. В этой борьбе симпатии английского народа на стороне королевы, пфальцграфини Елизаветы, дочери английского короля, и ее супруга. Английский парламент…

Сэр Томас махнул рукой:

— Господин посол, вам, наверное, известно, что король Яков не склонен прислушиваться к мнению парламента. Кроме того, всюду, где можно, он поддерживает мир, а не войну!

— Мы испытали это на себе, — кивнул Турн.

Сэр Томас улыбнулся:

— Так от чьего же имени вы говорите — графа пфальцского Фридриха, у которого вы служили генералом, или князя трансильванского, султанского вассала Габора Бетлена?

— Фридрих и Бетлен — союзники! — вспыхнул Турн.

— Были, господин посол, увы, они были союзниками. Ныне Фридрих — король без королевства, пытающийся вернуть себе хотя бы графство, отвоевав его у императора и испанцев. И мог бы отвоевать, если бы хоть немного был приспособлен к военной жизни. А пока мне известно лишь о поражении под Хёхстом. Фридрих же отдыхает в Седане. Там он рос, изучал французский, там кругом леса, где можно чудно поохотиться…

В черных глазах маленького человека сверкнула усмешка.

У Турна даже нос покраснел. Он метнул гневный взгляд на этого франта, невозмутимо покачивающего изящной ножкой, но, взяв себя в руки, спокойно произнес:

— Тем более друзья не должны оставлять его в беде.

— Кого вы имеете в виду под словом «друзья», господин посол?

— Князя Бетлена, королей — датского, шведского, английского, венецианскую синьорию…

Сэр Томас поглядел на него с сочувствием и, усмехнувшись, погладил бородку:

— В их числе султана?

— И султана, сэр?

Некоторое время все молчали.

— В таком положении приходится рассчитывать и на помощь султана, — повторил Турн.

— Но султан живет в мире с императором, — возразил сэр Томас. — Когда покойный Осман Второй заявил злополучной депутации чешских, венгерских и австрийских протестантов, прибывших сразу после белогорской битвы, что остается их другом и в случае необходимости поддержит их войска, он имел в виду не войну с императором, а борьбу против испанцев, флорентийцев и прочих папистов, состоящих в императорском войске и неугодных Турции.

— Все это малодоступно пониманию простого горца, — сказал Турн, имея в виду свою скромную особу, и даже закашлялся от негодования. Его осенило: нет сомнений, что этот надменный человек, восседающий в кресле, успел переговорить с голландским послом. Турн поднялся и решил закончить переговоры: — Если вы и в самом деле считаете так, как говорите, это лишь означает, что мы неверно представляли ваше отношение к чешской королеве, сэр, равно как и к вере протестантской. Да, мы изгнанники. Но мы, как прежде, верны трансильванскому князю, уполномочены им переговорить с султаном, но, насколько я понял, нам придется выполнить свою миссию без вашего участия, сэр!

Встал Турн, за ним Иржик. Сэр Томас, продолжая сидеть, улыбнулся:

— Не спешите, господа! Наш разговор не окончен. Выслушана лишь одна сторона. Британскому же послу слова пока не дали, а ему есть что сказать. Сядьте, пожалуйста.

Они сели.

Англичанин заговорил как по писаному: его британское величество строго наказал ему способствовать не только сохранению мира между императором, князьями-христианами и Высокой Портой, но и препятствовать, елико возможно, всему, что могло бы посеять раздор между правителями. Король настоятельно напоминает об этом в каждой депеше, заверяя султана, что мир в христианских землях ему дороже любых его собственных интересов.

Размеренно и строго говорил сэр Томас, на последних словах закатив глаза в потолок. И Турн понял: король Яков презрел интересы своей дочери, зятя и всей протестантской веры, бросив их на произвол судьбы, как мертвеца кидают в море. Слава богу, если при этом он прочел хоть несколько строк из Библии… От посла такого правителя изгнанникам нечего ждать помощи…

Поглядев на Иржика, Турн сказал подчеркнуто:

— Мой секретарь, рыцарь Иржи из Хропыни, был пажом чешской королевы Елизаветы.

— Паж… — повторил сэр Томас. — По-турецки «ич-оглан». Значит, вы и есть тот самый ич-оглан, о котором писала мне леди Бесси?

— А о вас, сэр, королева рассказывала мне, как о своем друге с детских лет.

— Так и есть. Я и сейчас ей друг.

— Однако вы не спешите доказывать свою дружбу делом.

Посол снова перевел взгляд на потолок:

— Мой повелитель, его британское величество, приносит в жертву европейскому миру родную дочь, подобно Аврааму…

— Но ангел отвел его руку…

— Вы хотите быть этим ангелом, молодой человек? — добродушно улыбнулся Роу. Вдруг переменившись, он встал, прошелся по комнате, позвонил слуге и снова сел.

Слуга принес кофе в фарфоровых чашечках. Сэр Томас завел рассказ об Индии, где ему нравилось гораздо больше, чем в Стамбуле; о войне султана Османа и бунте янычар; о своей миссии примирителя Турции с Польшей, возложенную им на себя добровольно; о великом визире Мере-Хюсейне, не склонном к союзу с Англией.

— После недавних потрясений вам нелегко будет подвигнуть правителей этой страны на новые военные походы, — объяснил он Турну. — Попробую замолвить за вас слово. Предварю ваш визит к султану Мустафе, который — увы! — глуп, как пятилетнее дитя. Вы захватили с собой дары, господа?

— Деньги, — ответил Турн.

— Я вижу, ваш князь опытный человек. Лично мне хорошо понятны ваши тревоги. Мои дружеские чувства к принцессе Елизавете неизменны, поверьте. — Чуть подумав, он добавил: — Судя по всему, великому визирю Мере-Хюсейну вот-вот дадут отставку, и к власти придет старый Гюрджю. Гюрджю Мохаммед-паша ненавидит императора, как собака кошку. Вот с ним-то я и потолкую.

Турн просиял. Он поблагодарил сэра Томаса, про себя подумав, что вовремя прибегнул к имени королевы: оно возымело действие волшебной палочки.

Сэр Томас повел гостей по залам дворца. Он владел большой коллекцией древних монет, икон в серебряных и золотых окладах.

— Монеты я собираю для герцога Бекингема. Кое-что, разумеется, оставлю себе. А иконы — все мои. Лорд Бекингем умоляет меня каждый раз посылать ему старинные папирусы, монеты и медали, статуи и даже целые колонны. Моим купцам досаждает некий мистер Перри, агент лорда Эрандела{128}. Сколько бесценных вещей перехватил он у них из-под носа! Но я перенес поиски в Азию, а туда мистеру Перри без меня доступа нет. Представляю, как обрадуется лорд Бекингем, получив от меня половину льва из белого мрамора. Лично мне он не нравится, морда у него отбита. Пока он хранится в порту. Сейчас я покажу вам негритянку из Александрии.

Он провел их в следующую залу, где стояла статуя женщины из черного мрамора с позолоченным лицом.

— Добыча французского консула, — пояснил сэр Томас, — но он уступил ее мне. А вот эту богиню тащили из Ангоры на шести мулах. Дорого обошлась… — и он показал статую Артемиды в развевающемся плаще. — Богиня охоты. Эту я никогда никому не подарю. Я и сам страстный охотник, вроде этой красавицы…

Он повернулся к стене, где висел небольшой портрет. Лицо Иржика залило краской. Это была его королева! Внизу на металлической пластине была выгравирована подпись — витиеватая, но четкая и решительная: Elisabeth[44].

Сэр Роу пояснил:

— Ее подарок, — она прислала мне его сюда, в Стамбул. Портрет кисти Михиля Янса Миревельта{129}, прозванного Михилем Делфтским. Как видите, художнику удалось передать чудную усмешку ее глаз, которыми она покоряла всех, еще будучи совсем девочкой. Даже свалившиеся на нее беды не погасили этой улыбки! Посол императора, узнав о подарке, пришел удостовериться своими глазами, но сделал вид, будто не узнал модель. «Что за особа на портрете?» — спросил он. Я ответил: «Чешская королева Елизавета. Не правда ли, женщина, достойная королевского трона?» Императорский посол быстро удалился с таким видом, как будто сломал себе зуб…

Иржик задержался перед картиной дольше, чем приличествовало. Взяв его под руку, сэр Томас повел гостей дальше…

— Вот видишь! — ликовал Турн, когда они вернулись в караван-сарай, и, хлопнув Иржика по плечу, добавил:

— Ай да рыцарь! Одной фразой сразил сэра! Теперь можно отправляться и к великому визирю…

8

Великому визирю Гюрджю-Мохаммеду, который, как и предсказывал Роу, через несколько дней возглавил Диван вместо Мере-Хюсейна, Турн подробно изложил все, что приказал Бетлен, назвав число солдат, нужное князю, и объяснив, что Бетлен рассчитывает на турецкую помощь для осуществления своих намерений в Польше, которая желает видеть его своим королем.

Во время первого же визита английского посла к новому великому визирю, Гюрджю посвятил его в планы Бетлена, изложенные устами Турна.

Роу негодовал: как, изгнанник, на вид столь добропорядочный, не открыл истинных целей своего приезда! Скрыл то, о чем в первую очередь должен знать именно Роу, возложивший на себя миссию примирителя Турции с Польшей! Оказывается, за его спиной Турцию подстрекают к войне не только с императором, но и с Польшей, которой жаждет владеть Бетлен!

— Осторожность, осторожность и еще раз осторожность, — повторял разгневанный Роу. — Если он еще раз явится с таким прошением, гоните его со двора! У Бетлена чистой рубахи отродясь не бывало, а все туда же — хочет в большую политику. Прирожденный вымогатель!

Роу хлопнул по подлокотникам кресла.

Но старого Гюрджю голыми руками не возьмешь. На всякий случай он обещал помедлить с ответом Турну. Мол, поглядим, как пойдут дела в Пфальце. А вот Польша…

Дело в том, что Гюрджю свято ненавидел императора, а заодно и его союзника, польского короля. Ему вовсе не хотелось заключать с Польшей мир, за который ратовал английский посол.

Роу застал Турна в караван-сарае. Англичанин держался необычайно любезно. Ни словом не обмолвившись о совете гнать со двора послов князя, у которого «отродясь чистой рубахи не бывало», данном им великому визирю, он уверял Турна, что мечтает побывать в Праге, где дочь его королевского величества Якова прожила год, будучи королевой.

Турн нахмурился:

— Если вы любитель бродить по красивым кладбищам, нет нужды ехать для этого в Прагу. По ту сторону Босфора, в Азии их предостаточно. Каждый, кто бывает сейчас в Праге, не может сдержать слез. В Стамбуле говорят о жестокостях янычар во времена бунта против Османа, но только говорят. А в Праге на мостовой башне любой зевака может поглазеть на головы чешских панов, казненных на Староместской площади…

— Мы молились за упокой их души в Лондоне, король с королевой — в Амстердаме. Мы скорбели вместе с вами.

— На этом чешский вопрос был закрыт, — горько сказал Турн.

Гость пропустил эти слова мимо ушей. Он спросил Иржика, кто живет теперь в его родовом замке. Раз он рыцарь — ведь есть же у него замок?

— Замок, в окрестностях которого я родился, наверное, снова перешел в собственность кардинала Дитрихштейна. Кто живет там, мне неведомо. Скорее всего он пустует. В Чехии не только замки остались теперь без хозяев. Вам, сэр, этого не понять. Сытый голодного не разумеет. Что об этом говорить…

— Право же, все это мне любопытно… — возразил Роу.

Пообедав, они разошлись на долгие недели. Не бывал Турн больше у великого визиря — тот пообещал позвать его, да не позвал. Посулили аудиенцию у султана, но и она не состоялась.

Зато турецкий владыка принял императорского посла Курца фон Занфтенау, поздравившего его со вступлением на престол и осыпавшего богатыми дарами. В честь Занфтенау английский посол устроил в своем доме в Пере пышный прием.

— Неужто и ему показывал портрет Елизаветы? — полюбопытствовал Иржик.

— А мне почем известно, — отвечал Турн, — меня туда не звали. Знаю только, что за обедом много говорили о божественном провидении, о том, что самое время открыть глаза князьям-христианам на всю суетность их усобиц, ибо смуты в Турецкой империи так и зовут их объединиться и играючи разделить добычу… — Эту опасную речь сэра Роу французский и императорский послы выслушали и поддержали, а венецианец промолчал да и рассказал потом мне. Он намерен сам донести эти слова до сведения великого визиря, а меня просил написать Бетлену. Но куда же денешься, если и Бетлен в глубине души того же мнения…

Незадолго до полуночи Турн постучал в дверь Иржику. Зайдя, присел на его постель.

— Не пугайся, Герштель, я должен тебе кое-что сказать… Гейдельберг пал! — в глазах Турна стояли слезы, как тогда, после Белой горы. — Нет больше дома у нашего короля!

— Пора ехать отсюда, — мрачно сказал Иржик. — По мне, так лучше воевать с мечом в руке.

— Да, но где воевать? Я напишу в Брашов. И в Гаагу напишу…

Князь Бетлен на письмо ответил, что Турн должен оставаться там, где ему приказано, и ждать новых указаний. Корлату надлежало незамедлительно вернуться.

Корлат отправился в путь так же бодро, как и прибыл сюда.

Из Гааги ответа не пришло. Видно, Камерариусу своих забот хватало.

А Фридрих все занимал деньги у голландских евреев, по-королевски транжиря их в Седане.

9

«Ваше величество, светлейшая королева и принцесса! — писал Турн Елизавете в Гаагу. — Близится рождество, и сердца наши все больше сжимает тоска по родине. Здесь нет ни одной протестантской церкви, где можно было бы в наш большой праздник посвятить свои мысли богу. Нет здесь и снега. Стоит вечная весна. Колокола звонят иногда на греческих церквах в Пере, но вера эта — почти языческая, во многом близка папской с роскошью ее икон и статуй. Я, ваше величество, простой солдат, мне не понять красоты древних развалин, египетских колонн, арок ипподрома, называемого здесь Атмейданом, скульптур из коллекции досточтимого сэра Томаса, который, впрочем, отнесся к нам по-братски взыскательно и радушно. В его доме я видел ваш портрет. Он взволновал меня. Беды бессильны перед вашей красотой!

Я солдат, лукавить мне не пристало, а потому чувствую себя здесь неловко. Жизнь посла — это добровольное изгнание. Вечно вокруг него скопище заговоров, отвратительного человеческого тщеславия. Ложь звучит и день и ночь — за завтраком, обедом и ужином. Во лжи находят особый изыск, а уж пьют и едят тут до изнеможения. За столом выслушивают, выпытывают, что удастся. Чего посол не выведал за бокалом — выведают у падших женщин. Чего не знают и они — наверняка известно слугам, писарям, сводницам, греческим купцам или торговцам-евреям. Мило беседуя с послом, знай, что все услышанное он использует против тебя же. Грустно все это, особенно теперь, когда фортуна повернулась спиной к нашему оружию. У мира короткая память. Не много воды утекло во Влтаве с тех пор, как мы покинули Прагу, однако мир уже не помнит или не желает помнить, что славилось когда-то среди прочих и чешское королевство… О нем молчат, словно и не было его никогда…

Да, я человек крепкий, но меня это ранит в самую душу. Хорошо еще, что рядом молодой рыцарь, верящий в свою родину и в вас, королева! Я имею в виду Иржи Пражму из Хропыни, вашего бывшего пажа, Edelknabe, или, как здесь говорят, ич-оглана. Когда грусть одолевает меня, он рассказывает мне о своем Кромержиже, о Гане, о Праге, но чаще всего о вас, чтимой им превыше всего. Речи этого юноши, обстоятельного и рассудительного, задевают за живое. Роль вашего посла он сыграл бы не хуже моего. И образование получил — не то что я. Иржи просил меня передать Вашему Величеству нижайшие поклоны, сам же он писать не отваживается. Если это доставляет вам хоть малое удовольствие, вспоминайте о нем иногда. Я называю его так же — Герштель, помните?

День здесь короток, но климат много теплее, чем у вас, в Голландии. Надеюсь, еще до получения моего письма вы дождетесь своего супруга, его величества, из похода в Пфальц, Эльзас и Седан, где, как нам известно, он оправлялся от тягот военных походов. Горько слышать, что войска князей-протестантов, а именно Христиана Брауншвейгского недостойно вели себя в городах на Рейне. Мне ли не помнить, как трудно управляться с наемными солдатами: остается лишь скорбеть, что народы не воюют за себя сами, как во времена Жижки.

Простите за столь грустное письмо вашего впрямь невеселого, но и в невзгодах до смерти преданного Вашему Королевскому Величеству

Генриха Матеса Турна».

В том же духе Турн написал и королю Фридриху, вспомнив рождество 1619 года в пражском Граде, появление только что прибывших в Прагу послов Бетлена, рождение под заснеженной крышей королевского Града принца Рупрехта.

Третье письмо — на этот раз зашифрованное — было адресовано Камерариусу. Турн жаловался на английского посла и обещал несмотря ни на что выпросить у турок хотя бы двадцать тысяч солдат в помощь Бетлену, если тот начнет новую войну с императором, на этот раз, надеялся Турн, победную.

Еще не кончился сочельник, а он уже снова писал королеве: о невеселом рождестве в стамбульском караван-сарае, о том, как не хватает ему, старику, и юному Иржику друзей, которые хотя бы отчасти заглушили бы тоску по родине. Турн сдержанно посетовал, что сэр Томас и голландский посол, будучи протестантами, не соблаговолили в эти праздничные дни пригласить к себе одиноких изгнанников. «Волей Всевышнего да будет Новый год счастливей старого и у вас, и у нас!» — закончил он.

Написав всем, кому хотел, Турн почувствовал облегчение.

На Новый год, который турки не праздновали, они с Иржиком уехали на острова. Засев в мейхане, они вдоволь напились анатолийского вина, что слаще девичьих уст.

Вернулись повеселевшими.

— Хорошо посидели, ровно у дядьки в Кромержиже! — шутил Иржик.

— Или у дражайшей моей супруги Сусанны во Власатицах. А может, и нет ее уже там… Подалась неведомо куда…

Воспоминания о родине будили грусть, но сегодня ничто не мешало им веселиться, и оба хохотали до упаду, сами не зная почему.


Перевод Н. Зимяниной.

10

— Поднимайся, ты, сын шайтана, — будил Турн Иржика. — Нас призывает Гюрджю-паша.

Гюрджю был маленький, сморщенный, будто сушеная слива, человечек с бородкой, торчавшей как клок пакли. Его черные глазки лукаво поблескивали.

Пять недель назад он получил от графа Турна немалый куш. В то утро паша пребывал в благом расположении духа, а посему не позволил господину Турну и его секретарю кланяться слишком усердно. Гюрджю восседал на горе подушек. Евнух принес и еще — для гостей. Паша покуривал кальян, прихлебывал кофе и угощал графа Турна с Иржиком. Наконец он полюбопытствовал, долго ли они изволят пребывать в Стамбуле.

— Полгода, — ответил Турн и вздохнул.

— Вам не нравится у нас? Стамбул — прекрасный город. А что вы на это скажете, юный господин? — обратился он к Иржику.

— Город красивый, но Прага и Кромержиж тоже красивые города. Красивые, но с несчастливой судьбой. И потому они нам милее.

— Похвально, мой юный господин. Свою страну должно любить. Я пригласил вас сюда, чтобы сообщить о своем решении не отлучать вас от своего порога, ибо вы являетесь здесь просителями. Поступая так, я внял совету одного посланника, который полагает себя покровителем всех обездоленных. Великий муфтий помянул вас в своих молитвах, и сам аллах — велик престол его в небесах — ниспослал мне эту правильную мысль. Мне доподлинно известно, что вы прибыли к нам с двумя миссиями — одной явной, а другой — тайной. Их возложил на вас наш друг и вассал князь Габор Бетлен. Он просит у нас вооруженной помощи на случай войны между ним и венским королем. Диван принял решение оказать ему эту помощь. Еще он просит дать двадцать тысяч воинов. И он получит двадцать тысяч воинов. Их пошлет ему боснийский паша. А будинский, тимишоарский и канижский паши подготовят на случай необходимости резервные войска.

Турн, прижав руки к груди, молча кланялся.

— Сефер дивани, то есть военный совет, решился на этот шаг. О аллах, повелитель всех войск, теперь ты поведешь нас к победе, — зашептал старик, и глаза его засверкали. — Но вы просили еще и о другом, и это была ваша тайная миссия. Так вот, вторая ваша просьба удовлетворена не будет. Мы не станем помогать вашему господину, князю Габору, в его притязаниях на польскую корону. Пусть удовольствуется тем, что имеет. Мы заключим мир с королем польским, хотя делаем это без особой охоты.

Турн снова поклонился, и все долго молчали. И вдруг Гюрджю неожиданно обрушился на своих гостей:

— Сколько еще войн намеревается проиграть этот Фридрих, за которого вы радеете более, чем за нашего друга и вассала Бетлена? Не довольно ему было бегства из Чехии? А сейчас он удрал и из Пфальца. Мало ему было письма с выражением покорности венскому королю? Как мы узнали недавно, он писал еще и Тилли-паше, умолял того не нападать на Пфальц и разрешить ему проживать там. Тилли-паша даже не соизволил ответить. И как это вашему Фридриху не стыдно! Христиан Брауншвейгский, тот хотя бы потерял в битве руку, как нам стало известно. А ваш Фридрих, вцепившись в фалду Мансфельда, позорно бежал. Говорят, он снова в Гааге, мне рассказал об этом господин нидерландский посол. Но император сделал пфальцским курфюрстом Максимилиана Баварского. Теперь ваш Фридрих потерял и корону и шапку курфюрстов.

— Всему виной злой рок, — вымолвил Турн.

— Вы хотите подольститься ко мне, господин посол, — упомянув о судьбе. Да, мы верим в судьбу, мы, сыновья Магомета, чье слово будет жить вечно. Потому-то мы и не свяжем судьбу своей империи с судьбой Фридриха! Он отмечен несчастьем. Обходите этого неудачника стороной, не то он и вас увлечет в пропасть!

Они не нашлись что возразить. Наконец Иржик вымолвил:

— Да, но как же рыцарское слово!

Старец улыбнулся:

— Вы еще слишком молоды!

— Моей страны не стало! — сказал Иржик.

— Без воли аллаха — да возвеличится слава его на небесах — даже волос не упадет с головы. Вы согрешили перед аллахом! Но об этом мы не желаем говорить. Вы, господин посол, будете допущены к аудиенции у султана Мустафы. Облобызаете его руку, а потом можете возвращаться к своему князю с доброй вестью. Высокая Порта, как и прежде, ненавидит кривого, который правит в Вене, и поддержит любых его врагов, пожелавших и способных скрестить с ним оружие. И Чехии мы поможем, если вы подниметесь на войну.

Великий визирь дал знак рукой. Аудиенция окончилась.

Наконец-то Турн вырвал у турок обещание! Пускай ему пришлось выслушать лестные слова о Бетлене и гневные о Фридрихе, но война будет, и турки придут на помощь. Турн выиграл у Томаса Роу. Выиграл для Фридриха.

— И для королевы, — сказал Иржик.

— Невеселое у нас ремесло, — заметил старый Турн. — Оно пахнет кровью. Но кровь за кровь. Только через кровь доберемся мы до Праги.

— И до Кромержижа, — улыбнулся Иржик.

— Конечно, Ячменек, — перешел на чешский Турн и с той минуты снова повеселел.

Прошел еще месяц, когда наконец было получено приглашение на аудиенцию к султану.

В Сераль они с Иржиком отправились в карете султана. До самых ворот сопровождаемые своей челядью и конюшими, сасами из Брашова, гарцевавшими в пестрых нарядах на лошадях, взятых на время у чауша, начальника султанских конюшен. Перед воротами они вышли из кареты. Стража на карауле ударила в барабаны и дважды протрубила, ибо князь Бетлен был всего лишь вассалом султана, а никоим образом не самодержавным владыкой, чье посольство полагается приветствовать тройным пением труб.

Они вошли в первый двор, где под аркадой располагались мастерские придворных ремесленников. Новая стража провела их через вторые ворота во второй двор, обсаженный кипарисами.

Миновав третьи ворота, они оказались на третьем дворе, где справа жили евнухи, а слева находился гарем султана.

Здесь они увидели Мехмеда-агу, который был торжественно принят в Праге три года назад, и весело пировал там с Турном. Того самого агу, что получил в подарок от королевы жемчужное ожерелье.

Но теперь Мехмед-ага, любезно улыбаясь и раскланиваясь, почему-то не расспрашивал о здоровье короля Фридриха и королевы Елизаветы. Учтиво поздоровавшись с господином Турном, он сразу узнал ич-оглана Иржика. Затем неожиданно исчез и больше не появился.

Чауш янычаров провел гостей по белой лестнице в Диван. В этот миг с третьего двора донеслось бряцанье оружия. Это заступил на караул отряд сипахов.

Парадная зала Дивана была отделана розовым мрамором. Журчали три фонтана, в высоких вазах благоухали розы. Граф Турн расположился на шелковой подушке. Иржик остался стоять рядом. Чауш поклонился до самой земли и вышел.

Приковылял старый Гюрджю, а с ним вошли еще два паши, бородатые, но молодые. Гюрджю Мохаммед-паша, скрестив ноги, уселся на подушку напротив Турна. Поклонившись, он начал:

— Падишах осведомлен обо всех просьбах вашего князя. Поэтому вы просто скажете, что ваш князь желает султану доброго здоровья. Султан поблагодарит, вы облобызаете его руку и удалитесь. Это все. Как видите, ничего трудного здесь нет, — добавил он с улыбкой.

Повинуясь взмаху его правой руки, молодые паши вышли, чтобы возвестить приход послов. Через минуту они возвратились. Великий визирь встал и произнес:

— Пора. Идемте!

Они шли по коридору, сверкавшему белизной и позолотой. С одной стороны коридора выстроилась шеренга янычар, с другой — сипахов. Они склонялись до самой земли.

Перед высокими дверьми в конце коридора стоял начальник черных евнухов в золотой салте{130}, белых шальварах и красных остроносых туфлях. Он поклонился со скрещенными руками и отворил двери в высокую залу, мраморный пол которой и стены до самого свода были покрыты коврами, а в середине горел зажженный светильник. Встав возле него, молодые паши поинтересовались, нет ли у гостей под одеждой кинжала или ножа. Те ответили, что ничего такого у них нет. Тогда один паша взял за правую руку Турна, а другой — Иржика. Они выступали как в танце. Два вооруженных евнуха распахнули следующие двери, и оба паши пали ниц, увлекая за собой Турна и Иржика. Великий визирь преклонил колени. Стоя на коленях, послы увидели, как раскрылся зеленый занавес, за которым восседал в бело-золотом кресле с подушками под ногами по-мальчишески юный султан Мустафа, облаченный в мягкий белый шелк, в белом же тюрбане с тремя павлиньими перьями над челом. Бритый Мустафа, похожий на девушку, улыбался как восковая кукла. Его лицо с мелкими чертами было желтым, а руки по цвету напоминали увядшие листья. Он глядел не на тех, кто пал перед ним ниц, а куда-то поверх них в пустоту.

Великий визирь выпрямился и приказал подняться остальным.

Турн решил, что теперь самое время приветствовать султана. Он открыл рот и начал:

— Votre Majesté…[45]

Но тут же возле него появился молодой мужчина, по виду грек, в турецкой одежде и тюрбане. Это был драгоман султана, который начал говорить вместо Турна. Из всей его речи Турн с Иржиком поняли только два слова «Бетлен» и «аллах».

Когда отзвучали слова драгомана, султан ответил своим высоким голосом всего одной фразой. Однако драгоман перевел ее целой речью:

— Всесильный властелин приветствует послов своего верного и любимого вассала, князя и короля Бетлена, и передает ему свое пожелание самого крепкого здоровья. Пусть владычествует он в мире и покое многие лета, пусть будут плодородными его пашни и изобилуют его сады, пусть богатеют его города и слава о них обойдет круг земли. И да продлятся его дни, пока не наполнится сосуд его судьбы.

Посол его, Турн-эльчи, присутствующий здесь, пусть передаст ему слова султана: «Все, что обещала эльчи Высокая Порта, обещал султан! Аллах наиблагороднейший, Творец, Создатель, Защитник и Помощник всего сущего, да ведет в мире и в войне пути нашего любимого вассала и князя…»

После этого первый паша взял за пальцы Турна. Султан протянул руку, и Турн поцеловал ее. Потом второй паша подвел Иржика. Иржик тоже облобызал руку султана. После него приложились к руке великий визирь и оба паши. Драгоман во время этой церемонии отсутствовал.

Пятясь задом, послы покинули зал приемов в сопровождении обоих пашей.

На званый обед в Диване, обычно устраиваемый после приема послов, Турн с Иржиком приглашены не были, таким образом им указали на разницу между послами иностранных держав и обыкновенных вассалов. Но через два дня их пригласил отужинать великий визирь.

Во время ужина Гюрджю Мохаммед-паша, названый отец Бетлена, подтвердил все то, что уже было сообщено Турну в письменном ответе, а также назвал турецкие гарнизоны в Боснии, Тимишоаре, в Буде, в Каниже, указав численность войск, которые в случае войны с «венским королем» выступят в поход. Он объяснил, почему Высокая Порта называет императора «венским королем». Единственным преемником римских цезарей является султан в Стамбуле, под власть которого перешла от побежденных наследников Константина Восточная Римская империя. Вот почему Фердинанд является всего лишь венским королем.

Во время этого рассказа Гюрджю лукаво улыбался.

Турн даже не предполагал, что добьется такого успеха, и теперь радовался как дитя! Чуть ли не прыгал от счастья!

Он отправился в Перу поблагодарить за участие сэра Томаса, но про обещание турок Бетлену не проговорился. Сходил попрощаться с голландским, французским, дубровницким и венецианским послами, посетил всех греческих и еврейских купцов в Галате и Пере, которым был обязан ссудами и гостеприимством. Еще раз съездил с Иржиком в мейхане на острове, где подают такое приятное вино, и уже собрался было седлать коней для себя и Иржика, с не меньшим удовольствием собиравшегося покинуть этот город, как прибыли две депеши из Гааги. Одна от господина Камерариуса — господину Турну, а вторая — от сэра Нетерсола — сэру Томасу. И обе относительно Иржика.

Господин Камерариус просил господина Турна от имени пфальцского двора в Гааге оставить Иржи из Хропыни, бывшего пажа чешской королевы, в Стамбуле в качестве агента по чешским делам при английском посольстве. Господин Иржи из Хропыни для видимости будет числиться драгоманом у сэра Томаса.

На самом же деле он будет представлять интересы чешского короля. Лорд Бекингем выделяет сэру Томасу средства на содержание этого агента вплоть до его отзыва.

Вторую депешу получил сэр Томас Роу. Английский секретарь пфальцской канцелярии сэр Нетерсол сообщал, что в ближайшие дни поступит депеша от лорда Бекингема, в которой сэру Томасу будет сообщено о назначении господина Иржи из Хропыни драгоманом английского посольства в Стамбуле, принимая во внимание чешские интересы. Из средств посольства разрешается выделить сумму на содержание нового драгомана. Господин Иржи из Хропыни поступает в распоряжение английского посла, однако может непосредственно переписываться с пфальцской канцелярией в Гааге и с ее величеством чешской королевой.

Первым сообщил Иржику о его новой судьбе Турн. Иржик заупрямился. Он не останется в Стамбуле. Никто его не спрашивал, и он не позволит распоряжаться собой господину Камерариусу, который надоел ему еще в Праге. Пусть пошлет кого-нибудь другого. Иржик поедет с Турном в Трансильванию, а потом выступит в военный поход в Моравию, в Кромержиж и в Прагу. Не желает он, чтобы интриги стали его ремеслом.

Турн выслушал сетования Иржика. Он и сам не рад был расставаться с Ячменьком, этим моравским молодцем, храбрым и упрямым пикартом. Но вот депеша Камерариуса, сплошь состоявшая из цифр. Смысл этих цифр Турн расшифровал с помощью ключа. А в конце письма было приписано in claris[46] рукой, которую Иржик сразу узнал.

«В случае неповиновения со стороны моего пажа прочтите ему две строки старинной шотландской баллады:

Кто любит свою королеву,

тот молча идет умирать.

Под припиской стояло: «Елизавета».

Иржик склонил голову и не посмел ослушаться.

Он останется, если того пожелает сэр Томас. Но сэр Томас собственной персоной прибыл в караван-сарай к Турну и изложил Иржику содержание послания Нетерсола. Он поздравил Иржика, даже не поинтересовавшись, согласен ли тот с решением пфальцской канцелярии в Гааге. Турн прослезился, а за ним и Иржик.

По истечении сего месяца апреля лета 1623 граф Турн отбыл из Стамбула в сопровождении своих сасов. Только одного Ганнеса, лучше других говорившего по-турецки, он оставил Иржику.

Иржик проводил Турна за большие Западные ворота. Турн был полон самых радужных надежд. Он смеялся и горланил:

— Мне сообщили, что князь Бетлен снова перебрался в Кошице. Я еду к нему. Мы выступим к Прешпурку, затем в Моравию. Турчишки двинутся с нами. Впереди, сзади и по обеим сторонам. И наберется их не меньше двадцати тысяч. Вперед, Ячменек, на Прагу! К празднику святого Вацлава я уже буду там. С запада подойдет однорукий Христиан Брауншвейгский, а с ним и наш король. Мы еще полакомимся в пражском Граде праздничным гусем! И ты приедешь к нам, ты, молодец моравский, пикарт ты мой любезный!

Одному богу известно, верил ли сам Турн тому, что говорил!

Прощание за воротами было невеселым.

Сас Ганнес забрал из караван-сарая вещи Иржика и отвез их в загородную резиденцию посла в Пере. В тот же день Иржик предстал перед сэром Томасом.

Сэр Томас дал ему «Историю мира» Рэли, ту самую книгу, которая была в Праге у королевы Елизаветы и которую потом, убегая, она забыла вместе с многими другими безбожными, как уверяли в своих памфлетах иезуиты, сочинениями.

— Учитесь по этой книге английскому, — сказал сэр Томас. — Вот и все ваши дела, сэр!

11

Но Иржик жаждал дела. Жаждал и не находил. Со скуки он сочинял послания Турну в Кошице. Тот отвечал, что не сегодня-завтра будет в Праге. Кавалерия князя Бетлена, пополненная янычарами будинского и тимишоарского пашей, уже заполонила всю Верхнюю Венгрию до самого Прешпурка. Сразу после жатвы князь Габор двинет на Моравию. Однорукий Христиан Брауншвейгский выступит против Лиги в Германии. Императору придется отбиваться с двух сторон.

Иржик сообщал пфальцской канцелярии в Гааге известия, полученные от Турна. С равным успехом он мог писать их на воде: письма шли неделями и месяцами. В Кошице их доставляли турки, в Гаагу — венецианцы. Некоторые письма до Кошиц вообще не дошли. Из Гааги не отвечали. Время тянулось однообразно, словно в заточении.

Случалось, сэр Томас не соизволял обмолвиться с Иржиком ни словом. Он общался с ним лишь через греческого драгомана Басилидеса, того самого юноши, который когда-то принял Иржика в Пере и попросил его и графа Турна отложить на неделю встречу с сэром Томасом. В тот раз сэр Томас был занят. Теперь он был занят еще больше. Устраивал мир между турками и поляками. Ссорился с русским послом, который хотел помешать заключению этого мира. В конце концов мирный договор был подписан. Но он не пошел на пользу ни туркам, ни полякам. Выиграл только сэр Томас, прославившись на весь Стамбул. И с чувством выполненного долга уехал отдохнуть на Принцевы острова, где в то время жила его супруга. Басилидес высказался о ней так:

— Она отдыхает, умащивает щеки и руки бальзамом из Мекки, изводит служанок и спит. Сэр Томас не очень-то к ней привязан и навещает ее, конечно, только приличий ради. У него достаточно других женщин.

В разгар знойного лета сэр Томас вернулся с Принцевых островов в Перу и пригласил Иржика к себе на ужин. Он посвежел и загорел. Когда Иржик вошел, сэр Томас стоял у окна и любовался розовыми крыльями голубей, круживших над далекой мечетью Баязида в лучах заходящего солнца.

— Как дела? — спросил он. — Денег хватает? Вы поддерживаете переписку с Гаагой? Из Лондона запрашивают, доволен ли я вами. Доволен. Главное, ничего не предпринимайте и не водитесь с турками. Не ищите связей с иностранными послами. Высокая Порта не любит этого. Вы, наверное, знаете, что Гюрджю смещен с поста великого визиря. Главой Дивана временно назначили Мере-Хюсейна, у которого я в немилости. Но он недолго пробудет у кормила власти. Султан Мустафа тоже уберется к чертям. Не пройдет и недели.

— Его убьют?

— Нет. Турки считают слабоумных святыми, но править собою им не позволяют. Как вам нравятся турчанки?

— Я еще ни с одной не разговаривал.

— Вас смущает их чадра? Они с удовольствием ее сбрасывают. Все делается очень просто. Вы отправляетесь в какую-нибудь еврейскую лавку. Скажем, к антиквару, чтобы купить на память сарацинский кинжал. Скорее всего кинжал этот вовсе и не из Дамаска, а сделан в Венеции или в Дубровнике. И тут входит дама в чадре. Хозяин исчезает. Вы обращаетесь к даме, и по ее глазам вам сразу станет понятно — понравились ли вы ей. Тут появится хозяин и укажет на ковер, прикрывающий стену, отвернет его, и за ним вы увидите стеклянную дверь. Дама проследует в эту дверь, вы — за ней, подниметесь по винтовой деревянной лестнице, таинственно поскрипывающей. Наверху будут двери с цветными стеклами. За ними дама откинет чадру, и вы будете ослеплены ее красотой. Она обратится к вам по-хорватски, по-гречески или по-грузински. В последнее время в Стамбуле появилось много полячек. Возможно, вы и не поймете ее, но тут она скинет и прочие покровы.

Обитательницы гаремов ничуть не добродетельнее парижских, лондонских или римских дам.

Сэр Томас улыбался. Слуга подавал закуски и вина. Солнце опускалось за кипарисы. В гостиной стемнело.

— Надо любить жизнь, мой юный друг, — говорил сэр Томас, — она проходит так быстро. А в этой стране вы сможете познать всю прелесть и многоликость жизни. Я немало побродил по свету и знаю, как любят дочери краснокожих вождей и какова любовь в Индостане! В определенные моменты все женщины одинаковы, поверьте мне, хотя отличия все же есть. Так сказать, до и после всего. И в этих-то отличиях таится все то очарование, о котором я говорю. А в Стамбуле для вас собраны все женщины света. Целый калейдоскоп — Фатима, Хабиба, Айше, которые — поскольку родились они в Афинах, в Тифлисе, в Сараеве или Венеции — Фатимой, Хабибой или Айше вообще никогда не были. До сей поры только у двух султанов жены были турчанки. У Османа Первого и Османа Второго. Остальные брали в жены гречанок, албанок, черкешенок, армянок, сербиянок. Вот почему чадра обитательниц гаремов скрывает женщин из всех стран, с которыми Османская империя воевала или которыми владеет — от Африки до Дуная, от Персии до Черного и Адриатического морей. Выбор богатый. Настоящий рай, созданный аллахом на земле! Вам повезло, молодой человек.

Иржик не понимал, куда он клонит.

— Больше всего мне нравится, что здешние женщины подкрашивают кончики пальцев на руках и ногах. Как в Индии. Но самое интересное, когда вы увидите их безо всех покрывал. Они подобны статуям, тела их гладки, словно мрамор. В бане они избавляются от волосков на всем теле — кроме головы. Я так и не проник в гарем, зарешеченное окошко не открылось даже для меня. Но есть другие места, которые не сторожит ханым — главная жена, свекровь! Земля была пустынна, говорится в Коране, но аллах сотворил на ней воду. С той поры она зеленеет, цветет, поет и рождает многоликую красоту. Женщины в Турции любят купаться в морских бухтах еще и потому, что ощущают за прибрежными зарослями глаза мужчин. Вам тоже стоит полюбоваться на эти купания. Турецкая вера свободна от запретов, которыми нам отравляет жизнь христианство. Турецкую женщину ничто не страшит так сильно, как угроза остаться девственницей или вдовой. Она хочет доставлять удовольствие и рожать детей.

После ужина сэр Томас принялся рассуждать о радостях, которые человек черпает в вине. Слуга снова и снова наполнял бокал.

Иржик вдруг вспомнил о Турне и сказал:

— Мой старый друг Турн спит в эту минуту на сырой земле в палатке где-нибудь на Житном острове{131}, а завтра, быть может, он отправится походом в Моравию и далее на Прагу. Как бы мне хотелось быть вместе с ним.

Сэр Томас засмеялся.

— Что здесь смешного? — удивился Иржик.

— Ваша мечта о страданиях и смерти, молодой человек.

— Для чего вы держите меня здесь? — вырвалось у Иржика.

— Так приказала ваша королева, — сказал сэр Томас, насмешливо взглянув на него.

— Не верю!

— Тогда я бессилен.

Сэр Томас смерил Иржика холодным взглядом и поднялся.

— Пройдемте в соседнюю комнату. Там прохладнее.

И снова Иржик увидел статую чернокожей женщины и беломраморную Артемиду. А ни стене висел портрет королевы Елизаветы. В слабом свете светильника черты лица проступали неясно. Зато улыбка так и лучилась в широко раскрытых зеленоватых глазах. Слуга разложил подушки и придвинул низкий столик с металлической столешницей, затем принес кофе. Они уселись на пол по-турецки.

— Свечи, — приказал сэр Томас.

— Этот семисвечник из александрийской синагоги. Тоже добыча французского консула.

На портрете Елизаветы ожили краски. Волосы приобрели медовый оттенок, а жемчужное ожерелье в глубоком декольте стало прозрачным. Зеленая накидка королевы походила на листья кувшинок.

Иржик старался не глядеть на портрет. Но сэр Томас сказал:

— Вы любите эту женщину. Вы любите ее, — повторил он. — Почему же вы стыдитесь этой любви? Все, кому она хоть раз улыбнулась, любят ее и готовы ради нее на смерть. Вместо оторванной снарядом руки позволяют прикрепить себе железную, как Христиан Брауншвейгский, чтобы снова драться за одну только ее улыбку. Или убегают от нее в леса Ориноко. А может быть, в Индию. Возвращаются и сопровождают ее в свадебном путешествии по Рейну. И на другой день слушают, как ее приветствуют колокола собора в Вормсе. А вечером передают ее в объятия черноволосого пфальцского принца.

— Вы тоже ее любите, — сказал Иржик.

— На площадках в Ричмонде я играл с ней в теннис. Вместе с нами играл принц Генри. Он умер, когда она, пятнадцатилетняя, стала невестой Фридриха. Ее сына зовут Фридрих Генри. Сэр Уолтер Рэли, — надеюсь вы уже прочли его «Историю мира», — сидел в это время в заточении в Тауэре, но все же и он протестовал против того, чтобы ее в четырнадцать лет выдали замуж за герцога Савойского. Он писал, старый пират и поэт, что нельзя отдавать католическому принцу самую ценную жемчужину королевства. Но на самом деле просто не хотел, чтобы она покинула Англию. Рэли с радостью увидел бы ее на английском престоле, именно поэтому он присоединился к заговору против ее отца Якова. А ведь ей тогда не было еще и девяти, и в детстве она была не так красива, как позже. Тогда Елизавета походила на свою бабку Марию. У нее было круглое лицо. Но позже сходство со Стюартами изгладилось. В глазах ее светится южная страсть. Но сердцем она северянка.

Сэр Томас описывал королеву как статую, вазу или икону.

— Вы любите ее, — повторил Иржик.

— Ей двадцать семь, а мне сорок. У нее семеро детей. А может, уже и восемь, я не успеваю считать. Вот это загадка. При ее-то рыбьей холодности!

— У нас в Кромержиже в аптеке над прилавком висела русалка. Она возносилась, как ангел над рождественскими яслями. Ребенком я боялся ее.

— И я боялся ее… — вторил сэр Томас.

Оба они невольно исповедовались в любви к этой женщине на картине. Исповедовались, и ненависть их друг к другу росла.

— Вы любили ее до того, как она стала невестой Фридриха, — прошептал Иржи.

Сэр Томас вскочил и выбежал из залы. Иржик остался наедине с портретом. Он не глядел на стену, но чувствовал, что женщина на картине насмешливо улыбается. Кто ей смешон? Оба они? Или она смеется над собой? Над своей великой печалью? Над тем, что она при всей своей бедности раздала?

Сэр Томас бродил в потемках по саду. Звенели фонтаны. Стрекотали цикады. Где-то далеко шумел город. Завеса тумана возносилась над Золотым Рогом. С неба падали августовские звезды.

Иржик задул свечи. Горел один лишь светильник. Картина на стене снова помертвела. И только зеленоватые глаза продолжали искриться.

Он вышел из залы и покинул этот спящий дом.

Янычар на карауле отдал ему честь.

12

День был как день, самый что ни на есть обычный. Шумели базары, с минаретов кричали муэдзины, дервиши плясками и выкриками прославляли аллаха и Магомета, пророка его, собаки бродили по улицам и дворам, жены пашей возлежали у фонтанов и в тенистых беседках под сенью олив и кипарисов в дворцовых садах, евнухи в Диване ставили в вазы свежие тюльпаны и взбивали подушки, голуби кружили над мечетью Баязида, на ступеньках у колонны Константина спали на солнце нищие, караван верблюдов тянулся на север к Эдирне через ворота в укреплениях, подходили и отчаливали корабли под разноцветными парусами. Мраморное море блестело как серебряное блюдо. Женщины под чадрами семенили мелкими шажками, направляясь к лавкам зеленщиков, караулы стражников недвижно стояли на перекрестках улиц. Великий муфтий совершал молитву в мечети Сулеймана. Продавцы фиников и инжира протяжными криками нахваливали сладость и свежесть своего товара, пекари пекли плоские лепешки, а сапожники чинили обувь. В садах султана ликовали птицы. По мосту через бухту Золотой Рог сновали кареты и деревенские арбы, всадники гарцевали на стройных конях, в храме Божьей мудрости толпы анатолийских крестьян глазели на колонну, покрывавшуюся капельками воды. В порту цыганки гадали по руке кандийским морякам, рыбаки, кляня судьбу, тащили из воды черные сети, на холме в Галате случился пожар, и теперь усатый ходжа заклинал огонь.

Был день как день, но Иржи и грек Басилидес не остались в прохладных комнатах канцелярии посольства в Пере, а поспешили на Атмейдан, чтобы увидеть собственными глазами, как великий визирь Али-паша, занявший место свергнутого Мере-Хюсейна, возбуждавшего всеобщую ненависть, низложит с трона султана Мустафу I.

На Атмейдане бряцали оружием полки янычаров и сипахов. Кто-то обращался к ним, поднявшись на ступени лестницы. Ему отвечали боевым кличем. Потом воины двинулись строем, впереди с обнаженными саблями шествовали аги. За ними отряды во главе с чаушами. Тюрбаны сияли белизной на солнце. Чернели дула мушкетов. В такт шагам гремели барабаны, пищали волынки, звенели горны.

Отряд за отрядом янычары, сипахи и снова янычары, те самые, что свергли и задушили Османа II, а теперь шли искупать свой грех — выходили из-под мраморной арки ипподрома и двигались к Сералю. Не видно было зевак, только случайные прохожие и бродячие собаки спешили уступить дорогу, чтобы не быть затоптанными. Войска пронеслись как вешняя вода в половодье, и ущелья улиц снова заполнились людьми. Был день как день.

Иржик и Басилидес подозвали свой экипаж, поджидавший у ворот караван-сарая, и велели везти их к Сералю. Все пространство перед Сералем было занято войсками, окружившими дворец с трех сторон, а с четвертой по воде сновали лодки с матросами капудан-паши.

В это время в Диване Али-паша предложил самым знатным людям империи призвать султана Мустафу на первый двор Сераля, чтобы тот держал ответ перед войсками за свои действия, ущемляющие интересы храбрых янычаров и сипахов. Но Мустафа I передал, что во двор не выйдет, отвечать не станет, а предпочитает отречься от трона.

Тогда к войску вышел Али-паша. Воины подняли его на плечи, и он провозгласил имя четырнадцатилетнего Мурада, сына султана Ахмеда I. Войска прокричали славу Али-паше и Мураду. После этого Али-паша назвал падишахом Мурада IV, как то и было часом ранее решено на совете сефера{132} и Дивана.

Войска расположились лагерем перед Сералем и провели там ночь, следующий день и еще одну ночь. И только потом, — когда низложенный Мустафа I навсегда перебрался в самые дальние комнаты гарема, — разошлись по казармам. Прежний султан не был убит, поскольку слабоумные здесь считаются святыми, как объяснил Иржику сэр Томас.

В этот вечер сэр Томас пригласил Иржика в свою загородную резиденцию на Принцевых островах. Он отвез его на лодке с английским флагом.

— Расскажите леди Роу обо всем, что видели сегодня утром. Подтвердите, как легко сменяются правители в Турции. Леди Роу ваш рассказ об этом бескровном перевороте непременно понравится. Она не выносит вида крови. И еще расскажите ей, почему вас прозвали Ячменьком. Наш драгоман уже перевел ваше прозвище на турецкий. В разговоре он называет вас Арпаджиком.

Лицо леди Роу было испещрено мелкими морщинками. Как видно, бальзам из Мекки помогал мало. Перед ужином и после оного она читала из Библии. Пила воду из серного источника в Брусе. Ела сырые овощи и без остановки говорила. Она почти не слушала, что рассказывал Иржик о войсках на ипподроме и у Сераля. Но янычаров обозвала порождением дьявола и добавила, что господу давно уже пора растереть их в пыль. Свергнутого Мустафу назвала горемыкой и утверждала, что всякий бунт против законного владыки — это гвоздь, забиваемый в гроб монархии. Есть у короля разум или нет, милостив он или жесток, правит хорошо или плохо, но король есть король! Господь покарал тех, кто поднял восстание против Фердинанда, законного чешского короля.

— Я тоже сражался против него с оружием в руках, — сказал Иржик.

— Такое несчастье, такое несчастье… — запричитала она. Потом спросила, где находится город Прага, в котором дочь его британского величества была Зимней королевой, и обрадовалась, узнав, что город этот расположен не в Азии. Расспросила Иржика о происхождении и значении его прозвища. Тому пришлось рассказать о своей придворной службе.

— Вы любили свою королеву? — спросила она и тут же сама ответила: — Разве можно в нее не влюбиться?

Она отложила салфетку, поспешно встала и удалилась в свои покой. Сэр Томас остался сидеть. Он приказал убрать со стола и принести вино:

— Выпьем за здоровье нового падишаха.

Они молча выпили.

Потом сэр Роу сказал:

— Я точно предсказал день и час этого события.

Иржи не ответил.

— Жаль, что меня не было в Праге с леди Бесси. Я предсказал бы и ваше поражение. — продолжал бахвалиться сэр Томас. — Ей не пришлось бы удирать в последний момент. Нетерсол больше заботился о драгоценностях и мебели, чем о ней. Беременная, она бежала через горы и долы. А где были вы в это время?

— Я лежал раненый.

— Вы пролили за нее кровь. Скажите, Арпаджик, при вашем дворе были звездочеты, как во времена Рудольфа?

— Нет. Королева сама выгнала последнего хироманта. Она не хотела ему верить!

— Она верила только себе?

— Она верила и вам. Так она хотела.

Иржик снова промолчал. За столом долго стояла тишина.

Шумело за окном море. Над островом сияли звезды. Сэр Роу заговорил снова:

— Наверно, в ней играет кровь ее бабки Марии Стюарт. Та сидела в Тауэре, вышивала чепчики и все же оставалась королевой, пока палач не отрубил ей голову. А леди Бесси еще несмышленышем собиралась занять английский трон вместо своего отца. С той поры Яков ее и боится. И с пфальцским жеребчиком она сошлась вовсе не потому, что он хороший жеребец. Ей хотелось стать императрицей. Это она втравила его в чешскую авантюру. Нетерсол сообщал из Праги, что Фридрих ей разонравился. Никоим образом не как партнер, а как король, и Бесси готовила против него заговор. Вы-то наверняка об этом знаете. Ей пришлось кое с кем переспать, чтобы натравить того на Фридриха. Это сущая правда! Теперь она ждет в Гааге смерти Якова. А что, если внезапно скончается ее второй брат, нынешний принц Уэльский? Тогда она станет английской королевой…

— Пойдемте спать, сэр. Вы пьяны, — сказал Иржик вставая.

— Нет уж, пожалуйста, останься, Ячменек. Я вовсе не пьян. Я просто открываю тебе глаза!

— Я не просил вас об этом.

— А что же этот рыцарь из Хальберштадта — Христиан Брауншвейгский? Он должен помочь ей снова завладеть пфальцским и чешским троном, который профукали другие Христианы. Брауншвейгский Христиан потерял из-за нее руку и теперь обнимает ее одной рукой из железа, а другой — из плоти и костей. Окажись поблизости Бетлен либо султан и пообещай ей кто-то из них трон, она отдала бы свое холодное лоно и им. «Развратница, любимая многими, — как говорит пророк, — искусница чародейств, предает она народы разврату своему и обольщает людей чарами своими…»

Сэр Томас поднял бокал:

— Выпьем же за ее холодное лоно!

Иржик схватил бокал и треснул им по завитой голове собеседника. Бокал не разбился. Но красное вино, смешавшись с кровью, потекло по лбу и щекам сэра Томаса.

Тот встрепенулся:

— Проклятый Арпаджик, куда же ты уходишь? Постой! Я тебе еще не то расскажу!

Но Иржик ушел в тихую звездную ночь.

13

На третий день с поклоном от господина посла к нему пришел грек Басилидес. Еще он передал Иржику письмо с печатью в виде головы консула. Сэр Томас Роу извинялся. Дескать, в ту ночь он всего лишь шутил. Во всем виновато вино! В том, что он наговорил, нет и крупицы правды. Иржик повел себя как настоящий рыцарь. Сэр Роу извиняет его горячность. Повязку с головы он уже снял. Но какое-то время не сможет выезжать, так как лекарь остриг ему волосы.

— Я уеду, — сказал Иржик.

— Куда? — улыбнулся Басилидес. — К янычарам? Больше ведь некуда. Вы состоите при английском посольстве. А английское посольство — не проходной двор! Вы уедете, когда вас отзовут. И уедете туда, куда вам прикажут. У вас нет родины!

— Это заточение! Я пожалуюсь королеве. Поеду к ней в Гаагу.

— Туда путь не близкий. У вас есть средства на морское путешествие? Или вы побежите пешком? Через земли императора? Подумайте!

Басилидес смотрел жестко.

Сэр Томас спросил у грека Басилидеса, что говорил Иржик.

— Он хочет уехать. К чешской королеве в Гаагу.

— Придется поручить вам этого молодого человека, — сказал сэр Томас. — Я не желаю, чтобы он уезжал. Он останется тут. Что ему искать в Гааге? Здесь в Стамбуле он живет на английские деньги. А ему, видите ли, хочется ко двору изгнанника Фридриха. Если у него нет разума, то я его еще не лишился. Арпаджик — резвый козлик. Ему скучно без игр. Чтения, морских прогулок и стрельбы из лука ему уже мало. Дайте ему женщин! Я отблагодарю вас. Хоть бы он даже совсем отуречился. Пусть перестанет думать о войне! В Гаагу он не поедет!

Иржик глядел из окна британской резиденции на море, на гавань и блеклые горы на азиатской стороне. Смотрел и ничего не видел. Он размышлял над словами сэра Томаса. Сэр Томас «открывал ему глаза». Зачем? Может, он хочет осквернить его воспоминания о королеве? Он говорил о ней хуже, чем нидерландский купец Мюллер в софийских банях. Говорил как о падшей женщине. Потом отрекся от всего сказанного, сославшись на опьянение. Все же что-то за всем этим кроется. Ведь королева действительно говорила с Иржиком в Праге о заговоре против короля. И об убийствах рассуждала так, будто это вовсе и не убийства были. И про будущего чешского короля, которого носит под сердцем, тоже говорила. Про его сына Морица, которого потом окрестили по имени храма в Кромержиже. Получается, что все это была неправда. Всего лишь ловушка, чтобы заманить Иржика. Когда же родился этот Мориц, которого она выдает за его сына? В январе 1621-го, в Кюстрине. Об этом господин Камерариус писал Турну. А когда он был зачат? В марте 1620-го, в заповедном лесу на ложе из анемонов? Это произошло 15 марта, до возвращения Фридриха из Силезии и Лужицы. Тогда не выходит. Мориц не его сын! Это была ложь! Все было ложью! Но сэр Томас и купец Мюллер не лгали. Можно еще сходить к господину де ла Хайе и расспросить его про однорукого Христиана, этого хальберштадского разбойника. Может, господин де ла Хайе лучше знает, откуда взялась эта куча детей. Ведь не все они дети жеребчика! Не все чернявые! Но говорят, Мориц черноволос. Так что все точно. Как вернулся Фридрих из Лужицы, так сразу же и лег с ней! Попугай что-то болтал. Но не могла птица выболтать, что и недели не прошло, как королева любила Иржика, Ячменька, ич-оглана, Арпаджика! Ему бы и слов-то не хватило! А потом родился Мориц. И назвали его вовсе не в честь храма в Кромержиже, куда ходят на богомолье ганаки, а в честь Морица из Нассау{133}! Черт бы побрал этого Морица из Нассау! Надо бы написать Турну и расспросить о подвигах этого немца из Нассау. И Христиан Брауншвейгский, чтоб его черт унес. В какое же змеиное гнездо ты попал, Иржик, сын хропыньского земана и служанки Марии. Нет, хватит! Ни в какую Гаагу он к ней не поедет! И драться за нее не будет — ни мечом, ни колом из забора, ни бокалом! Выкинет ее из головы, и баста!

«Отчего бы мне не радоваться жизни?»

И тут явился искуситель в лице грека Басилидеса. Он пришел и позвал Иржика вкусить прелестей «Тысячи и одной ночи», ибо молод человек бывает только раз, а Стамбул — самый прекрасный город на свете.

Но сначала прекрасного было мало. Они спустились на пристань. Разглядывали галеры, баркентины, шхуны, лодки и рыбацкие сети. Сверкающую чешуей свежепойманную скумбрию. Дохлых медуз, похожих на слизь. Арабов, мавров и греков.

Черных как эбеновое дерево суданских негров. Коричневых египтян. Дубровницкие и венецианские корабли. Шхуны из Корфа и Кандии. Турецких стражников и таможенников. Белые парусники греческих купцов из Галаты. Лодки с грузом изюма, баркентины с арабскими финиками, военные галеоны, похожие на брюхатых птиц! С баркентины, пришедшей из Смирны, босоногие рабы родом с Кавказа и из Крыма с заунывным пением таскали по узким сходням на склад мешки с мукой.

Да, красивого было мало. А в мейхане так и вовсе ничего. Там громко спорили и пели на разных языках. Тускло мигали свечи. Пахло чесноком, жареной бараниной, пряностями и кислым духом пролитого вина.

— Чего мы здесь ищем? — спросил Иржик у Басилидеса.

— Забвения! Пей! Ешь! Пой!

И они стали есть, пить и петь. Загрохотал барабан, заныла зурна, пронзительно запели дудки. Мужчины поднялись из-за столов и принялись скакать, вопя, словно дервиши. Женщин тут не было. Матросы обнимали в танце накрашенных юношей, которые надрывно выкрикивали слова песни. Потом вспыхнули красные лампионы и фонари. Засияли бенгальские огни и зазвенела лютня. Все притихли. Женский голос запел старинную греческую песню о любви. Но она продолжалась недолго. Мейхане снова наполнилась шумом. Опять послышалась многоязычная перебранка. Сверкнул нож, раненого вынесли на двор.

И вдруг Иржик заметил белую ладонь — на ней лежали несколько миндалин.

— Хочешь горького миндаля? — спросил по-гречески глуховатый и грустный женский голос. Ладонь приблизилась к губам Иржика.

— Ешь с руки, ягненок! — снова услышал он глухой и грустный голос.

Иржик взял с белой ладони миндаль. Кончики пальцев были подкрашены хной. Голая женская рука обвилась вокруг шеи Иржика. Он почувствовал твердые яблоки грудей. К нему склонилось лицо чужестранки. Полные губы грустно улыбнулись, сверкнули белые, влажные зубы:

— О чем задумался, ягненок?

Грек Басилидес лукаво улыбался, переводя слова женщины.

— Откуда ты забрел сюда, ягненок?

— Издалека. Из Чехии.

— Где это?

— Посреди света…

— А я родом с гор.

— Ну, а я с равнины…

— Не будь ты такой грустный, я бы тебя поцеловала.

— Ты и поцелуй меня за то, что мне невесело.

— Ты потерял свою любимую?

— Уже давно. А у тебя есть возлюбленный?

— Много, ох, много было их у меня. А теперь у меня ты.

И поцеловала его в губы. Засмеялась и встала. Он продолжал смотреть на нее. Но женщина отошла и затерялась между мужчинами, как ручеек средь камней.

— Зачем ты привел меня сюда? — спросил Иржик у Басилидеса.

— Ты жаждешь… А я искушаю тебя.

— Уйдем отсюда.

— Как хочешь…

И он повел его на один из самых высоких холмов и оттуда показал Иржику город, над которым простиралось звездное небо. Но Иржик смотрел и не видел ни города с его серебристыми крышами и башнями, ни сверкающую чашу моря, ни огня маяка, а видел только белую ладонь с горьким миндалем и ощущал горький вкус поцелуя.

— Приведи ко мне ту женщину, — попросил он.

— «И женщина вышла навстречу ему в облаченье свадебном»… Ты уже не грустишь?

— Приведи ее!

Басилидес пообещал. Прошла ночь, день и еще ночь.

— Почему ты не приводишь ее, ведь ты обещал?

— Нельзя. Она жалеет тебя. Говорит, что ты ягненок.

— Приведи ее!

— Это падшая женщина. Берегись ее.

— Она не более грешна, чем та, которую я утратил и о которой скорблю.

— Ты жаждешь еще при жизни испить воды из Леты?

— Приведи ее.

На четвертую ночь она пришла, закутанная в чадру. Потом она сияла покрывало, и он лежал рядом с ней и пил воду из Леты. Она не знала, где течет Лета. Но хорошо знала, что такое любовь. И лоно ее не было холодным.

Далеко за полночь в ворота вдруг забарабанили.

Он вздрогнул.

— Это пришли за мной. Они ищут меня! — Ее шепот прерывался от страха.

— Отдай женщину, гяур! — взывали голоса. Кулаки грохотали по воротам.

— Она наша! Мы выломаем ворота! Отдай нам женщину, которую ты украл.

Она дрожала, сжавшись в комок на ложе:

— Не отворяй им! Они разорвут меня на куски!

Он заметался по комнате, не зная, что предпринять.

Снизу ревели голоса:

— Взяли! Еще взяли!

Они налегли крепкими плечами, ворота затрещали.

— Прогони их, — умоляла женщина, закутавшись до подбородка.

Он открыл окно и крикнул:

— Пошли прочь!

Они не понимали. В подоконник ударили камни. Иржик подошел к дверям.

— Не впускай их, они убьют нас! — Женщина соскочила с постели, пала перед ним ниц и умоляюще сложила руки.

Он открыл дверь комнаты. За ней в углу у стены стоял янычарский топор. Он взял его и вернулся к окну.

Рев под окнами нарастал как морской прибой. Лаяли собаки.

Он размахнулся и метнул топор в ревущую толпу. Раздались крики, и толпа рассеялась.

Воцарилась мертвая тишина. У порога дома, лицом вниз, будто срубленное дерево, остался лежать человек.

Иржик закрыл окно и глубоко вздохнул.

Она спросила:

— Ушли?

— Один остался лежать, — ответил он. — Давай спать.

До утра проспал Иржик глубоким сном рядом с женщиной, которая не сомкнула глаз.

На следующий день грек Басилидес сказал:

— Ты делаешь неожиданные успехи. За одну ночь ты преступил сразу две заповеди. К счастью, ты убил всего лишь бербера-язычника. Труп уже убрали, а поскольку ты состоишь при английском посольстве, расследования не будет. Но закон не запрещает родственникам жертвы преследовать убийцу. Братья этого бербера кочуют в пустыне. Сэр Томас смеялся до слез, когда ему рассказали о ночном происшествии у дома посольства. Он был доволен.

— Я защищал женщину! — сказал Иржик.

— За эту ночь ты научился еще и лгать. Ты просто боялся за свою голову! — возразил Басилидес. — Тебе все еще грустно?

— Нет, мне уже хорошо.

14

Но в мейхане на пристань Иржик больше не пошел. Забыл и про белую ладонь, угощавшую его горьким миндалем. Сэр Томас был ласков и щедр.

— Вам уже не хочется бежать из Стамбула? — спросил он у Иржика.

— Куда мне ехать? У меня никого нет.

— Так выпьем!

Они пили вино, и сэр Томас рассказывал о старом пирате, поэте и заговорщике Уолтере Рэли. О золоте индейцев и краснокожих принцессах, косы которых заплетены наподобие конских хвостов. О сэре Дрейке{134} и английских купцах, торговцах пряностями, проливших ради этих пряностей больше крови, чем во всех войнах в истории Римской империи.

— И я тех же кровей, — говорил сэр Томас. — Ост-Индская компания мне дороже двора святого Якова. Люблю золото, серебро и рубины. Хотите, я сделаю из вас пирата и купца? Ну что за будущее ждет страны без выхода к морю? Они высохнут, обедняют и исчезнут. Морские же державы обновляются вечно. Моя затаенная мечта — это обновленная Восточная империя Константина. Подобно рыцарям Балдуина Фландрского{135}, которые хотели переделать ее в империю Латинскую, я желал бы отдать ее компаниям английских купцов. Как вторую Индию!

Иржик махнул рукой.

— Суета сует, думаете вы, как сказано в Библии, — продолжал сэр Томас. — Вы слишком чтите Библию, мой друг! То, из чего струится золото, — не суета. Золото и наслаждения! Только миг, время, которое мы провели с прекрасной женщиной, — не суета. Эпикурейство — вот высшая философия.

— В Гаагу я не поеду, — сказал Иржик. — Я напился из Леты. И все забыл. Я мертв. Мне очень хорошо в царстве теней.

— Вы ошибаетесь — это и есть жизнь! Попы захлопывали перед нами ее ворота и называли ее смертью. Они закрывали нам глаза и залепляли наши уши воском, чтобы скрыть эту восхитительную наготу и ее влекущий голос. Но попы обманывали нас, как и Моисей. И апостол Павел. Нет никакой радости в бедности, самоотреченье — это медленная смерть. А смерть — это конец, а вовсе не начало, как утверждает пророк Галилейский.

Иржик больше не просил Басилидеса привести ему женщину, вскоре он сам нашел ее. Госпожу Мадлен, супругу мистера Перри, того самого купца, которого граф Эрандельский послал в Стамбул скупать в Турецкой империи древние греческие скульптуры. И лорд Эрандел, как и сэр Томас, сопровождал когда-то принцессу Бесси в ее свадебном путешествии по Рейну. Мистер Перри был в той свите экономом и финансистом. Сейчас сэр Эрандел приказал ему не скупиться. Все, что отыщут агенты сэра Томаса для Бекингема, должно быть перекуплено. Мистер Перри отсутствовал долгими месяцами, объезжая Аттику, Морею и острова. Госпожа Мадлен скучала. Ее внимание привлек чешский рыцарь, о котором рассказывали, будто он был пажом леди Бесси.

Она изыскала возможность познакомиться с ним. Как и леди Роу, расспрашивала его о придворной службе. Но при этом она проявила больше любопытства. Госпожа Мадлен рассказала Иржику, что по пути в Стамбул остановилась со своим супругом в Гааге в доме те Вассенар и передала леди Бесси подарок лорда Эрандела — черного пуделя.

— Королева улыбалась как нимфа, — добавила госпожа Мадлен.

Иржик заметил:

— Она всегда была прекрасна — и в радости и в печали.

Госпожа Мадлен сообщила, что королевская чета вовсе не бедствует. Голландцы выплачивают им десять тысяч золотых в месяц, а из Англии они получают остальные двадцать шесть тысяч. Так, по крайней мере, уверяет мистер Перри, а уж он в этих делах разбирается. Впрочем, на эти деньги кормится почти две тысячи человек. Английские и пфальцские секретари, семья канцлера Камерариуса, чешские дворяне, слуги, повара, портные, учителя, брадобреи, кучеры, содержится псарня и большой двор. Двор этот расселился по всей маленькой Гааге, но состоит на довольствии в доме те Вассенар.

Госпожа Мадлен старалась утешить его этими рассказами. Он, правда, не признался в своей любви к королеве Бесси, но госпожа Мадлен нисколько в этом не сомневалась: возможно ли избежать ее чар?

И гордилась тем, что заняла место королевы в сердце Иржика.

Но Арпаджик оказался в любви настоящим варваром. Мадам Мадлен, уроженка Камбре, была нежней тончайшего кружева. Он чуть не разорвал ее. Любовь продолжалась до возвращения из Аттики мистера Перри.

Муж, не говоря худого слова, вызвал Иржика на дуэль, хотя купцам всегда претили поединки. Впрочем, мистер Перри считал себя почти что дворянином. Поглазеть на этот поединок во дворе британской резиденции в Пере явилось все английское посольство, от сэра Томаса до конюха-шотландца. Дуэль длилась всего полчаса, чуть меньше, чем битва на Белой горе. Иржик проткнул оплывшее жиром сердце мистера Перри острием своей шпаги. «Удивительно, но каждое мое любовное приключение кончается смертью», — подумал он. Грек Басилидес поздравил Иржика словами:

— Ты дважды преступил пятую заповедь, дважды — шестую и один раз — девятую. Тебе весело?

— Странно, — ответил Иржик, — но после грехопадения человеку порой бывает весело, а порой и грустно.

Сэр Роу устроил торжественное погребение мистера Перри на греческом кладбище в Галате и самолично читал погребальную речь над его могилой. Он был весьма доволен, что теперь-то мистер Перри не сможет перекупать у него древние статуи. Госпожу Мадлен он отправил в Англию к лорду Эранделу первым же венецианским кораблем вместе со всем добром, что ее супруг привез с Пелопоннеса и Крита.

Отъезду госпожи Мадлен предшествовало горькое расставание с рыцарем Арпаджиком, как теперь все величали Иржика.

Мадлен уехала, а рыцарь Арпаджик убил на дуэли барона Хаугвица, который прижился в Стамбуле со времени визита императорского посольства во главе с господином Курцем фон Занфтенау, прибывшего в свое время поздравить султана Мустафу со вступлением на трон. Барон и Иржик встретились на одном из приемов, где коротали время члены иностранных посольств. Французский консул пригласил Иржика, дабы продемонстрировать, что короля Франции начинает интересовать судьба чешского государства. Барон Хаугвиц, агент императора, тоже удостоился приглашения, поскольку французский король хоть и не испытывал симпатий к династии Габсбургов, но как католик не пожелал портить отношений со своими единоверцами.

Хаугвиц заявил, что не сядет за один стол с мятежником, поскольку не знает даже, дворянин ли тот.

Иржик подошел и влепил барону звонкую пощечину, добавив при этом по-чешски:

— Твои предки правили в Хропыни, откуда я родом, и были настоящими воинами. А ты — папистская свинья!

Они покинули дом французского консула и на следующий день дрались.

Кардинал Клесл{136} лишился последнего агента в Стамбуле.

Рыцарь Арпаджик стал знаменит.

Великий визирь Али-паша спросил о нем у сэра Томаса и поинтересовался происхождением Иржика.

— Этот чешский рыцарь приехал в Стамбул с посольством трансильванского князя, а затем поступил ко мне на службу. Он был ич-огланом Зимней королевы.

— У него турецкое имя — Арпаджик?

— Так его прозвали в шутку. Он родился в ячмене.

— Захватите его как-нибудь с собой ко мне.

Так Иржик предстал пред великим визирем.

— Если собираетесь писать в Гаагу, молодой человек, сообщите, что сердце наше печалит судьба вашей королевы, которая сказала нашему послу Мехмеду, что предпочла бы стать наложницей султана, нежели женой императорского вассала. Я рад, что вы не стерпели оскорбления императорского писаря. Арпаджик красивое имя. Многие наши паши тоже родились в ячмене. А сейчас заседают в Верховном Диване.

Сэр Роу внимал с гордым видом.

Тайный агент изгнанной в Гаагу чешской королевы стал агентом гласным. Он писал письма господину Камерариусу и получал ответы. Сэр Нетерсол кланялся ему в посланиях к сэру Томасу. Но королева ни разу не приписала ни строчки.

Зато пришла весточка от графа Турна. Тот сообщал, что покидает князя Бетлена и тайными путями пробирается в Гаагу. Повсюду его подстерегают императорские шпионы, чтобы отправить на эшафот. Войска Бетлена вместе с турецкой кавалерией ворвались в Моравию, осадили Годонин и разорили весь край. Больше всех пострадала беднота. Турки увели в плен много молодых парней и девушек. Императорский капитан Блекта пытался перебить охрану у ворот на Градиште и сдать осажденный город мадьярам. За это он был взят под стражу генералом Мероди и препровожден в Брно, в Шпильберг{137}. Там его казнили, а голову повесили в железной корзине на старобрненских воротах. Он погиб за верность моравской земле.

Князю Бетлену ничего не стоило перейти реку Мораву и двинуться со своей кавалерией на Прагу. Перепуганный Лихтенштейн{138} приказал возводить новые укрепления для защиты Праги со стороны Кутной Горы. Но тут Бетлен узнал, что этот разбойник Христиан Брауншвейгский, светский епископ хальберштадтский, был в очередной раз побит в немецких землях у Штаде генералом Тилли, так что теперь у императора высвободилось много войск, которые готовы к выступлению против Бетлена. Все же в разоренной и разграбленной Моравии многие печалились, когда войска Бетлена и турки начали отступать в Словакию. Их кони проваливались по брюхо в снег, и много турок погибло от холода. Бетлен собирается заключить с императором перемирие, а в Моравии паписты начнут вешать и рубить головы, как пану Криштофу Блекте из Утеховиц.

«Теперь наше дело в руках господних, а посему здесь в Трнаве, куда мне пришлось вернуться из Моравии, рождество прошло еще печальнее, чем в прошлом году с тобой в Стамбуле, Ячменек. Молись и надейся, покуда дышишь. Следующее письмо отправлю тебе из Нидерландов, где, даст бог, найду короля с королевой в добром здравии. И да будут прокляты все Христианы».

Так закончил граф Турн свое письмо.

Для Иржика слова Турна словно донеслись из беспредельной дали. Он едва понимал их смысл. И прочел письмо сэру Роу.

— Вы любите верховую езду? — спросил сэр Роу.

— Наша Гана славится наездниками.

— Тогда мы будем состязаться на Атмейдане. Султан Мурад обожает верховую езду. И мы добьемся его благосклонности.

Таков был ответ сэра Роу на жалобы Турна.

Как некогда императорский посол Креквиц, сэр Роу приобрел себе арабских скакунов. Одного из них он одолжил Иржику. На другом ездил грек Басилидес. Пять оставшихся сэр Роу раздал своим английским секретарям и лекарю-еврею. Для себя он приберег самого красивого, черного с белой звездой на лбу. Все ежедневно выезжали на ипподром и соревновались с турецкими наездниками, красуясь перед прекрасными дамами из иностранных посольств. Победитель устраивал званый ужин, во время которого турки, презрев заповеди Магомета, упивались допьяна.

Эти игрища часто посещала супруга венецианского посланника. Бывала синьора и на пирушках. Она стала возлюбленной чешского рыцаря потому, что уважала хороших наездников и отдавала предпочтение светловолосым мужчинам. Синьора была умна и не афишировала эту связь. Про чешскую королеву она не расспрашивала и рассталась с Иржиком так же легко, как и сошлась, обратив свое внимание на вновь прибывшего секретаря французского посольства родом из Нормандии и имевшего волосы еще светлее, чем рыцарь Арпаджик.

Иржик разъезжал верхом, роскошно одевался, вырядил в пух и прах своего конюшего Ганнеса из Брашова и научился играть не только в примеру, но и в кости. Ему везло, и он выигрывал.

В один прекрасный день он объявил:

— Я желаю турчанку!

И Басилидес ответил, что нет ничего проще. Только вот в гаремах высокопоставленных турок настоящих турчанок не бывает.

— Желаю даму из гарема, и непременно в чадре!

— Поищем, — обещал драгоман.

Поиски затянулись, но наконец он пришел и сказал, что Лейла, первая жена мимар-баши, главного надзирателя над строительными работами, — настоящая турчанка из Ангоры{139}, и, кроме турецкого, она не знает других языков.

— Как же я объяснюсь ей в любви?

— Ты выкажешь ее на деле, — ответил грек Басилидес.

И все произошло, словно в сказке из «Тысячи и одной ночи». На берегу Черного моря у мимар-баши был небольшой дворец, обнесенный высокой стеной. Через заднюю калитку Лейла вышла на прогулку в платановую рощу. Возвращаясь, она забыла в калитке ключ. Иржик явился и открыл калитку. Все оказалось очень просто. Только вот светлячков носилось столько, что они освещали все вокруг, хотя луны в ту пору на небе не было. Лейла без чадры как мотылек опустилась на подушки в беседке, где ее поджидал Иржик.

Он так и не услышал ее голоса. Не видел, какого цвета у нее глаза. Но его губы и руки были очарованы ее молодостью и красотой. Она любила его тихо и покорно. Потом встала, низко поклонилась, вымолвив одно лишь слово:

— Domani, — что по-итальянски значит «завтра».

Иржик подивился, услыхав из ее уст итальянское слово.

Он поцелуем обещал ей прийти завтра и отдал ключ.

Лейла послушно следовала за ним, провожая к калитке. Там она еще раз обвила руками его шею и увлекла за собой в высокую траву, распугав цикад. Попрощавшись еще раз, она заперла калитку. Он остался стоять за стеной, прислушиваясь к скрипу ключа. Ему так хотелось услышать шелест ее шагов по песку дорожки. Но из сада не донеслось ни звука.

Он пришел назавтра, потом «завтра» повторялось еще и еще «domani».

Иржик спросил у грека Басилидеса, не из Италии ли родом Лейла.

— Вовсе нет, — последовал ответ. — А слово «domani» она знает от драгомана дубровницкого посольства. Он же назвал мне ее имя и объяснил, как к ней попасть. До последнего времени он был ее любовником. Мы — драгоманы — занимаемся не только переводом! Да, все было так просто, что на следующее «завтра» Иржик уже не пришел.

Сэр Томас Роу спросил однажды, не передать ли в письме к леди Бесси привет от Иржика.

— Это необязательно, сэр! — ответствовал Иржик.

15

Приехал господин Корлат. Он остановился в караван-сарае и на другой день нанес визит Иржику. Его удивила перемена, происшедшая с ич-огланом:

— Вот какой вы стали! Настоящий Адонис или, вернее, Ахиллес! Прониклись ли вы очарованием дриад?

— Да. А где граф Турн?

— Он покинул двор князя. Император не мог смириться с его службой у князя и настойчиво домогался его выдачи. Верный своему слову, Габор, правда, не выдал Турна, однако посоветовал ему уехать в Гаагу. Князь намеревался переждать суровую зиму, а затем начать переговоры с императором.

— Граф Турн уже в Гааге?

— Если его не перехватили по дороге, наверняка он уже прибыл в Гаагу. Он отбыл из Банской Быстрицы в январе, а теперь март.

— С чем вы снова прибыли в Стамбул?

— Князь послал меня к великому визирю Али-паше с объяснениями…

— Какими?

— Мне предстоит объяснить, почему мы ушли из Моравии в Венгрию.

— А почему же вы ушли?

— Турки и татары воевали кое-как, а на святого Димитра собрались и двинулись домой, потому что, дескать, привыкли вести войну только с мая по октябрь. К тому же у нас не было пушек. А император после поражения Христиана Брауншвейгского бросил против нас войска из Германии. Мне придется растолковывать туркам, что войну надо вести всерьез. У вас есть вести от Фридриха?

— Нет.

— Турн наверняка вам напишет.

— Дорогой Корлат, меня это не интересует.

— Не верю.

Иржик не стал объяснять, что сердце его остыло. Корлат все равно бы не понял.

— Что вы можете сказать о султане Мураде Четвертом? — сменил тему разговора Корлат.

— Это толстый четырнадцатилетний подросток; ездит верхом, стреляет из лука лучше Одиссея, как сказали бы вы, и пробивает стрелой железный лист толщиной в четыре дюйма. Искусный охотник. Пьет крепкие вина и водку. Любит женщин и шашки. Слагает стихи на персидский манер. Захватив в плен черноморских казаков, он велел их обезглавить, а головы положить к своим стопам. Побаивается янычаров, но подкупает их деньгами, которые добывает, расправляясь с пашами. Астрологи предрекают ему короткую жизнь. Больше мне о нем ничего не известно.

— Он будет воевать против императора?

— Не знаю.

— А что ваш сэр Томас?

— Мой?! Он вовсе не мой. Это шпион. Он подкупил половину Стамбула — от визирей до базарных торговок — и шлет депеши. Бекингему и принцу Уэльскому в Лондон, королеве в Гаагу. Его мечта — создать великую коалицию, а Турцию разделить и, как и Индию, раздать лондонским купцам. А в свободное время он дает мне уроки эпикурейства.

У Корлата загорелись глаза:

— Разве можно жить в Стамбуле и не стать эпикурейцем? Поняли ли вы, что Стамбул остался, по сути, древней Византией? Это греческий город, и не только потому, что здесь есть ипподром и стоят древние греческие храмы, водопровод и колонны. Турки переняли от греков не только многие слова, но привычки и чувства.

— Мать султана, валиде, — гречанка. Теперь ее зовут Махпейкер.

— Женщина, подобная луне, — перевел Корлат. — Селена…

И принялся разглагольствовать о красоте турецких имен и о поэзии цветистого турецкого языка. А также о византийских императорах, «самодержцах во Христе», которые были христианскими султанами, потому что греки в Константинополе уподобились народу восточному. Даже кожа и волосы у них потемнели.

— Лучше расскажите мне, дорогой Корлат, о графе Турне!

— Турн вернулся из Стамбула полный надежд, как юноша, вступающий в жизнь. В Венгрии и в Моравии он воевал как истинный муж. А в Гаагу уехал уже совсем стариком. Говорил, что плачет третий раз в жизни. Первый раз он плакал после битвы на Белой горе, второй — после падения Гейдельберга, а третий — когда увидел разоренные татарами моравские деревни.

— Моравия — это моя родина, господин Корлат! А я торчу в Стамбуле и наблюдаю, как малолетний султан убивает старых визирей, чтобы заполучить награбленные ими сокровища и заплатить обесцененными пиастрами янычарам, которых он посылает на Багдад. А я торчу в Стамбуле и слушаю английского посла, который твердит, будто Турция уже никогда не оправится, и сейчас самое время для христианских самодержцев начать крестовый поход на Стамбул. Сидя где-то в Венгрии, Турн оплакивает разоренные моравские деревни, а я состязаюсь на ипподроме с турецкими чаушами, весело пирую и пью за победу турок над персами. Сэр Томас проживает деньги, которые выручают в Турции английские купцы, и из этих же денег выдает мне от имени королевы столько, чтобы я мог ездить верхом, фехтовать, играть в карты и спать с женщинами. Если из Гааги придет известие, что Мансфельд или Христиан, а значит, и мой король снова разбиты, я махну на все рукой, потому что больше не верю в нашу звезду. Сэр Роу говорит мне, что я должен покорять мир, если действительно хочу жить. Он рассказывает о золоте индейцев и об Ост-Индской компании. О пиратах, которые стали адмиралами и лордами. О женщинах, которые продают себя, мечтая о тронах и власти. О философах, раскрадывающих, как Бэкон{140}, государственные финансы. О боге, который спрятался от человека на небеса, когда выяснилось, что не Солнце крутится вокруг Земли, а наоборот. О новых божествах и идолах. О королях, императорах и султанах, которые дерутся за богатства этого мира, чтобы разделить его после самой страшной из всех войн, которая вскоре грядет. Мы сами начали эту войну и проиграли ее. К концу этой войны нас уже не будет среди живых. О нашей стране никто и не вспоминает. О ней умалчивают, будто ее не было вовсе. А я — тайный агент этой страны в Стамбуле. Я даже имя свое потерял. Рыцарь Арпаджик, так называют меня визири и женщины, с которыми я сплю. Сэр Томас Роу держит меня в заточении. Нет, он не бросил меня в подземелье Семибашенного замка, где когда-то томился молодой Вратислав из Митровиц{141} из посольства господина Креквица, но я не могу уехать к графу Турну в Гаагу, потому что сэр Томас этого не желает, а я — нахлебник сэра Томаса. В Гааге на улице Ланге Форхаут есть усадьба, хоф те Вассенар называют ее. Туда отправился Турн. Там живут нищие. Пока что они получают деньги от голландских евреев и лондонских купцов. Но мне хотелось бы, чтобы люди, живущие там, никогда не нищенствовали и жили не в Гааге, а в Праге. Ради их возвращения в Прагу я готов умереть. Но сэр Томас не позволит мне умереть! Он твердит, что я должен жить, и жить весело. Вот я и веселюсь… До слез!

— Поехали со мной к Бетлену Габору! — сказал господин Корлат.

— Чтобы меня вынудили уехать, как графа Турна? Я хочу домой, господин Корлат! Хочу в Хропынь. Может, окольными путями вокруг земли, ведь как выяснилось, к радости одних и ужасу других, — она круглая!

— Вы заболели меланхолией!

— Сэр Томас иногда называет меня Гамлетом.

— Кто это?

— Человек здравого ума, который превратился в безумца, оттого что жил в больном мире. Метр Шекспир написал о нем пьесу.

— Я не слыхал о метре Шекспире. Я руководствуюсь Вергилием, мой друг! Верно, закончу свои дни учителем латыни.

— Вы счастливый человек, господин Корлат.

В тот вечер Иржик и Корлат играли в кости с какими-то незнакомцами в купеческом доме в Галате. Иржик выиграл и затем три дня и три ночи кормил всех подряд. Колотил кулаком по столу. Швырял деньги нищим под окнами. Танцевал гальярду и танец мечей, улюлюкая при этом по-ганацки и требуя от всех подряд правильно произнести звук «рж» в слове Кромержиж. Расхаживал по зале гоголем.

Кто-то принес весть, что только что по приказу султана шелковым шнурком был задушен бывший визирь Мере-Хюсейн. Греки в зале пили за здоровье султана. Патриарх Кирилл{142} молился за него во время воскресной службы в церкви Божьей матери всеблаженнейшей. Патриарх симпатизировал английскому послу сэру Томасу Роу после того, как тот убедил его в богословском диспуте в близости кальвинизма и православия, что подтверждается готовностью кальвинистов содействовать расцвету греческой церкви в Турции. Потому патриарх молился и за успехи английского торгового дома, дабы господь уберег английские корабли от турецких пиратов и испанцев.

Близилась пасха.

На рассвете греческие девушки выходили на зеленые луга. Мыли в росе глаза, чтобы яснее был взгляд, и щеки, чтобы уберечь от морщинок. Собирали в траве первоцветы и плели из них венки. Танцевали на восходе солнца ромайку.

И вот настал праздник крашеных яиц. На всех греческих церквах и церквушках гремели и заливались большие и малые колокола. «Христос воскрес!» — взывал патриарх на все стороны света и на всех языках Стамбула.

Янычарские полки на кораблях и каиках переправлялись через Босфор на азиатскую сторону. Молодой султан Мурад IV устраивал им смотры на параде войск в Кадыкёй, древнем Калхедоне. Он сидел на мраморной террасе и весело улыбался. Зеленые знамена склонялись перед ним. Гремела музыка.

Войска отправлялись в Персию.

16

У священника Исаакиоса было семеро детей. Пять сыновей и две дочери. Старший сын был монахом на Афоне. Двое других жили в Ускюдаре и торговали изюмом и финиками. Еще один служил писарем в Фанаре. А самый младший рыбачил на Черном море в деревушке Белград. Старшая дочь была замужем за отцом Феодором и жила в предместье Топхане, а младшая дщерь Исаакиоса, семнадцатилетняя Зоя, оставалась пока дома, утешая родительскую старость.

Хотя сам священник и его жена, молдаванка Марика, были когда-то, пока не поседели, черноволосы и смуглы, Зоя лицом вышла розовой, как цветок черешни, с глазами голубыми, словно ясное небо, и волосами цвета меда. Губы ее так походили на клубничинки, что вводили в заблуждение пташек, спешивших вкусить их сладость.

Господин Корлат, который в ночь на пасху привел Иржика в маленькую церквушку Айя Кирияки, что значит Святое Воскресение, где отец Исаакиос служил всенощную, когда увидел ее, не сдержался и процитировал Горация, но, правда, тут же умолк, ибо в такие святые минуты неуместны были даже латинские вирши. Прихожане держали в левой руке свечи, а правой осеняли себя крестным знамением. Хор на клиросе ликовал. Отец Исаакиос обходил алтарь, клал поклоны святым образам, взмахивал кадилом и, подобно патриарху в церкви Божьей матери всеблаженнейшей в Фанаре, благовествовал из открытых царских врат за алтарем своей пастве, что восстал Христос из мертвых, смертию смерть поправ.

— Христос анести! — Христос воскрес! — возвышенно и радостно звучал голос отца Исаакиоса.

Все обнимались под песнопения с клироса и христосовались. Почти до рассвета длилась служба, но оба пикарта, сас и чех, оставались там до конца, хотя церквушка до самых сводов прокоптилась кадильным дымом и свечи догорели в руках молящихся. Только перед образами дьякон все время зажигал новые свечи, и потому никто не заметил, как за горами над Босфором взошло солнце.

Молодые люди поджидали в садике у церкви, когда же выйдет розово-золотая девушка с букетом первоцветов в руке. Господин Корлат собрался было даже бежать за ней, когда она стала удаляться, подобная святой, сошедшей с иконы. Но Иржик только снял шляпу и с независимым видом остался стоять на месте.

Господин Корлат разузнал у выходящих из храма и радующихся окончанию поста прихожан, имя девушки — Зоя, она дочь священника. Появился сам отец Исаакиос, бородатый, высокий и широкоплечий, с большим крестом на груди. Он тоже торопился к праздничному столу. Иржик приветствовал отца Исаакиоса, почтив его сан и отметив красоту его дочери. Отец Исаакиос поклонился с достойным видом.

— Я люблю ее, — сказал Иржик господину Корлату.

— Я тоже, — отозвался тот.

Они задумались, что же предпринять, а потом направились к дому священника. Постучались. Госпожа Марика в большом белом фартуке открыла двери и, поздоровавшись с нарядно одетыми незнакомцами, пригласила войти под их скромный кров.

— Мы недостойны такой чести, — добавила она.

Иржи с Корлатом извинились и объяснили, что они иностранцы, приехавшие из далеких краев, и вера у них иная. Но они были на всенощной и ныне исполнены благодати. А потому им хочется пожелать отцу Исаакиосу и его семье счастливых праздников.

— Христос воскрес! — ответила с улыбкой госпожа Марика и прямо на пороге расцеловала гостей в щеки. А потом ввела их в дом, где пахло ладаном. За накрытым столом под почерневшей иконой сидел сам отец Исаакиос. Под образами краснел огонек лампады.

— К нам гости, отче, — объявила госпожа Марика. — Какая радость! Из семерых детей дома осталась одна дочь. Пусть же они будут нашими детьми!

— Христос воскрес! — торжественно произнес отец Исаакиос, встал из-за стола и похристосовался с гостями. Потом пригласил разделить с ними утреннюю трапезу. Возила Зоя и залилась краской.

«Она словно kyzyl kiras, алая черешня», — сказал сам себе Корлат, будучи наполовину турком. Он встал и со словами «Христос воскрес!» поцеловал девушку в обе щеки.

Та приблизилась к Иржику, улыбнулась, взяла с блюда на столе красное яйцо и подала ему со словами «Христос воскрес!», поцеловав Иржика в правый и в левый края уст. Потом она дала господину Корлату синее яйцо и села за стол, пригласив гостей разговеться, если они постились.

— Нет, мы не соблюдали поста, это наш грех, — признался господин Корлат. — Но мы молились с вами всю ночь.

Отец Исаакиос выспросил гостей, какого они вероисповедания.

— Мы пикарты, — сказал Иржик.

— Ну, значит, христиане, — обрадовался отец Исаакиос и выпил за их здоровье чару вина.

Было теплое праздничное утро. На клиросе шелковиц, платанов и олив радостно пел хор зябликов и дроздов, возвещая о том, что воскресло из небытия утро.

— Вы словно kyzyl kiras даже после ночного бдения, — обратился господин Корлат к Зое, покручивая свои черные усы.

— В пасхальную ночь мы всегда бодрствуем, — ответила та.

Господин Корлат поднял чару за красоту Зои. Она нахмурилась и возразила:

— Истинна лишь красота Девы Марии.

И Иржик подумал, что вот так же о бесподобности облика богоматери говорят у них на Гане.

— Из какой страны вы прибыли? — спросила Зоя у обоих гостей, но глядела при этом только на Иржика.

— Господин Штефан из Трансильвании, а я из Моравии.

— О, ведь это уже на самом краю света. — Она в изумлении сложила руки и снова стала похожа на веселую алую черешенку.

Отец Исаакиос спросил, когда гости праздновали пасху.

— Три недели назад. А праздничная трапеза у нас приходится на страстную пятницу.

— Вы веселитесь, а мы постимся, — удивилась госпожа Марика. — Сколь разнятся обычаи людей!

Они ели, пили, отвечали на вопросы отца Исаакиоса и сами узнали все о его сыновьях и дочерях. Рассказывал Исаакиос и о патриархе Кирилле, который ищет друзей православной веры среди кальвинистов и пикартов, и просит Высокую Порту не допускать иезуитов в страну.

— Но сегодня не стоит вспоминать про это! Восстал спаситель! Христос воскрес!

Только к полудню они расстались.

— Она прекрасна, — сказал Иржик. — Я весь пылаю.

— Я тоже! — вскричал господин Корлат.

Они молча спускались в Галату. Снова слышался колокольный звон.

— Хотя солнце и не вертится вокруг земли, — говорил Иржик, — но вокруг дочери отца Исаакиоса оно крутится наверняка!

И они стали приходить в дом отца Исаакиоса чаще, чем это позволяли приличия.

Мать Марика отправила Зою в Топхане к зятю, священнику Феодору, и к дочери Анне. Но они все равно приходили, хотя Зои уже не было. Ходили прямо как к себе домой. И всегда только вместе. Один караулил другого. Частенько у них доходило до ссор. Иржи ругал князя Бетлена предателем и корыстолюбцем, господин Штефан обзывал короля Фридриха трусом. Иржик уверял, что битву на Белой горе чехи проиграли из-за мадьяров, господин Корлат приписывал причину поражения чешскому полку младшего Турна, который одним из первых пустился наутек. Корлат утверждал, что Турн — плохой генерал, а Иржик назвал Корниша разбойником. Но истинной причиной этих споров была их любовь к алой черешенке, Зое.

Господин Корлат все еще не удостоился предстать перед великим визирем. Им был уже не Али-паша, которого султан Мурад тоже отправил к праотцам, а снова старый Гюрджю.

Но Гюрджю гневался на своего приемного сына Габриэля Бетлена за то, что тот заключил мир с императором. Гюрджю не пожелал выслушать объяснения Корлата, и тот пожаловался Бетлену в Кошице. Разозлившись, Бетлен велел Корлату возвращаться. Так что уезжал Корлат не по своей воле. На прощание он решил еще раз взглянуть на алую черешенку и без ведома Иржика отправился в Топхане к отцу Феодору. Отец Феодор сказал ему, что Зоя уехала с сестрой Анной в Белград, селение на берегу Черного моря. Господин Корлат поспешил в Белград. Но и там девушки не оказалось. Тогда он пришел в дом к отцу Исаакиосу. На скамье открытой галереи с деревянными столбиками сидела Зоя и беседовала с Иржиком. Корлат быстро распрощался с отцом Исаакиосом и матушкой Марикой, поцеловав ей руку, словно принцессе. Правда, куда с большей радостью прильнул бы он к губкам Зои. Корлат обещал скоро возвратиться, ведь Трансильвания отсюда близко. Зоя смеялась.

С Иржиком господин Корлат расстался не по-доброму.

— Не будь ты моим другом, я убил бы тебя, Арпаджик, на поединке.

— Я готов драться, если вам охота умереть, — последовал заносчивый ответ. Иржик был спесивей любого ганацкого мужика.

Иржик проводил Корлата до Адрианопольских ворот. Корлат сманил у Иржика конюшего Ганнеса, уговорив того уехать из Стамбула в Брашов. Это была его маленькая месть! Но Иржика это ничуть не задело. При желании он найдет таких сколько угодно! И вовсе не нужны ему сасы.

Домой Иржик возвратился в веселом расположении духа.

С той поры не проходило и дня, чтобы он не объявился поблизости церкви Святого Воскресения. И если Зоя не показывалась из дома, он простаивал под забором церковного сада до поздней ночи.

Призвав на помощь Басилидеса, он снова стал ходить в дом отца Исаакиоса, хотя причин для таких визитов не было. Он возобновил дружбу с отцом Исаакиосом и матушкой Марикой. Но когда он беседовал с ними и с Басилидесом в увитой виноградом беседке, Зоя оставалась в своей девичьей каморке. Когда же он вел с ними разговоры за столом в доме, она уходила к соседям и пела с девушками, сидя на крылечке.

Но вот отец Исаакиос, боясь за свою дочь, попросил Басилидеса больше не водить к нему чужеземца, который давно приглянулся Зое, отчего отец с матерью совсем потеряли сон. Кто этот юноша? Никто не знает. Его называют то рыцарем Арпаджиком, то Жоржем. Он убил на дуэли двух соперников. У него ясный взгляд, но что такое ясные глаза франков? Он ходит с грустным видом, но что такое грусть франков? Он, Исаакиос, не позволит соблазнить Зою, которая не станет алой черешенкой для сладострастных уст турка, франка или генуэзца.

Господин Басилидес успокоил отца Исаакиоса. Рыцарь Арпаджик никакой не франк, не генуэзец и не турок. Он чешский рыцарь, ставший изгнанником из-за своей веры. Его тяжело ранили в битве за чешского короля. В Чехии владычествует иезуитский султан — кесарь. Рыцарь Иржик — бездомный страдалец, а поединки — удел рыцарей. И он защищал свою честь. Человек, лишенный родины, Арпаджик тянется к людям, которые напоминают ему о родном доме. Он сильно огорчится, если двери отца Исаакиоса закроются перед ним. Но уговорить отца Исаакиоса было не просто.

— Он зарится на мою дочь!

— Отче, вы забыли, что такое любовь?

— Нет, не забыл, потому и боюсь. Передайте ему, что я с удовольствием принимал бы его, не будь у меня дочери.

— Если мне нельзя приходить к ней, тогда она придет ко мне сама! — заносчиво пообещал Иржик.

Прийти она не пришла, но весточку послала. Белую гвоздику, которая на языке влюбленных означает: «Я давно люблю тебя, а ты ничего не замечаешь!»

Грек Басилидес посоветовал Иржику послать ей сухой стебель, что значит: «Я хочу быть твоим рабом».

Это было так таинственно и прекрасно! Она расцвела и похорошела, если может стать красивее сама красота. Зоя зачастила в Топхане к отцу Феодору. Но в гавани у Рыбного базара встречалась с Иржи, и они садились в каик — наемную лодку, которая отвозила их в Кандили. Там под платанами сада, зовущегося «Волшебной лампой», она теряла голову от его поцелуев. Опьяненная, возвращалась она к вечеру домой, напевая по дороге.

А по ночам Зоя плакала в страхе, что любовь, укрывающаяся за ложью, не принесет счастья. Ей хотелось признаться, что она ездит вовсе не к сестре, сказать хотя бы матери о любви к чужеземцу, который пришел к ним в то пасхальное утро. Но она молчала, потому что Иржик не велел ей говорить.

Он не стал ее рабом, как обещал сухой стебель, это она стала его рабыней, потому что любила его, и он знал об этом. Она была ему послушна и не посмела отказать ни в чем.

Однажды в сумерки к Иржику пришел отец Исаакиос. Оглядевшись и не увидев нигде святого образа, он перекрестился на восток. Потом сел и долго молчал. Его рука, касаясь креста на груди, дрожала. Он начал:

— Юноша, вы опозорили мою дочь и весь наш род. Будь проклят тот день, когда вы с нечистым сердцем вошли в мой дом в святой праздник. Если бы я призвал своих сыновей отомстить за бесчестье сестры, они приехали бы все, кроме монаха с Афона, и забили бы вас кулаками. Но я не зову их, ибо мне стыдно. Чем вы искупите свой грех?

— Я уеду, отец Исаакиос.

— Вы не боитесь бога? — вскричал отец Исаакиос.

— Бог покинул меня, отче.

— Вы тяжко согрешили.

— Так было предопределено, отче.

— Вы еретик!

— Да, отче. Простите меня или прокляните.

— В вас вселился дьявол?

— Наверное, отец Исаакиос. Я хотел бы любить вашу дочь, как любят мужья своих жен. Но не могу, отче! Я жажду мести, потому что оскорблен и обманут. Убейте меня! Вот вам кинжал. Это хорошее сарацинское оружие. Пронзите мне грудь. Никто не знает, что вы здесь, и никто не дознается, кто убил меня. Как просто было соблазнить вашу дочь. И вам будет легко убить соблазнителя.

Он протянул кинжал отцу Исаакиосу:

— Я жду, — и искривил презрительно рот.

Отец Исаакиос встал, взял кинжал, мгновение думал, потом спрятал оружие в складках своей ризы и, повернувшись на восток, перекрестился. Больше он ничего не сказал и, сгорбившись, исчез в темноте.

Дома отец Исаакиос вошел в комнату дочери и спящей пронзил ей грудь.

Твердым шагом вышел вон и направился во дворец патриарха в Фанаре. Упав перед ним на колени, он признался во всем. Патриарх помолился с ним вместе и, призвав янычарскую стражу, охранявшую его дворец, приказал заковать отца Исаакиоса и поместить в подземелье соседних с дворцом казарм.

17

В Галате и Пере взбунтовались греки.

Они объявили день похорон убитой девушки днем гнева и мрачной процессией потянулись к погосту за церковью Святого Воскресения. Над открытой могилой они рвали на себе волосы и плачем заглушали молитвы отца Феодора, который в богатом облачении приехал из Топхане с тремя дьяконами и с хором певчих. Матушку Марику они подняли на плечи и двинулись с ней от могилы к дворцу патриарха, требуя освободить из темницы отца Исаакиоса, отмстившего за оскверненную честь дочери. Они призывали патриарха показаться в окне и обратиться к народу со словами утешения. Янычары разогнали толпу. Но бунтовщики сошлись снова и направились в Перу, где забросали камнями газоны английского посольства. Они были уверены, что соблазнитель несчастной девушки — англичанин. Некоторые из них перелезли через ограду, истоптали газоны, вырвали кусты и хотели было проникнуть в посольский дворец. Янычарская стража обнажила сабли. Кто-то выкрикнул, что соблазнитель юной гречанки живет в другом доме. Они стали искать его, но не нашли в густых садах. Тогда толпа повалила вниз в Галату. Они разнесли два итальянских веселых дома и мейхане, где завсегдатаями были моряки из Дубровника. Выбили окна и здании Левантинской компании{143}, выломали двери и избили в конторе греков, агентов английских купцов, обзывая их предателями и разбойниками. Затем потянулись по улицам Стамбула, выкрикивая проклятья всем франкам, итальянцам, евреям и требуя от Высокой Порты изгнания из страны всех чужеземцев.

На базаре разгромили лавку голландского торговца кружевами и в кровь избили еврея, торговавшего кошерным мясом. Разграбили магазин итальянского ювелира. Затем пошли на Атмейдан, где слушали речи греческих монахов и какого-то армянского лекаря. На Атмейдане к толпе присоединились армяне. Чауш-баша послал на ипподром роту стражников. Они въехали в толпу на конях и обрушили на головы людей свои окованные железом дубинки. Пролилось немало крови. Был убит греческий мальчик, сын вдовы — торговки рыбой. Возмущенные торговцы рыбой покинули свои вонючие лавчонки и вышли на улицы. Перестали плавать в Ускюдар каики. Гнев овладел всеми стамбульскими греками — богатыми и бедняками. Какие-то неизвестные подожгли синагогу. Всю ночь были слышны крики на греческом и еврейском языках. Зажиточные испанцы вывозили своих жен и детей в каретах на север за пределы городских стен.

Три дня слышалась греческая и армянская брань — проклинали франков, итальянцев и евреев. Никто уже не помнил, с чего все началось. Всякий раз, как янычары обнажали оружие, толпа вопила:

— Да здравствует султан Мурад Четвертый! Султан, прогони иноземных убийц! Спаси наших жен и детей!

Кто-то выкрикнул:

— В темницу английского посла! Он хочет править у нас вместо султана!

Они снова пришли в Перу к британскому посольству, окруженному тройной цепью янычар.

— Господин посол в отъезде, — сообщил им драгоман Басилидес с балкона посольского дворца. В него стали швырять камнями, но не попали. Янычары теперь били только плетками. Кровь не пролилась. Толпа повеселела и потащилась в гавань. В мейхане мужчины упивались вином. Женщины танцевали ромайку.

Волнения закончились.

Гюрджю Мохаммед-паша приехал к сэру Томасу в простой карете без янычарского караула. Он вошел в салон, где в кресле, подобно фараону положив ладони на колени, восседал сэр Томас. Грек Басилидес переводил.

— Уже давно не приходилось мне видеть его превосходительство господина посла в столь прекрасном здравии, — начал великий визирь.

— И мне столь же приятно лицезреть просвещенную особу великого визиря Гюрджю Мохаммеда, — ответствовал сэр Томас.

— Какая великолепная осень снизошла на Босфор, — заметил Гюрджю Мохаммед. — Уже созревают персики.

— Я желаю богатого урожая фруктов на всех землях падишаха, — ответил посол.

— Позвольте принести извинения за слова и действия, которыми некоторые подданные султана провинились перед послом его величества британского короля, друга и брата падишаха, — сказал великий визирь.

— Я принимаю ваши извинения и передам ваши слова его величеству. Тщу себя надеждой, что из средств падишаха будут возмещены убытки всем пострадавшим, а в особенности Левантинской компании, чью контору разгромила чернь, — провозгласил сэр Томас уверенным голосом.

— Непременно, — согласился Гюрджю Мохаммед, склонив голову. — Я же, в свою очередь, надеюсь, что вы изгоните со службы виновника учиненных злодейств, рыцаря по имени Арпаджик, который не является подданным его величества британского короля. В свое время вы посоветовали мне, — великий визирь посмотрел прямо в глаза сэру Томасу, — прогнать прочь всех послов Габриэля Бетлена, поскольку они доставляли много хлопот Высокой Порте. Вы были правы. Наш вассал изменил нам, заключив без нашего ведома мир с венским королем, а до этого злоупотребив нашими войсками, посланными ему на подмогу. Мы отозвали свои войска. Я не стал вести переговоры с новым послом Бетлена, господином Корлат-агой, который приехал давать объяснения по поводу предательства Бетлена Габора, некогда почитаемого мною за сына. Но вы приютили одного из слуг Бетлена. Он сотворил столько зла, что, если вы не уволите его со службы, нам придется заточить его в Семибашенный замок.

Только теперь сэр Томас пошевелил руками.

— Мне неизвестна его вина, — заметил он.

— Тем хуже, — выдохнул Гюрджю Мохаммед-паша.

— У меня есть инструкции от его величества привечать по мере возможности врагов венского короля, а рыцарь, о котором вы упомянули, принадлежит к таковым.

— Вероятно, это какая-то новая инструкция, — ухмыльнулся старик. — Уж не собираетесь ли вы объявить войну венскому королю и Испании?

— Не исключено.

— Разве принц Уэльский уже не просит руки испанской инфанты и собирается взять в жены французскую принцессу? А может быть, ваш благородный господин желает протянуть руку помощи курфюрсту Фридриху, и даже Бетлену Габору, и создать тем самым антигабсбургскую коалицию? Возможно, в этом новом союзе примут участие и Венеция, а также король Франции?

— И это возможно!

— Но разве не вы сами разгневались на поляков, которым в свое время желали успеха…

— Я действовал на благо мира! — твердо сказал сэр Томас.

— А теперь вы решили поставить на войну. Прекрасно. Посмотрим, что скажет падишах. Да ниспошлет ему аллах вечного здоровья! Но Арпаджика вы все же прогоните. Это пожелание и патриарха Кирилла, а ведь он ваш друг? — Старик лукаво посмотрел на драгомана.

— Так и быть. Если это приказывает Кундуз-Кале…

Великий визирь помрачнел:

— Мне не может приказывать греческая чернь из Кундуз-Кале. Так повелевает справедливость и мудрость! Слишком много крови было пролито ради утех этого чужеземца, которого вы приняли на службу, а теперь будете столь любезны отослать за границы Османской империи.

— Решено, — сказал сэр Томас и пожал гостю руку, словно купец скрепляя сделку.

Аудиенция окончилась.

18

Но визирь говорил одно, а чауш-баши — другое.

Чауш-баши послал отряд стражников в домик в Пере, где проживал рыцарь Арпаджик. Начальник стражи зачитал постановление на арест. Рыцарь Арпаджик спустил начальника с лестницы, выгнал и его солдат за ворота и заперся. Стражники стали осаждать дом. Стреляли по окнам из мушкетов. Рыцарь Арпаджик открыл ответную пальбу и ранил двоих. Тогда начальник стражи отдал приказ поджечь дом. Стрельба прекратилась. Толпа зевак с удовольствием глазела на попытки стражников закинуть на крышу пук горящей соломы. Наконец им это удалось. Толпа ликовала, крыша занялась! Но рыцарь Арпаджик выпрыгнул из окна с задней стороны дома. Размахивая обнаженной саблей и рассыпая ганацкие проклятия, он убежал, петляя между деревьями, через заборы и межи. По нему стреляли, но мимо. В доме сгорела чешская Библия, «История мира» Рэли, с десяток нарядов рыцаря, все его парадные шляпы и туфли. Мешочек с выигранными золотыми он прихватил с собой.

Перемахнув через стену британской резиденции, Иржи без доклада вошел к послу его величества.

Сэр Томас помрачнел:

— Наконец-то я вижу вас, сэр! Вы вызвали в Стамбуле настоящий бунт черни. Поздравляю вас. Мне до сего времени этого не удавалось.

Иржик сел и спросил:

— Вы желаете, чтобы я поджег Сераль?

— Ни в коем случае, сэр! Достаточно того, что вы уже натворили. Вам придется покинуть Стамбул.

— Мне начинает здесь нравиться.

— Вы переигрываете, молодой человек.

— Или — или, говорят у нас дома. Мне еще не приходилось вам рассказывать о своем покойном отце, рыцаре Вилеме Пражме. Он либо дрался где-нибудь с турками, либо валялся дома за печью. Либо содержал на Хропыни целый гарем жен, либо запирался в комнате и размышлял о мирской суете. Ел и пил, как Гаргантюа, о котором вы мне когда-то соизволили рассказать, либо постился, как монах. Я унаследовал его характер. Такая у нас, ганаков, натура!

— Меня радует, сэр, ваш рассказ. Но ваши авантюры приносят мне слишком много хлопот. Пока вы любили женщин и убивали мужчин, пока вы преступали законы, изменилась политика его британского величества.

— Простите, сэр, но я сыт по горло этой вашей политикой еще с Праги!

— Допускаю. Но кое-что в этой политике для вас могло быть небезынтересным. Мы подружились с Францией. Принц Уэльский берет в жены французскую принцессу, а не испанскую инфанту.

— А мне-то что до этого, сэр?

— Полагаю, и вам до этого есть дело. Король Яков решил воевать с Габсбургами.

— Ай-яй-яй! — ухмыльнулся Иржик.

— Будь вы не агент чешского короля, а мой секретарь, я приказал бы выпороть вас за эту ухмылку.

Иржик снова рассмеялся и заметил:

— Вы только что произнесли забытые слова — чешский король. Что, разве опять заговорили о чешском короле?

— Не столько о короле, сколько о королеве.

— Вы отсылаете меня в Гаагу?

— Нет, в Гаагу я вас не отправлю.

— Не хотите?

— Не хочу! — Сэр Томас топнул ножкой. — Во Франции пришел к власти кардинал Ришелье, человек замечательных способностей. Не за горами союз Франции, Савойи, Венеции и Англии. К ним присоединятся короли датский и шведский. Турция тоже не останется в бездействии, и снова выступит Бетлен Габор. Что вы на это скажете?

— А король чешский?

— Поговаривают и о чешском короле.

— Граф Турн давно не писал мне, — сказал Иржик.

— Но сэр Нетерсол сообщал мне о графе Турне. Некоторое время он был генералом у Мансфельда. А теперь отправляется в Венецию.

— Что же он собирается делать?

— Командовать войсками в будущей войне с императором.

— А я только что разогнал стражников чауш-баши, которые явились, чтоб арестовать меня. Сгорело мое жилище и весь дом. Жаль, — сказал Иржик.

Сэр Томас побагровел. Вскочив, он забегал по комнате.

— И вы говорите об этом с таким спокойствием?

— Мне пришлось отстреливаться.

— Только что у меня был великий визирь с требованием выслать вас за пределы Турции.

— И вы меня увольняете?

— Да. Я не могу больше держать вас у себя. Вы поедете к графу Турну в Венецию.

Иржик пожал плечами.

Еще до полудня сэр Томас отправился к великому визирю с протестом против действий чауш-баши:

— Как же можно полагаться на слова турецких властей, если ваша правая рука не ведает, что творит левая?

Гюрджю Мохаммед снова рассыпался в извинениях. Он обязался возместить убытки за сгоревший дом и испорченный гардероб рыцаря Арпаджика. Сэр Томас, в свою очередь, подтвердил, что Арпаджик уедет:

— И весьма скоро. При первой же возможности.

— Жить вы будете, сэр, — заявил сэр Томас Иржику, — пока что в здании посольства, здесь, у меня. О вашей отправке в Венецию я позабочусь. Мне наконец удастся вздохнуть спокойно, только когда я избавлюсь от вас.

— Мне тоже, сэр. Благодаря вам я узнал, что такое сплин. Но дома я сидеть не собираюсь. Не люблю темниц. Потому я и разогнал людей чауш-баши, которые хотели арестовать меня.

— Поступайте как вам угодно, но я за вашу безопасность не ручаюсь.

И рыцарь Арпаджик начал прощаться со Стамбулом.

Прощание это вышло таким, что даже грека Басилидеса охватил страх. Арпаджик играл в примеру, обыгрывая в пух и прах купцов. Бросал кости с янычарскими чаушами, обчищая их до последнего пиастра. Поил вином каждого встречного. В караван-сарае снял целую залу и угощал там званых и незваных. Танцевал гальярду на накрытом столе, круша блюда и бокалы.

Неделями пропадал в портовых мейхане, спаивая матросов и грузчиков. А ночью отправлялся на кладбище Церкви Святого Воскресения и стоял на коленях у могилы Зои. Отца Исаакиоса патриарх отослал в Афонский монастырь. Матушка Марика уехала в Ускюдар к сыновьям. Могила Зои осела. Иржик нанял людей подсыпать холмик и украсить его цветами. А потом танцевал в армянском борделе с голыми девками, швыряя им золото. В ответ на замечание сэра Томаса обозвал его вонючим лицемером. Написал в Гаагу графу Турну, спрашивая, действительно ли тот собирается в Венецию. Ответа не было. Тогда он написал Корлату в Брашов и сообщил, что убил Зою своей любовью и ничто на земле его больше не радует. Спрашивал, не собирается ли тот снова в Стамбул, потому что тут подули новые ветры. Господин Корлат не ответил.

Иржик заявился к старому Минхеру де ла Хайе, голландскому послу. Минхер принял его дружелюбно. Расспрашивал о Трансильвании. Признался, что ему надоело долгое пребывание в Стамбуле, а домой как-то не тянет. Князь Бетлен зовет его в Сибинь. Предлагает имения и графский титул. Минхер мечтает о покое. Голландия вступит в войну. А Минхер уйдет на отдых в Дакию на манер древних римских полководцев.

Иржик спросил, нет ли у Минхера каких-либо известий о пфальцском дворе в Гааге.

— Они делают долги, — сказал господин посол, — и плодят детей. Впрочем, вам ли этого не знать, вы же их агент. Или вы уже не служите им?

— Я уезжаю в Венецию.

— Вот и хорошо. Над Фридрихом тяготеет злой рок. Избави нас боже от несчастливцев.

Иржик посоветовался с греком Басилидесом, не стать ли ему янычаром. Вроде бы стоит признать, что нет бога, кроме аллаха, а Магомет — пророк его, — и все в порядке. Турецкая вера ему понравилась.

Басилидес ужаснулся:

— Какой дьявол вселился в вас?

— Мне тоскливо, и я ищу смерти.

— Почему же вы не позволили чауш-баши заточить вас в Семибашенный замок? Там ваше желание исполнилось бы весьма скоро.

— Я хочу умереть с честью.

— И потому надумали податься в янычары?

Иржи отдал Басилидесу пригоршню выигранных денег.

— Пошлите их в Ускюдар матушке Марике, но так, чтобы она не знала от кого.

На этом разговоры о принятии турецкой веры закончились.

Великий визирь возместил Иржи стоимость сгоревшего гардероба. Иржик заказал себе новый. Да такой, что ему завидовал сам сэр Роу. Жабо Иржика были самые пышные и из самых тонких кружев. Камзол сшит из драгоценных шелков, а туфли — из тончайшей кожи. Иржи купил себе кобылу арабских кровей и гарцевал на ней по городским улицам в самые людные часы, красуясь перед женщинами в чадре и без оной, но сам даже не взглянул ни на одну. Уверял, что они ему надоели.

Он побледнел, но похорошел. И знал это.

— Я красивее трех Христианов вместе взятых, — говорил он сам себе. — Не будет в грядущей войне ландскнехта красивее меня. И любить я буду только королев… Господи! Спаси меня и помилуй…

Иржик посмотрел на себя в зеркало и заплакал. Потом взял ножницы и остриг свои длинные локоны. Теперь снова он выглядел ганацким молодцом, добрым малым, пикартом. Ячменьком…

Три недели просидел он дома, читая Библию на латыни — его-то, чешская, сгорела.

Прошло какое-то время, и он снова начал выходить. Наняв двадцать носилок, он сел в самые первые и велел носить себя по Новому мосту с берега на берег. А тридцать восемь носильщиков шагали следом с девятнадцатью пустыми носилками. Это вызвало и смех и возмущение. Про него судачили на базарах и на приемах у иностранных послов. Сэр Томас выразился словами Шекспира:

— «Век расшатался…»[47]

В субботу вечером Иржик пошел в греческую церковь святого Димитра и слушал службу. Потом истово крестился, стоя на коленях, и бил поклоны о плиты пола. На него указывали пальцами:

— Вот кающийся грешник!

Когда же один человек окликнул его и сердито спросил, не он ли тот чужестранец, виновник смерти дочери приходского священника церкви Святого Воскресения, он выхватил шпагу, пригрозив выпустить дерзкому кишки.

Иржик искал повода подраться в банях, мейхане и дешевых караван-сараях. Раздавал оплеухи и получал сдачи, но обходился без лекаря. Ложился спать и наутро просыпался здоровым.

А Басилидесу говаривал так:

— Нет земли краше моей Моравии! Нет на свете людей лучше моих земляков! Будь нас больше, мы бы перевернули мир! Столько в нас задора! Сейчас только я понял это. Цепи проповедников я сбросил, и вот видите, теперь мне удержу нет! У вас жидкая кровь. У нас — густая. На нас плохо действует жара. Вы даже не представляете, до чего я тоскую по снегу. Когда выпадал снег, нам, ребятам, было самое раздолье. Санки, коньки… Да что там, вам этого не понять! Не понять вам нашего дьявола. Это другой дьявол, не такой, как у вас. И он что-то против меня затевает. Но это веселый черт!

Он говорил весело, а про себя плакал, как плачут в его краю, когда хотят скрыть боль души.

В те дни он подолгу стоял у моря и глядел в безбрежную даль. Ему хотелось сесть на корабль и уплыть далеко-далеко к чужим гаваням.

Наконец его вызвал сэр Томас:

— Скоро сюда прибывает фрегат «Святой Георгий». Мне стоило большого труда договориться о его визите в Босфор. Это первый английский военный корабль, который после долгого перерыва снова увидят в Стамбуле. Надо, чтобы турки воочию убедились в силе и могуществе английского флота. Это трехпалубный фрегат, и на каждой из его палуб стоят пушки, отлитые в фламандском Мехельне. Король Яков послал этот корабль в Венецию, похвастать перед дожем. Я настоял, чтобы сначала он зашел в Стамбул. Вы отправитесь на этом корабле в Венецию к графу Турну.

Иржи молча поклонился.

Время для визита корабля было необычным — зима. Море волновалось, и обычно спокойные воды бухты Золотой Рог пенились волнами. Долгими неделями дул ледяной норд из фракийских степей. Потом, однажды ночью, ветер сменился на южный и принес бурю с молнией и громом. В ту бурю на вершину азиатского Олимпа выпало много снега. На турецких галерах готовились к приходу английского корабля. Капудан-паша, великий морской адмирал, призвал своих офицеров в арсенал в Галате и держал совет, как достойно встретить фрегат «Святой Георгий» и его адмирала. Церемония должна была начаться салютом из пушек, парадом войск и музыкой. На пристани будет разбит парадный шатер. Английского адмирала будет встречать сам капудан-паша, а также почетный караул из чиплаков — баши-чаушей, морских офицеров. На церемонии встречи и на пиру предполагается также присутствие британского посла. Английский адмирал будет принят великим визирем и султаном Мурадом IV.

Визит продлится только два дня. Турецкие военные галеры выйдут навстречу британскому кораблю к крепости Кум-Кале. И до этого же самого места будут сопровожу дать корабль на обратном пути.

Сэру Томасу было не до рождества. Новый год он также не праздновал. Все его помыслы были о прибытии британского корабля и о почестях, которые будут ему возданы.

Вот почему, когда в один из последних дней тысяча шестьсот двадцать пятого года перед желтым шатром, разбитым на набережной неподалеку от арсенала, он стоял возле капудан-паши, явившегося в адмиральской феске, украшенной золотым шнуром, в бобровой накидке с четырьмя рукавами и с золоченым жезлом в руке; когда прозвучал издалека гром батарей, приветствующих английский фрегат из всех крепостей и фортов Босфора; когда у широко разведенного Старого моста засновали каики и ялики, поджидающие гостей; когда, украшенный флагами, медленно и торжественно подплывал огромный трехпалубный корабль под раздутыми на трех мачтах парусами, а следом за ним — вся стамбульская эскадра каравелл и галер; когда фрегат бросил свои якоря посреди военной гавани у арсенала, — тогда сэр Томас ощутил себя полководцем после выигранного сражения. Он снял шляпу и поклонился кораблю и флагу.

Прогремели залпы батареи на холме Кассим-паши и турецких корабельных пушек. И тогда открыли пальбу все пушки на всех трех палубах фрегата «Святой Георгий». Резкий ветер, снова налетевший в тот день с севера, быстро разогнал облака порохового дыма.

От пристани к английскому фрегату отплыла шлюпка капудан-паши, крытая на корме зеленым балдахином. Она отправилась за адмиралом, поджидавшим ее на верхней палубе. Играла музыка, гремели барабаны.

Капудан-паша низко кланялся адмиралу сэру Эрнсту Брауну, его офицерам и штурманам. Сэр Томас тоже подошел и облобызал усатого адмирала в обе щеки. Снова зазвучала музыка. Ветер трепал полотнища шатра, в котором гостей ожидала леди Роу, морщинистая, нарумяненная и надменная. Матросы подавали на блюдах куски горячей баранины и наливали всем вина, ибо гостям сам Магомет позволяет предлагать этот напиток.

Небо нахмурилось, и волны обрушивали свои удары о пристань. С шипением разбивались они о мраморные ступени, разливаясь до самого шатра.

Иржика не было среди встречающих, да и в толпе любопытных его тоже не было видно.

19

Выйдя из опустевшего дворца британского посла в Пере, он бродил по безлюдным улицам. Ветер загнал всех под крыши. Иржик шел по той самой дороге, по которой пасхальной ночью вел его господин Корлат в церковь Святого Воскресения. Церковь была на запоре. Платаны в саду давно уже опали, и с шелковиц ветер срывал последние листья. Было холодно и промозгло. Песок на дорожках потемнел. Где-то за некогда бунтовавшей деревней Кундуз-Кале горестно заревел буйвол. И как бы в ответ ему снизу, со стороны моря, прозвучали орудийные залпы.

Куда он идет? Где должен еще побывать Иржи, прежде чем взойти на корабль, который встречают сейчас орудийной пальбой? Прежде всего он должен пойти к дому священника Исаакиоса, куда так смело вошел в то праздничное пасхальное утро. Теперь он не сможет туда войти. Отец Исаакиос и матушка Марика уже не живут здесь. Дом прибран и выглядит как прежде. Окна блестят. Подоконники свежевыкрашены. Из трубы тянется седой дым. Здесь живет теперь другой священник с женой и детьми. Но ни священника, ни его семьи не видно. Наверное, он сидит сейчас за столом и молится, как молился перед трапезой отец Исаакиос: «Отче наш, благослови хлеб наш насущный и питие!»

В тот день отец Исаакиос, поднявшись из-за накрытого стола, приветствовал гостей торжественным и радостным известием: «Христос воскрес!» Глаза его сияли, и бородатое лицо озаряла улыбка. Он поцеловал гостя, пришедшего в его дом в день праздника. А теперь нет у священника Исаакиоса ни дома, ни детей, ни жены, и сам он заточен в подземелье горного монастыря.

Снова заревел буйвол. На платан села ворона, встряхивая мокрыми крыльями. Иржи найдет могилу, где лежит та, которую он погубил своей любовью, как сам написал о том Корлату. Была ли это любовь? Нет. Только она любила его. Он же любил в ней другую. Ту, другую, он никогда больше не хочет видеть! Напрасно сэр Томас удерживал его в Стамбуле. Никогда он не поедет к ней, ибо она лгала ему. Ту, которая не лгала, он убил, а лгунья продолжает жить. Почему он думает о ней по дороге к могиле другой? «Век расшатался…» Он вывихнулся из своих суставов и потерял разум. Ему легко будет умереть. Как умирают ландскнехты — во хмелю и с проклятьями на устах.

— Пан Турн, возьмите меня с собой на новую битву! Но теперь не подбирайте с земли раненого! Я хочу изойти кровью, черт вас подери! — скажет он старому мятежнику.

Иржик вошел на кладбище. Вокруг одни кресты с двумя перекладинами и надписями затейливыми буквами. Здесь покоятся бедные люди. Греческая чернь из Кундуз-Кале, по выражению сэра Томаса Роу.

Грустные, но прекрасные чувства охватили Иржика.

Он побрел по высокой увядшей траве. Не играют на своих скрипках цикады, и не поют птицы. Ветер гнет стволы кипарисов и шуршит сухими листьями. Со стороны Олимпа приближается лиловая туча — словно стая саранчи летит по небу. Туча грохочет. Уж не землетрясение ли?

Иржик идет, всем телом преодолевая напор ветра. Вот и могила, которую он велел украсить цветами. Но над могилой виднеется черная фигура. Что это — надгробие? Или монахиня? А может, кающаяся грешница? Нет, это матушка Марика. Она стоит со скрещенными на груди руками, опустив голову. Матушка Марика приехала из деревни Топхане, где доживала оставшиеся дни своей разбитой жизни.

Иржик медленно приближается к ней, твердя про себя: «Подойду к матушке Марике и попрошу ее простить меня, если сможет. Скажу, что ни о чем худом и не думал. Я вообще тогда ни о чем не задумывался. Меня просто свела с ума прелесть ее дочери. Вот и все. Благоухающий аромат ее красоты приманил меня, как шмеля цветок черешни. Я не желал ей зла. Ведь она была счастлива и сама говорила мне об этом. Зачем только вы, матушка, впустили меня под свой кров? Прогнали бы и все! Неужели вы не видели, что я был не в себе? Простите меня, матушка, если сумеете это понять!»

По мокрой траве добрел он до самого холмика. На черной доске под крестом виднелись белые буквы «Зоя». А ниже — «1607—1624».

Он замер возле креста. Матушка Марика подняла на него взгляд. Ее исхудавшее лицо было серым, как лист оливы. Глаза застили слезы, и она не узнала его. Иржик открыл рот и робко вымолвил:

— Матушка Марика, простите меня!

Она широко раскрыла глаза. Схватилась за лоб, и губы ее перекосились от ужаса.

Повернувшись, она опрометью бросилась прочь по траве, мимо платанов и могил, по почерневшей дорожке. Ветер сорвал ее черный платок и растрепал поседевшие волосы. Она убегала от Иржика, как от прокаженного.

— Матушка Марика! — закричал ей вслед Иржик. Но она не остановилась.

Из лиловой тучи засверкали молнии, и буря принесла снег. В мгновение ока она осыпала кресты, деревья, могилы, траву и дорожки. И убегающая женщина исчезла за его завесой.

Закоченевший Иржик стоял недвижно, глядя ей вслед. Потом упал на колени и сложил руки, как делал это на кладбище в Хропыни у могилы своей матери, служанки Марии.

И быть может, потому, что впервые за все время, пока он был в Стамбуле, выпал снег, а заснеженный холмик на могиле девушки стал похож на последнее пристанище служанки Марии, из глаз Иржика полились тихие, облегчающие душу слезы. Он плакал, как в детстве, и, как в детстве, от этого становилось легче.

Снег перестал. Ветер тоже утих. Над Босфором засияло солнце.

Он встал и вытер глаза.

Потом медленно пошел по дорожке вслед за убежавшей матушкой Марикой.

Стая чаек парила на серебристых крыльях высоко в побледневших от усталости небесах. Птицы перекликались. Так же кричат чайки-рыбачки на хропыньском пруду. Иржик вернется в Хропынь! И очень скоро.

Та, что лежала на кладбище в Кундуз-Кале, наверное, простила его. То ли на счастье, то ли к печали выпал снег.

Он спустился к пристани. На черных волнах качался фрегат «Святой Георгий». Якорные цепи чуть не лопались от напряжения.

Толпа зевак глазела на зеленый шатер, охраняемый караулом матросов.

Реяли просохшие на солнце флаги.

20

В эти два дня дел у сэра Томаса было больше, чем за весь минувший год.

Он принимал у себя сэра Брауна в те дни, когда адмирал не был гостем капудан-паши. Сопровождал его во время визитов к великому визирю, к Истанбул-агаши, губернатору Стамбула, и к бостанджи-баши, начальнику гарнизона бухты Золотой Рог. Он присутствовал на приеме у миловидного султана Мурада в Серале. Восседал вместе с адмиралом на званом обеде, устроенном старым Гюрджю Мохаммед-пашой, куда были приглашены также велеречивый посол французский, церемонный венецианский баило, осторожный голландец, господин де ла Хайе и рыжий барон Лёвен, молодой агент шведского короля. Это были представители новой коалиции, которые, восседая на шелковых подушках, сперва повели беседу о красоте и размерах фрегата «Святой Георгий», хотя надвигающаяся война занимала их гораздо больше. Французский посол посылал сэру Томасу улыбки более соблазнительные, чем принцесса Генриетта своему жениху Карлу, принцу Уэльскому.

Но позже Минхер де ла Хайе все же не преминул похвастаться подвигами голландской эскадры, которая, согласно последним донесениям, атаковала испанские форты на западном берегу Южной Америки, а сэр Томас, в свою очередь, одобрительно отозвался о восстании кубинцев и пуэрториканцев против испанского владычества.

— Так пусть же грядет свобода мореплавания и свобода вероисповедания! — торжественно провозгласил он.

Адмирал Браун, сам в молодости бывший пиратом, только ухмыльнулся этим речам. Драгоман переводил старому Гюрджю каждое слово. Тот быстро сообразил, что неверные собираются учинить очередную дележку света, а турок на какое-то время оставят в покое. И потому сказал:

— Я приеду посмотреть, когда двуглавая орлица будет распотрошена не только словом, но и мечом. От Буды до Вены — расстояние полета стрелы.

Все рассмеялись, а Гюрджю до самого конца пира больше уже не открывал рта и только внимал оживленным речам гостей.

У сэра Томаса было много забот. Он написал для адмирала Брауна все его спичи и тосты, ибо Браун — это не Рэли, и политику он понимал по-своему, по-моряцки. От всего этого уже к вечеру следующего дня сэр Томас порядном утомился. Но тем не менее незадолго до полуночи призвал к себе Иржика. Он поджидал его в комнате, где на стене висел портрет леди Бесси.

— Завтра в полдень «Святой Георгий» отплывает из здешней военной гавани в Венецию. Вас возьмут на борт фрегата. Венецианский баило простил ваше не в меру рьяное ухаживание за его супругой и дает вам сопроводительную грамоту. Вы можете сойти на берег в Венеции и разыскать там графа Турна. Баило получил известие, что господин Турн недавно прибыл в Венецию, — говорил сэр Томас, вручая Иржику конверт, скрепленный печатью с изображением льва святого Марка.

Иржик поблагодарил.

— Официально вы едете в Венецию в качестве члена пфальцской канцелярии. Господин Камерариус возместит британскому адмиралтейству расходы на ваше путешествие. Но все это — те же британские деньги, которыми господину Камерариусу вменено распоряжаться. Вы вступите в венецианское войско. Мне пришлось поднять на ноги пол-Европы, чтобы устроить ваши дела.

Сэр Томас испытующе взглянул на Иржика.

— Надеюсь, это соответствует вашим желаниям?

Он ожидал возражений. Иржик молчал. Тогда сэр Томас продолжил:

— Вам представилась великолепная возможность. Вы многому научились при пражском дворе в Трансильвании, наконец здесь, у меня в Стамбуле…

Иржик улыбнулся.

Сэр Томас предпочел не заметить этой улыбки и продолжил:

— Насколько мне известно, вы сражались с оружием в руках в битве под Прагой не более часа. Правда, вас ранили. Теперь вы можете посвятить военной деятельности месяцы и годы. Вы станете молодым полковником в старой армии венецианского дожа. Вы вторгнетесь в земли императора, который лишил вас родины и опустошил их. Ваш меч проложит протестантскому королю дорогу к чешскому престолу.

Иржик взглянул на стену. Тускло светились жемчуга и глаза леди Бесси.

— В Голландию вы не поедете! — почти выкрикнул сэр Томас.

— Почему? — удивился Иржик.

— Туда вас никто не приглашал!

— Отчего именно вы так печетесь об этом?

— Я? Я — слуга английского короля, а леди Бесси — английская принцесса. Она содержит свой двор в Гааге на английские деньги. А кто платит, тот и приказывает. И я приказываю вам покинуть Стамбул, где до сего времени повелевал находиться. Мы приказываем вам уехать, ибо ваше присутствие мешает нам установлению новых отношений с Турцией. Мы приказываем вам уехать в Венецию, куда на наши же деньги отправился граф Турн. Среди ваших соотечественников и без вас полно нахлебников у английской принцессы в ее голландском изгнании. Это мы содержим ее, и не хватало еще и вам пополнить ряды ее челяди. А если не желаете подчиниться, ступайте в янычары!

— Господину Турну известно, что я еду к нему?

— Не знаю.

— А королева знает, что вы отсылаете меня в Венецию?

— Я уведомлю ее.

— Вы осквернили мои воспоминания о королеве, сэр. Не беспокойтесь, к ней я не поеду! У меня нет никакого желания видеть вашу леди Бесси!

Лицо сэра Томаса просветлело. Он торопливо проговорил:

— Вот и хорошо. Давайте прощаться. Надеюсь, денег у вас достаточно. До встречи где-нибудь в этом мире!

— Будет лучше, если мы больше не увидимся, — ответил Иржик.

— Вы чересчур откровенны, сэр! — Господин Роу легонько стукнул ногой.

— Действительно, лгать вы меня так и не научили.

— В вас много варварского, сэр!

— Меня родила в ячмене простая служанка!

— Жаль, — сказал сэр Томас и протянул Иржику руку.

Но Иржик сделал вид, что не заметил этой холеной белой руки. Поклонившись, он последний раз взглянул на темный портрет на стене и вышел.

Когда на другой день утром он поднялся на палубу «Святого Георгия», корабельный писарь Джон, приютивший его в своей каюте, спросил, где же поклажа рыцаря. Иржик расхохотался.

Писарь тоже засмеялся и весело хлопнул его по плечу, воскликнув:

— Ты мне нравишься, парень, мы с тобой поладим! Я тоже нищий!

И в то время, когда матросы поднимали якоря, а фрегат «Святой Георгий», описав под пушечный салют красивый полукруг, поворачивался носом к разведенному Старому мосту и боковой ветер расправил все его паруса, так что мачты заскрипели, пока адмирал Браун с капитанского мостика благодарил за приветствия собравшуюся на берегу толпу, а сэр Томас Роу у зеленого шатра стоял, сняв шляпу перед флагом святого Георгия, писарь Джон со своим гостем сидели в каюте за бамбуковым столиком и играли в кости. Вместо денег они расплачивались ракушками, которых за время своих странствий писарь Джон насобирал целый мешочек.

Иржику снова везло.

Поэтому он так и не попрощался с Мраморным морем и на следующий день не увидел мыс, за которым когда-то пристали корабли с ахейскими воинами, в течение десяти лет осаждавшими Трою. Господин Корлат определенно его бы не одобрил.

21

Иржик впервые плыл на корабле в открытом море. Фрегат был недавней постройки, трехмачтовый, адмиральский, оснащенный множеством парусов, которые матросы под громкие команды поднимали и спускали в зависимости от направления ветра. Море было неспокойно. Команда говорила про него: суровое. Сначала фрегат держался вдоль берега. Вода там была цвета зеленой травы, и даже пена на разбивающихся о желтые скалы волнах была зеленоватого оттенка. Фрегат то возносился, то тяжело проваливался вниз. Покачивал бортами, будто танцовщица бедрами. Ветер дул с севера, из Фракии. Острова и островки, среди которых проплывал корабль, зеленели, подобные сапфирам. Матросы, облокотившись о фальшборт, изумленно восклицали при виде таких красот:

— Зеленые, совсем как наши английские луга, — повторяли они.

— Вы довольны, что возвращаетесь домой из плавания? — спросил Иржик.

Те лишь осклабились и сами спросили:

— А вы куда едете, молодой господин? На родину?

— У меня нет родины, — сказал Иржик.

— Это плохо.

Джон передал просьбу его превосходительства — адмирал пожелал беседовать с рыцарем.

Иржика долго вели по каким-то скрипучим проходам и трапам. Наконец отворилась узкая дверь. За столом сидел старик с усатым лицом. Он был без камзола и курил трубку. Каюта оказалась просторной, светлой, стены украшали штандарты и старинное оружие. Иллюминаторы выходили на нос и оба борта. Фрегат покачивало, и через них было видно то небо, то вода. Слышались крики чаек.

Сэр Браун указал Иржику на стул.

— Как ваше самочувствие, сэр? — спросил он. — Здоровы? Не кружится ли у вас голова? Что вы предпочитаете — сушу или море?

— В открытом море я впервые.

— Откуда вы родом?

— Из деревни возле Кромержижа.

— Это что — край, страна, город, остров?

— Это самое красивое место на свете.

— Гм… А кто ваш король?

— Мой король на чужбине, а того, который правит нынче в моей стране, я королем не признаю.

— Так вы мятежник? — процедил старец в усы.

— Да.

Сэр Браун сказал:

— Выпейте со мной.

Он налил Иржику джина. Вдруг ударил ладонью по столу и закричал:

— Самая красивая в мире страна — это Англия! Отчего вы не едете с нами в Англию, если уж вступили на борт нашего корабля?

— Я еду в Венецию. Она готовит войну против императора. А вы не ведете войны.

— Вы заблуждаетесь. Мы всегда с кем-нибудь воюем, — усмехнулся сэр Браун.

Они немного помолчали.

— Нам благоприятствует ветер, — начал адмирал. — Дует в борта и в корму. Среди этих островов можно отлично лавировать. Вы не хотели бы стать моряком? Сэр Томас сказал, что вы дворянин. Мой капитан и штурман — тоже дворяне. И сам я. У нас теперь каждый может стать дворянином.

— Мне нужно на родину, ваше превосходительство.

— Ну что же, жаль! Сэр Томас говорил, что вы были пажом английской принцессы. Вы едете к ней?

— Я еду домой.

— Тысяча чертей, да признайтесь же наконец, куда это вы собрались!

— В Прагу!

— Где это?

— Посредине чешской земли.

— Я знаю Виргинию и обе Индии, а вот где эта ваша чешская земля, понятия не имею. Скажите, туда можно приплыть по морю?

— Нельзя.

— Ну тогда вам дьявольски не повезло. Не сердитесь, но лучше бы вам туда не ездить. А эта принцесса… Это она Зимняя королева?

— Так прозвали ее иезуиты.

— Не люблю я этих ваших иезуитов. На одном испанском острове в устье Амазонки я приказал поджарить кое-кого из них на костре. И чего они всюду лезут? Мы-то добиваемся всего лишь свободы мореплавания и вероисповедания. А вы, юноша, можно сказать, уже проговорились. Вы что, собираетесь погибнуть в бою за вашу принцессу?

Иржи молчал.

— И чего ради вам погибать? Жизнь так прекрасна. Суши на свете гораздо больше, чем мы предполагали. И она не вся еще открыта. Море беспредельно! Повсюду есть женщины. А в новых странах найдется немало золота. Оставайтесь с нами. Пусть другие погибают в битвах!

— Не могу, сэр. У нас на родине беда.

— Одни бегут домой, потому что там хорошо, а вы спешите туда, потому что там беда. В ваших краях есть золото? Или рубины? Редкие пряности? Вы накупите там рабов, сколько пожелаете? Что вы будете делать дома?

— Сначала мне надо вернуться, а потом будет видно. Пять лет я не был дома. Бывало, что мне хотелось забыть родину. Я смеялся и танцевал, чтобы поскорее забыть. Плакал, чтобы забыться. Сорил деньгами, чтобы забыть обо всем. Кощунствовал и молился. Но ничего не помогало…

Сэр Браун встал. Протянул руку к полке и достал книгу в черном переплете. Уселся и стал ее перелистывать. А потом принялся читать напевным голосом:

— «И станет так, когда я возьму их в плен, что ворочусь я, и смилуюсь над ними, и снова приведу каждого из них к наследству его и каждого из них в страну его…»

Он закрыл книгу. Вгляделся гостю в глаза и спросил:

— Вы это хотели сказать?

— Да, я хотел сказать именно это!

Старик встал и поставил книгу на полку:

— Я рад, что мне удалось понять вас, сэр.

Иржик понравился старому адмиралу, капитану сэру Эдварду, штурману Стронгу и Джону. Он понравился матросам в голубых блузах, загорелым и усатым, которые поднимали и опускали паруса на мачтах, стояли на марсах вахту и крепили шкоты под яростным ветром и солеными брызгами высокой волны. Он сиживал с ними в кубрике, ел и пил, пел и играл.

Так он и плыл среди островов и в открытом море, где не видно берегов, и путь этот был похож на сон.

Целые стада дельфинов показывались из вод, и моряки как дети радовались, глядя на их прыжки, даже не подозревая, что животные эти когда-то считались священными. Они и понятия не имели, что плывут по священному морю, мимо священных островов. Трою капитан сэр Эдвард назвал Эски Истамбулом, старым Стамбулом. О Лесбосе ни адмирал, ни его капитан со штурманом не знали, что некогда там жила Сафо и родился Орион. Не было на судне господина Корлата, который при виде лимонных рощ Хиоса вспомнил бы Вергилия. У Наксоса никто не произнес имя Ариадны и не задрожал от восторга при виде очаровательных островов Киклады, сгрудившихся зеленым кольцом вокруг Аполлонова Делоса.

За кипарисами и оливами на тех островах часто виднелись блеклые руины древних храмов, боги которых умерли в памяти людей. Новому богу другие люди поставили новые храмы. И на них сверкали золотые кресты. Тут же высились стройные башенки минаретов, с которых взывали к другому богу и к другому пророку. Турецкие крепости поднимали зеленое знамя пророка, приветствуя военный корабль, который не заходил ни в одну гавань, поскольку ветер был благоприятный и в бочках под палубой хватало питьевой воды. На этом море царил покой.

«Такой же покой и у нас дома, — думал про себя Иржик. — Крестьяне пашут землю, деревья покрываются листвой, цветут и приносят плоды. Люди рождаются, живут и умирают. Они говорят на том же языке, что и много веков назад. Но их родина не принадлежит им, города — это уже не их города, и они сеют и жнут не для себя. И люди чахнут. Многие из них нашли свой конец от рук палача. Другие бежали, как я. Третьих изгнали. А многие ушли в горы и стали разбойниками. Кто владычит на Гане, кто сидит в пражском Граде? Какие молитвы возносит народ в храмах? Какому богу молятся в Тыне{144} и на каком языке там поют? Пройдет время, и совсем разграбят и разорят мою землю. Погаснут многие очаги. Быльем порастут сады и пашни. И земля моя потеряет свое имя, как потеряли его эти острова. Не будет Трои, а только Эски Истамбул, Адрианополь станет Эдирне. Как назовет поработитель Прагу и Кромержиж? Моя земля будет жить как трава. Ее будут топтать. Она поникнет, но выпрямится снова. Однако придет пора, и она никогда уже больше не оправится, а только завянет и погибнет. И улыбаться будет моя земля, и женщины ее будут дарить любовь, а мужчины — пахать, сеять, строить дома и писать книги, только жизнь эта будет робкой и пустой.

Зачем вы, женщины в ярких цветастых юбках, выбегаете из ваших хижин в Кефалонии и Итаке и машете рукой, радостными возгласами приветствуя наш корабль? А вы, рыбаки, для чего встаете в своих двухвесельных лодках под залатанным парусом и, прикрыв от солнца глаза, смотрите на нас как на видение? Думаете — это плывет освободитель? Нет! И не к вам он приплыл, а прибыл с визитом к тому, кто разрушил ваши дворцы и храмы, кто поверг вас в нищету и рабство! Вы вот поджидаете чужие корабли, а в моей земле, — граф Турн писал мне об этом, — точно так же дожидались ландскнехтов Мансфельда и венгерскую конницу Габора Бетлена. Ландскнехты разбежались, а венгерские драгуны грабили и убивали, а потом убрались на зимовку в свои лагеря. Валахи{145} в горах и ганаки в Хропыни надеялись на помощь ландскнехтов Мансфельда, венгров, турок и татар, верили, что они помогут им защитить то, что не удалось защитить мне. Но я пойду и прикончу дракона, который измывается над праведными, ибо я — Георгий, а под знаменем сего святого рыцаря плывет этот корабль, несущий его имя!

Так бредил он и грозился в разговорах с адмиралом, капитаном, рулевым и матросами.

Когда же берега Турции остались позади и корабль по темно-зеленым водам зимней Адриатики взял курс на Венецию, сэр Браун пригласил офицеров фрегата «Святой Георгий» на званый ужин. Стол накрыли на корме в кают-компании. Был там и Джон. Они ели и пили на прощание с Иржи и за счастливое прибытие в Венецию, где собирались пришвартоваться завтра утром и до троицы оставаться гостями Венецианской синьории. Все хвалили новый корабль, который без труда преодолел трудный путь.

Когда же трапеза окончилась, сэр Браун встал и произнес речь в честь молодого рыцаря, уходящего в бой за свою землю, куда он может вернуться только с мечом в руках. И попросил адмирал рыцаря Георгия взять в правую руку обнаженную шпагу, а в левую — кубок с вином. Когда это было исполнено, он предложил Иржику выпить кубок до дна и поцеловать эфес шпаги. Все присутствовавшие провозгласили рыцарю славу.

— А теперь извольте передать шпагу мне! — обратился адмирал к Иржику.

И вслед за ним осушил кубок до дна и поцеловал шпагу Иржика. То же сделали и все остальные.

Это был рыцарский обряд.

22

Иржик сразу заметил на молу графа Турна. Закончилась первая часть торжественной церемонии встречи. Отгремели венецианские пушки с военных галер, выстроившихся полукругом между островом Сан-Джорджио и морской таможней. Развеялись тучи едкого дыма на мраморной набережной. В предполуденном солнце розовели белоснежные кружева Дворца дожей и золотились белые флаги. Отгремел последний залп из форта. В ответ рявкнули пушки «Святого Георгия». Голоса их походили на рев голодных львят.

И последнее действо походило на церемонию в стамбульской гавани, только вместо капудан-паши адмирала сэра Брауна приветствовал дож в пурпурной накидке и княжеской шапке на длинных волосах. У дожа было смуглое лицо и усталые глаза, грустные, даже когда он улыбался.

Сэр Браун и его офицеры переправились с фрегата на «Букентавре», искрящейся золотом гондоле дожа. На пристани они расцеловались с дожем. Затем принимали поклоны от сенаторов, одеяния которых напоминали римские тоги, а также от их разодетых в шелка супруг в жемчугах и драгоценных каменьях. Их встречали адмиралы военного флота, генералы и полковники сухопутных войск. Им кричали «ура» купцы, менялы, судовладельцы, ювелиры и стекольных дел мастера. Осенял крестным знамением венецианский архиепископ, во главе свиты кардиналов и священников. Приветственно разносились серебряные голоса труб, и у собора Сан-Марко звучал хор певчих. Трезвонили колокола на площади Сан-Марко, на острове Сан-Джорджио, на соборах Святой Марии и Христа Спасителя, на всех храмах этого города, многочисленным святыням которого завидовал сам Рим. Сотни разукрашенных гондол сновали по водам канала Сан-Марко, Гвидечи и по Большому каналу, но больше всего их собралось в море, окружив «Святого Георгия». Фрегат был похож на дельфина, вокруг которого носятся встревоженные птицы.

В одну из этих гондол сошел по спущенному трапу Иржи. Он пристал к молу как раз в тот момент, когда дож, сопровождаемый сенаторами, повел между двумя шеренгами алебардщиков адмирала Брауна и его офицеров в свой дворец. К сэру Брауну подошел лорд Кларендон, британский посланник, и приветствовал адмирала от имени его величества короля Якова, который, пребывая в отдалении, все же зорко наблюдал за плаванием «Святого Георгия» во славу короны по чужим морям и дружественным городам, среди которых Венеция занимает далеко не последнее место. Сэр Браун учтиво подал послу руку и удалился с дожем во дворец.

В толпе сверкающих золотом и шелками офицеров стоял Генрих Матес Турн. Его наряд отличался простотой. Только панцирь на груди да белое страусовое перо выдавали его генеральское звание. Как и всегда, он имел взлохмаченный вид и влажные, как обычно, глаза, а вот нос его стал краснее и волосы белее, чем прежде. Он как раз раскланивался с госпожой Катериной, супругой бывшего дожа Франческо Контарини, который пригласил графа Турна в Венецию, но несколько недель назад был смещен новым дожем из рода Корнери — Джиованни Корнери Первым. Иржи выждал, пока Турн закончит свою галантную беседу. Потом подошел ближе и окликнул его:

— Я здесь!

Турн от удивления открыл было рот, но тут же спохватился и во весь голос завопил:

— Ячменек!

Они обнялись и на глазах у всех прослезились, а вокруг звонили колокола и толпа кричала так, что они не слышали собственных слов. Наконец до Иржика дошел смысл вопроса:

— Ты что здесь делаешь, молодец моравский, дорогой ты мой пикарт?

— Я приплыл с англичанами из Турции!

— Это хорошо, юноша, но чего тебе здесь надо?

— Я приехал к вам!

— Ко мне? А кто тебе сказал, что я в этом Венедиге?[48]

— Господин Роу.

— Почему же ты мне не написал?

— Хотел устроить вам сюрприз!..

— Вот уж действительно сюрприз! Вдруг на тебе — чешская речь! Эх, ну и разнесло же нас ветрами…

Турн заговорил спокойнее.

— Вспоминали вы хоть изредка обо мне? — спросил Иржик.

— Да ведь мы писали друг другу.

— Это было так давно!

— Я за это время объехал изрядный кусок света!

Они уходили с мола, обнявшись за пояс, как дети. Но Иржику показалось, что Турн чего-то недоговаривает.

— Давно вы здесь, отец? — спросил он, и Турну понравилось такое обращение.

— С рождества. Я приехал из Гааги через Кале и всю Францию. Здесь меня хорошо приняли. Платят много денег. Шесть тысяч дукатов. На одну только экипировку выдали целых четыре тысячи. У тебя есть деньги, сынок? Я дам тебе сколько нужно.

— У меня есть, отец. Но скажите, вы довольны?

— Я всякого насмотрелся за это время. А как ты? Ты вырос, похорошел, но побледнел. Тебя донимали женщины?

— Донимали, отец, и я их…

— Все бывает, сын. И что ты делал?

— Я ел, пил, ездил верхом, играл в карты. Дрался на дуэли. Выслушивал поучения сэра Томаса. Против меня поднялись все христиане в Стамбуле, а турки собрались заточить в темницу. Вот почему сэр Томас выгнал меня. Он отправил меня к вам, отец! Я уехал с радостью. И вот я здесь!

Они сидели у таверны над каналом, а мимо них торопливо сновали монахи, рыбаки, писари, торговцы, стройные и толстые женщины. Нищие выкрикивали молитвы и попрошайничали. Гондолы скользили по мутной воде. Из какого-то окна тренькала мандолина. Со звонниц храмов били полдень, и ласточки низко носились над водой, издавая звуки, похожие на гудение струны.

— Будешь жить со мной. У меня роскошное логово, генеральское, — говорил Турн. — Отродясь так не жил. Кресла высокие кожаные, шелковая постель, стены обиты штофом, на полу ковры, витражи на окнах, кубки из Мурано, камердинер в красных чулках, голубиный помет на карнизах, комары, колокола на башне святого Моисея и процессии — на море, процессии — на суше, и суета сует день и ночь, и ко всему этому еще воняет рыбой… Будь я лет на тридцать моложе, может, мне все это и понравилось бы. Женщины тут красивые, высокие, волоокие, крутобедрые, а самые красивые из них — золотоволосые. Говорят, что они с лангобардской кровью.

Значит, женский пол не давал тебе покоя там, в Стамбуле? А королеву ты что же, забыл?

Иржик покраснел, как в былые времена.

— Сэр Томас своими речами заставил меня забыть ее.

— Ревновал, старый шут! Королева еще больше похорошела.

— Вы говорили с ней?

— Часто и подолгу.

— Как ей живется в изгнании?

— Как королеве…

— Сколько у нее детей?

— Пять, шесть… семь… Не знаю. Они не все в Гааге. Дом, в котором она живет, это тебе не пражский Град, а Гаага не Прага. Старшего сына она отправила учиться, кажется, в Лейден.

— Хайни?

— Хайни уже совсем не Хайни. Это серьезный юноша с меланхолическим взглядом, который не шалит и не капризничает. Коли хочешь называться чешским принцем, так и учись чешскому! А у него пфальцский гувернер!

— Много в Гааге чехов?

— Хватает…

Турн помолчал. И снова Иржику показалось, что он чего-то недоговаривает.

— А вы, отец, что делали в Нидерландах?

— Письма писал. Карла, принца Уэльского, убеждал, что Англии непременно надо воевать с Габсбургами. Бетлену предлагал готовиться к новому походу против императора. Мансфельд в ту пору был в Лондоне и набирал войско. Он снова стал знаменит. Король Яков его не жалует, но принцу Карлу он нравится. Тот поселил Мансфельда в королевском дворце, в тех самых покоях, что были приготовлены для испанской невесты, которая, слава богу, не приехала.

Мансфельд писал мне из Лондона в Гаагу, звал к себе на службу. Я набрал роту кавалеристов, отряд кирасир, обучал их. Какое-то время пробыл у Мансфельда генерал-лейтенантом. Как вдруг прибывает ко мне здешний посол и приглашает сюда вот в Венедиг. Дескать, сенат Венецианской республики собирается снарядить войско против императора. И мне, стало быть, нужно это войско набрать и обучить! Вот я и поехал, повинуясь приказу короля Фридриха и любезной улыбке королевы…

— У вас достойное поручение!

— Это только так кажется, сынок. Ведь я ровно ничего не делаю. Думал — буду весь в трудах, а сам пока только сижу сложа руки да расхаживаю на приемы. Я вызвал в Венецию пана Каплиржа, Павла, да ты его знаешь! Этот, конечно, не полководец, но вербовать солдат умеет неплохо. Он сколотил тут полк ландскнехтов и сделался полковником. Теперь он муштрует солдат в Брешии. Еще приехал ко мне пан Ян из Бубна. Но вот какое невезение, — дож Контарини хотел войны, а Корнери — нет. Да еще императорский посол встал в позу — почему это, мол, в католическом Венедиге генералом стал этот гнусный еретик Турн. Дож струсил, стал оправдываться, что хотя Турн и генерал венецианского войска, но против австрийского дома его не поведет. Мне запретили нанимать офицеров из чешских изгнанников.

— Почему же вас все-таки сделали генералом?

— Здесь какой-то сплошной маскарад. Все ради денег, сынок! Буду я, стало быть, получать от них деньги, бить баклуши по военным лагерям и ждать, когда выйдет срок договора.

— И долго еще вам держать свое слово?

— Два года, черт бы их драл!

Турн посмотрел на Иржика, и слезы навернулись ему на глаза.

— Будь моя вера чуть послабее, сынок, уехал бы я отсюда подальше, хоть к черту в пекло!

— А как же я?

— Ты молод, Ячменек!

— Я останусь с вами, отец!

— Избави бог! — Турн погрозил пальцем.

— Вы меня гоните?

— Гнать не гоню, но в войско зачислить не имею права. Прятать мне тебя негде. Торговать ты не умеешь. Могу поделиться с тобой своими талерами, но ты ведь не за тем приехал.

Не такой представлял себе Иржик встречу с Турном.

Они съели обильный обед, поданный со всякими церемониями на Риве, откуда была видна башня Пресвятой Девы Марии. После обеда поехали кататься на гондоле. Но им было не до здешних красот.

— Сюда бы горы! Леса, дубравы, поля! — взгрустнул Турн. — Легче бы дышалось. Вот они все носятся со своим морем. А у нас тоже есть море — море трав и колосьев. Но с нашим морем ихние бургомистры ни за что не обручатся. Шуты гороховые они все, куклы в масках! Видал я тут ихнюю масленицу: один одет турком, другой лекарем, третий палачом, четвертый монахом. Хохот, крики, бенгальские огни, шутихи, беспутство и танцы. Как будто нет у них других забот. И нищие туда же — пускаются в пляс, а лодки на канале трутся боками друг о дружку, точно рыбы. А между тем — все это одна мишура и никакого настоящего веселья. То ли дело у нас на престольный праздник!

Невеселой была их прогулка по воде.

Возвратившись к Турну, они уселись за стол в высокие кресла, подперев руками подбородки, и, уставившись в стену, долго молчали.

Наконец граф Матес проговорил:

— Не люблю я моря. В Нидерландах я с ним хорошо познакомился. Оно отнимает у человека землю. Заставляет защищаться от него дамбами и вечно их чинить. Только сумасшедший поверит, что этот Венедиг простоит века. Либо вода его смоет, либо поглотит земля и морской твердыни будто и не было. А потом любой ландскнехт пройдет здесь, не замочив ног, и никаких воспоминаний не останется! Корабли я тоже не люблю…

Они просидели так час-другой и снова вышли из дома, в котором их ничто не удерживало.

Ночь стояла теплая. На низко нависших небесах перемигивались звезды. Босоногие девчушки продавали фиалки.

Перед домом дожа потрескивали факелы, а с лодок пускали петарды. Вокруг было светло как днем. На молу толпился народ, глазея на английский корабль. «Святой Георгий» покачивался на расцвеченных огнями волнах как громадная птица. Все сорок пушечных портов ярко светились на всех трех палубах.

Иржик показал рукой на фрегат.

— Там я узнал много благородных людей.

— Пошли пить вино, — позвал Иржика Турн. Похвалу англичанам он пропустил мимо ушей.

Они зашли в таверну, где пели песни и играла музыка. Угощал и платил Турн. Сначала он был весел, но после полуночи вдруг расчувствовался и заплакал. Сетовал всевышнему, что проводит дни в праздности и что в этом Венедиге ему торчать еще целых два года, а войны нет и не будет!

Возвращались они в гондоле. Иржик помог отяжелевшему от вина Турну подняться по винтовой лестнице на второй этаж и уложил его под шелковым балдахином. Потом улегся сам. Впервые после долгого перерыва он снова спал на суше. Под окнами тренькали струны — кто-то наигрывал бесконечно длинную серенаду.

23

Турн проснулся рано. Прохаживался он на цыпочках, но пол под ним все-таки скрипел. К тому же он громко кашлял.

Иржик открыл глаза.

— Спи-спи, сынок, — сказал Турн, но Иржик понял, что старику не терпится поболтать. Он сел на постели и спросил:

— О чем вы печалитесь с самого утра, отец?

— Мне стыдно перед тобой. Я тебя обманул. Ты думал — старый Турн отправится в поход из Венеции на Прагу. Переправит войска на лодках в Далмацию, перейдет боснийские горы и наведет ужас на Венгрию. В мадьярской пуште к нему присоединится будинский паша, а на Дунае у Прешпурка — Бетлен Габор. И тогда мы хлынем как настоящее половодье. На Прагу! Ты надеялся, что пойдешь со мной. Молодой полковник! А между тем старый Турн командует войском, которое бьет баклуши в папских городах и никуда не смеет двинуться. Я стал много пить, Ячменек! Ты сам видел…

— Мы же праздновали нашу встречу, — успокаивал его Иржик.

Турн облачался в парадную форму.

— Сегодня дож посетит английский корабль. Я тоже должен идти. Опять торжества!

Внизу кто-то забухал в ворота.

— Это что, ко мне?

Турн выглянул из окна. У лестницы покачивалась гондола. Кого это несет в такую рань? Не иначе что-то случилось! По лестнице топали шаги. Вошел пан Ян из Бубна, седой, осунувшийся и невыспавшийся. Он извинился за ранний визит. И вдруг заметил молодого незнакомца.

— Это пан Пражма из Хропыни, бывший паж королевы. Да вы его знаете. Он сражался на Белой горе. А вчера прибыл из Стамбула, — объяснил граф Турн.

— Да? — Ян из Бубна нахмурил брови и холодно пожал Иржику руку. Ему неприятно было напоминание о Белой горе, где сражался его полк, в то время как сам он только-только поднимался в Праге с постели.

— Что у вас за новости, господин верховный вахмистр? — Турн обращался к пану из Бубна, именуя по званию, которое тот носил в чешском войске.

Пан из Бубна присел к столу. Осмотрел комнату и наконец торжественно произнес:

— Король умер!

— Фридрих? — в один голос вскричали Турн и Иржик.

— Нет, король Англии Яков Первый.

— Ох, и напугали вы меня, пан Ян! — загудел Турн.

— Я не напугать вас пришел, а обрадовать!

— От кого вы это узнали?

— Вы не были, господин генерал, на приеме у дожа?

— В самом деле! Я совсем забыл, пробродил со своим молодым гостем по тавернам.

И Ян из Бубна принялся рассказывать, как во время приема у дожа лорд Кларендон едва успел закончить свой тост за вечную дружбу Англии и Венеции, как к нему подошел незнакомец и попросил его выйти. Тогда поднялся адмирал сэр Браун, желая поблагодарить за торжественную встречу дожа, сенат и город Венецию. Но лорд Кларендон тут же возвратился. Сэру Брауну не удалось произнести свою речь, поскольку посол сообщил: только что прибыл курьер с печальной вестью — восемнадцать дней назад его величество король Яков Первый почил в бозе. На трон вступил его сын, принц Уэльский, с сего времени король Карл Первый. Ныне английские подданные пребывают в трауре.

Дож тут же выразил сочувствие от имени сената и венецианского народа и встал из-за стола.

— Торжества отменяются. Парадная форма вам не понадобится. Визит дожа на корабль также не состоится, — закончил свою речь пан из Бубна.

— Вот и хорошо, — вздохнул Турн.

Он отправил камердинера Беппо принести завтрак посытнее и четыре бутылки разного вина, объявив при этом:

— Мы должны справить тризну! Ничего лучшего этот английский rex pacificus[49] сделать не мог! Наконец-то умер! Долго же он продержался. Все трясся, что его скинут с трона. Теперь же его свергла смерть! Наконец-то он нас приятно порадовал, — смеялся Турн.

Пан из Бубна тоже засмеялся.

— Он никому не доверял, — вспоминал Турн, — даже родной дочери. Еще в прошлом году до него дошли слухи, что наша королева желает женить принца Хайни на дочери Бекингема и посадить своего сына на английский трон. Трудновато было переубедить короля, что все это ложь. Фридриха он ненавидел за то, что тот согласился стать чешским королем, и тем самым разгневал испанцев, которым Яков лизал задницу. Не удивляйтесь, но Фридрих говорил, будто для него лучше иметь женой скотницу, нежели дочь английского короля. Вот будет радость для наших в Бранденбурге, в Трансильвании и в Нидерландах! Да и англичанам печалиться не о чем. Вот Фердинанд в Вене, тот будет его оплакивать.

Камердинер Беппо подал завтрак.

— Вставай, Иржи, и выпей с нами! — приказал Турн, сбрасывая брыжи и камзол. Он сидел в одной рубашке и пил за наступление лучших времен.

Пан Ян из Бубна рассказывал:

— Как только англичане ушли, дож тут же заявил, что теперь Англия вступит в войну с Испанией, да и в Германию тоже пошлет войска. К войне готовятся Дания и Швеция. Даже Франция зашевелилась. Но вот о намерениях Венеции дож почему-то не сообщил.

— Пусть делают что хотят, а у нас сегодня праздник! — разошелся Турн.

— На фрегате «Святой Георгий» с двух часов пополуночи приспущен флаг. Они наверняка скоро отплывут.

— Вот это радость, большая радость! — повторял Турн. — Теперь можно и в гости к ним сходить, к англичанам, на корабль! Послушаю, что они там говорят. Тоже небось радуются.

К полудню пан Ян из Бубна откланялся. Он отбыл в лагерь под Брешией.

А Турн обнял Иржика за пояс и зашептал на ухо:

— Поедешь к королеве!

Он улыбался, и даже нос на его лице весело сиял. Усы и бородка его курчавились от влаги. Иржик испуганно переспросил:

— К королеве?

— А куда же еще?

Иржик, опустив голову, подошел к окну. Гондола с паном Яном из Бубна отплывала к мосту ди Риальто. На храмах звонили колокола. Все было, как прежде. Но для Иржика многое изменилось.

— Садись, Ячменек. Отчего ты не хочешь ехать к королеве? Молчишь? Ладно. Тогда я сам тебе скажу. Наговорили тебе про нее всякого. А королева тебя любит. Думает о тебе. — Старый Турн стукнул себя в грудь: — Слово дворянина!

— Она вам сама об этом сказала?

— Как это умеют только женщины. Вроде да и вроде — нет. Мне не по себе было, когда мы расставались в Стамбуле. И здесь, в Венеции, я за тебя боюсь. Да и что тебе здесь делать? Шляться по монастырям и храмам? Разглядывать тернии с венца Иисуса Христа, череп святого Иакова Младшего, челюсть святого Георгия вместе с его левой рукой? А может, желаешь поглазеть на мощи святой Елены или Луки Евангелиста? Захочешь — и тебе покажут зуб святого Христофора, а узнают, что ты чех, так и голень святого Прокопа. Хочешь полюбоваться украшениями — иди на площадь. Ярмарка там целый год не кончается. Хочешь искупаться в море — отправляйся на Лидо. Здесь, в Венеции, даже песок золотой. Хочешь отведать гранатов — иди в монастырь святого Франциска на виноградниках. Только ты туда не пойдешь, да и я не ходил. От всего этого их торгашества и галдежа тоска как в могиле. А в Гааге ты найдешь частицу родины. Там по всему этому городку живут наши люди. Хорошие и дурные, глупые и мудрые, но они свои. Ничем они тебя особо не порадуют, но, по крайней мере, отведешь душу — поговоришь по-чешски. Несладко им живется, так же, как и самой королеве. Они скандалят и ссорятся меж собой. Валят вину друг на друга за поражение восстания. Пфальцские советники злятся на чехов, а чехи ненавидят Зольмса, Плессена и Домини. Английские секретари пока еще суют свой нос во все дела, но теперь, со смертью Якова, этому придет конец. Там у них все так же, как было и в Праге, когда ты служил пажом в Граде. Та же неразбериха, только размером поменьше, поскольку Гаага меньше Праги, да и король без королевства — невелика птица. Но поверь мне, теперь все изменится, пойдет в рост! Будет война, Иржик, и за нами пойдет весь мир! Иди и сражайся за свою королеву! За веру! За Хропынь и Кромержиж! За наши горы, леса и поля! А я приеду к тебе.

— Сами-то вы во все это верите?

— Иначе не стоило бы и жить. А ты просто обязан верить, ты ведь так молод!

— Мне тяжело вас покидать, отец!

— Тебе тяжело. Но я отпускаю тебя с легким сердцем…

Иржик крепко пожал руку Турна, скрепляя этим пожатием общие надежды.

— Пойдем к адмиралу, он доставит тебя в Нидерланды, я заплачу. Не тащиться же тебе вроде меня через Францию? Да и папистов лучше остерегаться. Тебя ведь тоже разыскивают, потому что ты убил их агента в Стамбуле.

— Откуда вы знаете?

— Сэр Роу написал об этом королеве, а королева сказала мне. Еще и похвалила тебя.

24

Пан Турн в полном генеральском облачении и Иржик в шляпе и при шпаге стояли навытяжку перед сэром Брауном. Турн начал вполне по-генеральски:

— Я явился не в качестве командующего венецианской армией, от чьего имени мне посчастливилось приветствовать вашу светлость позавчера на пристани. Я прибыл со своим бывшим адъютантом, господином Иржи Пражмой из Хропыни, дабы засвидетельствовать сочувствие по поводу кончины вашего государя.

Сэр Браун поблагодарил словами:

— Долго правил король Яков. Ему не было и года, когда он стал королем Шотландии. В тридцать семь лет — королем Англии. А умер он в возрасте пятидесяти девяти лет.

Других слов о покойном короле у адмирала не нашлось. А посему он пригласил гостей к столу.

— Послезавтра мы отчаливаем, — сказал он. — Известие о смерти короля сократило срок нашего визита. Мне не удалось даже хорошенько полюбоваться Венецией. Ведь вы не уроженец Венеции, генерал?

— Я изгнанник, ваше превосходительство, бывший слуга чешского короля и королевы, английской принцессы.

Сэр Браун задумался. Потом потянулся через стол и взял Турна за руку:

— Скажите честно, вас и вправду печалит смерть короля Якова?

— Нет, — не задумываясь, ответил Турн.

— Да и мне не хочется плакать, прости меня, господи, — сказал адмирал, усмехнувшись, и велел принести вина.

— Выпьем за здоровье молодого короля!

Зазвенели бокалы.

— И за парламент, господа! — Второй раз провозгласил тост адмирал.

— Если б в тысяча шестьсот двадцатом году дела решал парламент, мы не оказались бы здесь изгнанниками, — сказал Турн.

— Еще не все потеряно, — изрек адмирал. — Парламент будет решать вопросы войны и мира, налогов и торговли. За ошибки короля будут наказывать министров… А потому министры побоятся давать королю плохие советы. У вас похожие порядки?

Турн опустил голову.

— Ах, простите, я забыл, что вы потеряли родину. Вы ее обретете, это так же верно, как то, что мы сидим на адмиральском корабле.

— Я пришел к вам с просьбой, адмирал.

— Она уже выполнена, — сказал сэр Браун. — Я к вашим услугам.

— Доставьте по назначению господина Иржика.

— В Англию? С удовольствием.

— Нет. Всего лишь в Нидерланды.

— А почему не в Англию? Мы сделаем из него моряка.

— Ему нужно к своей королеве в Гаагу! Я оплачу путь.

— Паж английской принцессы мог бы рассчитывать на мое гостеприимство, но я не могу взять его на борт своего корабля.

— Но ведь в Венецию он прибыл с вами?

— Я обещал нашему послу в Стамбуле сэру Томасу, что доставлю рыцаря Ячменька в Венецию или же в Англию, если он того пожелает. Но никуда больше. И ни в коем случае — не в Голландию! Мне искренне жаль!

Они поблагодарили адмирала хотя бы за участие.

— Значит, придется идти пешком, — весело сказал Иржик.

И адмирал перевел разговор на предстоящее ему утром посещение церкви святого Эустакио у моста Джиованелли. Там он возложит венок на могилу сенатора Фоскарини, которого обезглавили три года назад по обвинению в разглашении тайны Республики Анне, супруге английского маршала графа Эрандела. Фоскарини принимал английскую чету в своем доме в городке Местре. Только год спустя выяснилось, что обвинение было ложным.

— Я хочу почтить память синьора Фоскарини в знак того, что мы забыли о нанесенном нам оскорблении. Между Англией и Венецией не должно быть тайн, разглашение которых карается смертью, — говорил сэр Браун.

— Вы убеждены в этом? — спросил Турн.

— Честно говоря, не очень! — ухмыльнулся адмирал. — Мой визит к могиле Фоскарини задумал сэр Кларендон, а конечный пункт путешествия рыцаря Джорджа придумал сэр Томас. Лично я не разбираюсь в политике.

Когда они уходили, Турн спросил у Иржика:

— Ты что-нибудь понимаешь?

— Нет… Но зато я убил на поединке господина Перри, который скупал для лорда Эрандела в Турции старинные скульптуры. Господин Перри хотел проучить меня за то, что я увлекся его супругой.

— Ну, Ячменек! Об этом я не знал! Сэр Томас ничего не сообщил королеве.

Они возвратились на пристань. День был хмурый, и по небу ползли рваные тучи. Белые громады дворцов походили на призраки. Ветер трепал паруса судов. Гондольер торопливо греб к берегу. Над площадью потерянно кружили голуби, переворачиваясь в порывах ветра.

Вдруг Турн и Иржик услышали из-под арки чей-то голос:

— Муранское стекло, Eccellenza[50].

Они решили взглянуть. Зазывала отворил двери в освещенную лавку. На длинных столах они увидели сверкающие ряды бокалов, рюмок и блюд, прозрачных словно вода, зеленых как трава, золотых и красных, радужных и черных. С высокого потолка свисали гроздья люстр с зажженными в них свечами. На стенах блестели зеркала, умножая блеск стеклянного королевства. Зазывала и продавец вели их из залы в залу. Называли имена муранских мастеров: Боровин, Тозо, Бриати и самого знаменитого среди них — Сегузо. Показывали лилии и розы из стекла, бабочек и птиц с разноцветными крыльями. Давали подержать в руках, чтобы рассмотреть получше, вазы из стекла позолоченного, посеребренного и расписного. Ангелочки на кубках и бокалах парили вокруг герба Венеции. Дева Мария возносилась в небеса. Обнимались влюбленные. Греческие храмы прятались в лавровых рощах. Были здесь выгравированные и выписанные виды разных городов. Замок Сан-Анжелико в Риме, Святая София в Константинополе, парижский Нотр-Дам и гейдельбергский замок.

— О, — воскликнул Турн, — а Праги у вас нет?

— Нет, — расстроенным голосом ответил продавец. — Но я принесу вам кое-что другое. Специально для тех, кто приехал в Венецию из Германии. — И, достав позолоченный бокал, он подал его Турну. На бокале был изображен чешский лев с вцепившейся в него когтями двуглавой орлицей. Лев защищается, хотя и опрокинут навзничь, а орлица выклевывает ему глаза. Под изображением надпись на немецком:

С орлом сразившись,

лев падет на поле брани.

Турн побагровел. Вернув купцу бокал, он широкими шагами направился к выходу, так что задребезжало стекло на столах и дрогнули под потолком люстры.

— Eccellenza, Eccellenza! — кричали вслед купец и зазывала. — Мы вас чем-то оскорбили? Вы ничего не купите? Ведь это самое лучшее на свете стекло из Мурано!

Не отвечая, они вышли под дождь.

— И ты хотел тут остаться, Иржик? — рявкнул на всю площадь Турн.

— Я же сказал, что уйду отсюда хотя бы и пешком! — прозвучал ответ Иржика.

25

На седой от времени площади, по обе стороны которой тянулись увитые плющом стены, а посредине стояла древняя церквушка в окружении трех платанов за железной оградкой, — играли дети. Турн и Иржик пришли на звук их голосов от моста ди Риальто.

Дети были черноволосы, а их темные глазенки походили на вишенки. Все они были чумазые и босоногие, словно цыганята. Девчонки — в красных как мак юбочках, а мальчуганы — в драных рубахах и коротких штанах. Но играли дети чинно, подражая церемонным господским танцам: покачивали бедрами, приседали, держались за руки, выпрямлялись и кланялись до самой земли. Двигались в хороводе то вправо, то влево и при этом напевали похожими на звук падающих на стекло золотых дукатов звонкими голосами. Песенка была веселая, но звучала негромко.

Впервые в Венеции Турн воспрял духом. Он с удовольствием смотрел на играющих детей, на эту седую маленькую площадь и манящую тень платанов. За оградой он увидел каменную скамью. Калитка была открыта.

— Присядем, — предложил Турн Иржику. Ему уже нравилось отдыхать.

Этой каменной скамье было — как и церкви — не меньше тысячи лет. Тысячу лет отдыхали на ней люди. Поэтому сиденье ее истерлось.

— Совсем как у нас дома, — умиротворенно сказал Турн.

— И у нас танцевали дети, — вспоминал Иржик.

Не только каменная скамья, но и сама песня детей была стара как мир.

Дети загалдели, захлопали немытыми ручонками и — как воробьи от выстрела — рассыпались во все стороны.

На площади наступила тишина. Детские голоса звенели вдали.

Но вот ребятишки снова появились.

Они пришли гуськом, держа в руках прутики и деревянные мечи. На головах — бумажные шлемы. Впереди с гордым видом вышагивал барабанщик. Палочки в его руках так и мелькали. А командовал всеми долговязый парнишка в зеленой чалме.

— Стой! Раз-два! — приказал он.

— Кажется, начинается игра в войну! — улыбнулся Турн и пригладил взлохмаченную бородку.

И война началась. Дети разделились на две стайки: одна встала напротив церкви, а другая — справа у стены. С криками они ринулись в бой. Хлестали прутиками, бились деревянными мечами, шлепались в грязь и махали кулаками. Но вдруг паренек в зеленой чалме закричал:

— Королева! Королева!

Верхом на лохматом псе прибыла королева. Пес лаял, спотыкаясь под босоногой наездницей в красной юбчонке. Лицо ее закрывала черная полумаска, а волосы были украшены бумажными цветами. Со звонкими восклицаниями она посылала по сторонам воздушные поцелуи. Наконец псу удалось выбраться из-под девочки, он отбежал в сторону и стал отряхиваться. Всадница шлепнулась попкой прямо в лужу. А обе стайки ребятишек смешались в кучу и принялись колошматить королеву, пока та не расплакалась. Со смехом и воплями они сорвали с нее маску и дергали за косичку.

— Отступление! — подал команду мальчишка в зеленой чалме.

Дети с победными криками послушно зашагали прочь, оставив в грязи черную маску. Королева вытерла слезы, схватила пса за ошейник и, прихрамывая, побежала за остальными.

Игра окончилась.

Дрозд, усевшись на карниз церквушки, завел свою песню.

— Они играли в Зимнюю королеву, — вымолвил Турн.

Глаза его увлажнились, а нос побагровел. Он ударил кулаком по каменной скамье, так что вздулись жилы.

Помолчав минуту, он скорбно произнес библейские слова:

— «И повержены в прах ворота ее, король и князья ее взяты в плен неверными…»

Иржик погладил его жилистую ладонь.

Они собрались было уйти. Но долго еще удерживало их своей тихой грустью это место, где даже дети, сами того не зная, смеялись над их несчастьями.

Но этим неприятности не кончились.

На ступеньках собора Христа Спасителя сидел одноногий нищий. Постукивая клюкой о камень, он громко читал «Отче наш», выпрашивая у прохожих милостыню. Турн подошел к нему и бросил в шапку монету.

— Это наверняка солдат, — сказал он Иржику.

Но калека при этих словах вдруг перестал молиться, погрозил Турну палкой и громко воскликнул:

— И не совестно вам, господин генерал-лейтенант!

— Я что, мало дал тебе? — спросил Турн.

— Заберите свой грош назад, только верните мне мою ногу!

— Как же я верну тебе ногу? Я не умею творить чудеса.

— Ой-ой-ой! — завопил одноногий, схватившись за бок. — Все нутро у меня жжет, как вас увидел, господин фельдмаршал!

— Ты меня знаешь?

— Как же мне не знать господина генерала? На Белой горе с вашей вот помощью у меня оторвали эту ногу, с вашей да господина графа Стырума.

— Это не я, солдат, а императорские канальи лишили тебя ноги.

— Все вы сбежали, господин генерал, — и вы, и господин граф Стырум, и король ваш, а меня оставили подыхать на поле боя.

Турн удрученно спросил:

— Но ведь тебя отвезли в госпиталь?

— Черта с два меня отвезли, господин генерал. Я сам туда добрался. А ногу мне цирюльник отрезал, аж в самом Линце, господин генерал. А отблагодарить его за эту работу я смог только своим спасибочком. Так что вы у меня в должниках, господин генерал.

— Тебе не заплатили?

— Разве что палочным битьем, господин генерал! Полковник Стырум был строгим командиром и коня ценил больше рейтара. Только и я за своей лошадкой хорошо присматривал. Потому она и вынесла меня к самому Дунаю. А сюда, в Венедиг, я прискакал уже на одной ноге. Стало быть, задолжали вы мне мое жалованье, господин генерал!

— Сколько тебе причитается, братец?

— Я уже и забыл, господин генерал. Будь трижды прокляты те, кто не платит долги. Так сказано в Писании.

— Не сердись, солдат, то были плохие времена.

— Слышал я о вас, господин генерал, что теперь вы здесь, в Венедиге, снова войско набираете. Вот я и ждал, когда вы пройдете мимо, спросить хотел, им-то вы платить собираетесь или как? Ведь без солдат и генеральского звания вам никак не прожить. Ну а мне, выходит дело, без ноги жить можно!

Своими криками нищий собрал целую толпу. Люди глазели, смеялись, бранились и грозили Турну кулаками:

— А ну заплати ему за оторванную ногу!

Турн в раздумье опустил голову. Потом сказал:

— В тот раз у меня не было. Теперь есть.

И высыпал содержимое своего кошелька в шапку нищего. Зазвенели золотые. Калека хотел встать и по-военному отдать честь. Зеваки от удивления разинули рты.

Но Турн сказал:

— Лучше подай руку этому рыцарю, братец, — он показал на Ячменька. — Он тоже пролил свою кровь на белогорской равнине. И пойдет проливать ее снова.

Они пожали друг другу руки, нищий и рыцарь, а толпа кричала им «ура!».

После всего этого Турн с Иржиком наняли гондолу и бороздили каналы до самой поздней ночи.

26

К голландскому послу граф Турн и Иржик отправились вместе. Минхер ван дер Флит жил в старинном палаццо над Гвидечи. Деревянная лестница была вся увешана турецкими флагами.

Посол сидел за огромным черным столом, а на стене за его спиной висел большой темный портрет. Камердинер принес вино.

— Чем могу быть полезен, генерал? Вероятно, вы пришли не для того, чтобы выразить соболезнование по поводу кончины короля Якова? — ухмыльнулся он.

— Никоим образом. Скорее следует поздравить Генеральные Штаты. У меня к вам просьба. Я прибыл из Гааги в Венецию. А своего адъютанта хочу послать из Венеции в Гаагу. А посему прошу у вас охранные грамоты для дворянина Иржи из Хропыни, бывшего пажа чешской королевы, нашедшей ныне убежище в Гааге.

— Ох уж эти мне пфальцские интриги, — засмеялся Минхер ван дер Флит. — Знаете, я поддерживаю все интриги, которые идут на пользу Генеральным Штатам. Дорогу господин из Хропыни оплатит сам?

— Нам нужны только охранные грамоты.

— Вы их получите вместе с рекомендательными письмами к нашим друзьям во Франции. И векселя к голландским купцам в Лионе и Булони, если передадите моему секретарю венецианские дукаты.

— Благодарю вас. Деньги будут вручены.

— Это все? А когда вы собираетесь в поход, генерал? Против австрийского дома, я имею в виду.

— Мы готовы, — солгал Турн.

— Желаю удачи, господин генерал. Ваш адъютант следует в Гаагу, будучи на венецианской службе?

— В качестве моего полковника.

— Желаю вам приятного пути, господин полковник. Избегайте в пути встреч с испанскими шпионами! Из Булони во Флиссинген добирайтесь морем. Во Фландрии испанцев больше, чем комаров.

Они откланялись.

— А сенат выправит мне документы?

— Я скажу им так: вам дороже обойдется принять рыцаря Иржи Пражму к себе на службу. Если я захочу, то добьюсь этого, как добивался назначения для господина Каплиржа и господина из Бубна. Так что мое предложение будет стоить вам дешевле. Они поймут, — сказал ему Турн.

В тот день он снова был весел.

Так Иржик стал венецианским полковником, следующим и качестве курьера из Венеции в Голландию. Турн приобрел векселя голландских купцов в Лионе и Булони. Он был счастлив избавиться от своих дукатов. А турецкие пиастры Иржик обменял на французские золотые у менялы на площади Мерканти и еще купил себе новое платье.

Беппо попросил господина полковника взять его с собой в дорогу.

— Поезжай с богом, вот тебе мое благословение, — согласился Турн, и таким образом Иржик обзавелся камердинером.

Фрегат «Святой Георгий» отплыл, сопровождаемый грохотом пушек. Прощание с Турном снова было на пристани. Венецианским генералам он представил дворянина Иржи из Хропыни как своего полковника.

Море было подобно улыбке госпожи Катерины Контарини.

Но взгляд дожа был невесел. Вчера перед полуднем его посетил барон Гаусс, императорский посол, и поинтересовался, что означает визит фрегата «Святой Георгий». Дож вынужден был отговориться, будто этот визит придумал сэр Кларендон просто от скуки. И более ничего. Венеция не имеет намерения нанести императору удар в спину.

— Подобное невозможно даже представить. Католический город не посмеет скрестить оружие с католическим императором. Это было бы противно божественным установлениям, — заявил барон Гаусс.

— Разумеется, — печально ответил дож.

Западный ветер выгибал паруса отплывающего фрегата. Когда он покинул лагуну и скрылся за горизонтом, сопровождающие его венецианские галеры возвратились к набережной Сан-Марко. На лицо Иржика снова вернулась улыбка. Он почувствовал, будто с него упали какие-то путы. Сэр Томас больше не властен над ним! Он свободен как ласточка, как чайка над водой! И отправится куда пожелает! Но он понял, что не сможет поехать ни в какое другое место, кроме Гааги, и пусть так оно и будет!

На душе у него стало весело.

Его бумаги были выправлены на имя месье Жоржа д’Орж. Это имя придумал граф Турн. Оно значило не Ячменек, а скорее Ячмень. Но звучало достойно. Все в этом городе — от святого Марка до Тициана и Тинторетто, взглянуть на которых во дворцах и соборах Иржи с Турном так и не удосужились, выглядело достойным и было скрыто под маской.

27

Под стенами старинной Брешии генерал Турн прощался с полковником д’Оржем, который в качестве венецианского курьера следовал в Генеральные Штаты Голландии, а прежде того в Савойю. У него и впрямь имелись письма в напечатанных конвертах, только половина их была написана понятным латинским языком, а остальное составляли сплошные цифры. Что писал Сенат савойскому герцогу Карлу Эммануилу и что он хотел сообщить голландским Генеральным Штатам, о том господин Жорж д’Орж не ведал. Было у него и длинное послание генерала Турна ее величеству королеве Елизавете, но это письмо было вложено в другой конверт, скрепленный венецианской печатью — крылатым львом — и адресовано «Domino Camerario», что было не понятно никому, кроме тех, кто знал, что этот самый Камерариус[51] вовсе даже не камердинер, а канцлер пфальцского двора в Гааге. На имя господина Камерариуса писал Турн и королю Фридриху, перемежая свои верноподданные словоизлияния целым рядом цифр, понятных одному лишь королю. Из этих цифр король должен был узнать, что нельзя надеяться на синьорию в этом Венедиге, который не собирается вступать в открытую войну против Кривого — под коим подразумевался император Фердинанд в Вене, — а что более вероятна помощь со стороны Габора Бетлена, с которым нижеподписавшийся граф Генрих Матес Турн ведет переписку посредством голландского посла в Венеции, господина ван дер Флита. Сам же господин ван дер Флит состоит на тайном содержании у трансильванского князя, а в корреспонденции с ним оказывает посредничество некий меняла иудейского вероисповедания, имеющий жительство в городе Задаре.

Месье Жорж и в самом деле являлся самым настоящим курьером, хотя и не подозревал о том.

В генеральском шатре под Брешией в последний раз пировали граф Турн с Иржиком. Стояла лунная, наполненная горькими ароматами, ночь. Лагерь спал.

Затих многоязычный говор, и не слышно было итальянских, французских, немецких, мадьярских и далматинских проклятий. Только изредка доносилось конское ржание. За столом вместе с Турном и Иржиком сидел полковник Павел Каплирж, который только что вернулся из истрийской Паренцы, где завербовал в венецианское войско тысячу молодых безземельных крестьян и портовых грузчиков, а также множество венгров, удравших из турецкого войска. Другой гость Турна, пан Ян из Бубна, был мрачен и томился завистью к Иржику из-за того, что тот покидает эту гористую и коварную страну, которая дает пищу телу, но душу оставляет алчущей.

Граф Турн был щедрым хозяином, и вино лилось рекой. Сидящие за столом дворяне беседовали не о красотах и достопримечательностях Венеции, Падуи, Вероны, Брешии и Кремоны, не о римских башнях и театрах, не о фресках на алтарях и сводах соборов, которые казались им всего лишь папистским идолопоклонничеством. Зато в итальянских винах они разбирались прекрасно и со знанием дела обсуждали их цвет, игру и вкус. Об итальянках они тоже были хорошего мнения, и Турн не ставил им в вину то, что они держат их в своих палатках, уподобляясь тем самым ландскнехтам Мансфельда. Во всех венецианских военных лагерях было полно женщин легкого поведения, которые варили и стирали белье, спали с наемниками и рожали им детей.

Турна серьезно беспокоило, как бы Иржик не попался врагам. В Миланском герцогстве любая неосторожность может привести его в лапы императорских ищеек. Пан Каплирж и пан из Бубна попали в Венецию через Женеву и неприступные горы. Но Иржику канцелярия синьории определила другой путь, доверив ему кроме письма Генеральным Штатам в Нидерландах еще и послание савойскому герцогу в Турин. Без соответствующего случаю маскарада в дороге не обойтись! Роскошный экипаж, пара быстроногих коней, два кучера и камердинер Беппо — этого явно недостаточно, чтобы усыпить подозрительность испанцев. И тут Турна осенило! Нужно отправить с Иржиком женщину! Та поедет с ним до Турина как его супруга, и Иржик будет рассказывать всем интересующимся, будто он француз, который сопровождает свою супругу к савойским родственникам на воды в Экс за Альпами.

Все одобрили эту идею, а пан Каплирж тут же решил, что такой супругой для месье д’Оржа может быть только прекрасная Олимпия, комедиантка из Брешии, недавно приехавшая к молодому капитану Карлу Паволини. Сам Паволини как раз отлучился в Венецию за жалованьем для своих кавалеристов, и Олимпия скучает. Турн поблагодарил Каплиржа за хорошую мысль, потребовал разбудить Олимпию и привести в шатер. Здесь Турн приказал перепуганной Олимпии облачиться утром в самое лучшее платье и со всем своим скарбом явиться к нему. Ей придется сыграть роль супруги полковника д’Оржа и прокатиться с ним до Турина. Оттуда она может вернуться обратно или остаться. В Турине тоже есть комедианты.

Олимпия прикрыла свои прекрасные очи, и губы ее дрогнули.

— А что скажет мой Карло, когда вернется? — покорно спросила она, и из глаз ее покатились крупные слезы, точно она была на сцене.

— Успокойся, — сказал генерал Турн. — Твоим Паволини на время станет месье Жорж д’Орж, которого ты видишь за столом. Для тех, кто будет интересоваться, ты — его законная супруга, которая занедужила и посему нуждается в лечении на водах в Эксе.

Олимпия взглянула на Иржика, и слезы ее мгновенно высохли.

Но тем не менее она продолжала упрямиться:

— Я ведь здорова!

— Тем лучше, дочь моя, — засмеялся Турн и голосом, привыкшим командовать, приказал:

— Завтра в шесть утра. А теперь можешь удалиться.

Она поклонилась и вышла.

Вот так получилось, что в шесть часов утра месье Жорж д’Орж отправился в просторном экипаже графа Турна в свое новое путешествие. За шелковыми занавесками никого не было видно. Стража у ворот лагеря даже не заметила его спутницу, так тщательно она была упрятана. На правой пристяжной ехал вооруженный кучер, второй сидел на козлах, а возле него с торжественным видом восседал камердинер Беппо. И ему Турн приказал поверить в то, что прекрасная Олимпия — супруга француза месье д’Оржа.

Прежде чем лошади тронули, Турн и Иржик, прослезившись, крепко обнялись и долго стояли так, не в силах расстаться.

— Да поможет тебе бог, Ячменек! — сказал Турн, глядя вслед удалявшемуся экипажу, покуда его не скрыло от глаз облако красноватой дорожной пыли. Стрижи мелькали над лугами и виноградниками, как черные молнии. А в карете щебетала прелестная Олимпия. Она была блестящей и стройной в своем черном шелковом платье, а грудки ее светились снежной белизной. На подушках роскошного экипажа хватало места и для нее, да и для месье тоже, но почему-то при каждом толчке Олимпия клонилась набок, припадая плечом и прелестной головкой к своему мнимому супругу, как к настоящему, и нисколько его не стесняясь. Но Иржик был уже не тот, что в Стамбуле, когда он мстил всем женщинам за то, что обманулся в единственной. Олимпию он не замечал.

Более трудное испытание ждало ее вечером, когда они подъехали к постоялому двору еще на венецианской территории и трактирщик выделил комнату с двуспальным ложем для месье и мадам д’Орж, каморку под крышей для его слуги и полати в конюшне для обоих кучеров. Правда, месье д’Орж и синьорина Олимпия, ставшая с того часа «эччеленцей», поужинали в полном согласии, при этом «эччеленца» так сыграла новую для нее роль, будто в жизни не играла других. Но на лестнице Иржик с ней расстался и ушел спать в каморку под крышей, поручив Беппо дальнейшие заботы о синьорине.

Беппо благодарно осклабился.

Утром за завтраком Беппо продолжал обслуживать мадам и месье, и никто при этом не подозревал, что ему вменены и другие обязанности. А на сердце прекрасной Олимпии лежала печаль, поскольку месье д’Орж был рыцарь красивый, учтивый и молодой и в течение дня он окружал ее знаками внимания, за которые ночью она с ним с радостью расплатилась бы.

Дороги были пыльные и разбитые, но генеральские кони легко их одолевали.

Под проливным дождем с громом и молниями на третий день перед полуднем путники въехали через городские ворота в селение Лоди в герцогстве Миланском. Никто не остановил их, потому что промокшие стражники засмотрелись на личико хорошенькой чужестранки, выглядывающей из-за занавесок, словно яркая картинка.

— Комедианты едут, — обрадовались они. — А до чего хороша у них в этот раз карета!

В трактире благородный месье д’Орж, изрыгая французские проклятья, потребовал, чтобы стол ему накрыли в отдельной комнате для именитых гостей, потому что он-де не привык сидеть в вонючем общем зале вместе с торговцами, монахами и потными гулящими девками.

— От запаха чеснока моя супруга может упасть в обморок! — бушевал он, и потому их тотчас же отвели в соседнюю комнату с двумя столами.

Дворянина с супругой усадили за большой стол, а за столом поменьше одиноко сидел нездешнего вида юноша с приятными чертами лица.

Юноша учтиво поздоровался с вошедшими. Месье д’Орж едва кивнул в ответ.

За обедом Беппо помогал трактирщику прислуживать. Юноша поклонился и молча вышел.

Однако Беппо, вернувшись из кухни, шепнул Иржи, что молодой человек выпытывал у него, откуда они и куда направляются.

— Наверняка испанец, — сказал Иржик. — Что ты ему ответил?

— Как было приказано.

Через час Иржик велел запрягать. Возницы сперва заартачились, но все же подчинились. Непогода развеялась, и плодородный край, ровный как ладонь, напомнил Иржику омытую дождем родную Гану. Над речушками раскинули свои пышные кроны ольхи, колоннады тополей отмечали дорогу к маленьким деревушкам, где в садах зеленели жесткие листья шелковиц. Возле одной из деревень они остановились и послали Беппо разведать, можно ли там переночевать. Он возвратился и сказал, что в деревне нет постоялого двора, но переночевать они смогут в риге у старосты. Синьорину удобно устроили на сиденье экипажа, поужинали хлебом с овечьим сыром, выспались на соломе и ранним утром, когда угомонились комары, тронулись в путь.

Переправились вброд через пересохшую речку Тичино. На постоялых дворах они не останавливались, а еду и питье покупали на рынках. Остерегались любопытных босоногих монахов, которые как насекомые роились и на сухих местах и в болотах.

Но недалеко за Павией их остановил конный разъезд рейтар. Старший спросил у возниц, кого они везут такими окольными путями, когда кругом полно хороших дорог с севера на юг и с востока на запад.

Иржик вышел и по-французски принялся бранить рейтар, уяснив себе, что этот язык в Миланском герцогстве пользуется наибольшим уважением. Из-за занавески выглянула прекрасная Олимпия и начала ругаться по-итальянски. Итальянские проклятья обрушил на рейтар и камердинер Беппо.

— Мой господин везет свою немощную супругу на воды, — орал он.

— Пусть мадам покажется!

Олимпия вышла из кареты.

— Вам повезло, — сказал Иржику старший рейтар. — Вот уже десятый день мы гонимся за шпионом, который сбежал от нас из Казаверде. Но похоже, вы не тот человек. С тем не было женщины. А вы кто такой?

Иржик показал им свитки с печатями. Читать они не умели, но над печатью покачали головами.

— Венеция? — сказали они. — Садитесь в карету и следуйте за нами.

— Не смейте прикасаться к венецианскому послу! — прохрипела Олимпия.

Иржик вытащил шпагу. Беппо взял в руки пистолет. Рейтары отъехали и стали совещаться.

— Черт с вами! Везите свою красавицу куда хотите.

— Мы едем в Экс к моим родственникам! — надрывалась Олимпия.

— Ну, как-никак, а за нашу работу какой-никакой грош нам причитается! — прокричал издалека один из рейтар.

— Пусть ваш старший подъедет ближе, но только один! — был ответ Олимпии.

Старший подъехал и принялся усердно благодарить за полученный дукат.

— Поделишься с остальными!

Он поблагодарил еще и еще раз, а потом предложил проводить их со своими двумя рейтарами к перевозу на реке По. Там, у старой мельницы, они смогут найти паром, на котором поместятся оба коня, карета и возницы, сами путешественники с камердинером и еще кое-кто.

— Если выдашь нас испанцам, я тебя убью, — предупредил Иржик. — Что за человек поедет с нами?

Рейтары поклялись святой мадонной, что этот некто — синьор Лоренцо, миланский купец. Он уже месяц ожидает у перевоза, чтобы кто-нибудь взял его с товаром на паром и доставил по реке до Турина.

— С каким еще товаром? Да от этой тяжести может потонуть лодка.

— Нет-нет, господа, этот товар легок как перышко, вы вообще его не увидите.

— Что же такое синьор Лоренцо везет в Турин?

— Всего лишь сапфиры и еще рубины! Он купил их у испанцев, а те привезли из какой-то Америки…

— Значит, синьор Лоренцо — контрабандист?

— Нет, он купец.

— Так и быть, — решил месье д’Орж. Он подумал: «Если сэру Томасу и графу Эранделу можно обирать Турцию, то почему бы синьору Лоренцо не возить драгоценные камни из Милана в Турин?»

Так что вскоре на переправе у мельницы месье д’Орж и Олимпия познакомились с мельником Джиованни и разместились на солидных размеров пароме, каких Иржик не видывал даже на Дунае, не говоря уж о Влтаве в Праге! Карету поставили посредине, усталых генеральских коней поместили на носу у охапки соломы, а на корме приютилась похожая на курятник будка, где предстояло ночевать на пахучем сене месье и мадам д’Орж и где устроил себе гнездышко синьор Лоренцо, миланский купец. Четверо загорелых верзил гребли веслами или толкали судно шестами против течения, а пятый стоял у руля. Ветер был попутный, и стояли прелестные, теплые дни. Из камышей по обоим берегам вылетали — совсем как на Хропыни — дикие гуси, только чаек не было видно. Ветерок волновал на полях колосья. Вдалеке пестрели красным, белым и темным какие-то городишки с четырехгранными башнями древних замков и высокими колокольнями, а синьор Лоренцо рассказывал об иезуитах и иных монахах, правящих в Милане и в Генуе, и еще про испанцев, которые в этих краях перерезали путь между Савойей и Венецией, продвинулись к самим альпийским озерам до реки Адды и Валтелины, откуда уже рукой подать до австрийских владений и Германии. И стали в этих краях испанцы большими господами, а если бы их самих не трепала золотая лихорадка, то они смогли бы овладеть всей Италией. Только ничего у них не выйдет, потому что всем известно, как идальго падки на золото.

Иржик те речи слушал, но ни о чем не расспрашивал, потому что не доверял синьору Лоренцо. Впрочем, тот был человеком непривередливым и научил Иржика играть не только в ланскенет, но и в ломбер, о котором рассказал, что французский король Франциск I{146} привез эту игру из Испании, где ее распространили мавры. Таким вот манером играли месье и мадам д’Орж с утра до вечера с синьором Лоренцо в карты, и Иржик проигрывал, что должно было значить везение в любви. Мадам д’Орж даже на пароме не спала рядом со своим мнимым мужем и скрывалась от ночной прохлады в карету, куда за ней следовал Беппо, ее слуга. Гребцы, конечно, удивлялись, но только недоуменно покачивали головами над чудными французскими обычаями.

Нередко им встречались лодки под белыми парусами, и господин Лоренцо дрожал от страха, воображая, что это испанцы. Среди них действительно попадались испанские лодки, но никто не собирался отнимать у синьора Лоренцо драгоценные камни. Гребцы наловили сетью рыбы, и все устроили веселый пир, зажарив ее на вертеле и запивая здешним виноградным вином. Девице Олимпии вдруг захотелось танцевать под звуки волынки, на которой играл Беппо.

Господин Лоренцо с восторгом принялся живописать подробности званых ужинов, попоек и разврата при миланском дворе Висконти двести лет тому назад. Но месье д’Орж попросил его оставить мертвых в покое, поскольку живые ничуть не лучше. Поэтому синьор Лоренцо перевел разговор на богатых шелководов в Милане, а пуще того в Генуе, утверждая, что город этот — настоящий разбойничий вертеп. Однако в такую теплую ночь и эти мрачные речи были сочтены лишними, и Иржик предпочел спеть песню о звездах и любви, песню вагантов, про которую он за эти долгие годы ни разу не вспомнил. На сердце у него было так хорошо, как некогда в Кромержиже во времена учения и первого пушка на подбородке. Олимпия благоговейно внимала и даже не ушла спать в карету за занавески. Беппо задумчиво наигрывал на волынке.

А когда рассвело, синьор Лоренцо вскочил, прищурившись, оглядел берега и воскликнул:

— Савойя!

Он потянулся всем телом и с улыбкой произнес:

— Мы спасены!

Иржик надменно ответил:

— Ты говоришь, вероятно, о себе, купец. Нам бояться было нечего!

Он, конечно, кривил душой, поскольку и сам радовался, что так легко выбрался из испанских силков, присутствие которых ощущал постоянно. Впрочем, синьор Лоренцо не оскорбился, но за завтраком заметил:

— Мне совершенно ясно, что вы еретик, месье. Вы ни разу не перекрестились. И никакой вы не француз, а скорее всего шведский агент или голландец. Но теперь это уже неважно. Ведь мы в Савойе, и светит раннее солнце!

Синьор Лоренцо даже помолодел. Вычистил свою ветхую одежду. Подровнял седоватую бороденку. И постоянно крестился, благодаря святую мадонну, защитницу странствующих.

Все оставалось прежним — и вода, и земля, и небо было таким же синим.

Но вот к ним подплыли несколько лодок с красными флажками, на которых сиял белый крест.

— Ibi Sabaudia, ibi salus. — Где Савойя — там благо! — радовался синьор Лоренцо и, когда одна из лодок ударилась бортом о паром, представил своих спутников:

— Это добрые друзья!

Солдаты в сторожевых лодках ничуть не удивились, когда месье д’Орж объяснил, что едет в Турин к их герцогу. Они поверили, потому что в их страну многие стремились, не разбирая дорог, и редко кто въезжал прямым путем. Миланцы не любили Савойю, а испанцы на каждом шагу подстерегали путников в Милане и Генуе. Увидев на пароме роскошный экипаж, стражники ничуть не усомнились, что чужеземец приехал с добрыми намерениями, и к тому же в сопровождении прекрасной женщины. Они даже не стали смотреть бумаги Иржика, объяснив, что Савойя так мала, что сбежать отсюда можно только в горы, а там путника ждут ледники да медведи.

— А ты, купчишка, не иначе как везешь блестящие камушки? Что ж, торгуй на здоровье! Савойские модницы любят украшения!

Это была приятная встреча, и паром весело поплыл дальше по широкой и тихой реке к Турину.

С южной стороны подступали холмы с кипарисовыми рощами, напоминая Иржику берега Босфора и греческие острова. По северному берегу тянулся холмистый край олив, шелковиц, виноградников и древних замков, о которых синьор Лоренцо сказал, что они помнят времена Рима. Иржик улыбнулся, подумав про господина Корлата.

Но тут к нему подошли, держась за руки, Беппо с Олимпией. Беппо поклонился и спросил:

— Благородный господин, мы у цели нашего пути. В Турине много часовен и церквей. Вы позволите нам обвенчаться?

Иржик засмеялся. Он поздравил их и благословил на еретический лад. Синьор Лоренцо только промолвил:

— Я так и знал.

Впрочем, он не объяснил, что именно ему было известно — то ли, что Иржик — еретик, или же, что Беппо с прекрасной Олимпией спали по ночам в карете, пока супруг, не бывший супругом, спокойно храпел на сене.

Но Олимпия, облобызав месье д’Оржу руку, спросила, не будет ли ей позволено поблагодарить его и поцелуем в уста. Ее губы были слишком прелестны, чтобы месье д’Орж смог отказаться от этого сладкого поцелуя.

За изгибом реки выплывали из-за виноградников, оливковых рощ и персиковых садов башни Турина, а за ними серые кружева альпийских предгорий.

28

Герцог Карл Эммануил был рачительным хозяином своей страны. Он был осведомлен обо всем и всегда принимал решения сам. Правда, делал вид, что полностью следует пожеланиям трех своих сенатов — в Турине, в Шамбери и Ницце, но предпочитал сам принимать решения, с которыми сенаты всего лишь соглашались. Главного канцлера в Турине он уполномочил скреплять печатями свои декреты, а законы передавал канцлерам сената на регистрацию, без которой они не могли вступить в силу. От его имени главный канцлер писал послания синьории в Генуе, венецианскому дожу, герцогам в Мантуе, Модене, Урбино и Флоренции, ну а с французами и испанцами герцог переписывался лично, ибо любое постороннее вмешательство могло испортить всю его политику. Савойские канатоходцы славились по всему свету. Карл Эммануил и сам танцевал на веревке, протянутой между Парижем и Эскориалом, и тем самым охранял свою страну от француза, который с превеликим удовольствием насильно оставил бы Савойю без порток и рубах, и от испанца, который с еще большей радостью содрал бы с нее и кожу.

Когда ему доложили о прибытии венецианского курьера месье д’Оржа, который привез главному канцлеру Савойи послание от канцелярии дожа, герцог пригласил господина д’Оржа в свой дворец.

Иржика обрадовало приглашение, ему приятно было познакомиться с этим человеком. Он, как и все, знал, что в свое время в Лондоне Карл Эммануил просил руки юной принцессы Елизаветы, а позже баллотировался на чешский трон у пражских господ директоров. Иржику хотелось собственными глазами увидеть католического владыку, который, хотя и был в хороших отношениях с папой римским, не преследовал вальденсов{147} и чтил завещание своего отца Эммануила Филиберта{148}, который отменил личную зависимость, решив, что его подданные навсегда останутся свободными и вольными, liberi e franchi.

Нрава герцог Карл Эммануил был нежного и тихого. Он восседал не на троне, а за столом с бокалом вина, и гостю тоже предложил испить нектар савойской земли. Он поинтересовался, как получилось, что тот служит Венецианской республике, ведь служба французскому королю — не менее почетна. Иржик поведал всю правду. Он не француз, а чех, и не состоит на службе у венецианцев, а держит путь к чешскому королю, пребывающему в данное время в голландской Гааге. Ему нужна была маска — прикрытие, чтобы пробраться через Миланское герцогство, укрываясь от глаз испанских шпионов.

Герцог улыбнулся:

— Вы правильно поступили, месье, что перестали таиться в Савойе.

Смех герцога был беззвучен, а речь нетороплива и окрашена легкой грустью. Лицо его было почти детским. Сам великий Нострадамус{149} стоял у изголовья его матери Маргариты Французской, ибо роды ожидались тяжелые. Обратившись к светилам, Нострадамус определил, что она счастливо разрешится от бремени ребенком мужского пола. Так оно и произошло, но дитя родилось хрупким, как безвременник на осеннем лугу. Однако мудрость его была безгранична. Наследник престола обучился всем языкам, на которых изъяснялся его отец Эммануил Филиберт, — французскому, испанскому, голландскому и латинскому, но больше всего любил говорить по-итальянски. Когда он взошел на трон, то и его непритязательный двор в Турине начал говорить по-итальянски. Любовь герцога к женщинам была столь же велика, как и его мудрость. Десять детей имел он от супруги Екатерины Испанской, из которых только самый последний умер при рождении, послужив причиной смерти своей матери. Вторично он не женился, но его тайной возлюбленной была Маргарита из Руссильона, и от нее, а также от иных придворных дам, он имел одиннадцать незаконнорожденных детей мужского и женского пола, о которых нежно заботился как любящий отец. Но самым большим его достоинством была любовь к савойской земле, чье могущество он пытался укрепить и защитить на этом небезопасном перекрестке среди бесплодных гор, куда господь бог поместил ее как форпост итальянского народа, раздираемого междоусобицами. Ради усиления мощи Савойи, для которой он тщетно пытался добиться королевской короны, он в свое время претендовал на чешский трон, там, далеко за горами.

Вспомнив о тех временах, герцог сказал:

— Для моей страны оказалось счастьем, что мятежные чешские сословия решили иначе. Они не объяснили, почему не я был избран королем, я узнал это позже и признал их доводы разумными. Хотя я и саксонского рода, но, как и все в моих владениях, говорю по-итальянски и потому не смог бы стать курфюрстом в германской Священной Римской империи. Ну, а как известно, с чешской короной связано курфюршество. По вероисповеданию я католик, и как короля протестантской страны папа отлучил бы меня от церкви. Во избежание этого я, став чешским королем, должен был бы возвратить духовенству отнятые у церкви имения, а в связи с этим многие дворяне, разбогатевшие на конфискациях, снова впали бы в бедность. Их также остановило то, что у меня много отпрысков, законных и побочных, а это требует больших расходов.

Герцог рассмеялся:

— Они убоялись моего многочисленного потомства. Но Фридриху Пфальцскому, если б ему не пришлось бежать из страны, тоже пришлось бы немало тратиться на содержание детей. Они были умные и все обсудили, ваши директора, но их конечный выбор все-таки не был удачным…

Иржик хотел было защитить Фридриха Пфальцского, но герцог замахал тонкой ручкой:

— Все в руках божьих, и я не в претензии к чешским сословиям. В конце концов мне повезло — иначе теперь вместо Фридриха скитался бы по свету я…

— Но времена переменились, — сказал Иржик.

— Знаю, знаю, и это меня радует. Во Франции правит Ришелье. Видит бог, я желаю вам всего наилучшего. Желаю вам всем и вашему королю с почестями возвратиться домой! Нет дома, кроме родины. В детстве мне прочили быть кардиналом или даже папой, как Амадей Третий{150}, один из моих предков. Вместо этого я стал воином и обращаю свой меч во все стороны, чтобы, моя земля разрасталась вокруг каменного ядра гор. И это прекрасное предназначение.

Герцог пригласил Иржика на обед. Они сидели вдвоем за столом и вели дружелюбную беседу. Герцог расспрашивал о Стамбуле и британской политике в Турции, о Венеции и ее войске, а также о намечающемся альянсе. По всей вероятности, слухи о нем уже разнеслись по Стамбулу и Венеции. Он внимательно выслушивал ответы Иржика. Было видно, что его интересует и рассказ о фрегате «Святой Георгий», военном корабле, которому не нужно дожидаться попутного ветра, потому что он может плыть и против встречных ветров.

— Голландия, куда вы держите путь, очень близка мне, — сказал он. — Я даже умею говорить по-голландски.

И вдруг его выпуклые карие глаза засветились, белокурый ус ощетинился и губы почти прошептали:

— Еще немного — и я стал бы мужем вашей Зимней королевы. Но, слава богу, Яков Первый не отдал ее за меня. Скажите, месье, разве ваша Зимняя королева не колдунья? Вы ничего не замечали, ведь вы были ее пажом? Не беспокоилась ли она в первый майский день, радуясь тому, что скоро вылетит на козле из пражского Града на одну из девяти гор, где в присутствии дьявола происходит шабаш ведьм? Это горы — Блоксберг, Хорсельсберг, Штаффельштайн, Векнингштайн, Бённингсберг, Феллерберг, Хойберг, Крайдеберг и Пфанненштил.

Он перечислил названия гор, словно бакалавр имена девяти муз. Иржик молчал.

— Не разъезжала ли она иногда по надворьям Града на безгласной суке? Не было ли у нее дома жира новорожденных? Нет ли на ее прекрасном теле дьявольского знамения, которое не кровоточит, даже если его проткнуть булавкой, или у нее вообще нет родинок? Я всегда был чрезвычайно осторожен в таких делах. Кроме своей покойной супруги, которую я, естественно, не мог целиком рассмотреть перед свадьбой, поскольку она была испанка, да к тому же дочь Филиппа Второго{151}, я был вынужден всех женщин, с которыми имел связь — а было их, хвала всевышнему, достаточно, — прежде всего рассмотреть в одеянии праматери Евы. Это очень важно. И в наших горах есть места, куда слетаются ведьмы. Сто сорок лет назад в Цоме над озером сожгли сорок одну женщину, которые сознались, что на шабаше они целовали дьяволу руку и зад. А если выглянуть из окна, то можно увидеть гору Кенис, вокруг которой ведет дорога в долину Роны. И там до сего дня собираются ведьмы.

Молчание гостя выводило его из себя, и он язвительно заметил:

— Похоже, вы не верите в дьявола, даже несмотря на то, что его воочию лицезрел ваш Мартин Лютер.

— Я верю в бога, как и ваши подданные вальденсы.

— Ну-ну, тогда вам лучше не встречаться с моими иезуитами!

— Я постараюсь их избежать. Но чары чешской королевы только в ее красоте.

— Это вы хорошо сказали, рыцарь. А теперь расскажите мне о своей стране, королем которой я чуть было не сделался.

Значит, он все-таки огорчен, что был отвергнут чешскими сословиями! Ведь и в его мечтах чешский трон был ступенью к императорской короне, и савойская династия, давшая миру пап, по праву могла претендовать и на корону Карла Великого.

И Иржик рассказывал о Моравии, о Чехии и Праге, благороднейшей среди красивейших городов земли.

— У меня целых три столицы, а у Фридриха всего одна, — сказал герцог. — Так он и ту не сумел отстоять. Вот вы едете к нему и надеетесь, что он поведет вас в бой. А я сомневаюсь в его храбрости. Воля его надломлена. Слишком долго вкушал он французскую отраву. А она — любовница сатаны, клянусь вам.

Иржик покинул герцога, сославшись на головную боль.

Но вечером получил следующее послание:

«Если месье д’Орж пожелает отбыть из Турина послезавтра, он может присоединиться к кортежу герцога, отправляющегося на кабанью охоту. Герцог предоставит дворянину хорошего коня и любое потребное число провожатых и вьючных животных».

Посланец, принесший записку, ждал ответа. Иржик поблагодарил и принял приглашение герцога.

На следующий день в боковом притворе туринского собора он был свидетелем на венчании Беппо с прекрасной Олимпией. Стол был накрыт в покоях Иржика. С молодоженами он отправил графу Турну письмо, в котором сообщил, что благополучно добрался до Турина, сдал венецианскую почту и был принят герцогом, до сей поры гневающимся на чешские сословия, которые в 1619 году не избрали его королем. Кроме того, он выразил Турну благодарность за карету и лошадей, которых возвращает под охраной Беппо и его молодой жены Олимпии. Капитана Паволини, понятно, не обрадует такой поворот дела, но так распорядилась судьба и ничего нельзя поделать! Иезуитская клевета на королеву достигла даже ушей савойцев и их герцога. А герцог совсем не так умен, как о нем говорят.

29

Ранним утром в сопровождении шумного эскорта герцог Карл Эммануил двинулся в горы. Будучи хилого телосложения, он путешествовал в носилках, в то время как свита сопровождала его верхом. Триста всадников, пешие загонщики, отряд музыкантов, лошаки и ослицы, навьюченные тюками, посланные далеко вперед трубачи под хоругвями с гербом савойской династии тянулись по лугам, где голубели энцианы и золотисто светились калужницы. Они переходили через речки по каменным мостикам времен древнего Рима, останавливались для короткой молитвы у часовен на перепутьях, проходили по деревням, где их встречали загорелые горцы в островерхих шляпах на курчавых головах и их нескладные жены, повязанные черными платками. Полуголые дети бежали за ними вслед далеко за деревню, а с ветхих колоколен несся приветственный перезвон. Выходили священники с кадилами, осеняя проезжающих крестным знамением и желая герцогу удачной охоты. Холодными ночами они по приказу герцога разбивали лагерь под открытым небом, и загонщики отплясывали вокруг костров танец с мечами. Вдали на северо-западе, словно алмазы, сияли ледники горы Кенис, на которой, по убеждению герцога, в первую майскую ночь собираются ведьмы служить мрачную мессу дьяволу.

Иржик впервые оказался в столь суровых и негостеприимных краях. Ему еще не приходилось ходить по таким горам, по сравнению с которыми святой Гостын казался кротовым холмиком. Во время одного из частых привалов герцог подозвал Иржика и с гордостью указал ему на заснеженные вершины, назвав свою страну гранитным сердцем мира. Иржику ничего не оставалось, как ответить придворной улыбкой — не мог же он признаться в своей неприязни к горам и камню, которыми не насытишь тела. Глядя на исполинские громады скал, снега и льда, он мысленно восхвалял свою Гану, прелестную и ровную, будто девичья ладонь.

Но дворяне из свиты и простые охотники веселились, и было приятно смотреть, как они общались между собой без заносчивости и раболепия, говорили друг с другом на одном языке и в такт шагам распевали общие песни. Дворяне были в дорогих ярких одеждах, и на их шляпах под порывами ветра развевались перья редкостных птиц. Загонщики были в простых куртках и шляпах, похожих на шляпки мухоморов, но разговаривали, ходили, весело пели и держались так же свободно, как и господа на конях. Иржик позавидовал обитателям владений герцога.

Они долго тянулись по узкой горной тропе над долинами под нависшими утесами, слушали тоскливый посвист сурков, наблюдали за полетом соколов и орлов в вышине, карабкались по голым скалам в поисках эдельвейсов и вдыхали все более холодный и разреженный воздух. Навстречу им попадались двуколки, запряженные лошаками, везущими в долину хворост и сено с горных лугов. Все восхищались тучными стадами на зеленых пастбищах и в конце концов добрались до пихтовых лесов, от которых, как уверяют французы, Савойя получила свое название — Sabaudia.

— Per vaginam — женщинам обязана империя Габсбургов своим расцветом, — сказал герцог Иржику. — Вот и Чехию Габсбурги получили в приданое, но савойский род утвердил в горах свою мощь per gladium, мечом!

Они приближались к самым высоким бастионам савойской твердыни на западе, но никоим образом не к ее границам. Богатая и прекрасная часть Савойи простиралась и на склонах этих гор до самой Роны, куда и держал свой путь Иржик.

У водораздела, откуда дорога резко шла вниз, в долину реки Изер, Иржик распрощался с герцогом и его свитой, поблагодарив за оказанное гостеприимство, а герцог подарил ему коня. Сняв с шеи золотую цепь с медалью, на которой был изображен савойский крест с надписью «Fert»[52], он попросил Иржика передать это украшение королеве Елизавете в дар от ее давнего почитателя, который верит в меч, мудрость и чары.

— Объясните ей, что я имел в виду чары женской красоты. Не вздумайте обмолвиться о колдовстве!

Долго еще до Иржика доносились звуки труб и охотничьих рогов. Это герцог въезжал в чащу леса, чтобы с копьями и ножами охотиться на кабанов. А Иржик на своем коротконогом коне спускался к водопадам порожистой реки Изер, название которой было столь же древним, как и у реки Изеры в чешской земле.

Он снова стал для всех месье д’Оржем, направляющимся по делам Венецианской республики в столицу Генеральных Штатов Голландии, Гаагу. Он был совершенно одинок среди чужих ему людей. Один лишь Бруно, бывший камердинер герцога Эммануила Филиберта, знал дорогу в Шамбери и говорил по-французски. Печально потерять родину, забыть ее язык и жить под маской, да к тому же немым. Сейчас Иржик был ближе к родным краям, чем в Стамбуле, зато там жил человек, знавший королеву, — сэр Томас Роу. В Венеции был граф Турн. В Турине и до самой горы Кенис с ним был герцог Карл Эммануил, незадачливый претендент на руку чешской королевы и чешский трон. Теперь же не было никого, с кем Иржик мог поговорить о родине, куда он спешил такими окольными путями на своем коротконогом коньке по горам, лесам, ледникам, водам, полям и морям. Долгий путь проделал он, и далека еще была дорога впереди. Но она ведет домой!

Он громко заулюлюкал, как пастух в Хропыни, погоняя гусей с выпаса.

И горы ответили ему эхом.

30

Господин Симон ван Вийк жил в приземистом доме возле самого собора.

Лион был многолюден, как и Стамбул. Повсюду что-то продавали и покупали. От городских ворот до площади и дальше от площади до пристани по обеим сторонам тянулись лавочки ремесленников и маленькие мастерские, хозяева которых зазывали горожанок и бородатых крестьян полюбоваться выставленными товарами. Расхваливая свои белые хлебы и пироги, шелковые платки и цветные юбки, конскую упряжь, рыбацкую снасть и сети, яблоки, персики, сливы, маслины и шелковицу, продавцы напевали и гомонили на всех наречиях Оверна, Лиона, Дофине и Бургундии. Лион был богатый город, и в трактире, где остановился Иржик, было настоящее вавилонское смешение языков. Сколько же чужестранцев приезжало сюда!

Господин Симон ван Вийк выплатил Иржи по векселю, выданному господином ван дер Флитом в Венеции, и поинтересовался, чем еще может быть полезен рыцарю.

— Вы, конечно, не венецианец и не француз, — сказал он, — и торопитесь побыстрее покинуть французскую землю, которая в наши дни меняет свое лицо так стремительно, что очень скоро мы ее вообще не узнаем.

Иржик не видел причин, почему бы ему не назвать этому господину свое настоящее имя и родину:

— Я чех и служу своему королю, который является гостем голландских Генеральных Штатов.

— Приветствую вас, брат в вере, — сказал господин Симон ван Вийк. Он обнял Иржи и пригласил его к обеду. За стол уселась жена купца, белокурая, румяная и полногрудая, трое его детей и сосед мастер Эсташ, учитель и гугенот, который долго возносил молитвы к богу от лица всех присутствующих, а после обеда принялся жалобно сетовать на мрачные времена, наступающие для святой протестантской веры, особенно после того, как почил ее верный защитник герцог Бульонский, а его сын лишен изворотливости покойного маршала и своей откровенной неприязнью к кардиналу может только навлечь беду на протестантов.

— Для вас будет лучше, брат в вере, — говорил мастер Эсташ, — если на своем пути по французским землям вы не будете вмешиваться в споры и стычки, которые во время правления кардинала разгорелись с новой силой. Свободы французских сословий — как не бывало. Правда, они еще противятся железной воле кардинала, но их отпор слабеет. Не был ли ваш король, месье, воспитан при дворе нашего славного маршала и герцога Бульонского?

— Разумеется. А совсем недавно он отдыхал в его замке в Седане, оправляясь от похода на Пфальц.

— Будьте осторожны, месье, и опасайтесь вездесущих ушей кардинала. Даже в Венеции нет такого числа явных и тайных соглядатаев, как в этом королевстве.

— Как это тяжело вечно прятаться под маской! — заметил Иржик.

— Такова наша участь, месье.

— Моим учителем французского был гугенот — месье де Сен-Обен, который бежал к нам в Моравию.

— К сожалению, мы не знали его. Слишком много наших единоверцев рассеялись по всему свету.

Они долго молчали, и гостиная голландского купца походила в то время на молельню.

Наконец господин Симон ван Вийк сказал:

— Я снаряжу для вас, брат в вере, парусное судно, на котором вы сможете отплыть вместе с вашим конем. По воде путешествовать быстрее. Капитан парусника одной с нами веры. Деньги у вас есть. Это главное. Избави вас бог заезжать в Париж! В Булони обратитесь к купцу ван Толену. Он живет на набережной у гавани. Ван Толен переправит вас судном во Флиссинген, а оттуда вы доберетесь до дома.

— У меня нет дома, — от волнения Иржик даже покраснел.

— Да, — сказал мастер Эсташ, — сорок лет скитался в пустыне народ Израиля, но все же дошел до земли обетованной. Наш дом — в наших сердцах. И он будет жить, даже когда перестанет биться сердце. Это святое таинство родины.

За все это время хозяйка дома не проронила ни слова, и даже детей не было слышно. Теперь она встала, поцеловала гостя в лоб и призвала детей последовать ее примеру.

Иржику хотелось проехать по французской земле открыто и гордо, но снова приходилось таиться. Камердинер Бруно возвратился в Шамбери, на землю Савойи, где Иржику было так хорошо. Шумный и богатый Лион не пришелся ему по душе. Он торопился в плавание.

На пристани у слияния Роны и Соны он взошел на судно вместе со своей лошадкой, оставшейся ему как живая память о стране за Альпами. Он молча заплатил вперед месье Лотортелло, корабельщику и гугеноту, молча наблюдал, как привязывали к мачте его коня, спутав тому передние ноги, чтобы он не испугался и не прыгнул в воду, молча уселся на деревянную скамью возле низкого кубрика, где ему приготовили постель на коврах, и ждал, когда парусник отчалит. Никто его не провожал. Никто из матросов ни о чем его не спросил, ибо они сразу признали в нем человека, который скрывается от чужих глаз. А такие люди в те годы повсюду могли рассчитывать на помощь.

Дул зюйд-вест, и парусник три дня и три ночи лавировал между берегами до Макона и столько же дней до Шалона. Они нигде не приставали, хотя всюду по берегам были деревни и церквушки, и люди подбегали к воде, приветствуя распущенные паруса и рулевого на корме. Шелковичные рощи и виноградники, аллеи вязов и ветряные мельницы на крутых откосах по левому берегу придавали краю приветливый и мирный вид. А развалины замков напоминали о былой славе Бургундии.

И Иржик просидел и проспал все эти дни и ночи, не произнося других слов, кроме слов благодарности, когда ему учтиво приносили только что пойманную и зажаренную в масле над костром рыбу и запеченных на вертеле рябчиков. Матросы с парусника набили их целую стаю. Стреляли они также диких гусей и уток и прыгали за ними в покойные воды реки. Только перед Шалоном, городом, хорошо укрепленным и мрачным, чей замок и кафедральный собор торчали над тучной равниной словно огромные зубы, люди на паруснике завели с гостем беседу, но Иржик плохо понимал их, поскольку речь их была не такой, как пишут в книгах.

— Наверно, это французские ганаки, — решил Иржи.

Матросы объяснили ему, где найти в городе ночлег и как выбраться через Лангрскую равнину в долину Сены, а если нужно, то и в Париж.

Но Иржик не остался в Шалоне на ночь, а тут же отправился дальше, впервые нагрузив на лошадку свою поклажу — два перекинутых через седло тюка. В полном одиночество он ехал вперед и вперед, по дорогам среди жнивья, по лугам и через селения. Крестьяне удивленно глядели ему вслед:

— Знать, не перевелись еще на свете бедные идальго? — говорили они и качали головами.

Но Иржик не обращал внимания на любопытных деревенских жителей, устраивался на ночлег в уединенных фермах и щедро платил за овес для лошадки, за хлеб, мед и кувшин молока для себя. Вставал он с первыми петухами, здоровался со встречными, но в разговор не вступал. Завидев монаха, прибавлял шагу, военные лагеря объезжал стороной. Край, по которому он ехал вдоль реки Йонны, неторопливо петлявшей меж берегов, был ему по душе, потому что на лугах цвели такие же ромашки, колокольчики и васильки, как в чешской земле, а на межах благоухал чебрец. Такие же белые, золотые, перламутровые и пестрые бабочки сидели, сложив крылышки, по влажным местам, и такие же «павлиньи глаза» летали над золотящимся ячменем. А когда с холмов и виноградников Шампани он спустился на равнину, то снова услышал жаворонков, и хотя они славили землю господню по-французски, все-таки это были такие же жаворонки, как на Гане и в полях за Прагой.

Так что к вечеру он даже перебросился шутками с девушками и парнями, танцевавшими в тени липы под звуки волынки, и беззаботно выпил кувшин вина, прежде чем уйти спать в каморку под крышей. Чем ближе он подъезжал к Парижу, тем оживленнее становились дороги и плодороднее поля. Издалека он видел каменные замки с круглыми башенками, припомнившими ему Конопиште, где он когда-то провел с королем и королевой три дня, охотясь на зайцев и косуль. Но к замкам этим Иржик не подъезжал, ибо изгнаннику лучше не показываться на глаза сильным мира сего. Правда, он слышал, что кардинал, который с недавнего времени правит во французской земле, — повел борьбу против укрепленных замков, угрожая снести все твердыни, — он-де не потерпит, чтобы их стены защищали дворянскую строптивость, ибо самодержным владыкой в государстве является один король. Но Иржик твердо усвоил, что ворон ворону глаза не выклюет, а чужеземец всегда не прав, и потому предпочитал держаться простых людей, никогда не расспрашивающих, откуда ты, куда путь держишь и какой ты веры. Просто накормят голодного и приютят уставшего.

Так доехал он до лесов у слияния Йонны и Сены и спросил у дровосеков, нет ли дороги в объезд Парижа, в сторону севера и моря. Они покачали головами и посоветовались меж собой, — не Пикардию ли путешественник подразумевает под севером, затем вывели его из хвойного леса в буковые рощи и березняк, а там показали деревянный мост через Сену, за которым белела извилистая проезжая дорога.

Поблагодарив дровосеков, он одарил их так щедро, что те перепугались. Иржик рассмеялся и сказал:

— Никакой я не сказочный рыцарь, а просто еду домой, и потому от всего сердца хочу разделить с вами свою большую радость.

Распрощавшись, он пришпорил коня, галопом въехал в луга, и тут перед ним открылось золотое, широкое, безбрежное поле с серой полоской леса вдали. Большие облака, круглые и белые, как коровьи вымена, висели над раскаленными небесами. Воздух искрился и дрожал. У распятия на холме он дал отдохнуть себе и коню. Снял шляпу. Если б кто-нибудь увидел его в ту минуту, непременно решил бы, что это рыцарь былых времен возвращается из крестового похода в святую землю. Так стоял он, опоенный запахом созревших нив, и счастливо сияли его глаза, глядя на благодатные пажити. Иржик приветственно замахал шляпой, восславляя грядущий урожай.

В мгновенье ока вылетел он на равнину и утонул в море колосьев.

31

До него донесся скрип колес и конское ржание. Дорога повернула. Он въехал на луг и словно очутился в раю. Перелески над косогором зеленели свежестью, и глаз различал, где растут пихты, где начинается ельник, а где развеваются русалочьи волосы берез. Он увидел убранные поля и стога на них. Снопы ячменя, расставленные по жнивью, напоминали светлые и темные фигурки на шахматной доске. Одно поле было коричневым, другое — красноватым, а прочие — желтые с зелеными полосами. У самого леса еще продолжалась жатва, а рядом снопы из крестцов укладывали на телеги. Груженая телега, тяжело раскачиваясь, отъезжала, а ее место занимала новая, запряженная парой сивых меринов.

— Поеду посмотрю поближе!

И конь понес его полем по дороге. В канавах благоухали ромашки. Куропатки разлетелись из-под копыт.

— Э-ге-гей! — громко закричал Иржик.

Жницы в длинных синих юбках выпрямились и замахали руками:

— Иди помогать!

Он подъехал к жнивью и остановился у телеги. Похлопал меринов по бокам и заявил, что желает грузить снопы.

— Коли справишься, так мадемуазель, наверное, позволит.

Кто из них мадемуазель, можно было угадать по двум надетым одна поверх другой красным юбкам и золотому крестику на загорелой шее.

Иржик соскочил с коня, поклонился и спросил мадемуазель, позволено ли будет рыцарю д’Оржу приложить свои руки к делу. Та кивнула, сверкнув в улыбке белыми зубами. Но тут же отвернулась и, размахивая белокурыми косами, убежала к жницам на нескошенное поле.

Иржик сбросил камзол и отстегнул шпагу. Взял вилы. И, как умел еще с детских времен, стал широким взмахом подавать сноп за снопом на телегу. Руки стоящих на возу девушек не поспевали укладывать снопы. То была сноровистая, настоящая мужская работа.

— Ну как, получается? — удовлетворенно спросил он.

— Хорошая работа, — похвалил наблюдавший за ним управляющий.

— Ничего парень! — захихикали жницы.

Он даже не заметил, как снова подошла мадемуазель.

Дело быстро шло к концу, и вскоре был загружен последний воз. Иржик воткнул вилы в сноп, огляделся, вытер со лба пот и улыбнулся мадемуазель.

Та подошла ближе:

— Смею ли я, месье, пригласить вас к нам в дом? Виконт д’Арки, мой отец, будет рад вашему визиту.

Она была так мила, что отказаться было невозможно. Мадемуазель засмеялась и радостно захлопала в ладоши:

— Мы тут месяцами не видим новых людей, а я так люблю гостей!

Она залезла на воз и по-крестьянски уселась на уложенные снопы, расправив сборчатую красную юбку и став похожей на маков цвет.

Иржик надел камзол, прицепил к поясу шпагу и расположился возле кучера. Жнецы и жницы забрались на воз, облепив его, словно осы спелую грушу. Кони тронулись, воз заскрипел, работник повел коня Иржика на поводу. Запели песню. Иржик и мадемуазель пели со всеми. Как похоже это было на песню жнецов на Гане!

Они въехали в березовую рощу, показавшуюся им зеленой триумфальной аркой на стройных белых колоннах. Дорога была сухой и неровной в негустой тени берез. Воз раскачивался, и ветви выхватывали из снопов пучки колосьев.

А за рощей взору Иржика предстала хропыньская усадьба с прудом под липами, низкой башенкой и косым фронтоном, с ригами, конюшнями и хлевом. Кукарекали петухи. Но это была не Хропынь, а имение виконта д’Арки, и сам виконт, краснолицый и пузатый, со шпагой на перевязи и в шляпе, стоял, расставив ноги, и, размахивая руками, кричал, будто командовал целым полком мушкетеров.

Когда воз остановился перед ригой, виконт уже был тут как тут. Грозя кулаком, он завопил:

— Ленивое отродье, я из вас кишки выпущу! А ну, живо разгружайте!

Иржик спрыгнул на землю.

— А это что еще за непонятная фигура? — спросил виконт, указывая на Иржика пальцем.

— К нам гость, — отозвалась с воза барышня в красном. Она привстала, развела руки и, крикнув Иржику «ловите!», прыгнула вниз.

Тот легко, словно перышко, поймал ее за талию, засмеялся, снова подбросил ее вверх, — есть на Гане такой танец, и поймал опять. Опустив мадемуазель на землю, он подошел поклониться сердитому господину. Но виконт отступил назад и обнажил шпагу.

— Вон с моего двора! — рявкнул он. — Кто позволил тебе касаться моей дочери?

Все прыснули врассыпную. Осталась только причитавшая мадемуазель:

— Не сердись, отец! Это я виновата, папочка!

Но пузатый виконт подпрыгнул как мяч и заревел:

— Защищайся, чертов сын!

Гость и виконт сражались по всем правилам. Иржик проткнул хозяину правое плечо. Тот выронил шпагу и выругался.

Полученная рана явно не охладила его пыл, и он не успокоился. Рана кровоточила, но виконт отогнал дочь, которая с плачем успокаивала и обнимала его. Изрыгая проклятья, он призвал управляющего и работников и, указав левой рукой на гостя, который и не думал спасаться бегством, приказал:

— Схватить этого убийцу, задиру и разбойника!

Не тут-то было. Иржик и не думал отдавать шпагу, отчаянно защищаясь. Только когда мадемуазель, умоляюще сложив на груди руки, обратилась к нему с просьбой не проливать больше крови, он прошел с ней к калитке в воротах. Господина виконта между тем перенесли по винтовой лестнице в спальню, где его раздели и перевязали. Рана была неглубокой. Но виконт, страшно бранясь, послал гонца в Мелён за стражниками, чтобы схватить чужестранца, нарушившего мир и покой. Те вскорости явились вдесятером, вросшие в своих коней как кентавры, и, окружив Иржика, громогласно приказали следовать за ними.

Таким образом, месье Жорж д’Орж, состоявший на службе Венецианской республики, ночевал в подвале ратуши городка Мелён на реке Сене недалеко от Парижа.

Судья и первый городской советник начали допрос чужеземца только к обеду следующего дня. Поскольку тот уверял, что подвергся нападению и не мог не защищаться, ибо, как дворянин, готов сразиться с каждым, кто покусится на его шпагу, они убеждали его войти в их трудное положение, ведь он нарушил эдикт монсеньора кардинала, согласно которому запрещены все дуэли и поединки среди дворян и всех других сословий. Но поскольку он господина виконта только ранил, то не будет повешен, а всего лишь изгнан из города.

— Меня хотят выгнать? — разбушевался Иржик, снова обнажая шпагу.

Те Христом-богом принялись заклинать его убрать оружие и лучше рассказать, каким образом он попал в поместье к виконту.

— Дайте мне есть и пить, иначе вы от меня ни слова не услышите, — ответил Иржик.

Когда его накормили, Иржик выложил все начистоту. Рассказ его настолько походил на роман господина д’Юрфе{152}, что судья и первый городской советник никак не могли взять в толк, почему этот чешский дворянин носит французское имя, и как это венецианский посол имеет голландские сопроводительные грамоты, и каким образом все это связано с савойским крестом на цепи, который чужестранец везет какой-то королеве в голландской республике. Это можно принять за чистую правду, а можно и за ложь, и могло выйти так, что вместо чужестранца запросто могли бы вздернуть мелёнского судью и первого советника, если б они отпустили незнакомца, а потом оказалось, что он, например, габсбургский шпион из Испании или Германии или черт его знает откуда еще. Скорее всего их отблагодарят за поимку под самыми стенами Парижа опасной персоны. Ведь еще свежа в памяти судьба покойного короля Генриха IV, который счастливо избежал тридцати пяти покушений на свою жизнь, пока его не отправил на тот свет ударом ножа человек по имени Равальяк.

Поэтому они, сдвинув головы, долго шептались, пока задержанный допивал свой кувшин вина.

Наконец судья произнес:

— Месье, мы не смеем задерживать вас в этом городе, который не может предоставить столь редкому гостю надлежащее гостеприимство. Мы бедны и живем скромно, радуясь, что пережили свои междоусобицы и войны с чужими королями. Мы отправим вас с надежными людьми в Париж, где сам кардинал решит, нарушили ли вы его эдикт о поединках и иных спорах. Мы только просим вас подчиниться нашему горячему желанию и выехать на своем коне из наших ворот! Поступок ваш пойдет на благо и вам и нам в эти трудные времена, когда правители меняются, а подданные не знают, как избежать пеньковой веревки.

— Ведите меня куда хотите, — ответил Иржик. — Я стоял перед султанами и великими визирями. И с вашим кардиналом как-нибудь договорюсь.

От радости, что хлопоты так счастливо разрешились, они, потирая руки, переговаривались на бургундском и арманьякском наречии, похваляясь собственной сообразительностью.

32

Стражники, которые поутру привели Иржика в Париж, не решились отвести его в Бастилию, потому что он бранил их, как подобает истинному дворянину, да еще на языке, которого они не понимали. А потому они привели его в трактир «У пронзенного стрелой сердца», расположенный на улице Фероньер, как раз на том месте, где в свое время убили короля Генриха IV, когда он в карете ехал в Арсенал на встречу со своим министром Сюлли{153}. Дом был небольшой, с узкими окнами и низенькими дверями. В лавке напротив торговали ливерными и кровяными колбасами, а также печеными курами, ароматы которых вмиг развеяли весь гнев Иржика, особенно когда начальник стражи объявил, что Иржик будет проживать тут вплоть до нового распоряжения. Коня поставят в конюшню. Выходить из трактира запрещается. Караулить его будут днем и ночью.

Трактирщик учтиво кланялся иноземному дворянину, объяснявшемуся по-французски. Постель была широкой и чистой, зала уютной и прохладной, и Иржик тут же велел принести сначала цыплят, а потом колбасы из рубленой свинины с ливером и кувшин вина. Стражника, который слонялся по трактиру, он тоже пригласил к столу, потом подсел и хозяин, и пошел пир, каких в этом трактире в столь ранний час давно уже не бывало. Однако когда после завтрака Иржи захотел выйти из-за стола и поглядеть в окно, что делается на улице, перепуганный стражник бросился закрывать окно, боясь, как бы узник не сбежал.

Тот посмеялся и отправился спать, заметив, что при таких обстоятельствах нет ничего лучше сна. Стражник расположился на скамейке у дверей его комнатушки.

Иржик проспал до вечера и продолжал бы спать всю ночь, если бы стражник не постучал в дверь, чтобы спросить, нет ли у месье каких-нибудь просьб. Месье пожелал ужин, и непременно наверх в комнату, потому что ему неохота была одеваться. Он опять пригласил своего стражника разделить трапезу, а потом они играли при свече сначала в ланскенет, а потом в ломбер. Но ломбер оказался для стражника чересчур сложным, и они снова перешли на ланскенет. Так продолжалось целых пять дней, и за это время сменилось пять стражников. Все они спрашивали, не желает ли месье позабавиться по женской части, ибо на вид он весьма здоров и бодр, а сами стражники знают в этом квартале немало девиц, которые за приличное вознаграждение с удовольствием бы скрасили его одиночество. Но месье неизменно отвечал, что ему довольно хорошего ужина и карт. А для других игр время еще впереди. Те удивлялись, но не настаивали.

На шестой день явился их начальник, капитан городской стражи Сен-Жери, и провозгласил, что месье выпала необыкновенная честь. Сам кардинал желает побеседовать с рыцарем. Король с соколами и сокольничими как раз отбыл охотиться на зайцев, потому что охоту предпочитает собственной жене. Монсеньор кардинал примет гостя в королевском дворце Лувре, ибо свой собственный дворец он еще не достроил.

— По мне соколиная охота куда интересней, — сказал Иржик, — чем беседа с кардиналом!

— Не дай бог кто-нибудь услышит ваши слова! Кардинал не любит шутить, — испугался господин де Сен-Жери. — Он строг, как генерал, и не будь он священнослужителем, наверняка стал бы воином, а вернее, он из воина стал священником, оставшись при этом воином. Он суров еще и потому, что его мучают постоянные боли в руках, ногах, животе и голове, но он превозмогает боль, стискивая зубы. Это великий человек, и вам надлежит поцеловать ему руку.

— Я целую только то место в Библии, до которого дочитываю. И иногда уста женщин, — был ответ Иржика.

Капитан удивился.

Иржик прицепил шпагу:

— Мы едем верхом?

— Нет, в моей карете.

Занавески в карете были опущены, и потому Иржик не видел, что впереди и сзади их экипажа скачет вооруженная стража. Они ненадолго остановились перед чугунной оградой, миновали украшенные бурбонскими лилиями ворота и проследовали сквозь строй мушкетеров, которые, впрочем, не отдали им честь. Два кирасира стояли у застекленных дверей, широко расставив ноги и скрестив алебарды. Следующая лестница была широкая и белоснежная, застеленная посередине красным ковром. Затем снова кирасиры с алебардами, опять высокие двери и длинный коридор, увешанный захваченными в битвах знаменами, и снова кирасиры. Месье де Сен-Жери остановился у белых дверей; двери отворились.

В большой светлой зале стоял один-единственный стол, и за ним в кресле сидел человек в кардинальской шапочке, у него была острая темная бородка, по-военному подстриженные усы и прищуренный взгляд. Он писал на желтой бумаге гусиным пером. На столе лежал ягдташ из красной кожи. Человек поднял голову и отложил перо.

Иржик троекратно поклонился.

— Подойдите ближе, — сказал кардинал и указал костлявой рукой на пустое кресло справа от стола.

Иржик снова поклонился и сел.

— Кто вы? — сухо произнес кардинал.

Иржик начал свой рассказ. Кардинал слушал, прикрыв глаза. Левой рукой он гладил голову черного кота, свернувшегося на подоле красной накидки у его ног. Иржик заметил, что тонкая кожа на виске у кардинала подрагивает и он ежеминутно стискивает зубы и покусывает усы. И все же видом он напоминал сидящую статую. На его груди блестел большой золотой крест на голубой ленте. Время от времени он правой рукой поигрывал этим крестом, будто взвешивая его. Рассказ Иржика он не прервал ни словом. Когда тот закончил, кардинал сказал тихим голосом:

— Вы нарушили эдикт о поединках. Подобное преступление карается во Франции тюрьмой или смертной казнью. Вас, правда, извиняет то, что вы чужестранец и незнакомы с нашими законами. Поэтому я буду милостив к вам. Ибо вы были воином и снова собираетесь на войну, как и я. Но, кроме военного дела, у вас, возможно, есть и другие интересы. Что вы намеревались разведывать во Франции?

Иржик показал бумаги господина ван дер Флита для передачи в Голландию и запечатанные послания Турна господину Камерариусу в Гаагу.

— Депеши венецианского дожа я вручил ранее герцогу Савойскому в Турине.

— Вы состоите на венецианской службе? — спросил кардинал.

— Нет. Дорогу в Гаагу я оплатил из своих средств. — Иржик рассказал, что собирался вступить в венецианское войско, но Венеция только для видимости готовится к войне с императором.

— Кто вам это сказал? — Ришелье поднял худой палец, и глаза его засветились.

— Генерал Турн.

Кардинал хмыкнул:

— Вот видите, вы только что выдали мне секрет Венецианской республики.

— Да, это так, — сказал Иржик и улыбнулся.

— Что вы намереваетесь рассказать в Голландии о французских делах? — спросил кардинал, делая вид, что шутит.

— Я не шпион, ваша светлость.

— Но вы путешествуете под чужим именем!

— Это имя — перевод моего чешского прозвища. Я родился в ячмене.

— Понимаю, — сказал кардинал. — Вы скрывались от шпионов императора.

— Главным образом, в Миланском герцогстве, где полно испанцев.

— Вы гугенот?

— Я того же вероисповедания, что и король Фридрих.

— Мне нравится ваш ответ. Вам повезло, что вы попали во Францию именно сейчас, когда я являюсь советником его величества. Год назад вас просто повесили бы на первом же суку. Вы упомянули имя пфальцграфа Фридриха. Я простил Фридриху Пфальцскому его связь с маршалом Бульонским. И не желаю вспоминать, что совсем недавно он, несмотря на запрет, пробрался в Париж и не явился выразить свое почтение моему королю. Вероятно, он поступил так из трусости. Я не желаю также вспоминать, что его злополучный тесть, Яков английский, просил руки испанской инфанты для своего сына и искал расположения Эскориала. Может быть, я сумею забыть, что фаворит Якова — Бекингем — вел себя при парижском дворе, в Лувре, где вы сейчас находитесь, словно в заведении с девками и покушался на честь французской королевы. Времена как будто изменились. Яков, хвала всевышнему, в могиле, а брат вашей пфальцграфини, которую вы по-прежнему величаете королевой, женат на французской принцессе. Тучи по-иному расположились на небесах. Солнце уже не светит императору. Ему угрожает опасность с востока, севера и запада. Приехав в Голландию, вы найдете там среди пфальцских беженцев людей, исполненных надежды. И надежды их оправданны. Император имеет врагов в лице датчанина и шведа. Грядет новая война, месье, и если вы хотите воевать, то поле боя найдется! Желаю вам удачи! Не потому, что вы того же вероисповедания, как и ваш король без королевства, а потому, что вы хотите сражаться за свое королевство. Я люблю воинов. Вы, наверное, слышали жалобы на меня, что я ограничиваю власть французских сеньоров. Да. Одно право я у них отнимаю, зато даю другое — право сражаться за Францию! Почему я говорю это вам, неведомому мне иностранцу? У меня ведь есть и иные возможности распространять по свету известия о своих намерениях! Я говорю это вам, потому что не желаю беседовать с пфальцскими изгнанниками и их чешскими соратниками через своих послов. Но, поскольку вы не посол по долгу службы, можете сказать каждому, кто захочет узнать, что я укрощу габсбургскую гордыню и буду поддерживать всех, кто поднимет оружие против Габсбургов, хотя бы и турок! Я сказал, что вам повезло, ибо верю, что вы не шпион. Поэтому письма, которые вы везете пфальцскому интригану Камерариусу и, возможно, кому-то еще, не будут вскрыты. Расскажите ему, а также господам из голландских Генеральных Штатов, венецианскому послу в Гааге, своей умной королеве, а может, и бастарду Мансфельду, что прошли времена, когда Франций было столько, сколько было во Франции герцогов, графов, баронов, епископов и городов, и что твердой рукой я утверждаю одну Францию — единую и неделимую. И эта Франция не потерпит возле себя ни испанских, ни венских Габсбургов и растопчет их!

Кардинал сжал кулаки, широко открыл глаза и тяжело задышал. Трясла ли его лихорадка или давали себя знать старые недуги? Этого Иржик не знал. Он сидел, уставившись взглядом в пол. Помолчав, кардинал снова заговорил:

— Вы еще здесь? Можете отправляться куда угодно. Вы свободны, месье. Я дам вам экипаж и провожатых до Булони. Там вы сможете нанять голландскую галеру. И передайте, прошу вас, своему королю, что лично мне он весьма противен, ибо у него заячье сердце. А своей королеве передайте, что она могла бы стать императрицей, если бы вместо Камерариуса ее канцлером был Ришелье.

Он наконец рассмеялся, но смех этот был почти безумен.

Тут Иржик вспомнил, что господин Эсташ в Лионе говорил ему о Ришелье:

— Его мать была помешанной, а брат временами утверждал, что он — бог-отец.

Иржик встал и попятился к выходу из залы, кланяясь кардиналу, снова взявшему в руки перо. Внезапно он услышал его голос:

— Это он?

Иржи обернулся. За его спиной стоял молодой человек в мундире королевской гвардии. Ришелье встал из-за стола.

— Чтобы вам было понятно, месье, мы следили за вами от самого Шамбери до Парижа. Нам известно, где вы спали и с кем говорили, куда ходили и ездили. Мы приняли вас за испанского шпиона, который одновременно с вами направлялся из Савойи вдоль Роны на север. Мы следили за вами обоими, и в конце концов мои люди вас спутали. Постарайтесь как можно быстрее оказаться за пределами Франции! Будьте здоровы!

За дверями его поджидал господин де Сен-Жери.

— Можете оставить меня, — сказал ему Иржик. — Я хочу осмотреть Париж.

— Сожалею, месье, но у меня приказ препроводить вас к границе еще сегодня!

Иржик сел в карету.

Занавески оставались опущенными.

После обеда он выехал в сопровождении пяти всадников из Парижа на запад в другом экипаже, но также с занавешенными окнами. Возле него расположился месье де Сен-Жери, старавшийся быть вежливым. Конь Иржика бежал за каретой на длинном поводу. Иржик так и не увидел ни строящегося дворца кардинала, ни Бастилии, ни собора Нотр-Дам на островке, ни часовни Людовика IX. Не повидал он также недостроенного Тюильри и древних ворот святого Мартина и святого Дени. Не купил духов и кружев в лавках у ратуши и не полюбовался на прекрасных парижанок, гуляющих под платанами на берегу Сены. Не довелось ему увидеть мощные стены с круглыми башнями, окруженные зловонным рвом, и пройтись по новым гранитным мостовым на площадях и широких улицах. Так и не побывал он ни в одном из многочисленных соборов и монастырей на южном берегу Сены и не перешел реку по Новому мосту. Он только слышал веселый шум города: цоканье копыт, шаги прохожих, крики торговцев и смех женщин. Он только чувствовал запах бойни, аромат свежей зелени и душистой пудры. Он вдруг возмутился, что из него сделали слепца, и попытался отдернуть занавеску, но месье де Сен-Жери не побоялся оказаться невежливым. Иржик махнул рукой, утешив себя тем, что бессмысленно разговаривать с безумцами, особенно если ими правит безумец с холодным рассудком. Он вытянул ноги и заставил себя заснуть.

Спящего вывезли его через городские ворота мимо двойного изгиба Сены в окрестные поля. Ничего этого он уже не слышал и проснулся только к вечеру перед постоялым двором, где его осторожно разбудил месье де Сен-Жери.

33

Хотя месье де Сен-Жери подружился с Иржиком и охотно пользовался его щедростью во всех трактирах, где они останавливались, тем не менее он не позволял ему выглядывать из окна кареты и прогуливаться по деревенским площадям и улицам городов.

— Не дозволено, я не имею права, меня накажут… — извинялся он.

— За кого вы меня принимаете? — спрашивал Иржик.

— За того, кто вы есть. Но кардинал не доверяет даже самому себе. К тому же вы гугенот.

Это путешествие нельзя было назвать приятным. Иржику хотелось взглянуть на реку Сомму и город Амьен. Но реки он так и не увидел, хотя по стуку колес и копыт понял, что карета миновала деревянный мост. Собор он увидел мельком, входя в трактир «У трех лилий». Окно комнатушки, где он ночевал, глядело на крыши, по которым разгуливали коты. Потому Иржику пришлось довольствоваться видом стрельчатых крыш с лежащей на них седой тенью башни, ставшей при луне черной. Ему хотелось посмотреть на места, где от английского меча пал чешский король Ян{154}. Еще в Праге королева рассказывала ему о своем первом знакомстве со словом «чех». Ей было двенадцать лет, когда в Оксфорде ее привели в церковь. Там, в нише за алтарем, она заметила каменное надгробие с фигурой лежащего рыцаря в доспехах. На надгробии была латинская надпись: «Сей славный рыцарь, благородный и храбрый, пал от меча чешского короля в битве при Креси Р. Х. 1346». Имени его королева не запомнила, но в душе ее остался ужас перед древним чешским королем, который явился, чтобы убить английского рыцаря в этот самый Креси, о котором она думала, что он находится где-то в Англии. Но месье де Сен-Жери не позволил Иржику, рассказавшему эту историю, посмотреть на поле битвы при Креси.

— А если вы все-таки испанец и приехали шпионить, сколько войска собрал кардинал у границ с Фландрией? Могу вам только рассказать, что в эту пору тут цветет столько маков, что луга становятся похожими на озера крови. Деревни здесь богатые и народ веселый. Тут много едят, пьют и танцуют. Девицы здесь белокурые и пышногрудые. Кардинал возводит в этом краю мосты и крепости, и вам тут нечего смотреть. Занавески на окнах кареты колышет соленый ветер с моря. Завтра вы его увидите. Вам доводилось видеть океан? Ваша родина лежит у моря?

— Нет. Первый раз я увидел море под Стамбулом.

— Нас учили, что граф Фландрский был византийским кесарем. Вы уже плавали по морю?

— Да, из Стамбула я попал в Венецию на английском фрегате.

— Значит, вы все-таки шпион, месье?

— Вам приказано допрашивать меня до самого конца пути?

— Нет. Это просто привычка, месье, прошу прощения.

— Жизнь изгнанника тяжела, — вздохнул Иржик.

— Действительно, — согласился месье де Сен-Жери, но выпытывать не перестал.

Наконец они прибыли в Булонь.

Несмотря на ясную звездную ночь, моря видно не было. Трактир гудел от разноязыкого говора гостей из разных уголков земли. Многие были пьяны. Трактирщик знал купца ван Толена и обещал послать за ним. Живет он не в порту, здесь находится только его склад, а дом стоит у ворот Дюн.

Месье де Сен-Жери попросил Иржика не выходить из комнаты и там же поужинать.

— Народ в трактире буйный, как бы не вышло драки. А ваша шпага, месье, и без того наделала немало хлопот.

— Тысяча чертей, вы решили стеречь меня до последней минуты…

— Ну вот, вы уже ругаетесь! Я серьезно опасаюсь за благополучный исход вашего путешествия.

— Черт вас подери вместе с вашим кардиналом! — отозвался Иржик и пригласил месье де Сен-Жери наверх в свою спальню. — Но окно мы все же откроем — хочется подышать соленым морским воздухом.

Месье де Сен-Жери собственноручно распахнул створки, уселся к столу и произнес:

— Хорошее было путешествие!

— Только не для меня, черт вас побери!

— Я исполнял свой долг, месье. У кардинала — красная мантия, и у его палача — тоже. Я не очень-то расположен к близкому знакомству с ними обоими. С меня хватает одного кардинала.

— И с меня тоже, — заключил Иржик.

Рано утром явился тщедушный и рыжеволосый господин ван Толен. Он раздраженно поинтересовался причиной приглашения, ведь расстояние от трактира до ворот Дюн точно такое же, как и от ворот Дюн до трактира. Иржик показал ему вексель господина ван дер Флита из Венеции. Купец повеселел и склонился в глубоком поклоне, заявив, что он к услугам дворянина и готов выплатить золото в своем доме. Месье предпочитает французские экю или голландские золотые?

— Я отправляюсь в Голландию на вашем корабле!

— Месье удачно подгадал, как раз сегодня после полудня будет корабль во Флиссинген. Это каботажный галиот «Сен-Морис». Под его палубой три каюты.

— Морис? — повторил Иржик. — Прекрасно. Он возьмет меня и моего коня. Святой Мориц — так называется храм в моем родном Кромержиже.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Кромержиж — самый красивый город на свете.

— Покорнейше прошу простить, но я смею не согласиться. Самый красивый город — это Амстердам, откуда я родом.

— Красивейший из городов — Париж, — вежливо вступил в беседу месье де Сен-Жери, продолжая этот невинный спор.

— Откуда вы знаете господина ван дер Флита? — спросил ван Толен.

— Мы познакомились в Венеции.

— Вы венецианец?

Месье де Сен-Жери ответил за Иржика, что тот чех и прибыл во Францию через Стамбул и Венецию.

— Вам понравится в Голландии, — говорил господин ван Толен, — если у вас много денег. Если же их нет — то даже в Голландии плохо, хотя это поистине райская обитель.

— Я еду в Гаагу к чешскому королю и королеве.

— Вы, верно, что-то напутали. У нас нет ни королей, ни их наместников. Мы их свергли. Не припомню, чтобы у нас жил хоть какой-нибудь король.

— Король Чехии!

— Мне не хотелось бы показаться невежливым, но я, ей-богу, не знаю, где находится земля, о которой вы говорите. Это что, в Венгрии?

Иржик горько рассмеялся.

«Ее словно бы и нет», — так сказал про Чехию один чересчур разговорчивый нидерландец в софийских банях. То же самое утверждал и еврей в вилле на Мраморном море, а месье де Сен-Жери о ней и вовсе не слыхал, решив, что Иржик приехал из Испании. А между тем неподалеку от здешних мест чешский король поразил некогда своим славным мечом английского рыцаря и в той же битве сражался великий государь Карл IV, наполовину француз{155}. Еще совсем недавно Чешское королевство было таким богатым и могущественным, что обладание им служило предметом ожесточенных споров.

И вот нет больше этого королевства. Как глиняный кувшин разбили его, а осколки бросили в мусорную яму», — думал про себя Иржик, перестав поддерживать беседу.

Господин ван Толен расстроился:

— Я огорчил вас, месье? Простите мое невежество. Нам тоже приходилось несладко, и никто не знал о нашем существовании, покуда нами правили чужеземцы. А теперь поглядите, мы сами себе господа на своих морях и в своих землях! Вот вы, например, отправитесь в Генеральные Штаты на галиоте, который принадлежит мне, голландскому купцу! Придет время, испанцы покинут и Фландрию, а все потому, что у нас нет королей, зато есть деньги. Деньги, месье, сильнее любых королей! У нас каждый сам себе король, и господь бог с нами!

— Голландские аркебузиры охраняли замок моего короля в Праге, — сказал Иржик.

— Видите, как мы сильны? — обрадовался господин ван Толен и даже покраснел от удовольствия.

Месье де Сен-Жери с любопытством прислушивался к этой необычной беседе.

Они пришли к воротам Дюн, которые своим видом напоминали Иржику Далиборку{156}. Господин ван Толен выплатил деньги по векселю, отсчитав подорожные от Булони до Флиссингена, а потом пригласил Иржи и месье до Сен-Жери на обед. Он оказался старым холостяком: ни супруги, ни детей за столом не было. За обедом хозяин расхваливал Голландию и ее богатство, утверждая, что могуществом она превосходит Англию и ее корабли скоро завоюют все моря мира.

Неожиданно он сказал:

— Голландия готовится к войне. С нами Англия и Дания, а может быть, и Швеция. Наш флот вооружается. Войска из Англии двинулись на Германию. Ведет их генерал Мансфельд.

— Опять этот Мансфельд, — сказал Иржик. — Я знаю его по Праге.

— Похоже, что вы знакомы со всеми, — заметил месье де Сен-Жери.

— Да, именно Мансфельд, — подтвердил господин ван Толен. — Кардинал Ришелье одобряет войну против императора. И Бранденбург тоже. Говорят, что поводом к войне послужила какая-то реституция{157} пфальцского графа.

— Этот пфальцграф и есть мой король, месье, тот самый, о котором вы никогда не слышали, — радостно воскликнул Иржик.

— Простите, о вашем пфальцграфе я ничего не знаю, но война — дело верное. И победит святая вера!

Иржик едва сдерживался, чтобы не выразить перед господином де Сен-Жери своего ликования, но все же заявил:

— Именно на эту войну я и еду!

Месье де Сен-Жери покачал головой, но присоединился к тосту Иржика и поднял бокал за победу в новой святой войне, за союз всей Европы против кривого венца, испанцев и иезуитов:

— Даже турки, и те за нас! Слава кардиналу!

Снова и снова поднимал Иржи свой бокал, пока наконец не сказал:

— Расступятся колосья, и сквозь них в силе своей явится в доспехах воинских король Ячменек! Слава!

Смысла сказанного никто из сидящих за столом не понял, но тем не менее все дружно выпили.

Потом они спросили, что это за король такой. И тогда Иржи рассказал, что в давние времена сын маркграфа, рожденный в ячмене, ушел бродить по свету и вернется, когда для его народа наступят тяжкие времена — разверзнется земля, расступятся колосья, и он выйдет, чтобы освободить страну свою и народ свой от войны и горя. Так гласит старинная моравская легенда, а по другому поверью, чешскому, в тяжкую годину выйдут рыцари, спящие в горе Бланик{158}.

Господину ван Толену и месье де Сен-Жери легенда понравилась. Но дотошный месье де Сен-Жери напоследок все же попытался выяснить:

— Уж не вы ли тот самый Ячменек, если судить по переводу вашего имени на французский? Господин кардинал должен знать об этом прежде, чем вы покинете Францию!

— Не беспокойтесь, неусыпный страж, — рассмеялся Иржик. — Ячменек — король, а я сын дворянина и простой служанки. Ячменек всего лишь мое детское прозвище.

Месье де Сен-Жери удовлетворился таким объяснением и вопросов больше не задавал.

В сумерках Иржик взошел на галиот «Сен-Морис». Коня его тоже привели и привязали к мачте. Месье де Сен-Жери оставался на пристани, пока судно не отчалило от берега. На прощание он дружески помахал рукой.

34

Галиот был двухмачтовый и узкий, словно рыба, чтобы плавать по голландским каналам. В трюмы вели створки люков, а на корме располагались две каюты: одна — капитанская, а другая — для пассажира. Трюм был загружен товарами. Ровными рядами стояли тут ящики из Лиона и плетеные корзины с виноградом из Шампани. Свернутые парижские гобелены следовали в Амстердам. Туда же галиот «Сен-Морис» вез и ящик с духами, и кружева из Камбре. Другой ящик, с фландрскими кружевами, был спрятан под кучей лионских ящиков, потому что господин ван Толен купил его у контрабандиста в Брюгге.

Капитан завязал разговор с молодым путешественником, про которого знал только, что тот не купец. Капитан радовался предстоящей войне, в которой голландский флот наверняка хорошо заработает на перевозке солдат и оружия — ведь за такую работу платят золотом. Канал между Дувром и Флиссингеном совсем недавно кишел судами, перевозящими в Голландию наемников, навербованных Мансфельдом в Англии и Шотландии. Ни один испанский корабль так и не появился. «Сен-Морис» всего лишь маленький галиот, в прошлом — рыболовное судно. Но он вооружен. Капитан отвел Иржика на нос и показал укрытую парусиной пушку.

— Нам надо быть начеку, особенно перед Зеебрюге, где гнездятся испанские хищники, — объяснил он.

Ночь была ясной, и море спокойным. Серебряный месяц терялся в зеркале вод. Совсем близко голубели песчаные берега Франции и светился красноватый глаз маяка. Паруса трепетали под легким ветерком, как серые крылья гигантской птицы. За окнами прибрежных городишек гасли огни восковых свечей, словно человеческие жилища смежали усталые веки. Засыпала близкая земля, и дремало море под плывущим месяцем и кружащимися созвездиями. Веяло соленым морским запахом.

Утро было солнечным. Вдали розовели башенки церквей и звонили колокола.

Был ли это славный портовый город Кале или Дюнкерк со своим собором над песчаными дюнами, а может быть, Остенде, Иржи не знал, а капитан ему не сказал. Со своего мостика он неотрывно смотрел на восток, где сновало множество больших и малых парусников, и пытался разобраться — голландские это корабли или галеры испанцев. Корабли держались на расстоянии, и только промышляющие рыбой чайки образовали как бы воздушный мост между ними и галиотом «Сен-Морис». Иржи пошел задать овса своему коню, который уныло стоял свесив голову, утомленный дальним путешествием.

— Осталось немного, — утешал его Иржик.

Все белее становились берега, прибрежный песок слепил глаза. Море вздулось волнами с развевающимися гривами. Над плоской, словно поверхность стола, землей поднималось солнце, и на этом столе как детские игрушки были разбросаны крыши, башни и дозорные вышки городов. Галиот качался на волнах, будто в танце, и они то вырастали над бело-зеленой равниной, то исчезали в ней. Матросы подбирали паруса. Прибой, накатывающийся со стороны английского берега, теснил корабль в левый борт. Засвистел в такелаже ветер, заскрипела палуба, застонали свернутые паруса.

— Вот так нас всегда встречает родина, — торжественно произнес капитан и, как бы благословляя эту землю, поднял руки.

И Иржика охватило неудержимое желание скорее покинуть корабль и ступить на твердую землю, желание, которого он не испытывал даже после долгого морского пути, приближаясь к Венеции. На этой, теперь уже совсем близкой земле, у него не было дома, но ему вдруг неистово захотелось увидеть женщину, которую он любил, еще не зная, что такое любовь, но иной любви он так и не ощутил никогда. Эта женщина уже совсем рядом — только протяни руку, до нее можно доплыть, добежать! Она не знает, что он спешит к ней. И что этот долгий путь из Стамбула был к ней. Не знает, что он искал ее, блуждая среди других женщин как в лабиринте. Она не знает, что он любил ее даже в ненависти, убивал и грешил ради нее. Завтра, может, послезавтра он увидит эту удивительную женщину. Но он не явится к ней просителем, не падет перед ней на колени, не спросит, любит ли она его, не поддастся очарованию ее диковинных глаз. Он только скажет:

— Я пришел! Иди за мной вслед! Ты хочешь королевство? Я добуду тебе его! Хочешь узнать, что такое любовь? Я научу тебя. Покажи мне моего сына, ты — прекрасная, ты — жестокая, ты — милосердная, ты — коварная! Долгие годы ношу я в себе твой образ. Тысячи миль ты странствовала вместе со мной, и ни разу я не засыпал в одиночестве, всегда только с тобой. И потому я не пойду к тебе, я не хочу видеть тебя в твоих драгоценностях, шелковых одеждах, перчатках и с высокой прической над белым лбом! Я не хочу видеть тебя рядом с твоими детьми, с твоим чернобровым пфальцграфом, который откликается на прозвище «король», я не пойду за тобой, лучше я стану ландскнехтом у кого угодно — у Мансфельда, у датчан или у шведов, я не возьму тебя с собой на свою родину, ты недостойна ее — такой чистой, такой святой, ты — чистая, ты — развратная, ты — колдунья, аминь!

Теперь голландские берега, к которым гигантскими прыжками приближался галиот, не казались ему такими заманчивыми, а потому он с трудом добрел по шаткой палубе до темной каюты и рухнул на койку. Долго лежал он, уставясь в потолок, где, поскрипывая, смыкались полукружия балок. Взгляд его остановился на ржавой скобе, и он долго, до рези в глазах разглядывал ее, пока не понял, что плачет. Уткнувшись головой в подушку, пахнущую морской травой, он уже не пытался сдерживать слезы.

Вошел капитан и удивился — отчего гость плачет, ведь корабль вот-вот пристанет к голландскому берегу в гавани Флиссинген, на самом большом из многочисленных заливов, которыми море врезается в пески Нидерландов.

Иржик сел на край койки и попытался объяснить слезы, не желая признаваться постороннему в своих смятенных чувствах:

— Это у меня после долгой и опасной дороги.

Но капитан сказал:

— Будет вам! Я слишком стар, чтобы не заметить любовного недуга. — Он достал из кармана сюртука книгу: — У нас дома, когда становилось тяжело, обычно открывали наугад Библию! Куда упадет взор, там и ответ.

И ржи грустно улыбнулся, но все же открыл Библию, и взгляд его остановился на стихе:

«Поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе. Мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые: это сберегла я для тебя, мой возлюбленный».

Он читал вслух, и лицо его прояснялось.

Капитан сказал:

— Вы прибудете в счастливый миг! Я же говорил, что вы мучаетесь от любви!

Иржик молча пожал ему руку.

Наконец парусник вошел в гавань Флиссингена, забитую галерами, фрегатами и лодками, и вот — о, счастье! — они причалили!

Своего коня, верного спутника от самой Савойи, Иржик на радостях подарил капитану «Сен-Мориса».

— Капитаны не ездят верхом, — сказал он, — но, может, у вас есть сын, который с удовольствием покрасуется в седле перед своей подружкой.

— Сын у меня есть. А подружка его и вправду живет вдали от города, — сказал капитан, с благодарностью принимая подарок.

Корабельщикам Иржи раздал все, что еще оставалось в его мешках. И взошел на деревянные мостки с одной-единственной котомкой за плечами.

На берегу он разузнал дорогу на Гаагу. Из-за оград рыбачьих домишек доносился приятный аромат яблок, а на клумбах цвели цветы.

35

Боже, в каком же благословенном краю очутился Иржик, и как близок был он его сердцу! Все здесь напоминало Гану, только это была Гана, пронизанная сетью каналов с заросшими камышом заливами, где вербы купали в воде свои ветви. Богатая и благоухающая равнина была так похожа на его родные места, только без горы Гостын в отдалении! Зато деревни здесь были богаче и вид имели более веселый. Домишки были сложены из красного и серого кирпича, а крыши круче и наряднее. Чистотой сверкали узкие окна с занавесками и цветочными горшками, свежестью благоухали луга, и на удивление чистые черно-белые коровы паслись на зеленых травах. В белоснежных чепцах на аккуратных белокурых головках по подметенным мостовым чинно шествовали опрятные женщины в деревянных башмаках или стояли у отмытых до блеска порогов своих домов. Лица их были бело-розовыми, кровь с молоком, а голубые глаза сияли словно отражение неба в воде.

Сотни ветряных мельниц махали над лугами крыльями, и паруса лодок — белые, коричневые и желтые — нес как бабочек ветер над открытыми и спрятанными от глаз каналами.

Иржик шагал пешком по этому прелестному краю, потом ехал в наемной повозке от деревушки к деревне, от городка к городу, он всходил на пузатые лодки с веслами и без весел, с парусами и без них и плыл по водам каналов вдоль дорог, под мостами и над дорогами, вдоль лугов и садов, холмов, мимо канав и дамб. Над головой проплывали разноцветные мостики. Другие мосты со скрипом расходились перед ним, пропуская лодку. Он плыл по аллеям тополей и ольхи, через березовые рощи и дубравы, мимо болот, где гнездились дикие утки, мимо стай задумчивых аистов, занятых охотой в камышах, мимо молчаливых рыбаков и стаек голых детишек, с визгом резвящихся на мелководье.

Сойдя на берег в каком-то городке, он был оглушен стуком молотков и звонким пением пил. Здесь жили кузнецы, плотники и корабелы. В другом городке усатые землекопы нагружали тачки каменьями и глиной, вывозя их за ворота к ближнему болоту. Стучали лопаты и кирки — в дюнах строились новые дамбы, отгораживающие сушу от моря. В следующем городке каменщики возводили на ровной площади новую ратушу, чтобы она множеством своих маленьких, в одно окно, этажей вознеслась над остальными домами. Очередной городок был погружен в задумчивую тишину, но за его окнами сотни женщин ткали и пряли, а сотни мужчин складывали их работу в ящики, относили в лодки и везли в морские гавани.

Отрадным было зрелище занятых работой людей в городах и деревнях, рыбаков и лодочников, радовали взор тучные черно-белые стада, гордые петухи, куры, индюки и всякая другая живность, но больше всего ласкали взор виды беспредельных полей гвоздик, маков и других цветов, одноцветных и пестрых, веселящих сердце красками и благоуханием. Сады за желтыми и зелеными оградами поражали разнообразием цветов и ароматов, а цветы, выставленные на окнах в горшках, распространяли благоухание. Перезвон колокольцев сопровождал бой часов, возвещающих с башен неторопливый бег времени, а в тени арок с достоинством прогуливались мужчины в широкополых черных шляпах и черных одеждах с белоснежными кружевными воротниками. Через открытые окна кухонь по улицам распространялись запахи жареного мяса, соусов и приправ, дынь, яблок и домашних настоек.

В трактирах путника ждал пышный стол: суп и рыбу подавали там в серебряных мисках, а хлеб резали ножом с серебряной ручкой. Расплачивались золотой монетой, и золото звенело на столах игроков. Они покуривали длинные трубки, радуясь выигрышу или печалясь над проигрышем сытыми, возбужденными от крепких напитков голосами.

Много было шуму и разговоров в трактире большого города, куда Иржик приехал, приплыл и дошел, разговоров о заморских странствиях, о Батавии, городе на далеком острове Ява, и о золоте, которое где-то у самого экватора гребет лопатой Ост-Индская компания, установившая себе привилегии на всех землях за мысом Доброй Надежды. Поговаривали о новом союзе с соседней Англией, могущество которой в последние годы росло на глазах, но вреда голландскому флоту пока еще не приносило. Если Голландия с Англией объединятся против испанцев и прочих папистов, будет совсем неплохо. Заговорили о близкой войне, о Дании и Бранденбурге, и тут Иржик вмешался в беседу и сказал, что он тоже собирается на войну, чтобы сделать людей своей земли такими же свободными, как здесь, в Голландии. Дознавшись, что приезжий господин родом из Чехии, они кликнули трактирного слугу, в свое время побывавшего в тех краях.

Явился рыжий верзила и спросил, в чем дело. Да, был он на той, чешской, войне и еле ноги унес с этой Белой горы, про которую было произнесено столько слов и написано всякой всячины.

Иржик предложил ему стаканчик:

— Расскажи, друг, как дело было?

И рассказал Яан, — так звали слугу, — о заповедном лесе под Прагой, куда бог знает почему поставили их роту, а первая и третья роты остались в Граде стеречь короля.

— У нас тоже через грудь были бело-голубые ленты — цвета короля. Листья опадали, от земли тянуло сыростью, люди кашляли и бранились, отчего именно их выбрали мыкаться тут за оградой. На поле боя уже вовсю шла пальба, слышались крики и конский топот, как вдруг из-за деревьев выскочили баварцы и с ревом ринулись на резерв, что стоял у летнего замка, построенного в виде звезды. Кололи и рубили всех, кого ни попадя, как мясники скотину, да тут еще припыхтели неаполитанцы.

В общем, кабы не императорский капитан, что разогнал их своей французской руганью, так эти чернявые дьяволы вырезали бы всю королевскую роту до последнего человека. Но капитан крикнул, чтобы рота сдавалась. Ну, мы, конечно, сдались, только наших-то осталось всего ничего. Неаполитанцы тут же кинулись тащить с мертвецов что могли.

Ну, а я в суматохе улизнул в лес. Набрел на каменоломню, да и затаился в яме. Ленту сорвал, кирасу и шлем выбросил, только саблю себе оставил и потащился один-одинешенек по горам и долам. Думайте что хотите, но и в сожженных дотла деревнях люди последним куском со мной делились. Я долго шел вдоль какой-то извилистой речки, пока наконец не наткнулся на англичан. Те улепетывали в Верхний Пфальц и в Нюрнберг, Побирался я до самого дома, а все ж таки не сдался, господа!

Иржик обрадовался, что наконец-то встретил человека, бывавшего в Праге и дравшегося за нее. Он заказал еще стопку водки для Яана и кувшин вина на весь стол, а потом спросил, не знает ли Яан, куда после того злосчастного сражения делся король, которого нидерландцы охраняли, да не уберегли.

— Чего не знаю, того не знаю, — ответил Яан. — Война что буря — разносит людей в разные стороны. Или вроде моря. Может размыть дамбы самого что ни на есть могучего королевства. Да уж, сильное было Чешское королевство, и Прага пришлась нам по душе, да и жилось там не худо. Нам, голландцам, хорошо платили.

— Значит, вы не знаете, что теперь чешский король нашел приют под голландской крышей?

Оказалось, они этого не знали, хотя жили в Роттердаме, откуда рукой подать до Гааги.

— Как же так, про Батавию вы знаете, а кто у вас в Гааге гостит, не слыхали! — удивился Иржик.

На что один из посетителей заметил:

— Батавия насыпает золото, любезный господин, а короли тащат его из мешка. Так-то вот! А пуще всех — короли без королевства! Ну да ладно, уж коли он нашей веры, пускай себе ест от нашего пирога, не обеднеем!

Кругом засмеялись, согласно кивая.

На столах позвякивали золотые монеты. Золотисто светилось терпковатое вино, и золотым блеском отливали волосы хозяйской дочки. Золотым дукатом катилась по небу луна.

В ту ночь Иржику снились золотые сны.

А поутру его разбудил золотой голос, напевно читавший из Соломоновой «Песни песней»: «У дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые: это сберегла я для тебя, мой возлюбленный…»

Но это был всего лишь малый колокол на церковной башне. Огненно-красный в первых лучах восходящего солнца, ее стройный силуэт возносился над кружевом роттердамских крыш.

36

В экипаж, нанятый из Роттердама до Гааги, Иржик пригласил некоего преклонных лет господина, по имени ван Остерхоут. Они познакомились в трактире за завтраком, а поскольку до Делфта им было по пути, Иржик предложил старику место рядом. В благодарность за любезность дворянина господин Остерхоут рассказывал Иржику подробности из гаагской жизни чешского короля и его супруги-англичанки, которую он называл «королевой сердец».

— Я хорошо ее знаю, — говорил господин Остерхоут. — У меня фарфоровая мануфактура в Делфте. Еще до того, как они приехали в Гаагу, принц Нассауский попросил меня изготовить для их дома красивую посуду, настенные тарелки и вазы для цветов. А потом меня пригласила сама леди Бесси. Это когда к ней приплыли через Па-де-Кале английские дамы и королеве срочно понадобились для них подарки. Только с оплатой она никогда не торопилась. Но я подумал: «В крайнем случае мне заплатят Генеральные Штаты!» А вообще-то я ее люблю. Совсем не гордячка и без этих женских причуд. И никогда не лжет. Не будь она так красива и не имей столько детей, я бы сказал про нее, что она мужского склада. Но в отличие от подобных женщин у нее золотой голос! Вы ей подчиняетесь, даже когда она требует от вас невозможного, например, сделать за ночь целый набор расписных чашек. И художникам с ней трудно. Она не желает позировать, но любит, когда ее рисуют. Одну или с детьми.

— А почему вы называете ее королевой сердец?

— Наверное, из-за безумного Христиана Брауншвейгского.

— Он ее любовник? — робко спросил Иржик.

— Не думаю. Говорят, она верна своему мужу. Ну а тот, прямо скажем, особой добродетельностью не отличается. Недавно отправился в сопровождении двух пфальцских дворян — будто бы полюбоваться на новые ветряные мельницы в Схевенинген. Пути туда часа три. А он вернулся через четыре недели. Застрял у амстердамских шлюх. Матросы привезли туда туземок с Явы. На них-то король и отправился полюбоваться. А еще он как-то раз уехал в Париж и пробыл там бог знает сколько времени.

— Королева, наверное, грустит? — сказал Иржик.

— Не похоже. Собак и обезьян она любит больше, чем господина короля. В саду своего дома на улице Ланге Форхаут королева устроила целый зверинец.

— Она ездит верхом?

— Как амазонка! И ко мне в Делфт приезжает в мужском седле, часто одна, без конюха.

— А чехи есть в Гааге?

— Да. Дворяне, их семьи и слуги, что притащились за ними. Большинство служит в войске принца Нассауского. Я слышал, что Спинола схватил кое-кого из них в Бреде и тут же повесил.

— Нас по всему свету ловят и вешают.

— Попадись папистам пфальцграф, они бы и его повесили. У нас творится то же. Все переругались из-за какой-то предестинации{159}. Те, кто верит в предестинацию, убивают тех, кто в нее не верит! Знать бы, что это за штука. Я разбираюсь в фарфоре, а теология меня не интересует. Но я слыхал, что недавно дядя Фридриха, Мориц, велел казнить семь голландских дворян и выставил их головы в железных корзинах на башне в Гааге. Может, вы их там еще увидите.

— На мостовой башне в Праге тоже висят головы казненных панов.

— Гм… Мориц Нассауский — крестный отец сына королевы. Того, которого она понесла в Чехии.

У Иржика кровь ударила в голову.

— Я сказал что-то неприятное для вас, господин? — озабоченно спросил старик.

— Нет, нет! Рассказывайте. Сколько я скитаюсь по свету, но еще не встречал никого, кто столько знал бы о семье моего короля. Я видел только двух его детей — Фридриха Генриха и Рупрехта, которого должны были назвать Пршемыслом, потому что он родился в Праге. Королева бежала из Праги перед самыми родами… — Иржик умолк. Потом продолжил: — Юность я провел в городе Кромержиж на Мораве. Там есть храм святого Морица.

— Мориц был христианским воителем, как я слышал, — сказал старец. — Он командовал римским легионом, в котором солдаты-христиане не желали приносить жертвы идолам. За это император Диоклетиан{160} велел их всех убить. Много крови было пролито по таким вот неразумным причинам. Я верю только в свой фарфор.

И он принялся на все лады нахваливать фарфор, хотя Иржик его уже не слушал.

А за окном экипажа мелькали луга с черно-белыми коровами, деревенские дома с узкими фронтонами, каналы с пузатыми лодками на них, разноцветные мостики, дамбы, поля гвоздик и маков, аллеи тополей и ольхи, вербы на болотах, все то, что он видел и день и два назад.

— Моя земля похожа на вашу, но в ней больше разнообразия! — сказал Иржик.

— Вашу землю создал бог, а нашу — люди, — заметил господин Остерхоут. — Все люди занимаются делом, которое кто-то когда-то начал. Особенно мы, голландцы.

Так за разговором они добрались до Делфта, который оказался миниатюрным Роттердамом, с точно таким же собором, узкими и аккуратными домиками на площадях и с цветами на окнах.

Господин Остерхоут пригласил Иржика к себе на ночлег.

— Люблю гостей, — сказал он, — не выношу одиночества. Всех моих родных унесла чума. Это мне наказание за грехи, которых я не совершал.

За столом прислуживала глухая старуха в длинной черной юбке, в белом чепце на лысой голове и деревянных башмаках на босу ногу.

— А я пока что еще не наказан за грехи, которые уже совершил, — сказал Иржик.

— Бог несправедлив, — заключил старик. — Впрочем, что такое грех, а что — нет? Сто лет назад во времена Рабле люди задумывались об этом меньше, чем сейчас.

После ужина господин Остерхоут спросил:

— Хотите поглядеть на королеву? У меня есть ее портрет на фарфоре, сделанный в моей мастерской.

Он принес тарелку и протянул ее Иржику.

— Это сделано по рисунку делфтского мастера ван Миревельта. Вы только посмотрите поближе!

Иржик узнал портрет, украшавший кабинет сэра Томаса в Пере. Это из-за него он натворил в Стамбуле столько грехов!

— Она все так же красива? — спросил он как можно равнодушнее.

— Еще красивее! — восторженно воскликнул мастер Остерхоут. — Она как весточка из прошлых веков.

— Для кого вы сделали эту тарелку?

— Для королевы. Это был ее подарок Христиану Брауншвейгскому. Двенадцать тарелок с золотым ободком, а на дне — портрет леди Бесси. Я велел изготовить тринадцать штук. Двенадцать я продал ей, а тринадцатую оставил себе.

Иржик отвел глаза от тарелки и протянул ее мастеру.

Но то ли рука у него дрогнула, то ли тряслись сухие пальцы мастера Остерхоута, но тарелка выскользнула, упала и разбилась вдребезги.

Оба вскрикнули. Расстроенный Иржик просил прощения, предлагал расплатиться и проклинал самого себя.

Господин Остерхоут побледнел.

Иржик, ползая на коленях, подобрал с пола осколки. А старик, с трудом склонившись над столом, попытался их сложить, обронив при этом:

— Красивый фарфор разбивается на красивые куски. Я склею их. Отрубленную руку господина Христиана не приставишь к туловищу. Но вы, молодой человек, будьте настороже! Не то вас настигнет кара за ваши грехи!

Мастер Остерхоут не верил в бога, зато он был суеверен. Поэтому утром он не повел Иржика в свою мастерскую чудес, как хотел раньше. Да и самому Иржику было как-то не по себе.

37

С’Графенхаге, то есть графский заповедник, или Гаага, была попросту большой деревней. Чтобы пересечь ее, Иржику не потребовалось много времени. Найти здесь что-либо было несложно. Гаага с ее садами, прудами и дамбами в плане напоминала крест. Песчаные пригорки с трех ее сторон люди превратили в пастбища, поля и сады. С четвертой стороны через луга вела дорога на Схевенинген, рыбачий поселок у моря. Там крутились новые ветряные мельницы. В лучах солнца золотился прибрежный песок.

Экипаж остановился перед трактиром у Рыбного рынка на единственной площади города с ратушей и постоялым двором для приезжих дворян. Там, в маленькой комнатушке, Иржик бросил свою котомку. Нетерпение не помешало ему тщательно умыться и причесаться, быстро преобразившись в пригожего молодца в бархатном черном камзоле, черной шляпе с коричневым пером, с белым кружевным жабо и шпагой на боку. Цепь, которую послал савойский герцог королеве Елизавете, он повесил на шею. Юностью веяло от его длинных белокурых волос. Он спросил у трактирщика, где расположился двор чешского короля.

— А, Зимний король? Он живет на Лейденской стороне. Улица Ланге Форхаут, Хоф те Вассенар. Вы сразу найдете, улиц в Гааге немного. Спросите, где Бинненхоф — там парк с фонтанами.

Иржик вышел на провонявшую рыбой площадь. Торговка указала на широкую улицу, ведущую к Бинненхофу, и спросила, не собирается ли господин полюбоваться на лебедей. Иржик кивнул.

В полуденном зное дремали в садах дома горожан, сложенные из красных и желтых кирпичей. Окна прикрывали зеленые ставни. Дикий виноград карабкался по стенам вверх к зеленым крышам и высоким трубам. Улицы были пустынны. Изредка ему встречались нарядные кареты со спящими на козлах кучерами.

На незастроенной поляне женщины в белоснежных чепцах, деревянных башмаках, цветастых фартуках и ярких юбках развешивали на просушку белье. Они были белокурые и голубоглазые, с молочного цвета кожей и румяными щеками.

Он спросил у них, правильно ли идет к Бинненхофу. Все хором защебетали, что Бинненхоф отсюда уже виден. Вон та железная ограда за тополями.

Он подошел к серому дому. Во дворе за железной оградой в бассейне плавали лебеди. Из бассейна била невысокая струя фонтана. Два тощих долговязых солдата в шлемах и кирасах недвижно торчали у ворот, расставив ноги и обнажив сабли.

— Хоф те Вассенар? — спросил Иржик молодого мужчину в докторской шапочке, выходящего из ворот.

Мужчина ответил по-французски:

— Двести лет назад здесь стоял охотничий замок графа Голландского, а теперь — эти два дома с двумя дворами. Бинненхоф и Бюитенхоф. Хоф те Вассенар, да и прочие дома дворян из свиты графа Голландского, тут неподалеку. Там два дома. В одном живет бывший чешский король, а в другом — Зимняя королева.

— В котором из них живет чешская королева?

— В правом, за красной стеной.

— Она в Гааге?

— Полагаю, что да…

Иржик поблагодарил и зашагал в конец улицы Ланге Форхаут, где она пересекается с улицей Кнётердейк.

Только сейчас ему пришло в голову, что королевы может попросту не оказаться в Гааге, она могла уехать и вообще никогда не возвращаться. И тогда все его скитания окажутся напрасными: вот мне и кара за мои грехи. И за самый страшный грех — за Зою. Почему он вспомнил именно Зою?

Но Зоя явилась и не думала уходить. До двора те Вассенар оставалось не больше сотни шагов. Вот и красная стена, увитая диким виноградом. Но Зоя продолжала стоять рядом. Она протягивала ему раскрашенное пасхальное яйцо и христосовалась с ним. Именно Зоя шла сейчас с ним рядом, а никакая другая из женщин, которым он мстил за обманутую любовь к той, что скорее всего уже не живет в доме те Вассенар, а уехала за море с Христианом Брауншвейгским.

«Христос воскрес!» — говорит ему печальная Зоя с лицом бледным, как асфоделии — цветы, что растут на лугах подземного царства. Но в руках у нее первоцветы и примулы с зеленых полян над Босфором. Пан Корлат, бог знает где он теперь? — восторженно декламирует Гомера или Вергилия. А Зоя торжественно повторяет «Христос воскрес!» и быстрыми шагами удаляется к кладбищу. Парит, не касаясь ногами земли. Иржик спешит за ней, а она ведет его за руку, как мать ребенка. И вдруг задает вопрос: «Куда это ты так нарядился, милый, уж не на нашу ли свадьбу? А свадьбе-то не бывать…» Господи, господи!

Зоя плывет по воздуху, на ветру колышется ее белый саван. Она похожа на статую из собрания сэра Томаса. Вот они: с одной стороны — скульптура в развевающемся одеянии, с другой — портрет. Сэр Томас говорит: «Вот это леди Бесси», — и показывает на стену. Все. Иржик идет один по улице Ланге Форхаут, а Зоя удаляется на кладбище!

За желтыми заборами цветут белые, розовые и желтые цветы. Стены домов и домишек из красных и желтых кирпичей утопают в зелени, на сонной улице — ни души. Нет здесь греческой церквушки, увенчанной золотым куполом, и никто не звонит полдень.

Еще пятьдесят, еще сорок шагов… В Турции сорок — счастливое число!

Иржик невольно замедляет шаги и останавливается. Через сорок гор прошел он и переплыл сорок рек, сорок сортов вин перепробовал, сорок радостей познал и сорок раз согрешил! Сорок лет прожил на свете сэр Томас, и сорок пушечных портов было на фрегате «Святой Георгий».

После такого трудного и долгого пути надо немного перевести дух. Дорога из Брешии в Гаагу длилась сорок дней. И осталось у него сорок дукатов, из тех, что подарил взлохмаченный и изверившийся граф Турн.

Может быть, леди Бесси вспоминает о нем в эту минуту. А может, ее нет дома — ускакала верхом в песчаные дюны.

Его уста ни разу не произнесли ее чужестранное имя. А она выучила чешское слово «Ячменек!». Долгие годы он не слышал чешскую речь. Турн говорил по-немецки, на этом же языке разговаривали пан Каплирж и пан Ян из Бубна, чтоб Турн мог их лучше понимать. Будто и не было ни чешской речи, ни чешской земли! Чешская речь смолкла, чешская земля погибла! Вот он идет сейчас в те Вассенар, но это чужой дом, а до его родного дома куда больше сорока шагов, дальше, чем сорок раз по сорок миль, и потому идти туда нужно окольными путями, чтобы тебя не схватили и не повесили. И прийти туда он должен с мечом в руке. Но прежде надо переплыть сорок рек и моря крови.

А сейчас, сейчас он еще не дома, хотя все эти сорок дней ему казалось, что он спешит домой.

Да что же это за сонное царство, словно заколдованный город? Зачем они построили этот город на морском песке, среди воды и заповедных лесов? Неужели для того, чтобы спать здесь? Он дойдет до красной стены. В ней есть ворота с затейливой решеткой, к которым надо подняться по ступенькам.

Иржи идет, но ноги отказываются служить ему. Да и к чему торопиться? Все равно в доме те Вассенар никто не живет!

Господин Остерхоут сказал, что Хоф те Вассенар был поместьем голландского вельможи, который не верил в предестинацию и потому должен был уехать в чужие края. А из чужих краев явился король, верящий в предестинацию, и поселился в этом доме. Кто живет на Хропыни? Кто живет в домах казненных панов, в покинутых владельцами замках? Кто жал этим летом ячмень на Гане? Куда отвезли урожай на скрипящих телегах? Плясал ли народ на дожинках?

Чешская королева живет теперь в чужом доме.

Иржик идет в этот чужой дом, чтобы снова увидеть ее и сказать: «Я здесь!»

А мудро ли поступает тот, кто, однажды уйдя навсегда, возвращается? Но ведь они расстались без ссор и обид. Это она послала его в бой, не могла же она знать, как несчастливо этот бой завершится. Уходя, не возвращаются: ведь уже оборвано то, что связывало. Но он возвращается не для того, чтобы остаться здесь. Это просто передышка перед дорогой домой. Он должен вернуться на родину, хотя бы для того, чтобы умереть на пороге родного дома!

Сколько же всего передумал Иржик, пока прошел эти сорок шагов!

Большие белые облака плыли по небу с востока. Там, на востоке, его родина. Несколько часов назад эти огромные белые облака проносились над скошенными полями на Гане, над реками Моравой и Бечвой, над речушками и ручьями, лесами, полями и садами, над святым Гостыном и Хропыньским полем, откуда много, много лет назад унесла на руках маркграфиня новорожденного короля Ячменька, того самого, кто обязательно придет в самую тяжкую годину. Жил-был король… и будет жить! Может, пришла уже та година? Иржика прозвали Ячменьком, как и того короля, только родила его не маркграфиня. Его мать — служанка Мария. Но и он, сын служанки, вернется! Если нет того, настоящего Ячменька, — что ж, явится другой, чтобы крикнуть разоренным полям, сожженным домам и голодным людям:

— Я здесь и не покину вас до самой смерти!

Она должна, эта леди Бесси, — боже, до чего же чужое имя у этой женщины! — должна назвать его Ячменьком!

Улица вышла на аккуратную, мощеную, безлюдную площадь. Слева — красная стена, справа — серая, между ними — небольшие ели. Два дома из серого кирпича под зелеными крышами. Двое решетчатых ворот. Отчего же перед королевским дворцом не стоит стража? Где штандарт? Где же кареты, запряженные четверней, и где нидерландская гвардия с алебардами, в шлемах и с лентами через грудь? Да она разбежалась по свету, эта нидерландская гвардия, сорвала ленты! Но где тогда солдаты чешских полков со львами на знаменах? И почему не стоит в карауле писарь Микулаш Дивиш с дружиной из четвертого сословия? До чего же печален этот спящий замок. И вообще никакой это не замок! Серая стена, красная стена. Сейчас выйдет кто-нибудь и спросит, кого я ищу и что мне здесь надобно? Впрочем, кому тут спрашивать? Здесь же никого нет! Только решетка, пустой двор и серый дом в глубине…

В куче песка играет маленькая девчушка. Она лепит куличики. Соломенные волосики стянуты сзади в косичку, у нее вздернутый носик и длинное платьице. Она совсем не похожа на детей, виденных Иржиком перед голландскими домами. Такие платьица он видел где-то совсем в другом месте. Это было так давно. Неужели дома?

Иржи подошел к куче песка и стал разглядывать девочку. Ей годика три. Платьишко на ней ветхое, и на ногах нет деревянных башмаков. Она обута в рваные туфельки. Из одной торчит розовый пальчик. Девочка вся перепачкалась в песке, даже лицо замарала.

Она подняла голову, тряхнула косичкой и уставилась своими голубыми глазенками в голубые глаза Иржика. Потом встала и с любопытством спросила:

— Дяденька, вы куда идете?

Спросила не просто по-чешски, а чисто по-ганацки! И сделала к нему несколько шажков.

— Вот сюда! — показал Иржик на решетку перед домом те Вассенар.

Девочка молча покосилась на шпагу Иржика и покачала головой. Потом повернулась и снова присела возле кучи песка:

— Дяденька, хотите я вам пирожок сделаю?

Иржи подбежал и поднял девочку. Та и не думала возражать.

— Как тебя зовут?

Он не мог оторвать от нее взгляда! Не мог насладиться родной чешской речью из ее детских уст!

— Так ведь я же Маржка! — удивилась девочка.

— Маржка, поцелуй меня!

И сам принялся целовать ее лобик, соломенные волосенки, чумазое лицо и веснушчатый носик.

— Ну, хватит! — весело крикнула девочка и спросила: — Вы к нам идете, дяденька?

— К вам, — ответил Иржик, опуская девочку на землю.

И все-таки он дома! Сорок рек, сорок гор, сорок дней, четыре ступени.

— Постойте, я отворю, — сказала она, взбежала по ступенькам и повисла на запоре решетчатой калитки. Калитка открылась.

— Заходите, дяденька! — Девочка вбежала во двор, тряхнула косичкой и показала перепачканной ручонкой на серый дом.

Иржик улыбнулся ей и вошел…


Перевод Т. Чеботаревой.

Загрузка...