ВОЗВРАЩЕНИЕ ЯЧМЕНЬКА Роман

Ječmínkův návrat

Praha, 1965

КНИГА ПЕРВАЯ

1

В первые шесть недель после родов даже отъявленная грешница — и та похожа на ангела.

А в сером доме усадьбы те Вассенар в городе Гааге на шелковых перинах, укрытая медвежьей шкурой, присланной Густавом Адольфом шведским еще в Прагу, лежала женщина, по мнению многих — наидобродетельнейшая — Елизавета Стюарт, злосчастная чешская королева, — красоты поистине ангельской. На щеках ее еще не погас румянец горячки, а лоб и обнаженные руки были как из слоновой кости.

Неделю назад она родила девятого ребенка — дочь. Роды были тяжелые. Прежде, бывало, не успеет королева разродиться — и болестям конец. Гейдельбергский доктор Румпф, муж многоопытный, упрекал ее в легкомыслии. Но такой она была уже в Гейдельберге, где родила принцев Фридриха Генриха, Карла Людвига и принцессу Елизавету, и после, в Праге, где увидел свет шустрый Рупрехт. Не изменилась она и во время бегства из Чехии, когда в Кюстрине, в замковой зале, похожей на мрачное подземелье, родила сына Морица. И в Гааге, где появились Луиза Голландина и сыновья Людвиг и Эдуард.

Людвиг умер семнадцати месяцев. Изо всех детей Елизаветы он единственный был светловолосым, да еще у Луизы Голландины были каштановые волосы и голубые глаза. Тогда в Гааге, а особенно в Брабанте среди испанцев, злословили, будто эти двое потому светленькие, что королева влюбилась в своего неунывающего рыцаря Христиана Брауншвейгского, который вербовал войска «Во имя бога и королевы» и вышел в бой против Спинолы, прикрепив на шляпу вместо перьев ее перчатки. Кое-кто утверждал, что и перевязь на панцире у герцога — из ее красных чулок. Был ли это поклеп иезуитов, преследовавших королеву и в изгнании, или неистовый рыцарь и «светский епископ Хальберштадтский» на самом деле служил изгнанной чешской королеве с бо́льшим усердием, чем допускали нравы, правда заключалась в том, что у шестерых старших детей Елизаветы была смуглая цыганская кожа и волосы цвета воронова крыла, как у Фридриха Пфальцского и всех Виттельсбахов. И Эдуард, родившийся через год после белолицего Людвига, снова был «black baby» — черное дитя, как говорила королева.

Новорожденная, пока еще безымянная девочка, тоже появилась на свет с густыми черными волосами. Наречь ее были должны Генриеттой Марией. На этом настаивал английский посол в Гааге сэр Дадли Карлтон. Он уже добился английского имени для принца Эдуарда, родившегося еще при жизни отца Елизаветы, короля английского и шотландского Якова I. Супруга Карла I, сына Якова и брата Елизаветы, Генриетта Мария, хотя и была, по смелому выражению сэра Дадли, «молодой, вульгарной француженкой», однако влияние ее на короля Карла I становилось все сильнее. Поэтому оказать ей уважение и попросить стать крестной матерью было разумно. Двору изгнанников в Гааге приходилось рассчитывать не только на голландские субсидии, дружба с англичанами могла пригодиться в трудную минуту.

Юная супруга Карла I, получив известие о новом ребенке Елизаветы, скривила губы и обронила: «Как, опять?», но согласие быть крестной в поздравительном письме выразила.

«Как, опять?» — восклицали и многие другие.

Елизавета Стюарт что ни год рожала детей. С весны была в тягости и разрешалась от бремени в декабре или в январе. Один болезненный Людвиг родился летом, да вот сейчас принцесса Генриетта Мария — осенью. Плодовитость королевы изумляла и друзей ее, и врагов. Многие считали, что это бог вознаграждает ее за все страдания.

Доктор Румпф, хорошо осведомленный о физических особенностях королевы, под старость пристрастился к вину и в подпитии, нарушая этику врачей, болтал, что, мол, пфальцский петух Фридрих нашел себе покорную подружку из английского курятника, которая «more gallino» — «по куриному обычаю» терпит его любовь. Фридрих раз в год в начале весны жалует любовью красавицу жену, а к зиме на его родословном древе вырастает новая веточка. Так спьяну сплетничал придворный лекарь королевы, гейдельбергский изгнанник доктор Румпф. И только сама королева была убеждена, что милосердная природа вознаграждает ее радостями материнства за отсутствие наслаждения в любви.

Королева впервые недомогала после родов. Нечего было и думать, что через две недели она сядет на коня и выедет на болота Харлема пострелять водяную дичь. Придется лежать и ждать, пока исцелится лоно. Собственная слабость выводила ее из себя. Королева рассеянно слушала новый французский пасторальный роман, который читала ей Яна, чешская фрейлина, дочь пана Богухвала Берки, в прошлом бургграфа пражского Града. Даже ее она не называла сегодня «дорогая Мэб» по имени королевы фей, о которой маэстро Шекспир сложил такие прекрасные и дразнящие стихи в пьесе о веронских любовниках Ромео и Джульетте. Роман не занимал ее; не думалось ей ни о новорожденной, ни о прочих детях, отданных в Бранденбург, живших в Лейдене или препорученных заботам благородных английских семей в Гааге. Не вспоминала королева и меланхолического, скучного Фридриха, который подошел на минутку к ложу роженицы, поблагодарил за новое дитя и, конфузясь, извинился, что не смог купить ей бриллиантовую диадему, а дарит лишь жемчужное ожерелье.

Когда он открыл футляр, королева горько улыбнулась, но промолчала. Она узнала жемчуг. Его подарила новорожденной Луизе Голландине пани Катержина Беркова за три года до своего отъезда из Гааги.

Королева смотрела в потолок на богатую лепнину, розовевшую в лучах послеполуденного солнца. Ей хотелось встать с постели и убежать из этого жарко натопленного дома на холодный свет мечтательного осеннего дня.

Кто-то постучал в дверь и позвал фрейлину Яну. Та поднялась и вышла. Королева услышала приглушенные голоса. Вскоре дверь отворилась, появилась Яна и сообщила, что пришел молодой, светловолосый и статный незнакомец, утверждающий, что был пажом королевы в Праге, а нынче прибыл в Гаагу прямо из Стамбула.

Королева вспыхнула до корней волос. В животе кольнуло, но она, не обратив на это внимания, села на постели и перекинула свои медово-золотистые косы на грудь.

— Впусти его, Мэб, — шепнула она, — я хочу говорить с ним наедине.

Яна взяла книгу и удалилась.

Вошел Иржи и остановился на пороге.

Королева молча протянула обнаженные руки, словно призывая гостя в объятия. Иржи тихо прикрыл за собой дверь. Розовый лучик солнца сполз с потолка на лоб королевы, на ее лицо, шею, медово-золотистые косы, белую рубашку на груди и затерялся в кружевах.

И ржи подошел к постели, строго и испытующе глядя в лицо женщины, простирающей к нему белые руки.

— Ячменек, — прошептала королева.

Он опустился перед ней на колени, и она стала целовать его после пяти лет разлуки.

— Ты нездорова? — спросил он между поцелуями.

— Нет, уже нет, — ответила, улыбаясь, королева.

Он присел к ней на постель. Ее колено, которое шесть лет тому назад он перевязывал в Вальдсасском монастыре, коснулось его через медвежью шкуру.

Королева взяла его руки в свои. Они молча смотрели в глаза друг другу. В окна вползли сумерки, а они все сидели не шевелясь. Постучала Мэб, они не слышали, потом она вошла, подбросила в камин дров и вышла. Солнце погрузилось в недальнее море и наступила ночь, а они все сидели молча, глядя один на другого.

2

«Dear Frederick»[53] давно уже был не тот мягкий, капризный юноша, каким его знали в Праге, и улыбка его не была чарующе застенчивой. Глаза Фридриха по-прежнему были печальными, печали в них, пожалуй, даже прибавилось, но они утратили беспомощность. Взгляд приобрел твердость, но стал недоверчивым, и оливково-смуглое лицо его не было больше по-юношески гладким и открытым. Он отрастил острую бородку. Волнистые черные волосы теперь падали ему на лоб, покрывали плечи. Фридрих стал более заносчивым, чем в те времена, когда был курфюрстом и королем. Тогда, где бы он ни появился, в Чехии ли, в Моравии, Силезии или Лужицах, он мог подать руку любому нищему. А сейчас рыцарю Иржи из Хропыни, который пролил за него кровь на Белой горе и, служа ему, отправился на край света в далекую Турцию, он небрежно протянул руку для поцелуя и не сразу предложил сесть. Сам Фридрих так раскинулся за столом, словно управлял оттуда огромными землями. Но на столешнице из синего камня не было видно ни государственных, ни каких-либо других бумаг. Правда, какие-то бумаги держал на коленях доктор Людвиг Камерариус, канцлер Фридриха, сидевший за столом справа. Господин Камерариус делал вид, что впервые видит Иржи, хотя знал его в Праге и первым читал его донесения из Стамбула.

— Вы верно служили интересам Пфальца при дворе нашего брата князя Бетлена в Брашове, — сказал Фридрих, глядя на синюю поверхность стола. — И из Стамбула сообщали много интересного, наш английский друг сэр Томас Роу в своих реляциях также отзывался о вас с похвалой.

Иржи не сразу заметил, что Фридрих говорит по-французски.

— Я служил чешскому королю, но плохо, — ответил он. — Мне хотелось бы исправиться, служить лучше. Прошу ваше величество послать меня на поле боя.

Доктор Людвиг Леберехт Камерариус заерзал и сказал по-немецки:

— Да, добрые генералы нам нужны…

— Я еще слишком молод, — ответил Иржи.

— Не вас, юноша, я имею в виду, — засмеялся господин Камерариус, — а графа Турна или пана из Бубна, которые отправились в Венецию… Впрочем, они не бог весть какие военачальники…

— Сударь, не стану спорить с вами о достоинствах чешских генералов, — выпалил Иржи. — Но знаю, что ушли они на службу к венецианцам с соизволения его величества. Не мне судить о чешских полковниках и генералах, но и не вам судить обо мне!

— Не желаю слушать препирательств своих слуг! — вспылил Фридрих. — Всякого, кто оказывает помощь моему роду, я приветствую. Нас мало. Не хватало еще вам избивать друг друга!

Господин Камерариус сощурился, поджав тонкие губы, Иржи промолчал тоже. Гнев его прошел. Фридрих продолжал небрежно:

— Как обстоят дела у нашего друга сэра Томаса в Высокой Порте?

— Хорошо, — ответил Иржи не слишком учтиво.

Фридрих сделал вид, что не заметил этого, и спросил:

— Готовится ли Высокая Порта к войне с венским эрцгерцогом?

Фридрих, как и Гюрджю Мохаммед-паша, не называл Фердинанда II императором. Иржи ответил:

— Политика Стамбула еще хитроумней, чем английская…

Но Фридрих его не слушал. Опершись ладонями о край стола, он посмотрел на желтое лицо Камерариуса, затем откинулся назад, коснувшись головой высокой спинки кресла, и поднял взгляд на золоченую люстру под потолком.

— У Габсбургов, — сказал он, — появился новый враг в лице человека, с которым вы, сударь, как нам известно, встретились не случайно и при обстоятельствах для вас неприятных. Я говорю о Ришелье, противнике дуэлей. — Фридрих бросил взгляд на Иржи, но тут же снова уставился в потолок. — Благодаря присутствующему здесь господину Камерариусу, которому вы только что столь непочтительно возражали, мы вступили в славный Северный союз, заключенный здесь, в Гааге, между протестантскими Нидерландами, королем Дании Кристианом Четвертым, сословиями Нижней Саксонии и Бетленом Габором. Мой шурин Карл Первый английский поддерживает коалицию своей дружбой, а Франция оказывает ей негласную помощь. Этот мощный альянс окружает австрийских Габсбургов с запада, севера и востока. Мой генерал Эрнст фон Мансфельд вкупе с датчанами вторгнется в чешские земли, соединится с князем Бетленом, и тогда, возможно, поднимутся Венеция и турки, которые всегда, даже если и не прямо, стоят за своего трансильванского вассала. Господин Камерариус, однако, рассчитывает не только на нашу дружбу с датским домом, связанным узами крови с моим верным соратником Христианом Брауншвейгским, но стремится расширить Северный союз, привлекая в него нового союзника — моего дальнего родственника — короля Швеции Густава Адольфа. Он, правда, гневается на датчанина, но с нами уже сблизился настолько, что прислал в минувшем году богатые подарки: чешской королеве новгородский горностаевый плащ и к нему серебристую лису, а мне — этот стол из ляпис-лазури.

И Фридрих показал на свой обширный стол.

— Когда настанет час, швед двинется в немецкие земли. Овдовевший князь Бетлен ищет невесту. Он обретет ее в Екатерине Бранденбургской. Под натиском шведа, повинуясь узам родства, Бранденбург присоединится к великой коалиции. Недавно ваш моравский земляк Комениус{161} напечатал здесь в Нидерландах карту своей родной страны, чтобы войска князей могли избрать наиболее благоприятный путь от Одера к Дунаю. С нами бог, любезный рыцарь, и нас с вами ожидает столько полей сражений, что и представить трудно! Только выбирайте!

Фридрих встал. Встали Камерариус и Иржи. Но Фридрих дал им знак, чтобы они сидели, а сам принялся ходить по зале. Иржи заметил, что Фридрих пополнел и икры у него стали толстыми.

Наконец Фридрих остановился перед Камерариусом:

— Если я отвлекаю вас от трудов, любезный Людвиг, вы можете удалиться.

Камерариус поклонился Фридриху, встал, поклонился еще раз и вышел.

Когда двери за ним закрылись, Фридрих подошел к большой картине на стене. Там была изображена жена Лота, застывшая соляным столпом при виде пылающего Содома.

— Хотел бы я знать, где эти голландцы, — сказал он, — видели такие дикие леса, горы, скалы, пропасти. От этих скрученных деревьев просто веет ужасом! Откуда они? Художники-то из своей плоской Голландии и носа не высовывали! Да-да! Впрочем, на их месте я тоже не писал бы пейзажей Голландии. Мне они не по душе. Но уж если вы взялись изображать леса и горы, пусть это будет пейзаж хоть и холмистый, но гармоничный, как, скажем, у нас в Нижнем Пфальце или в Чехии. Ведь в таких лесах и горах, как на картинах у голландцев, рыщут разве что рыси да барсы. А я люблю живность более нежную — серн, оленей, фазанов, куропаток, зайцев, диких уток, бекасов. Поедемте со мной на охоту, Герштель, хотя бы с подсадными на реку Иссель. Компанию нам составит королева и сэр Френсис Нетерсол…

Тень пробежала по лицу Иржи. Фридрих это заметил.

— Вы не любите Нетерсола? У вас одинаковые вкусы с ее величеством королевой. Она тоже не выносит Нетерсола, который не покидает нас только потому, что не смеет. Здесь его хлеб. Он, конечно, предпочел бы стать послом в Париже или Дрездене. На свою беду он чересчур усерден. Послу это не подобает. А не стать ли вам секретарем леди Бесси и писать письма ее родственникам? Нетерсол охотно перешел бы ко мне. Леди Бесси не любит секретарей англичан. Она, подобно вам, не жалует и Камерариуса. Не понимает, какой это замечательный человек. Одно его происхождение чего стоит: дед Камерариуса Иоахим был знаменитым ученым, отец — Филиппус Камерариус — врачом, творившим в Нюрнберге подлинные чудеса. А господин Людвиг — гений в политике, может быть, более хитроумный, чем сам Ришелье! Но леди Бесси упорно советует ему отправляться в Швецию к Густаву Адольфу. Выпроваживает. А ведь если он уедет, я останусь без канцлера.

— Я хотел бы служить в войсках, — сказал Иржи.

— У меня, сударь, войска нет! Мне самому время от времени приходится служить в чужих войсках. Я воевал за Пфальц вместе с Христианом Брауншвейгским, с покойным Морицем Нассауским — в оранской армии. Я потерял Чехию, мой Пфальц оккупирован, мои чешские дворяне разбежались — кто в Бранденбург, кто — в Саксонию, а то и в Венецию или Данию. Одни стали капитанами в нассауских ротах. Иные пали под Бергеном-оп-Зоомом или в других местах, сражаясь с испанцами. У меня есть для вас кое-какие деньги из Англии. Но только пока служите мне не шпагой. Королева желает, чтобы вы остались в Гааге. Я исполню ее желание. Нетерсол с удовольствием избавится от должности секретаря королевы. С Камерариусом вы сталкиваться не будете. Характер у него неприятный, мне это известно еще по Гейдельбергу и Праге. Мне нужен при дворе молодой мужчина из чешских земель, у которого дома больших имений нет и, следовательно, тосковать ему не о чем. Были здесь пан Берка, пан Вацлав Вилим из Роупова, пан Розин из Яворника и как их там еще… Все они ушли со мной из Чехии, но ушли и из Гааги, потому что голландских субсидий и моей благосклонности им было недостаточно, а из Бранденбурга или Саксонии ближе к чешским землям. Мне нужен кто-то, и королева с этим согласна, кто не был бы сосредоточен на благах земных и хотел бы служить только богу и королю. И это вы! Вы были ребенком, когда мы вас узнали. Сами мы тоже были молоды. Годы уходят…

Фридрих сел в кресло и нетерпеливо забарабанил пальцами по синей доске стола.

— Принимаете? — спросил он Иржи так торжественно, словно предлагал ему орден Золотого Руна.

— Я хотел бы домой, — ответил Иржи.

Фридрих горько рассмеялся:

— Я тоже.

— Ваше величество, вы изложили мне план великой войны против императора. Верите ли вы в этот план? — спросил Иржи.

— Я верю в бога, Герштель, — сказал Фридрих по-немецки.

Он второй раз назвал Иржика Герштелем, полагая этим польстить ему.

— Пошлите меня на войну, — упрямо повторил Иржи.

— Это еще успеется, — нахмурился Фридрих и топнул ногой в острой французской туфле. — Дождетесь! Настанет день, когда вы будете служить в войсках протестантского императора Фридриха Четвертого. — Фридрих указал на грудь: — Вы верите пророчествам? Слышали о них?

— Слышал.

— Звезды в этом году к нам благосклонней. Будьте послушны нашей воле, Герштель. Приветствую вас на нашей службе.

Фридрих встал, поправил воротник и величественным движением руки отпустил Иржика.

3

Иржик не сумел сказать королеве то, что намеревался, когда, уже преодолев сорок гор и сорок рек, у старика Остерхоута разбил тарелку с ее изображением. У него задрожали руки, когда Остерхоут заговорил о Христиане Брауншвейгском.

Иржи не сказал королеве:

— Любимая и ненавистная, я пришел взглянуть, по-прежнему ли ты прекрасна! Бог свидетель, ты стала еще прекрасней, и поцелуи твои еще слаще, чем прежде. Скажи, где твой сын Мориц, которого ты называла и моим сыном? Я хочу его видеть!

Иржи избегал королевы. Знал, что она поправилась и выезжает в карете к леди Карлтон и леди Верей, которая вместе со своими пятью дочерьми воспитывает Луизу Голландину. Он не шел к королеве, хотя она дважды звала его через фрейлину Яну. У фрейлины были большие синие глаза и худенькие плечи. Почему королева зовет ее «дорогая Мэб»? У фрейлины эллинские глаза.

— Не придете? Вы больны? — Яна лукаво улыбнулась ему и стремительно убежала.

Он вышел из дому прогуляться по Гааге. Город бы солидным и сонным. Улицы прямые, много старых деревьев, дубов, грабов, ольхи, которые выросли здесь, когда города еще не было. В серых каналах отражались косматые ветлы. Город был скучный и чопорный. В нем, казалось, жили только богатые и серьезные люди. И мужчин здесь было больше, чем женщин. Они ходили в черной одежде и широкополых шляпах.

Иржи увидел дом со шведским флагом. Зайти бы туда и спросить, не поможет ли ему кто-нибудь добраться до Швеции? Он вступит в шведскую армию! Что ему делать в сонной Гааге, зачем ждать, пока Фридрих станет протестантским императором? У Густава Адольфа есть армия. Туда и пойдет служить Иржи. Но он все не решался зайти в этот дом.

Рассеянно и торопливо пробегал он по Гааге и возвращался домой. Садился в кресло к столу и начинал разглядывать карту, присланную ему Фридрихом. Это была карта Моравии, составленная Яном Амосом Коменским и отпечатанная в Лейдене. Моравия на этой карте была подобна кораблю с полными парусами. Корабль несся, но не по воде, а по небу, как облако. К палубе корабля тянулись нити извилистых рек и речек. Ослава, Иглава, Свратка, Свитава и Дыя и самая красивая из них, в виде натянутого лука — Морава. В Мораву впадают Бечва и Русава. А Одра бурным потоком течет прочь с моравской земли в Силезию. Всюду горы, холмы и холмики, стоящие в строгом порядке как мушкетеры в строю. Только по берегам Моравы нет холмов, получаются как бы ворота с севера на юг, через которые войска и могут устремиться на Вену и дальше в Венгрию, а то и в Турцию. Как тщательно вырисовывал Ян Амос именно этот путь! Все города и все деревни обозначил, все крепости, все препятствия и открытые места, все водотоки, мосты, мельницы. На этой карте есть и Хропынь с небольшим замком и костеликом и Гана, ровная как ладонь, широкая и плодородная. В тех местах Ян Амос Коменский нарисовал тучные колосья. Комениус, муж святой, словно хотел внушить воинам божьим, как они должны идти на антихриста и где вдосталь насытятся перед последней победной битвой.

Руководствуясь этой картой, пойдет с ними и Иржик. С датчанином, Мансфельдом или шведом — ему все едино. И будет показывать генералам путь, если они не разберутся в этой карте. Что делает Турн в Венеции и Брешии, что делает Иржи из Хропыни в Нидерландах, если эта карта указывает, куда они должны идти, чтобы безошибочно дойти до цели?

Иржи не мог оторвать глаз от карты. Зачем Фридрих копит жир в Нидерландах, зачем сидит за столом в доме те Вассенар, а не выедет на коне биться за свое маркграфство, герцогство, королевство?

Иржи сложил карту и запер ее в стол. Встал и без приглашения вошел к леди Бесси. Так он в мыслях называл ее теперь, чтобы она стала ему более чуждой и далекой, чтобы устоять перед ней. Она была одна. Возле ее ног лежала золотистая такса Цорги. У собачки были слишком кривые лапки, чтобы запрыгнуть на какое-нибудь из высоких кресел. Песик насторожил уши. Королева сказала спокойно:

— Это ты, Ячменек? Садись. Я хочу на тебя смотреть.

Он сел, опустив голову, в горле у него пересохло. Но он задал вопрос, который не выходил у него из головы:

— Мориц мой сын? Где он?

— У бабушки Юлианы в Бранденбурге.

— Ты женщина или кукушка?

Она промолчала.

Он повторил:

— Мориц — мой сын?

Она ответила:

— Если ты не забыл, посчитай.

— Я считал, — возразил Иржи, — он родился в январе двадцать первого года в Кюстрине. Так сообщил господин Камерариус в Кошице. Твой муж вернулся из Лужиц в марте тысяча шестьсот двадцатого года. Мориц — сын Фридриха!

Она слушала тихо и смиренно, потом взяла Иржика за руку:

— Я сказала тебе тогда, что ношу твое дитя. Большего мне знать не дано, Ячменек.

— Зачем ты лжешь? Мориц вылитый Фридрих.

— Кто тебе сказал?

— Голландский купец в софийских банях. Он утверждал, что видел его собственными глазами в этом доме.

— Голландский купец не мог видеть Морица в этом доме. Он с малолетства живет в Бранденбурге. Я и сама не знаю, на кого он похож! Мне хотелось бы, чтобы он был твоим сыном. Но если он не твой, ничего не поделаешь. Фридрих — мой законный муж.

— А я?

— Ты? Ты Ячменек.

У него выступили слезы. Он стер их ладонью. Она встала и склонилась над ним. Ей хотелось поцеловать его влажные глаза, но он оттолкнул ее. Она со вздохом снова опустилась в кресло. Цорги отковылял к дверям и встал, опустив нос к ковру, словно вынюхивал лисью нору.

Вошла Мэб, зажгла свечи и упорхнула как мотылек. Фитиль мигал и потрескивал.

Королева сказала:

— Я могу рожать по ребенку каждый год и кроме болей при родах, иногда слабых, иногда более сильных, ничего не испытываю. Понимаешь?

— Нет…

— Увы! А то, наверное, пожалел бы меня.

Теперь заплакала и она. Но Иржик остался глух к ее слезам.

Свеча разгорелась ровным пламенем. Такса улеглась возле двери на бок и делала вид, что спит. У королевы слезы капали на колени, Иржи молчал и не двигался. Если бы он заговорил, то начал бы упрашивать ее не плакать и ему пришлось бы сказать, как он любит ее.

Наконец она подняла голову и прошептала:

— Ты мне не веришь?

Он ответил жестко:

— Нет… Не верю тебе. Если ты не знаешь, черноволосый у тебя Мориц или нет, может быть, ты припомнишь, чьи у тебя светлые дети, Людвиг и Луиза Голландина?

Глаза королевы гневно сверкнули.

— О Людвиге не вспоминай! — крикнула она. — Он был самым красивым из моих детей. Он был слишком красив для этого мира и потому умер. Но если уж ты хочешь знать, то Людвиг и Луиза — дети Христиана Брауншвейгского! Он герой, в бою за меня он потерял руку! Где ты был, когда Христиан шел за меня на смерть?

— Щедро ты награждаешь своих солдат! Меня тоже наградила. Заранее. Я ведь тоже пролил кровь за вас, так что мы в расчете!

— Если тебе так угодно, Ячменек, — сказала она тихо и умолкла.

Он не ответил.

— Если тебе так угодно, — повторила она после долгой паузы, — можешь уйти. Я потеряю друга, только и всего. Королевство я уже потеряла.

— Ради королевства ты отдавалась. Ради королевства хотела убить…

— Может быть… в тот раз… Но я повторю и сегодня, что недостоин жизни тот король, который не в силах отстоять свой трон.

Слова из ее уст падали, как кусочки льда.

— Ты не женщина, — сказал Иржи и встал.

— То же самое говорят иезуиты. Быть может, они правы. Ты пришел ради меня. Уходи.

Иржи ушел сам не свой, словно выпил хмельного вина.

4

Но перед полночью, когда оба дома усадьбы те Вассенар уже спали, она постучалась в его дверь. Иржи еще сидел у стола, изучая карту Моравии. Королева была в зеленой шелковой накидке с широкой белой лентой вокруг талии. В той, что и тогда в Вальдсасе, когда позвала его перевязать ей раненое колено.

Она села на разобранную постель Иржика. В свете свечи глаза ее блестели зеленым блеском. Чтобы не видеть этих глаз, Иржи погасил свечу, но они светились и в темноте как светлячки.

Оттого ли, что в годы странствий Иржи стал жестоким любовником, оттого ли, что недавние тяжелые роды изменили ее тело, а может, просто потому, что так предопределили звезды, она впервые в жизни ощутила небывалую радость от мужских объятий.

Эта ночь стала для двадцатидевятилетней женщины и многодетной матери ночью свадебной.

Как Одиссей в гроте нимфы Калипсо или как поэт Тангейзер{162} в Венериной горе, мужчина, которого звали Ячменек, остался пленником любви у королевы в голландском городе Гааге, и мелькали месяцы и годы, но не гасили их превеликих радостей.

Словно наевшись плодов лотоса, забыл Иржи о доме и не стремился туда вернуться.

Такой сладкой была любовь женщины.

Но и его любовь завладела женщиной настолько, что она стала его служанкой, не знавшей ничего более прекрасного, нежели брать у него и давать ему наслаждение.

5

Грек Одиссей жил в пещере у нимфы Калипсо на острове Огигия.

Иржик жил у королевы Елизаветы в Гааге в комнатах первого этажа серого дома те Вассенар.

Дому было уже три столетия, и первым владельцем его был господин Гендрик те Вассенар, сенешаль графа Голландского. Сын Гендрика Ян выстроил рядом с серым домом такой же дом, но из красного кирпича и обнес оба здания вместе с их конюшнями и хлевами невысокой стеной. Так возникла усадьба те Вассенар, которая двадцать лет назад была приспособлена под резиденцию Великого Пенсионария Барневельта{163}, прославившегося в борьбе за свободу нидерландских соединенных провинций. Барневельт продал усадьбу своему зятю Корнелиусу ван дер Милю, а сам кончил дни на плахе в мрачном Бинненхофе. Это подстроил принц Оранский, Мориц, дядя Фридриха Пфальцского и крестный отец Морица, четвертого сына Зимней королевы. Голову Барневельта палач вынес на башню ратуши в Гааге и там вывесил ее в железной корзине. Корнелиус ван дер Миль, зять Барневельта, бежал из страны. Красный дом остался без хозяина. В сером же доме на первом этаже осмелилась остаться жена Корнелиуса. Когда короли-изгнанники через Силезию и Бранденбург добрались до Голландии, принц Оранский отдал им вассенарскую усадьбу. В красном доме разместился Фридрих. Во втором этаже серого дома поселилась Елизавета.

Леди Бесси распорядилась, чтобы в первом этаже поместили ее нового секретаря.

Иржик жил не как Одиссей в гроте, где пылал костер, но из камина в его спальне и изо всех каминов в доме разливался теплый дух горящих можжевеловых веток. Как и нимфа Калипсо, королева любила дыхание леса. Как в гроте нимфы Калипсо на Огигии стояли в жилище Иржика роскошные и блестящие кресла. И ложе у него было богатое и мягкое. А постель королевы на втором этаже была и того мягче и роскошней.

Снаружи оба дома казались простыми, но внутреннее убранство их было великолепным. Генеральные Штаты приказали обставить их мебелью из конфискованных домов Барневельта. В покоях королевы и детских комнатах стены были обиты розовым, а в ее спальне — бледно-зеленым штофом. Полы устланы коврами. Дубовая облицовка каминов украшена маркетри. С деревянных стропил свисали люстры из венецианского стекла. Двери комнат были украшены эмблемами из геральдического оружия и шлемов. Цветные стекла узких окон искусные руки расписали головами богинь и лентами с латинскими изречениями. Но королева приказала заменить цветные стекла прозрачными, потому что не любила сумрака.

На стенах двух самых больших покоев, где королева принимала гостей из Гааги и Англии, висели фламандские гобелены. Гобелены украшали и так называемый зал аудиенций в красном доме, где по торжественным дням король и королева обедали в кругу друзей. Эти гобелены за несколько недель перед Белогорской битвой заботливый сэр Френсис приказал увезти из пражского Града сначала во Вроцлав, а потом в Голландию. В спальне Фридриха висела копия портрета леди Бесси кисти Михиля из Делфта, оригинал которого Иржи видел в стамбульском дворце сэра Томаса. В сером доме у королевы портрета Фридриха не было, хотя король не раз позировал мастеру Хонтхорсту{164}.

Перед гротом нимфы Калипсо на Огигии шумел буйно разросшийся лес кипарисов, ольхи и осин. На ветвях деревьев гнездились птицы с широкими крыльями — ушастые совы, сычи, морские вороны с длинными языками, ловцы рыб. Вход в пещеру был увит виноградом. На зеленом лугу, где струились четыре источника с кристальной водой, круглый год цвели фиалки.

Между домами усадьбы те Вассенар теснились несколько молоденьких елочек. За домами раскинулись не луга, полные фиалок, а мощеный двор с конюшнями, сараями и домиком Шимона, бранденбургского садовника, его жены ганачки и их дочери Маржены. За этим двором Шимон разбил цветничок, где весной и летом цвели гиацинты, тюльпаны и гвоздики, высаженные на голландский манер рядами. В дальнем углу усадьбы находился зверинец королевы. В одной клетке жалась друг к дружке зябкая парочка львят, в другой скакали три смешные обезьянки. Королева без этих зверей жить не могла и ежедневно их навещала, вспоминая последнего льва из Рудольфинского зверинца в Оленьем рву Королевского сада и обезьяну Жака, смерть которой когда-то стала знамением конца ее чешского правления. Рядом с клетками была псарня королевы. Там держали ирландских гончих, а Цорги Пемброк, пес с золотистой шерстью и кривыми лапками, бегал по обоим домам.

На елочках усадьбы те Вассенар осенью птицы не пели. Хотя в сумерки здесь раздавались крики сычей и над крышами каркали вороны, живущие на башне недалекой тюрьмы и в черных чердачных окнах Бинненхофа, где шесть лет назад погиб от руки палача Великий Пенсионарий ван Барневельт.

Изгнанные король с королевой, живущие в доме казненного ван Барневельта и окруженные его дорогой мебелью, никогда не сравнивали его судьбу со своей. Не вспомнили они о нем и при известии о пражской экзекуции в июне двадцать первого года{165}. Даже Иржик, который знал, в чьем доме он обрел крышу, не задумывался о Барневельте.

И о многом другом не задумывался Иржи, уподобляясь Одиссею на Огигии и Тангейзеру в Венериной горе.

6

Как-то в добрую минуту герцог Бекингем исполнил пожелание Елизаветы и назначил к английскому послу в Стамбуле, сэру Томасу Роу, чешского секретаря.

Чешскому секретарю, однако, пришлось из-за своего буйного нрава покинуть английское посольство в Стамбуле. Теперь герцог не возражал, чтобы Георг де Хропин стал секретарем королевы Елизаветы в Гааге. Вообще в последнее время из Лондона в Гаагу дули теплые ветры. Начали даже поговаривать о скором восстановлении курфюршества Фридриха. Канцлер Фридриха Камерариус прилагал все усилия для заключения союза против венских Габсбургов. Это он сумел убедить принца Генриха Оранского{166} в том, что хотя жизнь Соединенных нидерландских провинций — это мореплавание и торговля, как записано в уставе Вест-Индского общества, но торговля с Германией им тоже весьма выгодна. А император ставит ей препоны на Везере и Эльбе.

Когда генерал Мансфельд успешно навербовал английских и шотландских солдат, господин Камерариус явился к нему и внушил ему необходимость безотлагательного похода на Эльбу, в Силезию и Моравию, где генерал сможет воссоединиться с Бетленом и взять Вену. Тот же самый Камерариус убедил Кристиана IV датского, что его миссия — разбить Католическую лигу, овладеть северными епископствами в Германии и поделить с Голландией Северное море. Кристиан объединился с Нижнесаксонскими сословиями и вооружился на голландские и английские деньги. Так, в конце 1625 года зародился голландско-датско-нижнесаксонский Великий Северный союз, к которому на юге должен был примкнуть трансильванский князь Бетлен. Ришелье, конечно, предпочел бы вместо датчанина видеть шведа, но тем не менее ссудил деньгами Мансфельда для вербовки войск.

Члены новоявленного союза провозгласили своей единственной целью возвращение Фридриху Нижнего Пфальца, завоеванного испанцами.

Мысль, что о делах Фридриха князья договариваются без него самого, угнетала Елизавету. А сам Фридрих только ораторствовал перед домашними, уповая на бога и ни о чем не заботясь. Милее всего ему была охота на коростелей на острове Горее. Да еще поездки в Амстердам, где он пил и распутничал. Деньги на это ему давал в долг амстердамский купец генуэзец Календрини.

Леди Бесси не желала сидеть сложа руки. Она рассылала письма во все концы. Чаще всего — «благородному сэру Томасу», английскому послу в Стамбуле.

Она хотела сосватать Бетлена Габора, сорокачетырехлетнего князя Трансильвании, с девятнадцатилетней Екатериной Бранденбургской. Пусть только князь подстрижет свою лохматую бороду и волосы. Да выпишет к себе из Италии лекаря, скрипачей, танцмейстеров, портных и ювелиров, чтобы принцессе понравилось в Брашове. Сэр Томас Роу должен позаботиться об этом. И сэр Томас обещал.

Принцу Генри Оранскому королева писала на Зееланд, в его загородную резиденцию, убеждая не сомневаясь взять в жены Амелию Зольмс, свою бывшую пфальцскую придворную даму. Хотя она и не богата, зато манеры ее полны очарованья.

Свекрови Юлиане в Бранденбург она писала о необходимости повлиять на курфюрста Георга Вильгельма. Твердая позиция Бранденбурга заставит одуматься «пьяного зверя» Иоганна Георга Саксонского, который, хотя и лютеранин, по-собачьи льнет к Габсбургам. А виноват в этом придворный проповедник доктор Хоэ.

Элеонору, супругу Густава Адольфа, она называла в письмах своей возлюбленной кузиной и намекала ей на некое побережье, откуда мужественный Густав Адольф мог бы победно пройти до самой Вены и избавить мир от кривого рыжего Фердинанда.

Английского посла в Венеции, сэра Кларендона, она просила в пространном письме выманить у профессора Арголи в Падуе гороскоп Валленштейна. Валленштейн — по ее мнению — воин, политик и купец в одном лице. Его охраняют знаки Марса, Юпитера и созвездия Весов, поэтому судьба его должна быть исключительной. Его отношение к женщинам также не лишено значения. Тилли — холостяк, а Валленштейн равнодушен к женщинам; странная пара во главе католических армий. Быть может, гороскоп скажет, какой конец ожидает Валленштейна? Старик Тилли интереса не представляет. Посол отвечал, что профессор Арголи отдаст гороскоп Валленштейна не иначе как за большие деньги. Можно было бы попытать счастья у господина Кеплера{167}, который составил более новый гороскоп Валленштейна. Однако Кеплеру Елизавета не написала, опасаясь, что письмо может быть перехвачено Валленштейном.

Королева переписывалась со старыми и молодыми английскими придворными. Посылала всевозможные поздравления герцогу Бекингему, его противникам в парламент — тоже. У леди Бесси были друзья в Шотландии и Дании. Ее письма в Копенгаген Кристиану IV были полны лести.

Христиану Брауншвейгскому, который отправил ей перед разлукой длиннейшее письмо, словно готовился к смерти, тоже пришлось написать. Он послал ей на память алмазный браслет с надписью «Tant pour Dieu et ma très chère Reine»[54] и монограммой С. В. Христиан просил королеву, чтобы она завещала браслет своей дочери Луизе. Королева положила браслет вместе с другими драгоценностями, а Христиана сдержанно поблагодарила. Письмо Христиана и свой ответ она прочла Иржику, клянясь, что никогда не любила герцога.

— За руку, которую он потерял, служа мне, я выхлопотала для него в Англии орден Подвязки, — смеялась она.

Лорду Сесилю в Лондон королева писала о крестинах новорожденной Генриетты Марии, сожалея, что из-за отсутствия денег они прошли не особенно торжественно.

Писала итальянским купцам Бурмалачи в Лондон и Календрини в Амстердам, выражая свое неудовлетворение доходами с пая в Вест-Индской компании, жалкой восьмушки, которую отказал ей в своем завещании покойный Мориц Оранский. Пай просто необходимо увеличить, поскольку Генеральные Штаты уменьшили субсидии пфальцскому двору. Хитрый генуэзец Бурмалачи получение письма подтвердил, но об увеличении пая не обмолвился. А второй хитрый генуэзец, Календрини, обратил внимание королевы на то, что супруг королевы — его должник. И посоветовал обратиться в Нюрнберг к Чезаро Календрини. Возможно, тот будет рад что-то одолжить под пфальцские владения в Альцее, которые, бог даст, скоро будут возвращены ее супругу. Королева разгневалась и больше Календрини и Бурмалачи не писала. В конце года ей, однако, предложил ссуду благочестивый амстердамский богач Людвиг ван Гир. Дескать, за то, что, благодаря ее молитвам, он поставляет оружие Густаву Адольфу.

Королева расцвела от радостей любви и надежды на близкую войну, которую она всячески старалась ускорить. Она писала во все концы, подогревала страсти, сватала невест, льстила сильным и, главное, причитала насчет своих несчастных детей, которые имеют подлинное право быть пфальцграфами и принцами! Нельзя допустить — хотя бы ex principio monarchico[55], чтобы властители утрачивали троны! Так убеждала она английского короля, короля датского и курфюрста бранденбургского. А голландцам писала совсем по-республикански. Это были хитрые и умные письма. А подпись «Елизавета» в конце письма, украшенная такими завитушками, какими разве что итальянские архитекторы украшали тимпаны новых замков, была просто бесподобной.

После той ночи Иржи стал ее секретарем. Она диктовала ему, а иной раз и поручала самому составить послание: особо важные письма он зашифровывал. Ключ от шифра, о котором она договорилась с Юлианой в Бранденбурге, с Элеонорой в Стокгольме и Кристианом Четвертым в Копенгагене, она передала Иржику. В своих письмах она сообщала под секретом, сколько войска навербовал Мансфельд, какую сумму обещает дать на войну Голландия, сколько фунтов посылает Бекингем. По ее сведениям, у Франции тоже попросят деньги на войну. Леди Бесси выведала, сколько солдат Католической лиги состоит под командованием Тилли и сколько навербовал с мая по октябрь двадцать пятого года Валленштейн. Она была убеждена, что наемники родом из Чехии будут у него самыми ненадежными, потому что каждый чех — будь то бродяга или дворянин — гусит и бунтовщик.

Она сидела то в кабинете у Иржика на первом этаже, то звала его к себе. Быть без него она просто не могла. Он — тоже. Все это время он был как пьяный.

7

Леди Бесси любила кататься на коньках. Иржи сопровождал ее на эти ледяные забавы. Привязывал и снимал коньки, плавно, выписывая восьмерки, кружил с ней по льду. Этому искусству он обучился еще в Хропыни, на пруду. На замерзшем канале было весело и шумно. Юноши в черных плащах ласточками носились за разрумянившимися девушками, другие возили своих дам на санках, а некоторые пары танцевали на коньках новомодный французский танец с поклонами и приседаниями. Все смеялись и галдели. Это было богатое общество в бархате и мехах, сыновья и дочери гаагских купцов, юные оранские корнеты, юноши и девицы из семей английских лордов Бедфордов, Карлтонов, Дигбей и Верей, живущих в Гааге. Говорили все только по-французски и на французский манер кланялись прекрасной и остроумной леди Бесси, «королеве сердец».

В сочельник утром из Лейдена в дом те Вассенар с господином Плессеном и его женой приехал Фридрих Генрих, стройный, бледный и большеглазый. Поцеловал матери руку. Иржика не узнал до тех пор, пока королева не сказала ему, кто это.

Тогда Хайни вспомнил Вальдсас и веселую игру «купите соль».

Катаясь на коньках, леди Бесси не вспоминала о Хайни.

Многолюдье на льду быстро ее утомило.

— Поедем к морю, — сказала она, — там мы будем одни.

Они сели на коней и поскакали сквозь ветер, стужу, тьму. В глаза им летел песок.

На побережье было светлее. Волны вздымались белыми гребешками. Брызги обдавали лошадей снизу, Они дрожали от холода. Далекий свод небес был усеян звездами, тонущими в глубинах.

— Бежим в Вест-Индию! — воскликнула леди Бесси.

Долго стояли они словно статуи, врытые в песок. Потом конь королевы дернул узду, повернулся и помчался прочь от гудящих вод. Грива его развевалась. Осаженный, он вскинулся на дыбы. Королева прижалась лицом к его шее и оглянулась на Иржика.

Тот был рядом. На островке твердой земли, поросшей чертополохом, они снова повернулись лицом к морю.

Она крикнула воде:

— Merry Christmas![56] — и помахала плетью.

Дорога к Гааге сначала была сыпучая, потом каменистая, в выбоинах, припорошенная снегом, потом шла вдоль дамбы, похожей на крепостную стену. Всадники снова останавливались над разбушевавшимся морем, усеянным звездами, изборожденным серебряными гребнями. Ветер нес им на губы соленые капельки.

Королева захлопала в ладоши радостно, как дитя.

— Вот оно счастье, Ячменек! — ликуя, сказала она и нагнулась в седле. Они поцеловались.

— Возьми меня к себе, — попросила королева, соскочила с седла, и он посадил ее перед собой на лошадь.

— Едем! Быстрее, быстрее… — говорила королева, обнимая возлюбленного.

Иржик пустил лошадь галопом. Лошадь, оставшаяся без всадницы, бежала следом.

Сбоку выросли причудливые тени неподвижных ветряных мельниц, черных и высоких. Крылья их были подобны перевернутым крестам, воткнутым в звездное небо.

Это были новые мельницы Схевенингена.

Иржик попытался освободиться от объятий королевы.

Сейчас, когда они возвращаются на люди, ей лучше сесть на свою лошадь, — шептал он ей.

— Нет, поезжай дальше, — приказала она.

Лошадь замедлила бег. Они въехали на улицу с низенькими домами. Из труб подымался дым. Окна светились.

На дороге, в полосе света стоял человек без шапки с длинной белой бородой. Лысина его блестела.

— Аминь, аминь, узнаю тебя, Елена, навлекшая бедствия на ахейскую землю! — обратился он к королеве на латыни. — За твои грехи была сокрушена Троя! Узнаю тебя, жена Потифара! Ты сидишь на кобыле и обнимаешь Иосифа Египетского, надеясь, что ночь укроет твой блуд. Но сказал господь: «С женой ближнего не согреши и не допусти, чтобы кто из семени твоего был проведен сквозь огонь идола Молоха!»

Королева разжала руки на шее Иржика и соскользнула на гальку дороги.

Как кошка подкралась к обличителю и остановилась, ощетинившаяся. А старик все возвышал голос:

— Ты оскверняешь святой вечер! Иезавель была чище тебя!

Она подождала, пока он договорит.

Старик выкрикнул:

— Проклятие роду твоему!

Она прошипела:

— Ты кончил?

Старик ответил:

— Да.

Тогда она взмахнула плеткой и хлестнула его по лицу. Старик с криком отшатнулся, закрыл лицо руками, пальцы его залила кровь.

Королева громко засмеялась и вскочила на свою лошадь.

— Поехали! — приказала Иржи и прижалась к нему боком.

— Беглый католический священник, — сказала она брезгливо. — Стал протестантским проповедником, снова бежал, а теперь вот бродит здесь как нищий, ждет смерти и проповедует покаяние. Я могла бы бросить его в тюрьму. Сегодня же! Но не сделаю этого. Нынче канун рождества сына божьего!

До самого дома те Вассенар они не сказали больше ни слова. У ворот она позвала Иржика на рождественский ужин. Будут гости, которых нельзя было не позвать: господин Плессен с супругой, доктор Габервешл{168}, чех, доктор Румпф, болтливый и пьяный, противный Камерариус и еще более противный Нетерсол. Она хочет, чтобы Иржик сидел против нее. И Хайни это будет приятно.

Но Иржик попросил разрешения остаться одному.

— Сердишься? — спросила она.

Он промолчал.

Она приказала отвести коней в конюшню и ушла, похлестывая себя по ноге плеткой.

8

На новогодний ужин Иржик пришел. Стол был накрыт в зале аудиенций.

Там был Хайни, который завтра уезжал с Плессеном в Лейден. Он не знал по-чешски ни слова, хотя его и именовали принцем чешским. Хайни жаловался на раннее вставание и строгую дисциплину в лейденском училище. Мальчик просил, чтобы родители вызвали к нему в Лейден из Бранденбурга братьев Карла Людвига с Рупрехтом и сестру Елизавету. Мориц еще маленький, но с тремя старшими ему было бы веселее, раз уж они не могут быть все вместе у отца с матерью.

Это было ему обещано.

За столом сидели старшие Плессены, пфальцский доктор Румпф и чех Габервешл, рассказавший Иржи о хронике чешской войны, которую он пишет на память потомкам. Иржи поведал соотечественнику о том, какие мысли навеяла ему карта Моравии, составленная Яном Амосом Коменским.

— В вас говорит солдат, — возразил доктор.

Лорд Карлтон, сидевший рядом с Фридрихом, который много ел и пил, поднялся с бокалом в руке и произнес тост за присутствующего чешского короля. Фридрих поблагодарил и предложил тост за своего шурина и друга, короля английского Карла Первого. Френсис Нетерсол в своем тосте вспомнил умерших в минувшем году покровителей — короля Якова и принца Морица Оранского. Все встали в знак почтения к их памяти. Леди Карлтон прослезилось. В залу привели принца Эдуарда, который поцеловал отца и мать. Принесли и принцессу Генриетту Марию. Свечи сияющей люстры испугали малышку, и она громко расплакалась. Ее унесли, вслед за ней ушел и Эдуард.

Иржи сидел в самом конце стола, лица королевы он не видел, но чувствовал, что она не в духе.

Когда разговор возобновился, долго было слышно одного канцлера Камерариуса.

Он говорил о счастливом начале нового года. Конечно, распалась Уния немецких протестантских князей, но отжившее пусть умирает, ибо там, где догнивают корни старого, пышнее взрастет новое. И вот, несколько дней назад, в этом самом городе Гааге, в приличествующей случаю тайне родился Северный союз. Король чешский и курфюрст пфальцский Фридрих — среди участников договора. Бог даст, и в грядущем году он вернется на оба трона, которые ему пришлось покинуть в ожидании более счастливых времен.

Камерариус ораторствовал по-латыни, и Карлтоны его не понимали. Сэр Нетерсол на ухо переводил английскому послу речь канцлера, и Карлтон кивал головой, как китайский божок. Когда Камерариус кончил речь и Нетерсол перестал переводить, у леди Бесси вырвался вздох облегчения.

В полночь выпили шипучего французского вина. Когда подняли первый бокал, заговорил доктор Габервешл. Он напомнил присутствующим, что он, доктор Габервешл, и его юный сосед, пан из Хропыни, представляет за этим столом Чехию и Моравию. Что над всеми здесь сияет англо-шотландская красота королевы и пфальцская слава короля и за столом собрался цвет наций, борющихся во славу божию — англичане, пфальцские немцы, чехи. Дом, под крышей которого они собрались, — голландский. Французское вино, которое они пьют, сделано гугенотами, братьями по вере. Фаршированного индюка привезли из протестантского Амстердама. Тунец, с которого начался пир, пойман в водах Северного моря, омывающего Соединенные нидерландские провинции, Англию, Данию и Нижнюю Саксонию. Устрицы привезены торговым судном из дружественной Венеции. Оттуда же и фрукты, украшающие их новогодний стол. А сладости — из Фландрии, в этом знак того, что в недалеком будущем на радость собратьям по вере и Фландрия станет Нидерландской.

Все дружно захлопали красноречивому оратору.

Он кончил тостом за великое сообщество справедливых, которых соединила вера в христианского бога, ненависть к антихристу и крепкая надежда, что мир будет разделен на благо народам, а дорогая чешская земля достигнет свободы.

Потом говорили о счастливом расположении звезд, о канатоходцах, которые в эти праздники, невзирая на трескучий мороз, показывают свое искусство на площади в Гааге. Это те же самые, которые выступали при собрании курфюрстов несколько лет назад во время заседаний имперского сейма в Регенсбурге. Для канатоходцев нет границ.

— И для Мансфельда тоже, — сказал вдруг Фридрих, славно пробудившись от сна. — Он пробьется к Эльбе и через Силезию пройдет в Чехию.

Сравнение генерала с канатоходцами повергло всех в недоумение.

В час пополуночи гости и хозяева поднялись из-за стола.

Королева пробыла в первом этаже серого дома у Иржика до самого рассвета. Фрейлина Яна сегодня ночевала у леди Верей Тилбор. Елизавете всегда было спокойнее, когда Яна отсутствовала.

Вся Гаага осуждала постоянного спутника королевы, ее бывшего пажа. Появился, мол, в городе и прилип к леди Бесси как липучка.

— Она без него жить не может, — говорили люди, а поскольку с осуждением рука об руку идет сводничество, звали рыцаря из Хропыни всюду, куда приглашали королеву: к принцу Генри Оранскому, к Бедфорду и Карлтону, к госпоже Софии ван Нассау-Дитц и купцу Гиру, гаагский дом которого был рядом с усадьбой те Вассенар.

Иржика сажали далеко от королевы, но за тем же столом в сумрачных комнатах с дубовыми панелями, лепными потолками, фламандскими гобеленами, венецианскими зеркалами и люстрами. Слуги несли на стол горы паштета, блюда с мясом, дичью, устрицами, соленой рыбой, фруктами и конфетами. В бокалы наливали вина и водки. Гости сидели в креслах с высокими спинками, мужчины — в черном бархате, туго накрахмаленных сборчатых воротниках, женщины — в шелках, драгоценностях, с полуобнаженной грудью. Мужчины пили понемногу, но не переставая, до полного опьянения. Упившись, забывала французские манеры и французский язык. Бранились по-голландски, немецки, английски, шотландски. Ругали и кляли ростовщиков. Кроме дворян, на такие пиры были званы купцы из Ост-Индского общества, обосновавшегося в Делфте, и из амстердамской Вест-Индской компании. Эти набожные и богатые люди беседовали либо о святой вере, либо о деньгах, уничтожая при этом столько мяса и выпивая столько водки, что смертельно бледнели и уходили с ужина, шатаясь и отвратительно рыгая. Многие до головокружения курили в трубках английский табак.

Разбогатев, они еще не привыкли к благопристойной, богатой жизни.

Пиры тянулись до рассвета, пока через узкие окна в душную залу не заглядывало зеленоватое утро. Тогда все расходились к каретам, ожидавшим на ветреной улице.

— Не выношу их, — говорила леди Бесси. — Но мы живем на их деньги.

После таких ночных бдений королева спала до самого обеда.

Потом садилась с Иржиком в карету и выезжала в солнечный мир.

— Pro amore cubiculum, pro amore curriculum[57], — повторяла она старинную поговорку.

Она всегда бывала оживленной и веселой, когда они оставались одни, и ни о чем, кроме любви, не говорила. Не вспоминала о своих честолюбивых замыслах, замышляемых интригах, о меланхолическом супруге и детях, раскиданных по свету. Забывала тогда о родной Англии, о Пфальце и Чехии и даже о Голландии, где на лугах пробуждалась весна. Казалось, земля эта была для нее только страной их любви. Казалось, она и Иржика хочет заставить забыть обо всех и вся, кроме нее.

Жизнь Елизаветы была двойственной. Одна ее половина была насыщена тревогами из-за войны, жажды власти, богатства и славы. Она поверяла Иржику свои потаенные мысли. Говоря о брате, Карле английском, королева частенько повторяла, что случись ему вдруг умереть, — она его законная наследница. Грязная француженка до сих пор не подарила ему наследника. А королей нередко постигает внезапная смерть. Она в этом случае стала бы английской королевой, а если умрет Фридрих, то она может стать и протестантской императрицей, потому что конец власти Габсбургов близок.

Иржик улыбался ее мечтам. Он не хотел видеть, что они кровавые.

В эти месяцы она продиктовала ему тайные послания господину Оксеншерне{169} и королеве Элеоноре в Швецию, преподобному Жозефу, советнику Ришелье в Париже, великому визирю в Стамбуле и Валленштейну. Впрочем, последнее письмо она разорвала. Королева с нетерпением ждала вестей о датском походе в Германию и о действиях Мансфельда. Но курьеры все не приезжали, а письма свекрови из Бранденбурга были отнюдь не утешительными. Об успехах в войне за Пфальц и Чехию — так она называла новую войну — было не слышно. Англия денег не слала, ван Гир заботился об одном Густаве Адольфе, который увяз в войне с Польшей. Венеция — и та отмалчивалась. Турция колебалась и вела переговоры с Веной. А на Эльбе происходило что-то зловещее.

Тилли был генерал способный, у Валленштейна — армия огромная. Чешские солдаты, вопреки надеждам, от них не перебегали.

Известие о пышной свадьбе Бетлена Габора с Екатериной Бранденбургской в Кошицах вызвало у королевы бурную радость. Отныне, думала она, Бетлен неразрывно связан с антигабсбургской коалицией, и венгерская конница наводнит обе Австрии. Радовала королеву и крестьянская война на Эннсе, она прославляла ее вождя, таинственного Фадингера{170}, который поразил баварского наместника Герберсдорфа. Королева даже утверждала, что Фадингер лицом и фигурой — вылитый Иржик.

Голландский проповедник преподнес ей немецкие стихи о бурном восстании крестьян и победной битве у Вельса. Сражавшихся крестьян осеняло черное знамя с черепом; под Герберсдорфом убили в этом сражении двух лошадей, и он, обливаясь кровью, хлеставшей из двух глубоких ран, едва унес ноги… Так написал поэт и так было напечатано.

— Я тоже хотела поднять чешских крестьян, — напомнила Елизавета. — И сегодня была бы королевой в Праге! Говорят, восстали какие-то валахи в Моравии, да и в Чехии крестьяне бунтуют. Не поздно ли?

Но никто не приносил добрых вестей ни от Мансфельда, ни от датского короля. Известно было только, что идут они не вместе, а порознь. Королева кляла Мансфельда, коварного бастарда, который, дескать, не генерал, а просто старый разбойник.

Наконец по пути в Дувр к ней забрел капитан из полка Рутвена и сообщил, что на Эльбе у дессауского моста полегли четыре тысячи голландских, английских и нижнесаксонских солдат Мансфельда. На виселичном холме за Дессау такая гора трупов, что об их христианском погребении нечего и думать. Чумы не миновать! Мансфельд стянул остатки войск под Бранденбург, к великому огорчению бранденбургского курфюрста. Генерал теперь пьянствует и вербует солдат на землях Георга Вильгельма, который хотел бы остаться нейтральным.

Капитан передал Камерариусу шифрованное письмо от бранденбургского советника Беллина. Тот сообщал, что Бетлен требует от голландцев обещанных сорок тысяч талеров, грозясь в противном случае заключить мир с императором. Камерариус тотчас доложил об этом Фридриху.

Фридрих отправился к Елизавете.

— Почему вы не с Мансфельдом, сир? — крикнула королева. — Почему вас не было под Дессау? Вам надлежит отправляться в Бранденбург! Ваше место там, а не в Гельдерне у куропаток. Впрочем, к Мансфельду я пошлю Хайни. В его душе больше чести, чем в вашей.

Фридрих побледнел и начал оправдываться тем, что он, курфюрст и король, не может подчиняться графу Мансфельду.

— Вам не хватает мужества, сударь!

С тем Фридрих и вернулся в красный дом.

Леди Бесси всю неделю проплакала.

— Я так надеялась, — причитала она, — так верила! Это конец! Теперь я сама поеду в Дрезден к пьянице Иоганну Георгу, проберусь к Валленштейну, паду перед ним на колени, хоть пешком пойду к султану! Мне тридцать лет! Когда же я вернусь на трон?

Королева написала Кристиану IV в его лагерь в Брауншвейге. Приказала Иржи подготовить письмо графу Турну в Брешию, призывая его покинуть службу в Венеции, ехать к Мансфельду и не спускать с него глаз! Он, Турн, единственный, самим богом поставленный командующий войсками, которые освободят Силезию, Моравию и Чехию!

Отправив письма, королева слегла в изнеможении и позволила Яне ухаживать за собой, словно была больна.

Такой была одна сторона ее жизни.

Другая была тихой, полной неги. Они с Иржиком ездили верхом в Делфт, каменным кружевом окаймляющий горизонт с юга, в чопорный Лейден, навестили Фридриха Генриха в его строгом жилище и переночевали в доме напротив академии, слушая звон колокольчиков в курантах. Когда они возвращались, все кругом цвело. Елизавета и Иржик любовались полями тюльпанов, белыми облаками на небе и их светлыми отражениями в воде каналов. Смеялись, глядя на пузатые челны и потрепанные паруса барж. Королева гонялась по межам за бабочками, заходила в лавки, справлялась у торговцев, нет ли новых картин голландских мастеров, которые она так любит за сочность красок и детскую простоту. Сидела с Иржиком в сельских корчмах, слушая ссоры и смех скотоводов.

— Какой прекрасный край для нашей любви, — вздыхала она. — Обещай, что никогда не покинешь меня!

Иржи обещал.

А в это время в болота, окаймлявшие Эльбу, валились тела убитых солдат Мансфельда. Генерал с остатками нижнесаксонцев, англичан и датчан выступил из Бранденбурга в Силезию. Силезские города с ликованием приветствовали его. Чешские изгнанники устремлялись за ним из Дрездена и Перна. Силезские проповедники радостно вещали о приходе избавителя, и в церквах звонили во все колокола. Впервые в истории пришел датчанин на земли под Крконошами и божий воин граф Мансфельд привел войска Давидовы.

«И, — повторяли проповедники слова святой Библии, — Сирияне побежали от Израильтян и истребил Давид у Сириян семь тысяч колесниц и сорок тысяч пеших…»

Но Мансфельд со своими саксонцами, голландцами, англичанами и датчанами, никого не поразив, стремительно прошел дальше в Моравию до самого Липника.

Известие об этом пришло в Нидерланды. Королева радовалась, король расхорохорился, как петух, кукарекающий во славу восходящего солнца. В доме те Вассенар стало веселее. И Богухвал Берка прислал из Дрездена первое радостное письмо своей семнадцатилетней дочери Яне.

А Иржи ведь обещал никогда не оставлять королеву и всюду следовать за ней. Лучше всего, конечно, было бы отправиться в Хропынь, а потом и в Прагу.

— Еще до первого снега ты будешь со мной в своем раю, — твердила ему королева.

Эти слова отдавали богохульством, но Иржик ей все прощал.

9

Год тысяча шестьсот двадцать шестой оказался не столь благодатным, как надеялись силезские проповедники.

Первый удар был нанесен в битве у дессауских мостов. Другой удар обрушился на голову верных в разгаре лета. Погиб Христиан Брауншвейгский, светский епископ Хальберштадтский.

Королева с Иржиком возвращались в дом те Вассенар с морского купания. У решетки ограды на тумбе сидел солдат с оранской лентой на шлеме. Он встал и спросил, имеет ли он честь видеть чешскую королеву. Елизавета заметила, что правая рука у солдата на перевязи.

— Ты пришел из Силезии от графа Мансфельда? — спросила она.

— Нет, ваше величество, — ответил тот, — меня к вам послал герцог Христиан.

— Ты привез письмо от герцога?

— Нет, только устное поручение.

Она велела посланцу следовать за ней в покои.

— Что за поручение ты принес?

— Печальное, ваша милость. Последние слова герцога были: «Умираю в той же зале замка Вольфенбюттель, откуда два года назад я выгнал императорских послов, предлагавших мне помилование. В этой зале я присягнул, — сказал потом герцог, — что до самой смерти буду защищать права курфюрста Фридриха и его жены на Пфальц. Расскажи королеве в Гааге, что Христиан Хальберштадтский любил ее до последнего вздоха!» — так сказал мне господин герцог перед самой кончиной.

— Сядь, — сказала королева. — Ты устал от долгого пути. Родом ты из Гааги?

— Никак нет, Мансфельд завербовал меня в Гронингеме.

— Прежде чем отправишься туда, — продолжала она спрашивать гонца, — скажи, от каких ран умер твой герцог?

— Он не был ранен в бою, хотя мы с датчанином долго стояли против Тилли у Нордхейма. Огонь сжирал его внутренности. Многие считали, будто его отравили иезуиты. Но иезуитов и близко не было, когда под Нордхеймом у герцога начало жечь изнутри. Сгорел он, ваше величество.

Елизавета встала.

— Возьми за свое посольство! — и протянула солдату золотой. — В людской тебя накормят.

Солдат взял монету левой рукой и удалился.

— Жаль герцога Христиана, — сказала королева. — Он умел драться. Фридрих будет лить слезы. Сколько они вместе с ним выпили, скольких пленных монашек приласкали! Будь добр, сообщи о смерти Христиана Нетерсолу. Пусть он передаст эту весть Фридриху. Он подходит для этой роли. Потом поднимись ко мне. Сегодня пообедаем вместе.

За столом королева говорила о прелестной летней погоде, о новой идее Фридриха переселиться из Гааги в Ренен.

— Нам с тобой будет там лучше. Спрячемся от людей.

Только раз она вспомнила о покойном Христиане.

— Одному тебе, Иржи, я призналась, что Луиза его дочь. Поклянись мне сегодня, когда его уже нет в живых, что ты дашь вырвать себе язык, но не выдашь эту тайну!

Она через стол протянула ему руку, и он пожал ее.

Больше о Христиане она не обмолвилась.

В разгар августовской жары появился лорд Карлтон.

— У меня вести из Англии…

— Умер мой брат Карл? — перебила его королева.

— Упаси господь, леди Бесси… В Портсмуте убит лорд Бекингем.

— Без него брату будет легче договориться с парламентом. Сказать, чтобы вам принесли вина?

— Нет, благодарствую. До обеда я не пью… Есть и другие известия. Тилли разбил Кристиана датского у Литтера. Восемь тысяч датских солдат погибло, две тысячи сдались в плен. Кристиан отступил в Голштинию.

— Камерариус будет рвать на себе волосы, — ответила леди Бесси. — Остается только швед. А он, как вам, наверное, известно, отплыл в Пруссию.

— Однако воюет он не с Габсбургом, а с поляком.

— Это дело поправимое.

— Мне приятно, что вы, миледи, в хорошем настроении.

— Я верю только в шведского короля! Известно ли вам что-либо о Мансфельде?

— Он вторгся из Силезии в Моравию, прошел ее до Верхней Венгрии. Валленштейн гонится за ним, как волк за барсуком.

— Мансфельд предатель, — сказала королева.

— Уж скорее Бетлен, — возразил лорд Карлтон и покивал головой, как китайский божок.

— Если бы под гаагским договором не стояла подпись Фридриха, у меня еще теплилась бы надежда. Но — где Фридрих, там несчастье. Он уже осведомлен обо всем?

— Нет, сначала я пошел к вам.

— Уеду я от Фридриха.

— Куда?

— В Англию.

— Карл не пожелает вас видеть…

— Тогда в Швецию.

— Еще успеется, миледи!

Она крикнула:

— У меня нет времени! Стюартам не дано жить до старости!

Глаза ее наполнились слезами.

Карлтон погладил ее по голове:

— Успокойтесь, дитя!

— Я наследница английского престола!

И снова Карлтон покивал головой и тихонько сказал:

— Пока что, Бесси!

— Почему пока что?

— Кажется, вульгарная француженка беременна. Она родит Карлу наследника!

— Задушите француженку! Бекингема убили! Убейте и ее… Ради господа, прошу вас!

Карлтон заткнул уши.

— Я не смею слушать вас, миледи!

— Будете иметь на троне паписта!

— Не смею вас слушать… не смею!

Лорд встал, поклонился раз, второй, третий и вышел за двери.

Королева спустилась на первый этаж. Иржик сидел над картой Моравии.

— Уезжаем в Швецию! — объявила она с порога.

— Кто?

— Ты и я!

— Почему?

— От прокаженных надо бежать. Фридрих прокаженный. Он приносит несчастье… Мы проиграли и эту войну! Датчанин разбит. Мансфельд скитается по Моравии.

— По Моравии? Где? — Иржик схватился за карту.

— Не знаю… Может, в твоем Кромержиже… Удирает от Валленштейна, спешит соединиться с Бетленом. Не верю я ни Мансфельду, ни Бетлену. Пора начинать новую войну, шведскую!

— Почему ты не отпустила меня к Мансфельду?

— Потому что ты должен быть со мной.

Королева села в кресло и заплакала.

Плакала она до тех пор, пока он не упал перед ней на колени и не обещал, что пойдет с ней, куда бы она ни захотела, и останется с ней до конца, до последнего их вздоха. Ее и его.

— Ты будешь королем, Ячменек, — шептала она, — королем Моравии и Чехии. Есть ли на свете корона прекрасней? Я дам ее тебе, Ячменек!

10

Печалям в этом году не было конца.

Под Трепчином на Ваге армии Мансфельда и Бетлена соединились. Немцы, датчане, англичане, голландцы и чехи обнимали саксонцев, венгров и турок. Валленштейн, вступив с ними в бои, начал тайные переговоры с Бетленом. Мансфельд занемог и, бросив своих солдат, уехал в карете в Боснию, чтобы оттуда перебраться в Венецию и найти там хорошего врача. Но в боснийском сельце Раковице умер, не выпуская из рук меча. Бетлен замирился с императором, пообещав изгнать из Венгрии мансфельдские орды.

Император к концу зимы был почти что победителем. С помощью баварца удалось разбить отряды взбунтовавшихся крестьян австрийских земель. На старых липах, что росли на деревенских площадях, на каждой ветке висело по крестьянину. А лип тех было много сотен.

В Чехии крестьян вешали сторонники Валленштейна. Собиратели мандрагоры пожинали богатый урожай.

Только у моравских валахов да под Оломоуцем было весело. Там стояли датчане, их командиры — чешские полковники-эмигранты — знатно пировали, когда в лагере появлялся кто-то из соседних панов.

Валахи плясали вокруг костров, на которых сжигали чучело Дитрихштейна.

Густав Адольф все бился в восточной Пруссии с поляками. Зимовать он остался в Кенигсберге.

В сочельник в Англии было объявлено, что королева Генриетта Мария родит через три месяца.

Вести, принесенные Карлтоном, всегда были верными.

В канун Нового года за столом Генриха Оранского Фридрих, приглашенный с королевой, сэром Френсисом Нетерсолом и Камерариусом, произнес пространную речь, впервые употребив выражение «raison d’état»[58], которое стало модным в Европе. Raison d’état призывают всех протестантских князей неустанно стремиться к возрождению libertatis[59] и отдавать свое имущество и жизни за дело святой веры. Пусть померанский князь Богуслав попивает свое кислое пивко, пусть Иоганн Георг Саксонский продолжает заискивать, добиваясь императорской дружбы, пусть Бранденбург и впредь сохраняет гнилой нейтралитет. Настанет день, когда в Померании, Бранденбурге и Саксонии услышат рык шведского льва. Грядет Гедеон{171}, снежный король севера! Речь Фридриха понравилась бы всем, не заключи он ее тостом за наследника английского престола, который шевельнулся в материнском чреве. Принц, рожденный паписткой-француженкой, не радовал никого.

Оратору почти не аплодировали.

А в это время в сером доме усадьбы те Вассенар у камина сидели Иржи и фрейлина Яна, принц Эдуард и маленькая Генриетта Мария с пфальцской няней. Когда детей отправили спать, Иржи с Яной остались вдвоем. Растопив кусок олова в серебряной ложке, они опускали ее в таз с водой и гадали о будущем. Иржи рассказывал, какие новогодние обычаи сохранились у них на Гане, а Яна — о том, как встречали Новый год на Белой под Бездезом. Яне было весело, глаза ее улыбались Иржи.

Потом оба притихли, задумчиво глядя в потухающий камин, и так просидели долго за полночь.

11

Новый год был не счастливее минувшего.

Когда в Верхней Силезии у валахов и под Оломоуцем началась оттепель, Валленштейн ударил по датчанам и взял в плен всех чешских полковников и сразу вернул им всем свободу, кроме пана Битовского, которого отдал на суд и расправу Дитрихштейну. Валахи убрались в горы и продолжали там разбойничать.

Тем и кончилась война за чешские земли.

Кристиан датский начал вербовать новое войско в Голштинии. Ему нужны были генералы. И он, подобно королеве Елизавете, написал графу Турну в Венецию.

Венецианская синьория была рада избавиться от Турна. Дож преподнес старому военачальнику золотую цепь ценой в три тысячи дукатов и отпустил, облобызав в обе щеки перед всем собранием в самой большой зале Дворца дожей. Под звон колоколов на башне.

«Вот Иуда», — подумал Генрих Матес, цепь принял и отправился из Брешии через Альпы во Францию, а оттуда в Гаагу. Ехал не скрываясь, без переодеванья. В Париже попытался получить аудиенцию кардинала Ришелье, но тот видеть его не захотел, а велел передать ему привет и пожелание счастливого пути.

Так нежданно-негаданно появился в усадьбе те Вассенар граф Турн и со слезами на глазах припал к руке Фридриха. Зимний король сидел в позолоченном кресле, а по бокам стояли господин Камерариус и сэр Нетерсол.

У графа Турна, когда он склонился к холеной руке Фридриха, с лысины градом катился пот.

— Mein Gott, mein Gott…[60] — шептал он, выпрямляясь, а нос у него стал красным, как перезрелая земляника.

Фридрих попросил его рассказать о Венеции.

И Турн принялся расписывать хитрых итальянцев, которые куда хуже испанцев, потому что никогда не знаешь, то ли они с антихристом, то ли против. Денег у них куры не клюют, а сила хоть и не та, что прежде, но все же еще большая. Стоит им захотеть, и они смогли бы наводнить войсками Тироль, Штирию и обе Австрии до самого Дуная. Но он, Турн, готов служить туркам, только бы не этим адриатическим лавочникам, черт его дернул связаться с этой вонючей Венецией!

— Они же там ласточек едят, ваше величество!

Фридрих благосклонно улыбнулся.

— Сущая правда, ваше величество, грех-то какой! Женщины у них очаровательные, только старику Турну уже не до них. А так хорошего мало. Bei meiner Seel’ und Gott…[61]

— Что собирается предпринять наш друг Бетлен? Вы с ним, как нам известно от господина Камерариуса, все время поддерживали связь?

— Бетлен? Бетлен другого поля ягода. Хитер, как Люцифер, но в вере крепок. Деньги любит, да они ему и нужны. Не для себя даже, вино-то ему ничего не стоит, и объедаться он тоже, если захочет, может каждый день задаром. Золото ему необходимо для подкупа турецких пашей. Присылали бы побольше денег из Голландии, так ему и не пришлось бы то и дело вступать в переговоры с императором. Ведь все его осенние соглашения о мире — пустой звук. После святого Димитра турки из его войска уходят в свои лагеря, вот он и замиряется. А весной, как они появятся снова, так и война начинается с новой силой.

Я уверен, что Бетлен вскорости вторгнется в Австрию. Если датчанин будет наступать с севера, Бетлен нажмет с юго-востока. Не будь я Матес, если ошибусь.

— У вас есть от него поручения?

— Обещания, ваше величество. Сносился я с ним через голландского посла в Венеции, который передает Бетлену голландские субсидии и сам получает от него за это нидерландские гульдены. Нынче все на свете продается, ваше величество.

— О делах политики побеседуйте с господином Камерариусом. Вы отправляетесь в Данию? В каком качестве?

— Генерал-фельдмаршала, ваше величество.

— Поздравляю вас, — Фридрих протянул Турну руку. Тот снова ее поцеловал.

На этом аудиенция закончилась. Господин Камерариус удалился, сэр Нетерсол — вслед за ним. А Турн все не уходил.

— Подагра меня замучила, ваше величество, — сказал он. — Ноги стали никудышные.

Он взял кресло, придвинул его и уселся поудобней. Громко, точно отдавая команду полку, спросил:

— А что супруга с наследниками? Здоровы?

Фридрих кивнул.

— Рад слышать, — улыбнулся Турн. — Я там по всех вас так скучал. А как мой Герштель, усерден ли?

— Да, спасибо, — сухо ответил Фридрих, негодуя на Турна, пренебрегающего придворным этикетом. Королю отвечают: «Да, ваше величество, нет, ваше величество», но задавать вопросы не дозволено.

А тот зорко оглядывал Фридриха. Его бородку, подстриженную à la Генрих Четвертый, завитые волосы, панталоны с прорезями на цветной подкладке, камзол и жесткий складчатый воротник, шпагу и башмаки со шпорами. Турн зажмурился, словно ослепленный.

— Одеты по всей французской моде, ваше величество, — сказал он. — То-то в Праге бы удивились! А ее величество королева все такая же красавица? Сколько у вас теперь деток, смею спросить?

— Восемь… Один умер.

— Бедняжка… А Хайни?

— Принц чешский обучается в Лейдене.

— А Рупрехт?

— Принц Лужицкий гостит в Бранденбурге.

— Ох, и дорого же обойдется когда-нибудь бранденбуржцу его нейтралитет! Ну да мы все это поправим! Только вот господина Камерариуса вам надо гнать, а с ним и Нетерсола. У вас своего ума хватит, а ее величество королева стала, наверное, еще хитроумней, чем прежде.

— Нам выпало немало испытаний.

— Все за правду божию.

Турн встал.

— Теперь пойду, навещу королеву и моего Герштеля. А уж какое зло меня взяло, когда я услышал, что в Чехии и Моравии поднялись крестьяне. Это теперь — без нас! Пока мы там были, они валялись на печи. Королева ведь мечтала увидеть Ячменька нашим Фадингером. И была права!

— Как нам стало известно, австрийские крестьяне уже разбиты.

— А валахи держатся. Им бы перерезать глотку Дитрихштейну да поддеть на вилы Клесла. Тоже мне, кардинал! Пекарский сын. Даже брюха у него нет. Мужик мужиком. Второй дож венецианский. Ох, пришлось мне повозиться с этими мерзавцами! А что скажете, ваше величество, о смерти Мансфельда? Добрый был вояка…

Турн болтал бы еще долго, но Фридрих встал.

Они простились.

— Oh, meine schöne Liesel[62], — приветствовал граф Генрих Матес королеву и попытался упасть перед ней на колени. Она удержала его и расцеловала в обе щеки. Он прослезился.

— Вот радость так радость, — лепетал граф, — с такой радости напьюсь сегодня самого лучшего вина, какое только найдется у ваших постных голландцев в их мелких погребках. Приятно, что его величество супруг в хорошем настроении. Меланхолии и следа нет.

Королева взяла Турна за обе руки и усадила против себя в кресло.

Вошла Яна с серебряным кувшином вина. Турн вскочил и расцеловал ее.

— Хороша, что правда, то правда. Настоящая Берковна. Вся в мою почтенную свояченицу. Девушка, девушка, ты уже невеста… Хе-хе-хе.

Яна вспыхнула и убежала.

— Словно в Прагу вернулся, bei meiner Seel’ und Gott! Черт бы побрал это вечное скитанье. Хотел бы я наконец где-то осесть. Лучше бы всего дома во Власатицах. Может, когда-нибудь туда и доберусь.

Королева спросила, много ли дел у него было в Италии.

— Да я ничего не смел делать, schöne Liesbeth, gute Königin![63] Синьория не разрешала. А шпага у меня так и просилась из ножен, ей-богу! Теперь снова начнется! Походы, маневры, на самого Валленштейна ударим…

— Вы его знаете?

— Как не знать этого архиренегата… Но в его узколобой башке ума хватает. Ландскнехты о нем поют: «Ein Kujon, der zum Fürsten wird»[64]. А уж деньги любит, как все плуты. Королем стать задумал.

— Каким королем?

— Чешским, ваша милость.

— А вы что на это скажете?

— Скажу, что у меня есть король Фридрих и королева Елизавета.

— Это вы хорошо сказали, граф.

Он одним духом выпил кружку вина. Узнал рейнское, похвалил. Королева велела позвать Иржика. Они обнялись.

— Ячменек, Ячменек, каким ты стал красавцем. Вылитый архангел! Назначаю тебя полковником моей кавалерии. Боже мой, какое странное время. Прага, Брашов, Стамбул, Венеция, Гаага и снова Прага! Пошли, Ячменек, со мной. На конь, на конь!

Он не дал Иржику рта раскрыть.

— Весь мир стал полем боя для войска божьего! От Зунда до Адриатики, от Голландии до Чехии… Погарцуем, Герштель! Мне скоро шестьдесят, тебе двадцать пять. Если сложим да поделим, будет чуть побольше сорока на каждого, а это лучший генеральский возраст. И на женщин еще есть аппетит, простите, прекрасная дама, — и ума на двух молодых да на трех стариков, рука не дрожит, и колени не подгибаются, mordsblitz[65], вот это война! Пойдешь со мной, Иржик, к датчанину в Голштинию?

Королева усмехнулась:

— Он поедет со мной, граф Матес, в Чехию, вслед за вами!

Граф Турн понял.

— Проложу вам дорогу! — подхватил он быстро.

Обедали за столом у королевы. Граф Турн упивался радостью свидания.

— Старички post coenam[66] засыпают, — сказал он под конец. — Где бы я мог вздремнуть?

Иржик уложил Турна на своей кровати. Засыпая, граф Турн бормотал:

— Не знаю, что и сказать, Герштель. О том, как ты теперь живешь, рыцари в старину говорили: «sich ferliegen»[67]. Залежался ты, брат, под боком у этой красивой женщины, умеющей приворожить. Был бы я на твоем месте, может, и я бы тоже…

Тут он уснул и не досказал, что бы он сделал на месте Иржика.

12

Граф Турн остановился не в заезжем дворе, а в доме доктора Габервешла на площади. Доктор был известен в основном среди иностранцев, которых в Гааге жило предостаточно. Но и голландские купцы тоже лечились у него с охотой, потому что доктор умел поговорить с больным о делах веры и о вечном спасении.

Заезжий двор не устраивал графа, он не хотел, чтобы замечали, куда он ходит, кто приходит к нему, с кем он ведет беседы. Он вовсе был не так прост, как прикидывался.

В Гааге Турн посещал многих голландцев, шведов и англичан. Побывал у принца Оранского Генри, говорил с лицами духовными, с купцами и военными, ездил в Амстердам и разыскал господина Календрини в новом доме Ост-Индского общества на Остграхте, посидел у английского посла сэра Карлтона, побеседовал со шведским послом господином Адельсвертом, выспросил у датского посла Кнудсона о придворных нравах в Копенгагене, написал длинное письмо господину Людвигу ван Гиру, который в это время жил в Роттердаме, живо интересовался вопросами купли и продажи оружия, а еще больше — положением дел на море. Граф предостерегал голландцев от распрей с Англией, мощь которой на морях росла день ото дня, и настойчиво советовал им побольше знать о замыслах Валленштейна относительно Немецкого моря. Он втолковывал, что, воюя с датчанами, Габсбурги стремятся на самом деле овладеть водными путями и уничтожить Ганзу{172}. Валленштейн хитер и любит золото. Венецианцы, которых не проведешь, говорят, что герцог — плут, он хочет завладеть всеми портами от Штральзунда до Амстердама.

Фридрих диву давался, чего это старый Турн так засиделся в Гааге. Но тот на такие вопросы не отвечал, а начинал весело болтать о светлом будущем да целовал ему руку. Граф сиживал и у королевы, внимательно слушая ее речи. Если к Фридриху он относился как к ребенку, которого он любил отеческой любовью, хотя и знал все его недостатки, то с schöne Liesel разговаривал серьезно.

Он с ней поговорил и об Иржике. Ему хотелось выяснить, глубоко ли тот засел в ее сердце. Королева сказала, что настолько привыкла к своему секретарю, что просто не может без него обойтись.

— Дайте срок, он еще станет канцлером Чешского королевства!

И граф Матес понял, что schöne Liesel любит Иржика. Он позвал Иржи в трактир «Под рыцарским домом».

— Хочу потолковать с тобой о политике, — сказал он. — Конечно, мы могли бы прогуляться к морю и затеряться на часок в дюнах. Но о политике приятнее беседовать под крышей, за столом и с кружкой.

Начал он с самого главного. Дескать, любит Фридриха и королеву. Однако времена тяжелые. Вчерашнего дня в политике тоже не вернешь. Рубашка к телу ближе, чем камзол, говорят поляки, а поляки чтут честь. Наша честь — Чехия, Моравия, Силезия и Лужицы. У него, Турна, в жилах тирольская и итальянская кровь, но чувствует он себя чехом, как любой мужик из-под Часлава. Речь, однако, не о нем, а о славном Чешском королевстве. Что, если вдруг королем чешским заделается Валленштейн?

— О чем вы говорите, граф? — забормотал Иржи.

— Прежде ты звал меня отцом, Герштель.

— Как это такое могло прийти в голову пану отцу? Ведь коронованный чешский король жив.

У графа Турна взъерошились усы, он выпил и сказал с усмешкой:

— Живы, положим, два чешских короля. Первый — Фердинанд, второй — Фридрих. Оба венчались короной святого Вацлава. Но король тот, у кого в руках власть. Что, если власть окажется в руках Валленштейна?

— Паписта?

— Не такой уж он и папист. Родился он протестантом, для вида протестантов преследует, а на самом-то деле спасает! В Моравии сколько чешских дворян забрал он в плен у датчанина! И что сделал? Всех, кроме одного, отпустил. Как бы это объяснить?

— Это очень странно.

— А он — странный человек.

— Королеву интересует его гороскоп.

— Вот видишь, Ячменек, — граф Турн помолчал. — Валленштейн строит в Праге дворец, — продолжал он. — Прямо-таки королевский. В Ичине возводит другой, не хуже этого. Валленштейн — хозяин. Людям в его поместьях живется припеваючи. Фридрих страну опустошил, а этот ее возрождает. Вот кому бы служить была радость!

— А королева?

— А что королева? Господи боже мой! Как приехала в Прагу, так и уехала. С нами ее ничего не связывает. Языка нашего и то не знает. Как ты с ней объясняешься? По-французски. Она — Стюарт. Ей, видишь ли, хочется править в Праге. А кому бы не хотелось? С таким же удовольствием она бы правила в Лондоне. И все еще питает надежду на это. Француженка на английском троне только прикинулась, что собирается рожать, да никого королю не выродила. Вся Англия над ней смеется. Нашу Лизель можно было бы уговорить и на Стокгольм. Она бы и там правила, если б ей позволили.

— Наверное…

— А я вот, где бы ни был, в Турции, Трансильвании, Венеции, теперь вот занесет меня в Ютландию или в Данию, всюду буду думать о Чехии. Ты тоже. А она — нет!

— Зачем вы, отец, бросаете тень на ее образ? Вы же сами послали меня к ней, когда я не хотел этого?

— Времена меняются, и мы с ними. Неизменна только наша чешская земля и наша тоска по ней. С прекрасной Лизель в Чехию тебе не вернуться!

— Хотелось бы, чтобы вы ошиблись!

— Кто знает, кто знает… Я собирался говорить с тобой о политике, а не о женщинах. Пока что и эту войну мы проиграли.

— Для чего же вы вступаете в датское войско?

— Да я бы и дьяволу пошел служить, кабы знал, что он хочет уничтожить императора, как хочу этого я. Датчанин не сложил оружия. Вот потому я к нему иду. Конечно, с большим удовольствием я отправился бы к Густаву Адольфу.

— Королева тоже.

— Mein Gott! Еще бы, она же у нас умница.

Старый Турн засмеялся и поднял кружку.

— За ее красоту! Ты попался, как Самсон, Ячменек! Пропал. Оставайся пока при королеве! А я отправлюсь к датчанину, к шведу, а не то и Московии продамся. Французы говорят, в политике друг — сосед моего соседа. Московия соседствует с поляком. Поляк теперь наш враг, потому что заодно с Габсбургом. Вот я и отправлюсь хоть в Московию, только бы насолить Фердинанду. Политика — искусство нападать сзади.

— Этому вы научились в Италии?

— Человек учится до самой смерти.

— Сейчас вы идете воевать, хотя война уже проиграна?

— Иду… У меня будет достойный противник, Валленштейн. Это стоит испытать. Но война родит войну. Дождись, сидя возле королевы, настоящей войны, той, что придет из Швеции. Тогда побежим вместе к Густаву Адольфу.

— А Валленштейн?

— Посмотрим, пусть только у тебя пройдет охота сидеть в Гааге. Послушай, куда подевались твои красные руки?

— Королева…

— Дала тебе мазь… Так… Сначала эти деревенские руки возбуждали ее любовь, а теперь она сделала из них барские руки. Гм… А Яна из Берки тебе не нравится?

Иржи не ответил.

— Зато ты ей по душе… Она не сказала мне ни словечка, дядьям о таких вещах не говорят. Но у стариков глаз наметанный. Она тебя любит. Все о тебе и о прекрасной Лизель знает. Не слепая. И все-таки любит. Как приятно говорить с ней по-чешски, тебе не кажется?

— По-чешски я говорю и с маленькой Марженкой.

— Знаю, знаю. И с садовником Шимоном, и с доктором Габервешлом… Но речь Яны тебе приятнее, не отпирайся. Уж не знаю, кто такая Мэб. Яна никакая не Мэб, а кусочек Чехии в этих самых Нидерландах. Ах, Иржик, как жаль, как жаль…

— Чего вам жаль, отец?

— Да ничего, Иржик, это я так. Если хочешь знать, старик Турн так же боится Валленштейна, как и ты… Брось ты мазать руки этой дрянью! Пускай себе у Фридриха руки будут белые, а тебе не пристало. Твои держали шпагу и уздечку коня. В Гааге-то ты еще никого не проткнул?

— Нет, отец.

— И это жаль, — сказал граф Турн и расхохотался так, что задребезжали кружки, расставленные по полкам.

13

У датчан граф Турн не задержался. В июле приехал, а к зиме снова появился в Гааге. Валленштейн прижал его к границе Нидерландов. Турн распрощался с армией, которая окопалась около Бремена, и снова поселился у доктора Габервешла.

Пока Камерариус, вконец расстроенный, что его дитя — Северный союз — разваливается из-за эгоизма Англии и бездарной политики Оранского дома, сидел в своей канцелярии и причитал, Турн, имевший привычку к интригам, плести которые кому-то надо было, всю зиму втолковывал принцу Генри и лорду Карлтону, что Голландия и Англия должны помочь датчанину и военной силой, и деньгами, иначе с Валленштейном не справиться. Война-то идет не только за реституцию Фридриха Пфальцского. Император проникает туда, куда раньше не пытался и носа сунуть. Ганза трясется от страха. Штральзунд в панике, Любек подумывает, как бы сговориться с Валленштейном. Герцог Мекленбургский бежал из страны, а Валленштейн требует себе у императора Мекленбург в ленное владение. Новый герцог Альба{173} спустится к устью Рейна, и тогда горе голландскому флоту. О чем думает Карл английский? Почему перестал заботиться о делах веры? Разве в Лондоне не знают о новом эдикте, изданном в Чехии, по которому все дворяне-протестанты должны либо перейти в паписты, либо покинуть страну? В Чехии идет ужасающий грабеж. А скоро таким же манером начнут грабить имущество протестантов в Германии и Голландии, тогда не будет ни полных мисок, ни золотых пуговиц на камзолах. Что, голландцам тоже захотелось отправиться в изгнание, как чешским дворянам? Или хотите, чтобы и в Лондоне у святого Павла снова закаркали по-латыни иезуиты?

Его слушали, но ничего не предпринимали. Сытый голодного не разумеет.

А Фридрих опять оживился, перед ним мелькнула надежда на возвращение Пфальца. Датчанин требовал этого в своих условиях мира, и император согласился бы, обещай Фридрих хотя бы старшего сына воспитать католиком. Раз дело зашло так далеко, решил Фридрих, — буду тверд:

— Наш род останется протестантским, пусть я до самой смерти останусь изгнанником во имя Христа.

А чтобы паписты не похитили сына Хайни, он забрал его из Лейдена и поселил у себя в красном доме усадьбы те Вассенар.

Увидев Хайни, Турн изумился. Принц чешский был красив и крепок, глазами и цветом волос в отца, а в остальном — вылитая Елизавета. Принц сидел на коне, как истый кавалерист, разговаривал по-немецки, английски и французски. В лейденской школе его приучили рано вставать, читать Библию, умеренно есть, мало пить, в беседе ссылаться на Цицерона и даже сочинять латинские и французские стихи.

Когда Фридрих открыл своему первенцу, какие планы в отношении его лелеет император, принц сказал, что этому кривому антихристу он ответит мечом.

— Теперь мне и смерть не страшна, — ликовал Турн, — потому что есть ты, будущий король!

Настроение у Фридриха улучшилось еще и оттого, что Камерариус, — хоть и упрямился для вида, — собрал много сведений о раздорах среди папистов. Войска Валленштейна грабят повсюду, где ни расквартируются, равно в землях протестантских и в княжествах Католической лиги. Князья просят императора, чтобы он наконец заставил Валленштейна уйти с их земель. Но император не решается что-либо приказывать Валленштейну. Господа курфюрсты и князья Католической лиги уповают на Максимилиана Баварского, который дважды выручал императора в трудные времена. Первый раз — в Чехии, второй — выступив против крестьян Верхней Австрии. Максимилиан для вида присоединяется к жалобам Лиги, а сам намекает императору, что, если тот вознаградит его наконец за долголетнюю верность и обещает ему вакантное пфальцское курфюршество, он не поддержит протестов Лиги против Валленштейна. Фридриха это не волновало. В Пфальце он все равно не сидит. Но все курфюрсты, католики и лютеране, все князья, паписты и протестанты, все amici libertatis Germanicae[68] рассердятся на императора, что он позволяет себе жонглировать курфюрстскими шапками, нарушая старые имперские установления.

Из всего этого Камерариус делал вывод, что коль скоро двое — император и Лига — рычат друг на друга, третий — Фридрих — может смеяться. Граф Турн тоже радовался сварам из-за пфальцского яблока Эриды{174} и все ходил от одного к другому, призывая не дать погаснуть огню датской войны, которая императору — пусть он ее в военном отношении и выигрывает — очень досаждает. Граф Турн не только по-фельдмаршальски пил на ужинах, куда его приглашали вместе с королевской четой, но и со всей страстью призывал к борьбе за истинную христианскую веру. Антихрист ничего не выиграл, изгнав верных деток господа с чешских земель. Если князья будут едины и доведут войну до конца, ему с ними не совладать. Хайни с восхищением слушал Турна и заявил, что перепояшется мечом, как Зигфрид{175}, и выйдет против римского дракона.

После таких ужинов Турн забирал Иржи к себе, в дом доктора Габервешла. Там они просиживали до утра. Граф строил планы, а Иржи рассеянно ему внимал.

— Где бродят твои мысли, Герштель, — вопрошал он время от времени. — Прекрасная Лизель сейчас, скорее всего, спит с Фридрихом. А ты ради нее готов забыть даже Хропынь.

— Простите меня, отец, вам этого не понять.

— Да мне и вдова не нужна, не то что мужняя жена, чудак-человек!

— Вы ее оскорбляете.

— Прости за нескромность, но как ты ее называешь, — леди Элизабет?

— Как я ее называю?

Иржик и сам этого не знал. Он не называл ее никак!

— Вот видишь, чужая она…

Одиссей тоже не называл нимфу Калипсо ласковыми прозвищами и все же долго не мог ее покинуть. Рыцарь Тангейзер вернее всего не придумал для Венеры нового имени, хотя пробыл у нее целых семь лет. Иржи клялся, что любит королеву, как никто никогда не любил женщину и любить не будет. Это, наверное, адское наслаждение, но тогда и ад этот — рай.

О любви вообще говорить трудно, в особенности молодому со стариком.

Граф Турн задумчиво смотрел в разгоревшиеся глаза Иржи. И ему пришло на ум спросить:

— Зоя к тебе во сне не приходит?

— Нет, никогда!

— Еще придет…

— Зачем вы мучаете меня, отец?

— Вижу, что ты еще не совсем пропащий.

14

Граф Турн не уговорил Иржика отправиться с ним в Данию.

Пришлось ему плыть на голландской галере в Копенгаген одному. В пути они чуть было не разбились у Фризских островов, но в конце концов все же доплыли до Эльсинора. Турн написал оттуда, что король Кристиан устроил ему торжественную встречу. На рейде даже из пушек палили. В остальном Дания ему не понравилась. И армия не была такой хорошей, как должно, и Валленштейн сидел напротив в Мекленбурге, приказав титуловать себя «адмиралом Балтийского моря и Океана». Он, как того желал, стал герцогом Мекленбургским и начал, как и в Праге, строить дворец в Гюстрове. Обосновывался на вечные времена. Черт его знает, чем ему этот паршивый Мекленбург так полюбился. Может, могилами ободритов{176}?

Турн писал, что собирается в Швецию.

«Приезжай ко мне», — призывал он Иржика.

Воды в голландских каналах поднялись. И когда Фридрих с Хайни охотились на курочек в Утрехте, королева с Иржи ездили среди дюн по морскому берегу, заезжали и в города. Побывали в Лейдене у Карла Людвига, Елизаветы и Рупрехта, которых по просьбе Хайни переселили туда из Бранденбурга. В Бранденбурге остался один Мориц.

Никто больше не удивлялся влюбленной паре. К греху явному люди относятся терпимей, чем к тайному. Но однажды вечером леди Бесси сказала со своей безмятежной улыбкой:

— Я беременна.

У Иржи засияли глаза, но он тут же помрачнел.

— Что скажет Фридрих?

— Ничего. Это его дитя.

— Значит, граф Турн говорил правду.

— Не знаю, что говорил граф Турн. Он говорит больше, чем знает. Фридрих явился ко мне два месяца назад, а перед этим два года я его избегала. В этот раз избежать не могла.

— Почему?

— Речь шла о тебе.

— Лжешь! — Иржи поднял руку, словно хотел ее ударять.

— Избей меня, как девку, если я лгу, но выслушай!

Она просительно сложила ладони, глядя на него покорно и робко.

— Знать ничего не хочу.

— Ты все должен знать, — возразила она. — Он пришел ко мне в полночь. Потихоньку, как вор. Схватил за плечо и разбудил. Глаза у него были злые. Сказал: «Хорошо ли вам спится в одиночестве, мадам? В другое время вы прячете под одеялом гостя. Вот велю выпороть вас кнутом за городскими воротами!» — «Убирайтесь, месье, из моего дома! — крикнула я ему. — Вы пьяны! Как вы смеете меня подозревать!»

Он захохотал как дьявол.

«Я давно за вами наблюдаю, мадам. Вы, мадам, полеживаете со своим пажом», — сказал он злобно.

Я ему ответила, что он сошел с ума.

«Нет, мадам. Два года я на вас смотрю. Два года вас избегаю».

«У вас вдоволь других женщин, — возразила я. — Тому свидетели все амстердамские грахты. Оттого вы меня и избегаете! Я долго молчала. Королеве не пристало признаваться даже самой себе, что король ее обманывает. Вы виттельсбахский безумец. Какое несчастье, что я ваша жена. А могла бы быть герцогиней савойской или шведской королевой! Но меня отдали за вас. Разве, месье, вы никогда не замечали, как мне противны ваши объятия? Вы что же, не видели, как мне отвратительны ваши комплименты, ваше herzallerliebste, из которой вы сделали кобылу, ничего больше — кобылу, которая рожает вам детенышей. Я вам лгала, называя «дорогим Фредериком». Что может быть мне дорого в вас? Вы не муж, не друг, не советник, не король! Что вы хотите от меня?»

Он выслушал меня и сказал:

«Хочу, чтобы вы со мною спали. Если вы не будете со мной спать, я прикажу без всяких проволочек проткнуть вашего моравского мужлана. У меня еще достанет золота, чтобы нанять кого-нибудь, кто пырнет его в спину и бросит в канал. Я хочу облегчить вам задачу. Если желаете, чтобы я поверил, что вы не прелюбодейка, — спите со мной! Мне стыдно людей, что вы мне изменяете. Но пока я сам не застал вас с ним в постели, пусть помалкивают. Сейчас на тронах много беспутных женщин. Я не так глуп и, когда я брал вас в жены, знал, что женюсь на дочери Стюартов. По закону божескому и человеческому я являюсь господином вашего тела, и мне стыдно, что я не сплю с вами. Пфальц, Чехию и Моравию, Силезию и Лужицы я потерял, у меня нет ни золота, ни славы, ничего. Даже о детях, рожденных вами, я не могу сказать с уверенностью, что они мои. Я хорошенько их всех рассмотрел, хотя вы и раскидали их по свету. Но то, что принадлежит мне по праву, я возьму — это ваше тело, которое я люблю и ненавижу!»

Чтобы спасти тебя, мне пришлось ответить ему так:

«Поклянитесь, что не тронете Иржи из Хропыни».

Он поднял руку и поклялся.

Тогда я сказала:

«Я же любила вас и не полюблю. Можете лечь со мной».

Он лег. Вот и все, Ячменек. Я снова беременна. Так же, как и раньше, из года в год. Так же, как и раньше, без любви. Если хочешь, можешь меня убить.

Что мог ответить на это Иржик?

15

В эти дни глаза королевы стали еще больше и прекрасней, чем обычно, и смотрели они вопросительно-печально, как у всех беременных женщин. Потянулись недели, месяцы. Иржик любил беременную женщину.

Беременность на этот раз была тяжелой. Королева страдала, страдал и Иржи.

Из Амстердама выписали доктора Румпфа. Он пускал ей кровь, прописал лечебные отвары. У нее болела голова, ей стало трудно ходить, трудно сидеть и трудно лежать. Началась бессонница. Лицо осунулось, покрылось синеватой бледностью. Королева перестала читать книги и писать письма, выгнала леди Бедфорд, пришедшую ее утешить, не отпускала от себя Карлтонов до самого их отъезда в Лондон, не скрывала своей ненависти к фрейлине Яне.

— Мэб, — как-то спросила она ее, — о ком тебе мечтается по ночам, когда ты лежишь на спине?

Оставаясь одна, королева напевала сентиментальные песенки, а потом плакала в платок, взятый у Иржи. Спрашивала его вдруг, почему у него теперь не красные руки.

— Были мужские руки, а теперь — женские.

Она забыла, что недавно сама же дала ему мазь из Мекки, чтобы руки у него побелели. Но как целовала она его красные руки, так целовала и белые, «женские». Когда он рассказывал ей, что происходит в мире, она смотрела на него, словно не понимая.

И только спрашивала:

— Ты не бросишь меня, Ячменек? Никогда?

Мистер Дадли Карлтон, заменивший отозванного английского посла, рассказывал ей, что Валленштейн грозится сровнять с землей осажденный Штральзунд, даже если этот проклятый город цепями прикован к небесам!

— Штральзунд? — спрашивала она. — Какое мне дело до Штральзунда? У меня голова кружится. Такого со мной никогда не бывало. Гаага провоняла морской рыбой, я этого не вынесу…

— Штральзунд устоял перед бешеным штурмом, — в другой раз говорил мистер Дадли Карлтон.

— Штральзунд… А брат мой, король Карл, перед чем он устоял? Перед моими просьбами выплачивать субсидии! Сколько уж лет он ничего нам не посылает. А может, в Лондоне крадут мои деньги? Мы нищие, сэр. Я рожу дитя бедняка. Чего ради ваш парламент распространяет портреты чешской королевы и ее многочисленной семьи? Уж не для того ли, чтобы восстановить против нас Карла и Генриетту Марию, у которых нет детей? Если господа из парламента так меня любят, пусть пошлют моим несчастным детям что-нибудь на пропитание!

— Кристиан, король датский, помогает Штральзунду. На его кораблях в Зунд переправлены датско-шотландские войска. Ваши земляки, миледи.

— Под Прагой шотландцы ничем не сумели нам помочь. Валленштейн выиграет эту войну и станет датским королем. Где Скультетус, там беда. Какое счастье, что этот рыжий больше не читает нам Библию. Я знаю, Кристиан послал его в Австрию к крестьянам, чтобы поднять их на восстание. Что из этого вышло, мы с вами знаем. Фадингер потерпел поражение. И Кристиан, если не прогонит Скультетуса, тоже будет разбит. В пражском Граде Скультетус творил одни безобразия. То же самое наверняка и в Копенгагене.

— Войска Валленштейна, осаждающие Штральзунд, страдают от приморских дождей. Лагерь затоплен. В шатер Валленштейна хлынула вода. Подмок порох.

— О порохе лучше не вспоминайте! Я хотела взорвать английских послов, которые явились к нам в Прагу и советовали сдаться Фердинанду! Никто из чехов не пожелал пускать в дело порох, а я с ним обращаться не умею. Где эти господа, Конвей и Вестон, которые измучили меня в Праге?

— Я наведу о них справки в Лондоне.

— Не трудитесь! Ваш дядя знал все. Из вас никогда настоящего посла не получится. Посол обязан все знать и ни о чем не спрашивать. Говорите, Кристиан датский послал корабли к Штральзунду? С ним был и граф Турн?

— Нет, граф на шведском корабле отплыл в Эльбинг.

— Где это?

— В Пруссии.

— Кому принадлежит Пруссия?

— Сейчас шведу.

— Он отправился туда, куда следует перебираться всем нам. К шведам. Вот только рожу и тут же поеду в Швецию. Но мне не разродиться. Умру с младенцем во чреве… Оставьте меня, сэр, насколько мне был приятен ваш дядя, настолько вы мне противны. Напишите лорду Карлтону, что его покорная слуга Бесси шлет ему поклон.

— Король Кристиан намеревался овладеть Ругеном, в котором перед самым Штральзундом стоят войска Валленштейна. Но ему не удалось.

— Что не удалось?

— Кристиану не удалось овладеть Ругеном. Тогда он занял остров Уздом. Но под Вольгастом Валленштейн разбил его войска и загнал обратно на корабли.

— Ему повезло больше, чем фараону. Это счастье ему вымолил Абрахам Шульц Скультетус. — Помилуй, господи, короля нашего Кристиана Четвертого, не дай ему погибнуть в водах, как фараону египетскому… — так, наверное, он молился. — Оставьте меня, сэр, умоляю вас!

Так она говорила со всеми и всех прогоняла.

Но вспомнила о своих детях, тех, что были рядом, и тех, что были вдали. Целыми днями играла с маленькой Генриеттой Марией, которая жила с ней в сером доме Вассенар. Брала ее за ручку и водила смотреть на львов и охотничьих собак. Четырехлетнему Эдуарду письменно завещала — на случай, если умрет родами, — своих гончих — Аполлона и Баблера… Золотистый Цорги по ее завещанию должен был быть убит у ее смертного ложа и сожжен. Подписывая сей странный документ, она плакала.

На дворе усадьбы те Вассенар она учила Эдуарда стрелять из лука. Целовала его, называла сироткой. Часто навещала леди Верей, чтобы поболтать со светловолосой, длинноногой Луизой, девочкой смышленой и задумчивой. Писала в Лейден своему второму сыну Карлу Людвигу, дочери Елизавете и Рупрехту, рожденному в Праге. О Морице, который оставался до сих пор в Бранденбурге, не поминала ни словом.

Встречаясь за столом с Фридрихом, здоровалась приветливо и учтиво. Но в иное время с ним не разговаривала. Фридрих теперь частенько прихварывал. Снова появился доктор Румпф. С видом самым озабоченным он запретил Фридриху ездить верхом и в экипаже, охотиться на болотах и сидеть на земле. Но Фридрих не послушался. Гаагу с ее «сбродом» он ненавидел, то и дело удирал из города, захватив с собой Хайни.

Усадьба те Вассенар уподобилась пустынному острову. Мало кто посещал Фридриха и его жену, и мало кто приглашал их к себе. А когда стало известно, что пфальцским курфюрстом стал Максимилиан Баварский, многие решили, что вокруг Фридриха надо ходить на цыпочках. Разве что только не выражали ему соболезнования.

Праздничные ужины с попойками случались теперь не часто.

Наконец и господин Камерариус отправился на службу к шведу, а сэр Френсис Нетерсол возвратился в Лондон. Камерариус — прельстившись большим вознаграждением, Нетерсол — чтобы получить место настоящего посла, хотя бы в той же Гааге. Нетерсолу приказали оставаться у Фридриха. Денег, однако, прибавили.

16

Лето в этом году стояло жаркое. Елизавета, угнетенная беременностью, изнемогала от жажды. Доктор Румпф запретил ей много пить. Она не выходила из дома. Лежала, глядя в потолок. Если Яна пыталась читать ей вслух, она выгоняла ее и посылала за Иржиком, чтобы диктовать ему письма свекрови Юлиане в Бранденбург. Но писем не заканчивала. Приказывала Иржику сжигать черновики, хотя ничего секретного они не содержали. Королева все же отправила несколько писем банкиру Календрини с просьбами о новом займе. Твердила ему о несчастных детях, о святой вере, за которую эти дети страдают, о том, что для старейшины валлонской церкви господина Календрини помощь изгнанникам-протестантам — долг, что богатство, мол, — это милость божия и скупость — большой грех. В конце концов Календрини деньги выслал, но с указанием выплатить их дочери английского короля, а не бывшему курфюрсту Фридриху, присовокупив, что субсидия эта будет последней. У него, дескать, обязательств — несть числа. В первую очередь перед королем шведским, который за веру рискует жизнью и на суше и на море. «Отдай — и тебе будет воздано, — писал Календрини, — но курфюрст Фридрих не отдает ничего. Купите на эти деньги приданое для дитяти, которого носите под сердцем». Леди Бесси послала Календрини в подарок свой портрет кисти Михиля из Делфта, написавшего недавно королеву по памяти; самому художнику за работу заплачено не было.

Осенью она обратилась с вопросом о своем состоянии к лондонскому придворному лекарю сэру Теодору Майерну. Тот ответил, что заглазно судить не может, но подчеркнул, что умеренность в еде, кровопускания и частые очищения желудка улучшают самочувствие. «Доктор Румпф, — писал дальше английский медик, — врач выдающийся, а буде понадобится консилиум, то в Гааге имеется еще и пражский врач Габервешл. Они, безусловно, дадут любезной пациентке необходимый совет».

Королева разгневалась на старого Майерна. Поди-ка, лебезит перед яловой француженкой на английском тропе, нет, чтобы проявить заботу о несчастной жене изгнанника.

Чем ближе были роды, тем она становилась угрюмее и злее. Допускала к себе одного Иржика, его требовала к себе постоянно и, когда только могла, судорожно, со слезами целовала и, обнимая, спрашивала, не бросит ли он ее в тяжелый час.

— Умирать, так вместе, — вздыхала она с безумной усмешкой.

Наконец зимним вечером легко и быстро разрешилась слабенькой девочкой. Фридриха дома не было, он уехал смотреть на вылов пруда в Харлеме.

Иржи ожидал в прихожей. Она позвала его сразу после родов. Он приложился к ее горячей руке и вышел.

В прихожей доктор Румпф, словно насмехаясь над Иржиком, сказал:

— Опять вылитый Фридрих!

— Она скоро поправится? — спросил Иржик пфальцского доктора.

— Наверное… Но детей, пожалуй, с нее хватит…

— Да, конечно, — заторопился, словно извиняясь, ответить Иржик. Все это был какой-то перевернутый, сумасшедший мир, и впервые Иржику захотелось сбежать из него в мир разумный. Но где он был, этот разумный мир?

Поздно ночью приехал Фридрих и, как был, забрызганный грязью, вошел в спальню родильницы. Взглянул на девочку и громко засмеялся:

— Будь у нее козья бородка, никто бы не отличил ее от меня. Велика сила Виттельсбахов! Как ее назовем?

— Не знаю, — Елизавета закрыла глаза.

Даже крестную они подобрали с трудом. Многие владетельные дамы уже крестили кого-нибудь из их детей. Фридрих придумал для новорожденной модное тогда имя Шарлотта. Крестной матерью записали курфюрстину бранденбургскую. Карл английский прислав поздравление, и ничего более. Его супруга, вульгарная француженка, запретила одаривать детей этой стюартовской крольчихи.

Фридрих навещал королеву каждое утро. Однажды в горячке она услышала, как он сказал:

— А будущей зимой снова будет сын.

Королева с трудом приподняла голову и попросила мужа выйти.

17

Вскоре после нового 1629 года в Амстердам с победой воротился из плавания вице-адмирал Питер Питерсон Гейн. Он захватил испанские галеоны, везшие серебро для испанских Нидерландов, и караван судов, груженных бразильским сахаром. Добыча принадлежала Ост-Индскому обществу, которое снарядило и отправило флотилию вице-адмирала. Господа и купцы в Амстердаме, Гааге и Соединенных провинциях ликовали. Добыча была огромной, и паи Ост-Индского общества поднялись в цене. Питер Гейн и его матросы получили щедрое вознаграждение.

Однако принц Оранский Генри желал, чтобы и люд амстердамский порадовался победе деток святой веры над папистами и торжеству голландской свободы над испанской тиранией. Были сочинены и отпечатаны праздничные листовки, организованы шествия, на грахтах и побережье Северного моря, где стояли на причалах голландская флотилия и оранская эскадра, целую неделю жгли фейерверки. Был назначен день, когда испанские моряки пройдут в позорной процессии по Амстердаму, а принц Генри будет смотреть на своих моряков и их пленников с деревянного помоста возле фасада дома Ост-Индского общества, утверждая сим единство голландской свободы и голландской морской торговли.

Дни стояли сверкающе-солнечные, Амстердам сиял светлыми цветами оранского дома. Военные галеры украсились гирляндами флажков. Площади, улочки и грахты заполнила праздничная толпа, музыка гремела, и певцы под звуки лютен, свирелей и бубнов распевали новую песенку об адмирале Питере Питерсоне, приплывшем с двояким серебром — твердым и растворимым.

С утра до вечера с крепостных стен палили пушки. На освещенной факелами ратуше показывали из окон фигуры бога Нептуна и Нереид, покрытых зеленой чешуей. Народ ликовал, глядя на них, хотя и не ведал, что сии фигуры означают. Послы дружественных стран, в особенности Дании, Швеции и Англии, катались на разукрашенных лодках по грахту Принца и махали платочками во все стороны. Их приветствовали так, словно и они были причастны к нежданной победе. Ост-Индское общество давало обеды и ужины для богатых и устраивало благодарственные богослужения для бедных.

Королевская чета из усадьбы те Вассенар на эти торжества приглашена не была.

Королева сказала:

— Они слышали, как тяжко я носила, вот и решили, что я больна.

Такое объяснение Фридриху не понравилось.

— Но ведь есть еще я и мой старший сын! Ну так мы поедем в Амстердам без приглашения. Раз они почитают нас сбродом, мы как сброд и вотремся с черного хода!

Взяв с собой Хайни, Фридрих сел в карету с одним камердинером на козлах. Даже не попрощавшись, они покинули усадьбу те Вассенар в шесть часов утра. К полудню по промерзшей дороге добрались до Харлема. Фридрих нашел небольшую парусную лодку, но решил, что не станет нанимать ее для себя, сына и лакея, а поплывет в Амстердам вместе с другими мужчинами, женщинами и детьми, которые тоже стремятся увидеть амстердамское торжество. Не ради экономии, а чтобы сесть на одну деревянную лавку с обыкновенными смертными, продемонстрировать тем свою простоту. Все в лодке и на пристани будут его приветствовать. Тогда и в Амстердаме узнают, что среди зрителей есть чешский король.

Переполненный парусник отплыл из Харлема в полдень. Пассажиры узнали Фридриха и его сына, окружили их вниманием. Впрочем, скоро все запели. Поющая лодка плыла по широкому каналу спокойно и беспрепятственно. Ветер дул с запада, и парус слегка раздувался. Они плыли мимо заснеженных берегов, аллей голых тополей, ветряных мельниц и белых верениц гусей, вылетающих из заиндевелого камыша. Хайни вскакивал, радуясь незнакомому зрелищу. Остальных пассажиров привычные окрестности не интересовали. Они ели и пили, с криком опорожняя корзинки и бутыли. Чернь веселилась, потчуя благородных спутников кусками запеченного мяса и уговаривая их выпить с ними домашней водки. Но Фридрих и Хайни отказывались, дескать, сыты и пить не желают.

Чем ближе к Амстердаму, тем больше лодок заполняло канал. Скоро они очутились в длинной беспорядочной веренице. Лодки перегоняли друг друга под пьяную перекличку команд.

На весь край, на канал и Харлемское море уже в пятом часу спустился сумрак. До Амстердама оставалось всего три четверти мили, вдали уже виднелся огонь портового маяка. Пассажиры пытались танцевать. Места между лавками для танцев не было, они с визгом и хохотом раскачали лодку. Испуганные дети подняли плач.

Берега погрузились во тьму, и лодку уже не надо было раскачивать, ее и без того качало. Матросы, а их было только двое, под руководством пьяного кормчего свернули паруса, повторяя со смехом:

— Нам только этого не хватало!

С неба на воду спустилась синяя мгла, подобная синей занавеси, раздуваемой и разрываемой ветром. Лодка въехала в нее, как в пещеру. Всех охватило холодом. Люди приумолкли. Держались за лавки, потому что лодка качалась уже не только с боку на бок, но и с носа на корму. Стало не до песен, веселья и танцев.

Все же кто-то с хохотом выкрикнул:

— Господин король, вам бояться нечего, с вами ничего случиться не может, вы же миропомазанник божий, масло удержит вас над водой. С нами вот дело хуже!

Фридрих начал сожалеть, что связался со сбродом. Он робко улыбался Хайни. А Хайни ничуть не робел. Ему даже нравилось это приключение в тумане.

Вдруг из мглы выплыл высокий нос грузовой баржи. Раздался скрежет. Люди с парусника закричали, стали звать и ругаться. После был слышен только крик тонущих детей. Парусник, пробитый сбоку, набирал воду и со всем и вся погружался в черную холодную пучину.

Фридрих был добрым пловцом. Плавал он даже лучше, чем ездил верхом. С баржи кинули спасательный канат. Он вцепился в него, и его вытащили на палубу. Трясясь от холода, промокший до нитки, он побежал в трюм. И тут среди всхлипов, плача и проклятий тонущих раздался молодой, отчаянный голос:

— Отец, помоги! Помоги мне, отец! Помоги!

Это звал сын. Фридрих содрогнулся от ужаса, но в воду не прыгнул. Он только выкрикнул срывающимся голосом:

— Спасите принца! — и, вбежав в каюту, упал на чью-то койку, прикрылся одеялом и закрыл глаза.

Леди Бесси ожидала мужа и сына, не проявляя нетерпения. Она уже привыкла к их долгим отлучкам, не прощалась с ними при отъезде и не здоровалась по возвращении. У нее были свои заботы. Слабенькую новорожденную она решила кормить сама и испытывала при этом неведомую ей доселе радость. Девочка сосала жадно, захлебываясь.

День клонился к вечеру, нянька только что унесла девочку. За окном чуть снежило. У ворот остановился экипаж. Доложили о визитере. Старый друг лорд Донкастер просил королеву его принять. Леди Бесси знала его еще по Гейдельбергу. Сейчас он совершал поездку по городам на континенте, чтобы ознакомиться с деятельностью английских послов. Леди Бесси слышала, что он недавно прибыл в Гаагу, чтобы выяснить, может ли племянник лорда Карлтона остаться там или нужно послать другого посла. Визита Фридриху и Елизавете лорд Донкастер пока не нанес.

— Пусть войдет, — сказала королева небрежно.

Но поздоровалась радостно, сидя в кресле и держа на коленях золотистую таксу Цорги. Справилась о здоровье леди Донкастер. Вспомнила о счастливых временах в Гейдельберге. Не упомянув, конечно, что тогда за спиной она из озорства называла лорда Донкастера «Верблюжьей мордой».

«Верблюжья морда», однако, был сегодня очень торжественным. Леди Бесси спросила:

— С чем вы пришли ко мне, сэр?

Лорд Донкастер сел в кресло. Усаживался долго. Был он высокий и тощий. Наконец он подобрал ноги, сцепил ладони и склонил голову:

— Мне была поручена печальная миссия, — начал он.

— Я привыкла к горестям, — усмехнулась она. — Кто вас ко мне послал?

— Принц Генри Оранский.

— Как прошли торжества в Амстердаме?

— Конец был печальным…

— Пожар?

— Нет. Потопление лодки. Небольшой парусник налетел в тумане на баржу, груженную пивными бочками. Пассажиры лодки погибли. Все, кроме чешского короля, его камердинера и одной женщины из Харлема.

Леди Бесси слушала, не понимая смысла слов. «Верблюжья морда» стянулась в соболезнующую мину. Как будто издалека долетало до слуха королевы:

— Его королевское высочество принц чешский был найден только сегодня утром. Ветер угнал перевернутый парусник далеко в Харлемское море. Рука принца Фридриха Генриха судорожно вцепилась в проломленный борт лодки. Его лицо под водой примерзло к свернутому парусу. Тело его было бездыханным. Он скончался в жестокой борьбе с враждебными стихиями. Господь послал юному герою геройскую кончину.

— Хайни мертв! — выкрикнула она.

— Вечная ему память, — сказал лорд Донкастер. Встал. Низко поклонился и, выпрямившись, ушел.

Через минуту послышался жалобный лай Цорги. Он лаял и лаял.

Яна нашла королеву на полу в беспамятстве. Цорги стоял рядом с ней и обнюхивал лужицу крови на ковре. Яна побежала за Иржи и нянькой. Они подняли бесчувственную королеву на кровать и послали за доктором Габервешлом. Доктор привел больную в чувство, остановил кровотечение и запретил кормление грудью.

А Фридрих тем временем лежал в Амстердаме в горячке в доме какого-то купца.

Известие принес камердинер, приехавший в Гаагу со свитой принца Генри. Всем, кто хотел его слушать, он рассказывал о катастрофе и о своем чудесном спасении.

Как спасся Фридрих, он не знал. Не знал также, как погиб принц Хайни. Все произошло непонятно и с быстротой молнии. Видно, на то была божья воля!

18

На третий день из Амстердама приехал Фридрих в платье, которое дал ему принц Оранский. Фридрих тоже повторял:

— Божья воля!

— Вы не могли спасти Хайни?

— Клянусь… Не мог… — Фридрих заплакал.

На четвертый день из Амстердама привезли гроб с набальзамированным телом чешского принца. Гроб выставили в зале приемов красного дома усадьбы те Вассенар. В ногах усопшего были два герба: чешский лев и пфальцская шахматная доска. Елизавета долго стояла у гроба, преклонив колени. Она не причитала и не плакала. Сказала только:

— Он будет погребен в Клоостеркерке, чтобы я видела из окна крышу его последнего прибежища.

Фридрих согласился.

Но в дело вмешался «Верблюжья морда». Лорд Донкастер воспротивился погребению потомка Стюартов в простой церкви. Он, дескать, запросил Карла I английского, не желает ли тот, чтобы принц Фридрих Генрих был захоронен в Вестминстерском аббатстве, где ему и надлежит почивать. Ответа из Лондона пока не получено. Когда ответ пришел, лорд появился снова. Король писал, что он был бы рад, если бы принц после смерти вернулся в Англию и почил среди своих предков. Но расходы на такие похороны едва ли посильны для его родителей. Поэтому он советует захоронить принца в Делфте в усыпальнице принцев Оранских, а впоследствии перевезти его прах в Вестминстер или собор Святого Духа в Гейдельберге. А пока он посылает тысячу фунтов на траурные костюмы для отца, матери и всех их детей.

Эту тысячу, присланную ему, как нищему, английским шурином, Фридрих проклял. Он заявил, что у него нет денег даже на погребальный кортеж от Гааги до Делфта. Да он, мол, никогда бы и не допустил, чтобы принц чешский почивал среди столь незнатных дворян, как графы нассауские, получившие титул принцев Оранских. Вестминстер же подобает Хайни только по материнской линии. Но, как видно, в Англии не хотят принять чешского принца даже мертвым. А Гейдельберг — в руках испанцев.

— Принц будет погребен в Клоостеркерке в Гааге и торжественно перенесен в Гейдельберг, когда мы туда вернемся.

Так, без торжественных церемоний, в присутствии ближайших родственников, Хайни был временно погребен в монастырской церкви, башенка которой виднелась из окна усадьбы те Вассенар.

Семья, которая приняла участие в погребении, была, впрочем, многочисленной. Членами ее считались принц Генрих с супругой и все Нассау-Дитцы. Родственники английские, датские, шведские, бранденбургские и, наконец, трансильванские были представлены послами во главе с «Верблюжьей мордой», лордом Донкастером. Елизавета приказала вызвать из Лейдена в Гаагу и нового наследника, принца Карла Людвига, лужицкого принца Рупрехта и принцессу Елизавету. Она распорядилась, чтобы на погребении присутствовали Луиза Голландина, Эдуард и Генриетта Мария. Если бы мороз не был трескучим, она велела бы принести в церковь и новорожденную Шарлотту. Морица на погребение в Гаагу не позвала, только написала ему письмо о злосчастном конце старшего брата.

Она стояла высокая, похудевшая и бледная, окруженная своими детьми, у гроба первенца, и ее мрачная красота терзала сердце.

Отныне, заявила она Фридриху, она не разлучится с детьми. Беднякам достанет и тесного жилища. Все дети переселятся в усадьбу те Вассенар, и об их образовании мать позаботится сама. А если усадьба окажется недостаточной, она с детьми переберется в Ренен.

Вся Гаага дивилась героической скорби королевы.

После долгих недель она призвала к себе Иржи, с которым со дня смерти Хайни ни разу не говорила с глазу на глаз.

Она попросила его сесть, поцеловала в лоб, тихо спросила:

— Любишь меня, Ячменек?

Он взял ее за руку, но она высвободила руку.

— Если любишь меня, отрекись от греховной любви. Будь отныне моим другом.

Королева говорила строго, словно на исповеди:

— Было суждено, чтобы я соблазняла тебя в Вальдсасе и соблазнила в саду пражской «Звезды» на ложе из анемонов. Нам суждено было расстаться и встретиться вновь. Ты пришел ко мне, в твоих объятиях я стала женщиной. Нам была суждена божественная любовь, и мы предавались греху, как ведьма с нечистым. Грянуло возмездие. У меня отнят мой первенец. Отныне мне суждено покаяние. Я стану холодной как лед. И к тебе, мой любимый. Если хочешь, можешь уйти. Я отпускаю тебя с болью, но в этой боли — тоже мое покаяние. Попытайся перестать меня любить, попытайся меня возненавидеть! Я заслуживаю ненависти. Я — грешница, прелюбодейка. Люблю тебя всей душой. Но только душой. Ты имеешь право с презрением отвернуться от меня.

Он не знал что и ответить.

Она продолжала:

— Если ты тоже чувствуешь вину, предайся покаянию вместе со мной.

— У меня нет сил тебя оставить!

— Останься и будь моим братом! Но говорю тебе, отныне я буду верна супружеским обязанностям, хотя не люблю Фридриха и презираю его. Я должна снова стать его женой! Бог — судия суровый! Нашу любовь он осудил на смерть.

Он опустил голову и заплакал.

— Ты уже давно любишь не меня, тебе дорого только мое тело, — сказала королева и ушла.

Золотистая такса недовольно заворчала, Иржи погладил ее. Он подошел к окну и стал смотреть на черную крышу Клоостеркерке.

Вошла Яна, зажгла на столе свечи.

19

На правом берегу нижнего Рейна раскинулся маленький старинный городишко Ренен. Рейн в этих местах желт как янтарь, а дороги к нему обсажены тополями. Окрестные деревни, как и все гельдернские деревни, чистые, светлые и трезвые даже после разгульных сельских ночей. Красные церквушки не отличишь друг от друга. Все одинаково пыжатся как индюки, стоят ли они на площади в Вийке, Доорне или в Эдо. А могли бы стоять и в Барневельте, не будь этот город таким спесивым и не имей своего, еще более спесивого храма. Грязи всюду по щиколотку — и на дорогах, и на площадях, — так что деревянные башмаки здесь — обувь мужчин и женщин и в будние дни и по воскресеньям. На каждом холмике крутится ветряная мельница. Вот каналов здесь поменьше, чем в других уголках Нидерландов, и местные господа еще не помешались на тюльпанах. Но самое главное — тут нет моря.

Фридрих и Елизавета однажды провели в Ренене ночь. Было это во время их свадебного путешествия. У городских ворот молодоженов приветствовал Генри, тогда еще граф нассауский. Он поджидал их со свитой разряженных дворян. В воротах им кланялся бургомистр и советники — все с золотыми цепями. Принц Генри и свита устроили в честь гостей на монастырском дворе турнир в средневековых масках. Вечером Елизавета любовалась на Рейн, волны которого серебрила полная луна.

Рядом с ней стоял, однако, не молодой супруг, еще пировавший с голландскими дворянами в монастырской трапезной, а сэр Томас Роу. Он нараспев читал стихи из «Сна в летнюю ночь», мечтательно глядя на нить жемчуга, обвивавшую шею Елизаветы. Юная женщина в лунном свете казалась ему Титанией, сам он представлялся себе Обероном.

В тысяча шестьсот двадцать третьем году, когда Фридрих уже лишился престола и жил изгнанником в Гааге, он позаботился о будущем детей. Продал герцогу Лотарингскому пфальцский пограничный городок Ликсгейм за сто тридцать тысяч талеров. Император тут же забрал половину. Другую половину, однако, Фридрих положил в голландский банк для своих детей. Деньги приносили проценты. На них Фридрих задумал построить дом в Ренене, потому что был сыт Гаагой по горло, и уж если жить в деревне, то в настоящей, и пусть среди обжорливых и пьющих мужиков, но не среди гаагского сброда.

Фридрих долго мечтал о будущем «Palazzo Rhenense»[69] с многочисленными окнами и анфиладой комнат, со спальнями и столовыми, с огромной кухней в подвальном этаже — такой, как он высмотрел в лондонском Тауэре, — и с итальянским порталом на южной стороне.

Наконец приступили к разборке старого монастыря. На его фундаменте начал расти новый дом. Фридрих, взяв с собой Хайни, часто уезжал в Ренен, где ночевал в деревянном домике по соседству со стройкой, и целыми днями бродил по лесам.

Каменщики строили не спеша, мастера всегда хотели от Фридриха денег вперед, потому что знали его привычку должать. А банк выплачивал проценты осенью. Так что только весной того года, когда погиб Хайни, дом был подведен под крышу. Это был не «палаццо», а дом внешне весьма простой, как и большинство голландских домов. Да и внутри Koningshuis[70], как прозвали дом короля-изгнанника, роскошью не отличался, но в нем разместилась вся семья, а если случалась надобность, то и гости. Фридрих сообщал всем, что велел построить его как летний дворец для королевы, на самом же деле этот дом отвечал его вкусам, удаленный от мира и окруженный почти немецким лесом и людьми, говорившими на нижнесаксонском наречии, которое Фридрих понимал лучше жесткого говора голландцев. Фридрих мог здесь предаваться меланхолии, глядя на неподвижные черно-белые стада на лугах и на зеленые свечи придорожных тополей. Из Ренена ему удобно было ездить с визитами к голландским дворянам и беседовать с ними по-французски о большой политике, которая скоро вернет ему оба утраченных трона. Здесь он мог излить свою печаль тяжелым облакам, плывущим по небу как пузатые ладьи, и иногда присмотреть себе крутобедрую трактирщицу или грудастую служанку и забыть с ней жену-красавицу, а может быть, и изменницу.

Поэтому он удивился, что и королева желала бы насовсем покинуть Гаагу и переселиться в рененский дом. Она сказала, что видит в этом перст божий. Святая Кунера, именем которой названа кирха в Ренене, была княгиней оркнейского островного княжества. Останки ее погребены в Гельдерланде. И она, Елизавета, островитянка, хочет бежать в сельское уединение. Хочет, как святая Кунера, быть только матерью своих детей.

Год смерти Хайни был для изгнанников в Ренене спокойным. Но это был покой омута. Счастливы они не были. Страдала кающаяся Елизавета, она все тверже верила в то, что смерть Хайни — кара за ее грехи. Страдал Иржи, который любил Елизавету по-прежнему. И Фридрих страдал тоже. Ему казалось, что мир между императором, Лигой и датским королем, только что заключенный в Любеке, — мир прочный. Между тем в договоре не было ни единого слова о восстановлении Фридриха в Пфальце, либо, наконец, в Чехии. Князья Лиги были столь дерзки, что даже сошлись в Гейдельберге на торжественную встречу.

Фридрих причитал во время трапез. Причитал и в спальне.

Наконец леди Бесси не выдержала:

— Плач вам не поможет. Поможет Густав Адольф. Граф Турн сейчас в Швеции. Почему бы и чешскому королю не стать одним из командующих шведскими армиями?

— Вы говорили об этом с Нетерсолом?

Она сказала смиренно:

— Нетерсол нас не любит. Мы должны найти к Густаву Адольфу свой путь.

— Но голландские субвенции?

— Я убеждена, что Чешское королевство является достаточным залогом для шведской субсидии.

— Может быть, — сказал Фридрих. — Но я предпочел бы дожить свои дни в Ренене.

— Вы должны посоветоваться с врачом, боюсь, что вы больны.

Фридрих помрачнел.

Скоро, однако, приехал якобы просто в гости доктор Румпф. Вместе с ним явился и сэр Френсис Нетерсол. Он привез Фридриху сообщение о мирном договоре в Любеке. Кристиан датский не выиграл и не проиграл. Было много шума из ничего. Император сейчас сильнее, чем когда бы то ни было. Англия это все предвидела, поэтому она и не послала денег Кристиану.

— А почему мой шурин не посылает денег нам? Чувствует, что и наш конец близок? — спросил Фридрих Нетерсола.

Лорд покраснел.

— Англия — изменница, — продолжал Фридрих.

— Но англичане хранят верность, — возразил Нетерсол.

— Знаю, знаю, — поспешил ответить Фридрих. — Особенно вы, сэр. Вы продали собственную серебряную посуду, чтобы заплатить наш долг мяснику и рыбнику. Мы этого не забудем.

Сэр Френсис что-то забормотал о старинных обычаях оксфордских студентов.

После Нетерсола к Фридриху вошел доктор Румпф, с похвалой отозвавшийся о свежем цвете его лица, однако тут же спросил, — как Фридрих себя чувствует.

— Плохо, — сказал Фридрих, — нет аппетита. Иногда бьет озноб. Под мышками — чирьи.

Доктор Румпф попросил показать чирьи, пошутив, что от этого, мол, не умирают. Но спросил о пищеварении. Хорошее, но вот горло что-то побаливает. Доктор прописал слабительное, пустил Фридриху кровь и обвязал горло платком. С веселым смехом ушел к королеве. Принесли Шарлотту, он ее осмотрел. Покачал головой.

На обратном пути доктор сказал англичанину, что опасается за Фридриха. Отец его умер в тридцать шесть. Фридриху сейчас тридцать четыре.

— Не уверен, проживет ли он столько, сколько отец.

— Напишу его величеству в Лондон, чтобы он позаботился о леди Бесси и детях, — сказал Нетерсол.

— Напишите, — сказал доктор Румпф. — Самое время. Всякое может случиться. Quod deus avertat![71]

— Леди Бесси пора бы перестать рожать, — сказал Нетерсол.

— Пора бы, хотя английская кобылка крепче пфальцского жеребчика.

20

Невесело было в Ренене. Горожане начали называть королевский дом «домом печали».

Но в июле, когда Фридрих отправился к принцу Оранскому, осадившему испанцев в Хертогенбосхе, леди Бесси навестил сэр Томас Роу с супругой. Они ненадолго приехали в Нидерланды из Англии, куда не так давно вернулись из Стамбула.

Леди Бесси было обрадовалась, но очень скоро ее вновь охватила печаль.

Борода сэра Томаса поседела, хотя живость характера осталась прежняя. Он выразил соболезнование по поводу кончины чешского принца. Леди Роу прослезилась. Через минуту сэр Томас уже рассказывал о своем путешествии из Стамбула в Смирну, из Смирны в Дувр. В Средиземном море на его корабль напала мальтийская галера. Начался грабеж, в перестрелке были убиты двое английских матросов. Потом пираты спустили черный флаг и уплыли с добычей.

Леди Роу сказала:

— Так закончилось наше семилетнее изгнание в страну неверных. Нагими мы туда отправились, нагими вернулись.

— Счастье еще, что ваш портрет, миледи, я послал предыдущим кораблем, который избежал нападения, — вздохнул сэр Роу.

Он не упомянул, что на трех кораблях, отправленных ранее, послал в Лондон ящики с мраморными статуями, золотыми монетами, иконами, сарацинским оружием, большую часть которых уже продал лондонским купцам.

Леди Бесси посочувствовала бедному послу.

Леди Роу горько усмехнулась:

— Мы живы, и это уже прекрасно. Судьба герцога Бекингемского горше нашей.

Все трое погрустнели. Леди Роу собралась произнести проповедь на слова из Библии относительно праха, в который обратишься, но в эту минуту в зале появилась такса Цорги и улеглась у ног леди Бесси. Ее появление прервало печальное течение беседы. Глаза леди Роу засияли.

— Какое прелестное животное, — сказала она, — этой породы я не знаю.

— Это потому, дорогая, — сказал сэр Томас, — что в доме лорда Грандисона, где ты выросла, держали только ирландских борзых. Если бы нынешняя королева Генриетта Мария была расположена к нам, как мы того заслуживаем, и дала бы нам аудиенцию, ты, возможно, увидела бы у нее тоже замечательную собаку этой породы, выведенной в южноуэльском Хаверфордвесте.

— О, как обширны ваши познания, сэр, — вздохнула леди Роу, и лицо ее сжалось в тысячу ласковых морщинок.

Сэр Томас воодушевился.

— Взгляните, мадам, на лисью голову этого песика и изумитесь! Полюбуйтесь на его золотую, волнистую шерстку! По этим признакам сразу можно определить его уэльское происхождение. Я сказал бы даже, что этот Цорги похож на сэра Френсиса, который тоже является золотым уэльсцем. Только у Цорги выражение мордочки более просвещенное и доброжелательное.

Сэр Томас засмеялся.

Наконец кто-то смеялся в присутствии леди Бесси. Цорги встал и подковылял к сэру Томасу, словно хотел поблагодарить за комплимент. Сэр Томас погрузил в его шерсть руку и продолжал:

— Собака этого племени понимает человеческую речь. Но не пользуется ею, потому что мудра. И глаза у нее блестят больше, чем у людей. Рыжие скалы полуострова Пемброк, в морском заливе которого лежит местечко Хаверфордвест, лоснятся на солнце столь же дивно, как и шерсть этого песика. Это собака королевская, и в его родословной наверняка есть прославленные имена Фалькон Флам, Богот Гроу, Ред Драгон. Держу пари, миледи, вам эту собачку подарил сэр Дадли Карлтон…

Леди Бесси печально покачала головой. Ей пришло на ум, что золотистый Цорги своими блестящими глазами спокойно глядел на все ее грехи и был немым свидетелем ее радостей.

Неожиданно у нее сорвалось с языка имя «Георг». Леди Роу удивленно взглянула на нее, и леди Бесси поспешно сказала:

— Полуостров Пемброк выходит в пролив Святого Георга.

— Да, — сказал сэр Томас. — Пролив Святого Георга соединяет Ирландское море с океаном… Во времена, когда Ричард Львиное Сердце томился в плену, неизвестный рыцарь скрестил там лисицу с таксой. Потомки этой пары и есть знаменитые охотники на лис. Некоторые, однако, возвысились настолько, что не предаются безумию охоты. Они стали компаньонками королев. Рыжая шерсть их предков превратилась в красно-золотое руно. Марию Стюарт развлекал в Тауэре золотистый Цорги. Она вышивала шелком райских птиц, а Цорги следил за движениями ее нежных рук. Не знаю, счастлив ли Цорги, который сопровождает нынешнюю английскую королеву. Золотистый Цорги любит характеры задумчивые и не выносит шума. Француженка для него слишком земная.

Видимо, Цорги не понравилась длинная речь. Когда вошла фрейлина Яна, чтобы спросить королеву, в какой столовой накрывать гостям обед, пес неторопливо встал и вышел из залы.

— Кто эта девушка? — спросил сэр Роу, чтобы перебить впечатление от обидного ухода Цорги.

— Несчастливица между других еще больших несчастных. Чешская изгнанница Яна из Берки. Я зову ее Мэб.

— Действительно, у нее глаза королевы фей Мэб, — сказал сэр Роу.

— Она бедна и станет еще беднее, когда я не буду иметь возможности держать ее при своем дворе, — сказала леди Бесси, словно Яны не было в зале.

— А зачем вам с ней разлучаться?

— Говорить о деньгах неприлично, — сказала леди Бесси.

— Когда я вернусь из поездки к шведам, напишу его величеству королю Карлу, чтобы он принял участие в судьбе этой девушки.

Он смотрел на Яну с восторгом, как на чужеземную статую. Она была высокая, стройная, с каштановыми волосами. И глаза у нее были синие.

— Мэб, — сказала леди Бесси, — а что, если тебе поехать посмотреть Англию?

Яна побледнела.

— Не пугайся, дитя, — сказала леди Роу.

— Она умеет ездить верхом, стрелять из пистолета и танцевать. Французский знает с детства, английский выучила здесь, в усадьбе те Вассенар.

— Где ваши родители, мадемуазель? — спросил сэр Томас.

— В Саксонии, — ответила Яна, забыв, что надо было бы назвать сэра Томаса милордом.

— Ничего не бойтесь, мадемуазель, ни нас, ни Англии… — сказал сэр Томас и принялся ходить по зале.

— Мы еще об этом поговорим, — сказала леди Бесси и погладила Яну по волосам.

Яна ушла.

— Она влюблена, — сказала леди Бесси с улыбкой.

— В вашего супруга? — спросила невинно леди Роу.

— Нет. В нашего теперешнего канцлера… в господина Георга из Хропыни.

— Ах, вот оно что! — воскликнул сэр Томас, сразу поняв все.

После обеда гости с королевой выехали в лесок к Рейну. Иржи сопровождал их верхом. Леди Роу задремала в карете.

Сэр Роу сказал:

— Месье Георг приобрел придворные манеры. Со мной в Стамбуле он расстался не по-доброму. Но мне кажется, он хочет, чтобы я об этом забыл. Приветствовал меня, как должно. Научился уважать старость.

Леди Бесси усмехнулась:

— Все мы постарели. Однако ваше сердце, дорогой Том, молодо, как и прежде.

— Этому молодому сердцу выпало много страданий, леди Бесси. Годы разлуки, печаль, ревность…

— Ревнуете, Том, — прошептала королева. — К кому?

— К этому изгнаннику тоже.

— Напрасно.

Леди Роу проснулась, выглянула в окно кареты и сказала:

— Какое счастье, миледи, жить в таком божественном краю… — и снова уснула.

Сэр Томас церемонно поцеловал руку леди Бесси.

Кучер остановил лошадей в тополевой аллее. Сэр Томас помог королеве выйти. Они прогуливались по берегу Рейна. Леди Роу осталась в коляске. Иржи поил коня.

— Как мне хотелось бы бежать из Голландии, — сказала леди Бесси.

— Куда?

— Не знаю. Да хоть под землю.

— Вы похожи на Прозерпину.

— Я наказана за свою любовь к мирской жизни.

— Как странно, что вы говорите о наказаниях.

— Вы язычник, дорогой Том.

— Я знаю женщин, дорогая Бесси… Георга из Хропыни мы заберем с собой в Швецию, чтобы он вас не искушал. А малютку Яну пока оставим в Ренене. Георг опасен не Яне, а вам. Но мы уберем его и от вас и от Яны. Если вы выдержите разлуку — хорошо. А не выдержите — тоже ничего страшного. Я верну вам его, скажем, через год. А там увидим.

— Вы говорите что-то непонятное, дорогой Том.

— Позвольте мне поцеловать вашу смиренно склоненную шею, — сэр Томас вытянулся слегка, чтобы поцеловать эту самую шею.

— Вы изъясняетесь, как во французском романе.

— Роман и жизнь часто пересекаются. В конце концов надо же что-то говорить, чтобы скрыть свои мысли.

— Я научилась скрывать и мысли и поступки.

— В основном от Фридриха. Неужели я настолько стар, что вы исповедуетесь мне? Впрочем, я и так знаю все. Знаю также, что вы предаетесь покаянию. Спите с законным мужем. Но любовника, которого избегаете, удаляете даже от фей. У меня, несмотря на мою старость, глаз зоркий. Другие тоже видят и знают. В Лондоне тоже об этом говорят. Вы живете в сумраке, в тумане. Дайте срок, снова прояснится. Я видел Фридриха в лагере под Хертогенбосхом. Лагерь расположен вдали от городских стен. Туда, наверное, даже канонада не доносится. У него печальный взгляд, у вашего чернявого селадона. Он рассказывал мне, как любит вас. Я ему верю. Кто бы вас не любил, леди Бесси?

— Не злоупотребляйте, дорогой Том.

— Жизнь жестока, а смерть еще жесточе. Просто мне жаль, что я так стар.

Она зажала ладонями уши, чтобы не слышать его.

Но он продолжал:

— Я беседовал о вас и о Фридрихе с сэром Френсисом. Сэр Френсис в последнее время много говорит и много пишет. Граф Турн тоже. Я читал его реляции из Швеции. Лорд Сесил дал мне на них взглянуть. В них он упоминает и о своей последней встрече с вами. Пишет, что вы перестали интересоваться политикой. Якобы потому, что вас слишком отвлек рыцарь из Хропыни. Насчет него граф Турн хорошо придумал. Он, однако, интриган. Советует, чтобы было приостановлено субсидирование вашего канцлера из английских фондов. Так что вашему рыцарю волей-неволей придется искать свой хлеб в другом месте. Якобы вам он не нужен. Хватит одного Нетерсола. Турн выбалтывает все. И даже то, что хотел бы на пражском престоле видеть Валленштейна. Мне пришлось в Стамбуле помучиться с графом Турном, да и с господином Георгом тоже. Но они хотя бы мылись и ходили в чистых рубашках, что у послов Бетлена вовсе не было правилом. Желаете ли вы, чтобы Георг из Хропыни на время оставил этот дом?

— Не желаю, — сказала леди Бесси злобно, — вы занимаетесь сплетнями, любезный Том!

— Значит, я угадал. Понимаю. Устрою. Вам хотелось бы знать, будет ли ваш канцлер любить вас в разлуке. Хотите побыть Пенелопой. Это тоже интересно. Ждать и ждать. Кое-кто ожидает уже долгие годы. Я жду уже…

— Вы-то чего ожидаете?

— Вашей улыбки, миледи.

— Вы навязчивы, сэр. Так говорить с женщиной, добродетель которой общеизвестна…

— О да…

— Не насмехайтесь над моим больным мужем!

— Мне не до смеха, Титания!

21

Иржи сидел на дубовом пне. Она стояла перед ним на коленях, словно молилась.

— Иржик, Ячменек, мне страшно. Я боюсь себя. Мне не выдержать. Ты сильнее меня. Ты тоже страдаешь, но ты выдержишь. Ты сильнее меня, Ячменек, помоги мне! Это будет испытанием моей силы. Расстанемся хотя бы на время. Когда вернешься, мы узнаем, погибли мы безвозвратно или нам суждено спасение. Сэр Томас поехал в Лондон за письмами английского короля к королям шведскому и польскому, а потом отправится устраивать мир на востоке, чтобы открыть Густаву Адольфу все пути в Германию. Я говорила с сэром Томасом, он возьмет тебя с собой в Швецию. Ты его недолюбливаешь, это не удивительно, но клянусь, между нами никогда не было той близости, которую ты подозреваешь. Сэр Томас англичанин. Англичане не знают, что такое любовь.

Поезжай к Густаву Адольфу и передай ему поручение, о котором не будут знать ни сэр Томас, ни Фридрих. Через тебя я попрошу Густава Адольфа, чтобы он всех нас, всю семью, пригласил в Швецию. Из Швеции мы пробьемся — и ты с нами — в Чехию. Я не могу смотреть, как чешский король чахнет в бездействии. Otia sunt vitia[72]. Чешский король должен воевать обок со шведским королем. Если он падет в бою — воля божья, а победит — так сядет на чешский престол, принадлежащий ему по праву. Ты скажешь это Густаву Адольфу от моего имени. Он поймет.

Заручись его обещанием! Может быть, он даст тебе письмо. Намекни ему, что я не совсем доверяю чешским и моравским дворянам, которые служат в его войсках. Они надеются, что Густав Адольф поможет им вернуть власть и имения, но подумывают и о Валленштейне, граф Турн тоже, да-да! Я верю только тебе и твоей любви. Если любишь меня — поезжай в Швецию, уговори шведа. А я за это время, может быть, переборю себя. Помоги грешнице совершить покаяние. Во мне ведь есть итальянская кровь, которая велит мне каяться. Спаси меня от греха, Ячменек!

Она заплакала.

— Хорошо, — сказал он, — я поеду.

Леди Бесси вскочила и начала осыпать его поцелуями, как в те времена, когда о покаянии не было и мысли. Дубовая роща беспокойно шумела над их головами, кони паслись на сочной летней траве. Вдруг они заржали.

— Чуют дождь, — сказала королева. — Ох, ненавижу я голландское вёдро. Отвезешь нас в сырую Швецию?

— Отвезу.

— На обратном пути заедешь в Бранденбург, за нашим сыном.

— Почему ты называешь Морица нашим сыном? — нахмурился Иржи.

— Хочу, чтобы это было так.

Вдали загремело.

— Привезешь мне Морица?

— Привезу.

— А твой он сын или нет, узнаешь сам.

Она взяла Иржика за руку, и они пошли к обеспокоенным лошадям. До «королевского дома» в Ренене они доехали под дождем. Королева зашла в комнату Иржика и стала перебирать бумаги на его столе.

— Где твоя карта Моравии?

— Здесь ее нет, она осталась в Гааге.

— Скажи Густаву Адольфу: «Сир, путь с севера на юг вернее всего приведет вас к победе и славе! Это говорит вам Елизавета, которая могла бы стать протестантской императрицей, если бы счастье сопутствовало ей так, как оно сопутствует вам. Поход по Одеру в Силезию, Моравию и Чехию будет просто увеселительной прогулкой. Вы и оглянуться не успеете, как вступите в Прагу. Навстречу вам двинется Бетлен Габор, и Фердинанду не устоять. Вы возложите себе на голову императорскую корону. А потом, сир, только после этого идите в Баварию, Пфальц, на Рейн, где, как вы считаете, княжества более богатые. Но не соблазнитесь контрибуциями и добычей. Не возбуждайте недоверия Франции. Пусть она останется вашей союзницей и дальше. Amicus Gallus non vicinus![73] — Франция может быть другом, только не являясь вашим соседом! Идите к Влтаве и Дунаю. А Рейна остерегайтесь». Повтори еще раз, что это говорит женщина, которая могла стать его женой. Пусть шведский король не пренебрегает советами женского разума. Скажи ему, что мне не нужен Пфальц ни для Фридриха, ни для моего второго сына Карла Людвига. Мне нужно Чешское королевство! Скажи ему это. Он поймет. Только протестантское Чешское королевство сломит мощь антихриста!

Так ему и скажешь! Сэр Томас об этом разговоре с Густавом Адольфом знать не должен. Он-то будет звать и манить шведского короля на Рейн. Еще мой отец любил повторять, что английская граница проходит по Рейну. Вот и пусть стережет английскую границу на Рейне сам английский король. Шведские границы идут не по Рейну. Они в Чехии. Понимаешь меня, Ячменек?

— Понимаю.

— Остерегай шведского короля перед Валленштейном.

— Все сделаю! Ради вас.

— Ради Праги, ради Кромержижа и Хропыни! Давненько ты о них не вспоминал.

— Ты заслонила их от меня.

— А теперь я отступаю в сторону. Вглядись, ты снова их увидишь.

Над рененским замком бушевала гроза. В окна хлестал дождь. Королева по-сестрински поцеловала его в лоб и ушла.

Иржи остался один. Липа на монастырском валу стонала от ветра. Но скоро солнце снова засияло, и летний день был сверкающим и благоуханным. Над башней красной церквушки святой Кунеры, княгини Оркнейских островов, кружили аисты.

Назавтра из Хертогенбосха воротился Фридрих. Жизнь на биваке была не по нем. Но когда укрепления были взяты приступом, каждый мог увидеть Фридриха и леди Бесси вместе перед взятым Хертогенбосхом. Леди Бесси сняла траур и смеялась как девочка, протягивала руку для поцелуя голландским дворянам. После триумфа состоялся прием в крепости, основанной еще римлянами.

Вернувшись в Ренен, королева решила снова отправить Карла Людвига и Рупрехта в Лейден. Она воспитает их не солдатами, а просвещенными властителями. Если Фридриху Генриху не было суждено взойти на трон, чешским королем станет Рупрехт, рожденный в Праге, а Карл Людвиг — курфюрстом. Елизавета будет матерью короля и курфюрста.

Фридрих устроил в Ренене большую охоту на лис по-английски. Королеву сопровождали Иржи и фрейлина Яна. Яна упала с лошади, Иржи кинулся ей на помощь, но девушка поднялась и сама вскочила в седло. Она потеряла шляпу и мчалась по лугам с развевающимися волосами, действительно подобная королеве фей Мэб.

— Поезжай в Англию, — сказала ей леди Бесси по возвращении с охоты. — Кружи там головы лордам и выбери себе в мужья самого красивого. Тебе уже пора…

Яна оскорбленно потупилась.

В июле в Ренен снова приехал сэр Томас, снабженный золотом и письмом к шведскому королю. Он привез бумаги для Иржи.

Иржи уезжал, как в бреду. Сэр Томас был полон оживления. Фридрих и Елизавета проводили их до ворот рененского замка.

Яна, стоя у окна, смотрела, как карета, удаляясь, покачивалась на высоких рессорах, словно плыла по волнам.

Через неделю пришлось срочно посылать человека за доктором Румпфом. Он приехал слегка подшофе и сразу был отведен к ложу леди Бесси, которая лежала в горячке. Больная твердила, что у Эдуарда, мол, была корь и она от него заразилась, но сыпи у нее не было и она перенесла болезнь на ногах.

— Без осмотра не обойтись, — буркнул доктор Румпф, — покажитесь.

— Вы снова беременны, — сказал он после осмотра и подергал себя за бородку, пожелтевшую от табака.

22

Сэру Томасу было все едино, — плыть Бельтом или Зундом, мимо Фризских островов или Каттегатом и что там на море — штиль, буря, волнение. Он был уверен в английской каравелле «Единорог», на которой плыл, в ее пушках, торчавших с двух палуб, в ее капитане.

Ветер дул благоприятный, пиратов не опасались. Датская война кончилась, голландцы снова плавали в Копенгаген, в Швецию, в Ригу и Ревель; шведы — в Амстердам, гданьские, ростокские и ревельские суда — в Англию, а датчане курсировали между Ютландией, Зеландом и Лоландом. Их вооруженные пинасы патрулировали у Скагенс Горна и возле Ааргусема.

Летнее небо было раскаленным, дни — долгими.

Сэр Томас Роу, снабженный двумя грамотами, по одной. — лондонский купец Якоб Грандисон, а по другой — чрезвычайный посол его величества короля Карла I английского к его величеству королю Густаву Адольфу шведскому — сидел или лежал на палубе «Единорога», вдыхая соленый воздух, наблюдал за чайками, сопровождавшими корабль от самого Амстердама, почитывал французский роман и болтал со всяким, кто хотел его слушать, а больше всего — с Иржиком, своим помощником, с которым делил и каюту в носовой части корабля. Иржик был по одной бумаге купеческим приказчиком, по другой — секретарем английского лорда.

Настроен он был отнюдь не так безоблачно, как его патрон. Воды и продовольствия на «Единороге» было маловато, зато много английской шерсти, сложенной в трюме, и шотландского виски, а еще больше времени для разговоров. Сэр Томас этим пользовался. Он не предавался воспоминаниям о стамбульских временах, о Хюсейне и Гюрджю-паше, о слабоумных султанах, об Атмейдане и о Принцевых островах. Это ушло в прошлое, двери за которым закрылись. Он выполнил то, что требовала от него королевская канцелярия в Лондоне. Обогатился настолько, насколько ему предоставила для этого возможность Левантинская компания в Стамбуле. Накупил столько статуй, монет и старинных ваз, сколько можно было погрузить на корабли и, привезя, не возбудить зависти лордов королевской канцелярии, которые всегда об этом проведают и все обсудят.

Сейчас он отправлялся с новой миссией, в новые страны, где еще никогда не бывал. О том, что будет там делать, он ни с кем не говорил. Ему было сказано, что в интересах Англии надо развязать шведскому королю Густаву Адольфу руки для войны против императора, иными словами, прежде всего надо освободить его от пут войны с Польшей. Вот сэр Томас Роу и ехал на восток, чтобы способствовать заключению мира между Швецией и Польшей. Недавно к шведу из Копенгагена прибыл месье Эркюль де Шарнас, посол Франции у Кристиана датского, с поручением от Ришелье, который также был заинтересован подбить на войну против императора шведского короля и даже был готов финансировать это предприятие. Сэру Томасу вменялось в обязанность следить за французом и доносить в Лондон обо всех его действиях.

Вот пока и все, что было ему сказано. Но такая миссия была ему по душе. При успешном ее исходе венскому Габсбургу будет нанесен удар, от которого ему и с двумя Валленштейнами не подняться. Чешская корона вернется к Фридриху, который долго не протянет, значит, престол достанется прекрасной леди Бесси, английской принцессе. Леди Бесси была давней слабостью сэра Томаса, и ради нее он был готов бороться, чтобы хоть теперь, на старости лет, дождаться награды. Его любовь была героической, печальной и самоотверженной, не то что любовь этого моравского мужлана, который хотел всего и все получил, а сейчас уезжал, чтобы не искушать предавшуюся покаянию леди Бесси. Это было как-то не совсем понятно. Может быть, когда-нибудь ему удастся выведать у Иржика его тайну. Любопытство — эта необходимая принадлежность его профессии — снедало сэра Томаса.

Шутки ради сэр Томас назвал как-то Иржика Арпаджиком. Тот покачал головой:

— Это было так давно.

Сэр Томас спросил, не вспоминает ли он греческую бурю в Кундуз-Кале.

Иржи рассердился, но сказал только:

— Вы живете вчерашним днем. Стареете, сэр.

Сэр Томас не обиделся и спросил Иржика, знает ли тот, что леди Бесси могла стать шведской королевой.

— Знаю, — ответил Иржи. — Она сама мне об этом рассказывала. Она и герцогиней савойской тоже могла стать.

Сэр Томас заметил, что в отличие от Тилли и Валленштейна Густав Адольф знает толк в женщинах. Иржи промолчал.

— Слышал ли ты о любви Густава Адольфа к Эббе де Браге{177}?

— Нет. Знаю только, что во времена Рудольфа Второго в Праге жил звездочет Тихо де Браге. Меня не интересуют чужие романы.

— Романы монархов, генералов, министров, кардиналов, королев и их канцлеров чрезвычайно важно учитывать для политики, — сказал сэр Томас.

— Я занимался политикой по воле случая.

— Но путешествие в Швецию, — сказал сэр Томас, — это не воля случая.

— Я послан передать поручение, и ничего больше.

— Леди Бесси тайно переписывалась со шведской королевой. Одно шифрованное письмо шло из Гааги в Стокгольм, а другое — из Стокгольма в Гаагу. Но, еще не дойдя до адресата, они лежали дешифрованные на столе некоего лорда Сесиля в Лондоне, и переписчик изготовлял десять копий для министров, послов и секретарей. В Стамбуле я читал письма леди Бесси шведской королеве Элеоноре, послу Кларендону в Венеции и даже великим визирям.

— Вероятно, вы читали и любовные письма Густава Адольфа к Эббе де Браге?

— Нет… Но знаю о переговорах по поводу брака между Густавом Адольфом и английской принцессой Елизаветой. Когда старый Иоганн Скитт приехал послом в Англию, он отправился в Ричмонд нанести визит и дочери короля Якова. Ей тогда было четырнадцать, она очень мило сказала ему: «Я симпатизирую Густаву Адольфу больше, чем какому бы то ни было другому принцу на свете».

Это я читал в одном из донесений тех лет. Было оно, помнится, датское. Датчанам удалось расстроить свадьбу, и маленькая принцесса была весьма опечалена. Она мечтала о светловолосом муже. Судьба дала ей черноволосого Виттельсбаха. Она мечтала о доблестном воине, а получила Фридриха, который на войну предпочитает смотреть издалека.

— Ох, и злой у вас язык, сэр!

— Ничуть. Бросать тень — самый любимый спорт послов.

Сэр Томас громко засмеялся.

— А вы, Арпаджик, себе на уме, помалкиваете.

— Молчание — золото, говорят у нас.

— Значит, вы богач, Георг.

Море было необыкновенно тихим. «Единорог», подняв паруса, плыл вдоль мекленбургских берегов. Между небом и землей они казались желтым поясом с зеленой каймой. Береговые ласточки, гнездившиеся в прибрежном иле, залетали даже на палубу корабля. Рыбачьи парусники неподвижно стояли на зеленоватой воде, которую несла в Балтику река Варнов. Острые шпили башен Доберена и Ростока торчали над равниной, одинокие ветряные мельницы выныривали из дозревающих хлебов и погружались в них. Вот показался редкий сосняк и лепящаяся к желтому склону, дремлющая в солнечных лучах деревушка.

На песке у Барта светился маяк. Ночи были звездные, дни безоблачные. Они обогнули с севера Руйяну, остров священных буков и золотой пшеницы. Курс держали не на Швецию, а на Пруссию, где в Эльбинге, в шведском военном лагере, сэр Томас Роу надеялся застать не только короля Густава Адольфа, но и месье Шарнаса.

Померанские воды были неспокойными, но благоприятный ветер с запада позволил плыть быстрее. Долгое время шли в открытом море. Кораблей попадалось так мало, словно их смел ветер. Лишь у Гданьской крепости повстречались с ганзейской флотилией, скорее всего везущей хлеб в Швецию и кожи в Англию. Поприветствовали друг друга флажками.

Даже самый опытный актер дрожит от волнения перед поднятием занавеса. Вот и сэр Томас волновался перед вступлением на прусское побережье. Он знал, что Густав Адольф сердцем с Англией и остерегается Франции. Но Ришелье, пославший в Пруссию мужественного воина и искушенного дипломата месье де Шарнаса, дал ему оружие, которым Карл английский сэра Томаса не снабдил. Золото! С ним месье де Шарнас достигнет больших успехов, чем сэр Томас, везущий шведскому королю только орден Подвязки, который приказано вручить королю, когда тот высадится на немецкой земле.

— В варварском краю, к которому мы приближаемся, у нас много знакомых, — сказал сэр Томас Иржику. — Граф Турн, другие чешские дворяне и, разумеется, проповедники. А меня подстерегает месье де Шарнас, чтобы подставить ножку. Смешно, везу секретаря, секрета которого не знаю.

— И вы не посвятили меня в свои заботы.

— Я еду устраивать мир между Швецией и Польшей.

— А я еду говорить о войне против императора. Вы едете к Густаву Адольфу от английского короля, а я с просьбой изгнанной королевы.

— Значит, будем помогать друг другу.

— Да будет так, — сказал Иржи заносчиво.

Наконец, столько времени спустя, они подали друг другу руки.

Вдали выступали из моря башни Гданьска. За зеленой косой Гела море было словно полито маслом. Масса кораблей всех народов и флагов стояли на якоре вдали от берегов. Шведский фрегат среди них был самым большим и роскошным. Но «Единорог» не бросил якоря в Гданьске, а вошел в мелкий залив, за которым, как гнездо чайки, прятался Эльбинг. Густав Адольф после короткого совещания решил разместить свой гарнизон в Эльбинге, превратив купеческий городок в военный лагерь. В ратуше на площади поселился Аксель Оксеншерна, правитель завоеванной Пруссии. Оксеншерне было известно, что на «Единороге» в Эльбинг прибывает чрезвычайный посол английского короля. В его честь он приказал салютовать с укреплений двадцатью одним орудийным залпом.

Сэр Томас был изумлен. Он ехал с секретной миссией, и вдруг такие почести! Не иначе это дел рук графа Турна!

Сэр Томас в своем самом роскошном платье и при шпаге стоял у борта судна до той самой минуты, когда «Единорог» бросил якорь и группа шведских офицеров подплыла в шлюпке к кораблю, чтобы встретить посла и проводить его в заезжий двор. Во главе их действительно был граф Турн, военный советник шведского короля. Он приветствовал сэра Томаса от имени канцлера Оксеншерны.

Уже в заезжем дворе на площади перед храмом Девы Марии — на Балтике нет города, в котором не было бы церкви святой Девы Марии, — граф Турн обнял и своего еретика, ганацкого молодца Герштеля.

23

Сэр Томас опоздал.

Месье де Шарнас все сделал сам. Посетил Густава Адольфа в Упсале и вернулся в Эльбинг. Съездил в польский лагерь и передал командующему генералу письмо кардинала Ришелье на имя канцлера Кшиштофа, епископа Хелмского. В письме кардинал приветствовал польского короля, защитника святой католической веры, и благословлял его на славные победы на прусской земле, но одновременно предостерегал от союза с императором. Франция не смогла бы спокойно смотреть на продолжение шведско-польской войны.

Месье де Шарнас добавил к этому и ряд собственных соображений. Конечно, польские войска дерутся мужественно, но во главе шведов стоит непобедимый герой. Поляки хорошие воины, и перед их тактикой можно только преклоняться. Их конница ястребом обрушивается на неприятеля, наносит удар и так же стремительно исчезает среди болот, словно над ней смыкается камыш. Но побеждает в конце концов всегда Густав Адольф. Ведь шведы-то дошли до Мазовше. К чему длить кровопролитие? Сигизмунд{178} считает Густава Адольфа узурпатором. Но за этим узурпатором стоит весь шведский народ, который о Сигизмунде знать не желает и от всей души ненавидит иезуитов, капуцинов и латинское пение. Эта война бессмысленна. Ваза{179} на польском троне воюет с Вазой на троне шведском. А радуются Фердинанд и габсбургские принцессы, из которых, к своему несчастью, Сигизмунд уже вторую назвал своей женой. Королю польскому выгоден только мир. Потому что совсем недавно турки обосновались на Днестре. Не исключено, что Густав Адольф уговорит их напасть на Польшу с юга. А ведь есть еще Московия, с которой швед замирился. Она, того и гляди, всадит Сигизмунду меч в спину. Тогда никто на свете не поможет Сигизмунду. Шведский трон он уже потерял, потеряет и польский.

Месье де Шарнас вернулся в Эльбинг и объявил, что мир близок. Поляк сыт войной по горло, в его войсках свирепствует чума, в битвах и стычках с генералом Врангелем они порядком обескровлены. Кроме того, у Сигизмунда, как и у всякого польского короля, нет денег. Господин Оксеншерна на это усмехнулся и погладил бороду.

Сэр Томас Роу тоже хотел поехать к Густаву Адольфу в Упсалу, но господин Оксеншерна отсоветовал. Король, мол, до тех пор не пожелает говорить с Англией, пока та не докажет доброй воли в качестве посредника.

Сэр Томас решил конфиденциально переговорить с месье де Шарнасом. Месье Шарнас поблагодарил его за визит. Он, конечно, будет приветствовать сэра Томаса в качестве посредника, хотя работы будет немного.

Сэр Томас устраивал в Эльбинге приемы, посещал господина Акселя Оксеншерну, генерала Врангеля и английских купцов, которые роились в городе как пчелы, в общем, делал хорошую мину, но свет ему был не мил. С Иржиком он не разговаривал по целым неделям.

А Иржи проводил время с графом Турном. Рассказывал ему, что поручила королева передать Густаву Адольфу.

— На этот раз у прекрасной Лизель дело не выгорит. Густав Адольф нашего Фридриха не жалует. Он не приносит счастья. Но просить короля ты, конечно, можешь, — размышлял граф.

— А будет король со мной разговаривать?

— Он говорит со всяким. Кроме того, ты выполняешь поручение Елизаветы, которая могла стать его женой.

Граф Турн рассказал о своих делах. Они были невеселыми. В Эльбинге встретился он со своим сыном Францем Бернардом, снохой и двумя внуками. И вскоре сын погиб от чумы, Турну даже на его похоронах не пришлось присутствовать…

— Потеряешь дитя, потеряешь себя… — Несчастный отец заплакал. — Я отведу тебя к его могиле, неподалеку от храма святого Николауса. В Эльбинге похоронено много наших. Много наших пало на штумской равнине, где Густав Адольф потерял коня и шляпу. Молодой Ян из Жеротина был там тяжело ранен. Здесь его отец Ладислав Велен{180} с женой и множеством детей. К ним не пойдем. Он будет стыдиться перед незнакомым своей бедности. Много наших знатных и простых прибежало к шведскому королю из Дании, от Мансфельда, от Христиана Хальберштадтского из Бранденбурга и Саксонии. Что с ними делать? В Эльбинге всех не разместишь. Король хотел их расселить на просторах Ингрии, далеко на востоке, у моря. Поручил это мне. Но наши хотят оружия и домой! Теперь пойдут воевать, если их не сразит чума. Густав Адольф в Швеции. Он тоже иногда должен побыть дома. А кроме того, чума, — она и короля не милует.

— В Эльбинге все еще чума?

— Была, есть и нет. Ее скрывают. Весной начался сильный мор в военном лагере, да и в городе тоже. С больными поступали жестоко. Может, так оно и нужно было. Одних убивали, других кнутами и палками гнали за городские ворота. Потом полегчало. Но сын мой погиб… — старый Турн снова прослезился. — Ох, тяжела судьба земли чешской! Как усмирим мы гнев господень? Одни думают — покорностью и молитвами, а другие уверены — только мечом! Объединимся вокруг Гедеона Севера! Я не встречал человека более прекрасного, мужественного и любезного богу! Час настал. Многие знамения на земле и в небесах предвещают его славу!

— Отец, вы уже не надеетесь на Валленштейна?

— Думаю только о войне, сын мой…

Но он не звал Иржика остаться с ним и идти на войну, не возвращаясь в Голландию. Только однажды он спросил:

— От любви-то ты наконец излечился?

— Нет, — вздохнул Иржи.

— Жаль, — сказал Турн и больше об этом не заговаривал.

К пану Велену из Жеротина в его бедное жилище граф Турн Иржика не повел. Но отправился с ним к пану из Вартенберга, к пану Кохтицкому и к Зденеку из Годиц{181}, которые были полковниками и генералами, жили в городе и каждое утро уезжали в лагерь. Да еще с Тейффелем, австрийским чертиком, повидался Иржик, и с полковником Штубенфоллом, который сражался на Белой горе, выкурив во время битвы три длинные трубки.

Все радовались близкому концу войны с Польшей, превозносили месье де Шарнаса и смеялись над сэром Томасом, который, как истый англичанин, явился слишком поздно. Со времен чешской войны никто из них англичан не любил. Граф Турн избегал разговоров с сэром Томасом.

— Он все выспрашивает о силе шведского войска и, по-моему, готов пересчитать в Элфснаббне шведские корабли! Я советовал господину Оксеншерне не пускать его в Швецию…

Сэру Томасу Роу не везло, чем дальше, тем больше… В Вест-Индии он нашел золото! В Индостане склонил Великого Могола! В Персии своим красноречием заморочил голову шаху. В Стамбуле был могущественнее самого Великого визиря! Это может подтвердить Иржи из Хропыни, — но здесь, в зачумленном Эльбинге, его никто знать не желает, к своему Гедеону в Швецию его не пускают, толкая в объятия коварного месье де Шарнаса. Что скажет король Карл, когда узнает об этом в Лондоне? Карл не любит тех, кто преданно служил Якову. Он завидует и своей сестре Елизавете, которая нарожала столько детей, когда его супруга бесплодна! Карл попрекнул сэра Томаса, что он в большей мере служит Елизавете Пфальцской, нежели английской короне. Сказал, что хотел бы услышать когда-нибудь, как тот в парламенте говорит в пользу английской короны. И в Эльбинг-то он его отправил, чтобы молчаливый депутат свернул себе шею. Сэру Томасу еще нет пятидесяти. Что он, так стар, чтобы не проплыть по шведским шхерам?

Но в заезжем дворе снова появился месье де Шарнас. Дела, мол, зашли так далеко, что пришла пора поехать в польский стан и определить место, где поляки со шведами могли бы встретиться и договориться о мире.

Сэр Томас Роу поехал. В качестве секретаря он взял с собой Иржи из Хропыни, чешского рыцаря на английской службе.

Наконец он сможет сообщить в Лондоне, что ему удалось избрать место и день переговоров. Это не будет полной правдой, сделал это де Шарнас и Оксеншерна, но дело не в правде. Король Карл и так ему не поверит.

24

У дороги из Тчева в Остероде лежит деревня Старыгрод или Альтмарк. Сейчас она сожжена, от нее остались костел и кладбище, которое разрослось после весенней эпидемии чумы. На холме расположился шведский лагерь, на равнине — польский, на расстоянии пушечного выстрела друг от друга. Правда, последнее время стрельбы не вели.

Посредники договорились, что на деревенской площади Старыгрода будут поставлены два шатра. Один — желто-голубой, другой — белый с малиново-красным. Потом по жребию выпало, что совещаться начнут в польской ставке, во второй день перейдут в шведскую и так будут чередоваться до конца переговоров. Сотня казаков и рота шведской кавалерии будут охранять покой договаривающихся сторон. Звоном колокола на колокольне будут извещать о начале и конце заседания. Переговоры начнутся девятого августа в полдень.

Сэр Томас приободрился.

По возвращении в Эльбинг оба посредника поехали к Оксеншерне и генералу Врангелю. Шведы их поблагодарили и одобрили порядок ведения переговоров. Девятого августа перед полуднем в польский лагерь в колясках и верхом прибыли великий канцлер Кшиштоф, епископ Хелмский, граф Веселовский, маршалек Литвы, граф Якуб Собесский, граф Ежи Оссолиньский и пан доктор Магнус Доёнхоф. В шведскую ставку вошли канцлер Аксель Оксеншерна, маршал Герман Врангель и полковник Йохан Банер{182}, представители короны шведской.

Когда прозвучал старыгродский колокол, месье де Шарнас вошел в польский шатер, а сэр Томас — в шатер шведский, прося послов, чтобы те вышли из шатров и поприветствовали друг друга.

Послы вышли, и войска отдали им честь. Но ни поляки, ни шведы не желали поклониться первыми. И те и другие как в танце сделали шаг и потом остановились как вкопанные. Колокол отзвонил, настала великая тишина.

Наконец толстый епископ Хелмский сказал с усмешкой:

— Господа, я думаю, мы сядем одновременно. А чтобы показать себя более вежливыми, желаю вам доброго дня! — И слегка поклонился. Поляки, сэр Томас и де Шарнас сняли шляпы.

Тогда Аксель Оксеншерна снял шляпу и поклонился, а за ним поклонились все шведы.

— Господа поляки, — сказал он гордо, — чтобы не остаться перед вами в долгу, мы тоже желаем вам доброго дня.

Затем все вошли в польский шатер и сели друг против друга вдоль стола. По концам его заняли места с одного края месье де Шарнас, а с другого — сэр Томас Роу. Польская и шведская свита стояли за спиной ведущих переговоры. Иржик из Хропыни встал за спиной сэра Томаса. Месье де Шарнас, к его досаде, был без секретаря.

Открыл переговоры месье де Шарнас, сказавший длинную речь и представивший посольства друг другу.

Епископ Кшиштоф был человек веселый. Когда месье де Шарнас представлял его шведам, он прервал оратора:

— Если бы у меня под сутаной не было такого тяжелого брюха и слабых ног, стоять бы нам до сих пор на солнцепеке.

Все развеселились и заговорили наперебой. Но господин де Шарнас воззвал к порядку. Нужно было еще выбрать председателя на сегодня и на завтра, а также того, кто бы все записывал.

Последнее возложили на секретаря английского посредника рыцаря Иржи из Хропыни.

Епископ Кшиштоф заявил, что на сегодняшний день с него хватит, он желает отобедать в шведском шатре, где тем временем шведские повара накрывали стол.

Обед у шведов был по-солдатски простой, но всем, несмотря на жару, он пришелся по вкусу. Вина и водки было в изобилии, а перед шатром на трубах и дудках играли военные музыканты.

Хотя участники переговоров еще не подали друг другу руки, inter pocula[74] быстро подружились.

Руки подали через неделю, после долгих споров. Мир так и не заключили, однако подписали перемирие на шесть лет, в честь которого палили из мушкетов в обоих лагерях, польском и шведском, а также был дан залп из пушек со стен Эльбинга.

Поляки делали вид, что удовлетворены, но знали, что король будет недоволен главным образом потому, что в договоре Густав Адольф, этот узурпатор, признавался «могучим королем шведов, готов и вандалов, а также великим князем Финским и прочая, и прочая». И все «милостью божией». Кроме того, по договору Густав Адольф до конца перемирия сохранял все взятые им города в Ливонии, включая Эльбинг, Мемель, Пиллау. Остальные города, до войны бывшие польскими, польскими и остались.

— Патер Ламормайни будет плакать, — сказал канцлеру Оксеншерне епископ Кшиштоф, — но патер Жозеф в Париже будет смеяться.

И хитрый господин Оксеншерна заключил:

— Выходит, мы пролили столько крови назло одному и на радость другому патеру…

— Да-да, — согласился епископ Хелмский, — но, между нами, мне больше по душе капуцины, нежели иезуиты.

— Мне тоже, — поддержал его господин Оксеншерна.

Кто бы сказал, глядя на такое единодушие, что один из них — папист, а другой — лютеранин?

Когда расходились с прощального ужина, господин Оксеншерна взял Иржи из Хропыни под руку:

— У вас, молодой человек, за спиной трудная неделя. Настало время послать вас к нашему королю. Господин Турн сказал мне, что у вас есть к нему поручение от чешской королевы. Король будет рад вас выслушать, а вот удовлетворит ли — не знаю.

«Чешский канцлер» готовился ехать в Швецию. Сэр Томас Роу ему завидовал: его пока не приглашали.

Но прошла еще не одна неделя и не один месяц, пока эта поездка осуществилась. В Эльбинге вновь вспыхнула чума, и смерть косила людей. Умер сын Оксеншерны, генерал Врангель потерял жену.

Граф Турн спасался от заразы вином: он ходил провожать в последний путь чешских изгнанников, над каждым гробом произносил прощальное слово и горько плакал. Так похоронил он шестерых дочерей пана Велена из Жеротина, похоронил проповедника общины чешских братьев брата Вамберкского. Бедный Турн говорил, что после смерти своего сына он полюбил похоронный обряд и был бы сам не прочь почить вечным сном в храме Девы Марии или у Николауса, только не смеет: его ждет Чешская земля.

Во время чумы корабли из Эльбинга и Гданьска в Швецию не ходили. Потом мороз сковал воды пристаней, а вместе с ними коббы, шкунеры и каравеллы. Выпал снег, и Иржи был словно в плену.

— Возьмите меня в лагерь к солдатам, — просил он графа Турна.

— Ты же на английской службе, Ячменек! Подожди, выполни сначала то, что тебе было приказано.

В Эльбинге жилось как на краю света, куда люди сбежались, спасаясь от потопа, но где их постигли другие страшные напасти. Только купцам было раздолье — они нажились на той войне, которая кончилась, и ждали поживы от той, которая близилась. Самыми оборотистыми были голландцы. Но в богатых домах обосновались здесь и английские купцы, сэр Томас Роу все время вертелся среди них. Торговал, как в Стамбуле. На этот раз мехами из Московии. Он воспрял духом, снега с морозами ему были нипочем. Ездил в Гданьск, нашел там других английских купцов, был в Штральзунде и Штеттине. Продавал, покупал и разведывал.

Но однажды ему удалось показаться во всем своем посольском великолепии перед городом Эльбингом, а главное, перед шведскими офицерами на траурной церемонии по умершему трансильванскому князю Бетлену Габору, несколько раз избиравшемуся венгерским королем и столько же раз свергавшемуся с трона.

При выходе из храма святого Николауса, где три проповедника — два лютеранских и один кальвинист — произнесли торжественные речи, граф Турн заметил сэру Томасу:

— Пожилому мужчине не след жениться на молоденькой. Она сократит ему век. Бетлен был человек мужественный и мудрый. С его смертью мы многое потеряли. Одна у нас осталась надежда — Гедеон Севера.

Слеза застыла на покрасневшей щеке старого Турна.

Сэр Томас, однако, возразил:

— Покойник при жизни не раз изменял своему слову.

— Но в вере был крепок… И в любви к Венгрии тоже, — ответил Турн. — Надеялся на победу над антихристом. А это, если не ошибаюсь, три богоугодные добродетели…

Трансильванский посол у шведского наместника в Пруссии господина Акселя Оксеншерны созвал иностранцев и именитейших людей Эльбинга на поминальную трапезу, во время которой пировали, как на свадьбе. Упились не только граф Турн и шведские полководцы, но и месье де Шарнас. Один сэр Томас не захмелел. К утру, однако, он предложил выпить за близкую войну и взятие Вены — и без Бетлена.

Трансильванский посол, граф Эрдеди, оскорбился.

На поминках нашлись и такие, что говорили и пели по-чешски. Пан Зденек из Годиц, только что получивший генеральский чин, голосил как фельдфебель, бранился с господином Тейффелем, выясняя, кто кого предал в тысяча шестьсот двадцатом году, австрияки — чехов или чехи — австрияков, и согласились на том, что всех предал мадьярский выродок Бетлен. Граф Эрдеди оскорбился вторично.

Так помянули изгнанники покойного князя.

Граф Турн подвел Иржика к пану Ладиславу Велену из Жеротина.

— Посмотрите на него, — бормотал он. — Это Ячменек. Вы еще о нем услышите.

Пан Велен, бледный, синеглазый, с кругло подстриженной белой бородой и торчащими усами, пожал Иржику руку.

— Вам тоже грустно, пан брат? — спросил он тихим голосом.

— Мы все ждем спасителя… — невесело усмехнулся Иржи.

— Но ожидание коротаем не одними молитвами, — сказал пан Велен, — нет ничего хуже жизни без родины.

25

Когда наконец Иржи из Хропыни ввели в бельэтаж нового королевского дворца в Стокгольме, он лицом к лицу встретился с мужчиной, которого знал и по Праге и по Гааге. Желтолицый господин Людвиг Камерариус, советник шведского короля по делам Пфальца, загадочно улыбаясь, протянул ему руку.

Иржи поздоровался и подумал невольно: «А, вот почему я ждал так долго».

Но господин Камерариус сказал приветливо:

— Его величество готов с вами побеседовать. Пожалуйте!

Они вошли в длинную галерею. Окна на озеро Меларен замерзли. Стены украшали знамена, взятые в русских, польских и датских походах. Вооруженной стражи нигде не было видно. Господин Камерариус растворил невысокие двери и пригласил гостя войти первым в залу с золоченой люстрой под деревянным потолком. Вдоль стен, обитых штофом, стояло несколько кресел, по виду — венецианских, с высокими кожаными спинками. Портретов не было.

В следующей зале за столом сидел король Густав Адольф.

— Ваше величество, рыцарь Иржи из Хропыни, советник чешской королевы, — возгласил господин Камерариус.

— Salve[75], — сказал король и указал на кресло.

Иржи поклонился, шляпа в его руке коснулась ковра.

В королевском кабинете висел только один портрет. Иржи узнал волевое лицо Густава Вазы{183}. Левая стена была закрыта гобеленом в желтых и бледно-зеленых тонах. Два нагие великана уносили нагую девицу с полной грудью и мускулистым животом. На заднем плане другие хватали и уносили обнаженных женщин. Похищение сабинянок.

В пылающем камине потрескивали поленья. Пахло можжевельником, как когда-то в комнате королевы в пражском Граде.

Стеклянная люстра под потолком сияла множеством свечей.

Король сидел за столом в мягком кожаном камзоле польского покроя с твердым воротом, безо всяких брыжей. Руки его лежали на столе, тонкие пальцы были сжаты, словно при молитве. Вытянутая, овальной формы голова, откинутая назад, опиралась на спинку кресла. Нос у него был орлиный. «Густав-Клёст» звали его солдаты. Лицо у короля было розовое, волосы — коротко стриженные и светлые, усы и острая бородка — янтарно-желтые. Из-под светлых бровей смотрели, прищурясь, небольшие, светло-синие и близорукие глаза.

— Вы приехали из Голландии, — начал король.

— Из Гааги от королевы Елизаветы с ее личным поручением, — доложил Иржи.

— Господин Камерариус рассказал мне, что в Праге вы состояли пажом при королеве, сражались на Белой горе и были ранены. А затем вместе с моим теперешним военным советником господином Турном были на службе у моего друга и свойственника, покойного князя и короля Габриэля. Были в Стамбуле сначала членом трансильванского посольства у Высокой Порты, а позднее — секретарем по чешским делам при посольстве сэра Томаса, который сейчас пребывает в нашей Пруссии, куда и привез вас с собой. Вы на английской службе?

— Да, еще со времен Стамбула.

— Английский хлеб не сладок, — улыбнулся король. — Но какой-то хлеб есть надо. Чешская королева тоже кормится английским хлебом. Если бы вы расстались с ней недавно, я спросил бы вас о ее здоровье. Но сейчас я знаю сам и могу сказать, что она и ее муж в добром здравии. Так что же поручила мне передать ваша королева?

— Ее величество просит убежища в Швеции для короля Фридриха и его семьи. В Нидерландах они несчастливы.

Густав Адольф шевельнулся в кресле.

Глаза его еще больше прищурились, как у священника, который мысленно обращается ко всевышнему.

— Мне жаль, — сказал он, помолчав, — что я не могу удовлетворить эту просьбу. Король Фридрих и его супруга, да и вы, рыцарь, знаете, что Швеции предстоит война с императором. Невозможно более терпеть высокомерные оскорбления, которыми осыпает нас Фердинанд Второй уже многие годы. Невозможно мириться с угрозой шведской державе на Балтийском море. Невозможно оставаться в бездействии, когда преследуют приверженцев протестантской веры в соседней Германии. Ваш король и королева тоже стали жертвой гонений… Несомненно… Но если я приглашу в Швецию пфальцское семейство, создастся впечатление, что я намерен воевать лишь за его реституцию. Но я собираюсь воевать не только за возвращение Фридриха Пфальцского на его престолы, но и за восстановление всех прав немецких протестантских сословий. Что сказали бы князья мекленбургские, которых Валленштейн выгнал из их владений? Разве меньше причин жаловаться у правителей магдебургских и хальберштадтских, князей ангальтских и всех прочих, кого жестокость императорских декретов лишила их тронов и владений? Я не могу связывать себя заботой лишь об одной пфальцской семье. Если Фридрих желает воевать лучше, чем раньше, он может сделать это и из Нидерландов, которые ближе к Пфальцу, нежели Швеция.

Король замолчал и пристально посмотрел на Иржика.

— Тогда мне ничего не остается, — сказал Иржи, — как промолчать о следующей просьбе королевы.

— Говорите, прошу вас. Мне интересно услышать, чего желает чешская королева. Я читал ее письма, которые она писала ее величеству королеве Элеоноре, моей супруге. Но уже довольно давно она не пишет. И мне хотелось бы знать ее суждения.

— Королева надеется, что если бы король Фридрих мог приехать в Швецию, то со шведским войском он кратчайшим путем вернулся бы в Прагу и на чешский трон!

Густав Адольф громко засмеялся.

— Она все еще остается амазонкой… Несомненно, из Швеции в Чехию путь короче, чем из Голландии. Но кто сказал королеве, что я хочу вторгнуться в немецкие княжества? Война-то еще не началась. Если император примет мои условия, я буду вести переговоры. От господина Камерариуса я знаю, что королева жаждет войны с императором и в ее планах отведено место не только мне, но и турецкому султану, и патеру Жозефу в Париже, и еще бог весть кому. Немалая роль в этих проектах отводилась и покойному Бетлену. Хорошо. Все мы одинаковы! Господин Турн, прежде всего господин Турн и прочие чешские дворяне мечтают возвратиться домой с мечом в руках и под развевающимися знаменами! Но вы-то хотя бы готовы лечь костьми. А вот готов ли сражаться не на жизнь, а на смерть король Фридрих, я совсем не уверен. Передайте, сударь, своей королеве, что я не знаю, как развернется будущая война, не знаю, куда заведет нас военная фортуна — то ли в Силезию и Чехию, то ли в Пфальц. Если Фридрих намерен воевать, пусть ищет меня! Где-нибудь да найдет. Если я вторгнусь в Германию, пусть ищет на Одере, Эльбе, а может быть, и на Рейне. Пока не знаю где. Но найти меня — забота Фридриха… Сожалею, что не могу дать иного ответа. Я с удовольствием обрадовал бы вашу королеву, но, к сожалению, не могу. Вы разочарованы, рыцарь?

— Иного ответа я и не ожидал. Смею ли я, ваше величество, откланяться?

— Подождите. Скажите лучше, почему вы не вступаете в нашу армию? Что вас удерживает в Гааге?

— Я приду к вам с королем Фридрихом.

— Вы так уверены в моей победе?

— Как в том, что господь над нами.

Глаза Иржика сверкнули, и король улыбнулся ему ласково и приветливо.

— Сколько вам лет? — спросил он.

— Двадцать восемь.

— Вы дождетесь возвращения на родину. А почему вас называют Ячменьком?

— Я родился в ячмене, как король из нашей старинной сказки, который исчез и вернется в самую тяжкую для нашей земли годину…

— Для вашей земли тяжкая година уже настала…

Король встал и подал Иржи руку, но не позволил, чтобы тот ее поцеловал.

— Не спешите уезжать из Швеции, — сказал он на прощанье. — Я хотел бы, чтобы вы были с нами, когда мы отправимся на Голгофу, на этом крестном пути и вы обретете спасение. Полюбите нас, прежде чем вступите вместе с нами на этот тяжкий путь. Мы не раз остановимся под тяжестью креста и будем распяты. Но воскреснем из мертвых в день третий. Мы и вы, рыцарь Ячменек.

Густав Адольф остановился под люстрой, освещенный ее светом, как венцом нимба.

— Я пробуду здесь столько, сколько вы прикажете, ваше величество, — сказал Иржи.

— Вы мой гость, — приветливо улыбнулся король.

26

Господин Адлер Сальвиус, глава королевской канцелярии, передал Иржику, чтобы он переселялся из трактира «У сокола» в трактир «У трех корон», где жили королевские гости: пан Иржи из Хропыни отныне и до своего отъезда будет гостем короля.

А что делать королевскому гостю?

Ждать и бдительно наблюдать.

Что же видел Иржик? Серое небо, вечный сумрак, сгущавшийся по ночам до синевы. Каменные и деревянные дома города на островах между озером и морем. Гранитные набережные. Корабли, лодки, баржи и челны, замерзшие во льдах фиордов и покрытые толстым слоем снега. Снег на улицах, на крышах, на башнях. Этих высоких и узких башен, как он насчитал с холма над озером Меларен, было семь. Каменный королевский замок сам был пятибашенным; самая высокая из башен, увенчанная королевским гербом в виде трех корон, возвышалась в середине. Густав Адольф был королем шведов, готов и вандалов. Его королевство возникло из трех старинных княжеств. Другой город, если бы его так занесло снегом, погрузился бы в спячку на всю зиму. Жители попрятались бы в жарко натопленных каменных и деревянных домах и домишках, потому что дерева в Швеции испокон века было в избытке, больше, чем хлеба. Столько, что его вывозили на кораблях в Голландию и Испанию. Но жители Стокгольма не дремали. Тысячи их сновали по набережным, улицам и по льду. Все двигались проворно, вили канаты, крутили валы, пилили, строили, складывали, переносили бревна, ящики и мешки. Жили на вмерзших в лед судах. Из трюмов барж через железные трубы поднимался дым. В северном предместье пекари пекли тысячи хлебов, в южном мясники забивали несметное количество скота и складывали мясо в снег и в лед. На улице, за королевским замком, громыхали оружейники и поясники, украшавшие кожаные пояса металлическим набором. Солдаты маршировали на плацу и обучались по новому способу, напоминавшему нидерландский, но более ловкому и свободному. Командиры на солдат не орали, и брани слышно не было. После строевых учений роты, обступив проповедника и греясь у костров, пели псалмы.

Все эти подвижные люди были степенными и рассудительными. А самыми степенными из них были финны, которых можно было сразу узнать по невысоким фигурам и длинным волосам, подстриженным, как у московских купцов. В этом городе были серьезны и немецкие подмастерья, столяры, позументщики и слесари; голландские плотники не напивались здесь, как в Заандаме и Гоорне, и русские в своих занесенных снегом лавках на Зёдермальмё не пререкались с покупателями.

Частенько стреляли пушки, стоявшие на балюстраде замка. Это происходило, когда король в простой коляске выезжал в Элфснаббн или отправлялся в старую Упсалу или Никёпинг, резиденцию вдовствующей матери, Кристины датской. Он любил там встречаться со своими министрами, генералами, а чаще всего с Иоганном Скиттом, учителем и другом. В такие поездки он отправлялся всегда один. Королева Элеонора с фрейлинами сидела в стокгольмском замке, зябко кутаясь в соболя.

С каланчи часто звонили и трубили пожарные. В деревянных кварталах, что ни день, где-нибудь да горело. Тогда небо над городом розовело заревом, а днем было затянуто едким дымом. Пожары явно устраивали католические монахи, переодетые ремесленниками. Немало их было схвачено и изобличено в шпионаже, убийствах и поджигательстве. Иезуиты не ленились и, где могли, всячески мешали приготовлениям шведов к войне. И большой корабль господина ван Гира из Амстердама сгорел и затонул перед Мальмё.

Но вместо одного потопленного корабля в Швецию прибыл десяток других, вместо сожженного дома строились новые дома и мастерские, и с приходом весны, поздним, внезапным и полным благоухания и света, загрохотал, загремел и взволновался город на воде, а с ним вместе и воды, пресные и соленые. По Меларенскому озеру заскользили парусники, баржи, галеоны, коббы и фрегаты. На всех мачтах моряки подняли паруса. Солдаты топали по каменным набережным перед дворцом, строясь для громкозвучных и красочных смотров.

Деревенские лица солдат были не свирепыми, а румяными, свежими и сытыми, потому что король хорошо кормил свое войско и, вложив мужчинам вместо цепа в руки мушкет, обеспечивал им покой и сон. Обмундирование у них было добротное, и под бараньими шубами, которые они сняли по весне, обнаружился новый и веселый мундир без лент и мишуры, но прочный и спасающий от дождей. Генералы и офицеры были разряжены, как девицы, но король запретил им безбожное высокомерие. Шотландцы не смели напиваться, и сам старый полковник Рутвен протрезвел. Англичане перестали биться об заклад и играть в кости. Немцы не хвастали, не покрикивали, а чешским офицерам было запрещено спорить с другими насчет первенства в мужестве и хитрости.

На склонах, где зимой молодежь каталась на санях, из молодой травы высунулись тысячи первоцветов. В воскресенье после обеда народ отправлялся в березовые рощи. Дудари проходили по улицам, созывая юношей и девушек к приличествующим танцам на чистеньких деревенских площадях. Многие выплывали в лодках к соленому морю, солнце бросало на землю жгучие лучи, небо и море светились волшебным светом, леса истекали смолой, и казалось, что близится огромная радость и долгий праздник.

И все знали, что путь к этой радости лежит через врата новой войны, но старались не думать об этом и на короля не сетовали. Он обещал им землю Ханаанскую, а о Ханаанской земле им проповедовали и пели священники в городах и селах, от Треллеборга до Лапландии и от Лулеа до Гельсингфорса, а также в завоеванной Ливонии и на берегах Пруссии. На этот раз это будет священная война, говорили старики. Желанная война! Во имя величия и славы Швеции, ради добычи, которая достанется людям. Деревянные города мы превратим в города из гранита и мрамора. Каменный Стокгольм позолотим снаружи и изнутри. И при этом война будет справедливой, потому что ее велит нам вести господь, сделавший нас орудием своей воли.

Господин Сальвиус передал Иржи письмо из Гааги, пришедшее в замок с почтой генерала Фалькенберга, посредника Густава Адольфа, объезжающего сейчас ганзейские города, немецкие дворы и Соединенные провинции. Королева Елизавета спрашивала, когда пан из Хропыни вернется и привезет принца Морица из Бранденбурга. Письмо было коротким, но оно привело Иржи в смятение.

— Я не знаю, когда наш король собирается вас отпустить, — сказал господин Сальвиус, — но пока он желает, чтобы вы еще побыли у нас. Я позабочусь, чтобы вы встретились с принцем Морицем и отвезли его матери.

Ответное письмо королеве вместо Иржика написал господин Сальвиус.

Кровь Иржи давно уже не кипела так, как в стамбульские времена. Наверное его до дна исчерпала любовь королевы в доме Вассенар. Он разучился сопротивляться и защищаться. Турки заразили его верой в судьбу. Кальвинистская Голландия научила полагаться на предопределение. В муравейнике Швеции он покорился воле человека, какого до сих пор не встречал. Хотя первый его разговор с королем был и последним, он все время думал о нем, с утра до вечера тот стоял у него перед глазами. Густав Адольф был вездесущим. Он и об Иржике не забыл и приказал ему не уезжать, и Иржи остался.

Конечно, от Стокгольма до Чехии и Моравии было далеко. Но там, где в поход отправится Густав Адольф, будет уверенность, что все дойдут. Королева звала его в Голландию, и он обещал, что вернется. Тосковал по своей возлюбленной, потому что память о ней была в нем жива. Он пойдет за ней, он вернется! Но сначала хочет увидеть войска Израилевы, отправляющиеся в поход против Вавилона. Поход будет долгим. Король сказал, что Фридрих, если он хочет воевать, должен прийти ему навстречу. Если Фридрих не захочет, Иржи пойдет один и присоединится к войскам Осиевым. Этим летом, на будущий год, или через несколько лет, пусть даже десять… Но это будет, будет непременно!

Генрих Матес Турн послал из Эльбинга в Стокгольм Иржику чешскую книгу. Писал, что сам ее не читал, но слышал о ее мудрости. Она не была новой. Лет шесть-семь тому назад ее написал брат Ян Амос Коменский. «Скорбящий»{184} называлась она и возникла для утешения рассеянного божьего стада чешского. Том начинался словами:

«Вернись к нам, о боже, отрекшийся от нас, и окажи нам помощь перед лицом врага, потому что на тебя одного все наше упование, ибо тщетна вся помощь человеческая, в в тебе находим мы свою доблесть, ты победишь врагов наших…»

Но, гляди, близится и помощь человеческая.

27

Двадцатого мая тысяча шестьсот тридцатого года с галереи зала сейма Иржи видел того, от которого близилась помощь человеческая, видел, как он взошел на сцену, украшенную только шведским флагом, держа на руках четырехлетнюю принцессу Кристину — свое единственное дитя. Король поднял темноволосую и темноглазую девочку высоко над головой, показывая ее собравшимся представителям сословий.

День был солнечный. За открытыми окнами пели дрозды и зяблики, чирикали стайки воробьев и покрикивали жирные стокгольмские чайки, вылавливая рыбу из вод Меларена и пожирая ее.

Король обратился к залу:

— Если по воле божьей мне не суждено вернуться на шведскую землю, признайте наследницей престола дочь мою Кристину. Присягайте Кристине, как моей наследнице на шведском престоле!

Сейм встал. Обнажили оружие господа Браге, Стур, Лейонгуфвуд, Гилленштирн, связанные узами родства с Вазами господа Горн{185} и Банер, Оксеншерна, Скитт и Снарр. Присягнул на верность сводный брат короля, адмирал Гильденхильм, и мудрый Штенбок. Клялись в верности землевладельцы из Уппланда, Гетеланда и с далеких норвежских границ. С поднятой десницей присягали профессора Упсалы и пасторы лютеранской церкви из Стренгнеса, Калмара, Вестерааса и Линкепинга в черных камзолах и в пышных крахмальных брыжах.

Присягали города от Карлскрона и Мальмё до Эстерзунда и Лулса, богом клялись крестьяне из Далекарлии и Зёдермальмё. Встала со своего почетного места и присягнула королева Элеонора, бледная, взволнованная и униженная тем, что не ей, королеве, а этому ребенку и регентам доверяет муж королевский скипетр. Аплодисментами и приветственными криками славила короля и его дочь толпа народа, призванная в этот раз к участию в заседании сейма.

Шотландские, английские, голландские, немецкие и чешские генералы и полковники на королевской службе — а среди них и господин военный советник Генрих Матес Турн, прибывший вчера из Эльбинга, — замахали с галереи оружием и засверкали панцирями. На всех башнях города звонили в колокола. Многие в зале плакали.

На улицах, в лавках и мастерских люди тоже плакали, слыша, что настал час железа. Народ немногочисленный, бедный и миролюбивый, но — сколько помнят отцы и деды — всегда проливавший кровь, вступал в войну. Народ, воевавший с Московией, Данией, Польшей, одерживавший победы и терпевший поражения, голодавший и страдавший. Лет сто назад бог отогнал сельдь — пропитание и богатство страны, из шведского моря в норвежское, датское и голландское. Скудны шведские поля, и хочешь не хочешь — надо сражаться за Ливонию, Эстляндию и Пруссию. Шведские земли расширились за счет заморских. От берегов Балтики были отогнаны московиты; многие члены сейма получили поместья в Ингерманланде и Финляндии, но у себя-то дома люди не могли грызть камни или питаться мохом и водой. Вот король и решил вести их на войну бедных. Как же это он сказал?

— Простому человеку и крестьянину желаю, чтобы вечно зеленели их луга и поля родили сам-сто. Пусть будут полны их амбары и богатство растет и поднимается, как опара, чтобы без тревог и с радостью могли они исполнять свои обязанности и использовать свои права!

Иржи слышал эти слова. Так не говорили паны из Роупова, Каплиржа и Шлики. Не говорил такого и избранный король Фридрих. Воинственным окриком и бряцаньем оружия домогалось четвертое сословие — этот черный сброд, как сказал покойный Турн-младший на Белой горе, — своих прав и не получило их!

— Вам, горожане, — сказал дальше король, — я пожелаю, чтобы маленькие домишки вы заменили большими каменными домами, ваши маленькие лодки — большими парусниками и кораблями. Пусть дно ваших пивных кружек никогда не будет сухим!

Никто в Праге не говорил таких слов горожанам, от них только требовали золота, серебра и драгоценностей на ведение войны.

Старый Турн снова прослезился.

— Слышишь, Герштель, глас справедливого?

— Господь мне свидетель, — клялся король, — что войну я начинаю не по своей воле и не по прихоти. Император помогает нашим врагам, преследует наших союзников и братьев по вере. Стонущие под игом папы молят и призывают нас освободить их. С божьей помощью да будет так!

На набережной грянули пушки.

— Сейчас он скажет и о чешской земле, — шепнул граф Турн.

О Чехии они не услышали ничего, но канонада грохотала и сейм ликовал.

— Не может он перечислять все страны, которые собирается освободить, — утешался Турн. — Ведь теперь-то наверняка ему быть протестантским императором!

Графу Турну уже виделась на голове короля императорская корона, и он аплодировал и провозглашал славу этому призраку.

— Я сознаю опасности, которые нас ожидают, — тихим голосом продолжал король. — Мне не раз случалось попадать в трудные обстоятельства, и я не жалел живота своего. Бог вывел меня невредимым из кольца врагов и исцелил на пороге смерти. Но придет мой час, я останусь на поле боя. Поэтому, оставляя вас, я поручаю вас охране всевышнего, обращаюсь к нему с молитвой, и да пребудет его благодать над всеми вами и ныне, и присно, и во веки веков. Я прощаюсь с вами с нежной любовью и, наверное, навсегда.

Король умолк и обратил взгляд к балкону, где сидела испуганная и бледная его супруга Элеонора с девочкой Кристиной на руках. На глазах его выступили слезы, но он совершенно не старался их скрыть. Громко зашмыгали, утирая слезы ладонями, крестьяне, сидевшие на задних скамьях. Орудия молчали. Только птицы пели за открытыми окнами да чайки покрикивали над водами.

Король выпрямился и, прикрыв глаза, сцепил пальцы рук. Как всегда в важные моменты, он откинул голову и стал читать псалом, который часто повторял перед сеймом или перед битвой:

— Господь, ты всегда наша защита от народов и варваров. Сжалься над рабами своими. Насыть нас милосердием своим ныне утром, чтобы мы могли петь и веселиться во все дни. Пусть будет при рабах твоих дело твое и красота твоя при сыновьях их… И дела рук наших подтверди среди нас. Дела, прошу, рук наших подтверди! Аминь.

Помолившись, он открыл глаза и весело улыбнулся собравшимся.

И всем стало легко и радостно.

После этого он пригласил всех в самую большую залу дворца и пировал вместе со всеми, пил и ел, как подобает мужчине. Прохаживаясь вдоль столов, он беседовал с графами и крестьянами. Остановившись возле Иржика, он обратился к нему особенно ласково и сердечно:

— Недалек час, когда вернется король Ячменек в венце из колосьев. Верьте мне!

Король пожал ему руку и пошел дальше по зале, в которой шумели и пели песни до поздней ночи. А далекарльские крестьяне пустились танцевать с таким топотом и гиканьем, что задребезжали окна и в домах, что стояли неподалеку, проснулись те, что осмелились лечь спать в такую ночь.

28

В порту Элфснаббн, спрятанном за зелеными шхерами, собрались толпы народа из недалекого Стокгольма, всей близлежащей округи и даже с гор. В экипажах и верхом прибыли высшие королевские советники, все сословия. С королевой Элеонорой и маленькой принцессой король простился в стокгольмском дворце, обещав вызвать супругу к себе, как только наступит передышка от боев.

Флот ждал короля, подняв все флаги. Уже несколько дней на суда грузились солдаты, перевозили кавалерийских лошадей, подводы и пушки. Король стоял на набережной и принимал рапорты генералов. Здесь были господа Густав Горн и Браге, Банер и Баудиссен, Фалькенберг, Книпхаузен и Голл, Гогендорф, Витцтум и Монро, Генрих Матес Турн и Максимилиан Тейффель, полковник Рутвен и многие другие командиры конных и пеших полков, артиллеристы, офицеры, моряки. Докладывали о численности кавалерийских рот, эскадронов и орудий, военных кораблей и грузовых барж. А было всей их силы общим числом только пятнадцать тысяч.

Армия небольшая. Когда в Вене из донесений шпионов узнали секретную цифру численности шведской армии, императорские советники смеялись и сам император Фердинанд сказал:

— Значит, еще одна маленькая война.

Но не к маленькой войне готовился Густав Адольф.

И знамения предвещали не маленькую войну. В тучах виделось огромное войско, готовящееся к битве. В Нюрнберге слышали железный скрежет оружия. В Магдебурге женщина родила дитя в высоких сапогах со шпорами и в шлеме на голове. Уродец тут же умер и рассыпался в прах. Солдат из войск Тилли потел кровью, которая промочила ему рубашку и камзол. В Регенсбурге с моста увидели сразу три солнца, заходящие за башню храма. В Бранденбурге небо осветилось заревом пожара, хотя на земле ничего не горело. Астрологи предрекали кровавые битвы, потому что наступило противостояние Марса и Венеры. Подобных предзнаменований было много и на земле и в небесах.

Между тем в Мамминге в доме бургомистра Валленштейн читал сообщения своих шпионов с регенсбургского сейма, где князья дружно жаловались на императорского генералиссимуса, ходатайствуя, чтобы фридландский самозванец был лишен власти за то, что он истребляет города и деревни и грозится положить предел княжеским вольностям.

— Бог ослепил их, — твердил Валленштейн, имея в виду князей. — Они намереваются отнять у императора его меч. Кто, кроме меня и моей армии, выступит против Густава Адольфа? На императора идет враг не слабый, а мощный и многочисленный. Стоит ему коснуться немецкой земли, силы его умножатся во сто крат, как у Антея.

Том временем эскадра во главе с флагманским судном «Меркурий» плыла к южным берегам. Король стоял на палубе рядом со своим сводным братом адмиралом Гильденхильмом. Среди матросов были финны, даларняне, голландцы и готы. Корабли носили имена древних богов, а также зверей и птиц. В эскадре были «Юнона», «Нептун», «Черный пес», «Скорпион», «Аист», «Ястреб», «Ласточка», «Дельфин», «Щука», «Змей». Были они по большей части новые, с белоснежными парусами, щетинились новыми пушками — грозная сила. Граф Турн и Иржик плыли на «Белом льве», и им виделось в этом доброе предзнаменование.

Ветер не благоприятствовал плаванию. Едва вышли из шхер в открытое море, подул мощный зюйд-вест. Адмирал приказал укрыться в Миддельстене под Стокгольмом и выждать.

Король, адмирал и генералитет нетерпеливо, но покорно разместились в деревянном домишке на скалистом берегу, коротая время за воспоминаниями о минувших походах и плаваниях. Граф Турн рассказывал о своей службе венецианской синьории, сетуя на Венецию, что она до сей поры не воюет с императором. Граф сожалел о смерти Бетлена, но выражал надежду, что любой его преемник, даже и Дьёрдь Ракоци, будет противником венского антихриста.

Погода переменилась только через несколько дней. Задул сильный норд.

Многие приписывали эту перемену громкой молитве короля вечером предыдущего дня.

Утром морякам и солдатам на всех кораблях флажками был передан приказ короля запеть хорал. Песнь мощно понеслась над взволнованным морем. После этого якоря были подняты.

Кренясь и покачиваясь на темно-зеленых волнах, корабли мчались, как стая вспугнутых лебедей. Многие кавалерийские и обозные лошади в этом плавании повредили себе ноги. А люди маялись морской болезнью. Граф Турн клял час своего зачатья, Иржи, сам страдавший, стирал пот с его пожелтевшего лица.

Над морем сияло жаркое летнее солнце, чайки радовались нежданной поживе, весело и сердито шипела за кормой пена, в канатах, как тысяча волынщиков, гудел борей и рвал флаги.

Справа показались зеленые леса и золотые поля Руйяны. Кто-то предположил, что ветряная мельница на холме — это Берген, но другие, более опытные, возразили, что город с моря не виден. Зато указывали на известняковую скалу, с которой, сидя на камне когда-то, какой-то король — то ли датский, то ли шведский — наблюдал морское сраженье. Кто с кем сражался — никто толком не знал.

К ночи море утихло, и флотилия бросила якоря в мелких водах у острова Ругена.

Но на берег не высаживались. В темноте были видны костры императорских гарнизонов на холме — сигнал померанскому берегу, что неприятель приближается. Адмирал Гильденхильм приказал дать по кострам залп.

На рассвете флотилию разбудили звуки горна. За багряной каймой седых туч — ночью палубы смочил первый померанский дождик — подымалось солнце этого славного дня. Проповедники вспомнили, что день в день ровно сто лет тому назад императору Карлу V{186} был представлен текст «Аугсбургского исповедания», но рассказывать об этом возможности не было, потому что корабли готовились к маневру высадки на открытый берег.

Фрегаты построились для охраны транспортных судов и зарядили пушки. Развернутым строем, как войско перед битвой в поле, приближался шведский флот к зеленому острову Уздому, или Уседому, разделенному надвое широким устьем реки Пены.

Плоский и песчаный берег шагов через сто от линии прибоя подымался, зеленея яркими кронами дубравы. Солнце озаряло деревья и прибрежный песок, и всем казалось, что их здесь ждут с радостным нетерпеньем, что земля принарядилась, чтобы достойно принять гостей.

— Вот такой же в один прекрасный день мы увидим родину, — сказал граф Турн Иржику, — только смотреть будем с гор на самые прекрасные поля, леса и луга на свете!

Корабли приблизились к берегу настолько, что простым глазом можно было различить среди песка крупную гальку. Прилетели ласточки-береговушки и с щебетом облепили реи и канаты. Был отдан приказ бросить якоря и приготовить шлюпки. Адмиральский корабль «Меркурий», рискуя сесть на мель, выплыл дальше всех вперед. Генералы, офицеры, солдаты и моряки смотрели со всех палуб на этот маневр Гильденхильма, говоря, что не иначе к нему побудил адмирала король, пожелавший первым вступить на землю Померании.

Но король все не высаживался.

Так прождали целый день.

Только в ту минуту, когда сплющенный круг солнца коснулся на западе серой земли, с палубы «Меркурия» спустили шлюпку, в которой к берегу вместе с адмиралом Гильденхильмом отправился Густав Адольф. Это послужило знаком для всех кораблей спустить шлюпки и начать высадку. В сумраке море почернело. Весла рассекали длинные волны, набегавшие с севера на юг, от Ругена к реке Пене.

Высадка была неслышной и быстрой.

Еще до полной темноты войско построилось и двинулось к низким холмам, прочесывая дубравы. При этом солдаты сообщали друг другу, что король, не дожидаясь, пока нос его шлюпки коснется твердой земли, выскочил на песок и сразу упал на колени.

— Так сделал Цезарь, пристав к берегам Британии, — объяснил полковник Лейонгуфвуд, учившийся когда-то в Упсале, обращаясь к проповеднику Фабрициусу.

Фабрициус возразил:

— Юлий Цезарь на британском берегу взывал не к господу. А наш король молится!

За лесом полк Лейонгуфвуда натолкнулся на пустые императорские окопы. В темноте раздалось несколько выстрелов, и снова все стихло.

Часть войск расположилась лагерем в чистом поле, воткнув в песчаную почву с четырех сторон хоругви с такими надписями: «Если бог с нами, кто против нас?», «Густав Адольф — защитник веры», «Марс владеет мечом, Фемида — жезлом», «Жребий брошен». Солдаты не понимали, что означают письмена на хоругвях. Читать они не умели, а если кто и умел, то все равно не знал латыни. Но они верили, что эти стяги священны и под их охраной первый сон на твердой земле будет ненарушимым и спокойным. Вместе с ними посреди лагеря спал и их король.

Спал и граф Турн, военный советник короля, и Иржик заснул сладким сном. Между лагерем на померанском берегу и чешской землей больше не лежало моря!

29

Король не поехал в Штеттин, хотя его приглашал в свой замок померанский князь Богуслав{187}.

— Мое место в военном лагере, — ответил король князю, который за одну ночь, поглядев перед сном на широкие жерла шведских пушек, превратился из союзника Валленштейна в друга короля, и продолжал спокойно попивать свое пиво. Шведский король обещал не лишать его трона и по окончании войны убрать свои гарнизоны из померанских городов и населенных пунктов, а главное — из Штеттина.

Шведские вербовщики вербовали в Померании солдат, а князь Богуслав наблюдал из окон замка в Штеттине, как шведские унтера на площади обучают деревенских парней обращению с оружием.

— Вчера они с голодухи траву ели, — говорил Богуслав, — вот до чего довела нас моя верность его императорской милости. Сейчас-то они поотрастят брюха. Валленштейн ведь все подчистую вывозил из страны, а швед пригнал стада овец и коров. Против такой войны я ничего не имею. Пусть — in Gottes Namen[76] — швед делает здесь, что ему нравится.

Когда из Гданьска к шведскому королю приехал сэр Томас Роу, чтобы вручить ему орден Подвязки, князь Богуслав хотел провести эту церемонию в своем замке.

Но король приказал сэру Томасу явиться в лагерь. Он холодно принял английский орден и не подумал поблагодарить сэра Томаса за посредничество при заключении мира, похвалив в то же время месье Эркюля де Шарнаса, который вернулся в Данию.

Сэр Томас в полном унынии отбыл в Гданьск.

Королевские солдаты, отобранные из бывших фалунских рудокопов, укрепляли штеттинские валы. Из донесений явствовало, что из Бранденбурга, Лужиц и Чехии быстрым маршем близятся императорские войска. В Гарце и Гриффенхагене, по обоим берегам Одера, будто бы возведены укрепления, преграждающие королю кратчайший путь в Чехию, о котором через Иржика сообщила королю леди Бесси из Гааги.

Да и господин военный советник Турн неустанно твердил об этой самой короткой дороге, и пан Велен из Жеротина послал в штеттинский лагерь маршалу Горну целую инструкцию о походе в Чехию.

«Пусть, — писал пан Велен, — отправят по Одеру в Силезию восемь или десять тысяч ландскнехтов, за ними пойдет чешский, моравский и силезский народ, бежавший под шведские знамена. Если это войско займет Силезию по Кросно, Загань и чешскую границу, то польский сейм, который можно было бы созвать во Вроцлаве, конечно же, вынесет решение о союзе с королем, как это уже получилось в Померании. Тогда не трудно будет поднять Моравию и Чехию».

Пан Велен предлагал свои услуги в силезской акции, а Турн мог бы быть полезен в Чехии. Валашские пастухи ждут этой минуты.

Маршал Горн писал канцлеру Оксеншерне в Эльбинг и говорил с королем.

Король сказал:

— Дождутся и они… Дойду и до Чехии. Но прежде я должен услышать, что скажут в Бранденбурге и Саксонии. Будь у моих солдат орлиные крылья, я поднялся бы с ними в поднебесье и опустился бы со всей стаей на чешские горы. Но пока я должен думать, как обеспечить тыл. Неверный друг за спиной хуже открытого неприятеля в поле.

Широкий и быстрый Одер уже замерз, на лагерь под Штеттином, где король приказал вместо палаток срубить деревянные избы, навалило снегу, когда из замка сообщили, что прибыло бранденбургское посольство и остановилось у князя Богуслава. Посольство не было многочисленным. Всего-навсего один советник курфюрста Петер Бергман со своим служащим. Третьим в санях был пфальцский принц Мориц.

Иржи с волнением ожидал момента встречи с ним. Ведь мальчик был принцем и не мог прибежать к незнакомому рыцарю, взять его за руку и сказать:

— Я здесь… Вези меня к матери!

Первым в королевскую избу вошел краснощекий мужчина в шубе, господин Петер Бергман. Приехал он в своих санях, и личный конвой короля из даларнян отдал ему честь.

Трубач протрубил громкое приветствие. Граф Турн узнал, что разговор между румяным господином и королем был неприятный. Посол был ну вылитый господин Камерариус. Льстивый и дерзкий. Якобы он начал высокопарно, что приносит-де приветы курфюрста Георга Вильгельма Seiner Liebden[77], шведскому королю и дорогому зятю. Курфюрст-де просит дорогого зятя, чтобы он не предпринимал похода в Германию, который мог бы стать началом большой войны. Но если Seine Liebden во что бы то ни стало пожелает предпринять поход, пусть минует Бранденбург. Курфюрст всем сердцем за протестантскую веру, но в этой affaire militaire[78] предпочитает сохранить самый строгий нейтралитет.

— Наш король спокойно слышит любые слова, латинские ли, немецкие, французские или шведские, — рассказывал Турн, — снесет и дерзкое словцо и крепкое солдатское и сам их употребит, но от слова «нейтралитет» кровь у него вскипает. Он закричал на посла так, что слышно было на крыльце, где стоял караул.

«О нейтралитете, — кричал он, — не желаю ни слышать, ни знать. Пусть его милость господин курфюрст будет либо другом, либо врагом. Настало время войны господа с антихристом. Если его милость собирается держаться заодно с чертом, ему придется вступить со мной в войну. Tertium non dabitur[79], запомните это! Нейтралитет? Это тьфу, и больше ничего, растер — и нет его».

«Это ваше последнее слово?» — спросил румяный советник курфюрста дерзко и почти угрожающе.

Король будто бы засмеялся и похлопал Бергмана по плечу:

«Вот так и скажите своему господину и добавьте, что за короткое время, что я здесь, моя армия утроилась! И из Бранденбурга ко мне тоже бегут. Те, кто лучше его милости господина курфюрста знают, что император не остановится, пока не задавит протестантов окончательно. Слезами и жалобами ничего не добьешься. Вы разбираетесь в пушках? Пойдемте посмотрим на них!»

Король сел в сани господина Бергмана и поехал показывать ему свои пушки и повозки с амуницией. К нему вернулось хорошее настроение. Он угостил посла и спросил, когда тот собирается ехать назад.

«Вот передам пфальцского принца, как было договорено с господином Адлером Сальвиусом, — и отправлюсь восвояси».

«Поезжайте, дело не ждет».

Все это узнал Турн, а от него — весь шведский лагерь.

Шведский лагерь, штеттинский замок и господин Петер Бергман услышали и еще кое-что.

Генералиссимус императорских войск, адмирал Балтийского моря и Океана, самый могущественный муж императорского стана, герцог и князь Альбрехт фон Валленштейн по настоянию Регенсбургского рейхстага, католических и протестантских князей и курфюрстов отрешен от командования. Якобы он угрожал libertatem Germanicam[80] и ставил себя над курфюрстами и князьями. Его чудовищные орды ландскнехтов разоряли немецкие земли и вели себя на квартирах как в завоеванном краю. Во главе императорских войск и полков Лиги отныне поставлен старый маршал Тилли. Турн ликовал. С покрасневшим носом, смахивая с глаз слезинки, бегал он от одного к другому, сообщая эту новость. Пригласив маршала Горна на торжественный ужин, он заявил:

— Был у нашего короля единственный соперник, почти равный ему славой и разумом, да и того черт побрал. Путь открыт…

Маршал Горн усмехнулся в усы и сказал:

— Недавно был слушок, господин Генрих, что в Валленштейне вы видите будущего чешского короля…

— Tempora mutantur[81], — ответил граф Турн. — Утопающий за соломинку хватается. А теперь мы ухватились за шведскую скалу. Не тонем. Идем в поход…

— Ох, и красноречивы же вы, господин Турн!

— Кто читает Библию, умеет и слово сказать кстати. Ваш король тоже наделен ораторским талантом.

Господин Горн выпил с графом Турном за отставку Валленштейна.

— То, что Георг Вильгельм Бранденбургский глуп, это я знал. Знал, что пьяница Георг Саксонский еще глупее. А вот что Максимилиан Баварский глупее их обоих и устроил отрешение, это у меня в голове не укладывается, — кричал, разгорячившись, Турн.

— Trahit sua quemque[82], — начал маршал Горн, но недосказал стих Вергилия.

В шведском лагере все, подражая королю, старались говорить по-ученому.

Иржи ждал приглашения в штеттинский замок. Но князь Богуслав был господином ленивым. Ночь напролет он просидел с Петером Бергманом за пивом, выспрашивая, как обойдутся в Берлине со шведом, которого не выгонишь. С ним пойдут или против него? А каковы, по мнению господина советника, истинные замыслы шведа? Хитер больно, рыжий дьявол. Двинет ли он вверх по Одеру в Силезию и Чехию или сначала заграбастает Мекленбург, как уже прибрал к рукам Померанию? Если он захватит Мекленбург, то оттуда рукой подать и до Бранденбурга. А что потом? Пойдет ли его милость курфюрст войной против собственного зятя?

Господин Бергман только плечами пожимал. Откуда, мол, ему знать такое? Однако перед шведом устоять непросто. Многое опять-таки зависит и от курфюрста Саксонского, от его позиции.

— Всех нас зажали в кулак, — вздохнул князь Богуслав. Казалось, его утешало, что в кулак зажимали не его одного. — А что этот пфальцский отпрыск? Швед берет его на воспитание?

— Нет, отправляет к родителям в Нидерланды.

— Выходит, что в Бранденбурге пфальцскому принцу грозит опасность?

— Понятия не имею, — увертывался румяный господин советник.

— In Gottes Namen… — провозгласил князь Богуслав, принимаясь за новый кувшин пива.

Назавтра господин Бергман уехал в Берлин.

30

Иржика провели в башенный зал штеттинского замка. Стены его были пропитаны сыростью. Пол покрывали медвежьи шкуры. Этих медведей князь Богуслав убил в молодые годы по финскому способу палицей.

В высоком кресле сидел мальчик в бархатном платье. Темно-каштановые волосы покрывали ему плечи. У мальчика было узкое, худое лицо и большие карие глаза. Может, они были и зеленоватого оттенка, но главное — суровые и гордые.

Мальчик протянул руку незнакомому рыцарю.

Иржи подошел, чтобы поцеловать принцу руку. Она была красная и шершавая. Ему захотелось крикнуть: «Сыночек! Не я тебе, а ты мне должен целовать руку!» Но он наклонился и поцеловал. Эта рука была его рукой! Когда он был ребенком. Когда был пажом в пражском Граде.

Принц заговорил по-немецки:

— Вам поручено отвезти меня в Нидерланды. Зачем?

— Таково желание вашей матушки, принц.

— Мне интересно, какая она. Красивая?

— Матери всегда красивы.

— Но моя — самая красивая. Вы пфальцский рыцарь, сударь?

— Нет, моравский.

— А где находится ваша земля?

— Отсюда на юг, за горами.

— Почему вы не дома?

— Мне пришлось бежать из-за моей веры. Так же, как и вам, принц.

— Я не бежал. В Бранденбурге я был дома. Я родился в крепости Кюстрин.

— Вы любите Бранденбург?

— Люблю. И не хочу в Нидерланды. У меня дома в Берлине лошадка, я зову ее Герцхен и езжу на ней по лесу. Люблю охотиться на белок. Вы тоже охотитесь на белок?

— Я ездил с вашей матушкой на охоту.

— Вы знаете моего отца?

Иржи хотелось сказать:

«Знаю, сыночек, знаю. Ведь это я!» — но он сказал:

— Короля Фридриха я узнал много лет тому назад. Вы встретитесь с ним в Нидерландах. С братьями и сестрами тоже.

— Рупрехта и Елизавету я помню. Но это было давно. Рупрехт меня колотил. А Елизавета была со мной мила. Бабушка рассказывала, что я будто бы плакал, когда ее увозили. Ее я тоже увижу?

— Увидите… И всех остальных…

— Больше всего мне хочется увидеть самую младшую, Софью!

— Софью? — изумился Иржи.

— Мою новую сестричку зовут Софьей. Это мне сказала бабушка Юлиана в Берлине, когда я собирался уезжать.

Сердце Иржи забилось прямо в горле. Но принц продолжал расспросы:

— В Гааге у меня будет лошадь?

— Конечно. И собаки, и еще львята. Впрочем, наверное, они уже стали взрослыми львами.

— Тогда можем ехать, только надо попрощаться с дядей Богуславом… Он сейчас пьян и спит, так что поедем завтра. Я вас не задерживаю.

И снова протянул свою шершавую руку, а Иржи ее поцеловал.

В ту ночь Иржи не сомкнул глаз, не уснул он ни на другой день, ни на третий — у кающейся грешницы родился новый ребенок.

Уехать, не попрощавшись с королем, было нельзя, а король его принимать не спешил. Наконец приглашение было получено.

Король встретил его неприветливо и сурово.

— Хорошо, хорошо… Поезжайте с ребенком. Мне его видеть совершенно необязательно. Одним положено заботиться о детях, другим о мужчинах. Если немецкие князья будут заняты только заботами о своих детях, о своих богатствах, собаках и лошадях, если бранденбуржец будет изворачиваться, саксонец — напускать тумана, я сниму лагерь и уйду. Пусть император сдерет с них шкуру. Пусть их живьем сожрут иезуиты. С меня хватит! Бабы они. Не хватало еще, чтобы швед учил их порядочности! Поезжайте и скажите господину Фридриху, чтоб подождал, пока я шведской кровью добуду ему Пфальц. Если увидите своего сэра Томаса, остерегите его, чтоб он не вздумал являться ко мне. Пусть торгует чем угодно, а меня оставит в покое. Если вся их помощь — орден Подвязки, так мне, милее господин де Шарнас со своими расчетами… Если в Англии нет денег, нечего заниматься политикой, пусть найдут себе другое занятие. Рутвенов, Гоптонов и всех прочих шотландцев и англичан, которые пришли под мои знамена, я люблю. Они умеют драться. А повиноваться я их научу. В остальном я на Англию не рассчитываю. Если когда-нибудь я создам морскую империю от Финляндии до Исландии и если к этой империи присоединится Германия septemtrionalis[83], так или иначе мне придется сразиться с Англией, и я прихлопну ее. Это, конечно, не касается вашей Стюарт в Гааге, ее я пощажу, — засмеялся король.

Иржи изумленно смотрел на отекшее лицо короля, на его припухшие близорукие глаза, отяжелевший стан. Не шло ему впрок штеттинское сидение в лагере.

— Мое дело повиноваться, — сказал Иржи.

— И советую вам никогда не говорить о вещах, в которых вы in incerto[84], как делает господин Турн и многие ваши publici boni promotores et in causa communi patrones[85]. Они хотят поучать, наставлять и давать consilia[86] другим. А свою собственную страну положили in sepulcrum[87]. Мне рассказывал один брабантский купец, который был в Праге, когда там в прошлом или позапрошлом году расположился венский двор и Валленштейн был на вершине vanitatis suae[88], что город подобен трупу удавленника в позолоченном саване. А господа Турн и Велен, да и вы тоже учите меня, как мне проливать за вас кровь моих крестьян. К сожалению, кровь их будет литься! Но не за вас, за детей ваших! Теперь ступайте. Возвращайтесь ко мне с Фридрихом. Он хоть бы постыдился своих обнищавших дворян, которые на коленях умоляют меня, чтобы я разрешил им умирать в шведской армии. Знаю, сейчас у Фридриха nec manus, nec pedes[89]. Но он получал деньги от английского короля и получает субсидии от голландцев. А ваши дворяне за несколько талеров готовы отдать себя, свои manus et pedes[90], и, главное, кровь.

Король поднялся. Аудиенция кончилась. Иржи поклонился.

— Я написал господину Оксеншерне, — сказал король, — чтобы он перевел шведской комендатуре в Штральзунде столько талеров, сколько понадобится на ваше путешествие оттуда до Гааги. Поедете на шведском корабле. Не желаю, чтобы вас содержал англичанин сэр Томас… безбожник! Передайте привет королеве Елизавете. И еще — я завидую ей, что у нее столько сыновей. Не знаю, удачные или неудачные те из них, что остались живы. Но это сыновья! Я прикажу упаковать с вашими вещами соболью шубу. Для королевы… Прощайте!

31

Иржи предстояло еще проститься с графом Турном, который собирался в Берлин, чтобы от имени шведского короля увещевать курфюрста. Иржи сказал Турну, что у королевы родилась дочь.

Тот расхохотался:

— Кажется, она не скучает. Ну, что ты на это скажешь?

Иржи сказать было нечего.

Он слушал Турна, снова исполненного воодушевления. Пан Велен, мол, пишет из Эльбинга, что в городе множество чешских дворян, горожан и простолюдинов, желающих стать солдатами. Никто больше не думает о землях среди болот Ингерманланда, и сам господин Оксеншерна оставил эту идею. Молодые и старые — все хотят взяться за оружие. Из Женевы прибыл пан Павел Каплирж, пробравшийся через польские земли в Эльбинг, и друг полковника Тейффеля, пан апелляционный советник Розин, приехал пан Ян Влк из Квиткова и ученый Павел Скала из Згоржи{188}, и все они стремятся попасть к его милости в Штеттин с искренними пожеланиями победного похода против врага человечества, Фердинанда. Все изгнанники в Польше, в Мейсене и Бранденбурге с надеждой обращают взоры ad leonem septemtrionalem[91]. Пан Ондржей Кохтицкий уехал вербовать солдат, а господин Оксеншерна получил чешский меморандум, в основу которого легли мысли пана Велена и его, Матеса Турна. Из Лешно в Эльбинг пришло письмо от брата Яна Амоса, уповающего ныне на помощь человеческую.

— На господа надейся, — кричал Турн, — но сам бей и убей и никого не щади. Поезжай в Нидерланды, Герштель, пади к ногам Фридриха и заклинай его всем святым, чтоб он стряхнул с себя проклятую меланхолию и принимался за дело! Хочет он быть чешским королем — так пусть стреляет не одних зайчишек, а берется за меч!

А ты сам скажи vale[92] англичанам и давай к нам! Мы с тобой должны встретиться прежде, чем придем в Прагу. А не то я и знать тебя не желаю. А пфальцскому отпрыску лучше бы остаться с нами в лагере, чем ехать к папе с мамой. Ничего хорошего его там не ждет…

В санях померанского князя и под охраной шведских кирасир Иржи с юным принцем наконец отбыли в Штральзунд. Кирасиры должны были охранять их от голодных волков, от померанских крестьян и банд императорских дезертиров, которые бродили по морозу и снегу вокруг Малого Гаффа, в лесах у Анклама и в болотах у Грейссвальда. Сани и всадники спешили поживей миновать сожженные местечки и деревни. Холодно было в разграбленных трактирах, принцу и рыцарю приходилось спать прямо на каменном полу, потому что императорские наемники унесли хозяйские перины, а постели порубили и сожгли. Трактирщица могла сварить гостям разве что жесткого тетерева.

Деревни и местечки между Штеттином и Штральзундом носили странные названия, произношение которых, однако, легко давалось Иржику: Торгелов, Духнов, Косенок, Цицов, Кисов и Мильцов. Жители, правда, говорили только по-немецки, на особом, малопонятном наречии, хотя себя считали потомками славян-венедов. Иржи смотрел на этих людей с тоской, говоря себе, что так может стать и в Чехии и в Моравии, если гнев божий не иссякнет.

Мальчик, утомленный долгой дорогой, спал в кузове саней под тулупами. Его узкое лицо было совершенно непохоже на лицо Иржи! Сына ли он обрел или везет чужого ребенка? Действительно ли этот мальчик был назван матерью Морицем в честь святого покровителя кромержижского храма или все это обман, пустая мечта? Вот только руки, спрятанные под меховой полостью, пожалуй, свидетельствовали, что бабкой принца была служанка из Хропыни.

Мальчик во сне бормотал какие-то немецкие слова. Проснувшись, он сказал:

— Я видел во сне мать… Опишите мне, сударь, ее лицо, чтобы я узнал, она ли это была в моем сне.

Мальчик коснулся теплой рукой холодной ладони Иржи и крепко сжимал ее, пока Иржи рассказывал о зеленоватых глазах, белом лбе, маленьком рте и медово-золотых волосах королевы.

— Это была она! — радостно закончил мальчик.

Шведский комендант в сером доме на штральзундском Старом рынке еще не получил для принца и рыцаря денег на дорогу в Нидерланды и в гавань Зунда, пока не вошел корабль, который должен был отвезти их в Амстердам. Полковник, однако, знал, что ожидалась старая, но величественная каравелла «Юпитер», на которой в тысяча шестьсот двадцатом году король Густав Адольф приплыл в Руйяну. Он с шестью дворянами переправился в Штральзунд и поселился «У золотого льва» под именем Адольфа Карлсона Гарса, вместо Gustavus Adolphus Rex Sueciae[93]. Из Штральзунда король ездил в Берлин, чтобы взглянуть на Элеонору, дочь курфюрста, свою будущую супругу и шведскую королеву.

Теперь «Юпитер» вез в трюме груз кож для Амстердама. Каюта для пфальцского принца и чешского рыцаря помещалась на носу корабля. Прибытия каравеллы ждали долго, долго ждали и отправки ее в дальнейший путь.

Иржик и принц, как когда-то король, жили «У золотого льва» и бродили по городу. Им показали укрепления, которых не смог взять штурмом Валленштейн, и бастионы, которые он разрушил, но тоже не взял. В Штральзунде, как во всех остзейских городах, имелся храм святого Николауса и храм Девы Марии, а также бывший монастырь на валах. В гербе города были крест и стрела, а Иржи знал, что эта стрела — Стрела, пролив под стенами, откуда выстрел из мушкета достигает до Руйяны.

— Расскажите мне о маме, — часто просил мальчик, и Иржи вспоминал дом те Вассенар и палаццо в Ренене. Рассказывал он и об умершем Хайни.

— Меня море не страшит, — говорил Мориц. — Я стану адмиралом!

Близилась весна, и пруды под франкским валом освободились от льда, когда «Юпитер» вышел из гавани.

— Больше всего я люблю воду, — говорил мальчик. — А учить латынь и говорить по-французски не хочу. Стрелять и ездить верхом я умею, я отправлюсь в плаванье, на море буду искать свое счастье. Было бы в Бранденбурге море, ни за что бы я оттуда не уехал. Я еду в Голландию, чтобы быть ближе к морю. Никто меня не удержит, даже мать. Я не утону, потому что умею плавать! Возле Потсдама много прудов и озер, у меня была там своя лодка. Ее милость бабушка Юлиана умоляла меня не убегать от нее на воду. Но я не слушался. Я никого не слушаюсь! Шести лет я провалился под лед, и меня еле-еле вытащили. Я вцепился в кромку льда и звал на помощь, пока не прибежали. Ладони у меня примерзли ко льду. Вот с тех пор у меня красные руки… Чего это вы вдруг испугались?

— Чего мне пугаться? Разве у тебя руки не были красными от рожденья?

— Как могут у принца быть красные руки? Бабушка Юлиана созвала врачей. Пришли и знахарки и продавцы мазей. Нашли женщину, о которой шла молва, что она знается с дьяволом, пригрозили ее сжечь, если она не поможет, и озолотить, если она выбелит мои рачьи клешни. Но ничего из этого не вышло. Мне-то все равно, а вот бабушка плакала. Она до сих пор боится, как бы мать не стала ее попрекать. Как вы думаете, будет мама сердиться на меня?

— Не знаю… Вашей матушке нравились красные руки.

— Чьи красные руки?

— Мои.

— Но ведь у вас руки не красные.

— Ваша матушка дала мне мазь из Мекки, и краснота сошла.

— А мне она даст эту мазь?

— Наверное.

— Красные руки бывают у служанок и рыбаков.

У Иржи даже слезы выступили, не совладав с собой, он крикнул:

— Пошел ты к черту со своими руками!

Но тут же спохватился и хотел погладить мальчика по голове.

— Вот как, сударь, вы разговариваете с принцем? — закричал в гневе принц Мориц. — Я пожалуюсь на вас маме. А когда я вырасту — мы будем драться. Я этого не прощу!

И убежал. Напрасно Иржи звал его, мальчик по трапу забрался на мачту.

— Вот сейчас возьму и прыгну вниз, — грозился он.

— Я прошу у вас прощенья.

— А я не прощаю. С сегодняшнего дня я вас больше не слушаюсь.

Матросы смеялись. Мальчик раскачивался на веревочном трапе, зависая над водой.

— Перестаньте, принц!

— Я не утону, даже если упаду. Хотите, я отпущу трап?

Матросы уже не смеялись и позвали капитана. Тот бранился по-шведски, немецки и голландски.

— Слезай, не то отлуплю!

Мальчик продолжал раскачиваться над водой и над палубой. Трап поймали и строптивца схватили за руки и ноги.

— Все вы будете наказаны, — шипел он, стараясь освободиться, — вы оскорбляете принца, пираты, разбойники, турки!

Капитан приказал отнести мальчика в «королевскую каюту» и запереть. Мориц колотил в дверь ногами, разбил иллюминатор. Потом утих. Вечером двери отперли. Он заявил Иржику:

— Спите, где хотите, больше под одной крышей с вами я не живу. А то мне ничего не остается, как задушить вас спящего.

С того вечера Иржи пришлось спать в капитанской каюте вместе с капитаном.

Они плыли тихими датскими водами. Но возле нижнесаксонских берегов море разбушевалось. Мальчик принялся скакать по палубе. Его снова пришлось отнести в каюту.

— Я велю связать тебя, — пригрозил капитан. — Откуда вы его взяли, проклятого кальвиниста? И это пфальцский принц?

Мальчика утихомирила морская болезнь. Он корчился от головокружения и тошноты. Иржи за ним ухаживал. Когда между Фризскими островами волнение успокоилось, мальчик обнял Иржи за шею и прошептал:

— Вы добрый… Ах, какой вы добрый! Как отец! Я еще никогда не видел отца!

И заплакал.

— Это ее сын… Но не мой, нет… Хотя, кто может знать… В Стамбуле и я был таким!

Они помирились.

«Несчастное дитя. Родился во время бегства. Не знал матери… Скитался по свету. Из Берлина в Кросно, из Кросно в Потсдам. Спасался от императорских солдат… Теперь тоже бежит от войны. Он видел горящие города и деревни. На его глазах сжигали колдунью… Сыночек, не удивительно, что ты так одичал…» — думал Иржи.

— А будет мама целовать мне руки, как это делала бабушка? — спросил мальчик.

— Она всего тебя расцелует. Для этого я тебя к ней и везу.

— Но матросов и капитана я прикажу повесить, — сказал мальчик и затопал ногами. — Имеют они вообще представление, что такое princeps Palatinus[94]?

«Нет, это не мой сын. С этим всем кончено», — решил Иржи.

Ранним утром, когда «Юпитер» входил в залив Зейдерзе, а мальчик в каюте еще спал — на палубу пришла в облаке тумана Зоя и протянула Иржику красное пасхальное яйцо. Но вдруг выронила его. Яйцо не разбилось, а, подкатившись к борту, через щель упало в воду и исчезло.

Зоя сказала:

— Куда ты плывешь на корабле, любимый? На нашу свадьбу в Кундуз-Кале? Свадьбы не будет и быть не может… Я умерла, любимый, и никогда не воскресну.

Так сказала Зоя и ушла по воде.

Остался туман. И чужой мир… Не было сына, не было любви. Ничего не было.

На палубе лежал забытый кем-то молоток. Иржи его поднял и швырнул им в чайку-рыбачку. Чайка улетела в туман и посмеялась над ним.

32

Иржи не нашел королевской четы в усадьбе те Вассенар и поехал с Морицем в Ренен.

Бледная и взволнованная, без жемчугов и золота, обнимала мать сына.

Со слезами на глазах благодарила она Иржика, что он привез ей самое дорогое дитя. Потом заплакала снова, сообщая Иржи, что умерла, не прожив и двух лет, «мадам Шарлотта» и похоронена в Клоостеркерке в Гааге, рядом с милым Хайни. Но бог вознаградил ее новым ребенком, принцессой Софьей. Королева повела Иржи за руку к колыбели Софьи и сказала радостно:

— Снова black baby![95]

Фридрих восторженно приветствовал Морица и хвалился Софьей.

В доме было полно детей. Здесь бегал Эдвард, была Генриетта, Луиза Голландина и старшая из девочек, Елизавета.

— Рупрехта и Карла Людвига я отправила назад в Лейден. Дом тесен для такой семьи… Может ли быть что-то радостнее материнства? Пришло время и вам, любезный друг, найти себе жену, — сказала Елизавета мудро и отчужденно.

— Наконец-то родился наследник английского престола, — сказала королева за столом. — В той же спальне, во дворце святого Якова, где семнадцать лет назад стояло наше свадебное ложе…

Она произнесла это так, словно никогда в этом доме и не говорили о вульгарной француженке на английском троне и об упованиях Елизаветы на то, что Карл умрет бездетным.

Фридрих улыбался удовлетворенно:

— Меня попросили быть крестным отцом. Мы устроили празднество в честь принца Уэльского.

— Какое счастье для Англии, что у короля родился сын, — сказала Елизавета.

Назавтра Фридрих пригласил Иржика в свой кабинет. Это был самый большой зал в рененском замке. Там висел портрет Фридриха и Елизаветы со свитой голландских дворян перед гаагским Бюитенховом. Королева ехала на белом коне, Фридрих — на вороном.

Фридрих и Елизавета сели под этой картиной, как будто на торжественном приеме.

Иржи стоя давал отчет о своем пребывании в Эльбинге и в Швеции.

Фридрих выспрашивал «чешского канцлера» о Густаве Адольфе, называя шведа своим возлюбленным братом. Иржи описал заседание сейма в Стокгольме и высадку войск в устье реки Пены. Доложил о Богуславе Померанском и своем последнем разговоре с Густавом Адольфом. Вручил королеве соболью шубу, дар Густава Адольфа.

— Какие просьбы ко мне у нашего шведского брата? — спросил Фридрих.

— Он призывает вас идти ему навстречу.

— Я пойду, но не один. Мой английский шурин, король Карл, разрешил навербовать шесть тысяч англичан и тысячу шотландцев, которые под предводительством маркиза Гамильтона выступят на помощь Густаву Адольфу.

— Густав Адольф не одобряет английской политики. Он холодно принял сэра Томаса.

— Нам жаль, но мы не можем полагаться на одного шведского короля.

— Передаю вам нижайшие поклоны от графа Генриха Матеса Турна и других чешских господ. Все они умоляют вашу милость принять участие в шведском походе.

— Чешские дворяне бегут за каждой новой звездочкой, которая покажется на горизонте. Вот увижу успехи шведского оружия, тогда и решу, что делать…

Королева за все время визита не вымолвила ни слова. Наконец она сказала:

— За королевский подарок мы передадим благодарность через господина Камерариуса.

Аудиенция окончилась.

На другое утро супруги уехали в Гаагу, взяв с собой Морица и всех детей, кроме младшей Софьи. Иржи оставили в Ренене. Фридрих передал ему целую груду писем, полученных в его отсутствие.

В саду сидела Яна, держа на коленях маленькую Софью. Иржи спустился к ней. Она подала ему руку так, словно они расстались только вчера, но зарделась от смущения.

— Вот я и вернулся, — сказал Иржик.

— Знаю, — сказала Яна. — С принцем Морицем. Теперь в Голландии собрались все живые и мертвые. Только у нас никого нет.

— Есть известия из Саксонии?

— Нет. Все меня бросили.

— Вам грустно?

— Мне было грустно, но теперь веселее — можно с вами поговорить по-чешски.

— В Эльбинге и Штеттине я наслушался чешской речи…

— Меня больше не посылают в Англию. Да я бы и не поехала, сбежала.

— Куда?

— Да хоть в лес. — Она засмеялась.

— Королева изменилась, — заметил Иржи.

— Наверное, — вздохнула Яна и ушла с ребенком на руках.

После обеда он снова увидел ее из окна. Она верхом выезжала из ворот монастырского двора.

Весна была горькая и одинокая.

Иржик составлял ответы на все письма и готовил их Фридриху на подпись. Супруги все не возвращались. Иржи узнал, что они в Гааге вздорят с английским послом из-за лондонских субсидий, которые никак не могут получить. Гаагские заимодавцы останавливали карету королевы на улице, требуя выплаты долгов. И снова их выручил принц Генрих Оранский. А Карл не послал ни гроша.

Наконец супруги вместе с Елизаветой, Луизой, Эдуардом и Генриеттой вернулись. Морица оставили у леди Верей в Гааге. Она будет воспитывать его как Ахилла вместе со своими пятью дочерьми. Научит его говорить по-английски, утихомирит его буйную натуру.

— Как вы сумели подружиться с нашим Морицем? — спросила за столом Елизавета у Иржика, словно между ними никогда не было речи об этом самом мальчике.

— Он непостоянен, как море, — ответил Иржи.

— Хочет стать адмиралом, — продолжала она. — В Чехии нет моря. Придется Морицу служить на чужбине.

— Мы еще не в Чехии, — съязвил Иржик в отместку леди Бесси.

Она нахмурилась:

— Если захотите, поедете туда с нами очень скоро.

— В эту женщину вселился новый бес, — сказал себе Иржи. — Я ее не понимаю. И все-таки она прекрасна.

Но прекрасной она оставалась недолго. Вскоре на лбу у нее проступило коричневое пятно, она начала полнеть в талии, походка стала тяжелой, она перестала ездить верхом и с предосторожностями садилась в карету. Она снова была беременна! Фридрих крутился вокруг нее, как жених вокруг невесты. Поглаживал ее округлившийся стан и с улыбкой повторял:

— В этот раз Зимняя королева родит Зимнего принца. Его мы назовем Густавом Адольфом.

Иржи просил Фридриха отпустить его в шведскую армию.

— Спрошу у королевы, — ответил Фридрих. — Вы ее паж, — и загадочно усмехнулся. На другой день он сообщил:

— Ее величество разгневалась, она сказала, что ваше место подле меня. Мы с вами вместе пойдем на войну.

Иржи начал подумывать о побеге. Но она, словно читала в его мыслях, сказала при нем однажды:

— Все нас бросили, и только один преданный остался с нами. Мы вам бесконечно благодарны, Ячменек!

Это снова были нежные слова.

— Северный король близится, — разглагольствовал Фридрих. — Есть радостные вести. Знаете, что написал нам Камерариус, господин канцлер? Письмо Камерариуса лежит в моем кабинете на столе, принесите, — обратился он к Иржику.

Фридрих прочел письмо Елизавете и Иржику. Оно было написано из Бервельда в Бранденбурге и почти все было зашифровано, так что королю приходилось переводить по памяти:

— Господин Эркюль де Шарнас приехал к Густаву Адольфу в Бервельд. Франция предоставляет шведу на войну миллион талеров ежегодно. Шведские войска заняли всю Померанию, большую часть Мекленбурга, и Бранденбургский курфюрст разрешил поставить гарнизон в крепостях Кюстрина и Шпандавы.

— В Кюстрине родился Мориц, — сказала королева и со значением посмотрела Иржику в глаза.

Фридрих читал дальше:

— Тилли взял Магдебург и разрушил город. Во время штурма на улицах погиб шведский генерал Фалькенберг, которого Густав Адольф послал с небольшим отрядом на помощь городу. Неясно, — писал Камерариус, — почему Густав Адольф не вышел к Эльбе, ведь он был так близко. Дорога на Чехию еще не открыта, маршал Горн, которому покоя нет от чешских дворян, приготовился к походу на Чехию, но Тилли смешал карты. Густаву Адольфу придется разыграть партию по-другому. Взять Саксонию и разбить Тилли. Тилли воюет старым нидерландским способом. Густав Адольф — его имя Камерариус обозначил тремя звездочками — воюет новым, своим собственным способом. К тому же у него новые пушки, поставленные господином ван Гиром. Они короче и более легки для перевозки. Тилли стягивает силы в Саксонию. Густав Адольф будет его преследовать. Сэр Томас Роу поспешил за господином де Шарнасом в Бервельд, но на пути был остановлен английским курьером и отозван в Лондон. Сейчас он в пути где-нибудь в море. Сетует на английскую политику и убежден, что впадет в немилость у короля Карла, который очень заважничал после рождения наследника. Граф Турн уехал в Берлин вести переговоры, сидит при бранденбургском дворе и вошел в сношения с друзьями Валленштейна. Король Густав Адольф приказал ему выяснить в Берлине замыслы Валленштейна, оскорбленного и разгневанного. В интересах Пфальца, чтобы переговоры между тремя звездочками и Валленштейном расстроились.

— Господин Камерариус обозначает Валленштейна одной большой звездой, — сказал Фридрих и сложил письмо. — Час настал, — добавил он.

— Когда же мы отправимся в поход? — спросил Иржи.

— Когда нас пригласит Густав Адольф.

— Густав Адольф ваше величество не пригласит.

— Тогда поеду без приглашения! Как только у нас родится сын Густав Адольф!

33

Приглашение так и не было прислано.

Ни летом, ни осенью.

Фридрих уехал в Гаагу и взял с собой Иржика. Они вместе посетили принца Генри. Тот рассказал им о валленштейновском генерале Арниме{189}, перешедшем на саксонскую службу, о шведско-саксонском договоре и о торжественной встрече шведских и саксонских армий у Лейпцига. Рассказал под конец и о битве под Брейтенфельдом.

— Тилли, — сказал принц Генри в заключение, — ни разу не коснулся женщины, ни разу не выпил вина и ни разу не терпел поражения. Сейчас он впервые побежден и ранен. Для восстановления сил ему пришлось выпить чашу вина. Женской любви ему, правда, не узнать, для этого он слишком стар; Иоганн Георг, — продолжал принц Генри, — встретился с Густавом Адольфом и во время застолья за пивом, которого выпил больше, чем обычно, пил за здоровье будущего протестантского императора. Густав Адольф из скромности возражал. Как бы швед не зазнался. Не поверил бы Иоганну Георгу. Он питает к нему слабость, как лютеранин к лютеранину. И совершенно напрасно!

Битва у Брейтенфельда перевернула все вверх дном. В Вене поняли, что надвигается отнюдь не маленькая, а большая война. И перепугались. Пожалели, что отставили Валленштейна от командования. До Фридриха дошли вести, что под Брейтенфельдом в битве участвовали чешские полковники, а граф Турн командовал бригадой, которая билась с особым мужеством. Он договорился в Берлине обо всем, о чем можно было договориться, и примчался в армию. Отличился старик! Под Брейтенфельдом Саксония была на стороне шведов — хотя сражалась и не слишком славно! А ведь от Саксонии до Чехии — рукой подать.

— Сейчас самое подходящее время, — нажимал на Фридриха Иржи.

— Приглашения пока нет, — возражал тот, — я должен дождаться лорда Гамильтона. Не могу же я появиться с пустыми руками.

— С вами пойдут голландцы.

— Не пойдут. Они дают деньги Густаву Адольфу, и этого им кажется достаточно… Десять тысяч дукатов ежемесячно. Им же надо, мол, защищать свои границы от испанцев в Брабанте. Почему Густав Адольф не зовет меня?

— Он сердится на вас за ваш уход из Чехии.

— А чем он нам помог тогда? Дал восемь старых пушек. Уж не собирается ли он отдать Чехию в качестве лена Валленштейну? От господина Камерариуса вестей нет. Может, он меня предал? Таскается за шведом по Германии? А Пфальц уже приготовили для кого-нибудь из шведских генералов? Виданное ли дело, чтобы швед был «главой и директором протестантского устройства в Германии», как Густав Клёст себя называет. Он взял в руки всю Oberherrlichkeit[96] над нами, немецкими князьями. Бранденбург его слушается, пьяница Юра к нему подольщается, веймарские герцоги падают перед ним ниц, но меня, ради которого вся эта война началась, он не зовет и не зовет! Принц Генри рассказывает, что не только в Магдебурге, но и в Альтбранденбурге убивали и жгли. Сначала разбойничал Тилли, а потом и шведский король. А меня он все не зовет…

Фридрих плакал от злости.

— Я нездоров… Поеду отдохнуть в Ренен. Сейчас сезон охоты на куропаток.

И уехал в Ренен.

Все дороги засыпало желтой листвой. Ветер гудел в увядших кронах буков. Янтарный Рейн потемнел, и в ригах шла молотьба. Крылья мельниц весело крутились.

— Я устал, — твердил Фридрих. — Я не рожден царствовать. Пусть Чехией и Пфальцем правит королева. Или мой брат. Я попрошу шведа позволить мне управлять самым маленьким имением в Пфальце. Несколько коровок, лошадей, рига, хлеб и погреб, хотя бы с тремя бочками вина. Два охотничьих ружья. И все. Я никого не хочу видеть. Даже своих детей. Знаю, что они меня не любят. Все ложь! Ложь, что земля кружит вокруг солнца, ложь, что наша судьба предопределена богом. Я сам предопределил свою судьбу, когда послушался и протянул руку к чешской короне. Нельзя было делать этого! Зачем мы летим на крутящемся земном шаре по небесным просторам, вместо того чтобы твердо стоять и вокруг нас кружилась бы вселенная. Утром бы солнце вставало, а вечером заходило и все было бы спокойно. Все это козни дьявола против меня! Дьявол выдумал мою судьбу и внушил ее астрологам и их князьям! Терпеть не могу астрологов. Ни разу они не сказали мне правды. Вот я вернусь в Пфальц, выгоню всех астрологов и сожгу всех колдуний. И буду смотреть, как они корчатся в огне…

Он говорил как помешанный.

— Густав Клёст разъезжает по Германии, как по манежу. Вольные города падают перед ним на колени. Вся Германия вдруг смиренно склонилась перед ним. Епископы удирают из своих резиденций, и аббаты покидают монастырские трапезные. А он садится в их кресла под балдахинами и произносит заносчивые речи. Разбил Тилли и издевается над императором, одно слово которого лишило меня двух корон и изгнало из двух столиц. Откуда его сила? Говорят — от бога. Но был ли когда человек набожнее меня? И что сделал для меня бог? Погубил и разорил. Я назову сына, который родится, Густавом Адольфом, чтобы сыскать дружбу Клёста. Но он меня не зовет, он мне не пишет. И Камерариус, тощий черт, мне не пишет. Попадись он мне в руки, я прикажу отравить его мышьяком. Потому что и он отравлял мне жизнь. Послал меня в Чехию, терзал в Праге, сидел на шее в Гааге, выдумал Союз северных князей, а когда и этот союз развалился, удрал к шведу. Как мое доверенное лицо. Ничего я ему не доверял. Мне самому надо идти к шведу. Но швед меня знать не желает!

Леди Бесси приветствовала Фридриха в Ренене, словно не видела его годы. Окруженная детьми, которые там были, она встретила его у ворот и даже поцеловала ему руку.

«И это ложь», — подумал Фридрих, но, робко улыбаясь, целовал свою herzallerliebste в лоб.

Ночью он метался на постели, как в горячке.

— Я нездоров, herzallerliebste, — шептал он, — а он, рыжая шведская шельма, меня не зовет.

Назавтра Иржика позвали в зал, где висел портрет Фридриха и Елизаветы со свитой дворян перед Бюитенховом. Супруги снова восседали на высоких креслах и держались по-королевски.

— Я пригласил вас, господин канцлер, — торжественно произнес Фридрих, — чтобы передать свое пожелание…

Голос Фридриха дрогнул, и тогда заговорила Елизавета:

— Дорогой чешский друг, — начала она, — королю трудно произнести свою просьбу. Но вы поймете. Мы бессильны. С нами нет никого, кроме вас. Один вы храните нам верность. Час настал. Наш друг, король шведский, кажется, о нас забыл. Слава одурманила его. Он берет города, курфюрсты ему покорны. Наверное, он думает, что мы живем счастливо под охраной голландских Генеральных Штатов и безразличны к тому, что происходит в наших землях. В Чехию ворвался саксонский курфюрст. Мы получили сведения от голландского посла в Дрездене, что за саксонским маршалом в Прагу следует находящийся на шведской службе граф Турн и что в саксонских войсках есть другие чешские дворяне. Густав Адольф спокойно смотрит на то, как саксонец, его новый союзник, забирает страну, которая принадлежит нам! Густав Адольф снова разбил императора. Сначала у Брейтенфельда, а теперь под Лейпцигом. Но он не пошел в Чехию. Повернул в Тюрингию и к Майнцу. Соблазнился добычей в богатых западных землях. Он уже во Франкфурте-на-Майне и скоро вступит в Пфальц. Без нас. Этого не должно случиться. Вы отправитесь к королю с приветом от нас. Заставьте его позвать нас к себе… Поняли ли вы, какую тяжкую задачу мы на вас возлагаем?

— Понял.

— Тогда поезжайте и возвращайтесь с добрыми вестями.

Она кивнула. Фридрих робко поблагодарил. Иржи вышел.

34

В этот вечер она пришла к нему, прижалась всем своим тяжелым, деформированным телом и обняла Иржи покорно и страстно, как во времена давно минувшие.

— Это грех, но я не могу иначе, — шептала она. — Мориц — твой сын, клянусь… Никогда никого я не любила, кроме тебя! Софья — твое дитя. Дитя, которое ношу, зачато с тобой. О тебе я думала, тебя видела, когда меня обнимал тот, кого не люблю. Я хотела совершить покаяние, но вместо этого грешила еще больше. Я буду наказана… Умру. Меня ждет страшная смерть. Но я буду счастлива, благодаря любви к тебе…

35

Всадник, пробиравшийся на лошади, подаренной королевой, под дождем, в тумане, рейнской долиной от Гельдерланда на юг, чтобы найти лагерь Густава Адольфа и передать ему письмо Фридриха Пфальцского, задачу имел нелегкую. Край был в руках католических епископов и курфюрстов. Они трепетали перед армиями шведского короля, но одинокого всадника могли бросить в тюрьму и замучить без всякой жалости. К тому же шатались дезертиры из войск Тилли, которые грабили деревни, забирая продовольствие и все, что под руку попало. Время было тревожное и страшное. Поэтому Иржи был переодет в платье английского купца и снабжен охранной грамотой, подписанной сэром Генри Вейном, который собирался предпринять из Гааги подобное, хотя и более безопасное путешествие к шведскому королю, куда Карл английский посылал его вместо сэра Томаса.

Так что для епископов, бургомистров и стражников Иржи был мистером Джорджем Грейном, купцом, который едет напомнить английским суконщикам в Нюрнберге о задолженности в платежах. Англия с католическими курфюрстами не воевала, не воевала она и с императором, шведскому королю поддержки не оказывала, хотя в шведском войске были полки английских и шотландских добровольцев. В трактирах перед путешественником радушно открывались двери, потому что в это лихое время проезжих иностранцев было мало. Путник нигде долго не задерживался. Чужеземная одежда и неразговорчивость во спасали его от любопытствующих, но избавляли от необходимости отвечать на все вопросы. Притворяясь, что плохо понимает по-немецки и по-латыни, он отвязывался от назойливых монахов. Где мог, объезжал стороной города и остерегался ночной езды по лесным дорогам. Нигде и ни с кем не пировал, ссылаясь на скудость кошелька. От случайных попутчиков спешил отделаться. Если кто-то хвалил светлейшего князя, господина здешних мест, и его семью, он согласно кивал головой. Встречаясь с набожным католиком, старался внушить ему, что хотя англиканская церковь и не признает папы, но в остальном, по происхождению и порядкам, — апостольская, соблюдает обряды и имеет те же церковные облачения.

Какой, мол, веры властитель края Клеве — он понятия не имеет, в вестфальских спорах не разбирается, знает только, что в Кёльне-на-Рейне властвует архиепископ, а Нассауское графство — земля древняя, откуда пошел род герцогов Оранских. Путник высказывал удивление могучими крепостями над рекой, желал всем мира и хорошего урожая, одобрял рейнское вино, намекая, что не может, мол, пить столько, сколько хотел бы, из-за больной печени. Хвалил колбасу из свиных потрохов и свиные окорока, дескать, в Англии таких нет. Говорил, что самые красивые девушки, по его мнению, здесь, на берегах Рейна, но он, мол, из уважения к их добродетели не может сам им об этом сказать.

Так говорил Иржи в тех случаях, когда от разговора нельзя было уклониться, а поскольку он путешествовал только днем, ему счастливо удалось избежать встречи с разбойными бандами, число которых все увеличивалось. В дневное время вооруженные патрули из городов и местечек разъезжали по дорогам, оберегая покой края. Если они останавливали одинокого всадника, он показывал бумагу с большой печатью. Патрули не понимали, что там написано, но печать внушала им почтение, и удивляло только — что в осеннюю непогоду кому-то не по необходимости, а по собственной охоте вздумалось разъезжать по белу свету.

На берегах Рейна было еще относительно спокойно, хотя в деревнях курфюрстские лейтенанты вербовали солдат, а на площадях и у часовенок в честь Девы Марии устраивались крестные ходы и служились молебны об изгнании шведов. Лето было засушливое, земля истощилась, но виноград уродился хорошо. По реке плыли нагруженные плоты и челны. Кто не хотел, тот мог не думать о том, что в нескольких милях отсюда на запад пылают деревни и солдаты грабят как одержимые.

Иржи проехал полосой опустошенных земель, где недавно прошел полк кёльнского архиепископа, посланный пополнить разбитую армию старого капрала Тилли, бежавшего после битвы под Брейтенфельдом до самого Везера… Так же как Тилли наказывал селения на Везере и Фульде за приверженность лютеранству, так и кёльнские солдаты опустошали огнем и мечом горные селения Ротхаара. Скоро повозок с награбленным добром стало больше, чем солдат. И еще не соединившись с остатками армии Тилли, кёльнские вояки выжгли край вокруг Фритцлара. В Гессене войска Тилли перебили всех проповедников вместе с семьями. С этого времени вошло в привычку насиловать жен и дочерей протестантских пасторов, так что пастор перед смертью еще должен был увидеть надругательство над своей семьей. В эти же дни в долине реки Фульда и предгорьях Рёна была устроена охота на ведьм. На голгофе под Гомбургом было сожжено шестьдесят женщин, о которых шла молва, что они грешили с дьяволом.

Вскоре после этого к Тилли присоединились отряды герцога Лотарингского, который отважился дерзко испытывать бога и шведского короля. Лотарингские парни, с бритыми лицами, наряженные в смешные курточки с яркими позументами, пьянствовали с утра до вечера. Тилли, ненавидевшему вино, пришлось повесить нескольких солдат за то, что они, пьяные, ворвавшись в костел в Ротенманне и убив католического священника, пировали на алтарном столе с гулящими девками.

Иржи проехал через опустошенное графство Нассау и оказался в Гессене в тот момент, когда шведский король, встретившись в Эрфурте с супругой Элеонорой, весело брал один франконский город за другим. Король заключил договор с епископом Бамбергским, покорив перед этим мирной речью и угрозами прекрасный Ильменау в Тюрингенском Лесу, Швейнфурте и Вюрцбурге. Города один за другим вручали ему свои ключи, замок за замком открывали ворота, и он вступал под звон колоколов, и даже иезуиты вставали перед ним на колени. В эти победные дни пришло известие, что шведский посол в Париже подписал новый договор с Францией. Христианнейший монарх Франции и Наварры вновь подтвердил союз с главой еретиков и предоставил ему новые кредиты…

Все это услышал английский купец в Гессене, где ему, впрочем, уже не было нужды изображать английского купца. Теперь он мог кому угодно сказать, что является чешским дворянином на службе у своего короля, живущего в Нидерландах, и едет к шведскому королю с поручением от своего властелина. Разоренный Гессен подымался как выздоравливающий после тяжкой болезни. Люди улыбались, и на бледные лица возвращался румянец. Крестьяне, как ласточки, чинили свои разоренные гнезда. Буря пронеслась, тучи разогнало, и солнце светило снова.

В разграбленных трактирах царило веселье, в корчмах танцевали. Ландграф Гессенский вербовал солдат для шведского короля, который в Оффенбахе готовился к походу на Франкфурт. В Ганау, разграбленном и спаленном, ландграф делал смотр солдатам под торжественные залпы шведских пушек. Лютеранские священники давали им на площади святое причастие, и толпы людей пели вместе с солдатами старый псалом «Господь, твердыня наша».

В Ганау Иржи услышал, что саксонцы почти без боя вступили в Прагу и граф Турн, чешский фельдмаршал и шведский военный советник, приказал снять со Староместской мостовой башни и торжественно похоронить отрубленные головы чешских панов. Одновременно услышал Иржи, что Валленштейн снова будет генералиссимусом имперских войск… Но Прага была далеко, а Густав Адольф близко. Почему Густав Адольф не двинулся на Прагу, а предоставил сделать это саксонцам? Валленштейн выгонит Арнима и Турна из Праги! Пан Велен из Жеротина сейчас, наверное, проливает слезы. Что осталось от его военного плана? И что скажет королева в Гааге?

Но рассуждать времени не было. Надо было, пока не поздно, найти шведского короля.

Шведов было всюду как муравьев.

В Оффенбах к королю из Франкфурта отправилась депутация с просьбой освободить город от постоя. Город, дескать, связан присягой с императором, которому это будет неугодно. И как устраивать знаменитые франкфуртские ярмарки, если в городе будет стоять чужой гарнизон?

— Король над депутацией посмеялся, — рассказал житель Ганау. — Есть, мол, вещи поважней ваших ярмарок. «Не желаете понять мирных речей — с вами поговорят пушки», — сказал он в ответ. Они, мол, стоят наготове совсем недалеко, можете сходить и посмотреть. Сам он, мол, давно отказался от всех мирских радостей, живет в лагере вместе с солдатами. А у него, между прочим, есть красивая жена. Вот пусть и господа франкфуртские купцы ненадолго поступятся своим покоем. От этого особого вреда ни их ярмаркам, ни их женам не будет.

— Пошлите плотников и поставьте мост через Майн, — закончил свою речь король.

Франкфуртцы обещали и с тем вернулись восвояси.

Иржи, снова под видом английского купца, ждал вступления короля во Франкфурте. Мост королю не понадобился. Он появился в предместье Заксенхаузен, как из-под земли. Трубач протрубил магистрату требование отворить ворота. Франкфуртцы высыпали на улицы, как в дни самой большой ярмарки. С тревогой ждали они, что же будет.

Ночью дождь перестал, и Густав Адольф вступал в город, залитый солнцем. Двадцать шесть полевых орудий, десять пеших рот и двенадцать кавалерийских сотен открывали шествие. Как у ангелов небесных, сверкали на воинах доспехи, но херувимом был шведский король в посеребренном панцире и на белом коне. Он ехал шагом, сняв шляпу, и делал легкий поклон головой, увидев в окне дома красивое девичье личико или достойного старца.

Под охраной алебардников из шести немецких графств, в сопровождении гвардейского полка и артиллерии, въезжал он в город, где в последние столетия совершалась коронация императоров… У браунсфельдского дворца, где останавливались императоры, перед королем, сошедшим с коня, склонились посланцы доброй половины Европы и среди них сэр Генри Вейн, приплывший из Арнема во Франкфурт на вооруженном корабле. Герцоги и князья, министры и советники протестантских князей Германии кланялись так низко, что сверху видны были лишь их парики, брыжи и спины. В церквах звонили во все колокола.

К Иржику, наблюдавшему это торжество, сзади подошел господин Камерариус и, забыв поздороваться от волненья, сказал:

— Бог справедлив! Во Франкфурт вступил истинный император.

Король, сопровождаемый советником города Франкфурта, входил в ворота браунсфельдского дворца, а господин Камерариус, держа Иржика за плечо и называя дражайшим другом, начал выспрашивать его, что привело господина чешского канцлера сюда именно в эту незабываемую минуту.

— Я привез письмо чешского короля его милости королю шведскому.

— Вы будете приняты королем раньше, чем рассчитываете. Пойдемте со мной. Его величество сожалеет, что в кругу немецких князей он не зрит лица пфальцского курфюрста. Но примет благосклонно хотя бы его письмо.

Иржик действительно ждал недолго.

Король спускался с высокой лестницы. Он стал еще шире в поясе.

В прихожей под лестницей было сумеречно. Король близоруко щурился. Из верхней залы доносился гул голосов, там магистрат давал торжественный обед, который уже подходил к концу.

Иржи встал.

— Я ищу вас, — сказал Густав Адольф и указал рукой на нишу под окном. — Вы привезли письмо?

Иржи подал королю письмо. Король читал сосредоточенно, не торопясь, потом сложил и подержал его в руке.

— Передайте своему господину, что я благодарю его за добрые пожелания. Я жду его и буду приветствовать его приход. Я должен подтвердить это письменно? Впрочем, нет, вы — его посол. Где вы остановились?

Иржи назвал трактир.

— Я пригласил бы вас в свой шатер… На обратную дорогу я дам вам пол-эскадрона для охраны, если у вас ее нет. Путешествовать в сопровождении шведской кавалерии безопасней. Скажите своему господину, что я не давал согласия на поход саксонцев в Чехию.

Король протянул Иржи руку для поцелуя. Прежде он этого не делал. Или хотел сейчас подчеркнуть этим, что говорит с послом?

Король удалился.

У ворот его ждала позолоченная карета. Эскадрон, отсалютовав, построился впереди кареты и за ней.

Прихожая наполнилась разряженными участниками пира, которые тоже покидали дворец.

Иржи вышел вместе с ними. Улицы кишели народом. В трактирах пели.

Обратная дорога прошла быстрее и легче. Эскорт кавалерии проводил чешского рыцаря, которому больше не требовалось изображать английского купца, до самых границ у Эммериха-над-Рейном. Через два дня он был в Ренене. В этом году он увидел первый снег только в Голландии.

36

Фридрих и Елизавета снова сидели, как на тронах, в креслах под картиной и величаво смотрели на своего посла. Они ничем не выдали, что ожидали его с тревогой.

— Король беседовал с вами только в нише окна под лестницей? Неужели Камерариус не мог устроить иначе? Сэр Генри Вейн вас опередил. Видимо, он раньше вас встретился с королем и наговорил ему бог весть что.

— Король был ласков и приветлив.

— И ни словом не обмолвился о Пфальце! Он хочет отобрать его у меня. Сэр Генри Вейн твердит об этом давно!

— Но о Чехии он сказал, правда, всего одну фразу. Что не давал согласия на поход саксонцев в Чехию.

— Однако Арним все-таки пошел на Прагу! И без его согласия.

Они не благодарили Иржи, но глаза их сияли. Они были счастливы, что Густав Адольф приглашает Фридриха, но старались скрыть это. Королевская чета отпустила Иржика, подав ему руки. Елизавета крепко стиснула ладонь Иржи и заговорщически улыбнулась.

Когда Иржик выходил, Фридрих бросил ему вслед небрежно:

— Приготовьте все в дорогу.

Но так скоро они не поехали. Фридрих еще ждал рождения ожидаемого сына, которого собирался назвать Густавом Адольфом.

— Выли бы живы все, у меня было бы детей как апостолов, — шутил Фридрих.

Они вернулись в усадьбу те Вассенар. У королевы не нашлось времени поговорить с Иржи, ее беременность снова была тяжелой.

Но доктора Румпфа не звали, обходились доктором Габервешлом.

Иржи готовился к отъезду. Он сопровождал Фридриха, отправившегося к принцу Генри, чтобы попросить денег на дорогу. Генри пообещал именем Генеральных Штатов пятьдесят тысяч франков и от себя добавил двадцать тысяч на экипировку и свиту, на конюших, новые коляски и лошадей. В счет процентов с суммы за проданный Ликсгейм Фридрих взял в Голландском банке еще двадцать тысяч. Все он заплатит, когда вернется в Пфальц! О Чехии он уже не помышлял. Чехию у него перехватил саксонец, и если даже саксонец уберется оттуда, все равно король Карл английский не позволит ему вернуться в Прагу! Карл не хочет сердить императора, которого он вслед за своим отцом Яковом-миротворцем считал законным властителем Чехии. Этой точки зрения придерживался и сэр Генри Вейн. Может быть, он убедил в этом и Густава Адольфа, дескать, Фридриху хватит Пфальца. Это прекрасная страна, честная, немецкая, и ее сословия никогда не бунтовали. Уж хоть бы и ее не присвоил себе Густав Адольф, «директор протестантского устройства», лютеранин! Фридрих не намерен был ехать к Густаву Адольфу каким-то там полковником наспех навербованного полка. Ему не хотелось походить на герцога веймарского или гессенского Вильгельма. Он поедет как представитель Пфальца.

В усадьбе те Вассенар появился молодой сэр Уильям Грейвен, целовал руки леди Бесси, раздавал сласти детям и предлагал деньги, много денег! Сэр Уильям был наследником огромных поместий. У леди Бедфорд он купил комское аббатство, где в детстве жила леди Бесси. Сэр Уильям бил себя в грудь, дескать, хочет умереть за внучку Марии Стюарт. Он привел две кавалерийских сотни англичан и шотландцев, которые сам навербовал. Среди них были ветераны из полка Грея, сражавшиеся одиннадцать лет назад в Чехии. Сэр Грейвен собирался сопровождать Фридриха в шведский лагерь, чтобы искать славы на поле брани.

— Во мне есть что-то от Христиана Хальберштадтского. Вообще-то, наш род не такой уж старинный. Дед был крестьянином. Но все, что имею, я сложу к вашим ногам, королева! Дайте мне свою перчатку, чтобы я носил ее на шляпе вместо пера, как и Христиан Хальберштадтский.

Она улыбнулась своей обворожительной улыбкой и подарила ему обе перчатки.

К обеду королева вышла тяжелым шагом, утомленная, с одутловатым лицом. Справа она усадила лорда Грейвена, слева — Иржика.

— Не знаю, что во мне находят молодые мужчины, — сказала она, когда лорд Грейвен целовал ей руку.

Двенадцатое дитя леди Бесси родила уже после нового года. Это действительно был сын, которого нарекли Густавом Адольфом. При крещении его держал на руках лорд Грейвен. Доктор Габервешл сказал, что ребенок будет склонен к эпилепсии. Иржи на крестины не позвали.

Но его позвала роженица, еще не вставшая с постели. Она подставила ему для поцелуя лоб и зашептала:

— Возвращайся ко мне, Ячменек!

— Если и не вернусь, то здесь будет новый Христиан Хальберштадтский, — сказал Иржи.

— Я старая женщина, Ячменек! Я постарела от любви к тебе. Вспоминай обо мне. А Фридриха не пускай туда, где стреляют. Он человек болезненный. Что я буду делать с такой оравой детей? Твоя королева — нищенка…

— Не бойтесь, Фридрих избегает пуль.

— Вернись ко мне, Ячменек, — повторила она и сжала его руки. — Вернись к старой женщине. Густав Адольф скоро умрет…

— Что вы говорите?!

— Я говорю о моем маленьком Густаве Адольфе. — Королева заплакала. — Мне не вернуться ни в Чехию, ни в Пфальц. Все это сон — vita somnium. С богом, Ячменек! Я прощаюсь с тобой здесь. Не то мне пришлось бы при всех броситься тебе на шею. Будем лгать до конца.

Иржик вышел.

На лестнице его ждала Яна. Он поздоровался с ней. Она подняла к нему сердитые глаза.

— Прощались? — прошептала она. — Я с вами прощаться не стану! Я вас знать не желаю! — И убежала.

Он крикнул:

— Почему вы убегаете, Яна?

А потом искал ее по всему серому дому те Вассенар. Зашел к Шимону-садовнику и его жене. Яны не было и там. Спросил о Марженке.

— Ее давно здесь нет. Уехала к проповеднику Гаю нянчить его детей. Она тут и речь родную стала забывать, мы этого не хотели, — объясняла мать.

Иржи так и не нашел Яны.

Прошло еще какое-то время, прежде чем они отправились в путь. Фридрих съездил в Лейден, посидел вместе с лордом Грейвеном в большой университетской аудитории, где Карл Людвиг и Рупрехт сдавали экзамены за полугодие. Фридрих простился с ними. Побывал с Иржи на заседании Генеральных Штатов в Рыцарском доме в Гааге. Поблагодарил Штаты за помощь и охрану, поручил их заботе свою жену и детей. Нанес еще один визит Генри Оранскому, просил принца и его супругу Амелию, чтобы они остались друзьями его рода, если он не вернется из дальнего путешествия, — заверяя их, однако, что заплатит все сполна — и с процентами, когда вступит в Гейдельберг. Принц Генри сообщил ему, что в знак того, что вся Голландия в душе идет с ним, из города его будут сопровождать две тысячи солдат. Фридрих возрадовался, что ему будут устроены истинно королевские проводы.

— Где вы намереваетесь провести первую ночь?

— В Ренене. Этот город всегда был мне дорог воспоминаниями о нашем свадебном путешествии.

— А где предполагаете встретиться с Густавом Адольфом?

— Во Франкфурте скорее всего… — Фридрих не удержался и сообщил: — Густав Адольф не давал согласия на поход саксонцев в Чехию.

Генри усмехнулся:

— И Ришелье, быть может, не согласен с его походом на Рейн… И боги могут ошибаться!

— Ma chère reine[97], — назвал Фридрих госпожу Амелию, когда на прощанье целовал ее руку.

Толстая и румяная дочь пфальцских Зольмсов вспыхнула от удовольствия.

Все притворялись. Все что-то играли.

Theatrum Europaeum[98] был куда более безумным, чем пьесы Шекспира или Бена Джонсона{190}.

Фридрих снова вышел на подмостки. В сердце его гнездился страх, но на его осунувшемся лице застыла гордая усмешка. Он превозмог свою меланхолию.

37

Елизавета не встала с постели, когда Фридрих рано утром оставлял дом те Вассенар.

Все дети, жившие в Гааге, собрались у ее ложа: Елизавета, Мориц, Луиза, Эдуард, Генриетта и Софья. Принесли и новорожденного Густава Адольфа. Фридрих при прощании разрыдался. Он благословлял одного ребенка за другим, старших наставлял быть послушными воле божьей и матери, младших целовал. Лишь десятилетнюю Луизу холодно погладил по светлым волосам. Король прощался так, будто шел на смерть, хотя знал, что везде и всюду останется далеко от выстрелов и сверкающих клинков. Ни панциря, ни шлема он с собой не брал. Уезжал, не опоясанный оружием, как свой собственный посол. В шубе, в парчовом камзоле, французских брыжах, в сапогах без шпор.

На улице между тем построились даже не две тысячи, а две тысячи пятьсот нидерландских солдат. Музыканты играли марш. Перед входом стояли готовые коляски и повозки, крытые парусиной. На них слуги грузили гардероб Фридриха, походный письменный стол, посуду и приборы, сумку с картами Пфальца, Гессена и Баварии, Франконии и порейнских земель, портрет королевы и портрет вдовствующей пфальцграфини Юлианы.

Впереди королевской кареты и позади нее построились кавалеристы лорда Грейвена. Когда никем не приветствуемый Фридрих вышел из ворот, он не сел в карету, а вскочил на коня. Иржи ехал на лошади, которую перед поездкой к Густаву Адольфу ему подарила королева.

Из окон выглядывали дети, но королевы среди них не было. Иржи увидел в окне бледную Яну.

Полковник прокричал команду, и колонна двинулась. Впереди лорд Грейвен со своими кавалеристами, за ними король, а в пяти шагах от него — Иржи. Дальше полковник верхом на коне вел две с половиной тысячи верзил, — голландцев, которые маршировали под грохот итальянского барабана. На утреннем ветру развевались оранские и пфальцские штандарты. Снежная пороша таяла под подошвами пеших, под копытами коней и колесами тяжелых повозок. Множество любопытных сбежалось на улицу Кнеутердийк. Но никто не кричал приветствий и не снимал шляп. Представителей Генеральных Штатов и членов Оранского двора среди собравшихся не было. Не было никого и из членов магистрата города Гааги в мантиях и с цепями.

Король Фридрих уезжал — хотя это ему и было не по душе — как солдат.

За восточными воротами города Фридрих устроил смотр голландцам и кавалеристам лорда Грейвена. Голландцы под барабанный бой вернулись в город. Кавалеристы окружили коляску короля. Фридрих сел в нее, прикрыл глаза и смахнул перчаткой слезу.

Лорд Грейвен подъехал к Иржи. Вместо лент и перьев его шляпу украшали перчатки королевы!

— О, как я рад, — воскликнул он по-французски.

— За что вы идете сражаться, сэр, может быть, ваша страна в руках врага? — спросил его Иржи.

— Я люблю войну, — ответил сэр Уильям.

— У нас так ее ненавидят…

После долгих лет Иржи снова сказал «у нас». У него чуть не сорвалось с языка «у нас в Кромержиже». Королева, пока не разучилась смеяться, потешалась этому выражению. «У нас в Кромержиже» над аптекарским прилавком висело изображение русалки. У русалки только что родилось новое дитя. Русалка сказала о себе: «Я старая женщина…» «У нас в Кромержиже» есть костел святого Морица. Старая женщина еще недавно утверждала, что ее сынок — разбойник Мориц — дитя Иржика. А ведь это неправда!

— Вы любите женщин? — спросил Иржи сэра Уильяма.

Юноша ответил с воодушевлением:

— Только одну, но должен скрывать кого.

— Я тоже, — сказал Иржи.

— Так будем друзьями, — предложил сэр Уильям. Он выехал вперед и приказал петь балладу о старом короле, его прекрасной жене и молодом рыцаре. Громкое пение разнеслось в утреннем морозном воздухе. С паром, который выдыхали, несся протяжный вздох в конце куплета:

— Oh, my Queen, oh, my Queen[99].

Ночевали в Ренене. Фридрих написал оттуда первое письмо в дом те Вассенар. Лорд Грейвен без устали рассказывал о битве за Бред и Хертогенбосх. Было сомнительно, что он участвовал в этих битвах, однако рассказывал он о них весьма красочно. Упившись, он шлепнул Иржика по спине:

— А здорово придумал ваш король. Едет, имея по правую руку солдата, по левую — писаришку.

«Где те времена, когда я за такие слова обнажал шпагу?» — вздохнул Иржик и отошел от стола.

На другой день они на плотах переправились через Рейн.

Снега не было, но лошади и повозки вязли в грязи и лужах. Фридрих хныкал, как ребенок. Ночью он не спал, прислушиваясь к шорохам под окнами спальни. Он боялся нападения — в здешних местах слонялись дезертиры из войск Тилли. Успокоился он только в Гессене. В лесах Вестервальда и Тауна он ночевал в охотничьих замках Вильгельма Гессенского, своего княжеского друга и соседа. Эти маленькие замки были разграблены, но солдаты Гравена все же топили камины и расстилали на полу попоны. Даже во время бегства из Чехии он не переживал таких неудобств, как теперь, по дороге к Густаву Адольфу.

Когда под проливным дождем они приехали в Ганау, горожане и их жены приветствовали Фридриха.

— Der König von Böheim, vivat![100] — кричали они из окон.

Город был католический, и жители предпочитали называть Фридриха Пфальцского чешским королем.

Туманным утром колонна остановилась у ворот лагеря, который разбил Густав Адольф перед укреплениями города Хёхста. На том самом месте, где в тысяча шестьсот двадцать втором году Тилли разбил Христиана Брауншвейгского. Вдали виднелись башни костелов могучего Франкфурта.

В лагере трубили сигнал к утренней молитве.

Фридрих подождал у ворот окончания молитвы и въехал в лагерь по самой широкой дороге, так называемой королевской. Солдаты маршировали, сменялись караулы, ржали кони. Никто не обращал внимания на знатного гостя и его свиту. Начальник караула, молодой фельдфебель, провел Фридриха и его свиту в королевский шатер.

Густав Адольф встал с кресла. Улыбнулся Иржику, как старому знакомому, и, глядя Фридриху в глаза, воскликнул радостно:

— Voilà, mon frère Frédéric[101].

И спросил, как гости доехали, как их здоровье и что поделывает ma belle sœur Élisabeth.

Фридрих сообщил, что у него родился сын Густав Адольф. Швед поздравил, не обратив внимания, что новорожденный носит его имя. Однако сказал:

— Если бы зависть не была тяжким грехом, я бы завидовал вам, господин брат мой!

Подали плотный, солдатский завтрак, и он принялся болтать с Фридрихом обо всем подряд. Восхищался, отвергая похвалы, благодарил Грейвена за подкрепление (каждый обученный кавалерист нам сгодится!), спросил у Иржика, добром ли он вспоминает шведскую зиму, сообщил, что к нему во Франкфурт приехала королева Элеонора, но об освобождении Пфальца даже и не вспомнил.

Только раз сказал:

— Вы стоите перед дверьми своего дома, господин брат!

Король пригласил гостей на обед в замок Хёхст.

— Магистрат будет рад предоставить вам кров, — сказал он, давая понять, что не желает, чтобы Фридрих оставался у него в лагере.

В общем, Густав Адольф встретил его как брата, но не как короля. Не было почетного барабанного боя и труб, не было церемониального марша.

Фридрих поселился в замке Хёхст и имел возможность меланхолически разглядывать из окна замковый ров, наполненный мутной водой. С башни ему был виден весь городок, построенный квадратом и обнесенный стенами, с единственным костелом и двумя небольшими площадями. Если бы он остался в Ренене, он бы делал то же самое, что и в Хёхсте, напоминавшем ему о Христиане Хальберштадтском.

Во время обеда в замке, когда ландграф Георг Гессен-Дармштадтский обратился к Фридриху Euer Liebden[102], Густав Адольф гневно оборвал его, призвав называть Фридриха «Его величество король».

Это были великие слова! Их произнес сам «директор протестантского устройства», победитель, который отбирал и раздавал троны!

Фридрих почувствовал удовлетворение.

Был он доволен, вступая вслед за победоносными шведами в Пфальц, где его приветствовали города, испанские гарнизоны которых бежали в Лотарингию. С отдаленного холма он наблюдал штурм Крейцнаха. Во время штурма сэр Уильям Грейвен был ранен в руку и потерял шляпу с перчатками королевы.

Фридрих был рад и этому куску своей земли, хотя Густав Адольф не разрешал ему там вербовать солдат и до сих пор не добыл ему ни Гейдельберга, ни Франкенталя.

Во Франкфурте, а позже в Майнце, где Фридрих поселился вблизи от шведского короля, он снова держал совет с Камерариусом, который убеждал его, что нет на свете силы, которая могла бы отвратить Густава Адольфа от реституции пфальцского курфюршества. Даже обида на Карла английского, который устами сэра Вейна лгал Густаву Адольфу о дружбе, а сам при этом заигрывал с испанцами и императором, не отвратит короля от этого намерения.

Густав Адольф с Фридрихом был очень мил, во время обедов приказывал передавать себе блюда только после того, как их предложат Фридриху, всегда называл его чешским королем, хотя однажды сказал Вейну:

— Шурин английского короля прибежал ко мне в одном камзоле. Если ваш король не может послать ему на помощь солдат, я введу его в его наследственные земли без вашего войска.

Слова были обидные, но обнадеживающие.

Камерариус утверждал:

— В империи, властителем которой станет Густав Адольф, ваша милость будет чешским королем и двойным курфюрстом — чешским и пфальцским.

Иржи явился к Фридриху в полном вооружении:

— Разрешите мне вместо раненого лорда Грейвена командовать нашими сотнями! С англичанами и с шотландцами я договориться сумею, ведь некоторые из них были в Чехии.

— Ни в коем случае! — рассердился Фридрих. — Мне нужен чешский канцлер! Камерариус на шведской службе. Кроме того, леди Бесси, meine Herzallerliebste, убеждена, что со мной не случится ничего дурного, пока вы будете рядом, Герштель!

В Майнце ничто жизни Фридриха не угрожало. Он не пошел с Густавом Адольфом за Рейн и не участвовал бок о бок с королем в битве с испанцами и лотарингцами.

Хотя в архиепископском дворце было теплее и уютнее, чем в браунсфельдском дворце во Франкфурте, но Фридрих жаловался, что временами глохнет на левое ухо и в голове у него как будто гудит водопад. Он писал письма в Гаагу и слушал рассуждения Камерариуса о скором поражении императора и о Лиге, у которой еще остались кое-какие земли на Рейне и которая хочет, подобно Максимилиану Баварскому, объявить нейтралитет.

— От Балтики до французской границы вся империя в наших руках, — тонким голосом декламировал доктор Камерариус, словно это он был отцом этой победы. — От Северного моря до Франконии все свободно от войск антихриста. Курфюрст майнцский, епископ вюрцбургский и бамбергский бежали. Франция готовится вторгнуться в Трир. Герцог Лотарингский разбит и вынужден отказаться от союза с императором. Максимилиан Баварский в замешательстве, потому что мы вот-вот отнимем у него Баварию. Испанцы скоро будут изгнаны из Верхнего Пфальца, и мы вступим во Франкенталь и Гейдельберг. Турки готовятся объявить войну императору, а наследник Бетлена, Дьёрдь Ракоци, бунтует в Венгрии. Швейцарцы позволяют вербовать у себя солдат в шведскую армию.

— А Чехия?

— Валленштейн выгонит оттуда саксонцев, а мы изгоним из Чехии Валленштейна… Чего большего нам желать?

— Ничего, — ответил Фридрих. — С нами бог!

И он отправился во Франкфурт покупать подарки для леди Бесси и детей.

«К сожалению, это не прежний Франкфурт, — писал он в Гаагу. — Война развратила и франкфуртских лавочников. У них превосходные драгоценности, но они не желают продавать мне в долг. К счастью, мода изменилась и драгоценностей теперь носят все меньше. Густав Адольф заводит спартанские нравы. Сэр Вейн не соглашается одолжить мне денег. Да и Нетерсол тоже. Но скоро все образуется. Я увижу наш замок в Альцее. Надеюсь, испанцы не все там разграбили».

Но Густаву Адольфу, было неугодно, чтобы Фридрих в это время появлялся в Пфальце… Поэтому Фридрих курсировал, как и другие немецкие князья, между Франкфуртом и Майнцем и убивал время на обедах. Сэр Вейн не переставал порочить Фридриху короля Густава Адольфа. Швед, мол, намерен отобрать у вас Пфальц и превратить его в вассальное государство. Посадит туда, кого захочет, а властвовать будет сам. Швед объясняет свою позицию тем, что Англия, мол, ему не помогает и замирилась с императором. Но если он сердит на английского короля, почему наказывает Фридриха? Фридрих-то всего-навсего шурин его величества Карла Первого, он получает из Англии на жизнь в изгнании и, конечно, не может принудить Англию вступить в войну на континенте!

Денег из Англии поступало не слишком много, но Фридрих постоянно жил ожиданием, так что предпочитал не возражать и помалкивать. От речей сэра Вейна у него голова шла кругом.

Он не уставал твердить Иржику, что оказался в тупике, что по вине Камерариуса, который затянул его в чешскую войну, «in die verfluchte böhmische Aventure»[103], он отщепенец среди немецких князей.

Теперь, у порога своих владений, он причитал как нищий. Если бы Клёст-Кривонос, как за глаза он называл короля, обращался с ним как со слугой, но при этом добыл для него Пфальц с Гейдельбергом и Франкенталем, было бы лучше. Но шведу не до него, он готовится к походу в Баварию, да еще зовет его с собой, вместо того чтобы дать ему горсть солдат на завоевание Пфальца.

— Вам, конечно, будет приятно выспаться в Мюнхене так, как Максимилиан спал в Праге, — сказал Густав Адольф Фридриху.

Лорд Грейвен уехал лечиться во Францию. Денег у него было достаточно.

Иржику предстояло ехать с Фридрихом следом за войском шведского короля во Франконию, где прятался Тилли.

— Затравлю старого капрала, как лисицу, из самой глубокой норы его выкурю, — грозился Густав Адольф. — Найду его, среди каких бы причудливых скал Франконии он не спрятался. А если он убежит от меня в Альпы, я дойду за ним. Надо будет, так перейду и Альпы и вторгнусь в Италию. А уж если я окажусь там, то войду в Рим и скину с престола папу.

Никто не знал, шутит швед или думает так всерьез. Никто ничего не знал.

Но все, кого Густав Адольф позвал в свой весенний поход, должны были ехать. Поехал и Фридрих.

В немецких ротах пели: «Fleuch, Tilly, fleuch» — «Беги, Тилли, беги!» Шведы распевали псалмы. Финны задумчиво молчали. Иржику свет был не мил…

Густав Адольф сидел на коне. Все заметили, что он надел белую шляпу с зеленым пером, как в битве у Брейтенфельда.

Иржи снова упрашивал Фридриха разрешить ему ехать вперед, к войску.

— Останься со мной, — чуть не плача, приказал Фридрих. — Меня от всего этого жуть берет!

— Мне стыдно перед шведским королем, — упорствовал Иржик.

— Ты у меня на службе, — выкрикнул Фридрих, — так что служи и охраняй меня.

По грязной дороге рядом с коляской Фридриха неслась гессенская конница и пела: «Fleuch, Tilly, fleuch!»

38

Господин Камерариус был убежден, что уж теперь-то Густав Адольф предпримет поход в Чехию.

Но Густав Адольф в Чехию явно не стремился. Французы остановили его на Рейне, и он мог бы повернуть и двинуться к Влтаве. Но его тянуло в Мюнхен. Трудно сказать, почему. Франция, которая ссужала ему все новые суммы, не хотела погубить Лигу и католических князей Священной Римской империи германской нации. Ей хотелось поприжать императора, а легче всего сделать это было на его же собственной территории, нанести ему удар в Чехии, Моравии или в Австрии. И Оксеншерна, конечно, предпочел бы видеть своего короля на Влтаве и на Эннсе вместо Донаувёрта-на-Лехе, под Ингольштадтом, Ландсгутом и Аугсбургом. Но Густав Адольф был упрям, как его дед Густав Ваза, и, двинув на Тилли, он должен был его добить. Если уж он нагнал страху на Максимилиана Баварского, который почти объявил о нейтралитете, то должен был его доконать.

— Мало ему одной короны, баварской, захотелось и второй — вашей, господин брат! Так я сорву с его головы обе! — говорил король под Донаувёртом Фридриху после торжественного протестантского богослужения в католическом костеле. — Без Максимилиана и Тилли император будет все равно что без рук.

Да, успехи вскружили голову Густаву Адольфу.

Но в эту весну он действительно творил подлинные чудеса. Города покорялись ему один за другим. Нюрнберг приветствовал его как союзника и старого Друга. В Донаувёрте он перешел Дунай. Оставалась еще река Лех, за которой укрепился Тилли. К нему бежал и перепуганный Максимилиан.

В Тирольских Альпах таял снег, и Лех был переполнен талыми водами. В черных воронках реки крутились льдины. Тилли нацелил на воду все пушки, еще оставшиеся у него после отступления от Брейтенфельда и сражений во Франконии.

Маршал Горн, который когда-то составил дневник похода из Померании в Чехию, атаковать не советовал. Что нам делать в Баварии? Да стоит ли Бавария хоть капли шведской крови? Чем мы будем кормиться в горах? Половина армии потонет во взбаламученном Лехе, а другая половина будет побита артиллерией Тилли.

— Балтийское море мы переплыли, через все реки Германии переправились, — раскричался Густав Адольф на Горна, — а этот ручеек вас пугает? Разнесем Тилли из своих пушек и под их охраной наведем мост.

Свет еще не слыхивал такой канонады, какую устроили в том месте шведы. Король сам шестьдесят раз выстрелил с укрепления над рекой.

Фридрих отсиживался в Донаувёрте и трясся от страха.

— Держи меня за руку, — просил он Иржи, — у меня лихорадка.

На степе спальной под распятием светилась негасимая лампада.

— Погаси этот языческий огонь, — просил Фридрих. — Этот распятый напоминает мне того, что я видел на пражском мосту! Перед домом стоят караульные? В городе осталось много папистов. Хоть бы один из них припожаловал на лютеранское богослужение в костел, а ведь колокола звонили все утро до полудня и швед всех звал в знак примирения… Меня могут убить!

— Неужели вас не призывает гром пушек? — спрашивал Иржи Фридриха.

— Я боюсь, милейший господин канцлер.

Окна дребезжали.

— Это поистине страшный бой, — шептал Фридрих. — Что надо шведу в Баварии?

К утру канонада утихла, и Фридрих уснул.

Вошел господин Камерариус и сообщил Иржику, что на той стороне Леха войска Лиги перед рассветом снялись и отступили. Когда финская кавалерия на правом фланге форсировала реку, траншеи Тилли были пусты. Недалеко от леса шведы нашли кучи кирас и оружия, которые побросали отступавшие. Тилли, по словам перебежчиков, будто бы тяжело ранен.

Фридрих вдруг проснулся:

— Надо бежать?

— Напротив, ваша милость, мы победили, — доложил Камерариус.

— Значит, движемся дальше?

— Может быть. Наверное.

— Боже, боже, — завздыхал Фридрих.

Он спустился в сад за домом, где пели зяблики и цвели фиалки. Фридрих почувствовал голод и велел подавать завтрак.

39

Швед призвал Фридриха на рапорт как простого полковника.

— Где вы прятались, господин брат, когда мы брали лагерь Тилли на Лехе?

— В Донаувёрте. У меня лихорадка.

— Отныне вы, несмотря на лихорадку, будете со мной… Разве вам не важна реституция Пфальца? Мы ведь и на Лехе бьемся за ваш Пфальц! Кроме того, я не могу поручиться за вашу безопасность, если вы не со мной. Бавария не Гельдерланд! Мы во вражеской стране. Крестьяне, настроенные иезуитами, видят в нас чертей. Они нападают на наши обозы, убивают патрули, поджигают дома, полные моих солдат. Если одинокий всадник съедет с главной дороги, они отрежут ему нос и уши, привяжут к лошади и пошлют назад. Они вешают моих солдат и заливают им в глотку навозную жижу. Вы хотите, чтобы вас замучили?

— Меня утомили долгие походы. Я с января в дороге, а сейчас уже март.

— И я утомлен, господин брат. А солдаты мои и того больше. Война — не охота на зайцев.

И Фридрих поехал в королевской свите в Аугсбург и прошел вместе с королем пешком от ворот до костела святой Анны. Там королевский проповедник Фабрициус прославил город, где вспыхнул пламень «Аугсбургского исповедания». Церемонию он закончил словами псалма: «Ради страдания нищих и воздыхания бедных ныне восстану, говорит Господь, поставлю в безопасности того, кого уловить хотят».

Потом все пели «Te deum»[104] под грохот шведских пушек.

Фридриху не нравилось, что он должен был присутствовать при громогласном лютеранском молебствии. Но он с удовольствием смотрел из окна дома Фуггера{191}, как аугсбуржцы присягали шведскому королю, своему «законному господину». И послали самых красивых девушек в дом Фуггера танцевать с королем. Фридрих тоже танцевал. Во время обеда он сидел близко от Густава Адольфа, который в Аугсбурге веселился как мальчишка.

Перед Ингольштадтом, — где в городе умирал раненый Тилли, — соседство с королем было значительно менее приятным. На первый приступ Фридрих смотрел, стоя рядом с Густавом Адольфом на холме у деревни Мауеринг. Когда приступ был отбит, швед позвал Фридриха посмотреть укрепления вблизи.

— Издалека я плохо вижу, — усмехнулся Густав Адольф.

Тут у его ног разорвался снаряд, и осколком рассекло рукав его камзола. Фридрих трясся, судорожно вцепившись в плечо Иржика, и спотыкался, как слепой.

— Чему быть, того не миновать, — утешал его Иржик.

— Не искушай судьбу, — шептал Фридрих.

— Это было сказано в другом смысле, — возразил Иржи.

— Не будем спорить под жерлами пушек, — оборвал его Фридрих.

Снова упал снаряд и с грохотом разорвался. Молодому князю Кристофу Баденскому оторвало голову. Взрыв сбил Густава Адольфа с ног. Поднявшись, он сказал Фридриху:

— Вот, господин брат, ваше боевое крещение. Ах, как мне жаль Кристофа. Упокой, господи, его душу!

Король, сняв шляпу, стоял над мертвым, будто молился. И молитва эта длилась бесконечно. С ингольштадтских укреплений раздались мушкетные выстрелы. Король не двинулся.

«Если он хочет, чтобы его убили, пусть стоит хоть до завтра, — думал Фридрих, — но при чем здесь я?»

Однако Фридрих тоже вынужден был стоять, сняв шляпу. Под жерлами пушек, под мушкетным огнем! Стоять долго, пока не прибежали баденские ландскнехты и не унесли мертвого.

Неспешным шагом, будто сопровождая гроб, король шел за носилками в лагерь. У ворот лагеря он сказал:

— Вот мы и убедились, что мы смертны…

Снаряды ингольштадтских батарей долетали до самого шатра Фридриха. Но он не посмел перебраться подальше и только молился, чтобы бог послал ему конец. Отговорившись лихорадкой, он не пошел на солдатскую похлебку в шатер Густава Адольфа.

Шведы Ингольштадт окружили, но больше не штурмовали.

Однажды ночью Густав Адольф отдал приказ об отступлении. Ингольштадта он так и не взял, упрямец!

Это была его первая неудача. Только бы за ней не последовали другие! Было ли это наказанием за то, что он приказал Аугсбургу присягать на верность, словно хотел навсегда оставить этот город себе? Или предостережением? Франция тоже его предостерегала. Ей не нравились его маневры у французских границ. Посол Сен-Этьен высказал это, явившись от имени баварского курфюрста договориться о нейтралитете. Швед его прогнал. С Максимилианом он собирается разговаривать, только когда Бавария сложит оружие. Французский король, наверное, не понимает, что не следует останавливать его на пути к победе. Если французский король не желает этого знать, он, Густав Адольф, может разъяснить ему это под Парижем… Месье де Сен-Этьен учтиво удалился. Максимилиан бежал из Ингольштадта в Регенсбург, а Густав Адольф двинулся на Мюнхен.

Фридрих ехал следом. На ночь остановились в Фрейзинге.

Из окон епископского дворца Фридрих мечтательно наблюдал за сернами, щиплющими в парке весеннюю траву. В чистом утреннем воздухе на горизонте вырисовывались башни Мюнхена, а за ними — заснеженные Альпы. Все было так прекрасно! А Фридриху казалось, что он прикован цепями к шведской колеснице и она тащит и волочит его неведомо куда, не разбирая дороги.

«Что мне Мюнхен? Все vani gloriositas[105]. Я хочу в Пфальц. Жить в Гейдельбергском замке, гулять по Палатинскому саду и смотреть на Неккар. Мой второй сын учился бы править княжеством, дочь Елизавету я бы хорошо выдал замуж, подрастали бы остальные дети и моя Herzallerliebste покупала бы драгоценности и понемногу начала бы стареть, оставив в покое политику. А этого чешского мужлана я бы выгнал взашей! А пока приходится возить его с собой на счастье… Сперва он разбил мое счастье, а теперь вот вроде его охраняет…» — размышлял Фридрих.

— Напишите, пожалуйста, письмо шведу. Я выскажу в нем все, чего не могу сказать ему в глаза. Пишите: «Великий король, брат мой, — диктовал он Иржи, — я желаю вам счастья и долгой жизни, императорскую корону и власть над всей землей. Но отпустите меня! Позвольте мне идти на Пфальц и дайте солдат, чтобы они могли добыть мне Гейдельберг и Франкенталь. Больше я у вас до самой своей смерти ничего просить не стану».

— Король разгневается, прочитав такое письмо, — заметил Иржи.

— Тогда не пишите, — сказал Фридрих, — но скажите мне, почему немецкие князья начали войну с Фердинандом? Потому, что он посягнул на libertatem — свободу! А теперь ее отнимает у них пришелец швед.

— Вас настраивает против шведа англичанин Вейн.

— Не знаю… Хочу в Пфальц. Или хотя бы в Ренен.

— Туда я с вами не пойду. Я тоже хочу libertatem!

Фридрих нахмурился:

— Вы слишком дерзки, сударь! На свободу имеют право только князья!

С ним было не договориться!

— Не понимаю, — снова начал Фридрих, — почему Густав не сжег — ну хотя бы Ландсхут. На его месте я не оставил бы в Баварии камня на камне. Что это за война? Максимилиан грабил и жег, куда бы ни пришел. И из Праги вывез богатства, какие ему раньше и не снились. А швед вешает солдата за украденную курицу либо за изнасилованную девку. То ли дело — Христиан Брауншвейгский! У него ни одна монашка девой не осталась. Надо подговорить шведа сжечь Мюнхен.

— Он этого не сделает.

— Противны мне его набожные речи, а если подумать, то не такие уж они праведные. Изображает из себя господа бога. Щедро награждает, жестоко карает, препирается с капуцинами…

Густав Адольф Мюнхена не разрушил и не сжег. Максимилиан бежал от него в Регенсбург, а свои сокровища велел отвезти в Зальцбургские горы. И курфюрстину отправил туда же.

Мюнхен отдал королю ключи от ворот.

— Я мог бы из вашего города сделать Магдебург, — заявил король перед воротами мюнхенскому магистрату, — но меня трогает ваша покорность. Не бойтесь, мы не причиним никакого вреда ни вам, ни вашим женам и детям. Не трону я и ваших церковных дел. Заплатите мне четыреста тысяч талеров контрибуции. И все.

Мюнхенцы ужаснулись сумме и жалобно запричитали. Король скинул им сто тысяч.

Он вступил в город в разгар весны. На лугу, где его солдаты разбили лагерь, цвели нарциссы. Гранит и золото города сверкали на солнце. Король разместился во дворце курфюрста, который понравился ему больше всех других дворцов, виденных им до сих пор. Его бы он с удовольствием целиком перевез к себе в Стокгольм. Король первым делом уединился с пастором Фабрициусом читать по-шведски Библию. Потом он созвал князей, генералов, полковников и советников в часовню, украшенную в этом году резьбой по мрамору и картинами из жития девы Марии кисти Дюрера. Король в задумчивости молился, благодаря бога за то, что сподобил его увидеть столько богатства и красоты. И Фридрих и пфальцграф зальцбургский, да и Вильгельм Веймарский{192} с неудовольствием наблюдали за умиленным королем. По их-то убеждению, все тут надо было бы разграбить, а что нельзя унести — сжечь.

Но Густав Адольф приказал им следовать за ним в другой католический храм. Это был храм «Нашей милой госпожи» с двумя башнями в виде итальянских шлемов, с гробницей императора Людовика{193}, которой швед поклонился, с органом, дивно рыдавшим и гремевшим так, что сердце сжималось. «Директор протестантского устройства» только что не крестился. Потом король прошелся по площади перед костелом, позволив разглядывать себя баварским антихристам, словно и вправду был Гедеоном.

Что это, конец войне? Или он уже император?!

Так бы все оно и шло, если бы не иезуиты, которые, видимо намереваясь расположить его в свою пользу, выдали ему, где Максимилиан закопал лучшие орудия своей артиллерии. А то пришлось бы шведу уйти из Мюнхена с пустыми руками. Теперь же он смог отправить в Аугсбург сорок пушек, поражающих своими внушительными размерами и красотой. Двенадцать из них носили имена апостолов. В картушах их было запрятано тридцать тысяч золотых дукатов.

Пушки эти Максимилиан захватил некогда у Христиана Брауншвейгского. Некоторые из них были шведского происхождения и попали сюда от датчан, после битвы у Люттера. Фридрих обнаружил даже пушки из Праги, на которых было вытиснено его имя. Их-то Густав Адольф не имел права увозить в Аугсбург, они принадлежали Фридриху и Пфальцу!

Но Густава Адольфа это не заботило. Он пригласил Фридриха на осмотр резиденции курфюрста и сказал:

— Красиво живет ваш кузен!

Неужто швед хотел этому самому кузену вернуть все так, как оно было?

По замку их сопровождал маркиз Гамильтон, командир тех англичан и шотландцев, которых Карл позволил навербовать и которые только сейчас присоединились к шведской армии. Гамильтон просто трясся от алчности при виде такого множества мраморных и бронзовых статуй, золотых люстр и столов из слоновой кости. Фридрих, тоже бледнея от жадности, тем не менее сказал:

— Увезти все это было бы трудно… Впрочем, даже если бы это было возможно, чешский король не крадет…

— Oh yes, indeed[106], — подтвердил англичанин.

Наконец Густав Адольф разрешил своим солдатам разграбить дома тех горожан и духовных лиц, которые бежали из Мюнхена перед приходом шведов. Он приказал раздать своим солдатам зеленые, желтые и синие камзолы, обнаруженные в великом множестве в подвалах замка курфюрста. Теперь и шведы стали пестрыми как попугаи.

На подавление сильных мятежей, вспыхнувших не только в Баварии, но и в округе Бамберга, Вайнгартене и Брегенце и еще ниже в Кемптене, король выслал несколько эскадронов, чтобы навести порядок. Кого они не порубили саблями, тех вешали на деревьях. В этих местах на деревенских площадях росли липы, и казненные висели на них до тех пор, пока выдерживала веревка.

Но Фридриха и прочих князей это утешило гораздо меньше, чем, скажем, случись пожар Мюнхена…

В Мюнхене Густав Адольф узнал, что Максимилиан и думать забыл о нейтралитете, а бежит из Регенсбурга к Валленштейну, который отнял у саксонцев Прагу, выгнал Арнима из Чехии и идет от Хеба через Верхний Пфальц го свежей армией. Максимилиан забыл, что некогда он приложил руку к отстранению Валленштейна от командования императорскими войсками. Теперь, когда Валленштейн снова стал генералиссимусом и двинулся на шведа, он готов был ему хоть в пояс кланяться, а заодно и помочь плести интригу на курфюршеском саксонском дворе. Что, если пьяница Юра в Дрездене передумает? Чехию он потерял. Почему бы ему не переметнуться и не преградить шведу дорогу через Тюрингию и Франконию? Швед окажется в ловушке, и все изменится к лучшему.

Максимилиан торопился покинуть Регенсбург. Валленштейн, наверное, обрушится на него с бранью и облает его. Но все это надо вытерпеть и пережить. А там посмотрим. Будем молиться деве Марии, чтобы черт взял шведа.

Густав Адольф видел, что приходит пора схватиться с Валленштейном. Оставив гарнизон в Мюнхене, раздав угодной ему знати княжества и города в Швабии и Франконии, он приказал вывезти все продовольствие и фураж из Баварии и небольшой частью армии встал перед Нюрнбергом. Имея богатый и верный город в тылу, он будет сильнее Валленштейна вместе с Максимилианом. А саксонца он припугнет, и тот будет сидеть смирно.

Фридриху пришлось тащиться в Нюрнберг. В военном лагере он оставаться не хотел, а уж тем более не желал ввязываться в какие бы то ни было схватки с Валленштейном. В конце концов, Валленштейн его, Фридриха, подданный, а с бунтовщиками не воюют. Бунтовщиков вешают на липах!

— Я получил письмо от вашего военного советника и представителя в саксонской армии графа Турна, — сообщил Фридрих по дороге в Нюрнберг Густаву Адольфу. — Он был в Чехии; граф приказал снять с мостовой башни в Праге головы казненных дворян, открыл протестантские храмы. Но это и все. Курфюрст Саксонский вывез из города пятьдесят возов мебели, картин, драгоценностей и дорогого оружия. Арним — предатель, как и Иоганн Георг. Валленштейн выгнал Арнима из Чехии. Вернее, он начал его теснить, а потом Арним убрался сам, чтобы угодить Валленштейну. Что вы намерены предпринять?

— Разобью Валленштейна.

— А если он соединится с саксонцем?

— Разобью обоих.

Фридрих замолчал.

Но Густав Адольф продолжал:

— Ваш граф Турн тоже заигрывает с Валленштейном. Быть может, даже предлагает ему чешскую корону. Вашу, господин брат. Я не верю в преданность Валленштейна императору. А Турн, разгневавшись на саксонцев, писал и мне. Мол, такой войне грош цена. А ко мне посмел обратиться словами Христа: «Петр, вложи меч в ножны…» Но я не отрубал прислужнику первосвященника уха, я снес голову антихристу. Тело его еще бьется в судорогах, но скоро оно замрет. Вы — маловеры, господин брат, и ваше чешское дворянство тоже.

— А как же Пфальц?

— Отправляйтесь добывать его хоть вместе с вашим Гамильтоном… ко всем чертям!

Густав Адольф выругался по-солдатски.

Фридрих отправился за ним в Аугсбург, через Дунай и в Донаувёрт и дальше, к Нюрнбергу.

40

Нюрнберг — город большой, красивый и богатый.

И Аугсбург тоже красивый, и шведскому королю он понравился. Король танцевал и веселился в зале для игры в мяч. Многие полагали, что Аугсбург будет Капуей нового Ганнибала{194}.

Но Аугсбург не чета Нюрнбергу. Нюрнберг — вольный город вот уже несколько столетий. В городе мощная крепость и храмы такие, о каких в других городах и не мечтали. Живут там богатые купцы. Немецкие, голландские, итальянские. И один из братьев Календрини, которые ссужали Фридриха деньгами. Господин Тухер — тоже богач и варит славное черное пиво. В Нюрнберге нет большой реки и море далеко, а Пегниц — смешная маленькая речушка. Но нюрнбержцы разбогатели без реки и без моря. Они продают и дают деньги под проценты чуть ли не всему свету. Они спесивее венецианцев и хитрее генуэзцев. Нюрнберг славится художниками и искусными ремесленниками. Здесь настроено множество прекрасных домов и прелестных маленьких домиков. Сапожник тут был знаменитым поэтом{195}. Дюрер и еще многие другие писали здесь великолепные картины. Женщины — кровь с молоком, а теперь сюда съехались герцогини, княгини и супруги генералов шведского короля, они разъезжают по узким улочкам в огромных каретах, заходят в лавки золотых дел мастеров, кружевников и меховщиков, смотрят, покупают. И шведская королева тоже, она выбирает себе жемчуг. Густав Адольф ей не мешает. Пусть, мол, порадуется.

В Нюрнберге было весело, и Фридрих кланялся прекрасным дамам. Писал своей Herzallerliebste в Гаагу:

«Перед Нюрнбергом расположились два военных лагеря. Один — шведский, другой — герцога Фридландского. Нюрнберг готов для Густава Адольфа разбиться в лепешку. Город навербовал ему новые полки, помог укрепить лагерь, поит и кормит его солдат, удивляясь их дисциплине. Швед убежден, что побьет Валленштейна, если дело дойдет до сражения. Но Валленштейн избегает прямой схватки — либо боится шведа, либо собирается взять его измором. При этом посылает нам доказательства своего уважения. Жаль, что ты не со мной. Если бы армии сразились, это было бы как в рыцарские времена. Мы вместе наблюдали бы с укреплений за этим поединком и награждали бы победителя аплодисментами. Но я не могу позволить тебе отправиться в непосильное для тебя путешествие, пока мы не выиграли войну».

Но война выиграна еще не была, а в Нюрнберге началась дизентерия. В шведском лагере под городскими стенами смерть косила солдат тоже. Герцогини, княгини и жены генералов попрятались по домам. За городом в полях, где крестьяне не успели убрать урожай, фураж забирали шведы, веймарцы, гессенцы и валленштейновские хорваты и жгли деревни. По ночам раздавались выстрелы, но сраженья все не было. Один раз Густав Адольф попытался начать его в том месте, которое лазутчики сочли самым слабым в укреплениях Валленштейна. Немцы пошли на штурм первыми, но тут же бежали от обрушившегося на них огня валленштейновских солдат. Из окопов поднялись было финны, но пушки Валленштейна заставили их прижаться к земле. Шесть атак было отбито, самому королю осколком оторвало каблук с сапога. Две тысячи убитых остались лежать в поле между лагерями шведа и Валленштейна.

Валленштейн не сдвинулся с места. В Нюрнберге об этом предпочитали не говорить. Густав Адольф приехал в приунывший город, улыбался и преклонял колени во время богослужений в храме святого Лаврентия.

Фридрих перенес дизентерию, и жар еще не отпустил его, но Густав Адольф велел передать, что желает идти с ним в церковь. После службы Густав Адольф спросил Фридриха, позволит ли ему здоровье хотя бы ненадолго отправиться в лагерь.

— Мои дороги ведут только в Пфальц, — храбро начал Фридрих. — Покуда они не открыты, я жду. Когда лагерь снимется и отправится в поход на Гейдельберг, я пойду в первых рядах…

— Вам придется долго ждать, господин брат! — усмехнулся Густав Адольф и повернулся к Фридриху спиной. Это видели и слышали Вильгельм и Бернард Веймарские{196}, граф Зольмс и шведские военачальники Горн и Банер. Фридрих чуть не заплакал от злости.

Тогда Густав Адольф вызвал Иржика:

— Поедемте со мной в лагерь!

В королевском шатре их ждал крестьянин с лицом упрямца. Когда вошли Густав Адольф, а за ним Иржик, он вскочил и хотел упасть на колени, но король не позволил.

— С чем ты ко мне пришел? — спросил он крестьянина. — Сиди спокойно. Сидя удобней разговаривать. Как тебя зовут?

Король приказал принести кувшин вина.

— Я — Томас Экленер из Верхнего Эннса в Австрии. Меня к вашему величеству прислали мои земляки… Мы уже один раз бунтовали, да нас разбили, потому как вы были далеко. Мы тогда поверили датчанину и его проповеднику Скультетусу. Венский антихрист, которому помогал антихрист баварский, повесил тысячи наших. Сейчас вы близко. Вступите в Австрию, и мы снова поднимемся.

— Дорога с австрийских гор сюда в Нюрнберг нелегка. Тяжко, наверное, было пробираться мимо императорских постов?

— Вера двигает горами и окрыляет ноги.

— Ты ведь знаешь, что у меня на шее Валленштейн и я должен от него избавиться, прежде чем позабочусь о вас.

— Пускай Валленштейн бегает за вами, а не вы за ним, ваше величество! Мы пустим вас в свои горы, а Валленштейна задержим. Возьмите Вену. В Венгрии вас ждут и мадьяр и турок. В Чехии крестьяне тоже бунтуют. Вы — король шведских крестьян, будьте и нашим королем.

— Ах, Томас, Томас, прибавил ты мне забот! Я охотно пришел бы к вам. Но пока смогу послать с тобой только нескольких шведов, хороших солдат, чтобы они вам советовали, как лучше поступить, а чего не делать. Присылайте мне вести, а мы вас не забудем.

— И на том спасибо, ваше величество!

Экленер поцеловал руку королю и был ласково отпущен.

Густав Адольф обратился к Иржику:

— Слышали? Меня зовут! Господин Оксеншерна убежден, что полагаться можно только на немецких крестьян, а не на князей и пфальцграфов. Наверно, то же самое и у вас в Чехии. Ваш господин Турн вел переговоры с Валленштейном. А вы сами хотели бы, чтобы Валленштейн стал чешским королем?

— У нас есть король…

— Да, Фридрих. Но у него на уме только Пфальц. Всё ждет, что я завоюю Пфальц и отдам его ему… Ладно, придет час, все завоюю и все раздам господам курфюрстам, герцогам и ландграфам, но только после войны. А пока мои солдаты должны чем-то кормиться. Мне от Германии ничего не надо. Я пришел сюда не грабить, пусть у меня в Швеции будет одна конюшня, куда я смогу когда-нибудь поставить своего коня. Я все отдал на эту войну. Но мне никто не верит. Все думают, что я такой же, как они. Они грабят и разбойничают в своих же землях, а потом крестьянин скажет: «Наш друг швед хуже нашего врага Фердинанда». Можете передать Фридриху, что я пошлю солдат в Пфальц. Пусть он туда возвращается и правит им, как умеет. Я делаю это не из любви к нему, а потому, что дал слово. Иначе он, чего доброго, упадет на колени перед Валленштейном и начнет умолять его о реституции. У всех этих курфюрстов, этих господ, как я понял теперь, одна забота — воротиться в свои замки и жить, как жили раньше. До всяких бунтов, до войн, до эдиктов! Почему я вам это говорю? У меня здесь есть краткое сочинение, которое прислал мне чех Комениус{197}. Чешским я не владею. Кто такой Комениус, вы знаете. Один из ваших дворян, имени которого мне не выговорить, пытался перевести мне отрывки из этого сочинения. Но у него ничего не получилось. Все здесь переплетается в виде венка из библейских стихов. Сочинитель приветствует мой приход, видит во мне защитника святой веры. Меня это порадовало. Переведите мне… Хотя бы на латынь. Вы знаете латынь?

— Знаю.

— Времени у вас достаточно.

— К сожалению. Я бы с большим удовольствием его не имел и рубился с врагом.

— И это будет. Когда Фридрих отправится в Пфальц, вы останетесь у меня.

Иржи собрался уходить, но король остановил его:

— А это чтобы вам работалось веселее, — сказал он и подал ему янтарную звезду. — Возьмите за труд и на память Звезду Севера. Она досталась мне от Густава Вазы. Хотя звезда не драгоценность, но вы приколите ее на грудь, когда вступите на родную землю, Ячменек. Янтарный путь ведет от нас к вам!

41

Иржи вернулся из шведского лагеря в свое жилище в Нюрнберге. Положил янтарную звезду перед собой на стол и принялся за чтение:

«Труба лета, милосердного для народа чешского, возвещает печалящимся утешение, стенающим — радость, пленным — освобождение, рассеянным — съединение».

На сочинении подписи Яна Амоса не стояло, но это были слова его и божьи. Открывал их стих пророка Исайи:

«Я воздвиг его от севера и он придет;

от восхода солнца будет призывать имя мое и попирать владык, как грязь, и топтать, как горшечник глину».

Голоса рассеянных говорили с голосом трубы божьей.

Говорит труба: «Земля сотрясается от звука, слышен крик среди народа, что Вавилон взят. Поднял Господь знамя между дальними народами и призвал их к себе с края света. Чтобы шли сюда немедля и быстро. Стрелы их остры, и тетивы луков натянуты. Копыта коней их как кремень, колеса повозок их как буря, и шум их как море. Возбудил Господь собрание народов сельских из земли Северной на Вавилон, что ополчился против него. Стоит над землей шум битвы, и идет великое истребление. Настал день разрушения стен и крика до самых горных вершин. Ибо пришел крепкий сильный Господь, как ливень с градом, как ветр выворачивающий, как полые воды, стремительно обрушившиеся на землю. Руки у царя вавилонского опустились, страх и ужас объяли его, ибо пришел день, пробил час посещения его. Настиг меч Господень жителей вавилонских и князей его и мудрецов его, и лишились они разума, нашел меч сильных, и поражены были, нашел меч коней и повозки их, и сокровища их, и расхищены были. Потряс Господь небо, и сдвинулась земля с места своего, и стали безбожники как вспугнутые серны, как покинутое стадо. Побежали все, и кто попадется, будет пронзен, а кого схватит, тот падет от меча».

Голос рассеянных спрашивает: «Ныне ли будет Вавилон так разбит и разрушен? Этот молот мира сего?»

Труба божья отвечает: «За все беззакония, содеянные им Сиону, накажет его Господь, низвергнет твердыни его и сделает землю пустыней. Пробудитесь вы, повергнутые на землю, оживите, мои мертвые — и приидите! Познай утешенье, народ мой, взгляни, открой сердце мое!»

Голос рассеянных сетует: «Сможем ли мы увеличиться, ведь мы уничтожены, мы так уменьшились, что нас осталась горсть».

Голос трубы утешает: «Излил я гнев свой на вас, как воду, но ныне явлюсь, как тепло, осушающее дождь, как облако росное в тепле. И прорастете как трава, как ветлы у вод текучих».

Радуются рассеянные: «Мы как во сне. Уста наши полны радости, и язык наш полн ликованья, ибо великие дела содеял для нас Господь».

Но голос трубы гремит: «Обратитесь и вы, остатки! Пусть лежат истребленные, ныне пришло свершение умноженной справедливости, ибо настало лето милосердия нашего Бога, и вы почитайте его за святое. Да не обманете отныне ближнего, да убоитесь Бога своего. Оберегайте установления мои и суд мой сохраните и творите его, чтобы безопасно жить на земле… И принесет вам земля плоды свои, чтобы вы ели досыта и жили на ней в безопасности. Вы, властвующие, не обращайте своих обедневших братьев в рабов, ибо они тоже слуги мои, которым я дал свободу. Не правьте ими с жестокостью, сохраняйте страх пред Богом своим. И я обращу к вам лицо свое и дам вам взрасти, и умножим вас и утвердим договор свой с вами. И воздвигну дом свой среди вас, и в душе моей не будет ненависти к вам. И буду я среди вас, и буду богом нашим, и вы будете богом моим!»

Этими и подобными словами беседовала божья труба с рассеявшимся стадом, оглашая приход лета милосердия.

Иржи читал. Он взял латинскую Библию и с ее помощью подбирал слова для перевода чешского сочинения. Но закончить работу не успел.

Густав Адольф поднял лагерь под Нюрнбергом. Опустошенным краем, сожженными деревнями, среди трупного смрада, под тучами отъевшихся ворон двумя колоннами потянулись королевские войска на запад.

Валленштейн не тронулся с места.

Через пять дней, однако, и он сжег свой лагерь под Нюрнбергом, а заодно еще и сто деревень вокруг и двинулся на север.

Гедеон земли Северной разошелся с наемниками вавилонскими. Но все знали, что скоро им предстоит сойтись и сразиться.

Вслед за армией Густава Адольфа по грязным, разъезженным дорогам тащилась карета Фридриха.

Пятьдесят тысяч вооруженных, двадцать пять тысяч коней, десять тысяч повозок и возчиков, пять тысяч женщин и детей, герцогов, ландграфов, королева шведская и многие благородные дамы ехали в этом длинном обозе. Финны охраняли обозы с боеприпасами, каретами и тяжелыми пушками.

— Мы как во сне! — говорил голос рассеянных словами псалма.

Как во сне слушал Иржи в Виндсхейме, где марш на запад пресекся, слова Фридриха:

— Я оставлю шведского короля и поеду в Пфальц. Он не может воспрепятствовать мне в этом.

— Позвольте мне не ехать с вами.

— Меня будут охранять мои верные подданные, — надменно ответил Фридрих.

Как во сне смотрел Иржи вслед карете короля Фридриха, сопровождаемой всадниками. Командовал ими граф Зольмс, уроженец пфальцского Оппенгейма. Господин Камерариус тоже не ехал с ними. Он остался в шведской канцелярии. Но Густав Адольф послал с Фридрихом врача — бранденбургского доктора из свиты королевы Элеоноры.

— Избегайте Франкенталя, — сказал на прощание Густав Адольф. — Там еще испанцы. Они и в Гейдельберге. Позднее мы их выгоним оттуда. Сейчас на это нет времени. Пойдет охота на валленштейнскую лисицу.

Швед смеялся, а Фридрих был смертельно бледен.

— Не забывайте, что вы у меня на службе, — крикнул Фридрих Иржику уже из кареты.

— Дорога будет безопасной, — проговорил господин Камерариус, когда кареты съехали на деревянный мост через реку Аишу. — Они поедут нашими землями. Жаль, что я не настолько верю в звезды, как Валленштейн. Я бы спросил их о звезде Фридриха — подымается она или заходит?

Голос рассеянных звучал в мыслях Иржика: «Но если мы снова согрешим, наказывай нас милосердно. Аминь».


Перевод Н. Замошкиной.

КНИГА ВТОРАЯ

1

Лютцен горел.

В карете, из которой выпрягли лошадей, сидел Густав Адольф с проповедником Фабрициусом. Фабрициус читал из Священного писания:

«Бог нам прибежище и сила, скорый помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей. Пусть шумят, вздымаются воды их, трясутся горы от волнения их.

Речные потоки веселят град Божий, святое жилище Всевышнего».

Фабрициус закрыл книгу.

От порывов ветра дрогнуло пламя свечи в фонаре.

Лютцен горел. Пылала уже храмовая башня. Подумать только, в таком маленьком городке — такая высокая колокольня! Теперь колокольня сгорит и, верно, рухнет. Или ее разрушат пушки Валленштейна. Герцог Веймарский, левый фланг которого упирается в Лютцен, не позволит стрелять по храму.

Короля знобило.

— Ночь холодная, — заметил он. — Ноябрь! Шведы, впрочем, к холоду привычны. А в Виттенберге уже выпал снег. Сын написал мне оттуда, и еще — что произнес торжественную речь при введении его в сан rector magnificus[107]. Отец сражается с Валленштейном, а сын — с латинскими словечками. Ректором избрали семнадцатилетнего мальчишку, явно за то, что он сын Густава. Мол, он мудр и смел. Что же, сын похож на меня и лицом и фигурой. И дара речи не лишен. Жаль, что рожден он не в законном браке. Тогда после меня не пришлось бы править шведами женщине.

— Вы еще молоды, государь! У вас может быть еще десяток законных сыновей.

Король усмехнулся:

— Вчера мне приснилась Эбба Браге. Вот от нее бы мне иметь законного сына. У Элеоноры детей уже не будет. Она призналась мне при нашем прощании в Эрфурте и умоляла меня простить ее. Ее ли вина, что, живя со мной, она преждевременно состарилась? Да ведь она и не жила подле меня. Я все скитался по свету… Счастья со мной она и не знала… Значит, управлять шведами будет женщина! Кристина{198}, ребенок. У Кристины мальчишеская фигура.

— Жизнь полна тайн, — изрек Фабрициус.

Лютцен горел. Крыша храма с медным петушком на шпиле разваливалась. Горящая дранка разлеталась во все стороны фейерверком. Из города доносились вопли и вой. Это причитали лютценские женщины. Стражники выгоняли их на площадь, чтобы они не сгорели в домах. Наверное, хорваты и валлоны там насильничают.

Иржи стал на страже у королевской кареты. Король не позволил этой ночью разбивать палатки. Солдаты легли прямо на землю согласно ordre de bataille, чтобы утром можно было быстро поднять их на штурм. Им плохо спалось на размокшей и изборожденной колесами пашне. Все же многие уснули. Спали и кони, не закрывая глаз и стоя. Лишь подпруги седел им ослабили.

Шведская армия подтянулась сюда под покровом сумерек и тумана. В Риппахе им повстречались императорские кавалерийские части. Это были хорваты Изолани и молодые польские кавалеристы, еще не обстрелянные юнцы. Дав залп из пистолей, они исчезли в тумане. На колокольне в Риппахе сам священник бил в набат. Хорваты его повесили в проеме колокольни.

Сегодня 5 ноября. Через три дня исполнится ровно двенадцать лет с тех пор, как паж королевы вместе с графом Турном отправился на белогорскую равнину. Тогда паж прибыл на поле боя в утренней мгле. А сейчас вечерний туман окутывал равнину, унылую и серую.

Кони неспокойны. У них взмокшие гривы. Конское ржание походит на причитания насилуемых лютценских женщин.

Только что в зареве пожара видны были пять ветряных мельниц, стоявших рядом. Их крылья выныривали из тумана словно опрокинутые кресты. Такие уродливые кресты появились над черной дамбой в Схевенингене в тот день, когда королева так бесстыдно целовала своего пажа, а потом хлыстом ударила по лысине поносившего ее старика.

«Мы словно во сне», — произнес голос изгнанников слонами псалма. Утром туман осядет на землю, наступит конец снам. Поднимутся любимые королевские полки: финские, западно-готские, восточно-готские, уппландские и смааландские кавалеристы, которые ездят налегке, без кирас, словно на охоту. Проснутся и бригады пехотинцев, синяя, желтая, белая и черная, одетые во все новое со складов Максимилиана в Мюнхене. Теперь они много красивее, чем тогда, когда высадились в устье реки Пены. Они помолодели. Королевские полки пополняются молодыми солдатами, а старые полегли на полях сражений от Штеттина до Франкфурта, от Одера до Рейна и Дуная и до той речки Пегниц, на которой стоит Нюрнберг. Станет шумно в бригадах, зазвенят кирасы и сабли. Затрещат мушкеты. Железная свора батарей, больших и малых, тех, что ныне молчат в тумане за придорожными канавами, загрохочет, заревет, будет изрыгать огонь и серный смрад.

А Лютцен все горел.

Факелом вспыхнула крыша замка. Маленького замка из серого камня. Он не больше замка в Хропыни, только вот не растут возле него грабы. Уж наверное Лютцен не был веселым городком, а теперь и подавно никогда не будет. Но горит здорово. Так ярко, что видны полки герцога Бернарда Веймарского, батарея у проезжей дороги и Крыша домика мельника. И те самые пять опрокинутых крестов.

А где же лагерь Валленштейна? У ветряных мельниц? Под виселицей на холме за ними, за серым, едким туманом… Впереди в темноте кто-то чихнул и выругался. В лесу раздался выстрел из мушкета. Проповедник Фабрициус, черный, с круглым белым воротником, какие носят лютеранские священники в ганзейских городах, вылез из королевской кареты и очутился в кромешной тьме, взмахивая руками, как нетопырь крыльями.

Во вновь наступившей тишине слышно, как шумит поток. По воде плывут бревна. Течением несет их в реку Заале, которую мы форсировали сегодня в полдень. Но вот бревна остановились и сгрудились у корней верб. Остановилось и время.

Только Лютцен горит. Не утихает лишь огонь, и вода не стоит на месте.

— Месье д’Орж? — прозвучал голос в темноте.

Что это, сон?

— Вы размышляете, месье д’Орж?

Это был король. И ржи не видел его лица.

— Я думал, что на страже стоит молодой Лейбельфинг. Но я сразу вас узнал, месье д’Орж. Отсюда и до Праги рукой подать. Она ведь только за тридевять земель, не дальше. Вы мечтаете о Праге? — прозвучал из темноты вопрос короля.

— Мечтаю, ваше величество.

Рука короля протянула Иржи яблоко.

— Ешьте. Это из нюрнбергского сада. От Лейбельфингов. Я люблю яблоки. В Швеции они не такие сладкие.

Иржи стал есть. Он слышал, что и король откусывает яблоко и продолжает говорить:

— Обычно мне хочется есть после битвы. А вот сегодня ночью — наоборот. Если бы я разбудил повара, ему пришлось бы сварить мне фунт мяса, а то и побольше. Так я голоден! Завтра мы все наедимся досыта и спокойно. Обо мне говорят, будто я ем только бычье сердце. Это неправда. Я ем, как солдат, что придется. Больше всего я люблю говядину. Кусок мяса с солью. Это господин фридландский герцог привередлив. Он ест одних куропаток. И чтоб за ним следовала чуть ли не телега с пряностями.

Мгла поглотила огонь в Лютцене. Наступила тьма.

— Господин Камерариус говорил мне в Эрфурте, что Фридрих сейчас в Майнце, — продолжал король. — Наконец-то он может поглядеть на Франкенталь. Горн взял для него эту крепость. Три дня тому назад. Гейдельберг осажден. Фридрих сможет вернуться домой. С женой и детьми. Всем можно вернуться. И вы вернетесь. Только мне нельзя… Будь я завистлив, у меня разорвалось бы сердце. Но я рад, что они вернутся. Пусть сидят за печкой. А я не могу. Вы видели этих людей в Эрфурте и Наумбурге, в Вейсенфельсе и в деревнях и в лесах? Они падают передо мной на колени, целуют седло, сапоги, уздечку. Они приветствуют меня, как в Иерусалиме приветствовали Спасителя. Зачем? Это предвещает смерть. Распятие! Сегодня я существую, а завтра меня не будет. Что же случится с этими людьми, если меня в один прекрасный день не станет? В Кульмбахе Валленштейн объявил, что не пощадит даже ребенка в утробе матери. И не пощадил.

Вы уже говорили с господином Годицким и с молодым Бубной? Он у чешских кирасир, тех, что рядом с финнами. И еще один, Жеротин, тут имеется.

— Я видел их. Говорил с ними. В Эрфурте, в Наумбурге. Но они неприветливы со мной. Называют меня der Pfälzer[108]. Захотелось в полковники, Ячменек? — посмеиваются они надо мной. — Опоздал! Они важные господа, богатые.

— Вы, чехи, народ вздорный, но храбрый. Ничего, ты привыкнешь к ним!

— Ваше величество, до Праги уже недалеко.

— Знаю, Ячменек, знаю! И Оксеншерна говорит то же самое. Но прежде всего надо разбить войска чешского короля, что стоят против нас. Валленштейна! Завтра, Ячменек.

— Выходит, у нас уже три короля, — засмеялся Иржи, — словно в колядке{199}.

— Да еще в придачу Ячменек со звездой!

Густав Адольф громко захохотал и по-солдатски грубовато хлопнул Иржи по плечу.

— Я пошел спать, господин из Хропыни. Кто вас сменяет?

— Молодой Лейбельфинг. В полночь.

— Желаю вам сладкого сна, Ячменек, на истоптанном поле близ Праги. Доброй ночи!

После уж Иржи не видел короля до самого полудня. Но он, конечно, не спал до самого полудня на истоптанном поле близ Праги. Сохрани боже! Никто долго не спал под покровом седого, липкого, густого тумана. Словно призраки, до самого рассвета носились, скакали, маячили и мелькали тени всадников, повозок и орудий. Впереди грохотали цепи батарей. Сзади в обозе мычал скот. Перекрикивались женщины. Вопили дети. Около дороги раздавалось звяканье лопат.

Потом полки молились. Восточно-готский, западно-готский, уппландский и все остальные. Финны не молились. Наверное, они еще язычники, как лапландцы. Черт их знает! Но шотландцы и французы-гугеноты молились. Немцы пели. Господин Годицкий, должно быть, генерал или только полковник, покрикивал, сидя на коне, по-немецки, по-французски и по-шведски на сине-белый полк Штенбока, а господин Книпхаузен, старик, похожий на обомшелый камень, стоял, увязнув в распаханной земле, и не двигался с места.

Генералы и полковники, собравшись вместе за облетевшим кустарником, пили из жестяных кружек натощак, словно охотники, шумели, размахивали руками. Они указывали на туман против них, на северном склоне, и говорили, что солнце, которое взойдет над Лютценом, будет слепить противнику глаза.

— У Бернарда наиболее силен левый фланг, — объяснял генерал Банер, а потом добавил: — Наше счастье, что Паппенгейм{200} удрал.

Все это происходило в сумерках, под сенью тумана, густого, как солдатская гречневая каша, которую варили себе финны.

Лейбельфинг, паж из Нюрнберга, бледный и невыспавшийся, нес куда-то вымокшее знамя на белом древке. Оно было красного цвета, с надписью золотыми буквами: «Виктория». Это знамя сегодня ночью взяли у хорватов!

Иржи вскочил в седло. Никто не обращал на него внимания. Никто ему ничего не приказывал. Он не принадлежал ни к одному из кавалерийских полков, ни к пехоте, ни к артиллерии. Он поедет вместе с королем. Поедет за ним и вместе с ним пробьется к большаку и дальше. До самой виселицы на холмике и еще дальше. Когда войска Валленштейна будут удирать, их шеренги будут смяты и хорваты побросают сабли и пики, Иржи будет их бить, как бил валлонцев Вердуо на Белой горе. Тогда он докажет королю свою любовь, а пан из Годиц и молодой Жеротин, прекрасный и гордый Бартоломей, увидят, что он, Иржи, не какой-то там пфальцский писарь, что и он мог бы командовать кавалерийским эскадроном, даже целым полком или бригадой, как они. И он таки поведет эти войска за тридевять земель на Прагу и на Кромержиж. Ведь для того, кто уже объехал полсвета, от Лютцена до Праги — рукой подать.

У него легко на душе, потому что он тут один! А королеву, оставшуюся в Гааге, он просто позабудет. Она и не знает, что Иржи отправляется с Густавом Адольфом в поход на Прагу — завтра или уже сегодня. Как легко на сердце у Иржика, и ни к кому оно не привязано. Мориц — не его дитя! У Ячменька нет имения, нет золота, нет ничего! Одна только янтарная звезда. Даже лошаденка не его, а королевина.

Впереди в тумане что-то загрохотало.

Это Бернард Веймарский ударил по валленштейновским окопам.

Почему так долго не встает солнце? Неужели придется продираться сквозь туман? Где же король? И что тут вертится Франц Альбрехт{201}, саксонско-лауэнбургский герцог, которому король — это было уже давно — сгоряча отвесил пощечину? А на чьей стороне, собственно, Франц Альбрехт — императора или шведов? Сейчас он со шведами. Куда же подевался король? Спит еще? При нем ли Лейбельфинг, этот ребенок с глазами серны?

В лесу Шкёльтцинг, направо за ручьем стреляют из мушкета и ругаются по-хорватски! Снова заявились гранить!

И опять загремела канонада в стороне Бернарда, а Валленштейн отвечает. Мы будем друг в друга стрелять во тьме из легких и тяжелых орудий.

— Что ж вы удираете? Стой! Стой! Не стыдно вам, кирасиры? Чего вы боитесь, кирасиры? Вперед! Марш, марш! Барабанщики, бейте в барабаны! Трубачи, трубите!..

Грянули трубы и барабаны.

А вот и трубы благодатного лета:

«Трубы повсюду провозгласят радость в седьмой месяц на десятый день…»

Но сейчас не лето, сейчас поздняя осень, месяц одиннадцатый, день шестой, и орудия грохочут, а в тумане сверкают молнии. Пахнет серой, и прибывают раненые, показывая обрубки кровоточащих пальцев!

— Что я буду делать без пальцев? — кричит раненый из желтой бригады и бежит к ручью.

Впереди в тумане, в полном грязи котле много раненых. Наверняка там много и мертвых!

Но не бегут ни кирасиры, ни мушкетеры, и восточно-готская кавалерия стоит словно окаменелая. Только фыркают взмыленные кони и грызут удила. Слюна их падает на землю.

Такая битва должна иметь смысл. Кто-то ею руководит. Кто-то ею командует. Но где же тот, кто командует? Куда девался король?

А чего тут шляется Франц Альбрехт? Он рыщет там и сям, видно, разыскивает королевскую карету. А карета ночью отъехала в обоз, и короля тут нет.

Но ведь он должен тут быть, на правом фланге, как гласит его ordre de bataille, а за ним во второй линии генерал Булах, черт его знает, кто он такой, а дальше за ними шотландцы.

Снова крики и выстрелы.

— Хорваты затанцевали караколу, — кричит кто-то. — Но мы взяли восемь пушек!

В тот момент стало светло и показалось синее небо!

Но поле битвы покрывали клубы дыма. В дыму сверкали огоньки выстрелов. Громыхали орудия. Кто понимал, отличал валленштейновские полки от шведских, а кто не понимал, видел только равнину, по которой перекатывались кучки пехотинцев и носились кони. Кто не понимал, видел только ощетинившиеся копьями толпы, блеск сабель и облачка дыма с огненными ядрами посередине.

Вот он и двинулся, молчаливый, косматый, низкорослый финский полк, он посредине равнины возле дороги на Лютцен, и вот солдаты побежали и бегут, бегут вперед, не обращая внимания на разрывы пушечных ядер над головой, никто не оглядывается, не замечает, что много косматых лежит на земле и уже не встает.

Раздался голос господина Нильса Браге, генерала, приказывающего полковникам и капитанам бригад, синей и белой, чтобы они скомандовали начало штурма.

Земля задрожала.

— Марш, марш, марш! — визжали сигнальные трубы. Топот кавалькад заглушал грохот пушек.

Тут появился на белом коне в светлом мундире с обнаженной шпагой Густав Адольф.

— Полк Штенбока, марш, марш! — закричал он.

И карьером поскакал к проезжей дороге.

Возле рва он остановился. Там шведы полковника Штальгандске, что значит Стальная перчатка, бились с кирасирами Валленштейна. Король заметил Иржика, который прискакал за ним вслед, сам не зная, разрешено ему это или нет. Но нельзя же оставлять короля одного с его конюшим, с этим ребенком Лейбельфингом и герцогом Францем Альбрехтом!

— Полк Штенбока! — кричал король и зажмуривал глаза.

Полк Штенбока все еще стоял на месте… Нет, не стоял, а метался. Разрывы ядер напугали коней. Завеса дыма покрыла полк Штенбока.

Король пришпорил коня и перескочил через окоп. Он объехал мушкетеров полковника Штальгандске и валленштейновских кирасиров, сплетенных в клубок, как сцепившиеся змеи.

Белый конь нес короля, освещенного солнцем, весь белый, он скакал во главе полка, распаленный и разгневанный. Из рощицы карьером выехали хорваты, пригнувшиеся к конским гривам. Они перескакивали через ручей и орали.

Иржи не понимал, куда едет король. Но он следовал за ним, не отставая ни на шаг. Позади он услышал топот кавалерии. Она приближалась как ураган. Конечно, это Штенбок! Разрывались снаряды. Запахло пеклом. Королевский белый конь, споткнувшись, упал на колени, но тотчас поднялся. За кучей щебня лежал на брюхе усач с пистолетом и, приподнимая голову, стрелял в воздух. Из пистолета вылетали облачка дыма.

Король снова остановился и улыбнулся Иржику, показав рукой на солнце.

— Bene, bene![109] — закричал он, но, увидев герцога Франца Альбрехта, резко скомандовал: — Vat-en! Cherchez les escadrons Stenbock![110]

Что ж король, разве не слышал их топот?

— Vite, vite! — Скорее! — гневно закричал король, но вдруг выпустил поводья и схватился левой рукой за правый рукав.

Иржик подскакал к королю. Правый рукав королевского мундира был в крови.

— Король ранен, — крикнул Иржи Францу Альбрехту, который оглянулся, направляясь к эскадронам Штенбока.

— Это ерунда, Ячменек, — улыбнулся король. Но зубы его были стиснуты. Конь под ним заплясал, и Иржик схватил королевского коня под уздцы. Справа приближался Франц Альбрехт. С ним Лейбельфинг, этот белокурый ребенок.

— Tâchez de me tirer d’ici![111] — попросил король. Франц Альбрехт яростно дернул королевского коня.

Конь поднялся на дыбы… Король медленно и легко опрокидывался назад, но Иржи подхватил его…

— Пошел отсюда! — по-чешски заорал Иржи на Франца Альбрехта, всовывающего окровавленную шпагу в ножны. Лейбельфинг плакал как младенец.

— Боже, боже! — простонал Густав Адольф. Из-под кружевного воротника по его спине, по белому мундиру потекла кровь. Король упал с коня. Лейбельфинг, это дитя, спешился, схватил падающего короля в объятья, но упал вместе с ним на землю.

— Mutter, Mutti![112] — закричал этот ребенок и схватился за грудь.

Но тут появились хорваты, и их кони перескакивали через тело короля. Иржи колотил хорватов по головам, они били его своими кривыми саблями. Он отскакивал и снова фехтовал с тремя усачами сразу. Франц Альбрехт мчался по пашне и орал во все стороны:

— Der König ist tot… tot…[113]

Штенбоковские кавалеристы услышали его, стали останавливаться, чтобы повернуть назад, но полковник задержал их, изрытая страшные ругательства. Потом он взревел:

— Vorwärts!

Они оторвались от земли и подскакали к толпе солдат, дико веселившихся над трупом короля. Ликовавшие хорваты были изрублены саблями.

Что осталось от Гедеона? Окровавленный кусок белого мяса. С него сорвали мундир и сияли рубашку, стянули сапоги, изуродовали лицо, плевали на него, вырывали ему усы.

Мертвый Лейбельфинг лежал под королем.

Кавалеристы Штенбока подняли тело короля с земли; его конь вскидывал голову и надрывно ржал от боли. Тело покойного перекинули через опустевшее седло. Голова короля свешивалась по одну сторону, а босые ноги болтались с другой.

— Отвезти его в храм в Менхене! — приказал Штенбок. По лицу его текли крупные слезы.

Франц Альбрехт стал во главе процессии. Подскакал Банер, снял шляпу.

— Боже, боже, — горестно вздохнул он. — Куда вы везете покойника?

— В Менхен.

— Поезжайте. — Банер снова надел шляпу и крикнул трубачам: — Трубите наступление!

Иржи проводил взглядом мертвого короля.

«Я не отдал ему «Трубы благодатного лета» на латыни», — подумал он.

— Кто вы? — закричал Иржику Банер.

Иржик ответил.

— Вы участвуете в штурме Штенбока… Марш!

В этот момент возле виселицы взорвалась от шведского снаряда повозка с валленштейновской амуницией. За ней взорвалась вторая, третья. Эти взрывы были слышны даже в Мерзебурге, как потом рассказывали жители. Валленштейновские солдаты, стоявшие близ мельниц, решили, что на них напали с тыла, и бросились врассыпную. Фульдский аббат был застрелен с распятием в руках.

Железным вихрем понесся на врага Бернард Веймарский, подобный юному Цезарю, от лютценского редута к дому мельника. Дико ревела веймарская конница, гудела земля, ухали пушки, и был там ужас и вопли, смятение и крик, дым и смрад, словно в геенне огненной.

Не было никакого ordre de bataille, никто не командовал и не посылал полки, эскадроны и роты в бой.

Солдаты шли сами. Штурмовали сами. Стреляли сами.

Вместе с незнакомыми ему всадниками полка Штенбока Иржи пробивался сквозь гущу паппенгеймовых войск, которые сначала бежали, как утром говорил Банер, а потом все же вернулись, разыскивая шведского короля, чтобы убить его. Но король был уже мертв, и Паппенгейм ругался словно бешеный дьявол и стрелял из пистолета по своим же солдатам, удиравшим в сторону холма с виселицей. Он получил рану в бок и свалился с лошади. Но где-то тут был сам сатана Валленштейн, седоволосый, в алом плаще с палицей в левой руке и с пистолетом в правой, в мягких сапожках на распухших ногах. Кавалеристы синей бригады чуть было не схватили его живым, да он, сатана, вдруг провалился сквозь землю! Его уже держал за ворот уппландский кавалерист и тряс, черта такого… Может, его унесли на золотых носилках? Или его прикрыло дымом? Поглотила волчья яма? Одно известно точно — там, где он стоял, пахло серой и была тьма…

«Мы словно во сне…» — звучали в ушах Иржика слова псалма. Голос изгнанников.

Был то кровавый, железный, грохочущий сон.

— Прага! Прага! — кричал Иржи неведомо почему. Никто этого призыва не понимал.

Волосатый лапландец с раскосыми глазами усмехнулся Иржику, обнажив желтые зубы.

— Иисус, Мария! — только и охнул валлонский кирасир, которого Иржик проткнул. А может, он по-чешски призывал Иисуса и Марию, ведь в этом самом валленштейновском войске немало было чешских молодцов.

Иржи был с головы по пояс в крови.

Сам он не был ранен… А чья это была кровь, он не знал. С кем он теперь пойдет на Прагу? Не с кем. Все, конец.

А поэтому бейте, убивайте, никого не щадите! Прага, Прага! Удушенная, мертвая, труп, иезуитами принаряженный. Наша Прага!

Что ты вылупил на меня свои черные глазенки, паршивый антихрист?! Вот и закрылись глазенки… Похоронный звон, звон похоронный… умер, умер король… нет короля, нет короля на истоптанном поле… Лютцен все еще горит. Девки вопят в валленштейновском обозе… Повозки скрипят, грохочут, едут. Куда они едут? Едут в Лейпциг. Что скачет там за блестящая кавалькада? Ударить по ней! Вперед… марш!

— Полк Штенбока! — кричит Иржи, будто он имеет право командовать этими неизвестными, растрепанными, окровавленными, мокрыми от пота, грязными, бородатыми и усатыми рейтарами. Все это немцы, шведы. Есть ли среди них хоть один мораванин, ну хотя бы из Кромержижа?

— Штенбок! — бормочет кто-то возле него… — Vielleicht tot… mort, mort![114]

Все умерли, и все живут. Вот и Иржи мертв, а все-таки живет… Он жив и твердо сидит в седле, подаренном королевой.

— Вот посмотрела бы ты на все это, леди Бесси! О, как же я тебя ненавижу!

— Пить, пить! — стонет раненый у канавы.

Никто не подаст ему воды! Все мы пьяны от крови.

С неба на землю опустилась тьма. Но Лютцен все горел.

Кто-то поднял с земли золотое распятие, размахивает им над головой и смеется как безумный. И удирают хоругви и эскадроны, бегут роты, скрипят повозки, а итальянские барабаны гремят вдалеке… Гремели и до-гремели. Полки Валленштейна бежали, рассеялись облаком пыли.

«Встрепенулся голос труб…»

— Всем собраться возле пяти мельниц… — возглашал всадник с большим желтым шарфом на панцире.

Старый Книпхаузен стоял посреди трупов, по щиколотку в мягкой распаханной земле, похожий на плакучую вербу. Его черный плащ развевался по ветру.

— Виктория! — возглашали трубачи.

Но ликования не было.

Битва у Лютцена кончилась.

2

Герцог Бернард Веймарский на совете князей, генералов, полковников и всех дворян, которые — шведы и немцы, шотландцы, чехи и французы — признали его своим командиром и подчинились его воле, подал пану Иржи Пражме из Хропыни руку и поблагодарил его за службу истинной вере в этой славной битве. Расспросив его о подробностях гибели короля, он велел Иржи отправиться к Фридриху Пфальцскому, своему господину, и убедить его, чтобы теперь, когда уже взят Франкенталь, пфальцская крепость, он больше не мешкал и срочно вербовал в Пфальце солдат. И чтобы он обратился к голландским Штатам и к своему шурину, королю английскому, и получил от них новых солдат и новые субсидии. Нельзя вести войну, надеясь только на короля французского, сказал Бернард, в ней должны участвовать все сословия и князья, не предавшие дело божье, за которое умер Густав Адольф, герой из героев.

— Поднимем меч, выпавший из его рук. Густав Адольф умер также и за реституцию Фридриха! Скажите ему об этом!

— А нет ли для меня места в войске?

— Есть и будет…

Герцог Бернард говорил как юный Цезарь. У него был могучий лоб и стальные глаза.

— Я сражался за Прагу, — ответил Иржи и вскинул голову.

— И мы за нее сражались, — сказал Бернард приветливо. — Пусть ваш король напишет господину Оксеншерне в Ганау или лучше всего приедет к нему. Близится зима. Мы победили в этой битве. Утомленные пусть отдыхают. Голодных мы накормим. Мертвых предадим земле. Тело короля отвезем в Швецию. Укрепим дружбу с Саксонией. Посмотрим, что делается в Силезии. Утро вечера мудренее. Нас ждет еще не одно утро после вчерашнего вечера. Поезжайте сначала в Ганау. Возьмите с собой доктора Камерариуса, который находится у господина Оксеншерны. Короля вы найдете в Майнце. Ваша королева в Гааге. Передайте им, что со смертью Густава Адольфа война не кончилась. Ведь мы еще живы, не так ли, господа?

Раздался звон оружия, поднятого в знак согласия.

Иржи поклонился.

Но Бернард уже отвернулся и обратился к герцогам, князьям, генералам и полковникам:

— Где же Франц Альбрехт из Лауэнбурга?

— Он покинул поле боя. Теперь он в Вейсенфельсе… — ответил господин Книпхаузен.

— Велите его позвать, — распорядился Бернард. Однако никто из герцогов, генералов и полковников не шелохнулся.

Иржи ушел.

На поле боя падал снег. Пленные закапывали мертвых. Со всех сторон слеталось воронье.

Иржи сел на коня, подаренного королевой.

Со стороны Лейпцига к небу поднимался дым горящих деревень. В Лютцене снова раздавались крики. Там бесчинствовали победители. Голый остов виселицы накренился к земле. Земля под ней была разворочена шведским снарядом.

Иржи не торопился. Ему не хотелось быть злым вестником.

Но злая весть обгоняла его, словно огонь, бегущий по стерне. Всюду о ней знали. В Вейсенфельс ее привез Франц Альбрехт. Смеркалось, толпы на рыночной площади стояли застывшие от ужаса. С колокольни доносился похоронный звон. Проповедники взывали к небу:

— Что же ты сотворил, господи? Цветок растоптал, липу молнией поразил, храм разрушил, который за три дня не воздвигнешь… Зачем караешь ты нас в гневе своем за несовершенные грехи? Господи, жесток твой суд!

На холмах пылали костры, зажженные в память усопшего.

В Наумбурге перед храмом стоял castrum doloris[115], окруженный горящими смоляными факелами. Шел снег. Колокола рыдали. Женщины рвали на себе волосы и бились лбами о камни мостовой.

— Кто нас накормит, пригреет, кто прикроет щитом своим? — причитали они.

В корчмах мужчины и старики пили без криков и споров. У каждого был свой траур.

То же было и в деревнях.

Под Веймаром Иржи встретил эскорт всадников, охранявших карету королевы. Элеонора сидела за спущенными занавесками, ее никто не видел. Говорили, что она бьется в судорогах, похожих на родовые муки. Элеонора ехала к мертвому из Эрфурта в Вейсенфельс.

— Я не позволю погребать его, — кричала она и до крови раздирала себе лицо.

В Шмалькальдене до смерти забили кулаками купца-паписта, продававшего брабантское кружево. Это случилось перед самым храмом, где служили панихиду. Потом растоптали его тело, разгромили его лавчонку в гостином ряду, а жену его и детей бросили в тюрьму. Проповедники во время богослужения теряли сознание, и у них выступала на губах пена.

— Радуйся, блудница вавилонская, — возглашали они, — пляшите, распутные девки, настал ваш день! Рассеялось стадо господне.

Они срывали с себя облачение и убегали в леса.

В тюрингских горах крестьяне зловеще молчали и не хотели продать чужому корма для лошади или подать ему чарку вина.

— А может, ты антихрист, — говорили они. Смягчились только, когда Иржи рассказал им, как умер король.

— Все покинули его, дорогого нашего! Продали его Иуды! Один-одинешенек остался он в чистом поле! Что натворили они, псы господские, пьяницы, лгуны и воры! — так поносили они своих герцогов, князей и графов. — С цепами на них, да с вилами!.. А ты чей? Из Богемии, вон оно что! А едешь куда? В Майнц, значит. Не уезжай, оставайся у нас. Поздно уже. Ведь ты видел нашего короля, императора нашего, Гёсту златокудрого, архангела господня! Расскажи нам о нем! Хочешь стать нашим командиром? Пошли вместе убьем тех, кто предал его и оставил. Эх, жизнь наша проклятая…

В Ганау, в городе, жители которого когда-то приветствовали Фридриха, славя его как чешского короля, возвратившегося из изгнания, Иржи услышал в трактире весть, что Фридрих заболел чумой и лежит в Майнце. Кто-то даже знал, что он умер три дня тому назад. Он заразился в Цвейбрюккене, куда ездил навестить двоюродного брата. Иржи искал господина Оксеншерну, но Оксеншерна со всей своей канцелярией и со всеми писарями куда-то уехал.

И доктор Камерариус, который должен был быть в Ганау, там не был. Говорили, будто через Мюльхейм проезжал худощавый мужчина, который утверждал, что он пфальцский канцлер Оксеншерны. Он очень спешил. Его карета была запряжена четверней.

— Куда он ехал?

— В Пфальц, что ли, а может, и в Майнц, не знаю. Столько здесь всяких упряжек мельтешило, что мы уж лучше и не спрашиваем, кто куда едет. Гейдельберг еще испанцы держат, сказывал тут один из проезжих. Видать, сам француз либо шотландец. Курил трубку и за каждый кусок хлеба платил золотом. Растолкуйте, господин, это конец войны или война только начинается? Скольким еще деревням гореть, пока все не сгорят? Только потоп может загасить эти пожары. По весне нахлынет вода из южного моря, затопит Альпы… Самые высокие горы в целом свете… а папой в Риме будет в ту пору Петр Второй, еврей родом, и это уж будет конец света.

Во Франкфурте Иржи поспешил к шведскому коменданту Риттеру. Он снова очутился в браунсдорфском доме. Швед прослезился, когда речь зашла о Густаве Адольфе. А Фридриха он видел в последний раз месяц тому назад, когда тот делал, как обычно, покупки у них во Франкфурте. Он побывал также в Оппенгейме и в замке Альцей. В Оппенгейме он рыдал, как пророк Иеремия над развалинами Иерусалима. Город наполовину сожжен. А в Альцее дворец остался без окон и дверей. Испанцы все забрали. Фридрих боялся, как бы испанцы не схватили его в Пфальце и не увели в плен. Он поспешил в Майнц. Поселился там в замке архиепископа. Там и умер.

— Чума его прихватила. Все тело было в шишках, когда его бальзамировали. При нем был бранденбургский доктор Спина и Людвиг Филипп, брат Фридриха.

— Я его знаю по Праге.

— Это никчемный человек, — сказал швед. — Вот и все, что я знаю. Говорят, будто Фридрих умер от горя, узнав о смерти нашего короля под Лютценом. Это неправда. Он и до того был в горячке. Просто некоторым требуется больше времени, чтобы их взял черт.

— Проезжал через Франкфурт доктор Камерариус?

— Кто это?

— Пфальцский советник шведской короны.

— Не знаю такого. Черт побери всех советников! Посоветовали б нашему королю, чтобы в бою оставался позади. А теперь у нас в Швеции будет править малый ребенок.

— Как дела в Гейдельберге?

— Наверное, Горн его уже взял. Не знаю… Снег идет, холодно, и все боятся чумы. Во Франкфурте уж не до ярмарок! Вчера тут били евреев, как всегда бывает, когда надвигается беда. Пока еще мне не приходилось объявлять тревогу по гарнизону. Ох, смерть Гёсты великое горе! Для всего света!..

Полковник пригласил Иржика на обед. За обедом он напился и плакал как малый ребенок.

Франкфурт тонул в тумане и липкой грязи.

За Рейном светило солнце. Крыши майнцской крепости сверкали, точно рыбья чешуя. Сияли золотые кресты на храмах. У ворот архиепископского дворца стояла шведская стража.

Бургграф, который помнил Фридриха мальчиком, когда он бывал со своим отцом у архиепископа Швейкгарда, повел Иржика в часовню. Внутри она была — как и во времена Швейкгарда — черная с золотом. Перед алтарем горела лампада. Бургграф опустился на колени и перекрестился. Затем повел Иржика за алтарь. Там на каменных плитах пола стоял черный гроб…

— Der König von Böheim…[116]

Бургграф показал рукой на гроб и снова перекрестился.

Иржи глядел на гроб, и глаза его были сухи. Гроб был маленький, будто детский. Иржи поклонился, как обычно живые кланяются мертвым. Он ничего не чувствовал и ни о чем не думал. Только чего-то ему было жаль. Он сам не знал чего. Может быть, того, что этот гробик за алтарем был такой маленький и всеми покинутый. Даже не стоит он на постаменте и нигде не написано, что в этом гробу лежит чешский король.

А жалко ему было чешской земли, которая выбрала для себя этого короля.

И земля чешская тоже лежит в гробу. Был человек, который мог бы ее воскресить, как дочь Иаира. Но его уж нет. Давно нет. Три недели, как нет его в живых…

Иржи поклонился еще раз и отошел. Бургграф запер часовню на ключ.

— Чешский король будет покоиться здесь? — спросил его Иржи.

— Конечно нет, — ответил бургграф. — Но сейчас не время для торжественных похорон. Придется их устроить позднее. Наверное, его перевезут в Гейдельберг. Кто-то должен похороны оплатить.

— Как умер король?

— Спокойно. Ему дали выпить настоя из касатика, который успокаивает боли. Он еще написал в Нидерланды детям и своей англичанке. Препоручил их богу. В бреду он твердил, что ему нельзя умирать. Он был уверен, что князья и курфюрсты поставили его во главе дела протестантской церкви после смерти Густава Адольфа. Доктор Спина был при нем до конца… Мне жалко его, этого маленького пфальцского принца, пожелтевшего и седого. Перед смертью он велел побрить себе бородку, чтобы выглядеть красивее.

— Где бы мне переночевать?

— Оставайтесь у нас в замке… Господин архиепископ еще не вернется, — усмехнулся бургграф. — В городе, правда, его уже ждут. Говорят, к приезду его преосвященства воздвигнут триумфальную арку.

Жена бургграфа подала ужин и принесла кувшин вина.

— Пейте, вино прогоняет чуму, — сказала она весело. — Пусть вам приснится что-нибудь приятное.

Утром Иржику показалось, что теперь все повернется к добру. Почему так, он не знал.

Но солнце светило, Рейн сверкал словно серебряный панцирь. Под мостом тихо плыла лодка, и на берегу реки прогуливалось много людей в праздничных нарядах. Они, конечно, и не знали, что жил да был на свете чешский король…

3

Иржи не стал разыскивать ни Оксеншерну, ни Камерариуса.

— Королева в Гааге, — сказал ему герцог Бернард.

Иржи знал, где королева. Он поехал к ней.

Зала для аудиенций в красном доме усадьбы те Вассенар была затянута черным сукном.

Елизавета встала с кресла и протянула Иржику свою бледную руку. Ее лицо казалось восковым. Медового цвета волосы были на висках пронизаны белыми нитями. Она была во вдовьем платье. В талии она раздалась. И руки ее пополнели. И вся она будто обмякла. Иржи поцеловал ее мягкую руку.

Он не знал, что сказать.

Она заговорила:

— Я вдова, Иржик! Ты не спас своего короля от смерти, не был с ним до конца!

— Я сражался под Лютценом.

— Хорошо еще, что Фридриха там не было, а то сказали бы, что это он принес шведам несчастье. Садись.

Она указала на кресло рядом с собой. Там сидел обычно во время приемов ее супруг.

— Мне жаль, что я не мог служить королю до конца.

— На твоем месте я бы тоже осталась при Густаве Адольфе. Я чувствую себя и его вдовой.

— Война еще не кончилась.

Оба долго молчали.

— Куда ты отправишься? — спросил Иржи.

— Никуда не поеду. Меня приглашает к себе мой брат Карл. Сэр Нетерсол привез мне письмо от него. Лорд Эрандел был тут два дня с визитом соболезнования. Его сопровождало сто двадцать особ. Был снаряжен корабль — будто в насмешку — под названием «Виктория», чтобы переправить меня через море. Я отказалась ехать в Англию. Это значило бы, что я покидаю поле боя.

— Что же, ты останешься в Голландии?

— Мой второй сын — наследник пфальцского трона. Пфальц ведь свободен от неприятеля. Камерариус мне писал из Франкенталя!

— Трудно говорить с тобой в этой траурной зале… мне кажется, я в склепе… — заметил Иржи.

— А что ты хочешь сказать мне, друг мой?

— Что вы не одиноки…

— Я знаю, у меня дети. Генрих Оранский обещал, что Голландские Штаты по-прежнему будут нам выплачивать субсидию…

— Я думаю не об этом.

— О чем же, Иржи?

— О чешском королевстве! Мы пойдем с тобой завоевывать Чехию.

Она усмехнулась:

— Без Густава Адольфа?

— Со шведами! Со мной! — Иржи встал. — Если бы твое горе было таким же черным, как эта зала, я не произнес бы ни слова. Но я думаю, что смерть Фридриха не разбила твое сердце. Ты вдова. Ты свободна!

Он взял ее за руку. Она не шелохнулась.

— Я был у гроба Фридриха в майнцской часовне. Его запрятали за алтарь. Мир ему! Когда я — признаюсь тебе — на другое утро после этого подумал о твоем вдовстве, мне стало легче на душе. Я люблю тебя! Будь моей женой и перед людьми! Мы вместе освободим чешскую землю! Ты много раз об этом говорила. Час пробил…

Он хотел поцеловать ее. Она выскользнула из его объятий, вскрикнула:

— Вы с ума сошли? — И отскочила, будто увидела змею. Потом добавила спокойнее: — Вы забыли, что я принадлежу к королевскому роду?

Он отшатнулся.

Королева встала. Она заговорила, и в черной зале гулко отдавались ее слова:

— Убейте меня, но я не могу. — Она застонала. — Пусть я умру от голода, но этого я не могу!

Он немного потоптался. Потом сказал только:

— Будьте счастливы! Передайте привет нашему сыну!

— Мориц — сын короля! — ответила она.

Больше он не произнес ни слова.

«Мы словно во сне…» — звучали в его ушах слова псалма.

4

Как пришел он сюда семь лет назад, с котомкой странника, так и ушел из усадьбы те Вассенар.

Коня королевы он поставил в конюшню.

И ушел к доктору Габервешлу. Доктор долго распространялся о Густаве Адольфе, о конце героя, призванного господом из полночной страны, и о горе всех протестантов. О смерти Густава Адольфа он сочинил стихотворение:

Плачь, о Европа моя. От моря до Альп отдаленных, —

так звучал первый гекзаметр длинного похоронного гимна.

Габервешл говорил словно проповедник на похоронах.

Фридриха не помянул ни словом.

Пришлось Иржи начать самому. Он рассказал доктору о маленьком гробе за алтарем в Майнце.

— Ему надо было дать камень безоард, растущий в желудках животных Азии, растерев его и смешав с молоком, — сказал доктор. — А впрочем, все к лучшему. Без Фридриха у нас руки свободны. Он связывал нас. Избранный чешский король! Теперь мы можем найти себе короля, где захотим. Граф Турн не будет очень уж горевать. И Оксеншерна сообразит, что делать. У нас рядом Валленштейн! Lapide esse dictum[117], Франция не пойдет по пути мира, пока Габсбург не будет уничтожен. Говорят, под Лютценом погибло много чешских дворян. Вам известны их имена?

— Я мало кого знал. Армия была огромная. Полки размещались в разных городах и деревнях. Только у Лютцена стянулись вместе, да и то не все. Я находился близ Густава Адольфа. Там был только один чех — пан из Годиц.

— Такого я не знаю… Но дело не в чешских дворянах, а в славном королевстве! Оно будет восстановлено!

Пан Габервешл пустился пророчествовать, но потом сухо заключил:

— Голландцы будут по-прежнему давать субсидии леди Елизавете.

— Я оставил службу у нее, — сказал Иржи.

— И все оставят, — ответил доктор. — Нельзя взлететь с гирей на ноге. Вы написали графу Турну?

— Нет еще.

— Напишите ему… Я буду на днях в Амстердаме и поговорю о вас с господином Вольцогеном, представителем де Гира в Нидерландах.

— Пусть меня пошлют в Саксонию на чешскую границу.

— Прежде всего нужно выспаться. Вы осунулись, как после болезни.

Иржи спал под крышей Габервешла крепко и долго.

Пробудившись, он обрадовался, что покинул дом те Вассенар.

И заснул снова… точно воин после битвы, точно жнец после жатвы.

— Вы лучше выглядите, — заметил доктор Габервешл. — Прокатитесь-ка к морю. Соленый воздух вам принесет пользу. У меня на конюшне есть для вас лошадка. Это не боевой конь, но вы же не на битву поедете. Я назвал его Брунцвиком{202} в честь легендарного рыцаря из наших старинных сказаний.

У доктора Габервешла была, несомненно, душа поэта.

Зимнее солнце было холодным, но воздух искрился. Иржи ехал на спокойном Брунцвике куда глаза глядят. Он выехал из города. Пересек замерзший канал. До него доносились крики детей, катающихся на салазках. Все было, как на Кампе{203} в Праге. Вскоре он приблизился к песчаным насыпям. Конь сам находил тропинку среди заиндевевшего чертополоха. Над ближайшей плотиной носились чайки. Они были в точности такими, как чайки над хропыньским прудом.

Неужели только что прошло рождество? Не было его. Он забыл о нем. Новый год был? Нет. Ничего не было. А денек сегодня все-таки прекрасный.

За покрытой снегом равниной возвышается холм, серый, точно дым. На нем белая шапка. Это Гостын.

Он поедет прямо до самого подножия Гостына. Какая радость увидеть его там вдали! Здесь, в Голландии, таких холмов не бывает. Поэтому он уедет из Голландии и вернется на Гану. Где она скрывалась от него столько лет? А вот вдруг вернулась… Он видит ее перед собой, а за нею Гостын. Но Гостына нет, а за суровой плотиной шумит море.

Подняться бы к плотине. Пришпорить Брунцвика…

Но Брунцвик уперся, насторожив слух, раздув ноздри, и вдруг заржал.

Кто-то едет по тропинке между чертополохами. Копыта стучат по заснеженному песку.

— Ах, доброе утро, Яна, Яничка, что вы тут делаете?

Яна смеется, манящая, смущенная и веселая, в белой шапке, как Гостын. У нее розовые щеки, большие синие глаза, маленький влажный рот, чуть приоткрытый, словно у ребенка, но она уже давно не ребенок. Как случилось, что он ушел из дома те Вассенар и даже не попрощался с ней? Как он мог забыть о ней? И вовсе она не фея Мэб, кто называл ее так? Это Яна!

— Прощаетесь с морем? — спросила она.

Все же это был дразнящий голос феи Мэб, которая приходит к людям во сне и пробуждает в них скрытые желания.

— Я уезжаю, — сказал Иржи.

— Вам не жаль уезжать? — спросила она.

Ему хотелось сказать, что нет. Но это была бы неправда. Пришлось ему признаться:

— Минуту назад было не жаль. А сейчас жаль.

— Почему же? Кого вы теряете?

Просто невероятно, что ему хочется ответить, но он все же говорит:

— Вас теряю, Яна!

— Нельзя потерять того, чего не имел, — засмеялась она. — Прощайте, пан Иржи! Мы больше не увидимся!

Она подала ему руку. Рука ее была не слишком мягкой, не слишком твердой. Это была девичья рука. А Иржи было грустно, что он не может подержать эту руку хотя бы часок.

— Я уезжаю не сейчас, — сказал он. — Мы еще попрощаемся.

Она дернула уздечку и поднялась на плотину.

— Море смеется! — крикнула она сверху.

Он поднялся за ней.

Вода была спокойной и золотилась. Чайки-рыбачки носились над водой и падали вниз хлопьями снега. А может, это чайки так смеялись? Яна сказала:

— Я не хочу, чтобы вы уезжали. Знаете, меня отправляли в Англию, а я не поехала. Сэр Роу собирался принять меня как родную и выдать замуж. Но я только посмеялась над ним. Мною нельзя торговать только потому, что я бедна! Я ждала, что вы приедете за мною. А вы все не ехали. Вам старались разбить сердце так долго, пока оно не разбилось. А я все смотрела и ждала. Я все знаю о вас. Вы не обращали внимания на маленькую Яну. А Яна выросла. Яна вам приказывает: возьмите меня с собой!

— На войну?

— На войну и домой!

Они поехали рядом по широкой плотине. Море смеялось. Воздух искрился. Над головой было прозрачное небо.

Еще минуту назад Иржик удивился бы, а сейчас он уже не удивлялся ничему. В ее словах была доброта и мудрость. Он заговорил:

— Я прошу вас, Яна, поедем со мной домой! Я не могу вас тут оставить. Потерять вас было бы большим несчастьем для меня. А вместе мы будем счастливы. Я так жажду счастья. Вы моя радость, вы для меня родина!

— И вы для меня, — сказала она.

— Вы будете моей женой?

Яна не ответила, она пришпорила коня и ускакала. Иржи помчался за ней, догнав у больших ветряных мельниц. Их крылья вертелись, мельницы мололи зерно.

Они были в Схевенингене. На том самом месте, где когда-то в пасхальную ночь Иржи видел опрокинутые кресты под звездным небом. Но он не узнал это место, потому что все позабыл…

Она остановилась и прислушалась к резкому скрипу мельничных крыльев.

— Будет хлеб, — сказала она и рассмеялась, как ребенок, увидевший игрушку. — Правда, Ячменек, ведь наш хлеб вкуснее. Нам надо домой!

— Вы ничего не ответили мне! — настаивал Иржи.

— На Гане люди любопытством не отличаются, — посмеивалась она. — И не такие они прыткие!

Он хотел сказать, что давно любит ее. Но ему было стыдно произнести такие слова.

— Завтра в это же время у мельниц, — сказала она и показала хлыстиком на вертящиеся крылья, на заиндевелый чертополох, на суровые очертания плотины… И на море, которое смеялось…

5

Доктор Габервешл уехал в Амстердам. А Яна и Иржи встречались ежедневно. На дороге, ведущей в Лейден, и за делфтскими воротами. Иржи больше не спрашивал, согласна ли она стать его женой.

И Яна не проронила об этом ни слова. Не говорила она и о том, что делается в доме те Вассенар. Словно и не существовало вдовы короля Фридриха. Только однажды Яна обмолвилась:

— Я не поехала в Ренен. Сказала, что вообще ухожу. Меня выслушали благосклонно. «Иди, — было сказано мне, — все теперь уйдут прочь».

И Яна снова заговорила о будущем, о возвращении домой.

— У меня умер отец, — рассказала она. — Когда тебя тут еще не было. В Пирне в Саксонии. А мать не умеет писать.

— А что, твой отец был с саксонским войском в Праге?

— Был. Он думал, что его снова сделают бургграфом в Праге. Они с графом Турном погребли останки казненных панов… Отец все ходил в церкви, возвращенные лютеранам. Он поссорился с генералом Арнимом, уж не знаю из-за чего. Недолгое время отец хозяйничал у нас в Белой. Ему не хотелось оттуда уезжать. Кое-что он увез с собой в Пирну. И только приехал туда, как тут же и умер. Сердце у него разорвалось от горя. Он готов был просить прощения у императора.

— У вас нет братьев, Яна?

— У меня никого нет, кроме вас, Иржи.

Она улыбнулась ему.

— Мы пробьемся в Хропынь, — сказал Иржи. — Уже от Лютцена было недалеко до дома. Не погибни Густав Адольф, он был бы уже в Чехии, взяли бы Моравию. У нас в Кромержиже его встретили бы пирогами и торжественными салютами. Гана бы расцвела, Дитрихштейн бежал бы в Вену, а оттуда ему пришлось бы удирать вместе с императором, хотя бы в Испанию.

Он верил тому, что говорил:

— Меня нисколько не беспокоит, что мы будем бедны. Дома и бедность легка.

— Вы будете в Хропыни королем, Ячменек!

— Гана — это земной рай, Яна!

— Мы вернемся в рай, — откликнулась она. — Я не буду вам в тягость на пути в рай?

— С войском идут и женщины… иногда их набираются тысячи. В лагере рождаются дети…

— Вы думаете о детях, Иржик?

— Я хотел бы иметь много детей, Яна, сколько зерен в колосе.

— Я тоже, — прошептала она.

Им обоим стало весело. Она сказала:

— Возьму с собой деревянные башмаки. Буду ходить в них по двору в Хропыни. Как у вас на Гане скликают домашнюю птицу?

— Не знаю, забыл. Как позовете, так и будет.

— Не удивляйтесь, что я спрашиваю. Птиц всюду кличут по-своему. — И она стала изображать, как пронзительным голосом сзывают своих кур голландские крестьянки, а потом вспомнила ласковые словечки хозяек в Белой.

Оба беззаботно рассмеялись.

— Когда будет свадьба? — спросил он. — Только в Хропыни?

Она погрозила ему пальчиком:

— Еще чего! Свадьба будет здесь, в Голландии!

Она снова походила на фею Мэб.

6

Господин Луи де Гир, собиравший милостыню со всей Европы, уже несколько лет тому назад перебрался в Швецию. Он жил в каменном дворце в Норркёпинге, но свои мастерские мушкетов и пушек он поместил у водопада в Финспёнге. Его кузнечные и сталелитейные мастерские были чудом света. Пушки, большие и малые, замки к ружьям, подставки к мушкетам, патроны и пули, которые там отливали и ковали под руководством валлонских и шведских мастеров, отправляли на кораблях в Штеттин и Гамбург. Оружие плыло по Одеру и Эльбе в Силезию и Саксонию. Шведское железо и оружие господина де Гира помогало Густаву Адольфу разбивать вражеские укрепления и поражать войска противника. Это оружие было лучше испанского.

Господин де Гир богател и не знал, на что тратить твои талеры. Поэтому он стал благотворителем для изгнанников во имя веры. Богатым он добавлял деньги на жизнь, бедных вербовал в войска, поэтам платил за хвалебные оды, проповедникам — за ораторское искусство, ученым — за их книги, князьям — за военную помощь. Его конторы в Амстердаме, в Нюрнберге и в Гамбурге, в Любеке и Ростоке поддерживали близкие отношения с голландским банком, с Фуггерами, с Календрини и с другими знаменитыми банкирами, а также с владельцами кораблей. Шведские вербовщики сидели в этих конторах и раздобывали вместо погибших в битвах генералов и капитанов новых генералов и капитанов. Господин де Гир был другом английских и шотландских лордов со склонностью к авантюрам. Он заботился о чешском рассеянном стаде и посылал талеры в Пирну, в Лешно и Эльбинг.

Так, по ходатайству доктора Габервешла он узнал через своего доверенного в Амстердаме, господина Вольцогена, о пане Иржи из Хропыни, чешском рыцаре, принимавшем участие в битве под Лютценом, и помог ему. Иржи получил аванс за свою будущую службу в шведском войске. Он поедет вместе с двумя вновь набранными ротами из Голландии в Виттенберг, а оттуда на корабле по Эльбе, когда сойдет лед. Ему следует направиться к шведскому легату Николаи в Дрезден.

— Но прежде всего я буду свидетелем на вашей свадьбе, — сказал пан Габервешл, когда Иржи начал его благодарить за посредничество.

В Кампене, в устье реки Иесель, впадающей в Зейдер-зе, в богатом ганзейском городке, обнесенном со стороны суши крепостной стеной с тремя воротами, проживал вместе со своей женой-чешкой, двумя детьми и няней Марженой Шимону проповедник Ян Гайус, происходивший из Тына-над-Влтавой. Недавно он перевел на голландский «Трубы благодатного лета», ту книжку Яна Амоса, которую Иржи перед лютценской битвой получил от короля Густава Адольфа, просившего перевести ее для него на латынь. Иржи эту работу не докончил. Гайус докончил, но «Трубы благодатного лета» прозвучали как погребальный звон над мертвым Героем полуночных стран. Пан Гайус посвятил свой труд благородным бургомистрам, коншелам и магистрату свободного города Кампена и получил от них в награду за работу двадцать золотых. Он послал книгу и доктору Габервешлу в Гаагу и получил от него десять золотых.

Теперь доктор Габервешл, обладавший проницательным умом, решил, что Иржи и Яну будет венчать именно этот священнослужитель в городке, отдаленном от Гааги. Лучше не давать повода для разговоров!

Однажды утром в начале марта доктор Габервешл отвез Иржи и Яну в Кампен. Яна написала перед этим письмо с благодарностью королеве в Ренен. Она прощалась с ней и сообщала, что едет к матери в Саксонию. Но с кем она туда едет, не написала.

Ян Гайус торжественно благословил жениха и невесту, а свидетелями при обряде были доктор Габервешл и Мария Гайусова, которая пребывала в блаженной задумчивости, она ждала третьего ребенка. В светлом доме Гайусов над морем щедрый доктор Габервешл задал пир для новобрачных. Он был счастлив, что мог произнести возвышенную речь и прочитать подходящую к случаю свадебную песнь римского поэта Катулла с припевом:

Пусть же ликует свадебный гимн, и Гимена взывает…

Но общество собралось столь благочестивое, что никто из пяти присутствующих не ликовал, кроме доктора Габервешла, захмелевшего и от стихов и от вина.

Пир продолжался, и Маржена Шимону все подливала вина. Дети Гайусов пришли пожелать счастья и вскоре отправились спать.

Доктору захотелось потанцевать. Он стал спрашивать, умеют ли дамы танцевать новый танец «Fiamme d’amor», «Пламя любви», — который можно исполнять даже на ступеньках, и рассердился, когда они не пожелали танцевать ни «Пламя любви», ни другие танцы.

Все-таки доктору удалось заставить всех хотя бы петь, в самом деле, ведь и Давид певал охотно.

И все принялись петь хором, а доктор громче всех. Они едва услышали, что внизу кто-то колотил в дверь.

Человек, не пожелавший войти в дом, отдал на пороге Маржене, дочери садовника Шимона, тщательно упакованную коробку, сказав, что это свадебный подарок пану Иржи из Хропыни от чешской королевы. Посол не принял за свою службу денег, отказался и от бокала вина. Вскочил на коня и ускакал во мрак. В коробке не было письма, но доктор Габервешл, любопытный как всегда, вынул из нее портрет принца Морица. В правом углу стояла подпись художника Хонтхорста.

Принц Мориц был изображен на портрете в темной одежде, с французским кружевным воротником. У него были печальные глаза, узкая тень над верхней губой обозначала чуть пробивающиеся усики. Кудри падали принцу на плечи. Через плечо была повязана алая лента. Остальные краски на портрете были такими темными, что нельзя было разобрать, черные глаза у принца или карие, брюнет он или шатен.

Иржи покраснел, как мальчик, пойманный на лжи.

— Вылитый покойник «dear Frederick», — воскликнул доктор Габервешл.

Иржик, опомнившийся при этих словах, сказал:

— Я не смогу взять с собой этот драгоценный портрет в дальнюю дорогу. Прошу вас, преподобный отец, сохраните подарок королевы в вашем доме до лучших времен.

Проповедник осторожно отнес портрет в свой кабинет.

— Значит, в Гааге все-таки дознались, куда мы скрылись праздновать свадьбу, — удивился доктор Габервешл и покачал головой. — Интересно, заплатила ли леди Бесси этому художнику.

Наверху в мансарде, где Маржена постелила молодым и по-ганацки напевно пожелала им доброй ночи, Яна спросила Иржи:

— Что ж, тебе не понравился портрет твоего сына?

Иржи хмуро молчал.

Но брачная ночь была лунной. Чайки с веселыми криками облетали дом над Зейдер-зе. Лукавая Мэб превратилась в простую и целомудренную невесту Яну.

7

Две роты голландцев, англичан и шотландцев, бежавших после недавних боев на Рейне и в Пфальце в Голландию, собрались в Амстердаме и вместе со своими лошадьми, каретами и возами двинулись под командованием старого прапорщика Гендерсона, бывшего фельдфебеля, распевая песни ландскнехтов в городок Зволле. Молодожены приехали вслед за ними из Кампена. Поздоровавшись с Гендерсоном, они сели в дорожный экипаж и на другой день пересекли голландскую границу.

В Вестфалии и Люнебурге дороги были мокрыми и грязными, деревни опустошены, поля выглядели уныло, а люди напуганными и голодными. Один городок был в руках шведов, другой — в руках императорских войск. Но войска отдыхали на зимних квартирах. Иногда из лесных зарослей выезжали всадники, которые, завидев вооруженные части, тотчас скрывались в кустах. Чем дальше продвигался отряд Гендерсона по вересковым лугам Люнебурга, тем чаще попадались им части шведской кавалерии, скакавшие от деревни к деревне, отнимая у крестьян скот и домашнюю птицу. Имя шведского генерала Книпхаузена произносилось несчастными крестьянами с ужасом. Но особые проклятья доставались на долю графа Гронсфельда, командира императорских полков.

И прапорщик Гендерсон не платил денег за фураж и мясо, — его солдаты с оружием в руках грабили амбары и конюшни. Повсюду в те времена господствовало право сильного.

Люнебургские вересковые луга и весной представляли собой печальное зрелище. Земля еще не покрылась цветами, кусты не зазеленели. Деревьев там не было. Зато много виселиц с повешенными. Бог весть, откуда на эти два столба с перекладиной бралось дерево. Вокруг виселиц летали вороны. И волков бродили целые стаи, а мушкетеры Гендерсона устраивали на них облаву, деля потом волчьи шкуры.

Иржи участвовал в военных действиях в Баварии, во Франконии, Тюрингии и Саксонии, но нигде война не выглядела так страшно, как в этих местах, где пустоши были еще больше опустошены войной.

Повешенные, скелеты павших лошадей, каркающие вороны, молчание беззвездных смутных ночей, кровавые сумраки, тусклые утра, сожженные избы, стада, бродящие без пастухов, хлевы с коровами, ревущими от боли, потому что никто их не доил, и другие хлевы, пустые, неприбранные, вонючие, разрушенные церквушки, залитые дождями, истощенные, оборванные дети на грязных деревенских площадях, городки, на которые голод и зловоние трупов навлекли чуму, — такова была страна, по которой солдаты Гендерсона тащились на новую войну.

Часто они разбивали бивак под открытым небом вокруг костров. Иржи сидел подле своей спящей жены в коляске с дырявым навесом и охранял ее неспокойный сон. Куда он везет ее? Домой… А где их дом? Она верит, что он проведет ее через ад в рай, поэтому она спит и ни на что не жалуется. На кого он ее оставит, когда пойдет со своим полком в бой? На ее мать, если она найдется. Но Яна едет не к матери. Она едет с ним, потому что любит его. И все-таки он оставит ее у матери. Не потащит с собою, как многие полковники, капитаны и солдаты, везущие с собой жен в арьергарде.

В сожженном Виттенберге их ожидали два баркаса со спущенными парусами — «Алцион» и «Алцест». Роты Гендерсона погрузились на них вместе с повозками, каретами и упряжками. Яна с Иржи получили место сзади, на корме, они улеглись на соломе, укрывшись парусом, а Яна смеялась над этим путешествием и мечтала о приключениях, которые их ждут. Плаванье по широкой реке, несшей свои мутные воды с юга, было медленным и трудным. Порой баркасы садились на мель, и все солдаты из рот Гендерсона должны были их вытягивать на более глубокие места. Иногда не помогали ни весла, ни шесты, чтобы направить баркасы против течения. Тогда приходилось ждать, пока утихнет волнение.

— Эти воды текут в Эльбу от нас, — говорила Яна. Ей нравился солдатский хлеб и соленая похлебка, она радовалась солнцу и не боялась дождей. Только на Магдебург она не пошла поглядеть, на город, который умер несколько лет назад и не хотел воскресать. Не вышел там на берег и Иржи. И лишь издали смотрел на остовы высоких храмов, тянущиеся к небу среди развалин и пепелищ. На подгнивших балках росла трава. Повсюду стаи ворон, а из черных ущелий улиц раздавался собачий вой. Мертвым было лучше, чем живым.

До поздней ночи рассказывали солдаты гендерсоновых рот, что они видели в этом страшном городе. И о борделях они рассказали, устоявших, несмотря на весь этот ужас, о грудастых молодицах из Нидерландов, о толстозадых баварках, о померанских дылдах и о грустной чешке с ямочкой на щеке.

Город пьяницы Юры, курфюрстский Дрезден, война до сих пор пощадила.

Господин Николаи, шведский легат, жил неподалеку от дворца курфюрста, а канцелярия господина Нильса Карлсона, шведского полковника, находилась в нижнем этаже дома легата. Роты ждали на берегу Эльбы, и солдаты мыли опухшие ноги в ледяной воде, пока господин Нильс беседовал с прапорщиком Гендерсоном.

Иржи с Яной сели на деревянную лавочку под молодой липкой, на которой начали распускаться листочки. Они глядели на горы. На них еще лежал снег. Это были чешские горы. Они не сказали об этом друг другу ни слова, но у обоих выступили слезы.

Из дома вышел прапорщик Гендерсон. Он сказал:

— Мы двинемся завтра дальше в Силезию. Вам, сударь, надо побывать у полковника Карлсона.

Они пошли к Карлсону вдвоем.

Полковник Карлсон был очень приветлив.

— Вас, сударь, обогнало письмо из Гааги. Легат Николаи извещен господином Вольцогеном из Амстердама о вашем прибытии. Я еще не знаю, куда вас послать. Поищите ваших соотечественников. Их тут много и в Дрездене, и в Пирне. Из Пирны ближе до Чехии. А мы пока не ведаем, куда нас ветер занесет. Саксонцам мы уже не ко двору. Канцлер Оксеншерна курсирует между Дрезденом и Берлином. Курфюрст Иоганн Георг утверждает, что etiam nomen pacis suave et amabile est — даже само слово мир ему, видите ли, сладко и любезно. Охотно верю. Вы везете с собой жену?

— Я разыскиваю мать, — сказала Яна. Она первый раз упомянула о матери.

— У вас достаточно времени для этого, — сказал полковник Карлсон. — Пока вы свободны, господин из Хропыни. Нового Лютцена сейчас не ожидается. Наш король погиб как Самсон. Все зданье войны он обрушил вместе с собой. Но шведы до сих пор никогда не отступали и, надеюсь, отступать не будут.

8

Яне и Иржи не пришлось долго искать. Вскоре они разузнали, что мать Яны, Катержина Беркова, вдова пражского бургграфа, живет не в Пирне и не в Дрездене, а что ей, по ходатайству придворного проповедника доктора Хоэ, предоставил приют в своем деревенском доме господин Корнгубер, юстиции советник. Дом находится посреди виноградников за Эльбой в деревне Лошвицы. Пани Катержине прислуживает старушка, которая управляет летним домом Корнгуберов.

Еще на пороге старушка в лужицком фартуке и широкой юбке сообщила, что пани бургграфша плохо видит, можно сказать, почти слепа. Она выплакала себе глаза после смерти мужа. И в речах ее нет смысла. Раньше она говорила, что у нее есть дочь где-то в Нидерландах, но в последнее время все твердит, что у нее нет ни одной родной души на всем белом свете.

Они вошли в бедно обставленную комнатку. В ней было много света. Вдали за рекой горизонт окаймляло каменное кружево Дрездена. В кресле сидела старушка, одетая в обветшавшее шелковое платье. Казалось, она спала. Да, это была совсем не та крутобедрая, румяная и кудрявая пани бургграфша, кума, державшая на руках новорожденного принца Рупрехта при его торжественных крестинах в храме святого Вита. Она сильно похудела, лицо было в морщинах, а от каштановых локонов остался только седой пучок на полысевшем темени.

Яна в Гааге привыкла ходить на цыпочках. Она и сейчас подошла очень тихо и сказала:

— Маменька!

Старушка открыла глаза, пошарила рукой в воздухе, выпрямилась, но потом снова откинула голову на спинку кресла.

— Маменька, это я, Яна.

Старушка снова выпрямилась и пробормотала:

— Яну мы отдали в услужение англичанке. Яна обиделась на нас. А мы хотели устроиться получше и пошли за саксонцем. Но нам пришлось худо. Пан бургграф умер. Что вы хотите от меня?

— Маменька, это я, ваша дочь Яна!

— Пан бургграф был в Праге. Его прогнали проклятые саксонцы. Он и умер. Я все глаза выплакала. Вы что, пришли посмеяться надо мной?

Лужичанка всхлипнула и сказала по-лужицки:

— Ваша дочка приехала, и зять ваш с ней.

— Моя дочка сейчас в Нидерландах. А сперва мы все трое вместе были. Последнюю драгоценность отдала я новорожденному этой самой англичанки. Тогда я продала свою дочь. Саксонцы куда жаднее нидерландцев. А самый жадный — император!

— Маменька, разве вы не узнаете мой голос?

— Я тоже хочу умереть, — вскрикнула старуха, закрыла свои невидящие глаза и глубоко вздохнула.

— Я останусь с вами, маменька! — сказала Яна.

— Зачем вы меня искушаете? Рези, выведите искусительницу!

Теперь уже плакали все. Только пани Катержина поднялась, высокая и костлявая, и погрозила пальцем:

— Ты пришла, женщина, словно совесть? Нет у меня совести. Я слепая. Я нищая. Подайте мне монетку. Курфюрст жадный… Он обобрал кунсткамеру в пражском Граде и все себе присвоил. Ничего нам из этого не отдал… Подайте мне монетку, пани, и не говорите, что вы Яна!

Дочь снова усадила мать в кресло, целовала ее и плакала.

— Я привел к вам дочку, маменька, — заговорил наконец Иржи.

— И мужчина здесь? Я не желаю, чтоб сюда заходили мужчины, Рези. Они все у нас отберут и утащат с собой!

Иржи втиснул старухе деньги в руку. Она зажала монетку в кулаке и засмеялась:

— Не воображайте, что я верну вам деньги! Пану бургграфу тоже ничего не вернули. Ни в Праге, ни в Белой, ни в Лоуковце. Он удирал от Валленштейна. Я знаю все, не так уж я глупа. Валленштейн грабитель и поганый пес. Хуже пса! Пес не боится петушиного крика, Валленштейн боится. И пан из Роупова грабитель и поганый пес. Все грабители и псы. Господи, прости меня грешную.

Из слепых глаз старухи текли слезы. Лужичанка прошептала Яне на ухо:

— Она вспомнит вас. А пока уходите, придите позже.

— Я помогу вам ходить за матерью. Я буду тут жить с вами!

— На это надо разрешение господина советника Корнгубера.

— Я попрошу его… Или возьму мать к себе, куда-нибудь в другое место.

— Никуда вы меня не возьмете! — закричала старуха, — Я останусь здесь, здесь и умру!

Господин юстиции советник позволил Яне с Иржи поселиться в доме на виноградниках у слепой матери.

— Как я тебе благодарна, что ты взял меня с собой из Гааги. Я не смела тебе сказать, до чего мне было тоскливо без матери, — сказала Яна Иржи.

Лишь через несколько недель слепая пани Катержина поверила, что приехавшая женщина — ее дочь. Как великую тайну открыла она ей, что пан бургграф собирался просить прощения у императора.

— Ведь я — Славатова по рождению. Он писал Славате{204}, но ответа не получил. Твой отец, доченька, был добрый христианин и императора ненавидел. Но он страшился бедности. Если б ему вернули Лоуковец и Белую, он бы снова стал богатым. При саксонцах он ездил смотреть, как идут дела в Белой. Даже начал там хозяйничать. Но потом саксонцы снова увезли его с собой в Пирну, тогда, когда Арним бежал из Праги. Арним — грабитель и поганый пес. И курфюрст — тоже грабитель и поганый пес.

Она спросила у Яны, что поделывает та англичанка в Гааге, королева. Она не знала, что Фридрих умер.

— Выходит, нет у нас теперь короля, — вздохнула старуха. — И мы никогда не вернемся домой. Если бы я вернулась домой, я бы снова прозрела.

Грустные велись между ними разговоры. И все же Яна была счастлива и боялась одного… Разлуки с Иржи.

Нильс Карлсон твердил Иржи, что время еще есть.

— Дождетесь, дождетесь своего, не бойтесь. Еще навоюетесь так, что не рады будете… Господин Оксеншерна измыслил tres variationes[118] будущей войны. Или будет одно войско во главе со шведским командованием, или два войска — одно немецкое, протестантское, во главе с саксонским курфюрстом, а второе шведское. Третий план — шведы уйдут, а немецкие князья им за это заплатят чистым золотом. Но пока они не в состоянии этого сделать. Значит, увидим, когда мы снова отправимся в поход.

— А Чехия?

— Господин Оксеншерна, конечно же, думает и о Чехии. Если бы покойный король слушался его советов, Чехия давно снова была бы чешской. Пока этого нет. Но будет. Чешских директоров в Дрездене вы уже имеете, — усмехнулся Нильс Карлсон. — Вы уже говорили с ними?

— Нет… Я не такой важный господин.

— Наш король больше любил не очень важных господ. И господин Оксеншерна думает так же. И много простых людей присоединилось к нашим войскам. Их будет все больше. Они называют себя гуситским четвертым сословием{205}. О вас я писал господину Турну, сообщил ему, что вы у нас, в Дрездене. Ведь вы знаете господина Турна?

— С давних пор. А где же господин Турн?

— Во Вроцлаве.

9

Господин Николаи, шведский легат при дворе курфюрста в Дрездене, говорил на изысканном французском языке. Он сидел за письменным столом и улыбался Иржику. Господин Николаи пригласил еще двух гостей. Полковника Нильса Карлсона и графа Вилема Кинского{206}. Иржи был знаком лишь с полковником Карлсоном. О пане Кинском, величественном и томном, Иржи знал только, что он был взят в плен Арнимом в Праге, отвезен в Дрезден и принят с распростертыми объятиями чешскими изгнанниками, хотя он и не участвовал в восстании 1618—1620 годов.

Речь шла о войне и мире, о господине Оксеншерне, который разъезжает по Германии и ведет переговоры с немецкими князьями, о верности Оксеншерны и о колебаниях Иоганна Георга, саксонского курфюрста. Он и не прочь повоевать, но все же охотнее помирился бы с императором, потому что боится валленштейновской армии.

Как только было произнесено имя Валленштейна, рассеянный граф словно пробудился. Его черные глаза заискрились.

— Валленштейн занял всю северную Чехию, — сказал он. — Он может напасть и на Верхний Пфальц и на Силезию, а оттуда послать свои войска в Саксонию и в Мейсен. Не очень-то приятно иметь Валленштейна врагом, но он опасен и как друг.

Господин Николаи ласково улыбнулся пану Кинскому.

— Вы говорили с Валленштейном? — спросил он.

Николаи хорошо знал, что граф Вилем был недавно с тайным визитом в Чехии.

— Разумеется, — ответил Кинский. — До меня с ним говорили пан Ян из Бубна и полковник Рашин. Все это происходило с ведома графа Турна. А что известно Турну, знает и Оксеншерна.

Почему пан Вилем выражался так витиевато?

— Валленштейн снова генералиссимус императора, — заметил Иржи.

— Вы не ошиблись, — ответил Кинский свысока. — Но он сердит на императора. Весьма удачно выразился однажды о нашем отношении к Валленштейну граф Турн, ваш старый друг: «Полученные мною инструкции, мое сердце и мой ум требуют одного: отнять у императора все!» И если Валленштейн поможет нам все отнять у императора, мы должны идти за ним и только за ним! Руки у нас развязаны. Избранный нами король Фридрих умер.

— Я слышал, что в свое время вы за Фридриха не голосовали! — заметил Иржи.

— Я отдавал предпочтение саксонскому кандидату. Но это все в прошлом, которое, слава богу, давно позади. Мы полагаем, что в лице Валленштейна перед нами новый чешский король. Пан Ян из Бубна напрямик говорил с ним об этом.

— Я не очень-то жалую дворян, не сражавшихся в битве на Белой горе. Пана из Бубна там не было.

Граф Кинский не рассердился. Во всяком случае, не подал виду и сказал:

— Вы сторонитесь чешских дворян, которые составляют директорию и служат, как и вы, чешскому делу. Если вам не по душе пан из Бубна, то вы не можете не знать славных имен пана Зарубы из Густиржан, пана Рашина, Кашпара из Фельса, Мартина из Дражова и других. Они управляют causam bohemicam[119] в согласии с канцлером Оксеншерной, что может подтвердить наш хозяин.

Господин Николаи подтвердил и добавил:

— И французский посол господин де Фекьер осведомлен об их деятельности.

— Для чего вы мне рассказываете все это? — резко проговорил Иржи.

— У меня к вам поручение от графа Турна, — ответил шведский легат.

Тут вмешался полковник Нильс Карлсон:

— Это поручение солдата солдату.

— Он что же, хочет, чтобы я поехал к Валленштейну? Не знаю, смогу ли я исполнить такой приказ! — произнес Иржи.

Господин Николаи заговорил снова и очень любезно:

— Как вы только что слышали, с герцогом Фридландским уже велись переговоры. Но ясного ответа от него не получили. Душа герцога темна как омут. Дна не видно. Но в нашем положении приходится учиться разгадывать тайны. Выражусь яснее: зима срывает листья с деревьев. Но всегда какой-то лист переживает зиму. А под весенним ветерком опадает и он. Валленштейн похож в настоящий момент на этот последний листок. Дуньте — и он отпадет от императорской ветви. Тут мы и подхватим его. А с ним, с его полками, с его богатством, с его имениями, чешское королевство…

— При чем тут я?

— Вы? Вы поедете в Силезию к графу Турну!

— Это приказ?

— Да, сударь! — строго произнес господин Николаи. — От графа Турна получите указания, как действовать дальше. У нас есть сведения, что войска Валленштейна уже вступили в Крнов. В наших руках силезские земли до самой Нейсе. Соседствуют с нами саксонцы под командованием Арнима. Граф Турн — шведский командующий в Силезии. Чешские дворяне служат у него полковниками. Его войско невелико, каких-нибудь восемнадцать батальонов и дюжина пушек. Но с этим войском он может пока защищать Одер и препятствовать продвижению Валленштейна на север.

— Граф Турн, значит, ведет переговоры с Валленштейном относительно чешской короны и при этом препятствует его продвижению на север?

— Да, вы поняли правильно.

Кинский вздохнул с облегчением.

— Вы достаточно долго служили при покойном короле Фридрихе и должны знать, что война ведется не только на полях боя с помощью оружия, — сказал полковник Карлсон таким тоном, чтобы Иржи почувствовал, что ему, полковнику Карлсону, война с помощью оружия нравится больше.

— Не бойтесь, — усмехнулся господин Николаи. — Вы будете рисковать жизнью!

— Вот это я и хотел услышать, — весело ответил Иржи.

— Узнаю героя Лютцена, — торжественно произнес господин Николаи и встал.

Иржи попрощался с Яной.

Она осталась со слепой матерью в домике среди виноградников в Лошвицах. Яна сказала:

— Я же знала, что выхожу замуж за солдата. А вот уж в Чехию я поеду с тобой вместе!

Был теплый месяц май. Им недолго оставалось быть вместе.

10

Старый Турн был страшно взбешен.

— Наконец-то явился, Ячменек! Но не смей проявлять свой характер, здесь ты не ганацкий житель, а шведский офицер! Раз Валленштейн по вкусу шведам, то и тебе придется его проглотить! Ты вот говоришь, что не веришь Валленштейну. Не дай бог, чтобы однажды Валленштейн не поверил тебе, — тогда тебе беда. Оксеншерна предложил Валленштейну чешскую корону. Директория с этим согласилась. Один пан Велен из Жеротина был против. Велен один, а директоров много. Теперь и я за Валленштейна, раз Фридриха нет. А ты все еще мечтаешь об англичанке?

— Не думаю я о ней. Но Валленштейн — католик. Что же скажут об этом в Чехии?

— Какой там католик! Валленштейн — это Валленштейн. Оксеншерна заявил: «Не будет мира без возвращения всех прав изгнанникам и без восстановления старых чешских свобод! Если император не способен на это, что ж, это сделает новый чешский король!» И этим королем будет Валленштейн. Ты останешься при мне в Силезии. Кем ты хочешь стать? Капитаном? Полковником? Никем не хочешь? Будешь моим советником! Я стал забывчив. Совсем старый дед! Будешь мне обо всем напоминать. Я не люблю писать, это будешь делать за меня ты! Я много пью, ты будешь меня удерживать! Тебя я люблю и буду слушаться. Я — шведский генерал-лейтенант, а ты шведский офицер. Мы должны делать то, что хочет Оксеншерна. У изгнанника могут быть свои желания, но собственной воли он иметь не должен. Счастье еще, что чешские желания и шведская воля не противоречат друг другу.

Граф Турн был красноречив, как всегда.

— А вы не ошибаетесь, отец? — спросил Иржи.

— Не ошибаюсь. Ровно через год мы будем дома! Ты в Хропыни, я во Власатицах. И наплевать, кто будет чешским королем, только бы не Габсбург! Этот нас домой не пустит. А Валленштейн позовет нас. Шведы заставят, коли сам не захочет.

Граф Турн объезжал силезские гарнизоны. Он вдохновлял свои части, муштровал их, много рассуждал, распоряжался. Он также много ел и пил вместе с полковником Дуваллем, ездил верхом и в карете. Из Вроцлава к Нейсе и из Свидницы в Легницу со слезами обращал свой взор на хребты Крконош, за которыми находится Чехия, слушал чешских и немецких проповедников, участвовал в попойках чешских дворян, тоже полных надежд и гордости, поругивал пана из Годиц, недовольного службой в качестве обычного полковника, после того как он командовал шведской королевской лейб-гвардией, — навещал саксонских военачальников, готовых в любую минуту примириться с Валленштейном, радовался, услышав от них, что старый Арним верит в восстановление порядков в Священной Римской империи, существовавших до 1618 года, был юрким, как жужелица, и крикливым, как скворец, и всюду таскал за собой своего канцлера, как он называл Иржика, этого моравского парня, пикарта упрямого. Его ганацкая голова работает хотя и медленно, но честно…

— Господин Валленштейн будет курфюрстом, — слышал Турн в Загани от пана из Годиц. Пан из Годиц проживал в заганском замке Валленштейна и имел одну заботу — сторожить замок, чтобы там ничего не пропало и не разрушилось. Когда Валленштейн появится, пан из Годиц преподнесет ему замок в целости и сохранности и извинится за то, что спал в постели герцога.

— Валленштейн будет курфюрстом ex titulo regis Bohemiae[120], — радовался граф Матес. — Я знаю и еще больше: Валленштейн объединится со шведскими войсками, id est nobiscum[121], и войсками Саксонии, id est[122] с Арнимом, который никогда не переставал ему служить. Император бежит из Вены. По мирному договору ему останется Штирия, Каринтия и, вероятно, некоторые итальянские княжества. Шведы получат Мекленбург и Померанию. А Чехия, Моравия и Силезия будут иметь короля Альбрехта Вацлава! Что же станется с Австрией? Не знаю, скорее всего, ее разделят между собой баварец и Ракоци… Вот так все будет устроено!

Иржи только недоверчиво качал головой.

— Тебя испортила англичанка, — твердил Турн. — Верь мне! Я хорошо понимаю Валленштейна. Он наш!

— Он еще никем не объявлен…

— Это произойдет скорее, чем ты думаешь!

Но пока ничего не происходило. Валленштейн послал против саксонцев хорватов. Арним отступил вплоть до самой Саксонии.

— Почему же Валленштейн наступает на саксонцев? — спросил Иржи Турна.

— Чтобы скрыть свои планы от испанских шпионов. Они вьются вокруг него точно мухи.

У Валленштейна в Стшелине двор был прямо-таки королевский.

Турн тихонько сидел в Стинаве-на-Одере. Это был паршивый городок. Шведами командовал полковник Дувалль, но подчинялся господину военному советнику, генерал-лейтенанту Турну. Их гарнизоны прохлаждались в Ополе, Бжеге, в Легнице, в Глогуве, в Свиднице, в Гливице и черт знает где еще. Вроцлав защищало собственное войско. Задумано все было отлично. В случае настоящей войны все эти войска могли бы защитить подступы к Одеру. Но граф Турн хорошо знал, что это не настоящая война. Валленштейн воюет для отвода глаз! Валленштейн не даст и волосу упасть с головы у шведов, а поэтому Валленштейн и граф Турн заодно.

Маррадас изгоняет из Силезии последних саксонцев. Но шведов он не тронет! Валленштейн не позволит ему повредить Турну, шведскому генерал-лейтенанту!

— Мы слишком далеко зашли, — ворчал Иржи. — Ждем, чтобы нас пощадил Маррадас!

— Маррадас так же послушен Валленштейну, как я — Оксеншерне! — кипятился граф Турн. — Валленштейн маневрирует. Я получил приветы от Трчки{207}, господин канцлер! Вы знаете, кто такой Трчка? Самый приближенный к Валленштейну человек! Все было закручено уже в мае в ичинском замке, а потом в Стшелине. Я сам был там. И знаю, стало быть, побольше тебя, Герштель!

Турн беззаботно расположился за стинавскими окопами и попивал вместе с полковником Дуваллем тяжелое глогувское пиво.

В это время посол привез господину генерал-лейтенанту спешную шифрованную депешу из Легницы, гласившую, что императорская армия двинулась из Мальчице вдоль Одера, в северном направлении. Иржи принес депешу графу Турну.

— Объявим тревогу по гарнизону?

Турн засмеялся:

— У страха глаза велики. Я не боюсь валленштейновских маневров. И друг мой Дувалль тоже хорошо все понимает.

Пьяный Дувалль закивал головою.

Но утром граф Матес все же приказал занять стинавские укрепления и трубить тревогу.

Валленштейн приближался! И пусть это не был сам Валленштейн, который сидел в Стшелине и по ночам беседовал со звездочетом Сени, пусть даже не Маррадас, стоявший на саксонских границах, то была валленштейновская армия во всей своей силе и славе. Зарева над горящими деревнями указывали, куда она двигалась. Хорваты впереди, пушки посередине, а позади полки из Чехии и валлоны. Были среди них и ирландцы, главным образом офицеры. Хорватами командовал дикий Иллоу.

Но тревога тревогой, а в общем-то Стинава была чертовски дырявой плотиной и не могла удержать валленштейновский поток. Что же Валленштейн, спятил, что ли? Что он к нам пристает? Все это commedia maledetta[123], как называли войну в Венеции, или этот ренегат и предатель все делает всерьез? Да что он, хочет нас переловить и повесить, что ли? Или думает отослать в Вену, где нам отрубят голову?

К утру полки Валленштейна обвились вокруг Стинавы, наполненной насмерть перепуганными силезцами, как змея вокруг крысы. Ох уж эти силезские немцы, вылитые Скультетусы. Рыжие, веснушчатые, большеротые и жадные до денег! Граф Турн деньги у них отбирал. В качестве контрибуции и тому подобное. Он отбирал деньги и у жителей Вроцлава, сам собирал таможенную пошлину.

А Валленштейн деньги обещает и иногда их дает. Конечно, он подкупил и магистрат в Стинаве! Значит, у Турна есть враги и внутри этого паршивого городишки, и перед его воротами!

Господин Дувалль начал стрелять из окопов. И хоть те несколько пушек, что были у него, здорово надымили, но хорваты только посмеялись над ними.

— Предположим, мы сдадимся. Что тогда будет? — вслух рассуждал граф Турн.

Дувалль ходил по окопам и непрестанно ругался. Ко всему еще опустился туман, невозможно было разглядеть собственную руку.

Валленштейновские трубы слышны были перед самыми глогувскими воротами, а по Одеру подплывали под покровом тумана все новые лодки с валленштейновскими солдатами. Что нужно этому трубачу?

— Чтобы мы капитулировали!

— Никогда! — воскликнул Турн. — Турн мажет быть побежден в сражении, но никогда не капитулирует!

Все это происходило ранним утром.

Вечером граф Матес сидел в подвале магистрата за столом вместе с диким Иллоу, который отнюдь не выглядел диким, а, напротив, был тих как ягненок. Сидел с ними и канцлер Турна, Иржи из Хропыни, и два молодых валленштейновских капитана из полка Шафгоча.

— Если я в плену у герцога Фридландского, то я согласен быть пленником, но предателем я не буду! Я готов положить свою старую голову на плаху. Пусть меня пошлют в Вену. Но подписывать я ничего не буду, — раскричался Турн.

Дикий Иллоу проблеял что-то кротко, как ягненок.

Стольники в расшитой галунами одежде подавали жареных куропаток и венгерское вино. Господа принялись за еду. Начался настоящий пир. Иржи не хотелось есть. Господин Иллоу посмеивался над ним. Он сказал:

— У дукатов, вина и еды происхождение роли не играет.

Он хотел сказать, что деньги врага не пахнут, а вино пахнет одинаково, из чьих бы подвалов оно ни было.

Куропатки перебегают с одного поля на другое, а когда они на тарелке, не видно, кто в них стрелял, друг или враг.

— Куропатки — любимое блюдо нашего serenissima[124] генералиссимуса, — заметил капитан Лёве из полка Шафгоча.

Турн не переставал хмуриться. Но пил все время большими глотками. Наконец он отер усы и сказал:

— Так что вы, собственно, от меня хотите, господа?

— Мы хотим, согласно приказу генералиссимуса, немедленно отпустить вас из плена.

— А другие офицеры?

— Другие офицеры не являются личными друзьями господина герцога.

— Что станется с полковником Дуваллем?

— Это мы увидим позднее.

— А чешские дворяне?

— Не так их уж тут много, как кажется. Пана канцлера мы отпустим с вами.

— Значит, я свободен. Спасибо. Я уезжаю, — Турн тяжело поднялся.

— Еще минутку, — сказал господин Иллоу. — Вам надо кое-что подписать!

— Я ничего не стану подписывать! Я не подпишу заявление, что впредь не буду сражаться против императора!

— Сражайтесь, сколько вашей душеньке угодно, господин генерал-лейтенант! Нам нужно от вас совсем другое. Это касается не вас, а ваших гарнизонов в Силезии. Прикажите им сдаться!

— Я должен им приказать капитулировать? Но ведь это насилие!

— Как хотите… Тогда мы повезем вас в Вену.

— Протестую, протестую! — кричал Турн, но уже брался за перо. Иржи умолял его не подписывать.

— Тебе что, мешает, что я еще ношу голову на плечах? — с бешенством проорал Турн.

Иллоу снова заблеял:

— Вы попались, господа! И вы тоже в ловушке, господин из Хропыни! Mitgefangen — mitgehangen![125]

— Ладно, я подпишу эту вашу бумажку, — произнес наконец Турн небрежно. — Все равно меня никто не послушается. Мои полковники будут сражаться! И я бы сражался, если б вы предательски не напали на меня. Обещали одно, а поступили по-другому! Иржи, успокой свою совесть! Все это маневр, все — ложь и каждый договор — это подвох!

Граф Турн снова выпил и подписал приказ, чтобы гарнизоны в Легнице, Глогуве, Ополе и в Бжеге, а также в Свиднице, во Вроцлаве и во всех других местах сдались Валленштейну, потому что нельзя зря проливать христианскую кровь, а саксонцы отступили, покинув нас и бросив на произвол судьбы.

— Позор неверным союзникам! Да здравствует мир!

— Теперь мы можем расстаться, — миролюбиво заявил дикий Иллоу. — Наши трубачи разнесут, господин генерал-лейтенант, ваш приказ по всем вашим гарнизонам!

— Мои полковники поймут, что я подписал приказ со связанными руками, — забормотал Турн.

В собственной карете выехал граф Турн на рассвете по лужицкой дороге. Он все говорил и говорил:

— Все это маневр! Теперь император поверит, что Валленштейн не предатель. Оксеншерна поймет, что капитуляция в Стинаве была разумным актом, политически правильным! Гарнизоны, попавшие в плен, перейдут на службу к Валленштейну и с ним вместе перебегут снова к шведам. Мы ничего не потеряли. Может быть, только на время — воинскую честь. Но что значит воинская честь, если мы таким образом заполучим чешского короля?

— Я многому научился за эти годы. Но этого понять не могу.

— Валленштейн — наш последний козырь, Герштель! Не будем спрашивать, какой он масти. Лишь бы он побил императорскую карту!

В Котбусе Иржи покинул Турна и направился в Дрезден. Граф Турн поспешил к Бернарду Веймарскому во Франконию. Оттуда он хотел снова начать переговоры с Валленштейном.

В одном Турн оказался прав: не все шведские гарнизоны перешли по его приказу к Валленштейну. Сдалась, правда, Легница и был взят Глогув. Но держалось Ополе, оборонялся Бжег и защищался Вроцлав. Еще целый месяц Валленштейн с пышной свитой пробыл в Лужице. Он занимал город за городом, вытесняя оттуда саксонцев. При этом он вел переговоры с Арнимом. Силезский маневр остался маневром, маневром был и лужицкий поход, кончившийся отходом валленштейновских войск в Чехию. Шведы были довольны, что Валленштейн не пустился за ними по Одеру на север.

Господин Дувалль бежал из валленштейновского плена. Собственно говоря, его также отпустили на свободу, как и Турна.

11

Иржика, чешского канцлера при Турне, допросил сперва полковник Нильс Карлсон. Он бросал на Иржика уничтожающие взгляды и без устали повторял:

— Что вы там наделали? Кто вам позволил? Господин Оксеншерна в ярости, и счастье вашего Турна, что он не попался ему на глаза.

Иржи чувствовал себя обязанным защищать Турна.

Полковник кричал:

— Военный советник Густава Адольфа, шведский генерал-лейтенант не сдает крепости врагу!

— Стинаву нельзя было защищать, — сказал Иржи. — Она никогда не была крепостью. Кроме того, граф Турн не считал Валленштейна врагом шведов.

— А кем же он его считал?

— Врагом императора!

— Все вы такие, чешские дворяне! Хотите делать свою политику за шведские деньги… — кричал Карлсон.

— Не знаю, только ли за шведские. Кое о каких деньгах знает и французский посол господин Фекьер…

Господин Карлсон засмеялся:

— Дорогой мой, я мог бы привлечь вас к суду. Но лучше пойдемте-ка со мною к господину Николаи!

Господин Николаи, как и в прошлый раз, говорил на изысканном французском языке:

— Я рад приветствовать вас, месье Жорж, дорогой мой собрат, в прекрасном Дрездене. Вы уже повидались с вашей молодой женой? Да?.. А как здоровье госпожи бургграфши? Пожалуй, сейчас счастье — не видеть того, что происходит. И вы были бы — я полагаю — много счастливее, если бы не видели своими глазами стинавского позора. Конечно, мы не можем во всем винить графа Турна. Граф Турн слишком сжился с тем, что называется raison d’état[126]. А поскольку чешское государство пока что не существует, то и государственные резоны Турна неубедительны. Для всех чешских дворян важно прежде всего чешское государство, то есть те владения, которые у них конфисковал император. Так как король Альбрехт много поместий возвратил бы, включая и те, которые конфисковал сам, — он был бы желанным королем для чешских господ, хотя он и папист. Кроме того, известно, что у Валленштейна нет сына и сам он болен. Умрет он скоро. Для этого не надо знать его гороскоп. После его смерти будет избираться новый король, и господа сословия уж позаботятся о том, чтобы этот король не обижал чешских панов. Я понимаю вашу политику mon confrère[127].

— Это не моя политика. Я беден…

— Именно поэтому я назначаю вас, с согласия высших инстанций, в шведскую канцелярию в Дрездене. Вы будете моим советником по чешским вопросам в той мере, в какой мне нужны будут советы. Взыскание за Стинаву вы не получите, поскольку ответственность за это несет граф Турн. Судя по всему, и Турн не получит взыскания от господина Оксеншерны.

Так Иржи снова стал писарем. Такие времена тогда были. Генералы выполняли обязанности писарей, а писари командовали войсками. Не написанное пером рубили саблей, саблей трактаты кромсали на куски, а с помощью пера снова собирали воедино. Это уже не была честная война! Господин де Фекьер покупал одного протестантского князя за другим. На съезде в Гейльбронне представился для этого первый случай, на съезде во Франкфурте — второй. Франция заплатила шведам за дальнейшее ведение войны. Она взяла также под свое покровительство детей Фридриха, обещав им возвращение Пфальца. Зимняя королева вдруг вспомнила, что в жилах ее детей течет кровь Бурбонов, и через свекровь Юлиану получила от господина де Фекьера деньги на содержание в Нидерландах. Господин Оксеншерна раздавал шведским генералам и полковникам поместья в немецких землях. Это делал раньше и Густав Адольф. И Матес Турн получил от него именьице в Вюрцбурге и еще другое близ Магдебурга. Господа поважнее получали имения и побогаче. Немецкий Цезарь, Бернард Веймарский, получил от Оксеншерны целое герцогство Франконию. Его упрекали в том, что он принимает подарки от шведов, но еще более ему завидовали.

Протестантских дворян подкармливала католическая Франция. Король испанский содержал императорский двор и всех сановников в Вене. Валленштейн раздавал чешские земли итальянским полковникам и генералам. А Иржи за деньги из шведской военной кассы приходилось делать то, что велят шведы.

— Пока мы не воюем, месье Жорж. Теперь зима. Ведутся переговоры. Арним заключил перемирие с Валленштейном. Валленштейн его нарушил, потом договорился о новом. Что касается саксонского курфюрста, то не ясно только время, когда он бросится императору в объятья. При этом он дает деньги чешской директории в Дрездене. Приходите утром ко мне в канцелярию, а вечером возвращайтесь к вашей супруге в Лошвицы. Это будет спокойная и приятная жизнь. Вы хотя бы отдохнете…

— А ваши инструкции?

— Никаких инструкций не будет, господин Иржи. Осматривайтесь пока.

Иржи начал осматриваться. Не очень-то он много увидел. Директория только называлась директорией, — это было собрание дворян, которые получали субсидии от шведов, от саксонцев, от французов, а также от Валленштейна. Валленштейн не забывал об изгнанной родне. В Дрездене поговаривали, что и Турн получил две тысячи дукатов за Стинаву в виде почетного подарка. В директории знали, что бывший паж Зимней королевы, сражавшийся вместе с Турном на Белой горе, и королевский сподвижник под Лютценом, Иржи из Хропыни, сидит у легата Николаи и занимается чешскими делами. Поэтому господа постарались, чтобы Иржи ничего о чешских делах не узнал.

К слепой пани Катержине Берковой заезжали в Лошвицы супруги господ директоров, но они-то и сами мало что знали, а ей и подавно ничего не сообщали. После Густава Адольфа Валленштейн был предметом их самых сладких мечтаний. Через Трчков, имевших в Дрездене и Пирне кучу родственников, и прежде всего пана Вилема из рода Кинских, было известно о явных и тайных намерениях Валленштейна, о его новых спорах с Максимилианом Баварским, о сети шпионов, которыми Валленштейн окружил императора, и об императорских шпионах, подслушивающих под дверьми Валленштейна в Ичине, в Праге и во время походов.

— Валленштейн играет с императором, как кошка с мышью. Валленштейн — это дьявол! Ох, до чего же это будет великолепно — дьявол на чешском троне! Он одевается в черные одежды на адской пурпурной подкладке! Если бы вы знали, какое богатство ему преподнес Люцифер, вы бы рассудок потеряли! Он засыпан жемчугами и смарагдами. А бриллиантами он мог бы покрыть пол в самой большой зале в своем дворце на Малой Стране, золота у него хватит, чтобы подкупить всех генералов вражеских армий. Если бы он хотел, то мог бы купить и Леммермана, исповедника императора, который называет себя Ламормаини… Но он его подкупать не хочет. Он презирает иезуитов…

Так беседовали жены чешских директоров, собравшись у пани Катержины, слепой вдовы бургграфа, а Яна их слушала. То, что ей удавалось запомнить, она передавала Иржи. Это была женская болтовня, но что-то из нее выуживали и полезного. Господин Николаи интересовался женской болтовней.

Из чешских дворян чаще всего приходил к господину Николаи черноглазый, рассеянный граф Вилем Кинский. Николаи приглашал в таких случаях и Иржика, хотя пану Кинскому это было не по вкусу.

Кинский расхваливал курфюрста Иоганна Георга за его мудрость. Он осуществлял связь между курфюрстом и Валленштейном, правда, эта связь не была слишком уж крепкой. Зато тем крепче были нити, связывавшие Валленштейна и чешскую директорию. Валленштейн обещал все, что директоры в изгнании от имени чешских сословий потребовали. Они же обещали наиторжественнейшим образом, что изберут Валленштейна своим королем. Кинский ездил в Ичин с охранной грамотой от курфюрста. Стало быть, курфюрст знал, о чем идет речь. Он знал об этом от Кинского и от Арнима. Валленштейн старался сговориться не только со шведами, но и с саксонцами. Шведские, саксонские и валленштейновские войска — это была такая сила, против которой император оказался бы беспомощным даже вместе с Максимилианом и с испанцами.

Время шло, и пан Кинский терял терпение. Валленштейн сидел в Чехии и расположился как король в Ичине и в Праге. Его армии, вместо того чтобы наводить порядок во вражеских землях и изгонять шведов, объедали Чехию, а император приходил в отчаяние. Предатель Валленштейн или не предатель? Ламормаини и испанский посол утверждали, что предатель. Максимилиану тоже не терпелось поскорее объявить Валленштейна предателем, но он пока что его побаивался. А Валленштейн старался, как мог, привести в ярость Максимилиана. Вообще не принимал его во внимание. Оставил его с носом. Не пришел ему на помощь против шведов. У Кинского это вызвало детскую радость. Будущий чешский король хитер точно змий!

Иржи составлял длинные реляции о чешских делах, которые Николаи посылал Оксеншерне в Гельнхаузен, Оксеншерне удалось сохранить союз протестантских князей во главе со Швецией. Бернард Веймарский взял Регенсбург, откуда он делал набеги на Баварию и Верхний Пфальц. Валленштейн после долгих уговоров и просьб, идущих из Вены, перешел границу возле Домажлиц и некоторое время стоял против Бернарда Веймарского под Кобургом, но потом снова вернулся в Чехию. Это было сверх всякой меры. Теперь уже всюду говорили о явном предательстве Валленштейна.

— Сместите снова Валленштейна, иначе будет несчастье! — требовал Максимилиан, нашептывал Ламормаини, советовали испанские послы, возглашал бывший друг Валленштейна князь Эггенберг{208}, писали в Вену валленштейновские генералы Галлас{209} и Пикколомини{210}.

Потом наступило непродолжительное молчание. Валленштейн покинул свой дворец в Праге и перебрался в Пльзень.

К нему приезжал Кинский. И один и другой раз, в самые трескучие морозы.

В Пльзени генералы и полковники присягали на верность своему генералиссимусу. Поклялись, что не оставят его, что бы ни случилось.

Валленштейн дожидался в Пльзени Арнима. Арним должен был привезти известие о вступлении Саксонии в союз с Валленштейном. Для вида это называлось заключением мира.

Но императора такой мир не устраивал. Через неделю после генеральской присяги в Пльзени он отдал приказ отстранить Валленштейна от верховного командования. Валленштейн, дескать, заявил, что пора, мол, окончательно сбросить маску. Вот император ее и сбросил: «Валленштейн, Иллоу и Трчка — предатели и изменники!»

И легат Николаи знал, что произошло в Пльзени и как отреагировала Вена. Эти вести быстро долетели до Дрездена. Но не пан Вилем Кинский писал об этом донесения. Кинский затерялся где-то между Прагой и Пльзенью.

— Что вы на это скажете? — спросил Николаи Иржика.

— У врагов вспыхнул мятеж, — сказал Иржик. — Это для нас хорошо.

— Для кого? Для директории?

— Нет, для шведов!

— Я слышал, что Галлас и Пикколомини, новые командующие императорских войск, осадили за спиной у Валленштейна Прагу!

— А что говорит Оксеншерна?

— Ждет. Ни слова мне не написал. Молчит.

Но дамы, навещавшие слепую бургграфшу, не молчали. Они ликовали. Им было известно, что Валленштейн предпринимает шаги, собираясь заключить союз со шведами и саксонцами. Что Арним едет к нему с ведома пьяницы Юры и что все идет согласно предначертаниям звезд. Альбрехт Валленштейн весной будет коронован в храме святого Вита и его приведут к присяге. Все привилегии сословий будут восстановлены. «Грамота Величия», данная Рудольфом, снова обретет силу, и главное — все конфискованные поместья и те, что отобрал Валленштейн, будут возвращены прежним владельцам…

— Скоро мы едем домой! — восклицали дамы хором.

— Тогда мои глаза снова увидят! — пани Катержина смеялась как девочка.

— Директоры заседают, — сообщила пани Рашинова.

— Тс, тс, не сболтните чего-нибудь лишнего, — предупредила пани из Фельса.

— Француз знает обо всем и заодно с нами, — тут же сболтнула пани Вхинская.

— А швед? — спросила пани Катержина.

— Швед уже никого не интересует. Он слишком много побеждал и пора бы ему убраться домой, — объяснила пани из Фельса.

Яна слушала. Сколько таких речей она слышала в Гааге! Но ее радовало, что мать пробудилась от меланхолии и не жалуется на судьбу, а полна надежды. К ней вернулась ее беззаботность молодых лет. Она уже давно перестала выгонять Яну и Иржи и беседовала с ними о будущем, о родине. Она была уверена, что на родине к ней вернется зрение.

— Я приложу чешской земли к моим слепым глазам, и они станут зрячими, — говорила она.

Иржи и Яна переживали недели и месяцы счастья. Яна мечтала об этом счастье еще в Гааге, и не только мечтала, но и наворожила его себе. Они выходили по вечерам на виноградники на лошвицких холмах. Любовались каменным кружевом Дрездена за Эльбой, но чаще всего их взоры обращались к заснеженным горам на юге. Чешским горам. Близким и таким далеким! За этими горами что-то происходило!

— Еще не время! — говорил Иржи. — Только с мечом в руках мы проложим себе путь на родину.

И все-таки они были счастливы.

— Валленштейна не будет и в помине, когда мы вернемся. Валленштейн не наш…

— Ячменек, скажи, когда же это будет? — допрашивала его Яна.

— Не знаю, — отвечал Иржи. — Я знаю только, что ты приедешь вместе со мною в Хропынь и мы пойдем рука об руку по тропинкам меж золотыми стенами колосьев. Будет мир!

На горе, покрытой виноградниками, в Лошвицах жили в то несчастное время трое счастливых. Слепая старуха, воскрешенная надеждами, и двое молодых людей, верящих в любовь… А слова этой любви были чешскими. Они жили на чужбине, но были уже дома.

12

Господин Николаи попросил Иржика взять бумагу и перо:

— Пишите, пожалуйста… «Господину Акселю Оксеншерне во Франкфурте-на-Майне…» Да, пишите по-французски… «Глубокоуважаемый господин канцлер, не знаю, первым ли я сообщаю вам нижеследующее известие, но я спешу верноподданнейше доложить вам, что в масленичную ночь 25 февраля года 1634 от рождества Христова был в Хебе убит Альбрехт Валленштейн. Вышеупомянутый генералиссимус прибыл со своей свитой из Пльзени в Хеб, получив известие о своем увольнении в отставку, скорее всего для того, чтобы быть поближе к Веймарскому герцогу Бернарду, находящемуся в данное время в Верхнем Пфальце. Здесь известно, что генерал-лейтенант Турн навестил перед этим герцога Веймарского, чтобы просить его объединить свои войска с войсками Валленштейна. Валленштейн в Пльзени напрасно ожидал генерала Арнима, чтобы договориться с ним о слиянии своих войск с саксонской армией. Я полагаю, что мы можем благодарить бога за то, что все дело окончилось так легко и без ущерба для шведской короны. В Дрездене много шума. Кричат и на улицах. Была опубликована «Relation von dem großen Mord zu Eger»[128]. Члены чешской директории рыдают от огорчения, обвиняя во всем шаткую позицию шведов. Курфюрст Саксонский доволен, а доктор Хоэ публично молился за отвращение и в дальнейшем опасности от Саксонского дома, раз уж опасность со стороны Валленштейна счастливо миновала. Я имею проверенные сведения о том, что вышеупомянутый проповедник и советник курфюрста был только что подкуплен императорскими деньгами. Подпись… Datum huius…[129]»

— Все? — спросил Иржи.

— Да. Точка… — усмехнулся легат Николаи.

13

Вот и все… И больше ничего.

Судьба Чехии свершилась. Директория чешских дворян в Дрездене не разошлась. Канцлер Оксеншерна во Франкфурте-на-Майне сохранил важную, хотя и равнодушную мину. Император в Вене прослезился, исповедался патеру Ламормаини и стал размышлять — как же вознаградить убийц Валленштейна. Максимилиан веселился. Немецкий Цезарь, Бернард Веймарский, заявил, что он и не собирался вступать в союз с чешским дьяволом. Ведь на самом деле за Валленштейном стояла не армия, а кучка заговорщиков. Саксонский курфюрст задумался о том, как бы договориться с императором. Арним утверждал, что Валленштейна погубила его гордость и что мир с ним был бы для Саксонии опасным. Что ни говори, а был он папистом и учеником иезуитов.

К пани бургграфше перестали ходить с визитами жены чешских директоров. Узнав, что Валленштейн мертв, пани Катержина сказала:

— Мой дорогой Берка тоже умер, а ведь он был всегда верен законам чести и святой вере. Почему же должен оставаться в живых предатель Валленштейн?

Яна рассказала матери, что вместе с Валленштейном был убит также пан Адам Трчка, у которого в Чехии не так давно умерла мать.

— Старая Трчкова была крепкой женщиной. Только от веры ей не надо было отступать. Это наказание господне… — рассуждала старушка.

— Вилем Кинский теперь тоже пропал, — продолжала рассказывать Яна.

— Я его недолюбливала. Он не был вместе с нами, когда нам было хуже всего после Белой горы, — ответила пани Катержина.

Даже и без дам, которые раньше приходили в гости, пани бургграфше не было скучно. Яна выводила ее посидеть на лавочке перед домом и описывала ей красоты весны, которая в этом году наступила уже в марте.

— Я чувствую запах тающего снега, — говорила старушка. — Повидать бы мне еще разок Бездезы. Это ведь не так уж далеко. Облака к ним отсюда долетают за минутку.

Иржи по-прежнему сидел в канцелярии легата и писал реляции о чешских делах. Согласно сообщениям, смерть Валленштейна не вызвала в Чехии никакого потрясения. Только управители в фридландских имениях переменились. Вот и все. Лишь в Силезии, в Опаве взбунтовался, узнав о смещении Валленштейна, гарнизон под командованием обер-лейтенанта Фрейберга. Там были арестованы жители-католики, и, провозглашая славу «герцогу Фридландскому, избранному королем чешским», гарнизон присягал на опавской площади в верности Валленштейну и всем врагам Габсбургов. Солдаты гарнизона были родом из Моравии. Какой-то проповедник появился в городе и потребовал ключи от всех храмов и часовен. Императорский генерал Гётц обложил возмутившийся гарнизон, который стал сопротивляться, укрепившись в домах горожан. Только 16 марта туда дошло известие, что Валленштейн убит. Фрейберг сразу сдался. Ему разрешили покинуть город вместе со всеми бунтовщиками. Солдаты тут же разбежались, а Фрейберг покончил с собой, приняв яд.

Граф Матес Турн находился при войсках герцога Бернарда. Но он уезжал на целые недели в Краутгейм, в имение, дарованное ему Густавом Адольфом. Оттуда он писал письма в директорию в Дрездене, убеждая чешских панов не прекращать борьбу против антихриста. В директории теперь частенько показывался Вацлав Вилим из Роупова, бывший чешский канцлер. Долгие годы он держался в стороне. Теперь он твердил, что любой ценой пробьется в Чехию, и повторял лозунг Бернарда Веймарского «per ignes et enses»[130]. Пан Ян из Бубна, когда-то посол директории к Валленштейну, теперь перебрался в Галле-на-Заале и лежал больной. Вдова Вилема Кинского, урожденная Трчкова, снова вышла замуж, за Зденека из Годиц, бывшего командующего шведской королевской стражей, а теперь — генерала в шведском войске.

В донесениях господину Оксеншерне писал Иржи и о чуме. Сначала все надеялись, что чума в Саксонию не проникнет. Правда, было известно, что вымирают целые хоругви и эскадроны в лагерях Бернарда Веймарского, но они находились в Верхнем Пфальце и во Франконии. Потом дошли известия о множестве смертей в Нюрнберге. Купцы из Нюрнберга бежали вместе с семьями в тюрингские леса и оставались там на зиму в заброшенных деревушках. Под рождество вымерла вся Иерусалимская улица в городе Пирне. В день убийства Валленштейна разыгралась буря в Фогтланде, и старики уверяли, будто дьявол вылетел из трупа Валленштейна и поднял бурю. А ветер разносит черную смерть. В Плауэне жгли костры из деревьев, чтобы выгнать Морану{211}. Но в городе тем не менее умер бургомистр со своими пятью детьми. В Дрездене чума не показывалась. Масленица праздновалась буйно. Вдруг заболела дочка графа Вилема Кинского. Но не умерла. Граф Кинский, прежде чем он отправился в Пльзень к Валленштейну, накупил можжевелового хвороста и велел топить им во всем доме. И вот его дочка выздоровела. Несколько чешских семейств в Пирне вымерло в начале марта, как оттуда писали в Дрезден. Но с наступлением весны эпидемия начала затихать. Саксонии всегда везло, говорили старые, много видевшие люди. Если бы ушли иностранные войска да убрались бы беглецы из Чехии, Моравии и Австрии, чумы в Саксонии вовсе бы не было. В деревнях об эпидемии не было слышно, да и при дворе в Дрездене никто не заболел.

Наступило жаркое лето, когда распространился слух, что курфюрст послал в Чехию двух придворных, чтобы вести переговоры о мире с графом Траутманнсдорфом, императорским послом. Доктор Хоэ проповедовал в храме Девы Марии о необходимости всеобщего мира. Господин Николаи размышлял, что же теперь будет со шведско-саксонским союзом. Оксеншерна во Франкфурте перестал уповать на саксонскую верность и днем и ночью вел переговоры с французами. Господину Николаи в Дрездене он велел навестить курфюрста и пригрозить ему. Так как угрозы не помогали, он отдал приказ Банеру вторгнуться в Чехию. При этом господин канцлер преследовал две цели. Подействовать на переговоры в Литомержицах и вынудить нового генералиссимуса, императорского сына Фердинанда III, короля венгерского и чешского, отказаться от осады Регенсбурга.

Господин Николаи посетил курфюрста Иоганна Георга и призывал его письменно и устно принять участие в чешском походе.

— Не исключено, — сказал Николаи, — что Оксеншерна мог бы силой принудить Саксонию выполнять свои союзнические обязательства.

Иоганн Георг, однако, не отозвал свою мирную делегацию из Литомержиц, но приказал своим войскам двинуться в Циттау и перейти чешские границы.

— Разрешите мне отправиться в Чехию с вашими войсками, — просил Иржи господина Николаи, как когда-то просил Фридриха.

— Не могу отказать вам в вашей просьбе, — сказал господин Николаи, несколько раздосадованный. — Вы возьмете с собой в Циттау письмо к генералу Банеру.

Иржи снова прощался с Яной. Она хотела следовать за ним, но Иржи не разрешил ей.

— Скоро ты приедешь ко мне, — сказал он.

Яна заплакала:

— Ты уезжаешь весело, как на свадьбу.

— Я должен, — ответил Иржи.

Тяжело солдату иметь жену!

Пани Катержина благословила отъезжающего.

— Когда вы приедете в Белую, выгоните всех, кто там хозяйничает, и оставайтесь хозяйничать сам. Вы с Яной наследники покойного Берки, — напутствовала она Иржика.

Он выехал утром и к ночи уже стоял перед Банером в Циттау.

— Я уже слышал о вас, — сказал маршал. — Хотите вы вступить в полк пана Вацлава Вилима из Роупова или поступить в распоряжение господина квартирмейстера Павла Каплиржа?

— У меня только одно желание — вступить в Чехию!

— Вы останетесь при мне.

А потом все было снова точно сон. Ночью кавалерия Банера перешла через чешские горы. Утром они вступили в Литомержице. Вся мирная конференция разбежалась. Траутманнсдорф скрылся в монастыре в Доксанах. Так почтительно докладывал генералу Банеру литомержицкий бургомистр.

— Черт вас возьми вместе с Траутманнсдорфом! Я велю всю вашу берлогу разрушить и спалить, — кричал Банер. — Вы заплатите контрибуцию за то, что лизали задницу Траутманнсдорфу!

Иржи стоял на площади. Она была широкой и светлой и окружена аркадами. Народ толпился вокруг солдат. Многие спрашивали, почему сюда пришли шведские войска и что здесь в Чехии делают пан из Роупова и пан Каплирж. Или же пан Заруба из Густиржан, подписывающий приказы в качестве гражданского комиссара.

— Мы их не знаем. Не помним никого из них. Почему они не остались там, где были?

— Мы возвращаемся на родину.

— Нам хочется есть. Вы принесли нам хлеб?

— Мы пришли вас освободить!

— Тут уже были саксонцы, чтобы нас освободить… Арним тут командовал, все разграбил, а потом удрал. А мы остались. Император нас наказывал за то, что мы поддерживали саксонцев. Вы тоже принесете нам свободу, а потом уйдете?

— Мы-то уж останемся!

— Не верим!

Никто не радовался встрече со шведскими войсками и с чешскими дворянами. Не звонили колокола. Не было торжественных процессий в честь славного генерала Банера.

А чешские полковники и капитаны все разбежались. Хотя бы ненадолго взяли отпуска, чтобы посмотреть на свои замки и владения, находившиеся в пределах досягаемости. И там их никто не приветствовал. Хотя новые управляющие и старосты им кланялись, но в глазах их был страх. Над воротами замков были вытесаны из камня новые гербы. Эти гербы снова надо убрать!

— Доставайте денег, — приказывали паны управляющим и старостам. — Наши рейтары вам помогут.

По деревням пошел стон. Начался лютый грабеж. Священники выходили на площади и призывали свою паству к верности:

— Не давайте запугать себя! Откуда пришли, туда они и уйдут! Еретикам в Чехии не хозяйничать!

Там, где чешские паны привозили с собой проповедника, было еще хуже. Папист и лютеранин вели религиозные диспуты, а верующие побивали друг друга камнями.

— Что это с ними случилось? — изумлялись владельцы имений, глядя на своих бывших подданных.

— Мы боимся. Осторожность — мать мудрости.

— Вы что же, и в сердце своем изменили вере?

— До этого вам нет дела!

Ну а начальство распоряжалось по-хозяйски. Это была удивительная жатва! Кое-что свезли на телегах в амбары. Большую часть урожая отправили на кораблях по Лабе в Саксонию. Грабеж не прекращался.

— Мы не знаем, верят ли господа, что они тут останутся, или не верят? Как же можем им поверить мы?

Пока что пан Вацлав из Роупова издавал своей канцелярской властью за подписью генерала Банера приказания о десятинах, налогах, барщине и контрибуциях.

Банер был крикун, но все-таки имел сердце. Зато там, где осели саксонцы — в Мниховом Градиште, в Младоболеславском округе и в Кутной Горе, — все было похоже на ведьмовский котел. Банер хотел воевать с императором и оставаться в Чехии, пока не очистит ее от войск антихриста. А саксонцы знали, что их курфюрст хочет с императором помириться и пригласить Траутманнсдорфа в Пирну. Там должны были завершиться переговоры, которые Банер прервал в Литомержицах. Поэтому саксонцы беззастенчиво грабили. Чтобы увезти, пока не заключен мир, как можно больше.

Дни стояли жаркие и сухие. В Лабе было мало воды, В Дечине река возле замка обмелела до дна. В захваченном дечинском замке пировали чешские паны.

— Что произошло со здешними виноградниками? — спрашивали они старых слуг.

— Виноградники заброшены… Виноградари уехали вместе с бывшими господами на чужбину. Никто о виноградниках не заботится. Мы варим пиво…

В Мельнике было полно расквартированных там солдат. У слияния Влтавы с Лабой саксонская армия соединилась со шведской. В ратуше шведы спорили с саксонцами, кто будет командующим союзных войск, которые должны были наступать на Прагу. Банер грозил, что добьется верховного командования для себя силой. Саксонцы признали Банера главным и высшим начальником, но про себя решили, что не будут слишком уж стараться. Лучше всего было бы отделаться от шведа. Пусть император возьмет его в плен! Тогда у курфюрста был бы при переговорах с императором лишний козырь на руках.

До сих пор военных действий не было. Императорские гарнизоны отступали к Праге. Кое-где они сдавались, выговорив для себя право почетно отступить со знаменами, оружием и обозом. Иногда они начинали стрелять, а потом разбегались по деревням. Там они бесчинствовали так же, как саксонцы. Только изредка появлялись кавалерийские разъезды, чаще всего из хорватов, но тут же исчезали, не вступая в столкновения. Лишь однажды было совершено нападение на шведский обоз в лагере под Мельником и произошло кровопролитное сражение.

Банер расположился в старинном замке и из окна глядел на таинственный край, где прямо из равнины вырастают, словно кротовые холмики, горы. Иржи рассказал ему легенду о Ржипе{212}.

— Нынешний приход чехов не очень-то веселый, — оказал Банер.

— В Праге будет веселее, — ответил Иржи, сам не веря своим словам.

— Этот виноградник заложила княгиня Людмила, — рассказывал Иржи.

— Не знаю я никакой вашей Людмилы, — пробурчал Банер.

Иржи умолк.

Банер разослал быстрых послов собрать чешских полковников, обер-лейтенантов и капитанов, состоявших на шведской службе.

— Ну что ж, господа, порадовались своим именьицам? А теперь можно бы и повоевать!

Саксонцы о чешских панах не заботились. Пусть делают что хотят! Даже пан Вацлав Вилим из Роупова не вернулся в саксонский лагерь. Он засел в Младой Болеславе и делал вид, что управляет и будет управлять чешской землей веки вечные.

14

Такого возвращения на родину Иржи себе не представлял! Он был дома и не дома.

Банер приказал выступать на Прагу. Спереди шли шведские полки, сзади саксонские. По мосту, установленному на лодках, войска переправлялись через Влтаву, топтали окрестные поля и луга, нагоняли страх на жителей деревушек. Армия шла день и ночь. На следующее утро Иржи был у Белой горы, где когда-то вместе с графом Турном радостно устремился в атаку против валлонов Вердуо.

Ничего не изменилось на этой скалистой равнине. Даже трава там не выросла. Только часовенка с негасимой лампадой была построена. В память о сражении. А здесь было когда-то заброшенное здание монастыря сервитов. Банер подъехал осмотреть его и приказал ничего не трогать, а перед часовней поставил стражу. Кроны деревьев за оградой заказника сильно разрослись, так что теперь не было видно крыши бельведера, где свита короля Фридриха расположилась когда-то для первого пражского пира.

Иржи остался в лагере и в заказник не пошел. Ему не хотелось ничего и никого вспоминать.

И все-таки он не мог заснуть под этим жарким небом, раскинувшимся над Белой горой.

Завтра шведские войска пойдут на штурм пражских крепостных стен. На рассвете загрохочут знаменитые пушки, отлитые в мастерских господина Людвига де Гира, и будут обстреливать Прагу. Густав Адольф не пошел добывать Прагу. А вот теперь идет его генерал, сердитый и крикливый Банер. Армия, с которой он стоит на подступах к городу, давно уже не прежние святые шведские полки! И бог знает, сколько народа спит этой ночью в лагере под стенами Праги! Есть между ними и чехи. Мало простых людей, много дворян.

Нет, не будут нам рады в Праге. Не радуются нам в Чехии. Не жалуют императорских регентов, испанцев и итальянцев, иезуитов и капуцинов, но и на нас глядят грустными, недоверчивыми глазами.

Почему Банер не обратился с манифестом к чешскому народу? Иржи непременно пойдет к Банеру и напомнит ему, что надо объяснить людям, во имя каких целей ведется эта война. На погибель антихриста! За свободу и право!

Но с утра к Банеру было не подступиться. Орудия под Прагой уже грохотали. Банер ехал на коне во главе зеленого полка и грозил страшными карами всем, кто сегодня осмелится отступить:

— В Праге вы наедитесь и напьетесь вволю! Иезуиты припрятали там золото и бриллианты. Я отдам королевский Град и дворец Валленштейна в ваше распоряжение. Помните о королеве! Она из Стокгольма смотрит на вас. Победа здесь — это подмога нашим, тем, кто сражается в Баварии. Через Прагу ведет дорога на Вену!

Такую речь держал Банер.

Войска бросились в атаку как ураган. Поднялась такая пыль, что храм в Бржевнове вместе с яблоневой аллеей исчез из вида. Пеший полк — в красном — маршировал под звуки барабанов и труб вслед за зеленой кавалерией. На склоне над Коширжами мирно крутились крылья ветряной мельницы. Из лужи выступила стайка гусей, остановилась и испуганно загоготала. Солдаты, ломая строй, принялись ловить желтеньких гусят, а фельдфебели с бранью загоняли их обратно в шеренги.

Грохотали барабаны, ревели трубы. Иржи разглядел башни Страгова, крепостную стену и ворота. Через эти ворота он выехал тогда, ранним утром, вместе с графом Турном на бой. Где он теперь? Турн никогда не любил Банера, уверял, что он плохой военачальник, неосмотрительный и склонный к авантюрам. Вот Горн, тот получше: семь раз отмерит, а один отрежет. Может быть, Турн так хвалил Горна потому, что тесть Горна — Аксель Оксеншерна.

Перед укреплениями было уже оживленно. Так оживленно, что у Иржи закружилась голова. Пушки грохали без устали. Начался этот грохот теперь, когда Банер приблизился во главе всадников, или он слышал его еще тогда, давно, при битве на Белой горе? Но теперь пушки били и с крепостных стен.

Пока что ядра падали в кучи белого щебня. В промежутках между взрывами к стенам подступали пехотные роты с развевающимися флажками, желтыми, красными, зелеными. Гремели барабаны, надрывно гудели трубы, лейтенанты выкрикивали приказы по-шведски, по-немецки и по-французски.

Банер остановился, а за ним остановилась кавалерия. Кони ржали. Бряцали сабли и алебарды.

Банер не хотел осаждать Прагу — для этого ему недоставало войск и пушек. Ему хотелось взять город штурмом, прорваться через ворота, занять укрепления, быстро продвинуться по улицам, занять Град, а потом броситься с кавалерией через мост в городские кварталы за рекой.

Слева от ворот солдаты несли лестницы. Банер указывал на острую крышу и стрельчатую башню небольшого костела за городской стеной: крыша его начинала гореть. Банер кричал по-немецки:

— Kirche! Kirche, verdammtes Pack![131]

Иржи соскочил с коня, бросил поводья конюшему, а сам побежал к стенам. Он карабкался, срывался и снова вскакивал. В руке он держал обнаженную шпагу, а на груди его светилась янтарная звезда, подаренная Густавом Адольфом.

Солдаты с лестницами, с алебардами, мушкетами и кирками пробивали отверстие в крепостной стене, собираясь заложить туда заряд и взорвать укрепления. Иржи подбежал к ним. Слышалась шведская, немецкая, польская и речь, похожая на чешскую, — но кричали и по-чешски.

«Прага» — такой был пароль этой битвы.

— Прага, — закричал Иржи, — за мной!

Все вокруг обрадовались, что нашелся кто-то, готовый вести их.

Иржи кричал:

— Не бойтесь! Сюда пули не достанут! За мной! На укрепления!

Наверху на укреплениях возле костела капуцинов, не было никого. С шакальим завыванием проносились над годовой солдат пушечные ядра. Воняло порохом.

— Есть тут чехи? — закричал Иржи, указывая руками, что надо наконец приставлять лестницы к стене.

— Пршибыслав! — отозвался молодой усач.

— Иди сюда, — позвал его Иржи.

— И Силезия тут тоже есть, — откликнулся другой солдат и показал на грудь Иржи: — Что это у вас за звезда, капитан?

— Я получил ее от короля Густава Адольфа под Лютценом, — ответил Иржик, широко улыбаясь.

— Да и Моравия тут есть! — раздалось из толпы.

— Вперед! — закричал пршибыславец и полез вверх по лестнице. За ним двинулся Иржик, силезец и тот человек, который говорил вроде как по-польски, но все же не по-польски. Приставили к стене и вторую лестницу, а затем третью и четвертую. С воем проносились пушечные ядра, справа от ворот стреляли из мушкетов и кричали: «Прага!» Гремели барабаны, кирки стучали о камни и кирпичи. Фейерверкеры с ленивым достоинством орудовали длинным черным шнуром.

Воняло серой, и поднимался дым.

Иржи вместе с чехом из Пршибыслава уже взобрался наверх.

— Вашек меня зовут, — сообщил о себе пршибыславец, стоя наверху на стене и размахивая шпагой.

У костела палили из мушкетов.

— Пусть стреляют!

Костел горел, и пламя высоко взметалось к небу. Фигурки в коричневых облачениях суетились, словно муравьи, и лили на огонь воду из ведер.

— Капуцины, — засмеялся Вашек.

Но ни у Иржика, ни у всех остальных, кто влез вместе с ним на стену, не было времени разглядывать капуцинов. Быстро спустившись вниз с крепостных укреплений, они бежали по опустевшему проходу. Черт его знает, как называются такие укрепления: палисад, куртина или просто редут. Это были загородки из вербовых прутьев, засыпанные землей. Здесь вот их прорвали, и вот лежит убитый солдат. Императорский. Кто комендант Праги? Иржи не знал. Наверное, какой-нибудь Колалто{213}, Коллоредо{214} или Пикколомини. Ну да все равно. Иржи в Праге!

— Сколько тут нас? — Он огляделся. Маленькая кучка… Но у людей горят глаза. Они счастливы, что попали в Прагу.

Небо видно только через щель в стенах из прутьев и глины. Все застлано едким дымом пожаров. Горит монастырь капуцинов, это Иржи уже понял. Здесь, на этой вот улице, жил, как рассказывают, Тихо Браге, звездочет. Монахи мешали ему вечным звоном колоколов, и он попросил короля Рудольфа запретить монахам без конца трезвонить.

А там… там… впереди…

— Прага! Прага! — завопил Иржи, разглядев вдали ворота Града, а за ними над крышами башню храма святого Вита…

Сколько шагов надо еще пробежать? Тысячу? Тысячу пятьсот? Но ведь это пражский Град! Серый и белый в лучах летнего солнца. Дом направо — это градчанская ратуша, откуда короля Фридриха приветствовали звуки серебряных труб.

— Прага!

За Иржи в беспорядке следовала вся рота. Мушкетеры, аркебузиры, алебардники. В войске Банера царила суматоха. Все кричали: «Прага!», бежали, и никто им не препятствовал. Неужели Прагу не защищают?

Окна градчанских домов закрыты. В окнах не видно лиц. Никто нас не приветствует. Но никто и не стреляет! На нас просто не обращают внимания!

Ну и пусть! Все равно мы в Праге!

Иржи все бежал и бежал.

И чувствовал себя как в тот раз, когда он по этой же широкой площади гонялся за роем пчел, вылетевшим из Оленьего рва в Королевском саду. И было ему так же весело, как тогда, когда он поймал этот рой своей шляпой, чтобы у короля и королевы — главное, у королевы — не улетело счастье. Тогда он первым из всей свиты проехал через новые ворота, построенные королем Маттиасом. Тысячи миль прошел он с той поры, семь морей повидал. У него уже не резвые ноги пажа, а крылья!

Он бежит, летит, он бесконечно счастлив! Только сердце немного болит…

— Ох ты, город мой родной! Прага! Прага!

И вся рота кричала: «Прага!» — и беспорядочно бежала так долго, пока не начали — словно рассыпавшийся горох — стучать по камням мостовой свинцовые пули. Между Иржи и воротами Града стоял эскадрон хорватской кавалерии. Он хорошо знал их, этих усачей на легких конях, полуголых, диких, с пиками и пистолетами, с саблями и ятаганами…

— Вперед, на них! — скомандовал Иржи своим беспорядочно бежавшим солдатам и взмахнул шпагой.

Он не заметил, что падает, услышал только крики и пальбу.

Но крики умолкли, и пальба кончилась…

15

С левой рукой на перевязи шел Иржи по некошеным лугам к Эльбе. Дорога от Дрездена к Лошвицам была размыта осенними дождями. На лугах цвел безвременник. Пастух сидел на меже, оборванный, черный, будто цыган, и хмурый. Он спросил Иржи, нет ли у него щепотки табаку.

— Дым отгоняет чуму, — объяснил пастух. — Что делается в городе?

— Я не был в городе. С войны иду, — ответил Иржи.

— Господи боже, — вздохнул пастух. Он взял у Иржи вместо табака деньги.

— И в деревнях чума? И в Лошвицах?

— И в Лошвицах, — сказал пастух. Он встал и пошел за стадом.

Тоненько затявкала лохматая собачонка.

Хмурый был и перевозчик на реке.

— Что, в Лошвицах чума? — спросил его Иржи.

— Да, — пробурчал перевозчик. — Что ни ночь, кого-то хоронят. Чуму занесли нам из города господа, которые бежали сюда с женами и детьми. А вы-то откуда взялись, что ничего не знаете?

— Я с войны. Из Чехии.

— А там нешто чумы нет?

— Нет. Голод там, нищета и горе…

— И у нас голод, нищета и горе. Да чума к тому ж…

Иржи поднялся по склону, покрытому виноградниками. Виноград поспел, но его было мало. Больше, чем у Мельника или у Литомержиц, но все-таки мало. На виноградниках было тихо. Ни души. Иржи увидел холмик с деревянным крестиком. С каких это пор стали хоронить на виноградниках?

Вдали над Дрезденом клубился дым. Найдет ли он Яну в домике советника юстиции? Не уехала ли она отсюда, не бежала ли вместе со своею слепой матерью?

Сердце у него забилось. От быстрой ходьбы, но еще и от тревоги. И рана в предплечье заболела.

Здесь так же страшно, как на кладбище в Кундуз-Кале, где могила девушки Зои…

Почему он вспомнил сейчас о Зое? Она являлась к нему всякий раз, когда у него было тяжко на душе. Когда он приближался к дому те Вассенар в Гааге. Когда он плыл по морю с мальчиком Морицем, который не был его сыном. Чего хочет Зоя? Она не простила его, не успокоилась! Он обо всем рассказал Яне, во всем признался, только о Зое промолчал. Надеялся, что Зоя больше не придет, что простила. Хотя бы из любви. Она ведь так любила его! Уж конечно больше, чем мать Морица. И наверное, больше, чем Яна.

Зоя была бесхитростна, как первоцвет. Он любит Яну. Конечно. Но Яна не так проста и понятна. Все-таки она фея Мэб, которая подкрадывается на цыпочках и тревожит спящих. Зоя его во сне не тревожила. А Яна тревожит… Зоя умерла, ее погубила его любовь. Яна от его любви расцвела. Яна нередко добивалась от него, чего хотела, своей настойчивостью и упрямством. Зоя была податливой. Яна стала его женой, потому что она сама этого пожелала. Зоя ничего не добивалась. Любила, и все. Яна — господский ребенок. Она читает книги. Зоя была из бедной семьи. Она не умела ни читать, ни писать. Только любить. Она не умела роскошно одеваться. Не ездила верхом. Она жила словно бабочка, словно цветок… Яну он любил, но никогда не познал до конца. Нельзя любить Яну, а понять до самого донышка Зою!

Почему именно сейчас появилась Зоя и грозит ему пальцем? Нет, неправда! Вовсе она ему не грозит. Она улыбается. Значит простила… И ее здесь нет…

А Яна совсем близко… За поворотом этой бурой тропинки живет его жена, его насмешливая, милая, дразнящая, непонятная… Вон уже и крыша домика видна, где живет она с матерью.

Откуда тянет едкий дым? Может быть, и здесь жгут костры, отгоняя чуму?

Лужичанка Рези подкладывала ветки в горящий костер. Она посмотрела на Иржи отсутствующим взглядом и не ответила на приветствие ни по-саксонски, ни по-лужицки. Что ж она, — не узнала его?

— Рези, — крикнул Иржи, и сердце забилось у него в самом горле. — Я вернулся с войны. Пани Яна дома?

Лужичанка надвинула платок на лоб. Закрыла себе подбородок, рот и лоб. Только глаза были видны, грустные и испуганные.

— Пани Яна не уехала, спасаясь от чумы?

Рези снова ничего не сказала.

Иржи прошел через темные сени, поднялся по деревянным ступеням и зашел в бедно убранную комнату. В высоком кресле сидела пани Катержина, еще более старая, более морщинистая, более жалкая, чем тогда, когда он увидел ее впервые.

— Я вернулся. Где Яна, пани Катержина? Уехала?

— Кто вернулся? — спросила слепая.

— Я, Иржи. Я приехал из Чехии.

— Уходите, сейчас же уходите! — воскликнула старуха.

— Где Яна?

— Кто?

— Ваша дочь, моя жена, Яна!

— Яну похитили!

— Кто ее похитил?

— Не знаю. Я мертва, а Яна бежала. К вам в Чехию! Были вы в Белой? Выгнали самозваных хозяев из замка? А что соколы, все еще летают над Бездезами?

— Где Яна?

— Что вы все у меня выпытываете, сударь? Я вас не знаю. Уходите, или и вы умрете! У нас в доме зараза. Слышите, сударь, дом зачумлен! Чума добралась до Яны. А меня не тронула. Я хочу есть, сударь! У вас найдется кусочек хлеба? Хорошо бы и конфетку старухе дали. Я очень любила сладости. У меня от них все зубы выпали, словно у пана Будовца.

— Яна умерла?

— Ее похитили. Она даже вас не позвала. Только все о каком-то Ячменьке говорила. Не знаю, кто это такой.

Иржи зарыдал.

— Не ревите, словно баба! Это мне впору плакать! Нет у меня ни мужа, ни дочери. Никого. А вас я знать не хочу. Вы повинны в ее смерти. Оставалась бы она на месте, не умерла бы. Вы убили моего ребенка, сударь. Уходите.

Иржи вошел в соседнюю комнату, их с Яной спальню. Постели там не было. Очевидно, ее разобрали и сожгли.

Старуха кричала ему вслед:

— Она мертва, мертва, мертва! Все тут зачумлено… Зачумлено!

Иржи снова вошел к старухе.

— Я ухожу, — сказал он. — И больше не вернусь. Все, что у меня есть, я отдам Рези, чтобы она вам купила хлеб.

— Мне и мяса хочется, сударь!

— И мясо у вас будет… Но я уеду. Я не был в Белой. Не успел.

— Да ведь это вы обчистили замок! Хе-хе… Все вы обкрадываете замки, а потом убегаете.

Иржи молчал.

— Что вам тут еще нужно? — закричала старуха. — Ах… — Она вздохнула так же горестно, как матушка Марика у могилы в Кундуз-Кале.

Он опустил голову… Она права, эта слепая женщина. Вот и еще одна мать, у которой он отнял дочь.

— Я не хотел этого.

Конечно же, он не хотел убивать ее, свою Яну! Она сама пожелала пуститься с ним по белу свету. А свет злой и опасный. И жизнь похожа на горячечный бред.

Он побрел, нога за ногу, вниз по ступенькам и вышел из дома.

— Где похоронили Яну? — спросил он у лужичанки, все еще стоявшей возле тлеющего костра.

— Не знаю. Ее унесли люди в масках. Евреи! — сказала она. — На кладбище уже не хватает места… Где-нибудь ее закопали.

— Она тяжело умирала?

— Не знаю. Все умирают быстро.

— Звала меня?

— Не знаю. Я с ней не была. Мне было страшно…

Он отдал женщине все свои деньги.

— Ухаживай за слепой!

Она взяла деньги, не поблагодарив. Сказала только:

— Как ухаживала за ней до вас, так и буду дальше. Подите прочь… Будьте вы все прокляты, все солдаты. Аминь!

Видимо, и она помешалась!

Иржику казалось, что у него заходит ум за разум. Но ноги сами несли его по тропинке через виноградники в поля, к мутной, широкой Эльбе. По этой реке он когда-то привез сюда Яну.

Ему не суждено иметь жену, вернуться домой… Видимо, и он умрет от чумы…

Шведы Прагу не взяли и ушли из Чехии. В страшной битве на Дунае под Нордлингеном, где когда-то победил Густав Адольф, был пленен Горн, которого Турн так расхваливал и считал прекрасным командиром. Потерпел поражение молодой Цезарь — Бернард Веймарский. Банеру пришлось бежать из-под Мельника и Литомержиц, чтобы спастись от плена.

На каменных шпилях Дрездена повисла смрадная пелена дыма. Иоганн Георг, пьяный курфюрст, приказал повалить все леса и рощи вокруг города, чтобы огнем и дымом выгнать черную смерть.

Перевозчик бубнил:

— В Лошвицах тоже чума?

— Тоже, — ответил Иржи, и у него выступили слезы.

— Не плачьте, — сказал перевозчик. — Мертвым хорошо. Они не знают ни голода, ни боли. Мертвые ухмыляются. Они смеются над нами, живыми…

16

Год 1634 кончился плохо. Но еще хуже был следующий год. Саксонский Юра довершил дело измены. Начатое в Литомержицах и в Пирне, закончил он в пражском Граде: подписал с императором мир. Отобрал у чешской короны Лужицы, продал за них веру и честь.

Шведы бежали из Саксонии куда-то на север, где Юре их было не достать. Если б Ришелье меньше злился на императора, шведам пришел бы конец. Но Ришелье приказал французским полкам переправиться через Рейн, и немецкий Цезарь Бернард Веймарский стал французским наемником. К миру, заключенному Саксонией, присоединился и Бранденбург и много протестантских немецких государств. О восстановлении княжества Пфальц никто уже и не говорил.

Чешская директория осталась в Дрездене, но только из-за нечистой совести пьяницы Юры. Из саксонского войска чешские дворяне бежали к шведам и просили там должности. Банер их принял.

Они ходили с ним в походы бог знает куда — то к Гамбургу, то в Померанию, то обратно к Эльбе.

В шведских военных реляциях того времени мы не встретим имени господина Иржи Пражмы из Хропыни среди командиров эскадронов, рот, батальонов или полков.

Из документов следует, что шведскими полковниками были господа из Заблатиц и из Фельса. О графе Генрихе Матесе Турне известно, что он находился в осажденном Регенсбурге, но во время битвы у Нордлингена отдыхал в своем краутгеймском имении. Оттуда он бежал, спасаясь от императорских войск, в другое свое именьице под Магдебургом. Пан Зденек из Годиц во главе своих полков стоял лагерем в западной Германии, а храбрый Бартоломей из Жеротина, сын Велена, захвачен императорскими войсками в плен под Нордлингеном. Об Иржи из Хропыни в рапортах нет ни слова.

Однако в документах шведского легата Николаи в Дрездене можно найти упоминание о некоем дворянине Гёрзы, который вернулся с раненой рукой из чешского похода, тщетно искал в окрестностях Дрездена могилу своей умершей жены, долго бродил, словно потеряв рассудок, в городе, охваченном эпидемией чумы, и скорее всего, его тоже настигла черная смерть.

В октябре 1636 года в донесении маршала Банера канцлеру Оксеншерне мелькает упоминание о «ein böhmischer Monsieur»[132] среди шведских офицеров, которые великолепным ловким маневром выманили объединенные саксонско-императорские войска из укрепленного лагеря у Виттштока в Бранденбурге. Этот маневр завершился сражением, в котором саксонский курфюрст Иоганн Георг потерял шесть тысяч солдат убитыми, восемь тысяч пленными, всю артиллерию и серебряный столовый прибор. Велики были потери и у императорских войск. Генерал Банер не преминул донести, что чешский monsieur в битве при Виттштоке с невиданной отвагой и ловкостью ринулся на саксонскую артиллерию. Солдаты были уверены, что его охраняет волшебная сила золотой звезды, подаренной ему покойным королем Густавом Адольфом, которая сверкала на его груди.

После битвы у Виттштока чешский monsieur снова пропал из виду. Неизвестно, участвовал ли он в походе Банера в Саксонию и во взятии шведским войском Эрфурта и Торгау, участвовал ли в отступлении к Штеттину и вернулся ли потом назад в Саксонию. Только весной 1639 года, как записано в истории шведских полков, под командованием Банера опустошивших Саксонию, уничтоживших под Хемницем всю саксонскую армию, гибель которой курфюрст Иоганн Георг горько оплакивал, словно ребенок сломанную игрушку, и осадивших Пирну: «Богемус Георгиус атаковал пиренские укрепления, как его каппадокский патрон{215}, отсекая саксонскому дракону одну голову за другой». Так докладывал Банер королеве Кристине.

«Этот чех» (Bohemus ille) помогал Банеру в стане под Фрейбергом при составлении маршальского манифеста к чешскому народу. В манифесте говорилось, что шведов ведут в Чехию не мирские замыслы, а исключительно мысли о духовном возрождении славного королевства. Чешский народ, замученный папистами, будет возрожден и получит свободу совести и веры. Никто из шведских солдат не смеет насильничать и грабить на чешской земле, это будет войско верных братьев и друзей! Так вещал манифест.

Полторы тысячи изгнанников, живших в Саксонии, простых людей и благородного звания, откликнулись на манифест и вступили в армию Банера. Многие из дворян стали у него полковниками и капитанами. Они двинулись в Чехию, надеясь снова вступить во владение своими имениями, которые были конфискованы императором.

— Королевские войска идут! — приветствовали их чешские крестьяне, завидев шведских солдат. Но радость их очень скоро остыла…

30 мая Банер во второй раз подошел к Праге. Иржик снова увидел белогорскую равнину. Но теперь она была укреплена палисадами, траншеями и волчьими ямами. Галлас, императорский генерал, отдал приказ тяжелой артиллерии палить из этих траншей по шведам. Горела Рузынь так же, как и в то ноябрьское утро 1620 года, когда паж королевы получил боевое крещение.

Банер созвал в монастыре сервитов на белогорской равнине своих полковников для совещания. Иржи высказывался за штурм Праги. Банер предпочел осаду.

Дни стояли ясные и сухие, предвещавшие засуху и голод. Банер рассчитывал взять Прагу измором. Виноградники на Летной покрылись цветом, луга вокруг Овенце и королевский заповедник благоухали свежей травой и черемухой. Шведские войска разбили там лагерь. С летненских виноградников они обстреливали через реку Еврейский Город. И с пустынных равнин возле виселицы за Горскими воротами артиллерия била по люнетам старого города за крепостными валами и стенами. Тяжелые орудия были размещены и возле костела святого Панкраца. Они обстреливали Карлов{216} и храм святого Аполлинария. Из города отвечали тем же.

— Не разрушайте Прагу, — просил Иржи.

Банер пришел в ярость:

— Я явился сюда не затем, чтобы, подражая Иеремии, оплакивать развалины Иерусалима. Прага — императорская крепость. Я мщу императору.

— И вам не жалко этого прекрасного города?

— Был уничтожен Магдебург. Сотни городов лежат пепелищами. Я пришел не храмы и замки охранять, а возродить веру.

— Вы знаете, что вокруг этого города все сожжено и разграблено на много миль?

— Что ж, это дело рук и наших и императорских солдат. Лютцен тоже лежит пепелищем, и там пал наш король!

— Финны сожгли збраславский монастырь.

— И к тому же разобрали мост через реку Бероунку, чтобы к императорским войскам в городе не пришло подкрепление.

— Была разграблена Стара Болеслав, памятная смертью князя Вацлава{217}.

— Сначала город разрушил императорский генерал.

— Солдаты бесчинствуют по всему краю вплоть до Табора и Будейовиц.

— Они подготовляют наше вступление в Вену.

— Монастырь в Доксанах разграблен.

— В Доксанах скрывали Траутманнсдорфа, который так ловко обвел саксонского курфюрста, что тот заключил мир с императором! Я не стану церемониться с монахами.

— В манифесте провозглашалось, что ваши войска вступают в чешскую землю как друзья!

— Друзья святой веры, но не друзья императора! Разве чешские дворяне не возвращаются в свои имения? Что сделал ваш рыцарь Фиктум в Жатце? Вырвал католическому бургомистру бороду! Вот как усердствуют чешские господа, возвращая себе свои имения! А что делают паны Рудольф и Петр Келбовы в Хлумце? Сидят там и распоряжаются, словно паши! Да и другие, о которых у меня пока что нет сведений.

— Я заклинаю вас памятью вашего короля, пощадите чешскую землю, не разрушайте Прагу! Бог вас накажет!

У Йохана Банера были большие синие глаза, смотревшие всегда немного удивленно. Банер любил деньги и молодых женщин. Но любил и свою жену, которую всюду возил с собой. Вот уже несколько дней супруга фельдмаршала хворала. А вдруг она умрет в наказание за то, что он позволил разрушать храмы, пристанища божьи?

— Иезуиты испортили ваш народ, — сказал он. — Я верил, что он восстанет и примкнет к нам. А пока что у городских ворот нас встречают лишь члены городских магистратов, трясясь перед нами от страха, и на коленях просят милосердия. Деревни опустели, а в лесах полно беглецов. В Праге никто ради нас пальцем не двинет.

— Боятся. Раньше приветствовали, а теперь разбегаются, едва завидят нас.

— Садитесь и пишите Галласу, что я предлагаю ему условие — сдать Прагу, и мы отступим повсюду, развернув знамена. Мне жалко Прагу.

Иржи написал длинное письмо генералу Галласу на латыни. Трубач поехал его вручать.

Галлас заключить договор отказался.

Банер поднял свой лагерь на Белой горе и двинулся в Брандыс. Там в замке он отдыхал. Жена его все еще была больна.

Войска Банера разграбили Брандыс и Стару Болеслав. В деревнях крестьянам пришлось отведать шведского питья. Это была моча, которую ландскнехты вливали в крестьянские глотки. Солдаты насиловали женщин на глазах их мужей и детей. На площадях висели босоногие парни, пытавшиеся оказать сопротивление бесчинствам.

Генерал делал вид, что ничего не видит. Но его канцелярия получала фельдмаршальскую долю с награбленного и из контрибуций. Не только Тилли суждено было разбогатеть. Теперь богател и Банер. Из Стокгольма он посылает так мало денег в королевскую казну. Он отвечал, что щадит Чехию из государственных соображений.

— Я не могу служить в вашем войске, — однажды доложил Банеру Иржи.

— За дезертирство полагается смерть! — усмехнулся Банер, уставившись на Иржи своими синими удивленными глазами.

— Я не боюсь смерти!

— Возьмите себе тоже какое-нибудь именьице, хотя бы на Лабе у Брандыса, и помалкивайте!

— Я не собираюсь набивать себе мошну.

— Что же вам, черт побери, тогда нужно?

— Мне нужно то, что вы обещали в своем манифесте, фельдмаршал!

— Тогда занимайте мое место, командуйте! Вот вам мое кресло! Нате! В конюшне стоит мой конь. Садитесь в седло. Выходит, я разучился командовать! Проклятая жизнь!

— Наведите порядок, расправьтесь с преступниками!!

— Ну да, стоит наказать одного, другого, третьего солдата или офицера, и вся армия разбежится!

— Когда маршал беспомощен, его солдаты сами сообразят, что предпринять. В Чехии императорские вояки одолеют вас. Наша страна — рай, но она же и ловушка. Мне вовсе неохота угодить в ловушку вместе с вами.

— Отправляйтесь и вершите суд на местах! Карайте! Око за око! Я даю вам полномочия.

Иржи выехал с господином Енсеном, профосом из Брандыса.

17

В Чешском Броде они нашли развалины вместо города. Голодные псы бродили среди руин.

В Коуржиме сгорели оба предместья, их подожгли императорские солдаты при отступлении. В Колине шведские ландскнехты торговали на рынке скотом из сожженных деревень. Профос Енсен по законам военного времени распорядился судить и повесил гессенского капитана, устроившего эту распродажу. В Чаславе до смерти был запорот фельдфебель, который увез и сбыл еврейским торговцам кожу из дубильни у пруда, а саму дубильню подпалил. В Нимбурке эскадрон кассельских рейтар выгнал всех жителей из домов и сам разместился в них. Весь скот и домашнюю птицу они побили. Насиловали женщин. Убили бургомистра и пятерых членов магистра, посмевших жаловаться полковнику на бесчинства солдатни, ссылаясь на манифест Банера. Полковник Шварцшильд был закован в кандалы и отправлен профосом в Мельник, где был заточен в подземелье. Пардубице подожгли отступающие императорские войска, и сразу же после этого они были разграблены померанским полком. Командир полка голландец Ян Горстен пропил золотые цепи, собственность магистрата. Профос отнял у него патент на офицерское звание. Высоке Мыто было обложено контрибуцией, которую присвоил себе обер-лейтенант Ленартсон. Пьяного коменданта Иржик и профос допросили. Из четырех тысяч талеров, полученных им в виде отступных, у него еще оставалось девятьсот. Его тоже отвезли в Мельник, но по приказу Банера выпустили и отправили в Швецию для дальнейшего расследования. Это был старый вояка, один из тех, кто в Лютцене штурмовал домик мельника.

Мезилеси, Слатиняны, Грохув, Тынец, Росице и Хрудим были разграблены дважды и дважды подожжены — сперва императорскими солдатами, затем шведами. В Хрудиме на площади был повешен лейтенант Бартон, англичанин, в прошлом карманный вор, а потом доброволец в полку Гамильтона. Он изнасиловал и убил восьмилетнюю девочку.

В Градце Кралове шведы разрушили и спалили полгорода. Комендантом разрушенного Градца был потом полковник Чабелицкий, который занял также Быджов и тоже сжег его. Эмигрант Вацлав из Сухой, вернувшись из Саксонии в Копидлно, опустошал деревни и, словно бешеный пес, кидался на крестьян, которые не хотели признавать его. Профос бросил его в подвал валленштейновского замка в Ичине — набираться ума-разума. Мудро правил в Милчевеси другой эмигрант, Боржек Догальский из Догалиц, который сумел вернуть подданных в лоно старой религии ласковым словом. К пану Зденеку из Годиц в Опочно заезжать не стали — на него жалоб не поступало. Да и беседовать с мужем овдовевшей пани Кинской Иржику не хотелось. Годиц вскоре после этого осадил Наход, стремясь завладеть замком и городом. Его отогнали городские мушкетеры. Но Находский край был опустошен и его полком и солдатами императора, которые сюда ринулись из Кладненского края… Иржи проехал вместе с паном Енсеном через Рыхнов-над-Кнежной, Брандыс-над-Орлицей и Литомышль, и повсюду видели одинаковое запустение и горе. В Литомышле была совершенно разграблена центральная часть города. Полковник Лафорж, французский гугенот, оправдывал свои действия упрямством бургомистра, мол, пока его не арестовали, он отказывался договориться об отступном…

И так было повсюду в чешской земле от Лабы до Крконош. И все же лютеране приходили в шведские гарнизоны, желая принять участие в борьбе против императора. А вокруг Табора восстали крестьяне, призывая проклятья на голову Фердинанда, оказавшегося ничуть не лучше своего одноглазого отца, который теперь-то уже поджаривался на адском огне. И все-таки в самой Праге солдаты восстали против Галласа, требуя, чтобы голодающий город сдали королевской армии, как называли шведов. На Шпитале мятежные офицеры были обезглавлены, солдаты повешены. В Младой Болеславе Иржи выпустил из-за решетки на свободу двенадцать молодых женщин, арестованных за шашни с дьяволом. Колдуньи, видите ли, привили скоту чуму. Когда Иржи с профосом отбыли, колдуньи снова были схвачены, а затем сожжены на костре. Солдаты Банера стояли при этом караулом.

Случаи сжигания колдуний были отмечены также в области Табора и Бероуна. Люди привыкли к пожарам, и нередко зрелище огня их радовало. При пожаре города Моста, устроенного по распоряжению самого маршала Банера, потому что магистрат нерасторопно собирал контрибуцию, женщины раздевались донага и со звериным воем бросались в огонь. Глядя на них, рейтары Банера вопили от радости и стреляли в воздух из пистолетов.

На Збирожи крестьяне покинули дома, которые предварительно подожгли, а сами ушли в леса, где подстерегали и императорских и шведских солдат. Нападали на них, убитых грабили, а деньги честно делили между собой.

Деревни горели, обезумевшие люди издалека смотрели на пылающие крыши своих домов и хохотали от ужаса. Они помешались с голода, потому что на деньги невозможно было купить и каравая хлеба.

Банер сидел в ратуше в Литомержицах, куда он перебрался из Брандыса, у ложа своей жены, плакал и кричал, что приказывает ей выздороветь, иначе он сам подожжет город и погибнет вместе с женой в пламени…

Пьяными глазами смотрел он на Иржика и Енсена и смеялся, когда они зачитали ему свою реляцию об увиденном в Чехии.

— Я немецкий король, — невнятно бормотал фельдмаршал. — Так меня называли в Хальберштадте. Моя армия на две трети немецкая. Какое мне дело до Чехии? Что мне до Швеции? Из Стокгольма пишут, что я посылаю мало денег королеве. А мне самому деньги нужны. Моя жена больна! Достаньте мне самые дорогие лекарства за чистое золото. Я за все заплачу?

— Почему вы не берете штурмом Прагу?

— Прагу? В Праге голод. Всюду голод, а я не желаю голодать! Да я ни крейцера не заплачу жалованья своим паршивым канальям! Пусть сами кормятся! Война — это наказание господне. Бог покарал саксонцев, бранденбуржцев и вас! Вы все одинаковы. Чего приставали ко мне, нанимались в мою армию? Хотели, чтоб я привел вас в Чехию. А тут вы разбежались по своим имениям. Сидите там и грабите. Собственных подданных обираете! Если жена умрет, я прикажу сжечь всю Чехию! Император боится меня и хочет мира, а я не уйду из Чехии, пока мне император не заплатит!

— А как же манифест?

— Плевал я на манифест! Почему чехи не восстали? Они против нас! За это я их и караю!

С маршалом невозможно было ни о чем договориться, ни с кем из его штаба невозможно было договориться. Госпожа Банер кашляла кровью. Из Доксан пришли монахи и кадили в ратуше ладаном. Они молились по-латыни и клали больной на грудь образки святых. Маршал не выгнал их и заплатил им золотом.

— Вы мне куда милее всех кальвинистских еретиков в Чехии вместе взятых, — говорил он. — Спасите мою жену, и я стану хоть капуцином.

Патер Сигизмунд сказал ему:

— В Праге живет известный и набожный доктор Освальд. Бог через него творит чудеса.

— Я возьму Прагу и заберу в плен Освальда! Я заставлю его сотворить чудо!

Маршал Банер терял разум. Он ходил молиться в католическую часовню в Литомержицах и осенял себя крестом. К пленным папистам, которые были в состоянии подсунуть ему подарки, он был более чем милостив. Граф Пухгейм послал шесть прекрасных кладрубских лошадей{218} госпоже Банер, поэтому маршал всего лишь выслал его в Эрфурт, где он свободно ходил по городу, а не отправил в Штеттин, в крепость, как других пленных.

Эта шестерка великолепных коней повезла госпожу Банер в Прагу.

— Я займу Прагу и возьму в плен Освальда, — заявил Банер.

Ночами он копался в сундуке с золотом и храмовой утварью.

Войско наступало на Прагу краем, охваченным чумой… В Праге чума тоже лютовала, правда, пока только в Еврейском Городе.

18

На третьем этаже летнего дворца «Звезда» Фердинанд II велел в 1623 году изобразить на потолке панораму битвы на Белой горе.

И вот теперь под этой картиной сидел на пустой бочке маршал Банер. У окна на позолоченной кровати, под медвежьей шкурой, лежала его прекрасная жена. Она кашляла и жаловалась на осенний дождь. Щеки ее горели.

Иржи стоял выпрямившись перед маршалом и молча слушал его громкую речь.

— Теперь вы довольны, кальвинистский бунтовщик? Я прогнал солдат императора от Белой горы за градчанские стены! Я занял это нелепое здание и мерзну тут как собака. Я мог переправиться через Влтаву и окружить Прагу с юга. Но я не стал делать этого. Я веду переговоры о мире! Аксель Оксеншерна дал мне все полномочия. Я веду переговоры с новым комендантом Праги эрцгерцогом, архиепископом и архиплутом Леопольдом Вильгельмом{219}! Это ваш личный враг, сударь. Он владеет Кромержижем… — Банер расхохотался. — Не угодно ли вам встретиться с вашим личным врагом? — спросил он Иржи.

Иржи не ответил.

— Хоть и не угодно, все равно придется встретиться!..

Иржи не понял. Какая-то пьяная болтовня…

Но Банер вовсе не был пьян. Вместо того чтобы морить Прагу, сохранившую лишь один выход — в сторону Табора, голодом, он слал в город письма и всевозможные воззвания с глашатаями-трубачами. В этих воззваниях он распространялся de facultate maxima pacis, — о неограниченных возможностях мира. Он обещал уйти из Чехии, если император примет некоторые его условия. Он перестал обстреливать пражский Град из сада у святой Маркеты, жалея покоренный город. Но без выполнения его conditionum[133] он из Чехии не тронется и Прагу разнесет. Окружит со всех сторон и задушит. Он знает, что в городе голод и чума. Прага погибнет!

— У меня есть вести из Праги, — докладывал Банер, вращая мутными глазами. — Эрцгерцог и архиплут очень бы хотел вести со мной переговоры, а пока что ждет более подробного письма. И тогда даст мне ответ.

Иржи спросил:

— А как же манифест?

— Фердинанд Третий не похож на Фердинанда Второго. Все будет восстановлено до положения, имевшего место в 1618 году перед вашим проклятым восстанием! Это письмо вы лично отвезете в Прагу! А доктор Освальд передаст для меня письмо архиплута. Освальд вылечит мою жену, вернет ей здоровье. Я просил эрцгерцога разрешить доктору Освальду прибыть сюда в «Звезду». Эрцгерцог боится за доктора Освальда и требует заложника. Этим заложником будете вы. Заложником и послом.

Прекрасная госпожа Банер приподнялась на ложе, ее худенькие плечи обнажились. Она стиснула свои прозрачные ладони и прошептала:

— Прошу вас, имейте милосердие, бога ради…

— Я пойду! — сказал Иржи и взял у Банера запечатанный конверт.

— Кому отдать письмо?

— Тому, кто вам представит свои plenam potentiam[134]. Может быть, это будет эрцгерцог, может быть, Галлас… Не знаю. Это, впрочем, и неважно. Мира все равно не будет и все ложь!

Банер снова захохотал и опрокинул себе в глотку кружку пива.

До самых Страговских ворот Иржи ехал верхом. Его сопровождал глашатай-трубач. В воротах он пересел в карету, в которой приехал доктор Освальд. Они обменялись с доктором рукопожатием. Доктор был худ, как и подобает иезуиту. Его встретил шведский доктор, и они отбыли в «Звезду». Иржику завязали глаза платком. Кто-то сел в карету рядом с ним. Незнакомец молчал.

Колеса загрохотали по неровной мостовой.

Потянуло смрадной гнилью. Иржи узнал этот запах: выносят умерших от чумы… Он прикрыл рукой нос. Но сидевший рядом с ним легонько дотронулся до него и сказал по-французски:

— Не трогайте повязку на глазах. Это не честно.

Иржи возразил:

— Я и так чувствую по запаху, что город погибает от чумы.

Незнакомец ничего не ответил.

Карета покатилась вниз. Скрипели тормоза. Иржи услышал шаг марширующих солдат и слова немецкой команды. Карета остановилась. Незнакомец взял Иржи за руку и сказал по-французски:

— Не трогайте повязку. Мы выходим!

У кареты была высокая ступенька. Она пружинисто качнулась и опустилась под ногами Иржика. Незнакомец повел Иржи за руку. Иржи услышал стук алебард о каменную мостовую. Стража отдавала честь.

Они поднялись по широкой каменной лестнице.

— Налево!

Теперь они ступали по коврам.

— Входите в дверь!

Снова стукнули алебарды, теперь по деревянному полу. Еще несколько шагов по ковру.

— Стой! — скомандовал незнакомец, отпустил руку Иржика и, подойдя сзади, снял с него повязку.

Иржи увидел на высоком потолке картину: Валленштейн на триумфальной колеснице. Зал был залит солнцем. Иржи стоял у торца покрытого лаком стола. У другого конца стола он увидел высокого мужчину в сверкающей кирасе. На шее незнакомца красовался орден Золотого Руна, у него была седая бородка клином, серые глаза и длинные волосы с проседью. Лицо его было свежим и розовым. Этого человека Иржи когда-то уже видел. Ясно, что перед ним не эрцгерцог и не Галлас!

Человек усмехнулся и сказал по-немецки:

— Я имел удовольствие, Herr von Chropin[135], познакомиться с вами в пражском Граде… Я Шлик. Согласно договоренности, разрешите вам представить мои полномочия.

Иржи подошел и взял из рук Шлика бумагу. Грамота была подписана эрцгерцогом Леопольдом Вильгельмом.

Иржи вернул ее Шлику и подал запечатанное письмо Банера.

— В конверте вы найдете мои полномочия, — сказал он.

— Спасибо. — Граф указал рукой на кресло. — Присядем, — предложил он Иржику.

Они сели довольно далеко друг от друга, разделенные длинным столом. Иржи из Хропыни и императорский тайный советник генерал граф Шлик.

Граф погрузился в чтение письма.

Когда же Иржи видел его в пражском Граде? Да ведь не раз, — вместе с другими Шликами. Прежде всего он вспомнил старого пана Яхима Ондржея, который всегда давал дельные советы, как тогда говорилось, и Яна Альбина, несколько моложе его и более замкнутого. И вот этот, самый младший Шлик, который сидит здесь за столом, приходил целовать руку королю Фридриху и королеве. В качестве высшего офицера чешских и моравских сословий. В Вальдсасе он не был. Зато был на Белой горе. У «Звезды». Участвовал в сражении.

Этот Шлик сражался тогда у «Звезды», как лев. Потом он попал в плен вместе с молодым Ангальтом. Турн рассказывал об этом. В плену Шлик перешел на службу к антихристу. Вскоре он стал генералом, валленштейновским генерал-интендантом. Турн завидовал ему. Потом Шлик склонял императора сместить Валленштейна. И к хебскому убийству он приложил руку, как все знали. У него много денег…

Шлик поднял голову и посмотрел на Иржика, как будто хотел содрать с него кожу. Потом сказал:

— Его превосходительство маршал Банер пишет мне о возможностях мира. Он выдвигает условия. Эти условия мне не нравятся. Все, что пишет господин маршал, disputabile est[136]. Но домой в Хропынь вы во всяком случае не вернетесь, месье! Ни вы, ни другие. Наследственные земли не будут возвращены!

— Я прибыл сюда как заложник за доктора Освальда, которого пригласили в шведский лагерь. Я привез вам письмо маршала Банера. Я не полномочен вести переговоры о наследовании или выборности чешского трона. Если же вас интересует мое личное мнение, то я заявляю, что борюсь за выборность чешских королей…

Шлик потянул себя за бородку.

— Вы можете передать его превосходительству господину маршалу, что его условия для нас неприемлемы. Можно на вас положиться в этом, обожатель королевы? И королева не вернется! Как и ее детки. Кстати, вам известно, чем они занимаются?

— Я больше не состою на службе у пфальцского дома.

— И поступил на шведскую службу, — ухмыльнулся Шлик. — Нам все известно, пан из Хропыни! С вашей стороны очень отважно вернуться в Прагу.

— Я был в Праге пять лет тому назад. С мечом в руке. И вступлю в нее снова. А сегодня я тут с полномочиями! Вы знали, что приеду именно я, и дали мне охранную грамоту.

— Нам хотелось посмотреть, идет ли вам янтарная звезда, Herr von Gerstenkorn[137], и насколько вы изменились с тех пор, как королева гладила вас по волосам.

— Я не изменился с тех пор, как мы, ваше превосходительство, вместе сражались против императора.

Шлик снова ухмыльнулся:

— Расскажите, что поделывает королева? Говорят, у нее новый молодой любовник, у бедной вдовы! Помните ли лорда Грейвена? Он отправился с вами и с покойным Фридрихом к Густаву Адольфу и была ранен. Оправившись от раны во Франции, он не угомонился, а отправился сражаться за Пфальц в Вестфалию. В шотландском полку командовали сразу три дворянина: Карл Людвиг, старший сын Елизаветы, принц Рупрехт, родившийся в Праге, и лорд Грейвен. Карл Людвиг бежал с поля боя. Но Грейвен и Рупрехт были взяты в плен нашим Гатцфельдом. Что вы на это скажете?

— Я повторяю, что больше не состою на службе у пфальцского дома…

— Ваш приятель, сэр Роу, намерен отправиться английским послом в Вену. Своего сына Морица мамаша послала в Париж. В Гааге он был чересчур заметен. Дрался на улицах, убил трактирщика, проигрался в кости. Чудная семейка! Если они отрекутся от кальвинизма, то получат Нижний Пфальц. О Верхнем Пфальце не может быть и речи. Он принадлежит Максимилиану. Принц Рупрехт все еще в плену. В венском замке. Мы отпустим его, когда нам будет это угодно. Он пока что не желает отказаться от своей веры, поэтому посидит там еще немного. Грейвен откупился за двадцать тысяч фунтов. У него хватает денег… Хватит и для Зимней королевы…

Граф замолчал.

Иржи заметил:

— Я полагаю, что не хроника пфальцского двора — предмет наших переговоров…

— Ох, милый monsieur de Khropynyé[138], о чем же нам вести переговоры? О мире? Миру не бывать…

Эти же слова Иржи слышал вчера из уст Банера.

Шлик сказал:

— Не хотите ли осмотреть этот дворец? Когда вы бежали из Праги, его не было и в помине. Этот дом построил для себя мой друг Валленштейн. Еще в Ютландии я воевал под его знаменами! Он меня любил. И я был к нему привязан. Это был замечательный человек. Слишком замечательный! Поэтому я советовал императору устранить его от командования войсками. Что об этом говорил мой приятель Турн?

— При чем тут мнение Турна?

— Мне очень хотелось бы повесить Турна. Уже в Регенсбурге мы почти схватили его… Но он сумел удрать, хитрец! Говорят, что его похоронили где-то на Балтике. Наконец отдыхает после долгой жизни предателя…

— Вы были у него полковником…

— Да, был. А затем генералом у Валленштейна. В молодости я служил в Нидерландах. Нидерланды живут и богатеют. А вот Валленштейн мертв, и Турн тоже. Мне бог дает здоровье… Дорогой друг, вы еще не поняли смысл этой войны? Это война одних землевладельцев против других, ваша англичанка называла ее «a war of landlords». Она поняла, в чем тут дело. Отнимают владения друг у друга. Сперва паны из протестантов отбирали именья у таких же панов, только католиков, а потом католики у протестантов. Больше всех набрал себе имений Валленштейн — в Чехии, в Силезии, в Мекленбурге. У неверного католика Валленштейна земли отобрали католики более крепкой веры. Теперь вернулись протестантские «лендлорды», и Банер разрешил им взять назад конфискованные у них владения. И так без конца. Захотите — и вы можете получить именье. В Чехии или Моравии. Вернитесь в лоно святой церкви, и для вас найдется замок и именьице с крестьянами… А?

— Вы полагаете, что маршал Банер таким же образом разговаривает сейчас с Освальдом?

— Вполне возможно… — засмеялся граф Шлик. — Но только Освальд — иезуит. Наполовину. Его царство — не от мира сего. Но я точно так же говорил бы и с Банером, если б встретился с ним. А он со мною. Банер богач. Говорят, у него миллионы. Для полного удовлетворения ему, видимо, не хватает только какой-нибудь из немецких земель, — не королевства, конечно, как он хвастает, а, скажем, княжества.

Можете ему это передать, если хотите. Император милостив. Хотя Фердинанд Третий не так щедр, как его отец — Фердинанд Второй, но Банер — это особая статья! Хотите взглянуть на дворец Валленштейна? На парк? Полюбоваться чучелом коня, на котором Валленштейн был под Лютценом? Вы ведь тоже были под Лютценом, храбрый рыцарь со звездой! Но в конце концов янтарь — это не золото. Хотите посмотреть, какой дворец построил для себя «чешский король»? Следует отметить, он не любил жить в чужих домах и строил свои собственные. А вот мы уже долгие годы мыкаемся по чужим домам и спим в чужих постелях. И вы тоже. Хотите посмотреть?

— Нет, не хочу, — сердито отказался Иржи.

— Этот дворец выстроен на фальшивые деньги. Можете мне поверить. У меня самого есть монетный двор.

— Нельзя ли попросить воды, — перебил его Иржи.

Шлик хлопнул в ладоши и велел лакею принести воду. Иржи пил с жадностью. Шлик смотрел на него, прищурив глаза.

— Если бы вас немножко попробовали пытать, вам было бы еще хуже, — сказал он.

— Вы мучаете нас уже больше двадцати лет!

— Мы взаимно мучаем друг друга. Мы вас, а вы нас, дорогой господин.

— Почему?

— Вы хотите пофилософствовать? Как illustrissimus ille Comenius?[139] Разве в шведском лагере нет астрологов? Спросите их, что сулит теперешнее расположение комет? Спросите — вертится ли земля вокруг солнца или вокруг груды золота? Я — солдат. А у меня монетный двор. Есть имения в Чехии, которые вы опустошаете, и в Моравии, которые вы грабите. Вот я и веду против вас войну, и кого из вас поймаю — замучаю насмерть. Скажите Банеру, что иезуиты умнее его проповедников, и потому мира не будет. И никто из вас не вернется домой, все подохнете на чужбине, а после смерти вас заберут черти! Потому что это война, злая и не знающая милосердия, война между большими господами, а они — самые голодные и жадные.

— Чума вас всех побери! — закричал Иржи.

— Да ведь чума уже пришла!.. Если открыть окна, вы почувствуете смрад. И все-таки мира не будет, и все-таки вы, дворяне, домой не вернетесь! Прага смердит, — ладаном, трупами, дохлятиной. И кони падают. Да и у вас в «Звезде» тоже. Вы потащитесь пешком через зачумленный край прочь отсюда, в Саксонию, Бранденбург и дальше к морю. Броситесь в воду, чтобы спастись от наших мушкетеров и от чумы в вашей армии. Праги вам больше не видеть, мой маленький паж! Она как старая проститутка, которая тем только и занята, что исповедуется и кается. Капуцины, сервиты, кармелиты, босоногие августинцы и иезуиты расплодились тут, как клопы, и сосут у людей кровь. Архиепископ — генерал, а генерал под панцирем подпоясывается по-монашески веревкой. Гуситы обмусоливают ноги у деревянных Христов. Я — обвинитель и преследователь Валленштейна, сижу с вами за столом, за которым когда-то пировал Валленштейн. А в «Звезде» Банер проливает слезы над больной женой и умоляет меня послать ему кудесника доктора, паписта, потому что потерял веру в лютеранского господа бога. В мужских штанах по стокгольмскому замку бегает девочка Кристина и готовится сменить религию. На содержании кардинала Ришелье шведские войска, находящиеся в Германии, — Gallia ubique victrix![140] — а последний честный немец Бернард Веймарский был у него наемным солдатом и бесславно кончил жизнь. Он тоже прибирал к рукам латифундии. Грабит и князь Эггенберг, крадет и Траутманнсдорф и наверное… — Шлик оборвал фразу и некоторое время молчал. Потом договорил: — Будьте здоровы, сударь. Я пошлю вам обед.

И быстрыми шагами вышел из зала.

В зал вошли два алебардщика и встали у двери.

Явился лакей и спросил, что гостю угодно к обеду.

— Спасибо. Есть я не буду.

Лакей поклонился.

До трех часов пополудни ожидал Иржи под охраной солдат с алебардами в зале, где пировал Валленштейн. Потом ему завязали глаза и за руку отвели в карету. Он слышал звон с какой-то колокольни. На улицах страшно воняло. Слышен был и топот солдатских сапог.

У Страговских ворот с него сняли повязку. Он увидел доктора Освальда, возвращающегося из «Звезды».

Иржи вскочил на своего коня. В лагерь его снова сопровождал трубач.

19

Прекрасная госпожа Банер выздоровела. Доктор Освальд и в самом деле оказался кудесником. Он молился по-латыни, произносил заклинания по-древнееврейски, воздевал руки к небу, окуривал ее монгольскими и татарскими благовониями. Влил ей в горло столько вонючих лекарств, что ее рвало. Но в результате она поднялась с постели.

Потом доктор Освальд сидел с Банером в зале на первом этаже прямо под лепными ангелочками, нагими и пухлыми. Они рассуждали о мире и войне. Доктор Освальд имел plenam potentiam, говорить и о деньгах и о каком-нибудь княжестве, скажем, Померании.

— Она и без того принадлежит шведам, — пробурчал большеглазый Банер.

— Но не вам лично, ваше превосходительство…

— А манифест?

— Манифесты сначала издаются, а потом о них забывают. О наследственных чешских землях теперь появился новый статут, и к прошлому нет возврата. Представьте себе, какая наступила бы кутерьма, если б пришлось вернуть все конфискованные имения! Нам и не надо вовсе, чтобы чешские дворяне изменили веру и вернулись в лоно святой церкви! Они захотели бы тогда получить назад свои дома, замки, крепости и имения. Но там уже распоряжаются новые хозяева, получившие все это за преданную службу императору и церкви, — горячо защищался Освальд.

— Я разрешил чешским дворянам из моего войска управлять своими бывшими владениями.

— Не по праву, господин маршал!

— По праву войны…

— Это вопреки государственным интересам!

— У меня собственные интересы.

— Бог вас накажет, господин маршал.

— Неужели умрет моя жена?

— Media vita[141] смерть держит нас в осаде. Не будем спорить, господин маршал!

— Останьтесь у меня!

— Еще час, не больше. Ваша жена здорова…

Банер вскочил и хотел поцеловать руку доктору. Рука Освальда пахла татарскими травами.

Два часа пировал маршал с кудесником доктором, опьянев, он пообещал:

— Я уберусь из Чехии. На кой мне она, эта страна? Ловушка! В Стокгольме мною недовольны. Сальвиус натравливает на меня Оксеншерну. Меня поддерживает де Гир. Гир не хочет мириться. Куда бы он девал свои пушки? Передайте привет господину эрцгерцогу.

Доктор Освальд внимательно слушал. Наконец произнес:

— В Праге чума. И в Брандысе чума. Уходите! Ваша жена здорова, но против чумы у меня лекарств нет.

— Передайте привет господину архиепископу! Пусть помолится за мою жену. Ведь и за врагов своих мы молимся?

— Ох, господин маршал, вы давно уже не наш враг! Правда ли, что ваша королева Кристина учит римский катехизис?

— Может быть, я не знаю. Она расположена ко мне. Меня поддерживает Оксеншерна, дай ему бог здоровья! Ее любимец — Торстенсон{220}.

— Везде свои трудности. Благодарю вас за доверие. Выпьемте еще напоследок за здоровье вашей красавицы жены.

Выпили.

— Но мира не будет, господин маршал! — сказал Освальд и встал, собираясь уйти.

— Черт побери мир, — закричал Банер и ударил кулаком по столу. — Что я тогда буду делать?

Оба засмеялись.

Вечером Иржи доложил обо всем, что видел и слышал в Праге.

— Всех их передушу, прислужников вавилонских! — Банер не объяснил, кого он имеет в виду: Шлика, эрцгерцога или доктора Освальда.

— Да я не оставлю от города камня на камне! В пепел обращу его. Он у меня погостом ляжет! Не бывать миру, никогда, никогда! Ни при жизни, ни после смерти!

Но прекрасная госпожа Банер все-таки выздоровела. Банер не вылезал от нее из-под медвежьей шкуры ни ночью, ни днем. И нисколько не заботился о своем лагере и заповедном лесу. Солдаты валили деревья и обогревались у костров. Палатки протекали. Осень выдалась холодной и туманной. Постоянно горящие небольшие костры должны были защищать и от чумы. Пока что падали только кони. В обозе офицерские жены и армейские шлюхи недовольно ворчали, что эдак придется отсюда убираться пешком. Почему Банер не идет на штурм Праги? Как было бы хорошо перезимовать под крышами.

Горничная целыми часами причесывала и румянила прекрасную госпожу Банер. Потом та отправлялась на прогулку, приказывая дамам из своей свиты:

— А вы оставайтесь дома! Я пойду сама. Не нужно меня поддерживать! Я совершенно здорова!

За замком в чаще стояли повозки маркитанток. Она ходила туда. Весело и запросто говорила с ними. Она купила себе новый яркий цветастый платок и набросила его на похудевшие плечи. Жены офицеров в дверях палаток церемонно приседали и кланялись прекрасной жене фельдмаршала, и она величаво им отвечала. Госпожа Банер инспектировала лагерь вместо своего супруга! Она шла по самой широкой генеральской дороге. Промокла, но не обращала на это внимания. В заповеднике были повалены все деревья аккуратным прямоугольником. Лишь вдоль ограды остались кусты и несколько старых лип и грабов. На них сидели вороны.

— Я здорова! Здорова! — кричала госпожа Банер воронам и солдатам, собиравшим в кустах грибы и приветствовавшим жену фельдмаршала, с восхищением поглядывая на ее накрашенное лицо. Она была похожа на детскую куклу. Золотоволосая госпожа Банер, прекраснейшая из женщин в лагере, настоящая графиня!

Дождь лил все сильнее, но госпожа фельдмаршальша воды не боялась.

— Я здорова! — крикнула она цыганке, которая ощипывала возле котелка ворону, и спросила:

— Ты умеешь гадать по руке?

— Нет, не умею и вам гадать не стану!

— Я тебе дам золотой.

— Не стану и за пять золотых! Если бы я сказала вам правду, вы бы велели меня повесить…

— Я хочу знать, долго ли я буду так здорова…

— До самой смерти! — И цыганка вытаращила глаза. Ох, и дурной глаз у нее!

Дождь лил на палатки, на генеральскую дорогу, на тропинки между палатками эскадронов и рот. У прекрасной госпожи Банер промокли волосы. Краска размазалась и стекала по лицу. Она дрожала от холода. Повернув назад, она побежала по генеральской дороге, пустой и размокшей, к летнему дворцу.

Кони в обозе жалобно ржали. Она бежала прочь от этих страшных воплей, затыкая себе уши. Около ворот перед «Звездой» мокла под дождем стража, покрывшись разноцветными тряпками. У прекрасной госпожи Банер сердце билось как колокол.

— У меня здоровое сердце! — воскликнула она и упала лицом в лужу. Изо рта у нее хлынула кровь.

Ее подняли и отнесли на постель, накрыли медвежьей шкурой. Она разглядывала потолок, панораму Праги на нем. Она видела ее сквозь дождь и туман. Дама из свиты держала ее за запястье:

— У вас горячая рука! Я позову господина фельдмаршала…

— Никого не зовите, я здорова, — прошептала жена фельдмаршала и начала задыхаться. У нее снова пошла горлом кровь, ярко-красная, жидкая, сладковатая кровь…

Банер рыдал.

— Позвать доктора Освальда!

— Не зови никого! Уйди от Праги! Мы в западне!

— Я сровняю Прагу с землей, а Освальда прикажу повесить! Я задушу эрцгерцога, архиплута этого! А страну обращу в развалины! Только ты будь здорова! Если ты умрешь, я умру с тобой. Кому тогда достанется наше золото?

И все-таки Банер поднял лагерь и отошел от Праги. Он сидел в позолоченной карете рядом со своей красавицей женой и целовал ее худую тонкую шею.

Он разрешил грабить, убивать и жечь все на пути.

— Жалованье я вам платить не буду, — заявил он солдатам. — Берите себе все, что попадется. Все ваше!

Войска откатились к Пльзени…

Нигде не записано, был ли в армии отступивших в Пльзень полковник Иржи Пражма из Хропыни или он находился в это время в замке в Брандысе. Во всяком случае, его не было в белом полку, который разорил Немецкий Брод, награбив на сто тысяч золотых драгоценностей, спрятанных в ратуше. Можно лишь с уверенностью утверждать, что он был в одном из шведских полков, обремененных награбленной добычей, среди пьяных и осатаневших солдат, которые, потеряв четыре тысячи мертвыми, ранеными и взятыми в плен, в конце марта 1640 года вступили под завывание снежной вьюги в Саксонию, откуда пришли когда-то.

К отступающей шведской армии прибились чешские дворяне, недолго хозяйничавшие в своих родовых имениях. Некоторые из них были во время бегства убиты императорскими рейтарами генерала Гатцфельда. Кое-кого прикончили крестьяне, которые по примеру збирожских хватали всякого, кто носил оружие. Более удачливые везли на телегах все, что удалось прихватить. Банер приказал погрузить на баржи, идущие по Эльбе, соль, зерно и бочки с пивом.

В хронике города Хальберштадта, записанной доктором Себастьяном Штробахом, бургомистром этого города, можно прочитать, что рядом с маршалом Банером был, как всегда, храбрый и верный чешский рыцарь (ein böhmischer Ritter tapfer und treu). Этот рыцарь, как повествует Штробах, бросился на фельдмаршала с обнаженной шпагой, когда тот хотел сжечь весной 1641 года славный чешский город Литомержице, а литомержицкие горожане стояли на коленях перед ратушей, где жил разгневанный маршал, и умоляли о милосердии. Банер потом со смехом рассказывал, что он тогда впервые в жизни испугался обнаженной шпаги, потому что этот дворянин походил на сатану. Банер отменил приказ. Зато чешский сатана больше не покидал его. Он был с Банером в Эрфурте, где маршал похоронил свою красавицу жену и сразу же во время поминальной службы воспылал любовью к княжне фон Баден-Дурлах, на которой вскоре и женился, потому что без красивых женщин жизни себе не представлял. Вышеупомянутый чешский дворянин поддерживал Банера в его бесчисленных спорах с немецкими князьями, но пытался удержать его всякий раз, когда тот проявлял своеволие и тиранство. При дворе Банера, — а у него был прямо-таки настоящий королевский двор, роскошный и чванный, — говорили, что чешский дворянин единственный, кто сохранил там здравый ум. И уж наверняка именно в его голове родилась мысль о походе на Регенсбург, где заседал имперский сейм. Там присутствовал и император, которого Банер намеревался захватить в плен вместе с императрицей. И действительно, Банер вступил во взаимодействие с генералом Гебриантом фон Гильдесгеймом и 3 декабря 1641 года вышел на Дунай. Вероятно, этот самый дворянин хотел таким путем снова заманить Банера в Чехию.

В Регенсбурге все были сильно напуганы, особенно император Фердинанд III, предпочитавший с того времени, когда он стал наследником покойного отца, сидеть за канцелярским столом, а не в седле. Пикколомини двинул против Банера большую силу. В городе Кобурге Банер смог ненадолго укрепиться и поглядывать с колокольни на Шумавские горы. Но он не просто любовался Шумавскими горами, а послал сильные воинские подразделения под командованием генерала Пфуля в Чехию, где они на какое-то время осели в Домажлицах, в Клатовах и во Влтавском Тыне.

Однако, имея в тылу войска Пикколомини, Банер все-таки вывел свои батальоны из Чехии и с юркостью змеи уполз в Мерзебург. Армия перестала ему повиноваться, потому что он заболел. В ту пору чешский дворянин обратился с речью к бунтовщикам, пригрозив казнить каждого десятого и проткнув шпагой зачинщика мятежа барона Форхбаха, адъютанта герцога Георга Люнебургского. Потом он принял командование над белым полком Банера и быстрым маршем двинулся с больным Банером, которого несли на носилках, в Хальберштадт, где маршал властвовал до 1639 года. По пути этот полковник велел повесить саксонского лазутчика, подстрекавшего банеровский полк на предательство. Он повесил двенадцать рейтар и тринадцатым капитана за убийство и грабеж. Этой ночью Йохан Банер умер в Хальберштадте в страшных мучениях. Никто при нем не остался, кроме того самого чеха (außer dem böhmischen Ritter), который и закрыл ему глаза. Молодая жена Банера, княжна из дома Баден-Дурлах, бежала от умирающего и скрылась на чердаке соседнего дома. В предсмертных судорогах Банер разодрал зубами шелковую рубашку своей жены.

При известии, что к Хальберштадту приближается Пикколомини, белый полк Банера разбежался; полк этот состоял не из шведов, а из ландскнехтов, которых согнали со всех концов Германии, а также из Чехии и Нидерландов. Самыми отборными были части Бернарда Веймарского, После его смерти, не желая принять нового командира, войско избрало себе совет из офицеров и мушкетеров, на манер разбойников. Такой вот стала славная армия короля Густава Адольфа, и если бы не новые вербовки в Швеции и Германии, она растаяла бы, словно снег под лучами солнца.

Вскоре после этого объявляется «der wilde Obrist aus Böheim»[142] в списках офицеров Торстенсона. Нигде, правда, не говорится, что этот неистовый полковник был именно тот самый господин Герштенкорн, Ячменек, участвовавший в битве при Лютцене.

20

Но в битве при Свиднице в Силезии кавалерийский полковник Иржи из Хропыни был одним из тех, кто гнался по вересковому полю за удиравшим герцогом Францем Альбрехтом фон Саксен-Лауэнбургом, тем самым, на кого пало подозрение в коварном убийстве Густава Адольфа во время битвы при Лютцене.

Иржи, узнав его, ранил герцога в левую руку ударом шпаги и стащил его за рыжие волосы с коня. А полковник Штальгандске после этого пригвоздил саблей герцога к земле. Два дня спустя Франц Альбрехт умер в Свиднице, не признавшись ни в злодействе под Лютценом, ни в позднейшем предательстве Валленштейна. Комиссия, которая допрашивала умирающего врага, вызвала дворянина Герштенкорна в качестве свидетеля.

— И на Страшном суде я скажу, что ты убийца и предатель! А теперь можешь умирать! — сказал дворянин, согласно протоколу профоса. — Это провидение божье отдало тебя в руки именно мне.

Франц Альбрехт обозвал за эти слова свидетеля чешским псом и деревенским болваном.

Маршал Торстенсон велел после допроса поднести себя — его свалило приступом подагры — к ложу умирающего и, размахивая палкой, начал угрожать герцогу, что велит повесить его на площади в Свиднице, если он не признается в убийстве короля. Если же он настолько труслив, что даже на пороге преисподней не отваживается признаться, то пусть хоть помалкивает и не поносит человека, носящего на груди дарованную королем звезду.

— Плевал я на все ваши звезды, — сказал перебежчик.

Торстенсон взвыл от ярости и замахнулся, намереваясь дать герцогу по зубам. Однако не сделал этого, а только сказал:

— Ты злодей, светлейший, и как злодей предстанешь перед господом. — После этих слов он приказал унести себя от ложа герцога, и тот вскоре умер.

Такие ходили слухи в армии.

Эта армия опустошила Свидницу и подожгла все храмы в городе. И иезуитский монастырь превратился в пепел. Императорские полковники Фернемонт и Борневаль бежали с остатками своих полков через силезские горы в Моравию.

Торстенсон гнался за ними как смерч. Подобно туче саранчи налетело шведское войско на моравскую землю. Крестьяне покидали деревни и угоняли скотину и лошадей, располагались лагерями в лесу. Но пехотинцы Торстенсона безбоязненно входили в леса. Они прочесывали чащи, стреляя из пистолетов и убивая мужчин, женщин и детей. На дороге из Силезии в Моравию не осталось ни одного целого здания.

Голешов тоже был сожжен и разрушен. Близ города волосатые лапландцы потеснили отряд хорватских рейтар из арьергарда Фернемонта и насиловали женщин и девушек из застрявшего в болоте обоза. В это же время вестфальским полком полковника Гельмута Врангеля был сожжен и разрушен городок Штернберк, когда пеший полк императорского полковника Реббека разбежался, словно спугнутые овцы. Итальянские ландскнехты бежали в валашские горы. Там их разбили восставшие валашские пастухи, давно ненавидевшие императорских управителей.

Торстенсон прибыл со своими усталыми колоннами под Оломоуц 10 июня 1642 года. Горожане победнее получили оружие и заняли окопы для обороны города. А богатые горожане погрузились на телеги с мебелью, коврами, всякой утварью, дорогой посудой и драгоценностями. Больше всех были напуганы иезуиты. Они увозили чаши, дарохранительницы и книги. В погоню за ними отправился сначала полковник Рохау с брауншвейгскими ландскнехтами, а затем полковник Гельмут Врангель с тремя сотнями всадников. Они вернулись с несколькими подводами золота, изрубив тех, кто не сумел спастись.

Во время этого рейда полегло пеплом немало деревень между Оломоуцем и Брно. Копыта лошадей истоптали Моравское поле почти до самой Вены. Многие крестьяне отведали «шведского питья», многие из них висели на липах. Хотя летние ночи были ясными, рейтары Врангеля освещали их пожарами, чтобы, мол, и Моравия с помощью «огненных языков» училась говорить на разных языках. К тому времени, когда кавалеристы с тяжело груженными телегами возвращались в лагерь под Оломоуцем, эта плохо укрепленная крепость была уже взята шведами. Императорский комиссар полковник Миниати после четырехдневной осады сдал город Торстенсону, не полагаясь на преданность своих солдат из Верхней Австрии и Польши.

В боях за оломоуцкие укрепления Иржи из Хропыни не участвовал, не пожелав обагрять руки кровью своих соотечественников. Полковник Ванцке, немец из Касселя, смеялся над ним, говоря, что вот он, Ванцке, уже двадцать лет вспарывает брюха немецким папистам, и чем дальше, тем это занятие ему больше нравится. Он с удовольствием выпускает из этих брюх смердящих чертей, которые исчезают в воздухе.

Договор между маршалом Торстенсоном и комиссаром Миниати, старым женоподобным итальянцем из Фриули, оставался в силе ровно три дня. Миниати ушел из города под барабанный бой, с развернутыми знаменами, с тремя пушками. Пятьсот ландскнехтов маршировало под его командой. Но за Блажейскими воротами они тут же разбежались и перешли в шведскую армию. Миниати с несколькими итальянскими военачальниками был благополучно доставлен под шведским конвоем к стенам города Брно. Шведы захватили в Оломоуце пятьдесят пушек, три тысячи мушкетов, пять тысяч пистолетов, четыре тысячи фунтов свинца и восемнадцать сотен фунтов пороха.

Через три дня договор был нарушен, Торстенсон, волосатый, злобный маленький человек, скрюченный подагрой, отвел свои войска назад в Силезию, оставив в Оломоуце гарнизон. Пять шведских полков вопреки условиям договора расквартировались в домах оломоуцких горожан. Два полка вместе с обозом разбили лагерь за городом. Горожан сгоняли из их жилищ на строительство более надежных укреплений — шанцев и насыпей.

На шестой день были взорваны все десять предместий, вырублены все фруктовые деревья и сожжены папистские книги во дворе Градиштского монастыря. От костров занялась крыша монастыря, однако монахи пожар потушили.

С насыпи у Средних ворот ночью полковник Иржи из Хропыни наблюдал затухающий пожар монастырской крыши. Это был не единственный пожар. Догорали крыши Предмостья, Собачьей улицы и обоих литовельских предместий. Горели Клопорж и Заводи. Небо застилал едкий дым. С пепелищ доносился вой одичавших псов. Раздавался женский плач, приглушенный и горький. Мычали коровы. Шведские рейтары возвращались после ночной реквизиции. У Литовельских ворот раздавался грохот — это вколачивали колья, в дно реки. Торстенсон приказал построить в этом месте новый мост. Вдруг кто-то застонал. Может быть, он был ранен, может быть, падал в воду или его били…

Полковник Иржи прислушивался к ночным звукам.

После полуночи дым осел на землю и показались звезды. Печальные звезды родины. Один-одинешенек стоял Иржи на оломоуцких шанцах, смотрел на пожары и слышал плач. Горели Доланы, Быстржице и Штернберк. На Святом Копечке пылали солдатские костры. Там был лагерь финских стрелков…

Иржи спустился с разрушенной городской стены. Сошел в ров, побрел по болотистому дну. Он пробирался напрямик через некошеный луг и наконец вышел на тропинку. Снова послышались удары деревянных молотов. И снова кто-то застонал. Опять кого-то бьют! Меж двумя рядами ольховых деревьев он дошел до воды, черной как смола. Погрузившись головой в эту черную воду, лежал мертвый мушкетер. Видать, императорский. Башмаки с него уже стянули. Иржи узнал Якубскую мельницу, разрушенную во время осады. Под разломанным сводом мельничных ворот спал патруль стрелков Пайкуля, разинув рты и сжимая в руках длинные мушкеты. Иржи не стал их будить.

Когда глаза привыкли, Иржи при свете звезд разглядел деревянный мостик через речной рукав.

Он снова увидел огонь. На этот раз вдалеке. Пламя облизывало горизонт.

Может быть, горит Кромержиж? Хропынь? Потоптали всходы ячменя на Маркрабинах? Нет, это не Хропынь! Хропынь ведь маленькая. А это горит большой город с башнями и храмами. Значит, Кромержиж. Ночью не разберешь. Да и не был там Иржи уже более двадцати лет… Нет, не может сгореть Кромержиж, самый прекрасный город, о котором он рассказывал королеве, Бетлену Габору, Гюрджю-паше, Густаву Адольфу и Банеру. Королева уже не приедет в Кромержиж, не приедет ни в Кромержиж, ни в Хропынь и фея Мэб…

Кромержижа, наверное, давно нет и в помине. Вообще нет ни чешской, ни моравской земли, как утверждал голландец в софийских банях и еврей под Стамбулом. Отзвучали трубы благодатного лета. Он так и не перевел книгу Густаву Адольфу. Не успел! Гёсту убили…

Пожары погасли. Может, ему только почудилось а Кромержиж не горел?

Двадцать три башни и башенки в городе Оломоуц. Одна из них, самая крупная, как бы усечена сверху, — недостроена. Какая радость! Ни одну из этих башен при осаде не разрушили и не сожгли. В Оломоуце пожаров не было! Значит, останется хоть Оломоуц!

Он стоит и будет стоять! Лгали все те, кто говорил, что моей страны нет на свете!

Я на родине…

Во тьме слышны были два голоса — молодой и старческий. Они разговаривали на пороге разрушенной халупы, там, в темноте. Между стропилами сорванной крыши светили звезды.

Старческий голос причитал:

— Будь она тысячу раз проклята!

Молодой ответил ему вздохами.

— Ох, война, война! Я во время войны родился, во время войны и умру.

— Будь она тысячу раз проклята, грабительская, господская война! Что нам до них? Что нам до этой войны? Я засеял, а жать не буду. Кормил свинью — сожрут мою свинку! Разве я хотел войны? Не хотел. Чего ж меня тянут на нее? За что нас мучают?

Голоса смолкли, в темноте засветились огоньки.

Курят табак. Уж и на Гане люди курят?

Снова раздался голос старика:

— Ой, ой, король ты наш, Ячменек, что ты не идешь?

Он всхлипнул.

Молодой горько рассмеялся.

Старый сказал:

— Право слово, теперь-то ему бы и прийти! Уж так плохо, как никогда еще не было.

— Не придет он, — мрачно возразил молодой. — Повесили б его.

Старик всхлипнул еще раз, и все замолкло. Только красный огонек мерцал.

— Я иду! — крикнул Иржи в темноту…

Что-то зашуршало, затем послышался топот шагов. Они убегали от него! Он ждал, не вернутся ли они. Не вернулись!

Хата походила на уродливый валун. Никто не сидел на пороге, не курил трубку, не жаловался, не призывал короля Ячменька.

— Зовут меня, а сами от меня убегают!

И Иржик заплакал, как ребенок, проснувшийся ночью и испугавшийся, что он один. Ему стало стыдно. Он вытер слезы и зашагал назад.

Вернулся в лагерь под шанцами завоеванного Оломоуца.

21

Полковник Юрг Пайкуль, командир шведского лагеря под Оломоуцем, писал в донесении его превосходительству Леонарду Торстенсону, маршалу ее королевского величества, шведской короны и конфедерации, генералу кавалерии, магистру в Германии и генерал-губернатору Померании, который находился в Бжеге в Силезии:

«С болью в сердце сообщаю и докладываю, что минувшей ночью из своей палатки в лагере под Оломоуцем отбыл верхом с оружием полковник Гёрзы фон Герштенкорн, чешский дворянин, опытный в военном деле и не нарушавший до той поры своей присяги, прославившийся in pugna bei Lützen, item bei Wittstock, item bei Schweidnitz etc., etc.[143], не доложив о своем отъезде, так что я должен был считать его дезертиром и вычеркнуть его имя ex lista der ganzen guarnison в Оломоуце, что в Моравии. Da solchen gestalt dieser teure und nicht nur in der armée. Suae Regiae Majestatis, sed etiam[144] всем христианском мире, у друзей и врагов, прославленный герой покинул наши ряды, я решил послать за ним погоню во главе с капитаном фон дер Фогелау. Это решение укрепилось, когда герр полковник Ванцке, комендант гарнизона in der Festung[145] Оломоуц, доложил мне, что вышеупомянутый полковник Гёрзы фон Герштенкорн не пожелал участвовать в наступлении на Оломоуц, заявив, что не поведет своих рейтар ни на штурм Литовельских ворот, ни contra allias portas oppidi[146] и не обагрит свои руки кровью Hanacorum suorum[147], как он называл защитников города.

Таким образом он нарушил свой долг, и это не было вашему превосходительству доложено полковником. Ванцке, поскольку ваше превосходительство было слишком занято mit tractation[148] с комиссаром Миниати, а потому sofort[149] изволило вместе с частью armatae nostrae[150] отбыть за новой глорией в силезскую землю.

Господин фон дер Фогелау вернулся после преследования дезертира через три часа и доложил, что дезертир mit maxima furia[151] сопротивлялся попытке arrestationi[152] и был в схватке убит.

Я сделал замечание господину ротмистру фон дер Фогелау, почему он не привез труп полковника Гёрзы в наш лагерь, в город Оломоуц. Хотя господин фон Герштенкорн оказался дезертиром и его поступок est qualificare[153] как große Meyterey[154], но он был человеком достойного происхождения и к тому же любимцем defuncti regis nostri[155] Густава Адольфа gloriosae memoriae[156]. Он заплатил за свой проступок смертью в открытом поле и имел право на христианское погребение, разумеется, без всяких почестей. Тогда господин фон дер Фогелау снова пустился в путь, чтобы найти и привезти тело Георгия де Герштенкорна. Но трупа он на месте боя не обнаружил. Лошадь полковника при вышеупомянутой стычке тоже исчезла, так что она была записана в качестве equorum welche getötet wurden oder davon gestrichen sind[157]. Герр Assistent-Rat[158] Карл Эрскен составил протокол о происшедшем, каковой я со специальным курьером вместе с этим смиренным донесением Вашему превосходительству и с пожеланием здоровья и божьей помощи во всех Ваших начинаниях, с нижайшим почтением официально и gehorsamst[159] имею честь послать».

Маршал Леонард Торстенсон, расположившийся лагерем под городом Бжегом, прочитав донесение полковника Юрга Пайкуля, покачал головою. Протокол советника Эрскена он читать не стал. Герр Герштенкорн был не первым, кто отбыл и исчез… И все же это дело verflucht und sakramentisch important[160].


Перевод И. Бернштейн.

КНИГА ТРЕТЬЯ

1

Полковник Юрг Пайкуль, в голове которого за длительную военную службу перемешались все наречия, как и у многих других и даже у целых народов в ту пору, написал свое донесение маршалу Торстенсону о бегстве, смерти и исчезновении трупа того человека, которого называли Ячменек, уверенный, что все так и было. Он не знал, что ему наврал ротмистр фон дер Фогелау, который и не думал преследовать дезертира, а предпочел просто прогуляться со своим рейтарским патрулем в окрестностях Оломоуца, и два часа из трех, которые, согласно его донесению, были потрачены на преследование беглеца, просидел в корчме в Врбатках между Оломоуцем и Простейовом. Он поступил так, опасаясь всем известной отчаянной смелости полковника Гёрзы, способного в припадке ярости перебить половину полка.

Но Иржик в эту ночь не был в состоянии ярости. Сердце его скорее было размягченным и грустным.

Когда же он добрался по слякоти до лагеря возле сожженной деревушки Кршелина и лег на свежее сено в своей полковничьей палатке, он не мог уснуть и с открытыми глазами размышлял о жизни и смерти, о мире и войне, о женщинах, которых он любил, и о своей судьбе, бурной и тяжкой. Немало стран и еще больше людей перевидал он. Это была vita somnium[161]. Для чего же бродил он по свету? Чтобы прийти на родину. Где бы он ни был, отовсюду он пробивался к утраченному родному дому. Бился он точно муха об оконное стекло. Бился головой об укрепления антихриста и вот пробился через них. Теперь он дома. Но те, с кем он пробивался на родину, прокладывал себе дорогу, направо и налево рубил саблей, с кем он столько спорил, — все они такие же антихристы, и он не хочет их больше знать! Они губят его родину, готовы извести ее, задушить. Не пойдет он с ними дальше по этой кровавой, зловонной, нечестной дороге. Он возьмет и ляжет среди ячменя на Маркрабинах, а дальше будет видно.

— Только не падать духом! — сказал он громко в темноту своей палатки и впервые за долгое время рассмеялся.

Он поднялся с душистого, прохладного и влажного сена. Вышел под звездное небо… Звезды были огромные, сияющие, летние и весело кружились над его головой. На дворе было светло, хотя луна еще оставалась ущербной…

Лагерь спал мертвым сном. Ряд палаток тянулся, точно могильные холмы. В тишине негромко перекликались стражи, прошуршала ласка в примятой траве. Низко над палатками, покачиваясь точно пьяный, пролетел нетопырь. Воняло портянками, потной одеждой и испражнениями. В обозе заплакал ребенок. Сонный женский голос, успокаивая его, запел колыбельную. Бог ее знает, что это была за песня — померанская, тюрингская, силезская, чешская? Все колыбельные песни одинаковы.

А меня мать не баюкала!

Им овладело страстное желание услышать тихую, прекрасную сонную колыбельную, которую ему никогда не пели.

Конечно, не раз женщины разных народов убаюкивали его поцелуями и песнями. Певала ему и королева на пышном ложе в усадьбе те Вассенар, пела и Зоя в Стамбуле из дома под шелковицами, перезревшие плоды которых тяжело падали на блестящую терпкую траву. И Яна пела ему на корабле, плывущем по Лабе, и в домике, увитом виноградом, в Лошвицах. Но все это были не те колыбельные, которые ему хотелось услышать сейчас.

Пахло спящим войском; пожалуй, еще и кровью. Пахло догорающими пожарами. Но благоухало и июньское скошенное сено и тимьян. Разве встречал он еще где-нибудь этот запах, напоминавший материнское дыхание? Нет! Он помнил бы такое!

Ребенок больше не плакал, не слышно было и колыбельной. Остался лишь запах тимьяна!

— Нно, Березка, поедем домой!

Он похлопал кобылку по шее, расчесал пальцами гриву. Лошадь довольно зафыркала.

Зачем он снял мундир, бросив его на сено в палатке, и прикрепил янтарную звезду к рубашке? Зачем он отбросил шляпу с пером и ленту своего полка через плечо? Кто его знает…

Вернется ли он за мундиром, брыжами, за шляпой и за зеленой лентой? Нет. Он не позовет и конюшего. Сам оседлает кобылку Березку.

— Нно, Березка, поехали! Марш, марш…

У ворот лагеря стоит солдат с алебардой.

— Подымай перевес! — крикнул полковник, забыв, что он без шляпы и без ленты.

Солдат удивленно вытаращил глаза, разглядывая развевающиеся волосы и янтарную звезду полковника. Куда это он отправляется в одной рубашке? О янтарной звезде знали все, особенно старые вояки. Солдат у ворот старый, бородатый и мрачный, нос редькой.

— Подыми перевес! — снова закричал полковник. — Hundesohn![162]

Немецкое ругательство чудотворно. Старый солдат поднял бревно и отдал честь алебардой.

— Березка, вперед! — гикнул всадник и пришпорил лошадь.

— Да уж, командовать господин полковник горазд, что ни говори! — проворчал швед себе в усы и опустил за ним перевес.

Полковник, не оглянувшись, поскакал галопом, словно от погони. Арпаджик на Атмейдане в Стамбуле. Чего он так мчится? Дорога раскисла, покрыта грязью, там и сям камни. Проклятые дороги, разъезженные, вязкие, болотистые, раздолье жабам. Стой! Смотри, виселица, на ней болтается повешенный! Он тоже в одной рубашке, еще и босой. Кто же оставит мертвому сапоги? А что там мелькает у него над головой? Ах, воронье носится!..

Не пугайся, Березка! Герцога Франца Альбрехта под Свидницей ты не боялась, предателя рыжего, а виселицы испугалась? Мужичка ганацкого повесили, Березка, потому что он схватился за вилы, когда они уводили у него корову. Не бойся, Березка!

Всадник скачет, скачет по ночному полю…

В Нидерландах он тоже ездил по такому ровному полю. С королевой. В кромешной тьме. Да и с Яной Берковой, феей Мэб, которая потом умерла от чумы и исчезла из этого мира. Наверняка вознеслась на небо. Сначала он любил грешницу. Потом святую. Эту святую он убил своей любовью и вернулся к грешнице. Бросил грешницу и полюбил другую святую. И ту тоже убил своей любовью. Она вознеслась на небо.

Он мчится, скачет, заглушая в себе воспоминания своей жизни. Ни о чем не помнить, ничего не слышать, одну лишь колыбельную! И ничего не чувствовать, — только запах тимьяна! И ничего не видеть — кроме ячменного поля на Маркрабинах.

Вот мы и у воды. Это река Морава. Черная как смоль. В ней отражаются звезды. Что, разве догорели все пожары? Догорели, дотлели, заглохли. Что ж, поскачем вдоль реки Моравы. Вниз по течению. Помнишь, когда король Фридрих прибыл в Гаагу, он дал карту Моравии… «Ее начертил Ян Амос Комениус», — сказал смуглый и растолстевший король. Долгими часами и днями разглядывал Иржи эту карту, когда еще верил, что вернется домой со священным войском, под развевающимися знаменами, как святой, пронзающий дракона! На той карте была и эта дорога вдоль Моравы.

— Вперед, Березка, вперед, да потише, не стучи так громко копытами. Точно воры возвращаемся мы с тобой домой…

Вот эти черные избы, это, верно, Григов. Тьма на гумнах, тьма на деревенской площади. И липовый аромат. А в темноте, жужжа, пролетают майские жуки. Видел ли он еще где-нибудь на свете майских жуков? Не видел! А если видел, то были это не те жуки, жужжащие, тяжелые, словно хмельные. Такие жуки бывают только у нас! У нас тут все попряталось, все спит. Или не спит? Прячутся от страха?

— Гей, Березка, поезжай через березовую рощицу. Я назвал тебя в ее честь. Тебя раньше звали Барбара. А я превратил тебя в Березку. Так красивее.

Березки, словно нагие девушки, выходят из пруда и танцуют в траве. Никогда прежде до нынешней ночи не видел я, как березки танцуют. Они кланяются осколку месяца, а месяц криво ухмыляется.

Мы за Григовом. Выходит, Григов уцелел! Но григовские жители боятся огня. Люди всюду боятся. Люди боятся людей!

— Надо нам, Березка, перейти вброд ручей. Не знаю, как он называется. Конечно, каким-нибудь красивым именем.

Ручей мелкий. Даже не забрызгало всадника. И снова ручей, и снова рощица, березовая, а там на склоне спит у потухающего костра пастух. Залаяла собака, и овцы заблеяли. Но ты, Березка, не поводи ушами. Поскорее отсюда, чтобы не испугать стадо! Пастух еще подумает, что едут реквизировать. А я не хочу, чтобы меня дома боялись! Хорошо ты ступаешь, Березка, тихо, даже пес больше не лает.

И снова брод, а может, и переправа, потому что у берега в камыше стоит паром. Только перевозчика не видать. Да и что ему тут делать? Кого перевозить? Все сидят по домам. Эта речка называется Бечва. Она мелкая, как мельничный лоток. Но черная вода в ней усыпана звездами. Большеголовая стрекоза села на мою уздечку и бесстрашно покачивается вместе с ней. Хороша собой, и глаза у нее русалочьи! И в этих глазах отражаются звезды.

Пахнет свежескошенным сеном. Выходит, кто-то тут все-таки работает! Под грохот шведских пушек у Оломоуца! Людвиг де Гир подивился бы, что под грохот его орудий здесь, на Бечве, спокойно идет сенокос. Спокойно косили, ворошили сено и сушили его на солнце… попивали молоко из кувшина и хлебушком заедали, а пополдничав, и вздремнули.

Вот перепутье. Дороги из Товачова на Пршеров и из Оломоуца на Хропынь. Эта деревенька называется Троубки. Вон совершенно новое распятье. Прежде его тут не было. Наверняка его велел поставить Дитрихштейн, господин кардинал! Все вокруг принадлежит ему, захочет господин кардинал — и снесет постройку, а захочет — и новую возведет. И храмы, и распятья. Нельзя сказать, что они некрасивы. Похожи на маяки.

И в Троубках темно. Как и везде. А может, Троубки покинуты? Крестьяне, верно, погрузили жен, детей и всякий скарб на телеги и уехали. В Кромержиж, предположим, где есть укрепления. Ни пес не залает, ни курочка спросонку не закудахчет…

Какое грустное, тихое возвращение. Ночное возвращение.

— Березка ты моя, куда же мы едем? Во тьму, в молчание. Наверное, люди из Троубок бежали в соседний лес. Вон справа — лес. Между Хропынью и Товачовом. Сотню лет из-за этого леса Хропынь вела тяжбу с Товачовом. Лес этот густой, всё буки да ели. Из него доносились на тысячи голосов птичьи песни до самой Хропыни. Отец, пан Пражма из Билкова, туда ездил на охоту. И косули тут водились, самцы и самки с молодняком, и тетерева, и совы. Нам надо теперь проехать через этот лес, Березка. Скоро мы будем дома.

За двадцать лет многое изменилось. Многое и не вспомнишь. В этих местах лугов не было, а вон там не было лесосеки. Зато торчал тут гнилой пень и ночью светился. Теперь пня уже нет. Там в ложбинке скапливалась, бывало, дождевая вода. Обогнем ложбинку, Березка!

Да ведь это не мой лес! Какие-то заросли терновника, всюду колючки. Интересно, зацвел ли уже шиповник? Но дорога через эти чащобы все же сохранилась, размытая, нерасчищенная, забытая. В Тюрингии крестьяне из такого кустарника строили заграждения, за которыми поджидали рейтар, едущих за фуражом. Но я ведь не за фуражом еду! И меня никто не подстерегает! Пахнет можжевельником. В Тюрингии голодные крестьяне питались можжевельником. Можжевельником велела топить печи королева и в пражском Граде, и в доме те Вассенар.

Трудно ехать по этой дороге. В Померании, Мекленбурге и Бранденбурге лесов нет. Разве их сосновые рощи назовешь лесом! Через них видно на две мили вперед и во все стороны. Трудно держать оборону в таких лесах. То ли дело — в наших лесах, таких, как у нас между Хропынью и Товачовом. Тут повсюду густые заросли.

В ветвях прошелестел ветер. Ганацкий ветер, вольный, озорной. Ветви бьют по лицу. Наперебой защебетали всполошенные птицы — чижик, пеночка и дрозд. Пролетела и сова, потревожили ее. Раньше тут не было лесосеки. Кто же распорядился валить тут ели да сосны? Кромержижский Дитрихштейн или товачовский Зальм? Для чего понадобились им такие великолепные деревья? У нас ведь не строят морские корабли.

Видит бог, я ничего не забыл, все помню. Даже дырявый котелок, валявшийся на корнях дуба, почерневший и забытый. Но дубок выворотили и увезли вместе с корнями и котелком.

В лесу снова зашумело, словно волна прокатилась. Как на море. Что там хрустнуло под копытами Березки? Зашуршали листья, опавшие, прошлогодние.

— Чего ты дрожишь, Березка? Мы в дубняке. За дубняком увидим поле, Заржичи, а там и хропыньские крыши.

Стоят ли в Хропыни караульщики днем и ночью, чтобы вовремя предупредить о приближении рейтар? Но я-то прибыл не с эскадроном рейтар, а совсем один, только с Березкой. Ночью меня никто не заметит. И молодой месяц — серебряный осколок, скрылся за тучей. Может, дело к утру идет? Скоро начнет светать за Гостынком?

— Березка, там, на востоке, Гостынек! Ты ведь не знаешь, что такое Гостын, Гостынек! Да и откуда тебе знать? Ты никогда не бывала у нас дома. И Пайкуль не знает, что такое Гостын, не знает этого и Торстенсон. Зачем же тогда они пришли к нам, когда даже не знают, что такое Гостын? Еще немного — и мы с тобой, Березка, увидим Гостын!

Пока что на востоке только сероватый полусвет, ничего больше.

Но вот заблестела вода. Это пруд Гетман?

— Тпру, Березка, приехали!

В Оломоуце на насыпи шанцев Иржи прослезился. Теперь глаза его были сухие. Не было тут ничего, что вызвало бы слезы.

— Вон там крыша замка, где меня учили хорошим манерам, а вот большая вековая липа. И избы в сумеречном утреннем свете серые и сгорбленные, точно старушки в чепцах соломенных крыш.

— Эй, Березка, айда через луга на Маркрабины!

Как же почва прогибается под копытами, и сплошь вода.

В самом деле, уже светает, но ему хочется вернуться в темноте. Чтоб никто его не видел!

Сначала я сам хочу их увидеть, а потом пусть посмотрят на меня. Они же не знают меня! А я их знаю!

Сердце у меня замирает или нет? Вроде нет. На душе покойно. Куда хуже мне было, когда я подходил к усадьбе те Вассенар.

Тут у меня никого нет. Никто мне не пел колыбельную. Батюшка был человеком невеселым и рано умер. Я даже не знаю, как он выглядел, молодой был или старый.

И все же я дома. Бог знает, сколько лет мечтал я об этом мгновении. А теперь у меня даже сердце не забилось громче.

Нет, Березка, мы не поедем с тобой к тем избам. Они какие-то мрачные. Может, плохо выспались? Мы объедем вокруг маленького замка.

«Кто теперь живет в вашем château?»[163] — спросила меня однажды Амалия фон Зольмс, принцесса Оранская. Там вот он, мой château.

Всадник засмеялся. Лошадь удивилась и взмахнула серым хвостом, умная кобылка, в серых яблоках…

— На Маркрабины!

Кобылка знает, где Маркрабины… Вот вековая липа, старушка, расщепленная ударом молнии и стянутая ржавым обручем, чтобы ветер ее не сломал совсем. А теперь по меже, через тимьян, маргаритки, мимо куста шиповника, где хозяйничает сорокопут, вот мы и приехали, Березка! Ячмень уже желтеет. Нигде на свете нет такого ячменя! Всадник спрыгнул на землю, потянулся, разминая затекшую спину. Березка с приятным хрустом пощипывала травку на меже.

Не отходи, Березка. Больше мы никуда не поедем. Никуда, Березка ты моя!

Она глянула на хозяина сбоку большим карим глазом.

Он сел на меже, разглядывая колосья. Какие тяжелые, полные наши колосья! Над ними вьется перламутровая бабочка. Может быть, это душа моей матушки, служанки Маржи. А здесь цветет дикий мак, словно ее пролившаяся кровь.

А вон там старый пруд! Над ним взлетают чайки-рыбачки, их сотни, больше, чем на море! На этот пруд я любовался, сидя в классе за партой, не слушая пана учителя. Смотрел я на этот пруд, на чаек…

Я дома.

Скоро рассветет.

Можно было бы подняться и смотреть, как восходит солнце.

Но колосья все в росе, а роса блестит в траве и в паутине.

Не буду я вставать. Лучше посмотрю вверх, на небо. Оно светло-голубое, почти серое, и плывет по нему одно-единственное облако с розовыми краями.

Иржи опустил голову в траву. Его рубашка стала мокрой от росы. Трава высокая, некошеная, и черная горихвостка ударилась о его лицо. Звенят синие колокольчики, стрекочет кузнечик.

Кто-то напевает колыбельную. Какой милый, милый голос…

— Березка, не уходи!

«Не уйду», — говорит Березка.

«Она научилась говорить, как в сказке…» — подумал Иржи. И снова запел такой милый голос:

Баю, бай,

баю, бай.

Спи, сыночек, засыпай…

2

Некая Пекаржова вышла нажать травы. На Маркрабины. Была она бабка не старая, державшаяся прямо, высокая и костлявая. Под утро доняла ее бессонница, вот она и встала, перекрестившись, ополоснула у колодца лицо, морщинистое, но теперь порозовевшее, и, как была босая, отправилась в путь. Шла она и сетовала на тяжкую жизнь, черт бы побрал все войны, и скорей бы уж упокоиться на том свете. Уж более двадцати лет идет здесь война; перебывали тут войска Мансфельда, и датчане, и польские казаки, и Валленштейн, да еще итальянцы — сперва тащили только кур да гусей, а потом и свиньи, коровы и кони пошли в ход, а к тому еще епископские разъезды из Кромержижа, а от них и подавно добра не жди, только и знают реквизировать, и уж сам господь бог устал на все это смотреть. Вот комету наслал, и молния спалила тополь на Рокоске у Бродка, но мне-то что за дело до Бродка? Это ведь далеко, аж у самого Пршерова, но сказывают, будто Оломоуц тоже сгорел, а теперь, мол, наш черед, захлестнет нас огненной водой, и все мы заживо сгорим в этом пекле…

Так и дошла до липы Пекаржова Кристина — вот какое звучное имя, точно у шведской королевы, было у костлявой бабки, но назвали ее не в честь королевы, боже сохрани, она ведь много раньше родилась, — дошла она до липы, грустно поглядела на нее, — как же хватило липу молнией, и пришлось ее опоясать ржавым обручем, а ведь цветет, да как пахнет, и пчелки на ней роятся. Липа-то насмотрелась всякого за всю жизнь! Как и бабка Кристина.

И все ведь это — только начало. «Конец будет хуже начала», — говорил пан проповедник Петр Маркварт, которого Дитрихштейн велел выгнать из городка.

Припожаловал к нам Шведа. Малых детей поедает, так господин управляющий Ганнес из замка сказывал. Сам-то он, пан управляющий, с утра до вечера колбасу знай лопает! Что б ему пушкарь сноп горящей соломы в глотку запихал! Пес проклятый наш пан управляющий, вот кто он!

Ишь ты, кобылка пасется, серая в яблоках! Откуда она взялась? Не здешняя кобылка-то. И седло на ней, седло-то какое красивое, а при нем сумка с пистолетом, гляди-ка. Что ж тут кобылка делает?

Ох ты, мать честная, чуть не споткнулась об него. Спит на меже длинноволосый солдатик. Золотоголовый, под носом усики, красавчик! И в одной рубашке. А рубашка-то дорогая! А сапоги? Скорей полусапожки желтые, голенища завернутые, а шпоры серебряные! Старухе, как я, впору глаза протереть, не снится ли мне все это?

Нет, не снится, красавчик солдатик храпит, а на груди у него, на рубашке звезда золотая.

Пресвятая дева Мария, да ведь это Ячменек!

Но бабка Кристина не всплеснула руками и не завопила, чтоб не разбудить Ячменька.

Она только посмотрела пристально, но так, чтобы на него не упала ее тень, перекрестила издали и на цыпочках убежала. Что ж она, испугалась короля Ячменька? Ничуть не испугалась. Ганацкие женщины не из пугливых.

Поспешила она к пану старосте в городок, под замком, на дороге в Заржичи, прямо через луг.

Пан староста спросил:

— Ты что так запыхалась, Кристина?

А Кристина как закричит:

— Вот и пришел к нам король Ячменек! — И плюхнулась на землю, прямо в пыль, рядом с навозной кучей, чтобы передохнуть.

— Ну, говори, — приказал пан староста.

— Своими глазами видела я его на Маркрабинах, у ячменя. Он в одной рубашке, на груди звезда золотая. Спит, будто дите малое.

— Так ты его сама видела?

— Да, чтоб провалиться мне на месте, коли вру! Это король Ячменек, он самый! И спит на том самом месте, где когда-то на свет появился. С той поры вырос, конечно, у него конь, и серебряные шпоры, и звезда!

— Пойду погляжу… — сказал пан староста. Обулся в башмаки и вышел за ворота. Бабка за ним.

— Слава богу, что проклятый пес Ганнес вчера уехал в Кромержиж! — проворчал староста.

— Почему? — спросила бабка.

— Да он бы забрал его у нас.

Кристина не поняла, но промолчала. А пан староста — Паздера его звали и был он мужик дюжий, огромный словно гора, мудрый как змий, — зашел по соседству к дядюшке Йозефеку Фолтыну, а Кристина ждала на дворе. Долго он не возвращался. У пана старосты времени всегда вдосталь. Кристина вся дрожала от нетерпения, боялась, чтоб солдатик на Маркрабинах не пробудился тем временем и не уехал на своей серой кобылке.

Наконец они вышли — пан староста и дядюшка Фолтын, и заспешили, молча и крадучись, как отродясь не ходили, к вековой липе, к Маркрабинам. Бабка за ними.

И в самом деле, разрази меня господь, на меже в высокой траве спал король Ячменек, и золотая звезда сияла у него на груди!

Он был ни молодой, ни старый. Волосы у него были длинные, золотистые и кудрявые, под носом маленькие усики, руки раскинуты, а кулаки сжаты, точно у спящего дитяти.

— Это он, — прошептал староста. — Слава тебе, господи!

Это было грешное, еретическое восклицание, вырвавшееся у потомственного старосты, но дядюшка Фолтын благочестиво ответил: «Аминь!»

И стоило дядюшке Фолтыну произнести «Аминь!», как спящий проснулся, кобылка заржала а где-то в лесу Скршене закуковала кукушка. Спящий сел, но тут же вскочил. Он стоял и приветливо улыбался, и золотая звезда светилась на его груди, а рубашка была дорогая, тонкого полотна, со сборчатым воротником.

И поклонились ему оба дядюшки и бабка Кристина, точно три волхва младенцу Иисусу, и староста Паздера, как главный среди них, заговорил первый:

— Добро пожаловать, пан король, добро пожаловать к нам в Хропынь! И дай тебе бог здоровья и счастья!

Иржи открыл рот от изумления, услышав такое приветствие, и хотел объяснить, что он просто вернулся домой, потому что… Но ему не дали сказать ни слова. Дядюшка Йозефек кланялся и целовал Иржику руку. Целовала ему руку и бабка Кристина, и пан староста поклонился, и хотя при его брюхе это было трудновато, все же он поцеловал руку и сказал:

— Ничего не скрывайте от нас, пан король, вы у вас, вы наш, вы пришли в самую лихую годину, как было написано в книге. Мы вас никуда не отпустим!

Старик Фолтын Йозефек привел кобылу, и все дальнейшее произошло очень быстро.

— Садитесь, пан король.

Они подержали ему стремя, готовы были чуть ли не спины подставить, и затем отправились в путь, но не прямой дорогой, а по-за гумнами, за прудом, луговой тропкой и так добрались до сельской управы, но вошли через заднюю калитку, и пану королю пришлось нагнуться, чтоб не стукнуться головой.

А во дворе управы собралось народу видимо-невидимо, и все в праздничной одежде, женщины в платках, завязанных узлом, с длинными, опущенными вниз концами, мужчины в красных портках, а дети, словно домашние птицы, пестрые и пепельные.

Иржи чувствовал себя точно во сне. Он хотел слезть с лошади и поблагодарить за торжественную встречу, но староста не позволил:

— Останьтесь-ка в седле, пан король, чтобы все могли вас видеть.

И староста начал держать речь:

— Я созвал вас, дядюшки и тетушки, и вас, молодые и детишки, чтобы вы тут же на дворе, где нас никто не видит, кроме чаек-рыбачек, воробьев, голубей и господа бога на небесах, приветствовали пана короля Ячменька, нашего, хропыньского, самого милостивого, прекраснейшего и мудрейшего, во веки веков, аминь!

Староста встал на колени, и за ним все остальные, а было там всего человек около трехсот.

Они кланялись, и у всех из глаз текли слезы.

— Пан король изволил прибыть к нам тайно, и мы эту тайну сохраним. Вставайте и присягайте… Встаньте и поднимите руки! Повторяйте за мной: «Никому, ни заржичским, ни жалковским, ни бржестским или скаштицким, правчицким, плошовским или гулинским, ни храштянским или биланьским, никому из коетских или кромержижских, будь то даже наши кумовья, шурины, сестры или братья, и особливо пану управляющему Ганнесу или, не дай бог, его кучеру, конюху либо прислуге из замка, и вообще никому на свете не расскажем и не выдадим, ни в корчме, ни на ярмарке, ни в воскресный день или на престольный праздник, что прибыл к нам здесь присутствующий пан король всей Ганы, с давних времен нареченный именем Ячменька в честь поля, тут у нас, на котором он родился. И да поможет нам господь бог. Аминь!

Все повторили за старостой эти слова и присягнули.

Иржи смотрел на них с высоты своего коня и думал: «Много чего повидал я на свете, но такого видеть не приходилось!»

Он хотел махнуть рукой, остановить присягу и сказать, что прибыл вовсе не тайно, что приехал к своим, из которых происходит и о принадлежности к которым всегда заявлял и королю и генералам. Но он видел, что пока следует молчать. Придет время, и скажет.

— Славьте короля Ячменька, — закричала бабка Кристина. — Это я его нашла на Маркрабинах!

И все закричали: «Слава!» А громче всех дети. Кой-кому клятва о тайне и присяга не понравились. Но староста снова взял слово, и все видели, что он не зря размахивает здоровенной палицей, которую вынесли ему из управы.

— Храните верность присяге, пока я вас от нее не освобожу! Мы ведь одна семья. И кому шкура дорога — это я говорю и детям, — будет молчать как могила. Сейчас война и творятся злые дела. И пана короля у нас могут утащить, только мы его не отдадим, не отдадим, и всё тут!

И все дружно закричали:

— Не отдадим!

Ждали, что скажет король. А Иржи всего и сказал-то:

— Мне у вас хорошо. Я вас люблю!

И больше ничего. Но всем это понравилось.

Пан староста снова поднял правую руку над головой:

— С сегодняшнего дня у нас все переменилось! У нас есть король! В Оломоуце сидит Шведа. Шведа обчистил Голешов и спалил пятьдесят деревень между Литовлем и Липником и между Штернберком и Пршеровым. Но к нам пришел король! Мы избранные! Радуйся, дочь иерусалимская, ибо явился…

На этом проповедь пана старосты кончилась. Но было ясно, что хотя и ходит он в Бржест на исповедь, а остался закоренелым еретиком… Другие были не лучше его, потому ничего и не заметили.

Наконец всадник слез с коня. Подошел ближе к собравшимся. Дети окружили его, взъерошенные и с косичками, веснушчатые и с удивленно вытаращенными глазами, и начали трогать его звезду. Он улыбался им и гладил их по волосам. Поднял на руках самую маленькую, которая прибежала в передничке, как когда-то Марженка перед домом те Вассенар, и расцеловал ее в обе щеки.

— А знаешь, Марженка, я есть хочу! — сказал Иржи.

Это он очень кстати сказал. Все рассмеялись, сгрудились вокруг него, чуть не прижали к калитке, где стояла Березка и ждала, вот сейчас после такого крика начнется пальба. Но ни битвы, ни свалки не началось, и пан староста громким голосом велел расходиться и лишь самым уважаемым дядюшкам и тетушкам дал знак идти в дом, мол, хозяйка зовет.

Когда двор опустел и остались там только гость, его кобылка, староста Паздера, дядюшка Йозефек и бабка Кристина, староста поклонился снова:

— Пан король, я, конечно, недостоин, но ведь, как вы изволили сказать, вам есть хочется. — Он показал палкой на дверь конюшни и добавил: — О лошади позаботятся. — И Йозефеку: — Пошли! — а бабке Кристине: — Раз уж ты тут подвернулась…

3

И был там не завтрак, а настоящее пиршество!

Хотел бы я знать, откуда жена Паздеры все достать успела! Но ведь у нее угощался сам пан король, а пану королю надо угодить, даже если завтра в доме ни крошки не останется.

На дубовом столе стояло молоко, мед, лежал белый и черный хлеб, колбасы и окорок, сладости и варенье, масло и сыр, настоящий, оломоуцкий, островатый, миски с говядиной, а кто был не прочь выпить спозаранку, получил и кружку кромержижского пива.

Гостей собралось много. Были тут не только богатые мужики, но и малоземельные крестьяне, а также пан мельник Вавра Стрниско, и рыбак Даниэль Худы, и все пришли со своими хозяйками.

Ели, пока всё не доели, пили, пока не допили. И женщины стали приносить на стол вареных и печеных кур, одному богу известно, когда они успели их зарезать, ощипать, опалить, выпотрошить и зажарить и где они это делали, потому что в старостовой печи не хватило бы на все места, и наверняка угощение готовили в нескольких избах.

За столом не разговаривали, известное дело: ешь больше, говори меньше. Раздавалось только чавканье и порой похвала вкусной еде, на что хозяйка отвечала: «Дай бог здоровья» — и улыбалась каждому, будто такое угощенье было сущей безделицей. Ведь на Гане было худо, очень худо и не в одной избе люди голодали.

Но пан король не должен был об этом знать. Пускай наестся, бедненький, ведь нигде на целом свете он досыта — по-ганацки — не наедался! Теперь он здесь, у нас, и все будет хорошо. Уж не побьет градом ячмень, как три года назад, когда посохли все хлеба — и рожь и пшеница, а епископские прислужники ни за что не соглашались сбавить десятину и так ведь и не сбавили. Теперь с нами король, значит, и погода переменится.

Ведь не только позапрошлый год, но и в прошлом был недород, а нынче урожай обещает быть хорошим, хотя война продолжается.

— Ешьте, пейте, пан король, — угощали соседи дорогого гостя. — Что в брюхо запрячешь, того и Шведа не отнимет!

А гость собирался было поговорить, как он привык при дворах в Праге, в Брашове, у турок и у шведов, но здесь за столом говорить, очевидно, не было принято, вот он молчал и ел. Все радовались его хорошему аппетиту и поднимали тосты, чтобы и ему пришлось пить.

— За здоровье короля Ячменька! Кувшин ячменного пива королю Ячменьку! — покрикивали то и дело, и Иржику приходилось пить.

Он пил сасское пиво у Бетлена Габора в Брашовском замке, пил нидерландское, шведское и баварское пиво с темно-коричневой пеной, пил в Хальберштадте сладкое пиво, которое маршал Банер приказывал варить специально для своего стола, но здешнее пиво ни с чем было не сравнимо!

— Ты у нас растолстеешь, пан король, — повторяла бабка Кристина. — Уж пора тебе. Сколько лет-то тебе стукнуло?

Но бабку одернули, чтоб не приставала. Задавать вопросы может только король.

— Ты, бабка, хоть и хропыньская, а вести себя не умеешь.

Но бабка не унималась:

— А золотая звезда, пан король, у тебя от рождения?

— Сами знаете, — ответил пан король.

— Так ведь я вас по ней и узнала.

— Ну вот видите, — усмехнулся король и сам спросил пана старосту: — А много ли от вас антихристы требуют провианта и фуража?

— Ох, король ты наш, третий год нас обирают, овса не найдешь даже полмеры, все сожрали антихристовы кони где-то в Чехии, когда там стоял Банер, а что не успели скормить коням, рожь, пшеницу да ячмень — сожрали кроваты распроклятые, когда двинулись мимо нас на Свитаву и Градец. Не успели мы дух перевести, а уж пан епископ грозился, что перевешает нас, коли не сдадим недоимки. А как отвезешь эти недоимки в Кромержиж, ежели амбары пусты, гороху и круп нету, кашу сварить не из чего, слив сушеных и тех нет. А рыбы? Что же нам разводить в прудах, коли рыбы нет, пан король?

Пан король назвал императорскую кавалерию полчищами антихристовыми, и староста это слово повторил! Все усмехнулись…

Но тут девушки принесли оловянные миски с жареными и печеными карпами, от одного запаха которых у всех потекли слюнки, точно у новорожденных.

— А эти рыбы откуда же? — удивился Ячменек.

— Они из мельничного садка, специально для вас, пан король! У нас на Гане ведь всегда что-нибудь найдется, пан король… — улыбнулась мельничиха Стрнискова.

И снова все принялись за еду.

— Дело тут вот в чем, пан король, — пустился в объяснения староста. — Хропынь, как и Кромержиж, принадлежит епископу. А епископ сам командует императорскими войсками и старается не позволять опустошать его владения. Если появится императорский полк, он натолкнется на архиепископскую гвардию и придется ему убираться отсюда. Нас обирает пан регент в Кромержиже, Берг зовут его, но он все ж таки сожрет меньше, чем целый полк… Ясно?

Пан король покачал головой.

— Мы пану регенту пошлем то тетеревка, то пятнадцать курочек, а то дюжину рябчиков. Вот он к нам и милостивее становится. Но вот здешний управляющий, Ганнес, вонючая гадина, пан король. Он утесняет, избивает нас, как Ровоам и Иеровоам{221} вместе взятые. Ирод поганый! Всех коней у нас увел, погнал на ярмарку в Кромержиж, а там продал их пану епископу для его лейб-полка…

— Но какие-нибудь лошади-то у вас остались?

— Да уж точно, есть у нас лошадки, пан король. Но немного их осталось. Для вашего лейб-полка не хватило бы!

— У меня есть своя Березка, — сказал гость.

— Да уж мы любовались на нее! — заметил дядюшка Фолтын, который знал толк в лошадях.

За такими разговорами наступил полдень, и над столом задымилась мясная похлебка. И снова все ели и пили. Король спросил:

— Сколько нас тут в Хропыни?

— Вы нас видели, пан король, во дворе. Все тут.

— Хватит этого… А ружья у вас есть, мушкеты, пистолеты?

— Пожалуй, кое-что по избам найдется, только бы управляющий не разнюхал. Оружие осталось от мансфельдовых солдат, с датских времен. И у валленштейновских рейтар мы кое-что отбирали, встречая их в одиночку. Порох и муницию мы держим сухими. Мало ли что…

Король рассмеялся, а за ним и все — староста, мельничиха, дядюшка Фолтын, дядюшка Вычитал и его жена, бабка Кристина, кузнец Буреш и его хозяйка, дядюшка Завадилик, старый Выметал и Паняк с Панячихой, Зборжилиха и оба Калужи, Вацлав и Аполена, а также Ян Кочирж, который сюда переселился — вернее, не он сам, а его прадед — из Жалковиц.

Посмеявшись, все принялись за еду вместе с паном королем и стали есть копченое мясо с капустой, а потом гуся с золотистой корочкой, и было этих гусей пять штук, и еще сегодня утром они весело гоготали на ручье у мельницы. Наконец присела к столу и старостова хозяйка, и пан король так учтиво поблагодарил ее за труды, что Паздерка расплакалась.

Но пан староста приказал принести вина, и королю Ячменьку пришлось пить из оловянного жбана.

Все дивились, как лихо он пьет… Они ведь не знали, как Арпаджик пивал анатолийское вино в Стамбуле и что потом вытворял. Не знали, что он пил с графом Турном в Венеции, а потом оба плакали. Неведомо было им и то, что пил он с герцогом Савойским, с князем Нассауским и с Гёстой-Кривоносом, прославленным шведским королем. Но черт знает почему, вот здешнее вино ему нравилось больше всего, хотя оно было терпким, как барвинок. Пусть терпкое, но здешнее, голешовское, епископское.

— За здоровье всех дядюшек и тетушек, сидящих за этим славным столом, — предложил тост король, но его уже не слушали — все смеялись, кричали и галдели. Начались уже и ссоры.

— И на свадьбе в Кане гости упились, — заметил пан староста, снова доказав, что он начитан в Священном писании.

Тем временем на дворе стемнело, а в доме было так жарко, что со всех пот катил градом и все были насквозь мокрыми, а дядюшка Завадилик уснул.

— Какой урожай ожидается? — спросил гость у старосты.

— Будет нынче урожай, но никто не должен знать какой. Вам я открою, потому что вы наш пан король: хороший будет урожай…

— Что ж, я рад, — был королевский ответ.

А потом снова только запивали пироги, с повидлом, со сливами, творожные, медовые, разукрашенные и благоуханные, словно спелое зерно, а также сладкие, золотистые ганацкие булки.

Было уже совсем темно, когда пан староста стукнул по столу палицей и сказал:

— Пора спать… Солнце зашло над Габаоном{222}

Все встали, освободив проход пану королю, который благодарил и улыбался, поворачиваясь во все стороны. Да уж, это был король так король! И никто не сказал бы, что ему бог знает сколько сот лет.

— Мы приготовили для тебя, пан король, постель по соседству…. — Староста королю уже тыкал. Он тоже сильно подгулял.

Он повел гостя через темный двор к задней калитке, еще шагов тридцать по росистой траве к другой калитке в ограде, за ней шагах в десяти стояла крепкая каменная постройка. Его ввели в горницу, где была приготовлена огромная постель с пологом. Тут же была печь с плитой, у печки лавка, в другом углу дубовый стол, выложенный красивыми узорами, с двумя стульями и буфет. Над дверью даже и в темноте видны были раскрашенные тарелки, кружки и кувшины.

— Сюда, пожалуйста, пан король, здесь тебе будет пока что хорошо спаться. Это дом кожевника Якуба Франца, которому несколько лет назад пришлось уехать из-за своей веры в Польшу. Самый богатый человек был в нашем городе. Заведение его было у мельничной запруды возле Бечвы. Он был даже в той комиссии, что подносила однажды здешние изделия Зимней королеве.

Это постель супруги его Катержины. В доме все как при хозяевах было. Мы все сохранили в порядке. Здесь никто не жил. Нас поменьше стало, чем было прежде. А отныне здесь твой дом, пан король! Зажечь тебе свет?

На стене висел каганец с конопляным маслом.

— Не надо, — остановил его король, — в окна светит месяц…

— И то правда.

Староста поклонился раз, другой и третий и, пожелав:

— Доброй ночи, — ушел.

Иржи слышал, что его заперли с обеих сторон — с крыльца и задних сеней — на ключ.

Он подошел к окну, под окном стояли два парня с алебардами.

Стража…

Постель была постлана и пахла лавандой.

Иржи разделся и лег в постель. Он был королем. Его заперли на ключ. Он рассмеялся и, укрывшись тяжелой периной, заснул.

4

Когда король Ячменек пробудился, на столе уже стоял завтрак. Опять королевский.

Он поел, умылся — вода здесь тоже была приготовлена — и вышел во дворик. Парни приветствовали его; они были без алебард, но с валашскими пистолетами за поясом.

— Что вы тут делаете? — спросил пан король.

— Сторожим вас, пан король.

— Чтобы я не убежал?

— Чтобы вас не украли!

— А где моя кобылка?

— У старосты в конюшне.

— Пойду посмотрю на нее.

Парни испугались. Подскочили.

— Нельзя, пан король! Нам не велено вас пускать!

Иржи покраснел от гнева, но тут появился пан староста и, учтиво кланяясь, пожелал доброго утра.

— Пойдемте в светлицу, староста, — приказал король. — Садитесь за стол. Я хочу с вами поговорить!

Они уселись, пан король и староста.

— Вы что же, под стражей меня держите? — спросил пан король.

— Упаси боже, — воскликнул староста. — Мы охраняем вас.

— Вы в своем уме? — закричал пан король.

— В полном уме, именно потому вас и охраняем!

— Уеду я от вас! — сказал король.

— Этого-то мы и боимся! Целые столетья дожидались мы вас, пан король, а теперь, когда вы изволили прибыть, чтобы мы да вас потеряли?! Не будет этого, пан король! Ну что вам стоит посидеть у нас да выспаться? Устали вы с дороги. Отдохните.

— Сколько же отдыхать?

— Да смотря по тому, как дела пойдут… Война ведь. У нас в краю Шведа. Не дай бог, Шведа вас увезет либо епископ отправит в Кромержиж и там голову снесет, хоть вы и бессмертный. Слыхали небось, что творилось в Праге в двадцать первом году? Не знаем, какой вы веры, да и не спрашиваем, не суем нос, куда не след. Мы не любопытные. Задумали мы короновать вас на Гостынеке. Но время покамест не подоспело. Обождите, пан король, и опасайтесь людских глаз. Мы-то присягнули никому о вас не сказывать, а за чужих поручиться не можем. Не прибавляйте нам забот, пан король! Не гневайтесь на нас, не уходите от нас! Мы вас запираем из любви к вам. Нам хорошо известно, что вы одним махом можете перескочить через стену и взломать любые замки. Ведь у вас силушка, как у Самсона, пан король! Но не бросайте вы нас! С вами от нас уйдет и счастье, которое вернулось к нам в самый разгар войны. В Оломоуце горе, Голешов плачет, все деревни вокруг сгорели, только мы тут стоим, бедные, убогие, но счастливые, потому что к нам вернулся наш король…

Староста Паздера говорил как по писаному.

— Ну и делайте со мной, что хотите, — заявил пан король, как когда-то говорил Фридрих чешским, моравским, силезским и лужицким сословиям. Он сбросил одежду и тут же лег в постель: — Буду есть и спать.

Староста постоял у высокой кровати с пологом и влюбленно посмотрел на короля. Потом поклонился и на цыпочках ушел.

Ячменьку нисколько не было грустно. Он отдыхал по-ганацки. Беседовал с приносившими ему пить и есть и с теми, кто, сменяясь, стояли караулом во дворе. Он слушал пенье жаворонков высоко в небе, кудахтанье кур на соседнем дворе, узнавал уже голоса всех петухов и, как в древности авгур, наблюдал за полетом чаек.

Он попал в плен. Такое с солдатом случается.

Иржи порозовел и поправился. Не думал ни о прошлом, ни о завтрашнем дне… Пан староста навещал его. Они беседовали об управляющем Ганнесе, лютом псе, спущенном с цепи, о регенте Берге в Кромержиже, о барщине и жатве. Староста сообщил, что пана короля ночью навестит важная особа, пан Ахач, проповедник, который скрывается тут в Хропыни в одном подвале уже с двадцать восьмого года, а тому времени минуло, слава богу, тоже четырнадцать лет, столько же, сколько пан Франц, кожевник, находится на чужбине.

— Ахач здешний?

— Нет… Он вышковский, но мы его прячем, как и вас. Вы, наверное, соскучились по ученым речам…

— Не соскучился, — возразил пан король.

— Но мы его к вам все-таки пошлем…

— Кто это — мы?

— Я и члены управы.

— Вы так постановили?

— Да, пан король.

— Ну раз вы присвоили себе право все решать относительно меня, так приводите этого проповедника. Глядишь, время скорее пройдет…

Ночью пришел растолстевший, поседевший, бородатый преподобный Ахач Симиус и потряс королю руку. Они сели за стол, перед ними стояли кружки с пивом.

На стене мерцал каганец.

— Я священник Ахач Симиус, — отрекомендовался гость.

— А-а, обезьяна, — рассмеялся хозяин.

— Верно, ваша милость, обезьяна-самка — simia, обезьяна-самец — simius. Вы еще не забыли латынь, которой вас учили, — сказал проповедник. — Вы проходили учение в Праге или Гейдельберге?

На что последовал ответ:

— В разных школах…

— Так, так. Ваша милость, это по вас видно. Я учился в самом Виттенберге!

— Там ректором был побочный сын Густава Адольфа. Как раз во время битвы при Лютцене.

— Мы ничего не слыхали о побочном сыне нашего короля, — заметил пан Ахач.

— Густав Адольф был шведским королем, — пояснил Ячменек. — Выпьем по кружечке?

— Не откажусь, — ответил проповедник. Они отхлебнули. — Нашим королем я называю короля лютеранского. Вы тоже лютеранин?

— Я? — засмеялся Иржи. — Когда я родился здесь в ячмене под синим небом, лютеран еще не было. Тогда были только христиане и язычники, пан священник.

— Да, действительно, — вздохнул пан Ахач Симиус. — Сколько вам, собственно, лет, пан король?

— Я не считаю года.

— И вы все это время ходили по свету?

— Ходил, сидел, стоял или лежал, как когда. Поэтому меня не так беспокоит, что хропыньские члены управы меня тут запирают.

— И я тут скрываюсь, пан король. Целых пятнадцать лет.

— Четырнадцать, — поправил его пан король.

— Да, четырнадцать, ваша милость.

Они помолчали немного, прихлебывая пиво. Пан Ахач снова заговорил первый:

— Но вам все-таки известна разница между нашей верой и римским суеверием?

— Меня это не волнует, — сказал Ячменек.

— Очень огорчительно, пан король. Мартин Лютер нашел якорь спасения в учении Августина о человеческой греховности и об искуплении людских грехов божьей милостью. Вы замечаете, что я не считаю доктора Лютера каким-то чудотворцем и принимаю во внимание более древние истоки его учения. Человек от природы насквозь грешен, и воля его диктуется грехом, пан король!

— Это я испытал, — сказал хозяин.

Пан Ахач продолжал:

— Человек может достичь вечного блаженства с помощью божьей милости. Но божья милость будет уделена нам не за наши деяния, какими бы благородными они ни были, а единственно только за веру в Христа и его искупительскую миссию… Аминь!

— Эге, а как же с предопределением? — спросил пан король.

— Это, ваша милость, кальвинизм, и лучше о том не извольте говорить, если боитесь бога.

— Жалко, пан Ахач, а то мне хотелось устроить диспут…

— Лучше оставим это, пан король! Много бед принесла миру кальвинистская ересь. И нам, пан король. Кто такие были король Фридрих и его нечестивая супруга? Еретики. А к чему ведет ересь? К погибели вечной… Я счастлив, что ваша милость не ударились в ересь. А где вы изволили пребывать в те времена, когда ересь распространилась повсюду?

Иржи ответил:

— Всюду и нигде, пан Ахач! Может, в Индии, я уже не помню.

— В Индии живут язычники…

— Да, кажется…

— Как замечательно повидать свет, — вздохнул пан Ахач.

— Повидать свет и встретить стольких любознательных людей, — засмеялся пан король. — Выпейте, достопочтеннейший, кромержижское пиво напоминает хрен с медом.

— Я все дивлюсь, что на вас лета совсем не сказались… Мне нет пятидесяти, а полюбуйтесь на мою седую бороду и лысую голову!.. Патриархи израильские также были древними…

— Ну вот видите…

Пан Ахач снова начал:

— А есть у вас жена и детки…

Пан король не дал ему договорить:

— Я признаюсь вам, дорогой досточтимый отче, что у меня было за все эти годы много женщин, а также супруга… Может, и сыночек, не знаю.

— Ах ты, беда какая. Жалко, очень жалко, — запричитал пан Ахач. — Все мы сосуды греха… Поэтому, прежде чем мы разойдемся, вспомним слова Писания, пан король.

Пан Ахач воздел очи к темному потолку, потом перевел взгляд на каганец с конопляным маслом и наконец склонил голову к самой столешнице, молитвенно воздев руки:

— Возблагодарим ныне тебя, боже наш, и восхвалим имя славы твоей. От тебя исходит все сущее, и полученное из рук твоих отдаем мы тебе. Ибо мы только прохожие пред тобой и гости… гости… гости…

Дальше пан Ахач не знал.

Но Иржи докончил стих:

— Дни наши, точно тень, бегущая по земле без остановки…

Пан Ахач вскочил, глаза его заблестели, и он воздел руки к небу:

— Да, это ты, Ячменек, король наш, и господь благословил тебя!

Он хотел поцеловать Иржика, но все же не осмелился.

Утром он доложил старосте Паздере, который спустился к нему в подвал:

— Он мудр, как Давид, силен, как Голиаф, грешен, как Соломон, пьет, словно Ной, он ученый, словно пророк Исайя, красив, как Авессалом. Он знает Писание, как сам Мартин Лютер. Словом — это король Ячменек и никто иной!.. Сторожите его… Словно ковчег завета, перед которым скакал и плясал царь израильский, облаченный в льняные одежды. Сторожите его, как зеницу ока! Он настоящий ганак!

И возрадовался староста Паздера и все члены управы.

5

— Капитан Берг из Кромержижа послал к нам свой отряд лейб-гвардии из двенадцати мушкетеров. Они расквартировались в подвалах замка. Счастье, что они о вас ничего не знают, — доложил староста Паздера пану королю.

— А почему сюда прислали лейб-гвардию?

— Будет жатва.

— А зачем вы послали ко мне проповедника Ахача? На разведку?

— Он признал в вас короля Ячменька.

— А вы меня не узнали?

— Как же, узнали, но слуга господень будет помудрей нас.

— Стыдитесь, — сказал пан король без всякого гнева. — Так что же делается на свете?

— Шведы выезжают из Оломоуца грабить по всей округе.

— Вычистите оружие! — распорядился пан король.

— Императорские драгуны снова заняли Литовль. Шведы разграбили Товачов и осаждают тамошний замок. Они забирают в деревнях всех коней подчистую.

— Спрячьте коней! Вам они понадобятся!

— Шведа ловит крестьян и гонит их строить укрепления в Оломоуце.

— Что ж, укрепления — вещь хорошая, но леса и пруды — тоже.

— Валахи помогают Шведе. Возят ему соль из Польши.

— Соль — тоже хорошая вещь.

— Вы мудро судите, пан король, я приду к вам с членами управы.

— Заботьтесь об урожае! И держите порох сухим!

Староста Паздера откланялся и снова запер дверь на ключ.

Но наступил день, когда чуть свет в светлицу в дом кожевника Франца ввалился дядюшка Фолтын и, тряся спящего короля, завопил:

— Гей, пан король! Шведа здесь. Лейб-гвардия залезла в подвалы замка, управляющий Ганнес удрал в Плешовец, а Шведа увозит с поля снопы.

— Кто тебя за мной послал?

— Дядюшка Паздера.

— А где он?

— Собирает по городку мушкеты и сабли.

— Где мой конь?

— Я привел его к калитке.

— Сейчас я оденусь.

Пан король мгновенно оделся, подпоясался, пристегнул шпагу. На белоснежной рубашке — вчера бабка Кристина выстирала и выгладила ее — сверкала золотая звезда.

Березка заржала от радости.

— Вели бить в барабаны и трубить тревогу! Все за мной! У кого нет ружья, берите вилы. Женщины и дети пусть спрячутся в лесу Скршен. Где он, Шведа?

— На полях возле Гетмана.

Пан король смотрел грозно, словно генерал. Березка под ним танцевала. Пан король крикнул караульщикам во дворе:

— За мной! Кончай сторожить!

Неохотно идут ганаки в бой, но уж если пойдут, то всерьез. Молодцы вывалили со двора, вскинули алебарды на правое плечо и застыли как статуи. За ними Фолтын на гнедом и с пистолетом в руках. Завадилик с валашкой и Кочирж с саблей… На статном вороном прискакал верзила Розегнал, Микулаш, со старым копьем, сохранившимся со времен гуситских войн.

— Сколько их там? — крикнул Иржи Фолтыну.

— Да почитай две дюжины…

Пан король засмеялся. Светились его белокурые волосы, которые он не стриг больше месяца. Утреннее небо было пасмурным. Солнце поднималось за Бржестом.

В городке раздавались звуки барабанов и труб — объявляли тревогу.

— Все за мной к Гетману! Ни одного снопа они не увезут!

Он пришпорил кобылку и сразу превратился в того полковника, который под Лютценом пробился к самой виселице за мельницей, а под Виттштоком ворвался в обоз саксонцев.

По обе стороны запыленной дороги теснились избенки, и полковник на своем коне возвышался над их соломенными крышами. Из изб выбегали женщины и дети и бежали, как им было приказано, в лес Скршен. Женщины не хныкали, они даже улыбались, глядя на пана короля. Барабан грохотал, и трубач трубил.

— Две дюжины рейтар… Это две дюжины коней для нас! — прокричал пан король дядюшке Фолтыну, и тут прибежал пан староста Паздера и доложил:

— Пан король, мы седлаем коней и следуем за вами.

— Да пошевеливайтесь вы, черт возьми, — выругался король и поскакал галопом к гумнам.

Во всей своей золотистой красе тянулись перед ним поля ржи и пшеницы до самой зеленой Расины и волновались под утренним ветерком. Жаворонки распевали свою утреннюю песню высоко в небе, блестевшем серебром. А за лесом Расиной поднимался к небу черный дым. Иржи не раз видел такой дым. Наверное, горит в Киселовицах. Он остановил Березку. Погладил ее по гриве.

Пруд Гетман словно покрылся гусиной кожей от озноба. Впереди у Заржичи ржаное поле было уже сжато. Темные фигурки торопливо бегали по стерне, стаскивая в охапке снопы. Другие темные фигуры держали за вожжи лошадей, которые паслись, сбившись кучей на болотистом лугу возле Гетмана. На стерне стояли телеги с высокими колесами, наполовину уже нагруженные. Их было три, с пристяжными лошадьми. Еще лошади!

— Вперед! — вскричал пан король и, выхватив шпагу, птицей влетел на поле. От копыт Березки только комья отскакивали, поднимая пыль.

Хропыньцы побежали и поскакали за ним на конях с криком и галдежом.

А всадник с золотой звездой ругался на всех языках и поносил тех, кто таскал и складывал на телеги снопы, обзывая их паршивыми псами, грабителями и бессовестными поджигателями. Он бранился по-шведски, по-немецки, по-голландски, по-фински. Солдаты испугались и, побросав снопы на стерне, побежали по полю, полезли на возы, ни разу не выстрелив, даже за сабли не схватились, потому что этот всадник, свалившийся с неба, был страшен, как сам сатана, сатана в белой рубахе с золотой звездой.

— Бейте их! — вопил сатана и смеялся, пьяный от ярости.

Их били и кололи.

Люди из Хропыни вскакивали на коней грабителей и пустились вдогонку за бегущими, загнали их в пруд Гетман и тонущих расстреливали из мушкетов. Дикая то была охота!

Когда прибыл пан староста с дядюшкой Паняком, Калужа и Зборжил, бал уже был кончен.

Из ивняка боязливо вылезали Мартин Фила, Криштоф Млатец, Цоуфал, Брадач и женщины, спрятавшиеся там утром, успев все же известить старосту о появлении шведов.

Король Ячменек довольно улыбался. Все подошли к нему, обступили.

Король обратился к ним:

— Одних выгнали, другие остались.

Он по глазам их увидел, что его не понимают.

— Выгоняйте теперь отряд гвардейцев!

Тут они поняли.

Он расставил патрули на дороге в Заржичи, на случай если Шведа вернется, и снова велел бить в барабаны и трубить в трубы. Он ехал впереди, а за ним все мужчины из Хропыни — его войско.

Женщины с детьми, час назад убежавшие в лес, теперь возвращались.

Прибежали на площадь перед замком, где росла бузина, усыпанная ягодами, и пан мельник с Бечвы, Вавра Стрниско, и рыбак Худы Даниэль. Все приветствовали пана короля.

Гвардейцы сидели в подвалах замка и выпивали. Десяток бочонков хранил там управляющий Ганнес…

— Занимайте замок, он ваш! — воодушевлял пан король свое войско.

Все принялись кричать:

— Гей, антихристы, вылезайте!

Но поскольку антихристы и не думали вылезать, наступавшие опрокинули ворота. Король говорил, не слезая с коня, с паном старостой. О происходившем внутри снаружи не было известно. В замке раздавались выстрелы. Затем наверх поднялись по одному с поднятыми руками все епископские гвардейцы. Вылез оттуда и писарь Витек и Лойзек, слуга управляющего Ганнеса, весь взлохмаченный, с широкой улыбкой.

— Пан король, — доложил дядюшка Фолтын, — два епископских мушкетера остались в подвале. А этих повесить, что ли?

— Кто хочет остаться с нами, пусть остается. Остальных гоните за гумна к Плешовцу. Пускай объявят Ганнесу, что больше над нами не будет господином ни епископ, ни швед, здесь мы сами господа!

Тут началось такое ликование, как во время храмового праздника:

— Здесь мы сами господа! — кричали люди и бросали шапки в воздух. Трубач трубил, барабан грохотал.

Слуга Лойзек просил помиловать его: он здешний и хочет тут остаться.

— Оставайся, — сказал пан король, — но чтоб в замок не соваться!

Остальных вместе с писарем Витеком связали и погнали за околицу.

Дядюшка Шкралоупек, тоже Микулаш, подгонял их, сидя верхом на лошади, и вопил, пока не охрип:

— Здесь мы сами господа!

И повел пан староста Паздера короля Ячменька в замок. А с ним шли все члены управы.

— Теперь вы за меня не боитесь, дядюшки? — спросил Иржи, сидя за столом.

Все рассмеялись.

6

Они долго хохотали. Принесли из подвалов копчености и пиво. За едой люди веселились и пили за здоровье пана короля, который сидел между ними, ничего не говорил, а только усмехался в короткие усики.

На улице перед замком все пустились в пляс. Волынка стонала, а барабан вовсю грохал.

Наевшись досыта, члены управы начали сокрушенно вздыхать, переглядываться, лица у них были мокрые от пота. И тогда заговорил дядюшка Клабал:

— Вот мы и выгнали врага.

— А заодно и власть, — добавил дядюшка Паняк…

После этого все долго молчали.

— Кому же теперь отдадим десятину с урожая? — спросил дядюшка Клабал.

— Кому барщину отработаем? — вслух размышлял староста Паздера.

— Ну, ты-то, староста, барщины не нюхал, — засмеялся Паняк.

Все выпили и послали за новыми кувшинами пива.

Под окнами гремел танец.

Староста поерзал на стуле:

— Жатва только что началась, а мы уж дожинки справляем.

— И то правда, — пробурчал дядюшка Фолтын.

Тут пан король встал и заговорил:

— «И взял Самуил один камень, и поставил между Массифою и между Сеном, и назвал его Авен-Езер[164], сказав: до сего места помог нам господь.

Так усмирены были Филистимляне, и не стали более ходить в пределы Израилевы; и была рука господня на Филистимлянах…»

Так гласит Святое писание… Коли будете вы мудрыми и смелыми, господь и далее поможет вам. Вы окружите себя водами прудов и лесными зарослями. Не впустите сюда ни шведов, ни епископских лейб-гвардейцев. Все поля здесь — ваши, все пруды ваши, и стада, и звери, и птицы, домашние и дикие, — все ваше. Весь скот, и крупный и мелкий, ваш, и лошади тоже ваши. С сегодняшнего дня не будет ни барщины, ни десятины…

Все смотрели на него с удивлением.

А Фолтын все-таки решился и спросил:

— А для тебя, пан король, барщину не будем отбывать?

— Не работали вы ни на мельника, ни на кузнеца, ни на плотника, ни на сапожника, ни на кого из тех, кто земли не имеет. И на меня работать не станете. У меня тоже поля нет. Но я буду вашим судьей, как библейский Самуил.

Мужики все еще не понимали его. Поняли только, когда он сказал:

— Выходите, пан староста, к народу на площадь и объявите, что вернулись праведные времена, никто не возьмет сыновей их и не заставит их пахать борозды для господ и жать хлеб, делать для них оружие, утварь воинскую и чинить им колесницы. Никто не заберет у вас дочерей, чтобы сделать их кухарками и служанками в замке. Никто не отберет поля вашего и прудов ваших, чтобы отдать их своим прислужникам. И никто не будет взимать с вас десятину с засеянного, чтобы отдать ее своим лакеям и слугам. Никто не отнимет у вас цвет вашего юношества, чтобы использовать для своих замыслов, и не будете вы сами прислужниками господскими!

Все вскочили и радостно понесли пана короля на руках по ступеням наружу и просили его, чтобы он свою речь повторил всем, кто еще не слышал. Он заговорил снова, и все поняли, что исполнилось то, о чем никто из них и мечтать не смел.

Бабка Кристина крикнула:

— Пан король, ты нас охраняй и суди, а мы тебя будем кормить досыта и поить и в лучшие одежды наряжать.

Засмеялся счастливый король Ячменек.

— В замке ты будешь жить, — кричали ему, и пан король только молча кивал головой.

Было далеко за полдень, и тени удлинялись. Вдали голубел Гостын.

И был положен завет между королем и народом.

И снова присягали на верность — народ королю Ячменьку, а король народу.

Королевскими советниками стали староста Паздера и все члены управы. Шведских коней — числом двадцать два — разделили между молодыми крестьянами, досталось и Лойзеку, так же поступили и с захваченным оружием. Крупный и мелкий скот из епископского хозяйства крестьяне разделили, согласно количеству членов семьи и размерам хлевов. Что не уместилось в их хлевах, осталось в поместье под общим присмотром. И господская упряжь, повозки, все сельскохозяйственные орудия. До захода солнца за лес Скршен не осталось в Хропыни ничего, принадлежащего епископу.

Пана короля спросили, не послать ли послов к заржицким, жалковским и плешовским, чтобы и они у себя поступили так же.

— Пусть сами решают, как им быть. А известить их нужно!

Ночью пан король и члены управы заседали в маленькой замковой зале и совещались, как лучше закончить жатву и укрепиться против врага.

— Наш враг не только швед, — запомните это. Враг и епископ со своим братом-императором.

— Выходит, мы воюем и против императора? — озабоченно спросил Паздера.

— Император хочет извести нас, а мы должны извести его! — ответил Иржи, как говаривал покойный граф Турн.

Он встал, подошел к окну и указал рукой:

— Видите огни далеко в полях на севере по дороге к Заржичи, на востоке к Бржесту и на юге в Плешовцу? Это у костров на карауле наше войско, наши новые рейтары! Они сторожат спасенные снопы! Не отдадут их ни шведу, ни епископу. Настали новые времена!

Потом староста Паздера приблизился к пану королю и шепотом попросил прощения за то, что так долго держал его взаперти.

— Мы боялись, чтобы тебя не увели у нас, а теперь ты сам ведешь нас бог весть куда…

— По тому пути, который указан в Писании. А ведь ты, староста, как я приметил, искушен в Писании!

Они совещались до рассвета, у ворот их охраняла стража.

О таком восстании говорил когда-то на собрании чешских панов пан Эразмус Чернембл и писарь Дивиш, гетман четвертого сословия. Не захотели к ним прислушаться ни пан Вацлав Вилим из Роупова, ни пан Будовец, ни остальные. Не понял их и король Фридрих.

— Я не принес вам мир, — сказал король Ячменек. — Придется отбиваться с двух сторон. Но ваша земля будет родить, и Гана будет мирным островом в океане войны.

Он говорил подобно Яну Амосу Коменскому, чью пророческую книгу, должен был перевести когда-то Густаву Адольфу, но не успел, потому что король был убит в сражении.

Когда солнце снова взошло над лесом Расиной, он выехал на поле близ Заржичи. У пруда Гетман пан король наблюдал за жатвой. Он смотрел на несжатые и волнующиеся, подобно молодой женской груди, нивы. Росой сверкали луга под лесом, и пахло тимьяном. Кобылка Березка паслась в траве, и зубы ее поскрипывали, будто серп, срезающий стебли. Девушки в платочках, окрашенных в шафране, пели и рассмеялись, завидев пана короля с волосами цвета спелого ячменя.

— Гей, пан король, будем танцевать? — кричали они ему.

И он отвечал:

— Будем.

7

Никогда еще на хропыньских полях не было такой веселой жатвы. Но для танцев времени не хватало.

Пан король задумал превратить Хропынь в военный лагерь. Он сел за стол вместе с членами управы и принялся чертить на нем красным мелком линии, кривые и прямые, квадратики и кружки. И объяснял:

— Это вот замок, здесь усадьба, здесь мельница, а там гумна — на севере и юге, на востоке и с запада. Вот течет Бечва. Не просто течет, а растекается рукавами. Вот тут, видите, старый пруд, наполовину заросший камышом и рогозом, а вот Гетман. Но главное — леса. Леса и рощи! Они тянутся на нашей земле вдоль Бечвы до самой Моравы. Заржичский лес, рощи у Гетмана, Скршен, Спалена, Садки, Плешовецкий лес, Млынский и Верхний. До самого Товачова тянутся эти леса и до Вчелинок у Коетина. На востоке дело хуже. Там один расинский лес да за плешовским прудом лес бржестский.

— Придется корчевать деревья в заржичском лесу, у Скршена и в Спаленой. Устроим там засеки. На Шумаве за такими засеками держались немецкие короли и папские крестоносцы, как за укрепленной границей. Нет у нас тут гор, так мы их сделаем сами. Топором, лопатой, киркой и мотыгой. В лесах под Товачовом полно шиповника и других колючих кустов. Опутаем поваленные деревья колючками. А дороги завалим терновником, ежевичником и всякими такими кустами. Лошади боятся колючек, вот рейтары и не пройдут. То же самое в Расине и в плешовской роще. Все мосты и мостики разберем. На полях и лугах между лесами выроем рвы, напустим туда воды из Гетмана, из Бечвы и из ручьев, воздвигнем валы и поставим укрепления.

Все только дивились, откуда у короля столько познаний в ратном деле. А он едва не проболтался, что месяцы и годы служил в шведской армии полковником.

Люди не только дивились, но и сами советовали, особенно дядюшка Фолтын с его воинственным характером.

Они и принялись за дело.

Никто им не мешал, ни шведы, ни люди епископа. Тем хватало и своих забот.

Императорская армия подошла к Оломоуцу: немного постреляла по новым укреплениям из старых пушек, затем разбила лагерь под Градиско, оголодавшая и одичавшая. Кромержижский регент Берг заклинал в своих посланиях господ генералов Галласа и Пикколомини не размещать гарнизонов в Кромержиже, принадлежащем епископу и эрцгерцогу. А то расквартированные войска его погубят.

Немногие шведы, сидевшие в шанцах под Оломоуцем, носу не казали оттуда. Валахи тайно возили им сукна, кожи и соль из польской Велички.

Жители Хропыни трудились на строительстве укреплений не неделю и не две, а целый месяц. Пришли к ним соседи из Заржичи и спрашивали, как бы и им тоже отказаться от барщины на епископа и войти в союз с паном королем.

— Стройте укрепления, — посоветовал им пан король.

И заржичане воздвигли укрепления над Бечвой и в лесу у Плучиско. А потом заявились жалковицкие мужики и после долгих поклонов и восхвалений королю попросили его взять их под свою охранную руку.

— Насыпайте валы и ройте окопы, — наказал им пан король и отправился на своей Березке проверить, что делается в Жалковицах. И было там не меньшее ликование, чем в Хропыни, когда все узнали, что больше барщины не будет и король Ячменек будет управлять ими, как Самуил народом израильским.

Плешовец и Скаштице тоже передавали свои приветы и почтение пану королю, но идти на явный бунт против епископа не отважились, хотя от барщины они отказались.

А Хропынь превратилась в лагерь вооруженного народа, и осень, когда начали лить дожди и дуть ветры с запада, отгородила ее от всего света. Крестьяне жили за валами и укреплениями, упражнялись в стрельбе и в фехтовании и нападали на шведских и императорских рейтар, стоило тем приблизиться.

Безвременник на лугах и в болотах был окроплен кровью ландскнехтов.

Арсенал в замке пополнялся оружием. У пана короля было уже отличное войско.

Регент Берг из Кромержижа послал, однако, к палисадам у Плешовца глашатая-трубача с запросом — построили ли хропыньские подданные свои укрепления против шведов, что было бы богоугодным делом, или они затеяли бунт, который пан регент подавит вооруженной силой, а старосту, членов управы и этого их короля повесит. Ответа пан регент не дождался.

Тогда он послал глашатая вторично и призвал дорогих подданных из городка Хропыни жить в страхе божием и беречь от шведов овец, коров и коней из хропыньского имения. Пусть пригонят их в Кромержиж и поставят в хлева у Новой мельницы.

Снова никто не ответил.

Тогда пан регент направил послание в третий раз: он велел погрузить зерно из господских закромов на телеги и вместе с котлом паленки отвезти в Кромержиж.

Хропыньские жители посмеялись над послом:

— Нету тут господских закромов и господской паленки. Господа тут — мы сами!

Но писать в ответ ничего не стали.

Потом появились шведы. Шел снег, и была метель. Сам пан король выехал им навстречу и разогнал целый их эскадрон. Дядюшка Фолтын дрался словно турок, держа одну саблю в правой руке, а другую в зубах. Стрельба шла, как в битве при Виттштоке, и сынок дядюшки Паняка упал с пулей в сердце. Его со славой похоронили в часовне святого Ильи, и священник Симиус, который недавно вылез из своего подвала, произнес длинную проповедь.

В то время явился какой-то попик из Бржеста и стал звать всех добрых христиан прийти к ним в церковь на рождество. Собралось человек пятьдесят хропыньских жителей, мужчин, женщин и детей, и отправились по снегу в Бржест в день святого Штепана, на колядку. И в этот святочный полдень вторглась в опустевшую деревню со стороны Киселовиц рота финнов Пайкуля, — притащилась из самого Оломоуца и начала безобразничать на главной улице. Они забрали золотую чашу из часовни святого Ильи и убили на месте Яна Лазебника, Вондру Старого и их жен, потому что те пытались воспрепятствовать грабежу. Финны стреляли из пистолетов по окнам замка. Но потом выехал на коне пан король и собрал мужиков за двором. Они прогнали шведов выстрелами и страшным криком. А вместе с ними ушел из городка священник Симиус, неблагодарный! Лютеранин к лютеранам! А члены управы, следуя законам военного времени, постановили выпороть Ондру Билека и Яна Ржепу, уговоривших жителей вместо защищенных заграждениями Киселовиц идти на молитву в Бржест. И отобрали у них в общее пользование их наделы лугов — в наказание и для устрашения.

Пан король долго гневался на всех и говорил, что уйдет из этой паршивой деревушки, где люди предпочитают лизать ноги Христу, вместо того чтобы стоять на страже. Когда же пан староста в ответ на эту речь заявил, что Хропынь вовсе не деревушка, так как тут испокон веков была ярмарка, записанная в календаре, и стало быть, Хропынь — городок, пан король прогнал его от себя, сказав, что найдет другого старосту. Паздера пришел вместе со своей бабой просить прощения еще в тот же день.

Потом навалило снегу, и возле часовни перед замком кабаны начали по ночам рыться в корнях липы. Они прибежали с голоду из леса Скршен. Одного из них пан король прикончил рапирой. Тысячи ворон расселись на крышах и на голых ветвях грабов у старого пруда, а все, кто не стоял в карауле возле укреплений или на засеках, спали на печи. Женщины пряли. Настало время полениться, как умеют ганаки. Только пан король развлекался охотой, несмотря на глубокий снег, и только в корчме было шумно. Корчма уже не была господской, и когда кончилось кромержижское пиво, корчмарь Мартин начал разливать хропыньскую крепкую.

Котел с паленкой никто не повез, и водка была еще покрепче прежней.

Больше всего выпили, когда пришло известие о битве под Лейпцигом, где маршал Торстенсон так всыпал эрцгерцогу и епископу Леопольду Вильгельму, что сказать стыдно. Говорят, что наш пан епископ сражался как лев! Но кто ж этому поверит? Он ведь и в епископы пошел, потому что воевать не умеет! А если умеет, почему же потерял целую армию?

Пан король пришел к дядюшкам в корчму и выпил вместе с ними за поражение генерала и эрцгерцога-епископа.

Он сказал, что когда бьют пана епископа, так мы, хропыньские, ганацкие бунтари, можем только радоваться.

Раздались голоса, что, мол, пора бы и миру быть, говорят, что уж и шведам надоело, и императорским генералам и даже француз притомился. Но пан король им объяснил, что большие господа так быстро не договорятся и еще много крови прольется и у нас и всюду.

— А пока веселитесь, честной народ…

Пан король ходил уже без золотой звезды на груди и одевался как простой крестьянин. Это и было по душе жителям Хропыни, и не было. Он больше не позволял, чтобы ему целовали руки, а им этого тоже недоставало. В замке ему варила еду старая Кристина, а больше он ни с какими женщинами не виделся. Все удивлялись, ведь какой красивый мужчина! Они хотели принести ему в замок постель с пологом и раскрашенные тарелки из дома кожевника Франца, но он не разрешил, — спал на обычной кровати и ел с самых обыкновенных тарелок. Но был строг и справедлив, как и подобает настоящему королю.

После той битвы под Лейпцигом оломоуцкие шведы тоже зашевелились. Разослали свои отряды по всему краю и забирали все, что попадалось под руку. Их рейтар видели у Жалковиц и Заржичи. Плучиско они полностью разграбили и появлялись даже на гумнах за Бржестом. Но подойти к Хропыни не решались. Они обчистили Кельч, а из Кельчи люди прибежали в Хропынь в поисках убежища, пригнав штук двадцать свиней. Пан король выделил им жилище во дворе замка, а староста стал их посылать в дозор к Плешовцу. В Влкоше крестьяне обстреляли шведский отряд из мушкетов и заявили, что будут выгонять и шведов и императорских солдат, особенно кроватов. Так что и жители Влкоша тоже стали бунтовщиками, и пан король принял их в свое подданство, объявив им, что они с нынешнего дня свободны от барщины.

Еще лежал глубокий снег, когда в замок к пану королю явилась депутация из самих Сениц, что под Оломоуцем, которую пан король торжественно принимал, сидя среди своих советников с золотой звездой на груди.

Сеницкие рассказали, что и они уже долгое время со всех сторон окружают свое селение укреплениями, рвами и канавами, заполненными водой, и отгоняют шведов стрельбой. Поэтому им бы хотелось стать подданными короля Ячменька.

Пан король им ответил, что охотно примет их в союз с городком Хропынь и со всеми свободными деревнями на Бечве и на Моштенке так же, как он принял недавно и Влкош, но на Сенице, таким образом, падет новая обязанность: они должны оказывать сопротивление не только шведским, но и императорским солдатам, потому что враг не только пришлый издалека, но и тот, что сидит внутри страны. А они кто — барщинники или люди свободные?

Просители ответили, что покамест работают на барщине.

— В моем королевстве ни барщины, ни десятины нет, — объявил пан король.

Они обещали, что не станут ходить на барщину и будут бить всех кроватов и других рейтар. Пан король и члены управы угостили пришельцев на славу.

— Да, сразу видно, с голодом вы не знаетесь, — заметили сеницкие, сидя за столом.

— Свободные люди не голодают, — смеялись хозяева. — Все, что вы видите кругом, — все это наше. Тут мы сами господа.

Тут сеницкие рассказали, что шведы в Оломоуце день ото дня наглеют, а полковник Пайкуль гоняет иезуитов так, что у них уже дух вон. В храме святого Морица проповедуют на лютеранский манер, а попик служил утреннюю мессу у святых Кирилла и Мефодия. Шведы спалили на площади иконы и церковное облачение, заявив, что для маскарада будет время в будущую масленицу.

Снова хропыньские посмеялись над сеницкими. В Хропыни есть часовня, маленькая дитрихштейновская, но ее заперли на ключ и попа тут нет. Обойдутся и без него, а послом к господу богу от них летает в небеса жаворонок.

Сеницкие спросили, не богохульство ли это, но потом согласились, что и по их сеницкому разуму иезуиты поделом получили.

Сеницкие ушли, обещав хропыньским помощь и дружбу и ожидая того же от хропыньских. Королю Ячменьку они обещали на прощание свою верность и послушание.

— Я приеду посмотреть, как вы живете, — сказал пан король.

Пока что он туда не мог отправиться, потому что всюду за рекой Моравой стояли лагерем части императорских генералов Трауна и Борри, а также итальянские драгуны.

Переправиться через реку Мораву и Бечву они пока не решались, потому что пан эрцгерцог-епископ опасался отдать свои владения на произвол ландскнехтов. Он не позволил им даже расквартироваться и в Кромержиже. Пан регент Берг хвастался, что, если потребуется, защитит город сам, вместе с верными жителями. А коли будет нужда, тогда уж пан регент попросит поддержки.

И наступили тогда для жителей Хропыни тихие, спокойные времена. Они разбороновали и засеяли вспаханные в прошлом году поля, а пан король выезжал на Березке и бороновал и сеял вместе со всеми. Небо было синее, как детские глаза, а Гостынек и того синее. По всей Гане цвела сирень, цвели яблони, черешни, груши, ромашки, калужница и горицвет. Все расцвело, и рощи и луга, пришла весна, и сразу же за ней лето. Птицы пели и вили гнезда. Чайки-рыбачки на старом пруду носились над водой и камышом, точно белые молнии, а на крыше замка уселся аист, сулящий изобилие и счастье. Первоцветов было так много, что даже старые люди не запомнили, чтобы когда-нибудь их было столько. В лесу Скршене все было синее от печеночниц, а Расина была полна ландышей, в бржестском лесу подснежники не хотели отцветать, а Спалена благоухала фиалками. Вербы у Гетмана и у Бечвы были сплошь осыпаны сережками, белели березки в заржичском лесу и вдоль дороги, ведущей в Плешовец. Всеми оттенками зеленого переливались ольхи у мельницы, ясени за двором, дубы подле замка и грабы на поляне у Садков. Старая липа на Маркрабинах развевала ветвями на утреннем ветерке, точно молоденькая, и хоть она еще и не расцвела, но уже пахла медом.

Зеленеющие озими и проклюнувшиеся яровые выслали послом к господу богу на небо не одного жаворонка, а по крайней мере сотню. И кто знает, что было прекраснее — их серебряные голоски или звуки флейты, которые издавали дрозды, не говоря уже о ласковом щебете пеночек. И петухам было весело, и воришкам-воробьишкам, слетавшимся стайками на поля клевать прорастающие зерна.

Много чего повидал на своем веку король Ячменек, и турецкую землю, и шведскую, итальянскую и Нидерланды, был он в Германии и в Савойе. У каждого края своя прелесть и свой аромат. Но такой ликующей весны он еще не видел! И во всей Хропыни не было никого, кто бы запомнил подобные весенние дни. После нескольких лет засухи погода была влажной и прохладной. Все обещало богатый урожай. И все благодаря королю Ячменьку! В это верили все, и охотнее всех поверил бы в это сам пан король…

Но пан король знал больше, чем другие. Он знал, что идет война, которой нет конца и долго еще не будет. Отцветет боярышник, зацветет шиповник, опадет яблоневый цвет, цвет с груш и черешен, почернеют фиалки и пожелтеют ландыши, птицы выведут птенцов, поднимутся озимые и догонят их яровые, зазолотится ячмень и рожь, побуреет пшеница и отцветут липы. А война все будет идти, нагрянет она и сюда, страшней прежней, потому что чаша еще не выпита до дна.

Пан король многое знал и умел о том людям рассказать.

Они садились вокруг него, а он им рассказывал о том, что ему довелось повидать и пережить за долгие годы странствий по миру. Он говорил им правду, а иногда и выдумывал, потому что им этого хотелось. Он им рассказывал об Индии и о Дании, о Турции и Московии, о Швеции и Нидерландах, о королях и королевах, особенно об одной, о Зимней, о генералах и визирях, о разных верах, христианских и языческих, — все, что знал и чего не знал, потому что они охотно его слушали и ловили каждое его слово.

И всякий раз спрашивали его:

— Скоро ли будет мир?

И он неизменно отвечал:

— Погодите еще да точите оружие поострее.

Говоря им это, он улыбался, а сердце его сжималось от боли.

8

В конце мая скосили траву. Вдоль дороги на Заржичи черешневые деревья налились розовеющими спелыми ягодами. Пан регент Берг из Кромержижа не подавал никаких признаков жизни, но в Плешовце объявились итальянские драгуны и увезли на телегах все высушенное сено. Это был отряд, который направил в Кромержиж новый главный комендант, граф Матес Галлас. Эрцгерцог, он же епископ Леопольд Вильгельм, после проигранной битвы у Лейпцига вспомнил о своем духовном сане и отбыл в Пассау. Жители Плешовца узнали об этом от управляющего Ганнеса, который прибыл вместе с драгунами и грозил им самыми страшными карами, если они будут дальше отказываться от барщины и подчиняться самозваному королю в Хропыни.

— Висеть будет самозваный король Ячменек на площади в Кромержиже, так же как будет повешен и валашский гетман Коварж{223} в Гуквальдах. Валахию спокон веку населяли разбойники и язычники, но кто когда слыхал про бунты на Гане?

Поскольку деревенская площадь кишела драгунами, жители Плешовца опускали глаза и ничего не отвечали. Но своего бунта они вовсе не стыдились и жалели только об украденном у них сене.

— Мы поделимся с вами сеном, — передал им пан король. — А впредь стреляйте по драгунам и Ганнеса привезите ко мне, связанного «козлом».

Но пан управляющий Ганнес больше в Плешовце не показывался и драгун туда не посылал.

Потому что близился судный день города Кромержижа.

Вдруг откуда ни возьмись возле Оскола объявился фельдмаршал Торстенсон, который, переправившись через Свитаву, пришел сюда из Чехии со своими генералами Кёнигсмарком и Врангелем и с полковниками Ребенштоком и Платтенбергом. Под его командованием находилось много кавалерийских полков и почти триста пехотных батальонов. Он согнал эти войска не только со всей Германии, но также из Финляндии и Ингерманланда. Настоящих шведов в его армии было мало. Зато в это войско входили валахи из Всацка, старые враги императора, капитанами у них были старый и молодой Коваржи, Адамчик и Роман из Ясенице. Коварж был тем самым гетманом, которого пан управляющий Ганнес обещался повесить в Гуквальдах.

Граф Матес Галлас расположился неподалеку на холмике близ Литенчиц. При виде шведов он спрятался, словно суслик в норку, и не подавал никаких признаков жизни. И хорваты его тоже попрятались.

Рано утром — стоял конец июня, и воздух был чистый, как родниковая вода на Гостыне, — до Хропыни донесся грохот шведских орудий. Пан король вскочил на Березку и выехал из городка, а за ним все, у кого были лошади. На Старом пруду всполошились чайки-рыбачки и закружили с жалобными криками над водой и камышами. Хропыньская кавалькада проехала через Плешовецкий и Верхний лес. Грохот не прекращался.

— Они бьют по Коваржским воротам, — заметил дядюшка Фолтын.

— Кромержиж они не возьмут, — твердил староста Паздера.

Пан король молчал.

Пушки господина де Гира били по прекраснейшему городу. «А вот у нас в Кромержиже…» — хвастался, бывало, Иржи, когда еще не был королем. В Кромержиже есть аптека, где висит зеленоглазая русалка. В честь храма святого Морица назван один строптивый мальчик, которого он вез на корабле из Штральзунда в Гаагу. Из Кромержижа он отправился в Саксонию встречать королеву, раненое колено которой было белым, как крыло чайки-рыбачки. О Кромержиже он с гордостью рассказывал визирям и сэру Томасу, льстивому и недоверчивому. Кромержиж он расхваливал и в разговорах с Густавом Адольфом. И вот Кромержиж будет уничтожен! Сегодня же!

Епископский город с одним двубашенным костелом и с другим, Госпитальным, в котором есть два погребальных колокола. В них звонили и ночами, когда кто-нибудь умирал… Кромержиж погибнет… Вместе со своим замком и галереями на площади, с ратушей, откуда трубил в полдень Альбрехт, музыкант при замке. Кромержиж будет разрушен, как Иерусалим, хотя он окружен рвами и Морава течет под крепостными стенами, хотя его ворота охраняют крепостные башни и бастионы!

Они остановились на опушке леса перед распятьем. Поглядели на шпили кромержижских башен. Их было много, разных башен и башенок. Не меньше десяти. Одни похожи на иглы, воткнутые в шелк неба. И вдруг шелк загорелся.

— Подожгли! — закричали хропыньцы.

Орудия грохотали.

— Почему Галлас не идет на помощь городу? — заохал пан староста.

— Почему они не сдаются? — проворчал пан король.

— Жители Кромержижа — храбрые люди, — возразил пан староста.

— Не по душе мне храбрость на службе императора, — гневно произнес пан король.

Дядюшка Фолтын заметил:

— По Коваржским воротам бьют двенадцать пушек. Я их слышу…

— Я тоже, — сказал пан король. — Это орудия де Гира из Норркёпинга.

Его не поняли, решив, что он сказал по-латыни.

Пан король прислушивался к голосу битвы.

Голос вскоре смолк.

Жители Плешовца прибежали к королю Ячменьку.

— Что, шведы придут и в Плешовец?

— Защищайтесь! — Больше король не сказал ничего.

Потом снова орудия загремели и грохотали добрый час.

— Вместе со шведами идут валахи! — сообщил крестьянин из Плешовца, который еще вчера был у смотрителя прудов в кромержижской ратуше.

— Что ж, ладно, — ответствовал пан король.

— А ты, пан король?

— Я пойду с вами, — ответил он.

Издали донесся дикий рев. Так ревут солдаты-победители.

— Они прорвались через ворота, перелезли через укрепления! — закричал пан король, весь дрожа.

— Ты их видишь, пан король? — спрашивали его.

— Вижу, слышу… нашему Кромержижу конец!

Лицом король походил на Христа на распятье. Но он крепко сидел в седле и даже улыбался. Погладил Березку. Лошадь потряхивала головой.

— Кто так кричит, наши или ихние?

— Нет наших и нет ихних, милый староста, — перебил его пан король, сердито глянув на Паздеру. Староста замолчал. Замолчали и все остальные, разинув рты и вытаращив глаза…

Весь Кромержиж был охвачен огнем. Горел замок, горела крыша костела Девы Марии и храм святого Михала. Горела башня ратуши. Один храм святого Морица торчал среди пламени, стройный и весь серый. Потом все заволокло черным дымом. И этого черного дыма было столько, что он поднялся к небесам и закрыл солнце…

— Это началось в Новосадах, — говорили люди из Плешовца.

— Нет, в Осколе, — спорили жители Хропыни. — А теперь горит повсюду!

— Повсюду, — прошептал пан король, и когда они на него оглянулись со всех сторон, то увидели, что из глаз его текут слезы и он глотает их, точно малое дитя…

Всем жалко стало пана короля, даже больше, чем Кромержиж.

Но пан король сердито рассмеялся и строго приказал:

— Домой! И трубить тревогу! Всем на укрепления!

Все повернули коней и галопом поскакали в Хропынь.

В ту ночь в Хропыни никто не спал.

С укреплений у Расины был виден пожар в Скаштицах. Из болот возле Бечвы дозорные увидели огонь в Минювках за Моравой.

Пламя над Кромержижем не утихло, скорей даже пошло вширь, а огонь становился все более кровавым.

Пан король объезжал вместе с дядюшкой Фолтыном, своим генералом, как его называли, все дозоры на дорогах, в лесах и у водоемов. И женщины вышли с оружием в руках и стояли на страже в окопах за палисадами. А у Выметалов этой ночью родился здоровый мальчик, которому дали имя Страхота. Пан король утром пришел посмотреть на новорожденного и приказал бабке Кристине сварить куриный суп и отнести его роженице.

За этот день и ночь все похудели, особенно пан король.

— Ничего, после страстной пятницы приходит чистая суббота, — сказал он.

Все поняли, что он имел в виду. Вчерашний день, пятница, был днем распятия Кромержижа. Но Кромержиж воскреснет из мертвых.

Через Плешовец прибежали к ним бедняки из Оскола и Штеховиц с женами и детьми. Это произошло в субботу перед обедом. Пан король первым делом велел их накормить в замке. Дядюшка Фолтын роздал мужчинам мушкеты и патроны. Он показал, как надо стрелять, и послал их в дозор. Всех пришедших вместе с семьями разместили в амбарах на Подельцах.

Прибавилось голодных ртов, но зато и солдат. Пан король пришел с ними побеседовать.

Они рассказали, что полковник Пассеве, комендант города, шведов не боялся, так как был уверен, что Галлас отгонит их от укреплений. Но Галлас, стоявший у ветряной мельницы в Лоштеницах, только поглядывал оттуда на происходившее, а с места не двинулся со своим войском, сукин сын! Пан епископ его проклянет.

— Проклянет и валахов, да накажет их бог!

— Почему же? — спросил пан король.

— Они пришли вместе со шведами и раздели горожан донага.

— А вас не раздели?

— Мы и так начисто раздеты…

— Какое же вам тогда дело до богатых горожан?

— Ваша правда, пан король!

— А что поделывает пан регент Берг?

— Мы не знаем… Шведы увезли его с собой.

— Сгорел святой Мориц?

— Он устоял против огня. Это мы своими глазами видели. Но все вынесли из него… Все начисто ограбили!

— И вас тоже ограбили?

— А у нас ничего и не было, — засмеялись беженцы. — Только жены и дети.

— А их не тронули?

— Нет, этого не было, пан король.

— Значит, это была не ваша война.

— Нет, это была не наша война.

— А ваша только теперь начнется, тут у нас…

До самой ночи они обсуждали речи пана короля, златоволосого, красивого, но очень уж тощего.

— Могли б и получше его кормить, — ворчали женщины из Оскола. — Как-никак король!

Пан король вечером позвал к себе старосту Паздеру а всех членов управы и сказал им:

— Довелось мне повидать сожженный и разрушенный Магдебург. Видимо, и Кромержиж теперь выглядит не лучше. Жалко мне Кромержижа! Торстенсон идет на подмогу Оломоуцу. О нас он вряд ли вспомнит раньше жатвы. И с большой армией к нам ему идти незачем. Пошлет эскадрон-другой или батальон рейтар, чтобы отнять у нас урожай. Мы выгоним их! И раз, и два, и всегда будем выгонять! Они к нам не прорвутся! Будем топить их в прудах, бить на валах, загонять их в колючие кустарники и там ловить. Учите каждого обращаться с саблей и стрелять. А что вы скажете об укреплениях из телег в поле, где нет ни лесов, ни прудов?

— Телеги нужны нам для жатвы.

— Но и на поле боя, как при Жижке! Сражаться будете в пешем строю, — засмеялся король. — А в бой поедете на телегах!

Затею эту похвалил Фолтын, разбиравшийся в ратном деле, одобрили ее и остальные.

Хропыньцы приготовили коробы на телеги и запасные упряжки. Все приготовления велись во дворе и в конюшнях замка. Они учились драться дубинами и цепами. Выезжали на телегах на луга между Расиной и бржестским лесом. Это называли по-латыни «exercitiae»[165]. Пан король назначил на каждые пять телег одного капитана, который носил шлем и палаш на поясе. Фолтын командовал всеми.

Потом пан король велел воздвигнуть валы перед замком, спереди возле часовни и сзади у пруда.

— Даже если они начнут палить из пушек, замком они не овладеют, — кричал дядюшка Фолтын. Он чем-то напоминал пану королю Матеса Турна.

Рыбак Даниэль и мельник Стрниско явились в советом:

— Хорошо бы все кругом затопить водой!

Пан король распорядился углублять водоотводы и канавы.

— Точно в Нидерландах, — сказал он.

— Вы и там побывали, пан король? — удивлялись все кругом.

— Был! Часть моего сердца я оставил там… Часть в Нидерландах, часть в Стамбуле, а часть в Дрездене…

— И ничего-то от твоего сердца не осталось?

— Осталось, и то, что осталось, болит, — усмехнулся Иржи.

9

Мартин Старжику захватил все то, что за зиму наткала его жена Стаза, завязал в платок, взвалил на плечо и отправился в Кромержиж. Он собирался продать это еврею Боруху. Но пошел он туда еще и потому, что был любопытнее других ганаков.

Вечером он вернулся с вытаращенными глазами, точно сыч на дневном свету. Еврея, он нашел, полотно продал, хоть и задешево, но то, что увидел, не дай бог увидеть еще раз! Все было разрушено и сожжено! Что не сгорело, разграбили. А крик, который слышен был в пятницу, — это издавали валахи, когда перелезали через городскую стену в погоню за испанскими рейтарами. Столетиями подавляемая злоба вдруг вырвалась у них наружу, и они ревели, точно безумные. Сам Торстенсон, въезжавший в это время в город через Коваржские ворота, подивился, откуда у них взялись такие страшные голоса.

— Было это точно у стен Иерихона, — сказал, еврей Борух, сын Арона.

Валахи преследовали каждого, кто еще держал в руках оружие, и перебили много кромержижских горожан. Драгунами и пехотой Пассеве занялись шведы. Они били их, убивали и брали в плен. Все едино — офицер ли, солдат ли, конный или пеший. Теперь по ночам будут кругом скитаться фейерверкеры, пылающие души мертвых пушкарей.

Всего един час, только часик забирали они в плен, грабили и убивали. Церкви и алтари познали в полной мере, что такое святотатственные руки грабителей. Храм святого Морица не тронул огонь, но внутри все разграблено и растоптано. Только колокола не обрушились, и за них шведский генерал потребовал пятьсот золотых выкупа.

Борух, сын Арона, показал Мартину серебряный крестик с хрустальными раменами и со святыми останками какого-то мученика. Крестик этот продал ему за один золотой шведский рейтар. У этого рейтара были раскосые глаза и плоский нос… Из храма святого Михала шведы утащили дарохранительницу и золотую чашу. У францисканцев из храма святого Яна ничего не пропало. Торстенсон взял их под свое покровительство. Зато иезуиты потеряли все и будут еще платить выкуп, чтобы Шведа выпустил их из плена.

Что произошло в епископском замке, перед тем как начался пожар, — толком никто не знал. Пан регент Берг сидел там еще после обеда и разговаривал с Торстенсоном. У этого самого Торстенсона скрюченные ноги и узловатые пальцы на руках. Подагра его так скрутила. Он вращает глазами, точно дьявол, и сперва позволяет грабить, а потом удивляется, как это его солдаты, лучшая армия в мире, могли так дурно вести себя. Хорош плут!

— Что же произошло с регентом Бергом? — спрашивали соседи Мартина Старжику.

— В плен его взяли. Покамест он находится в шведском лагере под городскими стенами. Полковник Пассеве вместе с ним сидит. Они-то живы-здоровехоньки, но улицы Кромержижа и, главное, площадь вокруг фонтана уже восьмой день завалены трупами, которых никто не погребает. От этого в городе жуткий смрад.

— Кара господня постигла Кромержиж. Морава — это Иордань, а Кромержиж — Иерусалим, — так мы всегда говорили. Очень уж мы загордились! А теперь в Иордани плавают трупы, а Иерусалим смердит, точно живодерня!

Мартина Старжику направили к пану королю, чтобы он рассказал ему об увиденном. К пану королю пришли из Скаштиц и Минювек, а также из Билан, Котоед и Гулина, чтобы рассказать о пожарах и грабежах.

— Дай нам оружие, пан король! — просили они.

— Так ведь у вас есть оружие, припрятанное с прежних времен, как и у нас было. Гана давно могла бы стать неприступным военным лагерем. А вы все выжидали да пироги с медом лопали.

— Эх, какие уж пироги, сколько там их было!

— Не подниметесь на свою защиту, пирогов вовсе не будет! Узнайте у дядюшки Фолтына, как воюют на крестьянских телегах.

Крестьяне уходили недовольные: что же это за ганацкий король, если на уме у него одни только хропыньские земли?

В корчме за житной водкой жители Хропыни поссорились с соседями из Скаштиц и Гулина.

По словам баб и мужиков выходило, что даже для фельдмаршала Торстенсона не нашлось в Кромержиже квартиры. Не осталось домов, где мог бы разместиться гарнизон. Ни хлевов, ни конюшен не осталось, ни винных погребов, ни амбаров. Кто сумел, удрал в монастырь к францисканцам. И тут уж было не до монастырских строгостей. В монашеских кельях ночевали женщины и дети. Торстенсон послал для этих людей немного провианта, собранного в Кельчи, чтобы они не умерли с голоду. Несмотря на голод, женщины в монастыре вели себя непристойно.

— А как аптека при ратуше? — спросил пан король очевидцев.

— Сгорела вместе со всеми своими мазями и травами, — рассказывали те.

— И русалка над прилавком?

— Конечно, — ответила тетка, которая пробралась в сгоревшую аптеку за ромашкой от боли в животе.

— Где Торстенсон? — спросил пан король, — Что о нем говорят?

— Он двинулся вместе со всей армией к Товачову. Пленных потащили за собой.

— А Галлас?

— Вроде бы отступил к Вышкову. Но перед этим его рейтары ворвались в город и похватали, что там еще оставалось. Не больно много им и досталось… И в сгоревшие дома они заходили, разгребали пепел, искали горшки с деньгами.

— Разбойник одесную, разбойник ошуюю Спасителя, — пробормотал пан король, глядя в окно на седой холм Гостына с белой часовней на вершине.

Хлеба желтели. Не было ни грозы, ни града. Наливались ранние сливы. Черешни созрели и, должно быть, стали слаще конфет.

— Урожай обещает быть хорошим, — говорил пан король.

— Лучший за все годы на нашей памяти, — отвечали ему.

— Это потому, что к нам пришел ты, обещанный нам богом Иаков!

— Не богохульствуйте, тетушка, — усмехнулся пан король.

— Пана короля очень огорчил Кромержиж, — рассказывал жене в постели староста Паздера.

Старостиха только заохала:

— Кромержиж за три дня не построишь, но пану королю нельзя без женщины.

— Мы, ганаки, не больно-то охочи до баб. Мы лучше поспим, — пробурчал Паздера.

— Я точно говорю, жену ему надо, — повторила старостиха.

— Все вы бабы сводницы! — пробурчал Паздера.

Паздерка засмеялась, но в подушку, чтобы муж не услышал.

10

Торстенсон со своей армией стоял укрепленным лагерем близ Товачова между Моравой и прудами. Галлас разбил лагерь у Попувек между Моравой и Ганой. Он упирался в Коетин. У Галласа сила была больше, но он боялся Торстенсона. Бесславному генералу страшно скрестить оружие со славным! Это стало ясно еще под Лейпцигом, где императорскими войсками командовал эрцгерцог Леопольд Вильгельм.

Галласа спрашивали, почему он не нападет на шведов, ведь они слабее по численности.

— У них артиллерия, — отвечал Галлас, — какой у нас никогда не будет. А кроме того, мне из Вены запретили вступать в бой. Надо беречь солдат.

Пока Галлас берег солдат, Торстенсон занимал города один за другим. Его кавалерийские части свободно прошли почти весь край — Пршеров, Липник, Новый Ичин, Фульнек, ворвались и в Остраву. Всюду они грабили и поджигали, но нигде не задерживались надолго. Разве что в Фульнеке. Оттуда отвозили провиант в Оломоуц. Торстенсон пришел в Моравию, чтобы помочь Пайкулю удерживать Оломоуц.

Оломоуц удержали, и он превратился в сильную крепость. Пайкуль прибыл с двумя ротами финских рейтар для рапорта в Товачов. Его адъютантом был господин фон дер Фогелау.

Торстенсон лежал на боку и проклинал свою подагру. Пайкулю он не предложил сесть. Они поговорили об укреплениях Оломоуца, о контрибуциях, о ненасытности и пьянстве офицеров. Торстенсон наставлял Пайкуля:

— Заботьтесь, чтобы в храмах проповедовали по лютеранскому обряду, а вот офицеры ваши скоро совершенно оскотинятся. Дезертируют, валяются в постелях оломоуцких шлюх, и город становится борделем. Не будь Галлас ослом, он давно бы отобрал у вас вашу крепость… Лошадей и то прокормить не можете. Мне пришлось обчистить Могельнице, чтобы послать вам фураж. Не полагайтесь только на валахов. Стыдно! Что вы докладывали мне о полковнике Герштенкорне? Убежал к валахам или куда там? Полковник со звездой, которой его наградил Густав Адольф, убегает от вас! Как не бежать из такого грязного хлева!

Полковник Юрг Пайкуль пытался держаться независимо, но тут покраснел, словно жареный поросенок:

— Полковник Герштенкорн был убит при попытке к бегству…

— Так всегда говорят. Не был он убит! Вы солгали, господин полковник!

— Я послал ему вдогонку господина фон дер Фогелау. Фогелау доложил мне о его смерти!

— Врет он все. Немчура проклятый!

— Он преследовал Герштенкорна.

— Все вы врете. Я-то знаю, где он! Мне открыл это лютеранский священник Симиус. Ваш священник, Пайкуль, это вы ему дали пребенду в Оломоуце! Герштенкорн где-то в здешних краях изображает из себя мужицкого короля! А я нигде никаких мужицких королей не потерплю! Что вам известно о нем?

— Симиус ничего мне не докладывал, — сокрушенно пробормотал Пайкуль.

— Я велю этого самого Фогелау повесить за вранье.

— Но ведь Герштенкорн мертв, это яснее ясного, — твердил Пайкуль.

— Увидим! Шагом марш! — скомандовал Торстенсон, и полковник Пайкуль в расстройстве ретировался.

Господин фон дер Фогелау клялся полковнику Пайкулю снова и снова, что полковник Герштенкорн был при погоне убит. Кто-то украл его труп, раздел, унес и закопал. Нет на свете полковника Герштенкорна, отличившегося под Виттштоком.

— И под Лютценом, и у Свиднице, еще когда командовал Банер, и вообще всюду! — кричал Пайкуль. — Если он жив, вам надо его прикончить, иначе Торстенсон велит вас повесить, и меня, старого Пайкуля, заодно! Герштенкорна нет среди живых, понятно вам?

Фон дер Фогелау не вернулся с полковником Пайкулем в Оломоуц. Он остался в товачовском лагере.

Товачов неподалеку от Коетина, а от Коетина рукой подать до Хропыни, — не успеешь трубку выкурить по дороге.

Господин фон дер Фогелау зашел в палатку, где содержали пленного регента Берга, в тоске дожидавшегося, пока его отправят в Померанию.

— Вы были регентом всех епископских владений в здешних местах? Не слышали вы о некоем мужицком короле Ячменьке?

Господин фон Берг так и взвился:

— Король Ячменек? Ну конечно! Он причинял мне много беспокойства в Хропыни. Отменил барщину, обнес свои владения укреплениями, обстрелял моих драгунов, выгнал управляющего Ганнеса.

— Кто же этот Герштенкорн?

— Он однажды пришел и там остался…

— Откуда пришел?

— Не знаю!

— Когда же он пришел?

— Прошлой весной. Крестьяне давно дожидались его. Это ихний святой. Со звездой.

— Со звездой, говорите?

— С золотой звездой.

— А почему вы его не повесили?

— Крестьяне его охраняют и сторожат. Он у них командир. У него и войско есть.

— Гм, вы хотели бы освободиться из плена, господин регент?

— Ваш фельдмаршал потребовал за меня двадцать тысяч талеров. Но у нашего господина епископа лишних денег нет. Теперь уже господин фельдмаршал согласен получить всего пять тысяч, но это все равно много. Епископ далеко, в Пассау. Пока от него придет письмо, меня уже увезут. А я больной человек. Иезуитов я и сам никогда не жаловал, у меня жена и дети…

— Я замолвлю словечко за вас перед фельдмаршалом. Не надо меня обнимать! Мне от вас нужно другое. Кто сейчас занимает ваше место в Кромержиже?

— Гофрихтер Таронлог.

— Кто он такой?

— Ленный гофрихтер, мой бывший помощник, уроженец Пассау. Епископ его оттуда пригласил в Кромержиж.

— Напишите ему немедля, чтобы он со мной совершенно секретно встретился, ну, скажем, на перекрестке у Безмерова. Если он боится, пусть возьмет с собой шесть вооруженных слуг. И я приеду с шестью рейтарами. Ваше письмо я пошлю Таронлогу с трубачом. Если вы напишете и Таронлог встретится со мной, вас обменяют на шведских офицеров, которых взял в плен Галлас. И в Померанию вам не придется отправляться!

— Когда нужно Таронлогу приехать в Безмеров?

— Послезавтра в сумерки.

Господин регент Берг, безумно счастливый, написал, а трубач отнес письмо к Коваржским воротам, которые были уже вовсе не ворота, а скорей просто дыра в стене. Господин Таронлог письмо получил. Он трясся всем телом, этот сухонький человечек, когда приехал на сером иноходце к перекрестку у Безмерова. Там ждали семь рейтар. Один из них в брыжах до плеч и в серебряной кирасе отделился от них и поехал навстречу господину гофрихтеру. Господин Таронлог снял шляпу.

«Grüß Gott»[166], — приветствовал его всадник в серебряной кирасе. И господин Таронлог радостно воскликнул! « Grüß Gott», поняв, что этот швед вовсе не швед.

Всадник представился:

— Фон дер Фогелау.

— Фон Таронлог, — назвал свое имя сухонький человечек.

Они соскочили с коней и отдали поводья слугам. Обменялись рукопожатием. Господин фон дер Фогелау, высокий и тучный, взял сухонького мужчину под руку и отошел вместе с ним с дороги в лес. Солдаты сбились в одну кучу и принялись болтать.

Еще год назад большие господа, император, швед и француз, согласились вести переговоры о мире в городах Мюнстере и Оснабрюкке. Но при этом они продолжали военные действия, не заключая перемирия. А вот на перекрестке у Безмерова состоялось перемирие.

Господин фон дер Фогелау совещался с господином Таронлогом о том, как справиться с крестьянским бунтом. Они быстро договорились. Ведь нет ничего хуже неповиновения подданных! Если крестьяне отказываются от барщины, то тут уж и враги должны подать друг другу руку помощи. Христианин тут вступит в союз с антихристом, швед с господином эрцгерцогом, епископ с лютеранским полковником, господин фон дер Фогелау с гофрихтером Таронлогом.

Была ночь, звездная летняя ночь, когда они расстались. Господин фон дер Фогелау уехал в лагерь у Товачова, господин Таронлог в разгромленный Кромержиж.

Господин фон дер Фогелау потирал руки — полковник Герштенкорн наконец исчезнет с лица земли, Торстенсон поверит, что он был убит уже во время бегства из Оломоуца.

Господин Таронлог радовался тому, что хропыньский бунт будет подавлен и хропыньцы снова пойдут на барщину.

11

Власть пана короля распространялась далеко за пределы хропыньских владений. Он властвовал по всей Бечве вплоть до болот при ее слиянии с Моравой. И на Моштенке. Его воле был послушен Бржест за березовыми рощами, — хотя попик в костеле святого Якуба Старшего метал громы и молнии в своих проповедях, утверждая, что дева Мария кровавыми слезами оплакивает разбойничьи деяния самозванца Ячменька. Жалковицкие жители слушались приказов короля, и киселицкие тоже. Ему подчинялись Заржичи, и Плучиско, что за лесом, Влкош, Кановско и Ржиковице, все там вооружились и отказались работать на барщине. Из Гулина пану королю доносили, что настанет час — и они тоже взбунтуются, вот только залечат раны от пожара, что случился весной нынешнего года, да после жатвы уберется лейб-гвардия, посланная сюда гофрихтером Таронлогом из Кромержижа. Плешовец был с самого начала верен пану королю, в верности поклялись ему и Биланы.

От Плучиско до Поступков расставил пан король по дороге пешие и конные дозоры за шанцами и палисадами, за валами и рвами, и дядюшка Фолтын гарцевал на своей лошадке и объезжал укрепления днем и ночью. До самого Бржеста — между Расиной и бржестским лесом — тянулись валы, на которых стояли дозоры с мушкетами. Дядюшка Фолтын мечтал и о пушках, но их не было даже в Кромержиже. Шведы оттянули их за Товачов и били из них по замку до тех пор, пока он не сдался. Ручьи у Киселовиц и Жалковиц были запружены таким образом, чтобы при наступлении неприятеля можно было все кругом залить. Каждый человек в Хропыни и по всему краю знал, что надо делать, когда на поле выйдут боевые повозки, и где устроить заграждения из этих повозок.

Пан король отправил послание также всацким валахам, призывая их обратить свой гнев, благословенный господом, против антихриста и гуквальдских панов и бить их всеми силами до тех пор, пока вся Моравия не освободится от императорских прислужников. Герцог Коварж послал пану королю в подарок боевой топорик с латинской надписью «Pro verbo Dei et patria!», что означает «За слово божие и за отчизну!».

Дядюшка Фолтын был недоволен королевским письмом к валахам и тамошними подарками, потому что валахи весной, после взятия Кромержижа, нехорошо себя показали в Скаштицах и в Гулине, где спалили шестнадцать усадеб. Но пан король писал, что хотел, и валахов в обиду не давал.

Когда же эти самые валахи однажды ночью привезли в замок воз соли, обувь для крестьян, прибежавших в Хропынь из Оскола босыми, и синее сукно для пана короля, сам строгий генерал дядюшка Фолтын примирился с ними и угостил их в корчме лучшей ржаной водкой.

Из синего сукна портной Индра сшил пану королю панталоны и камзол, потому что хропыньцы не могли смотреть на короля, одетого в деревенскую куртку. Но новые сапоги пан король сшить для себя не позволил, потому что его старые с серебряными шпорами еще были крепкими.

Собравшись писать послания, пан король не обошел своим вниманием и Сенице. Он спрашивал, как живется милым братьям за сеницкими валами. Те ответили, что послушались его мудрых речей и гонят теперь не только шведов, но и императорских солдат. А живется им хорошо.

Но уж так, как в этом году жилось хропыньцам, им еще не жилось никогда! Никогда прежде не было у них своего хропыньского короля и не была Хропынь золотым островом. Небо над хропыньской округой было в этом году яснее, чем где-либо на свете. С рассвета до заката оно сияло синевой, а ночью, будто луг цветами, было усыпано звездами, грозы обходили Хропынь стороной, ветер дул с юга от Хршибов, и Гостынек, обычно в пасмурную пору, перед дождем казавшийся таким близким, утопал в трепетном мареве и, зыбкий, висел над желтыми пашнями между небом и землей. На фруктовых деревьях почти не было майских жуков, над колосьями почти не летали капустницы, не было ни дождевых червей, ни гусениц, и кроты как будто вымерли. Дикий мак краснел только на межах, не засоряя полей. Уродилось множество слив, яблок, и собрали уже во время сенокоса целые корзины черешен, как и полагается. Пчел было тоже больше обычного, ни один рой не улетел, и на чеснок пчелы не садились. Рожь, высокая, усатая, быстро созрела. Пшеница позолотела до рыжины, на каменистых землях быстро дозрел овес, и волнился ячмень, невысокий, но богатый, и от одного его благоухания можно было опьянеть. Куры неслись так обильно, что женщины едва успевали собирать яйца из гнезд. Из каждых пятнадцати хозяйка непременно находила одно яйцо с двумя желтками, во дворах птица до того громко кукарекала, клохтала и кудахтала, что звенело в ушах, свиньи толстели так быстро, что им было тесно в хлевах, у коров вымена свисали до самой земли, гуси выводили стаи гусят, у женщин были округлые бока и высокие груди, детей родилось, как грибов, и все это походило на земной рай.

Из окон замка король Ячменек осматривал свое королевство, затем выезжал в поле. Только голова его была видна над рожью, хотя сидел он на коне. Такая она была высокая. Он объезжал вместе с дядюшкой Фолтыном патрули, дозоры и пикеты. Осматривал оружие, достаточно ли оно чистое и блестящее. Он всем очень нравился в своем новом синем камзоле. Вот таким они и представляли себе короля!

— Скоро ли настанет мир? — спрашивали его.

— Он настанет, когда крестьяне повсюду научатся стрелять так же, как вы, — отвечал он.

На лугу возле Гетмана он проводил с ними учения по ведению боя с применением деревенских телег. Приехав, они составляли стену из телег, выпрягали лошадей, отводили их в лес, забирались в телеги и с криком отбивали атаки противника, то есть тех хропыньцев, которые изображали вражеских рейтар.

Если б не учебные плацы на болотистых лугах и дозоры на валах и у ручьев, не дозоры в лесу у засек и в терновнике, никто бы не поверил, что лишь на расстоянии двух миль у Коетина стоит лагерем генерал Галлас, а рядом с ним в Товачове правит маршал Торстенсон, что шведы засели в Оломоуце, что они всюду, куда ни кинешь взгляд, и что большая часть моравской земли, Силезии и королевства сожжена, разрушена и изничтожена.

С той поры, как догремели пушки у Кромержижа, в Хропыни не слышали даже выстрела из мушкета. Было тихо, и песня жаворонка не нарушала тишину, лишь сладостно потрескивали зерна в колосьях и молодые люди целовались и обнимались, сидя на теплых межах.

Только пан король был один-одинешенек: не пришла к нему никакая Руфь, не легла ночью у ног его, как моавитская женщина в Святом писании. И все втайне влюбленные в него женщины побаивались короля, отчего улыбки их были робкими.

А вот пани старостихе одиночество короля не давало покоя.

Она знала, что у рыбака Даниэля по фамилии Худы растет дочка невиданной красоты, семнадцатилетняя Марта. И старуха про себя определила ее в жены королю. Выбор ее пал на Марту еще и потому, что происходила она не из крестьянского рода, пусть бы и богатого, не говоря уж о малоземельных, а была из рыбачьей хижины, и поэтому не могла родиться зависть между соседями.

Пани старостиха зашла к красавице дочке Даниэля и спросила напрямик:

— Ты хотела бы стать женой пана короля?

Марта покраснела до корней волос и всплеснула руками:

— Да что это вы выдумали, тетечка?

— Ничего я не выдумала! Пошла бы ты за него, если бы он тебя выбрал?

— Не знаю, тетечка, — прошептала Марта, и на глазах у нее показались слезы.

— Ты будешь крестьянской королевой, — сказала старостиха.

— Я ведь бедная, — всхлипнула Марта, — у меня, кроме сорочки на теле, ничего и нет.

— Ты будешь королевой бедных, — объяснила ей старостиха.

И она подстроила все так, чтоб пан король увидел Марту у пруда, когда она жала траву, и чтоб Марта улыбалась ему.

Она улыбнулась, а пан король заговорил с ней. Что вечер, мол, сегодня прохладный, а ночью, глядишь, и дождь пойдет. Что рыбы выскакивают из воды, а чайки-рыбачки уже отправились спать в камыши.

— Я тоже рыбачка, — сказала Марта, — но я не сплю в камышах.

Она назвала камыш по-ганацки, и пану королю понравилось это давно забытое им слово.

— Ты заботлива, Марта, — сказал он, — и не ленишься гнуться над травой.

Он подошел, поднял полную корзину, взвалил ее себе на плечо и проводил Марту до самой хижины. Пан король пожелал девушке доброй ночи и проводил ее взглядом, когда она поднялась на открытое крылечко.

Потом он увидел ее еще раз снова под вековой липой, где она сидела и плела венок из ромашек. Пан король соскочил с лошади и сел рядом с ней. Взял венок у нее из рук и надел ей на голову, на каштановые волосы.

— Тебе к лицу корона, Марта, — сказал он.

Она сняла венок с головы и расплела его, а цветы разбросала. Он смотрел на нее и молчал.

Один цветок она подала ему. Он хотел поцеловать ее в знак благодарности, но она убежала, сверкая босыми ступнями.

С того дня он больше ее не встречал.

Пани старостиха все подзуживала пана старосту:

— Долго вы будете мучить пана короля? Сперва запирали, чтобы никто у вас его не украл. А теперь не хотите привести к нему женщину. Думаете только о себе! Он нам принес счастье, а вы о его счастье нисколько не заботитесь! Позор вам, мужланы ганацкие, только о себе и умеете думать, а другим блага не желаете, неблагодарные!

— А ты, старуха, не здешняя, что ли?

— Здешняя я, да сердце у меня есть. Пан король женится на дочери рыбака Марте.

12

Старостиха так настойчиво убеждала, что в конце концов уговорила всех женщин из Хропыни, и Фолтынову, и Завадилову, и Млатцову, и Выметалову, и Войтехову, и Цоуфалову, и старую Кристину, которая вела хозяйство короля в замке, и Калужову, и Сырову, жен членов управы и нечленов, — так что в конце концов сошлись все советники в отсутствие пана короля и решили женить его. Король без королевы — не настоящий король, а где король, там должен быть и королевский род, чтобы славе не иссякать, а все расти и передаваться из поколения в поколение. Долго спорили, кого же ему привести в невесты. И Паздера сразу понял, что все члены управы, имевшие дочерей на выданье, готовы сосватать их пану королю. Поэтому он сказал:

— Пускай король выберет сам. Мы соберем к нему в замке всех девиц хропыньских, которым пора замуж.

На том и порешили, и городок заговорил о предстоящей ярмарке невест, один пан король ничего не подозревал, и бабка Кристинка не проболталась.

В воскресенье после обеда все члены управы явились в замок и попросили торжественную аудиенцию у пана короля.

— Ну, раз торжественная, так торжественная, — сказал пан король и прицепил к своему синему камзолу звезду.

Он вышел к членам управы с таким видом, как выходил, будучи канцлером и послом королей, и с некоторым озорством и кичливостью спросил:

— Чем могу служить вашим милостям?

Заговорил пан староста Паздера:

— Дорогой пан король, ты ученый, благоразумный, мудрый и храбрый. Ты наш король Ячменек, хропыньский уроженец телом и душой. Ты крепок, мы знаем, точно молодой дубок. Свяжи ты свою судьбу, очень мы тебя просим, с нашим городом (пан староста любил выдавать городок Хропынь за город, потому что ощущал себя скорее бургомистром, нежели просто старостой), — свяжи ты свою судьбу с нашей Хропынью еще и другими узами. Выбери себе невесту из хропыньских девиц и сделай ее своей супругой себе и нам на радость. Ты привел нас в рай Эдем, и мы по воле божией этот райский сад возделываем и подстригаем, плевелы и траву выпалываем, есть у нас всякие деревья, всякие звери домашние и птицы и звери дикие, но ведь сказал также господь бог: «Не хорошо быть человеку одному…» Мы приведем к тебе всех взрослых дочек из нашего городка — их всего двадцать пять, а ты выбери себе среди них законную жену.

Пан король задумался, а потом сказал:

— Вы всех сосчитали? Не забыли ни одной? Приведите ко мне не только крестьянских дочерей, но и дочек ремесленников, мельников и рыбаков, трактирщиков и писарей, и самых бедных людей.

— С тех пор как ты с нами, у нас в Хропыни нет бедняков. У мельника дочери нет, а дочерей трактирщика, рыбака и писаря мы приведем. И дочку портного, который сшил тебе новое платье из валашского сукна. Но приведем мы тебе только хропыньских девиц, а не тех, кто к нам переселился из Кромержижа и из сожженных деревень.

— Приведите их через три дня! — сказал пан король и звякнул серебряными шпорами.

Руку ему уже не целовали, как бывало, но на этот раз хотели поцеловать. Он нахмурился, и аудиенция на этом кончилась.

Все ушли довольные.

— Пока он был под замком, пан король у нас все толстел, а теперь отощал, словно Иоанн Креститель в пустыне. Ну, ничего, поправится, когда мы его женим, — смеялся Мартин Старжику.

— Дело сделано! — ликовала старостиха и превозносила до небес мудрость пана старосты.

Три дня матери наряжали своих дочерей, три дня они мыли их и купали и душили лавандой. То же происходило и у рыбака в его покосившейся хижине, только Марту мать искупала в пруду затемно, когда никто не видел.

Наконец настал момент, когда пану королю надо было выбирать среди хропыньских девушек себе невесту.

Двадцать пять невест прошли одна за другой мимо выстроившихся двумя рядами жителей Хропыни в замок. Вел их староста Паздера и дядюшка Фолтын, генерал. Каждая невеста шла в сопровождении мамаши. Они поднялись по лестнице и выстроились рядком в большой зале против окон, чтобы их лица были хорошо видны. Дядюшка Фолтын перестроил их двумя рядами. В первом ряду невесты, во втором их мамаши.

Невесты и мамаши не стояли спокойно на месте, все вертелись, дядюшке Фолтыну пришлось на них прикрикнуть. Все равно они не успокоились, хотя это был торжественный момент, куда более торжественный, чем конфирмация, когда играет орган, в храме пахнет кадилом и в золотой митре приближается епископ.

Жениха дожидались под наборным потолком в чистой и светлой зале двенадцать Марий, семь Аннушек, три Жофьи, две Енофевы и только одна-единственная Марта. На невестах были лейпцигские платки с длинной бахромой, вязаные воротники, короткие вышитые безрукавки, расшитые пышные рукавчики до локтя, белые блестящие юбки, отделанные кружевом, яркие банты у пояса с длинными концами, черные туфельки. Мамаши были в белых платках, в косынках, завязанных спереди на голове, в передниках до самой земли. У каждой — старой и молодой, в левой руке — кружевной платочек. Не будь платочки такими красивыми, они утирались бы ими. Лица от волнения перед предстоящими событиями были потные. Но несмотря ни на что, мамаши так тараторили, что дядюшка Фолтын вынужден был снова напомнить им, что они не на базаре, а в замке.

Пан король не заставил себя долго ждать.

Он вошел в залу и остановился как вкопанный. Так пленил его вид двадцати пяти невест. Он ерошил свои светлые кудрявые волосы. Все невесты заметили, что руки у него красивые, но красные. На нем был синий камзол и желтая звезда на груди. Она была не золотая, это все знали, но очень красивая. На ногах у него надеты были полусапожки с серебряными шпорами и с завернутыми голенищами.

Пан король приветливо улыбался.

Староста Паздера хотел выступить вперед, произнести речь и назвать каждую невесту по имени. Но пан король сказал:

— Я и так всех знаю!

И начал прохаживаться взад и вперед вдоль ряда. Он посмотрел на каждую, каждой улыбнулся, и шпоры у него позвякивали, как колокольчики министрантов, когда они опускаются на колени. Невесты клонили взоры, но все-таки поглядывали искоса на пана короля. Каждая видела его уже сотни раз, но теперь, в этой зале, в своем замке, в новой одежде и в качестве жениха он был еще красивее обычного. И руки его им нравились. Когда он в прошлом году появился в Хропыни, руки у него были белые, как у барина. А теперь это были руки крестьянские! Король Ячменек походил на их хропыньских парней! Одно удовольствие смотреть на него.

А что он худой и осунувшийся? Удивительно ли, — столько забот у него с нашей Хропынью! Он ведь воин, генерал, к тому же король! Бабка Кристина плохо кормит его. Кристина, не торчи в дверях, поди поставь лучше суп на плиту. Плохо для пана короля стараешься! Правда, тут чисто, выметено, но где, скажите, занавески на окнах? Ни единой ленточки, ни одного кружевца не видно в этой большущей зале. Бедняжка пан король!

Но бедняжка стал спиной к окнам, заложил руки за спину, прищурился и разглядывал невест так, как парни из чужой деревни разглядывают девиц на танцах. Когда ж он кончит разглядывать? Ей-богу, он смотрит только на Марту, дочку Даниэля, а эта Марта, босоножка, ведьма глазастая, скалится ему, будто между ними уже бог знает что было, будто она его уже сцапала.

И тут пан король спросил как ни в чем не бывало:

— Мартичка, возьмешь меня в мужья?

И Мартичка тоже как ни в чем не бывало ответила громко и без всякого жеманства:

— Возьму!

А пан король обвел взглядом остальных Марий, Аннушек, Жофий и Енофев и сказал:

— Я не могу взять всех двадцать пять, как великий визирь турецкий. Не обижайтесь. Я уже вообще не собирался жениться, староват я для этого. Если я гожусь Марте, она станет моей женой!

Безбожные были его речи, но ему простили. Ведь он выбрал самую бедную.

Пан староста поблагодарил короля. Но пан король на этом не успокоился. В знак того, что ни одна невеста на него не в обиде, каждая позволит ему поцеловать ее. Он тотчас же приступил к делу. Они стояли в ряд у стены перед своими мамашами, и он к каждой подходил и целовал ее с причмокиванием. Только Мартичку не стал целовать, отложив это до свадьбы.

— Ага, не охочи, значит, ганаки до баб, — заметила старостиха, когда муж все это ей рассказал.

На другой день члены управы решали вместе с паном королем, когда будет свадьба.

— После жатвы, — решил пан король.

— Где же будет свадьба? Здесь, в часовне святого Ильи, или в Бржесте?

Пан король возмутился:

— Попик в Бржесте готов призвать на мою голову громы и молнии. Не хочу я этого попика!

— Но проповедника у нас тут нет.

— Обезьяна Симиус удрал к шведам. Черт с ним! — раскричался пан король.

— Что же нам делать? Ведь не станешь же ты, пан король, жить с женой в грехе?

— Каждый может произнести слово божье, которое связывает неразрывно. Я попрошу пана старосту быть на моей свадьбе духовным лицом.

Все согласились, потому что были в глубине души еретиками. А пан староста был счастлив, и старостиха, узнав об этом, чуть не лопнула от гордости, ведь ее Паздера теперь не только потомственный староста, но и священник.

Насколько те лучше иметь собственного короля, чем жить под властью кромержижского епископа! Король может сделать старосту и священником!

13

Бржестский попик послал в Кромержиж Антона, церковного сторожа, с посланием, написанным по-латыни. Сторож должен был разыскать каноника Меркуриана, епископского администратора. Попик писал, что в Хропыни происходят невероятные вещи и что этот самый Ячменек, глава бунтарей, ко всему еще собирается осквернить таинство брака:

«Староста Паздера, ingratissimus hominum, — неблагодарнейший из людей, которого, точно змия, пригрел на своей груди еще господин кардинал Дитрихштейн, блаженной памяти, сделав его потомственным старостой в Хропыни, хотя он и принадлежал к еретическому отродью и только в двадцать восьмом году снова пошел к исповеди, — этот самый Паздера готов оказать самозваному королю Ячменьку, неведомо откуда появившемуся, гнуснейшие услуги и в самое ближайшее время собирается вместо настоящего священника языческим, или, что еще хуже, еретическим способом обвенчать самозванца с дочерью рыбака Даниэля, беднейшего в городке, о чем свидетельствует его прозвище «Pauper», или по-здешнему «Худы». Nihil peius odi, quam animi ingrati vitium[167], поэтому я прошу вашу милость воспрепятствовать еретической свадьбе, на что я сам не имею достаточных сил, а скаштицкие подданные чем дальше, тем более откровенно выступают противниками святой церкви, каковыми они были и ранее. Конечно, и господина гофрихтера не могут порадовать факты явного бунта и он найдет способ искоренить поганое древо непослушания, которое растет и крепнет и протягивает свои корни из Хропыни по всей святой епископской епархии. Несомненно, швед в этой земле менее опасен, чем мужицкая сволочь, избегающая барщины. Сердце наше сжимается от боли потому, что из наших рук выскользнул не только хропыньский приход, где уже целых двенадцать месяцев часовня святого Ильи заперта на ключ, но и подведомственные нам приходы жалковский, влкошский, Бохорж и Киселовице, где яд еретичества и непослушания отравляет души подданных, которые похваляются тем, что к ним якобы вернулся их король, что у них оружие и телеги, как у Яна Жижки двести лет тому назад, и что они выгонят со святой Ганы всех епископов, эрцгерцогов и самого императора, спаси нас боже от такой напасти!»

Каноник Меркуриан посовещался с паном Таронлогом. Пан Таронлог поговорил с полковником, командиром нового императорского гарнизона, испанцем Монкадосом. Он спросил полковника, сможет ли тот в случае надобности прислать против хропыньских бунтовщиков эскадрон рейтар, чтобы сохранить там урожай для епископских житниц, из которых снабжается и военный гарнизон.

— Все отобрать! — лениво распорядился испанец и больше об этом деле даже не вспоминал.

Но господин Таронлог вспомнил и передал в лагерь под Товачовом: самое время совместно искоренить бунт в Хропыни и разделить собранный урожай, сено и солому, масло и сало, коней и скот, что имеется в хропыньской округе в изобилии, взывающем к небесам о возмездии.

Трубач отправился из Кромержижа в Товачов, затем из Товачова в Кромержиж и еще раз туда и обратно.

Попик в Бржесте узнал тем временем от господина гофрихтера, что его настойчивые просьбы господин администратор Меркуриан не пропустил мимо ушей и препоручил наказание сельских бунтарей светской власти, id est[168] господину гофрихтеру и высокородному полковнику Монкадосу, большому почитателю святого Якуба, на починку костела которого в Бржесте, поврежденного еретиками-валахами, он посылает пять талеров.

Пока суд да дело, в хропыньской округе собирали такой богатый урожай, какого и самые старые люди не помнили, а в Жалковицах жила бабка, которой стукнуло ни много ни мало — сто десять лет. Она родилась при Фердинанде I и много чего на своем веку повидала, больше лихого. Но сейчас она благодарила господа за то, что дал он ей дожить до возвращения короля Ячменька, который выполнит то, что предсказано в восьми заповедях блаженства.

Пан король торопился с жатвой. Многие думали, что он просто ждет не дождется свадьбы. Но дядюшка Фолтын знал, что у пана короля повсюду имеются свои люди среди валахов и ганаков и те ему доносят: в лагере Торстенсона близ Товачова, в сыром месте между рекой и прудами, много солдат умирает от лихорадки, при которой гниют легкие. Поэтому фельдмаршал собирается перенести свой лагерь в более сухое место. Но ведь существует и Галлас у Коетина. А что, если он захочет неожиданно напасть на фельдмаршала? Если бои разыграются и в хропыньской округе?

Потом донесли, что Торстенсона под Товачовом уже нет. Однажды ночью, после дождя, когда от прудов и реки потянулся туман, темной вуалью накрыв весь край, Торстенсон поднял свой лагерь и двинул войска через Бохорж к Моштеницам, обойдя хропыньскую округу. Он разместил на холме у Моштениц свои пятнадцать полков и артиллерию, оставив тридцать восемь полков кавалерии на лугах, у подножия холма. Жителей Моштениц и Бохоржа согнали строить для шведов укрепления.

Матес фон Галлас остался под Коетином, но вел себя тихо, как мышка. Он боялся Торстенсона, хотя тот уже больше не мозолил ему глаза.

Пан король приказал:

— Собирайте пшеницу, рожь и ячмень. Только поле на Маркрабинах не трогайте.

— И там все созрело, пан король!

— Не хочу, чтобы там жали. Еще есть время!

Пан король никому не объяснил, что он задумал делать с этим ячменем. Да ведь это же его поле! Он там родился!

А Кристине была в эти дни с паном королем прямо мука мученская. Он не ел, не пил и не спал. Все ходил из большой залы в малую, смотрел из окон на пруд и туда, где горизонт частенько алел от зарева пожаров, устроенных шведами.

Бабка Кристина убеждала пана короля положиться на господа бога и верить, что в Хропынь никакие солдаты не придут. Но пан король вел себя все чуднее.

Жатва подходила к концу, и точно крепости, куда ни глянь, возвышались огромные скирды. Житницы замка были переполнены. Полны были амбары и закрома за избами.

На послезавтра члены управы назначили свадьбу, и во всех избах варили и пекли. Хропынь готовила пиршество в честь пана короля и его невесты.

— Пан король, не радует тебя твоя свадьба? — спросила бабка Кристина.

Он не ответил и в свою очередь спросил:

— Тетушка Кристина, вы не помните, был в здешнем замке пан Вилим Пражма из Билкова?

— Как не помнить! Пану Вилиму принадлежали здешние владения при полоумном императоре Рудольфе. Пан Вилим тоже был малость тронутый.

— А были у пана Вилима дети?

— Был у него сынок, да приблудный, пан король. От служанки Маржи, так ее звали. Она родила ребенка в ячмене на Маркрабинах, на том поле, где и вы родились, как мы знаем. Она умерла родами.

— Вы ее знали?

— У нее были золотые волосы, пан король, совсем как у вас. Ее похоронили в часовне, что была в замке. После уж кардинал Дитрихштейн снес ту часовню. Построил там сарай. Дескать, хватит новой часовни, той, дитрихштейновской, святого Ильи.

— Останки Маржи пропали?

— Пропали. Пан Вилим умер много позже. Его останки пан кардинал велел перевезти в Пршеров.

— А их сын?

— Он пропал, бог весть где. При пфальцском короле его послали в Прагу, а потом о нем никто уж и не слышал. Парни из Хропыни посмеивались над ним и называли его Ячменек. Потому что он родился в ячмене, как и вы, пан король!

При этих словах пан король прослезился.

Кристина подошла к нему и погладила его по голове. У нее была жесткая узловатая рука. Но рука эта пахла тимьяном.

— Почему вы плачете, пан король? — спросила она.

— Мне жалко служанку Маржи… — сказал пан король.

— Перед свадьбой невеста плачет, пан король, а жених веселится! — заметила бабка.

— Мне жалко девушку Марту! — сказал пан король. — Не принесу я ей счастья.

— Ты принес счастье всем нам, как же ты не принесешь счастья ей? Иди, выспись, пан король, утро вечера мудренее. А то шастаешь тут, ровно привидение!

Он сказал:

— Ну, я буду повеселее… — И улыбнулся бабке Кристине.

Но все равно продолжал шагать от печки к окнам и вокруг большого стола до самого рассвета. Он уже не плакал, но веселей не стал.

Рано утром за ним Кристина пришла и сказала:

— Эх ты, недотепа. Не послушался ты меня, сыночек! Скажи-ка, а не тот ли ты мальчик из замка, которого послали к королеве в Прагу и который уж больше не вернулся?

Пан король посмотрел на нее серьезно и ласково, но ничего не ответил.

— Старики про это шепчутся. Кажется им, будто узнали они тебя. И все ж таки хочется нам верить, что ты король. Я всю ночь продумала и говорю себе: «Ты спросишь его». Скажи, сынок, король ты или нет?

Как бы ему хотелось признаться, что он вовсе не король. Но время для этого еще не настало. Смеет ли он одним своим словом отнять у них веру в себя и всю их надежду? И он сказал:

— Я тот злак, который вырос из земли, чтобы насытить вас.

Он сказал так, словно был не только королем, но самим Иисусом Христом.

Лучи восходящего солнца позолотили большую залу, осветили измученное лицо пана короля, и оно прояснилось.

14

Когда пан король рука об руку с невестой вступил в большую залу, в глаза ему бросился прежде всего венок из ячменных колосьев на синей вышитой ленте, свисавшей с потолка. Под этим венком они встали вместе с невестой. За широким столом важно восседал пан староста Паздера. На блестящей поверхности стола лежала Библия. Дядюшка Фолтын стоял навытяжку позади невесты с видом генерала, а мельник Вавра Стрниско был свидетелем пана короля. Кроме них в большой зале не было никого.

Пан староста взял в руки Библию и открыл ее сразу же на второй странице, ветхой и пожелтевшей, потому что это была старая, чешскобратская Библия, которая пролежала пятнадцать лет, запрятанная в подвале дома старосты. Староста прочитал слова: «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему… Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей, и будут (два) одна плоть».

Затем Паздера спросил обоих, хотят ли они стать мужем и женой.

Оба они подтвердили свое желание и подали друг другу руки.

Тогда пан староста громким голосом торжественно изрек: «Вместо духовного лица, отсутствующего в этом городе, окруженном рвами и валами, водами и врагами, я сочетаю вас во имя божье. Аминь!»

Обряд был короткий. Окна были распахнуты настежь, и ласточка влетела в залу и заметалась под деревянным потолком. Она пролетела через ячменный венок, и ее испуганный голосок напомнил звук лопнувшей струны. Все следили взглядом за ласточкой.

Ничего они не подписывали и не целовались. Только крепко держались за руки. Пан король и его жена.

И подвели их пан староста, посаженый отец Стрниско и дядюшка Фолтын к окну, под которым собралась во дворе вся Хропынь и все переселившиеся к ним мужчины, женщины и дети в праздничной одежде, ожидая, когда они увидят пана короля и Марту Худых, которую он выбрал себе в супруги.

Их приветствовали долго не смолкавшими криками:

— Век живи, наш король Ячменек! Будь здорова, королевская супруга!

Многие прослезились. И двадцать четыре хропыньские невесты плакали. Плакала и бабка Кристина, так, как плачут в таких случаях матери, ведь это именно она увидела пана короля спящим на Маркрабинах. Плакала и пани старостиха, ведь она задумала эту свадьбу и посватала пану королю Марту Худы, заботливую и прекрасную.

Прежде чем король и его жена спустились во двор к народу, Марта повязала голову белой косынкой, потому что она была уже замужней.

Все кругом желали новобрачным счастья, здоровья и долгих лет жизни. Дядюшка Старжику за часовней выстрелил в воздух из мушкета, и многие женщины испугались. Грудные дети начали кричать.

— Нынче не стреляйте, дядюшка, — кричали на Мартина Старжику. Один Фолтын его похвалил.

А потом весь городок разместился перед замком за сколоченными из досок, положенных на пустые бочонки столами, на лавках, принесенных изо всех изб, пан король с женой в середине, и теперь они должны были на виду у всех поцеловаться. Много было веселья и смеха, пока хозяйки, подростки и девушки не начали разносить праздничное угощение.

Никто не записал, сколько кур тут съели, жареных и вареных, сколько серн, сколько телят, сколько поросят и гусей. Никто не считал пироги с медом и маком, ватрушки с творогом. Но угощение было очень обильно, и все чувствовали себя словно в раю, особенно потому, что вино лилось рекой, и трактирщик вкатывал все новые бочонки пива, здешнего, хропыньского, и разносил полные кружки водки, тоже здешней, хропыньской!

Все было свое, хропыньское — и куры, и цыплята, и гуси, и серны, и телята, и поросята, пироги и ватрушки, вино, пиво, водка, дети, девушки и парни, мужчины и женщины, бабка Кристина, пани старостиха, пан староста, дядюшка Фолтын, члены управы, пан король и его жена!

— Мы тут сами господа! — выкрикивали все, и это был прекраснейший из дней.

— На Гостынеке коронуем тебя! — кричали пану королю. — Наденем на тебя корону из ячменя! Но только после войны.

— Будет вам говорить о войне! — потребовали другие.

Потом отнесли и отвезли угощение с пиршества всем, кто караулил в лесах, на валах, у реки и у пруда, дозорным и лазутчикам, которых выслал дядюшка Фолтын.

Так они ели и пили целый день под открытым небом, слушая песни жаворонков и кваканье лягушек в обоих прудах, в Старом и в Гетмане. Над головами гостей носились ласточки и веселые белые чайки-рыбачки, а на вязах и грабах возле мельницы чирикали воробьи. Сладко благоухала бузина, ягоды ее, желтоватые, словно сливки, и деревья позади серебрились на солнце. Наелись досыта петухи и куры, коровы и свиньи в хлевах, кони в конюшнях, а главное — Березка, которой приносили и сладости. Насытились воробьи, и пчелы насосались сладкого сока и разлитого пива.

Ох, до чего же развеселились и раскричались мужики и парни! Как краснели девчата и багровели бабы! Всюду мелькали головные платки, белые, шафрановые и подкрашенные ромашкой, не топорщились уже кружевные воротники, смялись отглаженные рукавчики! За душистыми кустами бузины целовались молодые парочки, и деды подзадоривали пана короля, чтобы он покрепче прижимал к себе свою красавицу жену:

— Ты думаешь, пан король, ты ее выбрал сам? Нет, это мы все ее выбрали!

Все хохотали и понемножку распускали свои пояса.

Потом засвистели дудки и загремел барабан.

Мать пресвятая, это был танец! Сначала выступили соло пан король с новоиспеченной пани королевой, теплой, словно пирожок из печи, как маргаритка прекрасной и веселой — ну просто картинка!

Пан король танцевал как испанец. Видно было, что он походил по белу свету, пожил среди воспитанных людей. Шпоры у него позвякивали, а золотая звезда ярко светилась на синем камзоле. И камзол этот был здешний, хропыньский, хотя сукно и подкладку привезли валахи. Ведь мы сшили этот камзол пану королю.

Наевшись, напившись и натанцевавшись, хропыньцы раздулись от гордости и стали спорить, что древнее — Хропынь или Кромержиж.

— Хропынь древнее, но прекраснее всех городов на свете — Кромержиж!

— Был прекраснее, его уж нет! А Хропынь будет стоять вечно!

— Всюду беда. А в Хропыни вон какая еда! — начали гости говорить в лад.

Пили за здоровье пана короля и его молодой жены.

— Галушками да пряниками надо тебе мужа кормить, Марта, чтобы пан король поправился!

Бабка Кристина обиделась:

— А я, что ли, плохо кормила его?

— Может, пан король плохо спал. Теперь все будет иначе! С молодой женой спится сладко!

Так они подтрунивали над паном королем и его молодой женой. Марта то и дело заливалась краской до самого воротника.

Потом гости принялись за рыбака Даниэля и его жену, расспрашивая, как они себя чувствуют в качестве королевских родственников.

— Уж столько сидели у воды, что поймали в зятья короля!

— Пан король, ты чего глядишь великомучеником? — крикнул кто-то из далекого угла.

Пан король рассмеялся.

— Погоди немножко, скоро мы тебя с молодой женой в постельку отправим.

И много велось таких и им подобных речей, а тем временем зашло солнце за Старый пруд и тень от замка легла на пирующих.

Все притихли. Жалко было, что кончился такой славный день.

Но музыканты снова заиграли. Визжали дудки, и грохотал барабан, лихой, валашский.

— Скоро в кустах светлячки начнут светить, — сказала Марта пану королю.

— Как твои глазки, — ответил пан король.

Вдруг в бржестском лесу раздался выстрел из мушкета. Все насторожились. Кто-то сказал весело:

— Бржестские стреляют белок.

— Нет. Это у нас, — воскликнул пан король и побледнел. — Привести Березку. Трубите тревогу!

Пока приводили Березку и трубили тревогу, пан король поцеловал свою молодую жену в губы и сказал:

— Прощай! Я знал, что так будет!

Рыбака Даниэля и его жену он попросил:

— Спрячьте ее, пока все не кончится.

Гости разбежались во все стороны, точно воробьи от выстрела. Они вскакивали в темноте на коней и спешили по улице к Заржичи. Пан король, перегнувшись с седла, что-то наказывал дядюшке Фолтыну, своему генералу. Потом отдал приказ старосте:

— Защищайте замок!

Пан король и другие всадники исчезли во тьме.

За гумнами они встретили дядюшку Бртю Яна. Он кричал и махал мушкетом:

— Пан король, пан король! Измена! Вы слышали мой выстрел? Слышали? От Бржеста прискакали кроваты, целый эскадрон, за ним другой — драгуны. Кроватов вел попик из Бржеста, тот самый, проклятый! Над головой он держал золотой крест и кричал: «Не стреляйте в меня, а то угодите в пекло!»

— Почему стрелял ты один? — воскликнул дядюшка Фолтын, генерал.

— Двое других на перекрестке были те, кого вы тогда велели выпороть. Ондра Билек и Ян Ржепу, которые под новый год, вместо того чтобы сторожить, ушли в костел в Бржест. Они подняли руки, бросили ружья и стали креститься.

Он не договорил. В ночной тишине раздался топот копыт.

— Вперед, на них, — мощным голосом вскричал пан король.

Дядюшка Фолтын гарцевал на гнедом возле него, мрачный и страшный.

И вдруг ночной сумрак окрасился багрянцем — это горел стог у Расины. Там послышались выстрелы и крики.

— Грянул бой, — прошептал пан король и пришпорил Березку.

15

В полночь, когда пан король и его всадники прогнали императорских драгун с жнивья по дороге к Заржичи, а со стороны Гетмана на них напали болотные дозоры и многих чужаков сбили с коней наземь, вдруг раздалась стрельба в стороне Плешовца. Это были шведы, которые неслышно, по-кошачьи прокрались через лес Садки, подпалили смоляными факелами избы в Плешовце и стога на полях у леса Спаленого. А после этого построились и в боевом порядке, по всем правилам настоящей баталии двинулись вперед, выкрикивая проклятия и распевая песню, в которой поносили Тилли, давно мертвого: «Fleuch, Tilly, fleuch!»[169]

У них были ленты шведских цветов через плечо, шведское оружие в руках, но то были ландскнехты из Гессена, Силезии и Померании, а командовал ими господин фон дер Фогелау, который пришел убить полковника Герштенкорна, чтобы тот исчез с лица земли и никогда больше не появлялся. А на вопрос Торстенсона, куда девался Георг фон Герштенкорн, полковник, сражавшийся у Лютцена, Виттштока, Свидницы, Пайкуль, не покривив душой, сможет доложить: «Убит как дезертир». И ни один лютеранский пастор не принесет известия, что он правит как король где-то тут на Гане.

Не потребовались даже повозки, в них не успели запрячь лошадей и вывезти их, пан король победил императорских драгун и хорватов, которых привел через Бржест господин фон Таронлог. Теперь они грабили Заржичи и Плучиско и силой заставили крестьян разбирать стога и крестцы и грузить при свете горящих домов снопы на подводы.

Пан король прискакал в Заржичи и в Плучиско. Он гнал хорватов ударами шпаги, а жители Заржича и Плучиско стаскивали их с коней вилами. Дядюшка Фолтын выгонял драгун из Киселовиц и там на площади наткнулся на господина Таронлога, который сидел на иноходце и трясся от страха, что господин фон дер Фогелау не подоспеет, как они условились, и ночная прогулка превратится в жестокую битву.

Дядюшка Фолтын взревел:

— Где прячешь бржестского попишку? — а дядюшка Клабал, Микулаш, проткнул Таронлогу горло алебардой.

В Киселовицах на площади хропыньские нашли и Билека, предателя, и богомольца Ржепу и забили их цепами. Драгуны стали было отбиваться саблями и даже ранили Якуба Хватала и Павла Хованцу, но потом поскакали в Бржест вслед за попишкой, иезуитом, который удирал впереди всех с золотым крестом.

Гляньте-ка, в Киселовице притащились жалковицкие мужики с вилами, цепами, а иные с валашскими топориками, примкнули к дядюшке Фолтыну и искали, куда делся пан король.

А пан король возвращался уже с большой толпой заржичских мужиков, взбешенный, точно Люцифер. Глаза его налились кровью. На стерне у сгоревшего стога он построил свое войско и приказал:

— За ними, в Бржест!

Дядюшка Фолтын прискакал из Киселовиц и донес о кончине господина Таронлога. Пан король пожал руку Клабалу Микулашу, который по-военному отсалютовал алебардой.

— Будь вас побольше да вам бы кирасы, я выгнал бы всех хорватов и шведов!

Но на эти слова, точно в насмешку, раздался крик из Хропыни.

Пан король привстал на стременах и скомандовал:

— В Хропынь! К черту Бржест!

Они вихрем неслись по стерне, конные и пешие. На хропыньских гумнах было пусто. Только псы во дворах злобно надрывались.

— Что происходит? — спросил дядюшка Фолтын пана короля.

— Не знаю, — ответил пан король. — Видать, еще один отряд хорватов с другой стороны!.. Ох, над Плешовцем пламя! Подожгли, прорвались!

Пан король ехал по широкой улице от Гетмана к замку.

— Там орудует староста Паздера, — засмеялся он.

У замка стреляли. Слышались вопли, стоны и проклятия.

Когда они приблизились еще на сто шагов, пули засвистели у них над головой, точно шмели. Раненый Ян Стазку вскрикнул и упал лицом на землю. Они увидели, что горит крыша замка и что толпа на площади — не хорваты и не драгуны, а шведские ландскнехты!

— Они объединились! — захохотал пан король словно дьявол. — Именем господа, дети мои! — провозгласил он вовсе не по-дьявольски.

Но дядюшка Фолтын разразился проклятиями:

— Дьявольщина! Их тут, что муравьев.

— На число их не глядите! — кричал пан король. Вот теперь он был похож на жениха, отправляющегося на свадьбу.

А свадебные гости скакали верхом и бежали за ним с мушкетами, саблями и алебардами, с вилами, цепами и косами. И сразилось войско господина фон дер Фогелау и войско фельдмаршала Торстенсона с войском безземельных и малоземельных крестьян и батраков, которые отказались идти на барщину, с войском голодных, которым только их бунт позволил досыта наесться, с войском нищих, которым бунт принес изобилие. Они поняли, что на них напали с двух сторон. Что император вступил в союз со шведами, а епископ с еретиком. Их окружили, чтобы забрать у них урожай. Они понимали, что надо прогнать, уничтожить пришельцев, иначе их самих загонят и убьют.

— Мы тут сами господа! — кричал король Ячменек.

— Мы тут сами господа! — кричали его воины вместе с ним, стреляли, рубили, кололи.

Ох, они дрались в июле, будто на храмовом празднике! Дрались так, как дерутся на свадьбах!

— Держитесь! — призывал их пан король, и они держались.

Сражались бешено, упорно, по-ганацки, посинев от гнева. Визжа от ненависти. Пар от них шел! Сердце их разрывалось! И женщины помогали им, вооружившись ножами и цепами. И женщины умирали на поле боя. Погибла старостиха от удара палашом, пала Полковская, вдова бедняка, затоптанная копытами шведских коней. Пронзили и старое сердце бабки Кристины, когда она прибежала с горшком кипятка и в ярости выплеснула его на шведского ландскнехта.

Потомственного старосту Паздеру, толстого и неповоротливого, шведы забили прикладами мушкетов. При этом они орали по-немецки: «Zetter und mordio!»[170] Рядом с ним полегли Томаш Ганзарек, Микулаш Шкралоупек и Якуб Хватал.

Отступали то шведы, то хропыньцы и снова возвращались на прежние места. Пан король искал командира шведов и нашел его, а хропыньцы и шведы наблюдали, как он фехтует с толстым шведом, который, конечно, тоже оказался немцем, потому что кричал: «Du Hund, du Schwein, du Gerstenkorn!»[171], — но недолго он ругался.

И после этого шведы не бежали, а строились снова и снова и атаковали дядюшку Фолтына, который слез с раненого гнедого и вместе с Плевой, Выметалом, Павлом Хованцу и Мартином Старжику, прислонившись спиной к стене замка, среди дыма и смрада бился, пока не рухнул на землю. Перевернуты были столы, за которыми сегодня пировали, повалены бочки, и шведы хватали оловянные кувшины и швыряли их в хропыньцев.

Пан король ненадолго выехал из гущи бойцов. И посмотрел сквозь тьму в сторону Киселовиц и на зарево пожара за Заржичи.

То, чего он ожидал, свершилось.

В ночной тьме раздался стук копыт хорватских коней. Вернулись и драгуны на помощь шведам! Королева и император вступили в союз на хропыньской площади, Торстенсон побратался с Галласом, черт с дьяволом!

Пан король пробился через ряды шведов к воротам замка.

— Откройте! — закричал он защитникам замка Завадилику, Вондре Фишмистру, Хытилу и Цоуфалу с молодыми парнями, не испугавшимися пожара.

— За мной! — крикнул пан король и соскочил с Березки.

— Беги, — похлопал он лошадь по спине, и Березка побежала, затем остановилась за часовней у забора, опустив голову, пока ее не увел под уздцы шведский ландскнехт.

Кто мог, побежал за паном королем. Лестницы и замковые коридоры были забиты людьми. Ворота завалили изнутри. Из замка стреляли по шведам, драгунам и хорватам.

До рассвета шведы, драгуны и хорваты осаждали замок. Они палили по замковым окнам из мушкетов. Крыша замка, подожженная намоченными в смоле пучками соломы, сгорела вместе с балками, ее поддерживающими. Сгорел и резной деревянный потолок, вспыхнул и венок из ячменных колосьев.

Пан король, дядюшки Фишмистр, Хытил, Цоуфал вместе с молодыми парнями, веселыми как всегда, бросали из окон тлеющие бревна и покрикивали при этом:

— Что, помирились господские прихвостни, шведские наемники с императорскими?

Но это была уже смелость отчаяния. У них не оставалось ни пуль, ни пороха. Они задыхались в чаду, черные от копоти, в прожженной одежде.

Вдруг левое плечо пана короля пронзила боль.

Ох, он хорошо знал эти тупые удары. Дважды они уже были нацелены на его сердце. И вот в третий раз.

Через дым и чад донеслись слова его команды:

— Прекратить бой! Хоть кто-то из Хропыни должен остаться в живых!

Он был бледен как мертвец.

— Ты ранен, пан король? — спросил дядюшка Фишмистр.

— Ранен, — ответил он.

Внизу проломили ворота, на лестнице затопали сапоги. Раздались крики:

— Куда ты уходишь, пан король?

— На Маркрабины! Сдавайтесь только шведам! — приказал пан король.

С детства он помнил деревянные ступеньки с черного хода в подвал. Он спустился вниз. Скрипнул замок, дверка отворилась, он вышел к пруду, на болото с камышами. Словно в тумане увидел он хижину Даниэля. Вошел через распахнутые двери в сенцы, где пахло сетями и рыбой. На земле валялся разорванный белый платок с прядью каштановых волос…

Он нагнулся, пошатываясь. Поднял платок. На нем была кровь. Еще не засохшая кровь невесты.

— Прости меня, — прошептал он. Взял окровавленный платок с прядью каштановых волос и ушел из хижины Даниэля.

А вот и солнце взошло! Стволы дубов у земли позолотились.

Левая рука его, вся мокрая, немела. Страшно жгла рана… Он потрогал плечо. Прижал к ране белый платок, который тотчас окрасился алой кровью.

Это не сон! Это кружится голова. Такое головокружение мне знакомо. Но надо добраться до ячменя, который я приказал оставить несжатым. Мне худо как никогда, так плохо было, пожалуй, только однажды, на кладбище в Кундуз-Кале во время вьюги. Но там не было этой вековой липы, расщепленной молнией и стянутой ржавым обручем.

Я ранен в третий раз. Трех женщин я убил. Четвертая жива. Но я уже мертв… Да, правда! Тень Ячменька ползет, ползет и растает, едва только солнце поднимется повыше.

Трех женщин я убил… Нет, не убил. Первую убил отец Исаакиос, вторую — чума. А третья жива. Ее просто похитили. Увезли в шведский лагерь, в Моштенице. Я убил и третью женщину! А это конец!

Ему хотелось заплакать над всеми тремя погибшими женщинами. Но он не мог. Глаза его были сухими. И горло пересохло, а в плече огнем горела третья рана. Огонь ширился, охватывая всю онемевшую руку и сердце тоже.

— Мы никуда больше не поедем, никуда, моя Березка!

Как тяжело подниматься на такую низкую межу! Но там вон на пригорке растет прекраснейший ячмень на свете. Без сорняков, с крупными зернами. Да какие же это колосья! Это гроздья винограда! Ячмень волнуется как море и пахнет хлебом.

— Мне надо отдохнуть. На меже среди тимьяна. Но если я сейчас сяду, я уже никогда не встану! Откуда столько крови в рукаве? И на платке! Не буду я прикладывать к ране ее платок. Жалко! А чего мне, собственно, садиться? Мансфельд умер стоя, когда его все покинули. Мансфельд был ландскнехт. А я не ландскнехт! И никто меня не покидал!

Он встал, возвышаясь над ячменем. Колосья были ему по пояс.

Но он их не видел. Неужто ослеп? Он вздохнул, как мать Марика над могилой в Кундуз-Кале:

— Ах!

Вздох вернул ему зрение. Волновалось, шумело поле на Маркрабинах.

А над Хропынью, над его разрушенным, погибшим родным домом, взвивались тучи дыма. Раздавались крики и лязг железа, стрельба и страшный вой. И сквозь рыдания донесся сдавленный вопль:

— Ячменек, Ячменек! Помоги!

Он хотел броситься на этот призыв, бежать, лететь через поле, через Маркрабины. Но его тянул к земле тяжелый камзол.

— Как трудно снять камзол одной рукой!

И все-таки ему удалось сбросить тяжелый, окровавленный камзол, и он схватился за шпагу. Закричал что было сил:

— Не бойтесь! Я к вам вернусь!

Но земля закружилась у него под ногами. Все заволокло серой, тусклой тьмой… И он упал лицом в колосья, которые сомкнулись над ним.

16

Фельдмаршал Торстенсон так никогда и не узнал, был ли чешский дворянин полковник фон Герштенкорн убит при бегстве из Оломоуца или он и потом правил в городке Хропынь.

Когда же управляющий Ганнес по приказу регента Берга, дернувшегося из шведского плена, велел работникам сжать поле на Маркрабинах, которое так и осталось стоять и колосья перезрели, там нашли окровавленный синий камзол пана короля. А тела его не нашли. Не нашли ни золотой звезды, ни шпаги. Камзол тайком закопали под вековой липой. Ничего, когда он снова вернется к ним во всей своей славе, они сошьют ему новый, еще красивее прежнего.


Перевод И. Бернштейн.

Загрузка...