Стадо с ревом и блеянием, толкаясь, прошло по узкой улочке села, и в густом облаке пыли за ним показалась новая повозка с железными осями и размалеванными боковинами. Перед церковью повозка остановилась. Мужики, из тех, что полюбопытнее, вышли из магазина и сельской управы и принялись ее разглядывать — в их селе не было таких вот крепких, новых, расписных повозок. Откуда и зачем появилась она здесь в это неурочное время, стало ясно, когда с повозки спрыгнул Тинко Тонковчанче и с поводьями в руках повернулся к крупным, белым волам. С повозки сошел еще один человек — в длинном шерстяном балахоне, похожем на рясу, выгоревшем, потертом и грязном от долгой носки. Из-под высокой облезлой шапки незнакомца свисали давно не мытые и не стриженные волосы, сплетаясь на щеках с густой черной бородой. Монах — не монах, но и на нормальных людей вроде не похож. Тодор Аврадалия, первым подошедший к повозке, остановился, насмешливо смерил взглядом незнакомого приезжего, повернулся к Тинко и, слегка подмигнув ему правым глазом, показал головой влево:
— Эй, Тинко, а этого приятеля ты где откопал?
— В монастыре, — громко ответил Тинко, хотя незнакомец мог его услышать.
— В Бачковском?
— Нет, в «Святой Петке».
Аврадалия подозрительно и недружелюбно взглянул на странного человека из монастыря, закурил и, помолчав немного, опять двинул головой в его сторону:
— И что? В помощники себе взял?
— Человек он бедный, пусть помогает, — сказал Тинко и добавил жалостливо: — Он глухонемой.
Но глухонемой как будто понял, что говорят о нем, потому что осторожно повернулся и хитро оглядел неуклюжую фигуру Аврадалии.
— А как же дед Ганчо? — уже громко спросил Аврадалия, поняв, что гость не слышит. — Выгонишь, что ли?
— Зачем мне его выгонять? — пожал плечами Тинко. — Не выгоню. И он будет с нами ходить.
— Так втроем тебе какая ж выгода? — лукаво заметил Аврадалия.
— Эх, дядя Тодор, — укоризненно взглянул на него Тинко. — Неужто и ты из тех, что болтают направо и налево, будто мы все, что соберем для монастыря, делим между собой, а?
— Я этого не говорю, но, чай, кое-что и вам остается.
Тинко помолчал, поджидая, когда подойдут другие, покачал головой, поджав губы, и лишь тогда обратился к Аврадалии, который спокойно стоял, глядя на него.
— Видишь этого человека? — подняв свою тонкую кизиловую палку, Тинко показал на глухонемого. — Божий человек, грех говорить при нем такие вещи.
— Человек как человек, как и мы с тобой, — недоверчиво усмехнулся Аврадалия.
— Как и мы с тобой? — аж затрясся Тинко. — Да мы недостойны и шнурки развязать на его ботинках. — И он поглядел на ноги божьего человека, обутые в грубые, пыльные башмаки. Все вокруг тоже повернулись к глухонемому, рассматривая его обувь, оглядели его пристально с ног до головы и переглянулись. — А знаешь, как его уважают в монастыре! — совсем распалился Тинко. — Святым его почитают, не знают, куда и посадить…
— Уж не потому ль тебе его дали? — ехидно поинтересовался Ганчо Панайотов.
— Зачем? Он сам пошел! — обиделся Тинко. — Хочет работать, помочь чем сможет… А я каждый год трачу время, гоняю своих волов и какая мне от этого прибыль?..
— Да кто ж тебя заставляет? — с притворным удивлением развел руками Аврадалия.
— Кто?! — вскипел Тинко. — Кто? Нет, вы подумайте! Кто? — он задыхался, но не от возмущения. Просто не знал, что ответить. И вдруг указал рукой вверх. — Это он меня заставляет ездить, понял? Езжу, потому что совесть у меня есть, потому что я христианин, потому и езжу…
Аврадалия левой рукой почесал свое правое ухо, исподлобья взглянул на него и усмехнулся, скривив губы.
— У тебя н-никакой прибыли, — он нарочно заикался, — а у нас портки драные…
Люди, столпившиеся вокруг, громко рассмеялись. Тинко знал, что он одет во все новое и всегда так ходит, опрятный и чистый, но все же невольно глянул на свои широкие летние шаровары, обшитые в несколько рядов шнуром.
— На, гляди, пять лет в них хожу! — он ухватил правую штанину у кармана и тряхнул ею.
— Я вот ношу свои два года, а они уже все порвались, потому что я в них работаю, — вмешался в спор и Пеню Гогов.
Тинко поглядел на него — шаровары у Пеню и впрямь были вылинявшие, латаные-перелатаные.
— Ну что за народ! Все-то вам не так, если вздумаете позлить человека, — попытался он свести все к шутке и, сложив ладони, взглянул на небо: — Вот, бог мне свидетель…
— Слушай-ка, Тинко! — пошел вдруг на него грудью Аврадалия. — Уж мне бы ты не рассказывал! Я тридцать лет вас знаю — сначала отца твоего, а теперь вот десять лет и тебя — все ездите из села в село, не работаете, и ездите не с пустыми руками, на телеге да на волах. Так что, только ради монастыря и стараетесь? Себе неужто хоть чуток не оставляете?
Тинко повернулся и озадаченно уставился на него: на прямой вопрос нужно было и прямо отвечать. Люди вокруг ждали, откровенно ухмыляясь. Было ясно, что и они думали так же, и они подозревали, что он нечист на руку.
Не дождавшись ответа, Аврадалия лукаво подмигнул и махнул рукой.
— Это бог-то тебе свидетель? — с нажимом спросил он. — Так ведь ты и по ночам ездишь, и дома, бывает, сидишь, и по лесам проезжаешь — о каком же свидетеле ты тут болтаешь, а? Кто считал твои мешки с зерном, кто взвешивал шерсть и хлопок, фасоль и сало? Я все помню!.. И если по правде говорить, отец твой был гол как сокол, а как связался с этими монастырями, так и разбогател, накупил себе всего, сына вот выучил. Да и ты вроде хозяйством своим не занимаешься, а все нарядный ходишь да выбритый, и деньжата у тебя водятся, и дом свой обставил… Ну-ка скажи, как это может быть, а?
Тинко словно к земле прирос и только смотрел на него — бледный, вспотевший, смущенный, с пересохшим горлом. Многие уже давно намекали ему, но чтобы вот так, в лоб, спрашивать об этом… Да и что отвечать, как начать, в шутку или всерьез?
— Ну, Тодор! — произнес он дрожащим голосом. — Уж от тебя я таких слов не ожидал…
— Да ладно, — тронул его за плечо Аврадалия. — Я не завидую тому, что ты разбогател, дом поставил, детишек учишь. Эх, да разве мало таких, которые и больше вашего грабастают да богатеют. Я что хочу сказать — уж раз ты ходишь по домам и дары собираешь для монастырей, так не думай, что все мы дураки набитые, не понимаем, сколько доходит до монастыря, а сколько исчезает по дороге…
— Да ты хоть соображаешь, что говоришь? — разозлился Тинко. — Я ведь и в суд могу на тебя подать, вон и свидетели есть…
— В суд? — Аврадалия вздрогнул, плюнул на недокуренную цигарку и с ожесточением вдавил ее в землю своей черной, потрескавшейся босой пяткой.
— Ну, будет! Анафема дьяволу! — пошел на попятный Тинко.
— Под суд меня отдаст! А ну попробуй! — решительно пошел на него Аврадалия. — Отдай! Тогда поглядим, чья возьмет! — Он подошел еще на полшага и угрожающе поднял указательный палец правой руки: — То, что я тут говорил, я говорил тебе по-дружески… В суде-то я и еще кое-что порасскажу… Ты, сынок, не думай, что мы лыком шиты… Эхе-хе!
— Ну что ты там будешь рассказывать! — поднял голову Тинко, смущенный и сбитый с толку.
— Это мое дело, — снова огрызнулся Аврадалия и закурил новую цигарку.
Увлеченные ссорой, люди совсем забыли о глухонемом. Только Пеню изредка поглядывал на него. Тот стоял, облокотившись на повозку, мрачный, неприступный и сердитый. Его глаза, черные и пронзительные, блестели. Он глядел на Аврадалию, глядел с ненавистью и злобой, но на лице его не дрогнул ни один мускул. Иногда он переводил взгляд на Тинко, но и тогда смотрел все так же строго и серьезно. Понимал ли он, о чем шел спор? Догадывался, почему сцепились Тинко и Аврадалия? Пеню даже не думал об этом. Но он знал, что глухонемые обычно бывают очень хитрыми и понятливыми…
Тинко сообразил наконец, что они зашли в своем споре слишком далеко и стал думать, как остановить эту свару. Он отвернулся, огляделся, поискал кого-то глазами и спросил у Димитра Плахова:
— А дед Ганчо где?
— Да сегодня он здесь вроде не появлялся, — ответил Димитр, кивнув на церковь.
— Явится, никуда не денется, — отозвался Юрдан Тончев. — Как раз по расписанию его час подходит рюмку-другую пропустить.
Дед Ганчо пришел, когда Аврадалия с видом победителя направлялся к магазину. Вслед за ним потянулись и другие крестьяне, довольные и ухмыляющиеся.
— Эй, Тинко! — пошатываясь на своих кривых ногах, спросил дед Ганчо. — Ты давно меня ждешь?
Он еще издали улыбался своим беззубым ртом, подойдя, сердечно пожал Тинко руку и, взяв в руки поводья, повел волов с повозкой к своему дому. Так у них было заведено издавна: дед Ганчо отводил повозку к себе, кормил волов, а рано утром начинал собираться в путь — просить у добрых людей дары для монастыря. Они ходили из дома в дом, кланяясь, брали все, что им давали, — пшеницу, ячмень, кукурузу, сало, жир, шерсть, хлопок… Они таскали мешки, сумки, бидоны, горшки, ящики… Обычно с Тинко и дедом Ганчо ездил и кто-нибудь из церковных попечителей. Тинко и им выделял кое-что, иногда подбрасывал лев-другой, но без попечителей не ездил — так им больше верили… Правда, в последнее время люди как-то поостыли, давали все меньше и меньше, да и то с ворчанием, а порой, только выглянув из ворот, уходили, ругаясь… В последние два года Тинко стал брать с собой Димитра Плахова. Но все, что удавалось собрать, они оставляли не у деда Ганчо, как следовало бы, а у Геню Хаджикостова. Тинко там и ночевал. Дед Ганчо знал об этом, поэтому и сейчас он не обернулся посмотреть, куда пойдет Тинко и что будет делать.
— Эй, дед Ганчо, погоди-ка! — неожиданно крикнул Тинко старому церковному служке.
Дед Ганчо махнул волам, чтобы остановились, и подпер дышло плечом. Но Тинко не стал кричать издали. Он подошел ближе и, кивнув на глухонемого, сказал:
— И этого человека надо бы устроить.
— А кто он? Откуда?
— Из монастыря… Гость.
— А чего ему здесь надо? — чем-то обеспокоенный, спросил дед Ганчо и повернулся к гостю, который, словно тень, шел за повозкой.
— Я его привез… Мне он нужен, — сухо объяснил Тинко.
— Ну что ж, ладно, коли так, — недовольно буркнул Ганчо.
— Глухонемой он, — добавил Тинко. — Так-то он смирный, послушный. Прямо святой… В монастыре с ним считаются больше, чем с самим игуменом…
Дед Ганчо снова взглянул на глухонемого, видимо, успокоился и, тронув волов с места, громко сказал, стараясь перекрыть грохот повозки:
— Да чего там, найдем ему место…
Повозка была загружена собранными для монастыря дарами, и дед Ганчо, упираясь в дышло, пытался остановить запряженных волов. Рядом с ним, задумчиво глядя в землю, стоял глухонемой. Все это время, пока они собирали дары, он шел рядом с повозкой, сосредоточенный, осторожный, собранный. Димитр Плахов и дед Ганчо брали дары, складывая их как попало, а Тинко низко кланялся людям, передавая им поклоны от монастыря и его патрона так, будто еще вчера они сидели с ним за одним столом, спрашивал о видах на урожай, о здоровье детей, о свадьбах и крестинах, благословлял, благодарил, а потом представлял гостя.
— Из монастыря! — показывал он на него. — Ну прямо святой, старый игумен считается с ним больше, чем с самим владыкой… Глухонемой от рождения, бедный человек, но бог дал ему силу постигнуть то, что мы, говорящие, понять не можем…
Люди с недоверием глядели на этого странного человека из монастыря. И в самом деле, кто он такой — немытый, лохматый, в грязном шерстяном балахоне в такую жарищу?.. Вообще-то монастыри подбирали таких вот убогих людишек, но Тинко-то зачем потащил с собой этого?..
Недоверчиво глядел на него и Геню Хаджикостов, с которым вот уже целый час Тинко о чем-то шушукался на террасе его дома. Геню с важным видом потягивал из своего янтарного мундштука, разукрашенного тонкими серебряными колечками, и время от времени кивал головой. Но вот Тинко склонился к самому уху Геню, и того до такой степени захватило то, о чем говорил ему Тинко, что он забыл и про свою сигарету, которая успела прогореть почти до половины. Со своей всегдашней полуулыбкой на лице, любезный, внимательный и сладкоречивый, Тинко, кажется, сумел в чем-то убедить Геню, потому что похлопал его по плечу и, взяв под руку, повел к повозке, которая уже стояла запряженная в центре двора Хаджикостовых. Улыбнувшись еще шире и еще угодливее, чем обычно, Тинко кивнул на глухонемого.
— А наш гость хочет здесь остаться — понравилось, видно.
— Какой гость? — испуганно повернулся к нему Геню.
— Глухонемой.
— В доме нельзя, Тинко, ты же видишь! — быстро ответил Геню.
— Да кто ж говорит, что в доме? — засмеялся Тинко. — Хочет в вашем селе остаться… Я вот думаю, где бы ему найти местечко? Ночевать только…
— Где? — мучительно старался сообразить Геню. — Откуда мне знать! Кто ж решится взять к себе… такого…
— Да нет, к людям его нельзя, тут и говорить нечего, — сказал Тинко. — Но есть тут одна комнатушка… при церкви. Я смотрю, пустует она, никто ею не пользуется. Вот и поговорил бы ты с вашим молодым попом, чтоб ему отдали — ведь человек он бедный, божья душа, да и церкви от него польза будет, все чем-нибудь поможет…
— Ну, это можно, — успокоился Геню. — Вот и ладно. А там как нарочно для него — тихо, спокойно, никто в его дела нос совать не будет… Только и старому попу, батюшке Михаилу надо сказать…
— А пусть молодой поп его и спросит. Я думаю, батюшка не откажет. Грех не помочь святому человеку…
Когда они подошли к повозке, Тинко, неуклюже размахивая руками и смешно гримасничая, начал объяснять гостю, что его оставляют жить в комнатушке при церкви.
— Батюшка, — говорил он, трогая себя за подбородок, будто бороду гладил, — там, в комнатке около церкви, — его левая рука легла на сердце, прижатая правой, — ты будешь жить, — он наклонялся, закрывая глаза и, как на подушку, клал голову на сложенные вместе ладони. — Понял, а?
Глухонемой смотрел на него, не шевелясь. Он следил за движениями и мимикой Тинко спокойно, без того напряжения в лице, которое свойственно глухонемым. Наконец смиренно поднял глаза к небу и медленно приложил к груди ладони.
— Я благодарю бога, — торжественным тоном проговорил за него Тинко. И с умилением добавил от себя: — Святой человек, бесценная душа… В монастыре на меня рассердятся, когда узнают, что он остался здесь.
— Да, а как же с едой? — склонился к нему Геню.
— Господь заботится о птицах небесных, — ответил Тинко, лукаво посмотрев на глухонемого.
К вечеру все устроилось — в маленькой, душной в пыльной церковной комнатушке, где годами ничего не держали, поселился глухонемой. Дед Ганчо, серьезный и спокойный, приволок откуда-то рваную рогожку, бросил ее в угол. Принес и растрепанный веник, подвязал его веревочкой и поставил за дверь.
— А на ужин, — толкнул он глухонемого и, широко открыв свой беззубый рот, ткнул туда указательным пальцем, — что будешь есть, а? — Глухонемой поднял глаза к небу и сложил руки на груди.
— Нет уж, тут молитва не поможет, — пробормотал сердито дед Ганчо. — Ладно, подожди, я тебе что-нибудь принесу, а то сдохнешь тут, мне же еще от Тинко и достанется…
В дни праздников набожные и жалостливые старушки носили странному гостю ломти хлеба, брынзу, арбузы, дыни, помидоры… Обычно глухонемой возился в церкви, что-то делал там — гасил догорающие свечи, а потом собирал их, старался услужить священникам, подать что, принести. В будни он обходил широкий церковный двор, поливал фруктовые деревья, ухаживал за ними, подметал дорожку от улицы к церкви… Сначала дед Ганчо сердился на него и ворчал, что пришелец лезет в его дела, но потом, поняв, что глухонемой не претендует на его место, успокоился и даже начал покрикивать на него. Поздней осенью глухонемой начал уходить в поля, бродить по межам и окрестным рощицам. Он ковырялся в земле острой кизиловой палкой, выкапывая корни и луковицы растений, бережно заворачивал их в грязный платок и возвращался в село напрямик, не разбирая дороги. Было заметно, что он сторонится людей, обходит пастухов, мальчишек-погонщиков волов и пахарей. Если же случайно встречал кого-либо, то уже издали поднимал голову кверху, смотрел в небо и благословлял широко растопыренными пальцами правой руки.
Вечером, возвращаясь с поля, усталый и голодный, он заходил к Геню Хаджикостову, издали благословляя его дом, и всегда что-нибудь оставлял детям — зрелые груши-дички, ягоды терновника, улиток…
— Ну-ка, милая, — обращалась Генювица к своей младшей снохе, — дай ему немного хлеба… и от обеда, если что осталось…
— А мне противно! — морщилась сноха. — От него за десять шагов воняет…
— Ты бы помолчала лучше! — бранилась старуха. — Разве можно говорить такое при человеке…
— Так ведь он глухонемой, не поймет, — упрямилась сноха.
Глухонемой украдкой поглядывал на молодую женщину, и глаза его светились строго и проницательно.
Сноха ставила ему еду перед дверью нижнего этажа, глухонемой склонялся над ней, бережно ломал куски белого пшеничного хлеба и жадно ел.
— А как он на меня сммотри-и-ит, — удивленно смеялась младшая сноха, вернувшись в дом. — Будто что понимает, холера его возьми.
— Может, и понимает, — говорила старшая сноха. — Они, эти глухонемые, люди особенные…
Когда похолодало, глухонемой начал изредка заходить к Димитру Плахову. Димитрица дала ему старую, в латках, подушку, когда-то давно сшитую из поношенного шерстяного передника, дала и рваное домотканое рядно, которым летом укрывали от дождя сено. Но теперь оно было уже таким драным, что не годилось даже на это. Глухонемой поблагодарил ее, благословил и поклонился. Становилось холодно, а в его комнатушке не было никакой печки. Ни в корчму, ни в кофейню он не заглядывал, потому что люди посмеивались над ним, приставали. Не давали ему проходу и дети. Обычно они прятались за воротами и заборами, высунув оттуда головенки, что-то кричали ему. Как-то раз дед Ганчо увидел это. Он остановился, широко ухмыльнулся своим беззубым ртом и, махнув рукой, закричал:
— Ну и смехота! Ха-ха! Да он же глухой, пацаны, чего вы ему кричите, как чумовые!
Зимой дети забрасывали его снежками. Глухонемой оборачивался, некоторое время стоял, строгий и хмурый, и шел дальше. Но стоило ему сделать шаг, как снежки вновь сыпались на него. Тогда он быстро поворачивал назад и, увидев, что дети, как цыплята, бросались врассыпную, останавливался, кричал что-то нечленораздельное и воздевал руки к небу.
Раз в него попали куском льда. Он взревел и, не помня себя, бросился за хитрыми проказниками. Час спустя вместе с дедом Ганчо он появился у ворот Тилю Гёргова. Дед Ганчо постучал и велел вышедшей на стук Тилювице лучше приглядывать за своим парнем, а то вот… ударил человека.
— Дети, что с них взять? Наш один, что ли, такой? — ответила Тилювица, неприязненно взглянув на глухонемого, и ушла в дом.
Глухонемой потащил деда Ганчо к старому священнику в стал ему жаловаться. Потом сходил к молодому, и ему пожаловался. Дошло дело до общины. Староста вызвал Тилю, чтобы сделать ему внушение.
— Что ж, мой один виноват? — огрызнулся Тилю. — Или он только моего и заметил?
— Неважно. Он, может, и других видел. Каждый будет отвечать за себя, — рассердился староста. — Я тебе говорю, чтобы ты смотрел за своим мальцом, а не то…
— Да ты только взгляни на него, господин староста, — Тилю, разозлившись, повернулся к глухонемому. — Погляди на него, это ж вурдалак, а не человек. Дети боятся его, вот и бьют… Ведь сколько людей по селу ходит, разве бывало, чтобы они кого задирали?
Староста невольно глянул на глухонемого и, стараясь не рассмеяться, еще строже заговорил с Тилю, угрожая ему штрафом и арестом.
С той норы глухонемой выходил из своей комнатушки, лишь когда дети были в школе. А по праздникам и вовсе не появлялся — забивался в самый темный угол комнатушки и что-то делал там.
Тайком, не спросясь ни у деда Ганчо, ни у священников, глухонемой взял в церкви старый подсвечник, полный песка, и сделал из него жаровню. Топил он ее углем из церкви и целыми днями просиживал над нею. В старой, облупленной чугунной кастрюльке, которую он где-то выпросил, глухонемой варил травы и корни, листья и цветы, пролеживал их и разливал в маленькие пузырьки, которые дал ему дед Ганчо. Иногда дед Ганчо тихонько входил к нему, но глухонемой чувствовал его приход и сразу прятал свои пузырьки.
— Ишь, чума, вроде не слышит, — посмеивался дед Ганчо в корчме, — а стоит войти к нему, сворачивается, как еж.
В праздники молодые парни заглядывали в его окошко с улицы и, когда глухонемой оборачивался к ним, взъерошенный и красный от злости, пальцем показывали в небо и громко смеялись.
В обычные дни, рано по утрам, глухонемой выходил из своей комнатушки, завернувшись в грязный балахон, и осторожно шел по селу. Еще раньше он подружился кое с кем из набожных старушек и шел их попроведать, а заодно и выпросить что-нибудь, оставлял им отвары из трав, которые целыми днями варил на своей кривой жаровне. Он показывал на пузырек с мутной жидкостью, потом на небо и, сложив на груди руки, молитвенно прикрывал, глаза. В праздники женщины видели, как он что-то делал в Церкви, и говорили:
— Я слышала, он лекарство раздает? — спрашивала старая Арабаджийка. — Польза-то хоть есть какая?
— Как же, польза! — быстро и сердито отзывалась Гина Карабиберова. — Помнишь, у тетки Мики парнишка разболелся? И откуда только узнал про это, чума его порази, начал таскаться к ним и все крестится, и все вверх показывает, и все бутылки с целебной водой вынимает — мол, пройдет все быстро и легко. А ведь… умер парнишка-то. Только и пользы, что весь дом им провонял, хорек вонючий, будь он неладен… Шарлатан!
— Про тетки-Микина ребенка ничего не скажу, может, так ему на роду было написано, — строго вмешалась в разговор старая Кита Ортавылчева, — а вот нашему Михалчо помог. Как рукой сняло лихорадку, дай бог ему здоровья…
— Не знаю, — хмурилась Толстая Гана. — Одни хвалят его — много, мол, знает, другие проклинают — ничего, говорят, не понимает… Не знаю…
Многие ругали его, но многие и хвалили. Из женской половины церкви разговоры эти перешли в корчмы и кофейни. Мужчины были поострей на язык и поазартней. Они шумно спорили, иногда дело доходило и до ругани. Большинство было уверено, что он какой-нибудь монастырский батрак, которому надоело работать, вот он и приперся сюда за легким куском.
— Ну Тинко, ну Тинко! — качал головой Аврадалия. — Ну и лисица. Ведь наверняка что-то задумал, иначе не привез бы его сюда…
— Тинко мы раньше видели только после молотьбы да на ярмарке, — громко кричал Трифон, — а сейчас, на Новый год, смотрю, — опять объявился…
— С кем он был, с глухонемым? — уставился на него Аврадалия.
— С ним… и с дедом Ганчо.
— Ну? Что я вам говорил! — привстал с места Аврадалия и угрожающе покрутил головой…
По весне глухонемой опять зачастил в поле. Люди видели, как он ходил по лесу и все вертелся вокруг трех вязов у Бижова холма. Место здесь, у вязов, было тенистым к влажным, почва известковая, и весной везде буйно росла трава. Позже все выгорало, земля становилась белой и блестящей, как противень, и только у вязов оставалось несколько зеленых пятен. Обычно на Юрьев день туда пускали стадо, и день-два вокруг стоял страшный шум. Потом все пустело, становилось тихо и безлюдно.
Глухонемой любил это место не только потому, что там было весело и прохладно, но и потому, что прежде чем пустить туда стадо, пастухи берегли это место пуще глаза, а потом уже никто не появлялся в тех местах. Именно там, после долгого и утомительного хождения по межам и оврагам, по рощам и кустарнику, глухонемой бросал свой узелок, набитый корнями, листьями, цветами и корой деревьев, и ложился, довольный и счастливый. Взгляд его черных, живых и зорких глаз блуждал в переплетениях ветвей, углубляясь в просветы между листьями. Кто знает, о чем думал он, что замышлял?
Но вот однажды глухонемой начал раскапывать своей палкой самое темное пятно под вязами. Он рыл потихоньку, лежа на боку, рыл, словно в шутку. Когда набиралось много земли, он выбирал ее пригоршнями, ложился и снова начинал ковырять острым концом кизиловой палки. Яма становилась все шире, глубокая и влажная.
По селу разнесся слух, что глухонемой ищет клад. И сразу к трем вязам устремился и стар и млад, появлялись и женщины. Как-то ночью несколько самых заядлых кладоискателей стали рыть в том же месте. Поговаривали, что глухонемой вовсе и не глухонемой, что и не из монастыря он, а подослан каким-то турком из Стамбула за большим кладом, что у него есть планы и эти планы он всегда носит при себе.
— Видно, так оно и есть, — мечтательно качал головой Зарю Попов. — Отец мой давно еще рассказывал, что когда турки бежали от Гурко, то останавливались у трех вязов и что-то там закапывали… Говорил, что-то вроде маленького гроба… Никому тогда и в голову не пришло взглянуть, что они закопали… А оно вон как обернулось.
Несколько недель люди были начеку, ходили вокруг вязов. Но потом вновь вернулись к своим делам, потонули в старых заботах. И только кое-кто по-прежнему с подозрением смотрел на глухонемого и следил за ним. Удивляло всех одно: почему он копает днем? Ведь если там действительно зарыт клад, он бы ходил по ночам! Разве что он тайком выбирается из своей комнаты? Двое караульщиков стали следить за ним, но ни разу так и не заметили, чтобы он выходил из дому ночью.
Зато лишь только начинало светать, глухонемой надевал свой балахон, брал палку и уходил в поля. Около заброшенной Ставревой водяной мельницы он сворачивал к роднику, умывался, пил воду, споласкивал рот и отправлялся дальше. Пополудни, ближе к четырем, спускался к Бижову холму, осторожно озирался по сторонам, нет ли кого у трех вязов, и шел туда копать своей палкой в том самом месте, где кладоискатели уже рыли землю в поисках зарытого богатства. Некоторые пробовали пойти за ним, когда он шел копать. Но, заметив людей, он сразу хватал свою палку и быстро возвращался в село. Раза два-три к нему приходил и дед Ганчо. Немой равнодушно встречал его взглядом и продолжал копать, изредка посматривая на него.
— Что он там делает? Зачем копает? — спрашивали все деда Ганчо.
Тот важно молчал, поджав губы.
— Его дело, — наконец отвечал он. — Скоро увидим.
Однажды к трем вязам пришел и Геню Хаджикостов. Увидал ли его глухонемой или почувствовал его приближение, Геню не понял, но стоило ему подойти, как тот вскочил, отбросил палку и встретил словно гостя. Геню остановился над глубокой уже ямой, на дне которой показалась вода, поглядел, поцокал языком и обернулся.
— Что это? — он показал вниз. — Что?.. Зачем роешь? Почему? — И Геню начал махать ладонями, словно рыл землю.
Глухонемой скрестил на груди руки, поглядел вверх на небо, а потом вниз.
Геню пожал плечами.
— Что-то не пойму, — сказал он, улыбнувшись.
Глухонемой взял его за плечо, повернул и показал рукой в сторону Змеиного дола, где виднелась крыша часовни святого Пантелея. Потом отошел, надулся, выставил вперед грудь, и, равномерно махая правой рукой, пошел вдоль ямы.
Геню все еще ничего не понимал.
Глухонемой опять подошел к нему, дернул за руку и отступил на шаг. Встав по стойке смирно, он впился глазами в одну точку, потом заморгал, показал на небо, левой рукой взял себя за правое плечо и пошел медленными, осторожными шажками, как слепой.
Геню постучал себя указательным пальцем по голове и ухмыльнулся. Немой улыбнулся тоже.
— Я понял, понял! — похлопал его по плечу Геню. — Во сне, да? — И он нагнул голову, положив ее на правую ладонь и зажмурясь. — Господь! — он показал вверх. — Во сне.
Вечером того же дня Геню рассказывал в корчме, что немой копает землю под часовню, что господь явился ему во сне и указал место.
— А не показал ему господь дубину сучковатую? — засмеялся Юрдан Тончев.
— Если и не показал, то еще покажет, — вмешался в разговор Ганчо Панайотов.
— Зачем вы так? — укоризненно взглянул на них Геню. — Что он вам сделал?
— Что он нам сделал? — презрительно выдавил из себя Ганчо Панайотов. — Ничего… Не надо только нас дураками считать…
— А еще он женщин пугает в поле, — вдруг заявил Пеню Попов.
— Да он бегает от людей, как черт от ладана, а ты «женщин пугает», — кротко возразил Геню.
— От мужчин он бегает, а не от женщин! — закрутил головой Ганчо Панайотов. — Ты только погляди, как у него глаза горят, чисто у мартовского кота!
— Как не грех такое на человека наговаривать! — махнул рукой Геню, встал, отряхнув шаровары, и вышел рассерженный.
В воскресенье глухонемой дождался Геню в церкви и, потянув за рукав, подвел к иконе святого Петра. Он показал на икону, потом вверх, зажмурился и сделал руками такое движение, словно копал.
— Понял! Я понял! — заулыбался Геню. — Там! — Он обернулся к югу, неопределенно замахал руками. — У трех вязов… Святой Петр!.. Я понял!
Когда служба в церкви окончилась и люди начали расходиться, Геню рассказал всем о сне глухонемого, о новом роднике у трех вязов и о том, что у нового родника будет часовня святого Петра.
В конце лета, когда в селе появился со своей повозкой Тинко собирать дары для монастыря, родник уже был готов, и из глубокой, узкой канавки, будто из больного, загноившегося глаза, потихоньку слезилась вода. Тинко обошел вокруг, похвалил глухонемого и с упреком обратился к Геню:
— Вот ты вроде богатый человек, ну что тебе стоит, когда нет особой работы, послать сюда на денек батрака. Привез бы две-три телеги камней… обложили бы родник, привели все в порядок… Ведь святое место, знак божий, нельзя же так оставлять…
Немой стал приходить к роднику и утром и после полудня. Он приносил с собой небольшой кувшин, набирал в него воду и шел туда, где кто-нибудь из старушек подал ему кусок хлеба или какая-нибудь женщина поглядела на него с жалостью. Больным он давал хлебнуть воды из кувшина, кропил их, благословлял, глядя в небо, и садился где-нибудь в углу отдохнуть и перекусить. Ему давали груши, арбузы, дыни, помидоры, перец, хлеб, накладывали еды, приготовленной на скорую руку, и он ел жадно и шумно.
К роднику у трех вязов стали привозить больных из соседних сел. Каждый день какая-нибудь телега останавливалась там, и с нее осторожно снимали девчушку или паренька, исхудалых и бледных, с горящими глазами, полными надежды и страдания. Они со страхом и почтением глядели на глухонемого, который собирал поднесенные ему дары и благословлял больных, показывая в небо. Уезжая, близкие больного обычно бросали в источник деньги, крестились и сердечно прощались с глухонемым. Он провожал их с поклонами и благословениями, потом быстро возвращался и с остервенением выуживал из воды светлые монетки. Вечером запихивал подарки под свой балахон и шел домой. В комнатушке он раскладывал цветастые платки, куски белого полотна, игривые, пестрые передники, серые холщовые сумки, глядел на них, и его глаза светились радостью.
Однажды вечером, хлебнув, как всегда, своей ракийки, дед Ганчо заглянул на церковный двор проведать глухонемого. Но двери его комнаты оказались заперты изнутри. Дед Ганчо потолкался в дверь, постучал, стукнул пару раз по щеколде, надавил коленом. Он уже привык входить к глухонемому запросто, как к себе домой, и смешно махать ему руками, чувствуя себя его покровителем, поэтому сейчас он разозлился.
— Нет, ты подумай, вот тебе и тихоня! — удивлялся он. — И что это он заперся, уж не боится ли за свое добро…
Утром дед снова зашел, чтобы отругать глухонемого, но того уже и след простыл. На этот раз комната оказались запертой снаружи. Дед Ганчо с улицы заглянул в окошко. Комнатенка была пуста — лишь в углу валялась грязная разворошенная постель да напротив, за дверью, стояла кривая жаровня. Что ж там было? Почему он запирался? И откуда у него взялся ключ?
— Ну погоди у меня, — пригрозил дед Ганчо. — Я тебе покажу.
К вечеру глухонемой обычно возвращался от родника у трех вязов и заходил то к одним, то к другим — проведать кого-нибудь из больных, а заодно перехватить что из еды. Он чуял больных за версту, тащился туда со своими пузырьками и кувшином, полным воды из святого родника. Мужчины смотрели на него с недоверием и злобой, женщины были более суеверными, более мягкими и доверчивыми, они принимали его как чудотворца.
Так встретила его и Игнатица Стырнишкова, у которой сын вот уже второй день горел в лихорадке, корчась, как от ожогов… Уж и от сглаза его заговаривали, и ржаной колос через него бросали, и святой водой кропили — ничего не помогло. Рот у мальчика свело, глаза остекленели, его трясло, словно кололи иголками. Он лежал под навесом и все пытался сбросить с себя тяжелое домотканое одеяло, которым ошалевшая от горя мать постоянно укрывала его. Глухонемой постоял над больным, внимательно оглядел, потом, подняв голову, долгим взглядом поглядел на небо и благословил. Этот человек пришел в дом как спаситель, и Игнатица не знала, чем ему угодить. Она подставила ему маленькую трехногую табуретку, но он и не взглянул на нее. Осторожно опустившись на колени перед постелью больного ребенка, он сделал какое-то движение над его лбом, вытащил из-за пазухи пузырек с мутной желтовато-серой жидкостью и, подав его женщине, потянулся за своим кувшином. Побрызгав больного водой, он поднес к его губам кувшин. Мальчик задрожал и отвернулся, но мать, склонившись над ним, стала жалобно умолять его выпить:
— Выпей, сынок, выпей! Тебе легче станет! Человек добра, здоровья тебе желает!
В это время хлопнула калитка и во двор вошли Игнат и молодой участковый врач Василев, назначенный сюда на работу месяц назад.
— А ну-ка посмотрим вашего молодца, ишь улегся в рабочее время, — подошел к постели больного доктор. — Ты уже в школу ходишь? А-а! Молодец! Значит, в третий класс? А через год в гимназию! Прекрасно, прекрасно! — говорил доктор, закатывая вверх его рубашонку. — Вот окончишь гимназию, отец пошлет тебя учиться в Софию, станешь доктором. Ну как, согласен?
— Мы люди бедные, господин доктор, — отозвалась мать, печально покачивая головой.
— Надо только учиться как следует! — говорил доктор, приложив ухо к груди ребенка. — И мой отец был бедняком, а вот дал же мне образование.
Все так же весело и громко разговаривая, молодой доктор выслушал больного, надавил ему ладонью на живот, бока, пощупал пульс и отошел.
— Ничего опасного, — сказал он успокаивающе, — нужно только лечить.
— Будем лечить, — примирение отозвался отец.
Вдруг доктор увидел пузырек с желтовато-серой жидкостью, стоящий у изголовья ребенка. Он взял его в руки, повертел, потом открыл, понюхал и, поморщившись, спросил у матери.
— А это что такое?
— Лекарство… вот человек принес, — и она поглядела на глухонемого, который отошел назад и наблюдал за происходящим, хмурый и мрачный.
— А еще он брызгал на меня водой из кувшина, — тихо добавил мальчик.
Врач оглядел лохматую, грязную голову глухонемого, вылил мутную жидкость из пузырька на землю, взял кувшин, отлил из него немного в ладонь. Понюхав воду, с отвращением стряхнул ее с руки и вновь смерил взглядом глухонемого, завернувшегося в свой длинный балахон, красного от обиды и гнева.
— Так мы коллеги, а? — подмигнул ему Василев. — Но для двух таких врачей, как мы с тобой, в этом селе места не хватит, приятель!
— Немой он, — вымолвила Игнатица.
— А-а, — поднял голову доктор. — Так это тот самый, что живет в церкви?.. Носит святую водичку из какого-то там родника? Значит, это он и есть?
Доктор смотрел на него некоторое время, потом вдруг схватил за воротник и легонько встряхнул. Глухонемой что-то промычал и резко вырвался.
— Слушай, коллега! — погрозил ему пальцем доктор. — Если я еще раз тебя встречу где с твоими кувшинами и пузырьками, так и знай — упеку в каталажку.
Глухонемой опять что-то промычал, обиженный и сердитый, потом выпрямился и показал вверх, на небо.
Доктор усмехнулся, развел пальцы на руках и, сложив их в виде решетки, поднес к глазам.
— В каталажку, в каталажку засажу! — повторил он. — Так и запомни.
— Не понимает, бедолага, — сочувственно сказала Игнатица.
— Это он-то не понимает? — поджал губы доктор и сделал угрожающий жест. — Ишь какой хитрец, какой мошенник, а?.. Нет чтобы землю копать, так он взялся темных людей дурачить… Но уж если речь идет о здоровье людей, я шутить не намерен. Под суд его отдам, чтоб неповадно было!..
Глухонемой смотрел на врача из-под густых своих черных бровей, смотрел мрачно и строго, готовый броситься на него.
— Да ладно, господин доктор, оставь ты его, — примирительно начала опять Игнатица. — Его господь и так наказал.
— Вы тоже хороши, — огрызнулся доктор. — Пускаете в дом с его глупой святой водой и бог знает еще какой ерундой, — и повернувшись опять к глухонемому, еще строже и решительнее сказал: — Я тебе бороду вырву, черт лохматый. Отправлю на дезинфекцию и только потом разрешу ходить по селу… Несет от него, как из помойной ямы, а туда же — туберкулез, ревматизм и тропическую малярию водой своей лечит, а? Ну, что смотришь на меня, как буйвол?
Глухонемой замычал, скрестил руки на груди и взглянул на небо.
— Розги по нему плачут, — еще больше разозлился доктор.
— Да что он понимает? — тихо отозвался Игнат.
— Это он-то не понимает? Да все он понимает, вон как смотрит на меня, словно бык под ярмом. — Доктор подошел к глухонемому, взял за руку и толкнул к двери: — Иди-ка ты отсюда! Да побыстрей, пока я совсем не разозлился…
— Погоди, дай хоть хлеба ему дам, — вскочила с места Игнатица.
— Еще чего? Он пахал тебе, что ты его кормить собралась? — остановил ее доктор.
Глухонемой забрал свой кувшин, сунул за пазуху пустой пузырек и, злобно глянув на доктора, быстро вышел на улицу.
С той поры он сторонился молодого доктора и даже старался не ходить мимо амбулатории. К больным он входил тихо, с опаской, брызгал их водой из кувшина, благословлял поднятой правой рукой, показывал в небо и бормотал что-то нечленораздельное.
Но о нем уже заговорили, и не только в соседних селах, которые объезжал Тинко, выпрашивая дары для монастыря, — имя глухонемого не сходило с уст во всей округе. Женщины говорили, что он святой и чудотворный исцелитель, что господь явился ему во сне и показал место у трех вязов, где течет целебная вода. И бедные, неграмотные люди съезжались туда отовсюду, везли больных на телегах и верхом, на лошадях, мулах и ослах, брали воду из родника, брызгали на больных, давали пить, веря, что она вернет им здоровье. На большой вяз кто-то повесил маленькую иконку святого Петра. Почти все эти простые и неграмотные люди оставляли здесь свои подарки, веря — чем дороже подарок, тем крепче чудотворная сила святой воды. И каждый вечер глухонемой собирал узлы с подарками и складывал их в углу своей комнаты. Кое-кто из тех, что побогаче, иногда оставляли медную нелуженую посуду. Дед Ганчо приглядел было себе через окошко медный противень и уже собрался попросить его у глухонемого, но тот вдруг все куда-то перепрятал.
— Ну чисто кошка! — возмущался старый служка. — Когда приносит, когда уносит, не уследишь.
Ребята-подростки, которые в праздники уже форсили на гулянках и начинали ухаживать за девушками, все чаще стали наведываться к новому целебному источнику. Несколько раз они забирали все деньги, и глухонемой догадался об этом, увидав взбаламученную воду да забытую кем-то палку. Вечером он поднялся на холм, походил по полям, по межам и, сделав большой крюк, тихо подкрался к роднику со стороны родопской дороги. Ребята уже были там, но близко к роднику не подходили, смотрели издали. Глухонемой угрожающе скривился и долго ждал, пока те не ушли. На другой день, еще до полудня, он все же подстерег их в тот самый момент, когда они шарили руками по дну источника.
— Бегите! — закричал один парнишка, увидев его, и первым бросился к шоссе. Пастушата похватали свои сумки и тоже кинулись бежать. Глухонемой запустил им вслед свою палку, и один из мальчиков, вскрикнув, схватился за ногу. Однако времени терять было нельзя, и он, прихрамывая, побежал за всеми, к родопской дороге. Глухонемой старался не упустить из виду самого большого из ребят, штаны которого были вымазаны грязью. Это он, думал глухонемой, украл деньги. И, подобрав свою палку, бросился за ним вверх, к болоту. Парень прыгнул в камышовые заросли на болоте, но, поняв, что здесь ему не пройти, остановился и повернул назад. Глухонемой смотрел на него, как на птицу, попавшую в силки. Но парнишка все еще не сдавался. Он метался взад и вперед, надеясь вырваться, потом бросился к лугу. Глухонемой побежал было за ним, но, поняв, что удержать парня не сможет, палкой стукнул его по спине. Тот остановился, закусив губу и блестя глазами, и вдруг, раскрутив свою дубинку, ловко и сильно ударил своего противника по голове. Не дав глухонемому опомниться от неожиданного удара, еще раз стукнул его по голове и быстро исчез в полях, над которыми возвышался поросший лесом Бижов холм.
Глухонемой вернулся в село весь в крови. Он не пошел к себе в комнатушку кратчайшей дорогой, как обычно, а свернул вверх, к шоссе, потоптался на площади перед постоялым двором Тунё, потом спустился вниз и, пройдя самыми длинными и оживленными улицами села, выбрался на шоссе, ведущее в город. Мужчины, женщины и дети при виде его останавливались в изумлении. Откуда это он, недоумевали они, где он был и что с ним случилось? Дети шли за ним на почтительном расстоянии, с состраданием глядя на него. Женщины причитали и ахали, жалея. Глухонемой шел медленно, как человек, переживший что-то страшное и мучительное. Однако был спокоен, по сторонам не смотрел, ни к кому не поворачивался.
На главной улице села он остановился ненадолго перед корчмой Димитра. Люди, сидевшие там, высыпали на улицу озадаченные и возбужденные. В это самое время Азлалийка, старая, уже вышедшая на пенсию учительница, жена покойного сельского богача и сборщика налогов Николы Азлалиева, гнала с соседней улочки двух своих поросят. Увидев окровавленную голову глухонемого, она остановилась и, ахнув, закрыла лицо руками. Его спокойное лицо страдальца поразило ее. Уже много лет ее единственным чтением были Библия и Евангелие, и сейчас ей показалось, что бог послал ей встречу с новым святым. Может быть, о нем когда-нибудь станут говорить и писать, как сейчас говорят и пишут о старых пророках? Уж не посылает ли бог испытание ей, самой набожной в селе, проверяя, сможет ли она распознать нового посланца небес?
Ей хотелось остановить его, стереть кровь с лица, но не было сил приблизиться. Да и что скажут все эти люди, сбежавшиеся сюда, как на балаганное представление?
Она не могла сдвинуться с места. Так и стояла, не сводя глаз со спины удалявшегося глухонемого. Он шел по-прежнему спокойно и медленно — было видно, как его длинный балахон равномерно сгибается над коленями и ударяет по его босым ногам. Вот он остановился перед общиной и, поколебавшись — входить или нет, — обогнув магазин, повернул назад. На этот раз он вошел к себе в комнатушку и больше уже не показывался.
Перед церковью столпился народ. Дед Ганчо, шедший, как обычно, выпить свою порцию ракии, попытался войти к нему, но тот не впустил его.
Через некоторое время прибежал Геню Хаджикостов, злой и встревоженный, заглянул в окно к глухонемому, прикрыв сбоку глаза руками, чтобы не отсвечивало, потом повернулся и острым, испытующим взглядом окинул собравшихся.
— Кто его избил? — с угрозой в голосе спросил он.
Люди переминались с ноги на ногу, усмехались и ничего не отвечали.
— Кто его избил? — еще громче, властно крикнул он.
— Уж кто бил, хорошо побил, — отозвался кто-то.
— Да я в тюрьму его засажу! — раскричался вдруг Геню. — Разорю дотла, чтобы помнил. Ишь молодец! Я его допеку, будет знать, как поднимать руку на бедного человека…
— Что-то уж ты очень его жалеешь, дядя Геню! — снова сказал кто-то сзади.
— Так ведь компаньоны! — добавил другой тихонько, но так, что все слышали.
Геню обернулся, взглядом пытаясь отыскать говорящего, но тут подлетела Азлалийка, расталкивая всех.
— Где он? — спросила она, еле переводя дух.
— Там, — ответил Геню, кивнув в сторону комнаты.
— Его перевязали? А доктор где? — завертелась Азлалийка.
— Доктор! — огрызнулся Геню. — Так ведь и он с ними заодно!
— С кем?
— С теми… кто его бил…
Подоспел и староста.
— Что такое? Что случилось? — Он важно прошел сквозь толпу и остановился перед Геню и Азлалийкой.
— Избили беднягу! — ответила пенсионерка, полная злобы и жалости.
— Кто его бил?
Все молчали.
— Он ведь, сердечный, сказать-то не может, — развела руками Азлалийка. — Никого не впускает… так и помрет… вот стыдобушка…
Бросились за доктором. Двух рассыльных из управы послали его искать. Он пришел не скоро, спокойный и деловитый. Но сколько ни стучали в дверь и в окошко, сколько ни светили фонарем и ни махали руками — глухонемой лежал в углу комнаты рядом с жаровней, смотрел исподлобья и не шевелился.
— Он сам все село лечит святой водой, что ж теперь ему — у меня лечиться? — широко улыбаясь, сказал доктор и пошел домой. Когда он, пошутив, ушел, остальные тоже начали расходиться. Перед комнатушкой остались только дед Ганчо да Азлалийка.
— Ой, бедный, ой, несчастный! — причитала старуха. — Если бы хоть слышал, я б ему крикнула, так ведь не слышит, горемычный!
На другой день рано утром она принесла большой узел и уселась на церковном дворе перед дверью комнатушки. Когда глухонемой вышел, Азлалийка приблизилась к нему, и, улыбнувшись, протянула узел. Он взглянул на нее из-под густых черных бровей, взглянул и вверх, на небо, потом благословил ее и взял узел. На его волосах еще виднелась засохшая кровь, но лицо и борода были чистыми. Он внес узел к себе в комнату и, развязав, начал вынимать вещи, сложенные там: новую домотканую холщовую простыню, наволочку, исподнее белье и большое вышитое полотенце. Глухонемой сделал знак Азлалийке, чтоб она подождала его на улице, но она, не утерпев, вошла в комнату. Все здесь утопало в пыли и паутине, воздух был спертый, застоявшийся, за дверью лежали кучки пепла от жаровни.
— Ох, бедный! — глубоко вздохнула Азлалийка, опустив голову. Постояв так с минуту, она махнула рукой глухонемому, который повернулся к ней и строго смотрел на нее. — Погоди, погоди. Я быстренько.
Он промычал что-то и замахал ей вслед большой скатертью, в которую были сложены подарки, но она, неловко переваливаясь всем своим грузным телом, непривычно быстро шла к своему дому. Немного спустя Азлалийка вернулась в сопровождении снохи и двух внуков, которые тащили старую кровать с матрацем.
Глухонемой был потрясен. Он с благодарностью принял кровать — трижды глядел вверх, на низкий почерневший потолок, и трижды прикладывал руку к сердцу. Потом Азлалийка, много лет не бравшая в руки веника, подмела комнату, открыла окошко и дверь, чтобы хорошенько все проветрить, протерла стекла, постелила постель и собралась уходить. Но глухонемой остановил ее. Он долго махал руками, показывал на небо, потом куда-то на юго-восток, дергал себя за бороду, ломал пальцы, смотрел вверх. Удивленная и сбитая с толку старуха наконец поняла его и широко заулыбалась — глухонемой звал ее к роднику у трех вязов.
— Ладно, ладно! — согласно закивала она. — Я приду, приду, — и, тыча себе в грудь пальцем, поворачивалась на юго-восток.
Но глухонемой не отставал. И она поняла, что он хочет отвести ее туда сейчас.
Азлалийка, размахивая руками, пыталась объяснить, что сейчас она не может, стара, ноги совсем не держат. Он задумался. Старуха постояла, поглядела, да и пошла домой. На пороге она столкнулась с входившими старостой и доктором.
— Ну что? Сильно ранен? — спросил староста.
— Кто ж его знает! — с тяжелым вздохом ответила Азлалийка. — Разве поймешь, бормочет что-то, машет руками… наказание божье!..
Доктор вошел в комнату и знаками велел глухонемому нагнуться. Тот искоса взглянул на него и поднял глаза к небу.
— Послушай, дорогой, — усмехнулся доктор. — Если рана воспалится, ты сдохнешь, как собака.
Староста тоже попытался заставить его нагнуть голову, но глухонемой и ему показал на небо.
— Он хочет сказать, что выздоровеет с божьей помощью, — объяснила Азлалийка.
— На бога надейся, да сам не плошай, — произнес староста и пошел к выходу. — Ну, раз не хочет, насильно мил не будешь.
— Да кто же его ударил-то? — сердито поинтересовалась старуха.
— Откуда мне знать! — пожал плечами староста. — Где чего было — никто не видел.
— Надо же, и такого разнесчастного — бить! — укоризненно вздохнула Азлалийка.
— Ну, худое споро, помрет не скоро! — насмешливо сказал староста и, окликнув доктора, пошел к двери.
Старая Азлалийка привела комнатушку глухонемого в божеский вид и через день-другой приходила ее убирать. Она принесла ему еще маленький столик, старый стул, застелила кровать пестрым одеялом, а на окно повесила серую ситцевую занавеску. Старуха думала, что этим выполняет одну из самых важных божьих заповедей. И ей все казалось, что она еще мало помогла своему ближнему — этому несчастному глухонемому, который всего себя, без остатка, посвятил служению господу. И, как и все божьи служители, он был заброшен, отринут, гол, бос и голоден. Люди смеются над ним, преследуют, бьют его. А бог как нарочно отнял у него речь, чтобы он молча сносил все обиды и не мог никому сказать дурного слова. Она видела, что люди смотрят на него косо. До нее доходили слухи о том, что по корчмам да по кофейням ругают его и смеются над ним. Но так всегда было с праведниками, думала она. Неужели же и она его оставит? Разве бог не просветил ее, не дал распознать этого истинного служителя веры, чтобы она помогла ему?
Но как это сделать? Как помочь? Пойти по домам и всем рассказывать о нем? Нет, это не по ней, да и кто поверит — много развелось плохих людей, будто сам сатана завладел их душами. Взять его к себе и этим показать всем, как надо его уважать и принимать? И это не получится — разругается и с сыновьями, и со снохами, и с внуками. И она решилась — попросить учителей, чтобы они приняли его в свой круг, взяли под защиту, помогали ему. Как раз и новый учебный год начинается, учителя уже возвращаются в село. Надо на днях зайти к ним, а то и домой пригласить, в гости, как раньше она их приглашала на свои именины или какой-нибудь большой, торжественный праздник. Ей казалось, что таким образом она поддерживает связи с наукой, просвещением и педагогикой. Перед приходом гостей она вынимала из сундука старый учебник по дидактике и читала в нем страничку-другую, чтобы было о чем поговорить за столом, удивить учителей своими познаниями. И если удавалось сказать что-нибудь к месту, она опускала голову, мечтательно прикрывала глаза и как бы про себя говорила: «А какие книги мы читали в свое время, как просвещались!..» Учителя молчали или льстили ей из приличия… И вот сейчас она надеялась, что, если поговорит с ними о глухонемом, все уладится, они ее послушают…
Однако когда она начала этот разговор, учителя лишь снисходительно посмеялись. Она попробовала объяснить им, какой это праведный человек, но молодой учитель Тошев прямо заявил, что он самый обыкновенный, нечистоплотный человек, да к тому же еще и мошенник, и больше ничего. Старая Азлалийка вернулась домой обиженная и расстроенная, она так рассердилась на всю коллегию учителей, что с той поры ноги ее не было в школе и в гости она больше никого не приглашала. Но с того дня все чаще стала появляться в маленькой комнатушке при церкви, убирать там и подметать. Заходила она и к Геню Хаджикостову — обдумать вместе с ним, что делать с родником у трех вязов. В праздничные дни, после службы, она уходила с глухонемым в дальний угол церковного двора, долго и терпеливо разговаривала с ним, махая руками и шевеля губами. Женщины села смотрели на них и удивлялись: такая старая и ученая женщина, а тратит время на разговоры с незнакомым и к тому же глухонемым мужиком. Они поглядывали на нее и с насмешкой — надо же, и как только этот оборванец мог вскружить голову солидной и умной, зажиточной хозяйке! Но чем больше старая учительница теряла в их глазах, тем более важным, серьезным и значительным человеком представлялся глухонемой. Да и кто знает, раз уж образованная женщина и та без ума от него и от его родника, раз уж богачи вроде Геню Хаджикостова перед ним шапку ломают, может, и вправду он какой-нибудь необыкновенный, святой человек?
Так слава о том, что он человек божий, разносилась с улицы на улицу, из села в село. К роднику у трех вязов сходились женщины со всей округи. Приводили с собой детей, девушек, парней и стариков. Брызгали их водой от лихорадки и малярии, ревматизма и туберкулеза, малокровия и бездетности. В праздники около родника люди со всех мест собирались как на ярмарку. Чтобы уж выздороветь наверняка, некоторые из туберкулезных больных мыли голову над источником, а потом пили оттуда воду.
Как-то воскресным вечером старая Азлалийка приехала к роднику в повозке, которой, как обычно, правил ее старший сын.
— Да, Иван, хорошая теперь у тебя работенка, — начали задирать его любопытные мужики, случайно проходившие мимо. — Каждый праздник ты за кучера…
— Ну что же делать? — беспомощно пожимал плечами Иван. — Совсем спятила старая из-за этого олуха. Уж и так и эдак ей говорили, слышать ничего не хочет…
— Только вот несправедливо получается: тебе синяки и шишки, а Геню Хаджикостову и глухонемому — пироги и пышки, — подмигнул один из парней.
— Да не нужны мне ни пироги ихние, ни пышки, пусть только оставят меня в покое!..
Однажды, тоже в праздничный день, к роднику пришли учителя. Через некоторое время со стороны вербняка показался доктор с учительницей. Глухонемой встретил учителей любезно и почтительно — никогда с ним такого до сих пор не бывало, чтобы он встал и предложил гостям места поудобнее.
— Это из-за вас, — тихонько сказал Тошев своей спутнице, посмеиваясь. — Кавалер!
— А ты что шепчешь? — засмеялась пожилая учительница. — Боишься, что тебя глухонемые услышат?
— И правда! — воскликнула другая учительница. — Я и забыла совсем, что он глухонемой!
Доктор и учительница, медленно шедшие по выгоревшему полю внизу, остановились и помахали им руками.
— Эй, доктор! Давайте скорее сюда! — крикнул Тошев. — Скорее!
— А что случилось? — удивился доктор.
— Да вот побрызгайся целебной водицей, может, собьешь температуру!
Старая учительница восторженно всплеснула руками:
— Ах! В самую точку попал!
Веселый, подвижный, всегда широко улыбающийся, доктор, переводя дыхание, остановился у родника и стал смотреть на воду. В это время крестьянин из соседнего села, став на два камня у самой воды, наливал маленькую фляжку. Немного поодаль сидела женщина с мальчиком-школьником лет десяти. Ученик был в новой фуражке, но бледный и худой, с широко открытыми светлыми глазами.
— Зачем тебе эта вода? — доктор взглянул на отца.
— Для ребенка, — показал тот в сторону мальчика.
Доктор поглядел на него.
— А что с ним?
— Болеет. Судороги у него.
— И давно?
— Да уж целое лето, чтоб не соврать.
— А у врача были?
— Были. Вот из города возвращаемся.
— Целое лето, говоришь, болеет, а ты только сейчас показал его доктору! — удивленно воскликнул раздосадованный доктор.
— Да нет, и раньше ходили, к нашему, сельскому… Но он такое говорит… Не для нас это…
— А что именно?
— Это не есть, того не пить, лежать на одном месте…
— Если хочешь, чтобы ребенок выздоровел, будешь делать то, что доктор велел, слышишь? — Взяв за воротник, молодой доктор приподнял его. — Все это, — он показал на родник, — мошенничество таких вот типов! — И он махнул в сторону глухонемого, который стоял поодаль и наблюдал за происходящим, встревоженный и мрачный. — Таких шарлатанов, как он, нужно бить, а таких наивных дураков, как ты, — штрафовать! — раздельно, с угрозой в голосе произнес доктор.
— Да говорят, вода здесь целебная, — с сомнением пробормотал перепуганный крестьянин.
— Целебная? Кто тебе сказал, что она целебная? Ты что, не видишь, что это самый обыкновенный, даже в трубу не выведенный источник с плохой, жесткой, известковой водой, в которой полно нечистот и всякой грязи от таких вот, как ты!.. Давай-ка иди отсюда и лечи мальчика, как тебе доктор сказал. А иначе он умрет, так и знай — умрет! — с нажимом сказал он. — У твоего мальчика болезнь почек. Я отсюда вижу, а эту болезнь всякой дрянью не вылечишь.
Доктор Василев, видно, всерьез разозлился — редко кто видел его таким резким и злым.
Когда смущенный и вконец сбитый с толку мужик, посадив мальчика на осла, повел его вниз к дороге, старая учительница с притворной строгостью взглянула на доктора.
— А ты, оказывается, безжалостный!
На следующий день в амбулаторию доктора пришла Азлалийка — запыхавшаяся, как будто она поднималась по лестнице, и более бледная, чем обычно. Доктор предложил ей сесть, но она лишь молча сердито тряхнула головой.
— Ну что? Ревматизм опять дает о себе знать? — спокойно спросил доктор.
Каждый раз, когда в село приезжали новые врачи, старая Азлалийка приходила к ним жаловаться на ревматизм, приходила скорее не за советом, а чтобы познакомиться с ними в качестве одной из представительниц местной интеллигенции.
— Не ревматизм дает о себе знать, господин доктор, — воскликнула она несвойственным ей высоким голосом, — а мое возмущение!..
— Какое возмущение? — резко повернулся к ней доктор.
— Возмущение вашим вчерашним поведением… вашим отношением к людям, там, у родника…
— Каким людям?
— К верующим, которые пришли туда за исцелением!.. И к человеку, охраняющему родник!..
— Я думаю, вас это не касается, уважаемая госпожа! — спокойно ответил молодой доктор, но было заметно, как его лицо изменилось и на виске набухла жилка.
— Нет, касается! — топнула ногой Азлалийка. — Вы-то откуда знаете, касается или не касается?
— В таком случае жалуйтесь, куда вам заблагорассудится, а меня оставьте в покое!
— И пожалуюсь!
— Сделайте одолжение!
— Да я… да я вас в бараний рог согну! — взорвалась она.
— Разумеется, если вы воображаете, что я — ваша сноха!
— Не вмешивайтесь в мои семейные дела! — страшным голосом закричала Азлалийка.
— А почему же вы вмешиваетесь в мои врачебные дела? — язвительно поинтересовался он.
— Это не врачебные дела!.. Не врачебные! — замахала она на него руками. — Это безбожные… антигосударственные дела, и вы за них ответите…
— Увидим, — презрительно усмехнулся доктор, и лицо его снова изменилось. — Если кто-нибудь сможет это доказать.
— Я докажу, я! — ударила она себя в грудь… — Я докажу… мне поверят, потому что я почтенная женщина…
— Почтенные женщины не таскаются каждый день в дом шарлатана.
Азлалийка вытаращила на него глаза, попыталась что-то сказать, но не смогла и, махнув рукой, отступила к двери.
— Ты в суде у меня ответишь, грязный безбожник! — сквозь зубы процедила она с порога и, переваливаясь с боку на бок, поспешила к правлению общины, разъяренная и жаждущая мести.
Но Азлалийка так и не подала в суд на молодого доктора. Не пристало ей, с ее именем и ее положением, таскаться по судам и выяснять отношения с каким-то дерзким, невоспитанным безбожником. Да и свидетелей не было. Прислужник в амбулатории сказал, что ничего не слышал. Староста, которому она сразу же после ссоры пожаловалась, только пожал плечами и промямлил, что не его это дело — назначать или увольнять участковых врачей. Посоветовал лишь подать жалобу в Министерство здравоохранения или сразу в Министерство внутренних дел. «Во всяком случае, — вяло сказал он в конце, — я не нахожу, что доктор очень уж провинился — подумаешь, сказал, что не следует пить из того источника, да ведь он и вправду очень уж грязный…»
В слепом и страстном ожесточении Азлалийка взялась за сбор средств на строительство часовни над источником у трех вязов. Она обошла всех, в ком была уверена, что они не станут скупиться. Заглянула и кое к кому из бедняков, которым давала свою землю в аренду или внаем. «Бог привел меня к этому безбожнику, — думала она о молодом докторе, — чтобы вразумить, что нужно делать!» Построив часовню, она ответит ему, отомстит за нанесенную обиду.
Но средств набиралось немного. Геню Хаджикостов, на которого она больше всего рассчитывала, дал два бревна на подпорки под навес, как он сказал, дал сотню плоских черепиц, оставшихся у него бог знает с какого времени. Обещал еще подвезти две-три подводы с камнем. Начо-галантерейщик, слывший крайне набожным и очень богатым, пожертвовал всего пятьсот левов. Кое-кто из тех, кто победнее, вроде Димитра Плахова, дали по мере кукурузы или ячменя, но зато клятвенно обещали помочь строительству волами и подводами. Глухонемой отвалил тысячу семьсот левов — это, как он объяснил, были все деньги, которые он собрал у источника. Но ведь люди оставляли там столько даров — где же они?
Сердитая, расстроенная и разочарованная, старая Азлалийка наняла мастеров, и работа началась. Поздней осенью часовня была готова, расписана и убрана. Сам источник, откуда должны были брать воду для питья и омовения, прятался под большим навесом с широкими деревянными перилами. Часовня была воздвигнута в честь святого Петра, и маленькую иконку, висевшую раньше на большом вязе, встроили в стену изнутри, над иконостасом. Освящение часовни намечалось на будущее лето.
Ключи от часовни остались у глухонемого. И теперь он целые дни проводил там. Но погода уже портилась, похолодало, и посетители появлялись там все реже и реже. Только по понедельникам, по дороге из города, с базара, крестьяне из соседних сел заезжали сюда наполнить свои кувшины водой. Но теперь редко кто оставлял подарки — так, кинут лев-другой в родник, и глухонемой часами копался в холодной грязи, выискивая их.
В конце концов, когда стало совсем холодно, он вернулся в свою комнатушку, где Азлалийка поставила ему печку и следила за тем, чтобы у него всегда были дрова и уголь. Но глухонемой начал сам ходить к ней, хозяйничать у нее во дворе и распоряжаться в доме. Он гонял ребятишек, не давая им и близко подходить. Те глядели на него издали, смущенные, испуганные, робкие. Если, случалось, они задевали его, бабушка ругала и била их.
— Перед этим человеком чтоб стояли, как перед святым! — кричала она и грозила божьей карой.
— Но до чего же он грязный! — отозвалась раз младшая сноха.
— Как же, грязный! — вскипела Азлалийка. — Ты ухаживаешь за своим мужем, муж заботится о тебе и о детях, а он, бедняга, служит богу — кто же ему постирает да приглядит за ним?
Она дала было ему пальто, оставшееся еще от тех лет, когда ее старший сын, адвокат в Пловдиве, был студентом, но глухонемой вернул его, отрицательно мотая головой и показывая на небо. Азлалийка сконфузилась и в следующий понедельник отправилась в город, купила хорошей черной материи и заказала ему пальто такого же фасона, как его вытертый балахон, но на дорогой подкладке и с ватином на спине. Глухонемой принял подарок с большой благодарностью — он получил то, что, как поняла старая пенсионерка, ему подходило, и опять показал на небо — мол, будет просить бога вознаградить ее за доброту и щедрость.
Сыновья и снохи Азлалийки места себе не находили от злости, но притворялись веселыми, когда он гостил у них в доме и когда старуха совала ему в руки куски хлеба, брынзу, пироги, сахар и сало. Зато они собирались задать ей жару, как только старший сын приедет с семьей на лето. Со своим старшим сыном, которого она считала очень ученым и очень влиятельным в обществе, она во всем соглашалась, даже если ей это было и не по вкусу.
Получив новое пальто, глухонемой вымыл наконец голову, причесал волосы, подстриг немного бороду, а усы пустил книзу. Но ни в одну кофейню или корчму по-прежнему не заглядывал, сторонясь людей, и заходил только к тем, кто, как он был уверен, уважает его. По-прежнему варил травы, разливал их в пузырьки, вынюхивал, где есть больные, будто лиса, вынюхивающая кур, кропил их святой водой, давал пить, мычал, объясняя на руках, как принимать лекарство. Если встречал где-нибудь молодого доктора, то сворачивал на соседнюю улицу, на Аврадалию смотрел косо, увидит учителя Тошева — тут же отворачивается, но зато мимо других учителей и учительниц проходил гордый и неприступный. Они снисходительно посмеивались, глядя на него с жалостью. Особенно боялся глухонемой тех молодых парней и подростков, которые торчали целыми днями у кофеен или под каким-нибудь навесом и, казалось, поджидали его. Все село уже знало, кто избил его тогда, староста даже вызывал ребят на допрос, но, узнав, как все это случилось, отпустил, наказав в другой раз так не делать. Глухонемой ненавидел и кассира-делопроизводителя из кооперации Аврамова, который при встрече с ним всегда скрещивал на груди руки и смотрел на небо. Да и с дедом Ганчо они раздружились. Когда вечером дед Ганчо заходил в корчму выпить ракии, люди начинали над ним подшучивать.
— Эй, дед Ганчо, как там твой квартирант? — ухмылялись они, перемигиваясь.
— Отправил его на постой к Азлалиевым, — серьезно отвечал беззубый служка, медленно поднимая рюмку с ракией, мгновенно опрокидывал божественную жидкость в рот и долго и громко причмокивал.
— Видать, он тебя уже ни в грош не ставит, а? — начинали из другого угла корчмы.
— Вошь паршивая! — с нескрываемой злобой говорил дед Ганчо. — Нажралась и на лоб полезла.
Обиднее всего старому церковному служке было то, что глухонемой запирал свою комнатушку, не давал ему даже заглянуть туда. А еще обиднее, что не делился с ним подарками, которые посетители часовни оставляли у родника. «И зачем они этому филину! — ворчал про себя старик. — Сдохнет — кому все оставит?.. Да и Тинко, чертов осел, нет чтобы ему намекнуть…»
Но вот куда прятал глухонемой столько вещей? Кому передавал?
Дед Ганчо догадывался, что все оседает у Геню Хаджикостова, но вслух сказать не решался, боялся, как бы не выгнали из церкви. Конечно, должность у него не бог весть какая, но все же кое-что перепадает. Да и привык он здесь. Если выгонят, умрет с горя…
Выпал первый снег, легкий и хрустящий, и люди предпочитали сидеть у своих теплых печек. Улицы опустели. Лишь к обеду, когда воздух становился немного мягче, пастухи выгоняли стада к реке поразмяться, попить воды и пощипать сухой травы между камнями. Как-то раз глухонемой отправился к часовне, но пастухи натравили на него собак, и он еле унес ноги. С той поры всю зиму он уже не выходил из села. Старый служка опять начал вертеться вокруг него — уж очень ему хотелось войти к нему в комнатушку и поглядеть, что там внутри. Он стал караулить его в церкви, кланяться, стараться услужить. Глухонемому, видно, понравились эти знаки уважения. Дед Ганчо собирал для него щепки и ветки на церковном дворе, иногда давал ему то ведро угля, то связку-другую сосновой лучины. И однажды утром расхрабрился и вошел в его комнату, чтобы растопить печку. Глухонемой, закутавшись в свой старый балахон, весело смотрел на него. Старый служка был поражен — когда и как преобразилась эта темная, пыльная и грязная комнатушка? Хорошая постель, аккуратная лавка вдоль стены, печка, стол, стул, новая пестрая дорожка на полу перед кроватью. Ну прямо гостиница. Когда-то, в молодые годы, дед Ганчо ездил с поручением в Софию, где его поместили в гостинице, и с той поры он не представлял себе лучшего порядка и бо́льших удобств.
Привыкнув к услугам деда Ганчо, глухонемой стал иногда оставлять его ненадолго в своей комнате. Дед быстро и ловко все оглядел, но ничего не нашел ни под кроватью, ни под лавкой. И больше уже туда не заходил. Глухонемой по утрам отпирал двери и напрасно ждал, когда придет служка и растопит ему печку. Он валялся в постели до обеда, потом, мрачный и недовольный, вставал и шел к Азлалиевым. На стылых улицах люди попадались редко — только учителя. Они шли в школу, о чем-то страстно и увлеченно разговаривая. Вот уже несколько дней как они начали готовиться к вечеру — собирались поставить комедию Вазова «Искатели доходных мест». И все село только об этом вечере и говорило. Уже было известно, что представление будет смешным, и, конечно, все собирались на него пойти. Азлалийка, в молодые годы игравшая главную женскую роль в одной трагедии из жизни гайдуков, узнала о том, что ставится комедия Вазова, и, полная восторга и умиления, отправилась к учителям, забыв о своей обиде на них из-за глухонемого.
В селе на самых видных местах появились большие зеленые афиши, на которых от руки было написано о дне и времени начала вечера. Афиши были старательно выписаны студентом Канавовым, молчаливым и робким юношей. Он уже два года учился в Софии, однако почему-то подолгу болтался дома, в селе. На всех афишах было изображено и по трехцветному знамени. И хотя все в селе уже давно знали мельчайшие подробности, связанные с подготовкой представления, любопытные все же толпились перед афишами и читали вслух по складам, что вечер организуется молодежной группой при кредитной кооперации «Новое время» в пользу клуба-читальни, что будет показана комедия Ивана Вазова «Искатели доходных мест», что будет также и живая картина-пантомима и что игры и танцы продлятся допоздна. Перечислялись и имена актеров. Все, конечно, знали этих актеров-любителей, но столпившиеся у афиши мужчины и дети громко повторяли нх имена.
Больше всего споров вызывала живая картина. И что это за картина такая и почему она живая? Спросили директора прогимназии, но тот только усмехнулся, хитро оглядев любопытных.
— На вечере сами увидите, — только и сказал он.
О живой картине говорили и женщины. Они перебрали все, что когда-то видели на ярмарках в городе, и пришли к единому мнению — это, должно быть, что-то вроде тех картин, которые видно сквозь стекло. Кое-кто из соседок обратился с вопросом к Азлалийке. Та прослезилась от дорогих ее сердцу воспоминаний, сразу всплывших в памяти, и рассказала им, как еще гимназисткой на одном представлении в гимназии сама принимала участие в живой картине. Была тогда она в белом платье, с венком из роз на голове и играла одну из лесных фей в балладе Христо Ботева «Хаджи Димитр». Роль раненого воеводы исполнял один молодой учитель литературы, который даже влюбился в нее. Был там и волк, и «спутник смелого — сокол-птица», сабля, сломанная пополам, и «мушкет грубый»… Женщины поняли, что все это очень страшно и очень красиво, но так и не смогли уразуметь, что же все-таки это такое — живая картина. По селу прошел слух, что на вечере покажут убитого воеводу, что русалки и феи станут водить вокруг него хороводы и что там будут даже волки и соколы. Из домов разговоры о живой картине перешли в кофейни и корчму. В кофейне при кооперации как-то тоже зашел об этом разговор. Спросили Аврамова, верно ли, что будут и волки.
— Нет, — решительно отрезал Аврамов. — Наша живая картина совсем другая, более актуальная.
Все были поражены. Надо же, другая картина! И что они приготовили для простого народа — так и со страху помереть недолго!
Так все и думали — что эта живая картина будет чем-то странным и страшным. Ребятишки из младших классов, узнав, что подготовкой вечера руководит учитель Тошев, бегали за ним с горящими от любопытства глазенками и спрашивали:
— Господин учитель, а откуда вы привезете живую картину?
Он смеялся и махал рукой:
— Увидите.
В назначенный день, после обеда, учителя собрались на репетицию. Уже готовые, празднично настроенные, возбужденные, они отдавали последние распоряжения техническому персоналу и шли гримироваться в маленькую боковую комнату за сценой. Студент Канавов, примостившись на стуле в углу, приклеивал актерам бороды, усы, бакенбарды и волосы, насаживал носы, рисовал тени под глазами, осматривал костюмы, поправлял воротники, галстуки, цепочки от часов, котелки, пояса, шляпы… Каждый из актеров сам позаботился о своем костюме. У родных, друзей, любителей из города они собрали все, что было нужно для воспроизведения внешнего облика старого времени. Учитель Качулев, игравший роль министра Балтова, надел настолько узкий, облегающий тело фрак, что Тошев, режиссер, долго не мог решить, выпускать его в таком виде на сцену или нет. Но так как более подходящего костюма не нашлось, в конце концов рассудили, что сойдет и так.
Публика стала собираться задолго до начала спектакля. Особенно нетерпеливыми оказались молодые парни. Они сходились группками в углах зала, толкались и смеялись, тайком курили в ладонь — курить здесь не разрешалось — и с наслаждением, шумно втягивали в себя горький табачный дым. Директор прогимназии, увидав, что зал затянуло дымком, подошел к ним и сердито пригрозил, что выгонит, если они не перестанут безобразничать.
Первые ряды уже заполнялись. Место в самой середине первого ряда было оставлено для старосты. Он пришел с женой и дочкой, поклонился на все стороны и сел. Рядом с ним уселся сборщик налогов, тоже с женой. Молодой отец Тодорчо с попадьей оказался рядом со своим тестем — Геню Хаджикостовым, который оставил с десяток мест для своего многочисленного семейства. Несколько стульев с другой стороны ряда заняла Азлалийка, явившаяся на вечер с сыновьями, снохами и внуками. Растроганная, она смотрела на опущенный занавес, за которым слышались шаги и нетерпеливые голоса, мечтательно качала головой и вздыхала.
— Ах, годы, годы! — говорила она. — А какие мы в свое время ставили спектакли!
Зал уже был полон. Те, кому не досталось мест, выстраивались вдоль стен, вытягивая шеи в сторону сцены. Школьные слуги с важным видом ходили между рядами, отдавая распоряжения. Минуты тянулись медленно и томительно. Ну когда же, наконец, начнется это представление? Все, у кого были часы, время от времени поглядывали на свои циферблаты и успокаивали окружающих, что занавес сию минуту поднимется.
Наконец наверху, над сценой что-то заскрипело. Широкое полотно, на котором очень яркими красками была нарисована копия с известной фрески Гвидо Рени «Рассвет», пошло складками, один его край вздернулся, потом чуть косо поднялся и другой, и зрители во все глаза уставились на ярко освещенную сцену.
Сначала публика принялась угадывать актеров. Завязывались даже споры на этот счет. И только когда на сцене появился Какавидов, весь зал так и грохнул со смеху.
— Михалев! Учитель Михалев! — кричали все в один голос. И этот небольшого росточка, скромный, худой, застенчивый учитель, который боялся и в корчму-то заглянуть, краснел, когда кто-нибудь из родителей спрашивал его об отметках своих детей, сейчас вдруг вырос в глазах у зрителей. Он слился с образом вазовского героя, стал дерзким в своих карьеристских амбициях, жалким и смешным в своих мечтах.
— Ну и дела! А учителишка-то наш каков? И кто бы мог подумать! — бормотал себе под нос Начо-галантерейщик, самодовольно закидывая ногу на ногу.
Любое движение, любую гримасу Какавидова зрители встречали бурным, неудержимым смехом.
Но особенно понравилась всем внушительная и комичная фигура Страхила Божидаровича Боздуганского. Он был совершенно неузнаваем в своих мастерски сделанных серебряных турецких украшениях, и зрители, раскрыв рот от удивления, долго не могли прийти в себя. И только когда Страхил Божидарович Боздуганский молодецким жестом пригладил свои длинные усы и подмигнул, из разных мест зала закричали:
— Арбанашки! Да это Арбанашки!
Его хозяйка, которая поначалу тоже не могла его узнать, хлопнула себя по бокам, услышав его имя.
— Стане, Стане, — вздохнула она, — разрази тебя гром! Ишь вырядился, и мать родная не узнает!
Геню Хаджикостов, наклонившись к своему зятю, тихонько спросил:
— Послушай-ка! А этот с длинными усами, видать, не болгарин, а?
— Почему не болгарин? Болгарин, — со скрытым раздражением ответил молодой священник.
— Имя его вроде на сербское смахивает, да и сам он какой-то…
— И в Болгарии такие имена встречаются, — сухо ответил священник.
Появился и учитель Влечев, игравший Станчо Квасникова. Его сразу все узнали, потому что он не очень изменился. Плешивая голова, широкий нос, толстые губы, весь какой-то неуклюжий, но хитрый — таким он и был всегда. Только вот усы стали подлиннее да попушистее. И на сцене, у министра Балтова, он разговаривал так же спокойно и естественно, как и в корчме. Сначала он привлек к себе все симпатии. Но зато потом, когда он стал выбивать доходные места для себя и своих многочисленных родственников, люди чуть со смеху не падали. А кое-кто из первых рядов не на шутку разозлился.
— Вот мошенник! — кричал Петко Карамихалев, бывший сельский староста. — Хоть бы подождал, пока начальник таможни умрет, а уж потом метил на его место!
— Его партия была у власти, — объяснял староста. — Такова была наша политическая действительность.
В центре зала все повернулись к Христо Джамадану, который, удивленно разводя руками, важно говорил:
— Я три года служил в кавалерии в Харманли, а никаких Квасниковых не знаю… Наверное, к этому времени они уехали.
В конце последнего действия министр Балтов, неловко одернув до неприличия узкий фрак, сообщил всем этим искателям доходных мест, что его кабинет пал.
Публика облегченно вздохнула, раздались оглушительные рукоплескания. Но сейчас должно было начаться самое интересное — живая картина. Режиссер вышел на сцену перед занавесом, прокашлялся, вытер нос скомканным платком и оглядел битком набитый зал.
— Господа, — сказал он. — Еще немного терпения, и вы увидите живую картину-пантомиму.
Слегка поклонившись, он прошел за занавес, а зал снова разразился аплодисментами. Все с лихорадочным любопытством смотрели на таинственный занавес, за которым происходили долгожданные приготовления. Те, кто знал, что такое живая картина и пантомима, вертелись во все стороны, пытаясь объяснить. Однако заставить людей отказаться от их первого представления об убитом воеводе, о мушкетах и саблях, о волках и соколах было невозможно.
На сцене что-то происходило, кто-то пробегал с одного ее конца на другой, было слышно, как там шушукались, давали последние наставления, можно было уловить скрип, сопровождаемый легкими, осторожными ударами. Было ясно, что участники живой картины торопятся. Но публика начинала терять терпение и нервничать. Ну почему не начинают? Неужели нельзя было все приготовить заранее?
— Потерпите немножко! — кричал кто-то, обращаясь к задним рядам, где протестующие возгласы были особенно громкими. — Картина продлится совсем недолго.
И вдруг зал онемел — раздался уже знакомый скрип, один край занавеса дрогнул и пополз вверх. Но сцена не открылась. Ну что, в самом деле, там случилось, почему медлят? Некоторые из молодых людей, зажатых в середине зала, начали вскакивать со своих мест, громко протестуя.
Занавес снова дернулся, и на этот раз всем взорам открылась живая картина. А-а-а! Что же это такое? Это и есть живая картина? Разочарование и досада вдруг охватили всех. Но в следующую минуту новая картина вытеснила из сознания первое представление о волках и соколах. Нет, ты гляди! А ведь что-то знакомое!
— Глухонемой! — крикнул кто-то из последнего ряда, и все сразу стало на свое место. Вот три вяза, символически изображенные тремя ветками вяза, вот родник с целебной водой, а вот и сам глухонемой, стоящий в стороне, неподвижный, как статуя, с поднятыми к небу глазами.
Близкое, знакомое всегда завладевает нами быстро и с поразительной силой. Воображение дополняло то, чего не было в картине.
Постепенно все взоры обратились к глухонемому. Борода, волосы, усы, брови — все было сделано просто здорово. Но люди дивились его грязному балахону — ну просто тот же самый, в котором глухонемой появился в селе и в котором ходил еще совсем недавно. И откуда только выкопали это тряпье? А может, это и в самом деле его старый балахон? Да нет… Глухонемой ведь высокий, а этот совсем маленький, и то — балахон ему чуть ниже колен.
Но кто-же все-таки так отлично загримировался?
Люди смотрели напряженно, но ничего не могли понять. Вот если б он шевельнулся или словечко вымолвил, они бы догадались. Но глухонемой стоял неподвижно. А может, это кукла?
Но вот пантомима началась. Из-за кулис появился осел, которого вел за собой человек — худой, весь оборванный крестьянин. За ним шла маленькая, измученная женщина. На осле, покачиваясь, ехала больная девочка. Осел, голова которого, с необычно длинными ушами, была сделана из бязи, поклонился публике, уже помиравшей со смеху. Крестьянин взял девочку за руку и подтолкнул к роднику у трех вязов. Девочка наклонилась, попила. Потом крестьянин, набрав полный кувшин воды, вылил его ей на голову. Когда краткая церемония закончилась и осел покорно повернулся, чтобы девочка могла на него сесть, глухонемой вдруг приблизился к ним, поглядел вверх на небо, благословил и как-то очень ловко стянул пиджачок со спины бедного крестьянина.
— Аврамов! Аврамов! — загремел зал.
По тому, как здорово подражал глухонемому артист, все узнали кассира-делопроизводителя из кооперации.
Не успел еще хвост осла скрыться за кулисами, как появилась странная пара — старый, сгорбленный дед тащил на спине свою бабку, потом поставил ее на землю. Она была хромая — едва передвигала ноги, глухая — все приставляла ладонь к уху, поворачиваясь к деду, да вдобавок еще и слепая — шла медленно и осторожно, как все слепые. Сначала дед пригнул ей голову к роднику, чтобы отпила воды, потом промыл ей глаза, чтоб она прозрела, а потом палил воды в уши, чтоб возвратить ей слух. Дед повернулся, вновь подставляя ей спину, и тут больная, старая, хромая и слепая бабка так ловко вскочила ему на плечи, что публика покаталась со смеху. В это мгновение глухонемой снова подошел к ним, снова поднял глаза к небу, благословил и, протянув руку, вытащил длинный матерчатый кошель из широкого кармана старика.
— Браво! Браво! — закричали из глубины зала.
После деда с бабкой на сцене показалась двуколка. Настоящая двуколка… Ее, наверное, стащили на каком-нибудь соседнем дворе, и это привело всех в неописуемый восторг. В двуколку были впряжены два вола. Они встали перед публикой, хитро покачивая своими длинными рогами.
С двуколки сошли двое — один, очевидно, отец, а другой — сын. Сын был высокий, худой, скрюченный в три погибели, с хилой грудью и лихорадочно блестящими глазами. Парень делал вид, будто кашляет из последних сил. Публика сразу поняла, что у него туберкулез в последней стадии. Больной с трудом наклонился к источнику напиться, отец побрызгал его водой, помог взобраться в двуколку, которую волы уже развернули, уморительно гримасничая при этом, и махнул им рукой, чтобы трогали. Глухонемой воздел глаза к небу, широким движением благословил и схватил висевший на коляске мешок зерна. Он обнял мешок руками и, самодовольно подмигнув зрителям, отставил его в сторонку.
Потом к источнику друг за другом подошло еще несколько человек. Все они наклонялись, пили воду, а в это время глухонемой вытаскивал из их карманов платки, мешки, куски материи, передники… Но вот последним к роднику подошел молодой человек в очках, одетый по-городскому, с портфелем под мышкой.
— Доктор! Да ведь это доктор! — поднялся со своего места Пею Карабиберов.
— Гляди-ка, и впрямь — он! — удивленно подтвердил Петр Ортавылчев.
— Какой доктор! Вон он где, доктор! — отозвался Тилю Гёргов.
Сотни голов повернулись назад. И правда, доктор Василев скромно сидел в одном из последних рядов и, слегка покраснев, сконфуженно улыбался.
— А кто ж тогда этот хитрец? — закричал кто-то, но в этот момент наступила развязка живой картины-пантомимы. Все вытянули шеи вперед, к сцене, и вдруг раздался громкий, неудержимый, искренний хохот.
Увидав доктора, глухонемой испуганно отступил, поглядел вверх и пальцем показал в небо. Доктор, угрожающе мотая головой, все так же медленно и решительно приближался к нему. Глухонемой заметался, но, поняв, что выхода нет, быстро повернулся и кинулся бежать. И в этот момент доктор, размахнувшись, ударил его кулаком по спине.
Зал заревел от восторга.
— Браво-о-о! Бис! Браво-о-о! Бис!
Доктор поклонился и скрылся за кулисами.
И снова все смолкли — появилось новое лицо. Человек нес два плаката — один на спине, а другой — на груди. На плакатах было написано: «Берегитесь шарлатанов!» и «Объединяйтесь в кооперацию!» Буквы — крупные, четкие, мастерски выписанные — были видны издалека, но все как один поднялись со своих мест. Занавес упал, рукоплескания грянули, как ураган.
Всеобщая неистовая радость, шумно вспыхнувшая в зале и выплеснувшаяся потом на лестницу, постепенно разлилась в спокойствии зимней ночи и сковала разочарование и дикую злобу Азлалийки, сбила с толку Геню Хаджикостова и смутила старосту.
Аврадалия, после конца представления куривший уже вторую сигарету, ходил по залу, громко разговаривая, веселый и довольный.
— Ну что, отче! — перехватил он молодого священника. — Ну и чудо! Вот это живая картина, вот это пантомима!.. Так ведь, господин староста?
— Да, хорошо у них получилось, — уклончиво ответил староста, — против суеверия и невежества вообще…
— Что там хорошо? Высший сорт! — вспыхнул Аврадалия. — Тот, кто все это придумал, просто голова! Голова, я тебе говорю! А ведь я, как привел Тинко этого тихоню, сразу понял, что он шарлатан. И вот на тебе — так и вышло.
— Ну, так прямо говорить, что пантомима была направлена против того или другого, нельзя, — развел руками староста, будто желая избежать чего-то крайне неприятного. — Это вообще… против некоторых суеверий… Наследия, так сказать, далекого прошлого…
— Как это не против того или другого? — сердито пробурчал Геню. — Против нашего глухонемого все было.
— Да говорю вам — не было у них плохих намерений, — пытался выкрутиться староста.
— Как это не было плохих намерений? — даже остановился от удивления Геню. — Они ведь посмеялись над всем нашим селом… всей околией… издевались над народом…
— Да ладно тебе, Геню! — строго сказал староста. — Над каким еще народом издевались? Ты же видел, как народ принимал все — со смехом и рукоплесканиями!
Не сумев сгладить все своими уклончивыми ответами, староста начал уже огрызаться, потому что знал — если эти разговоры выйдут из села, то дойдут и до ушей его начальства.
Зима была долгой и трудной, люди отсиживались в тепле, и только по праздникам улицы немного оживали. В корчме очень часто заходил разговор о том вечере. Если появлялся кто-нибудь из участников спектакля, все сразу начинали приставать к нему с вопросами, высказывать свои мнения и впечатления. Когда речь заходила о глухонемом, люди смеялись, издевались над ним, считая, что пантомима была очень правдивой и поучительной. Намекали, что надо бы, мол, ударить и по его друзьям, — а то ведь остались в тени.
После вечера Геню пошел к доктору, чтобы сделать ему строгое внушение, но, войдя, начал свой суд над ним издалека.
— Скажу я тебе, доктор, переборщили вы, так-то уж не стоило… — начал он.
— Что именно? — небрежно поинтересовался молодой доктор.
— Да я… про этого бедолагу, глухонемого…
— А что я ему сделал?
— Да вот на вечере, вы там его подняли на смех… а надо было осторожнее, аккуратнее…
— А какое я имею отношению к этому вечеру? — удивленно посмотрел на него доктор.
— Так ведь и тебя там показали? — по-свойски подмигнул ему Геню.
— Если кто-то сыграл на сцене доктора, при чем тут я? — иронически усмехнулся врач. — Но, по-моему, все было очень к месту, еще и других следовало высмеять, — тех, кто крутится вокруг глухонемого и помогает ему…
— Нет, я с тобой не согласен, надо было как-нибудь вообще… ну, там о просвещении… — промямлил Геню, смутившись, и как-то незаметно исчез.
Действительно, люди относились к глухонемому очень пренебрежительно и даже враждебно. Но в эту зиму мало кто встречал его на улицах села. Обычно он переходил шоссе, сворачивал у школы и оттуда незаметно пробирался к Азлалиевым. В заботах, одолевавших людей в преддверии весны, все потихоньку забыли об источнике, о часовне и о том вечере. И когда стаял снег и покрывшиеся зеленью поля засветились в лучах солнца, никто не обратил особого внимания на то, что глухонемой каждый день переходил через реку, бродил по оврагам и рощам, а на обратном пути заходил в часовню и сидел там до вечера.
Но сейчас он стал другим — встретив кого-нибудь, кивал головой, здоровался, не мычал и не сердился, заметив, что мальчишки-пастушата шарят по дну источника в поисках затерявшейся монетки, не выходил навстречу своим почитателям и уже не выхватывал подарки прямо из рук. Но кое-кого он возненавидел лютой ненавистью и, встретив, отворачивался, лихорадочно блестя глазами.
Мало кто из жителей села заходил теперь к роднику напиться или побрызгать себя водой. Лишь изредка какая-нибудь старушка оставляла там ненароком дешевенький подарок. Но из окрестных сел туда сбегались, как скотина к кормушке. И кто только разносил пустую славу об этой часовне? Кто распространял заразительные слухи о чудодейственной силе источника? Может, попроще, понеграмотнее были люди окрестных сел или далекое всегда кажется более привлекательным?.. Чем больше усилий, чем длиннее дорога — тем больше надежд на жизнь и исцеление? Если больной случайно выздоравливал, его родные говорили: «Мы были там — и вот помогло!» Но чаще больные умирали, и тогда их близкие вздыхали: «Мы и там были, а вот не помогло!..» Однако те, кто страстно мечтал о чуде исцеления, не спрашивал, сколько народу умерло, а искал тех, кто нашел где-то облегчение и помощь. И они устремлялись к источнику, к новой часовне святого Петра.
Внизу, на выгоне у дороги, всегда стояло несколько распряженных телег. Больные мылись у родника, пили оттуда же воду, наполняли свои кувшины, фляжки и уезжали. Пахари с ближних полей тоже заходили сюда набрать питьевой воды. И случалось, воду в источнике вычерпывали до последней капли. Запоздавшие больные из дальних сел умоляли пропустить их вперед — попить и помыться. Воду выгребали с самого дна — мутную, невкусную, грязную.
Доктор Василев несколько раз ходил туда, смотрел, ругался, чтоб не брали воду не глядя, и не пили такую грязь, но никто его не слушал. Он пожаловался старосте, но тот лишь пренебрежительно махнул рукой:
— Да оставь ты их, пусть лакают свою воду, не вмешивайся. Если мы сейчас полезем в это дело, такая склока начнется, что хоть из села беги.
— Но почему?
— Да потому, что на Петров день будет освящение часовни, и престольный праздник объявят на этот день.
— И община примет в этом участие? — грустно взглянул на него доктор.
— Разумеется, — пожал плечами староста. — Глас народа — глас божий!.. К тому же учти еще право лоточной торговли… — И он хитро подмигнул.
Работа в поле кипела, люди мотались с утра до ночи — рыхлили, окучивали, опрыскивали, собирали то, что уже можно было собирать. Дни стояли длинными, душными и горячими. Когда откуда-нибудь пробивался освежающий ветерок, нивы колыхались легко и весело, а листья высокой уже кукурузы шумели таинственно и тихо. Но обычно воздух дрожал над пламенеющими полями, а вдали, на раскаленном горизонте, сплетаясь, вспыхивали огненные струи невыносимого жара. Солнце пекло так сильно, что потные спины работающих порой сводило в ознобе. Мгновенная дрожь пронизывала тело, как электрический разряд, глаза вылезали из орбит, люди всей грудью глубоко вдыхали жаркие струи воздуха.
Доктор Василев целые дни проводил в своей маленькой амбулатории. В расстегнутой на груди рубашке, усталый и вспотевший от бесконечных осмотров терпеливых, каких-то сникших больных, он отдыхал только вечерами, чувствуя себя вновь молодым, бодрым, довольным своей работой. Поскольку все учителя на лето разъехались, в том числе и молодая учительница, на закате он один выходил из села и, то и дело останавливаясь перекинуться словечком с встречными, шел к новой часовне святого Петра. У трех вязов и под навесом земля была вытоптана, разворочена и покрыта мусором. У родника образовалась лужа. На ступеньках валялись обрывки газет, бумага, тряпки, яичная скорлупа, хвостики от зеленых груш, огуречная кожура, шкурки от сала… Пахло навозом, чем-то гнилым и затхлым.
Доктор смотрел, морщился, укоризненно и сердито качал головой.
— А что же будет дальше, когда созреют арбузы, дыни и груши! — ворчал он про себя.
Все же надо было что-то делать, принимать меры, обратиться куда следует. Иначе этот источник станет рассадником болезней…
На следующий день из окна амбулатории доктор увидел, что староста собирается куда-то ехать.
— Куда? — крикнул доктор.
— В город.
— Зайди ко мне, когда вернешься.
Староста кивнул, возница отпустил поводья, и кабриолет загремел по неровному покрытию шоссе.
Вечером староста зашел в амбулаторию. Доктор стал говорить, что пора что-то делать с этим источником, а то все может случиться.
— Подождем еще немного, а там посмотрим, — равнодушно ответил староста.
— А чего ждать?
— Слушай, доктор, не впутывай ты меня в это дело, — откровенно начал староста. — Уже скоро, на Петров день, состоится торжественное освящение часовни, наши богачи пригласили начальника околии и других видных людей, а ты заставляешь меня принимать меры!
— Иными словами — боишься за свою должность?
— Боюсь, а как же мне не бояться? Ты молодой, ты врач. Если завтра тебя выгонят, разобьешь палатку и будешь зарабатывать себе на хлеб, а мне что делать, если меня турнут? К тому же ты холостой, никаких обязанностей, свободен как птица, только о себе и думаешь, а у меня жена и ребенок на шее…
— Не понимаю, почему тебя могут прогнать со службы? — развел руками доктор.
— Будешь на моем месте — поймешь! — с нажимом произнес староста.
— Ты ведь заботишься о здоровье народа… — попробовал было снова доктор, но староста остановил его решительным движением руки.
— Каждый мне скажет, что это не мое дело. Ты заботься, это твоя работа, а я тебе обещаю полную поддержку! — сказал староста, нервно достал сигарету и, стукнув ею по крышке коробки, зажег дрожащими пальцами. — У меня и без того полно обязанностей. Если я вздумаю их выполнять, то со всеми перессорюсь… Я серьезно тебе говорю — со всеми.
Доктор, облокотившись о стол, молча смотрел в открытое окно. Староста тоже молчал, глубоко затягиваясь табачным дымом.
— Ну хочешь, вместе туда сходим — посмотришь хоть, что там? — вдруг повернулся к нему доктор.
— Да что там смотреть — видел я, — пожал плечами староста. — Но если хочешь, пойдем, прогуляемся.
Жатва подходила к концу. Лишь кое-где еще раскачивались на ветру перестоявшие, поникшие колосья пшеницы. Люди, как заведенные, вертелись от зари до зари, чтобы все собрать к Петрову дню и освободиться на праздники — отдохнуть, прибрать все в доме, поглядеть, что еще нужно сделать по двору и на гумне, где скоро закипит молотьба. В это лето молодежь спешила закончить жатву вовремя еще и потому, что вот уже дней десять только и разговоров было, что об освящении часовни и о большом престольном празднике, который там состоится.
Об этом празднике две недели говорили, к нему готовились и Азлалийка, и Геню Хаджикостов, и Димитр Плахов, и Начо-галантерейщик, и Добри Ортавылчев, и Атанас Скочивиров, и Петко Карамихалев… Было их около шестидесяти душ, они шастали от села к источнику и обратно, суетились вокруг часовни. Убедившись в том, что Азлалийка довела-таки дело до конца, все стали подлизываться К ней, показывать ей свою преданность, строили планы — урвать себе что-нибудь из подарков, которые набожные женщины наверняка оставят в часовне во время освящения. Может, перепадет что и от других даров — не все же достанется Хаджикостовым…
Глухонемого было не узнать. Он ходил важный, гордый, сердито махал руками даже на старую Азлалийку, Она терпела, признавая его превосходство в эти торжественные дни — ведь без его упорной веры, без его глубокой набожности, без воли, трудолюбия и постоянства не было бы ни источника, ни часовни.
— Боже, боже, — с умилением глядела на него старая пенсионерка, — и не может, бедняга, слова вымолвить, не может высказать свою радость!..
С некоторых пор он ходил без шапки — его густые, черные волосы спускались до самых плеч и делали его еще более внушительным. В эти дни лихорадочных приготовлений к освящению новой часовни люди смотрели на него другими глазами, не посмеивались за его спиной, не издевались. Да и как можно было смеяться и издеваться — ведь вокруг него всегда были самые видные люди села, они дружески улыбались ему и преданно смотрели в глаза.
Накануне праздника было определено, где расположатся лотки, куда ставить телеги, где построят киоски, пивные и навесы, где будут водить хороводы. За киосками выкопали узкие и длинные ямы для приготовления курбана — жертвенных барашков.
Люди, измученные трудом и нескончаемыми заботами, особенно молодежь, которая уже много недель только работала тяпками и жала, соскучились без зрелищ, без хороводов и веселья. Праздник! Запищат кларнеты, запоют скрипки, загремят барабаны — разве утерпит молодое сердце, разве сможет кто усидеть в пыльном и душном селе? Ребята оставят своих волов внизу, в лугах, и сбегутся сюда за свистками, ножичками и цепочками. Холостые парни, буйная молодежь и солидные главы семей сойдутся сюда поглядеть, повеселиться, отдохнуть в прохладной тени под навесами пивных, чокнуться, выпить после тяжелых и изнурительных дней труда и забот.
Геню Хаджикостов понимал все это очень хорошо. И он оставил для себя самое удобное и самое видное место в лоточном ряду. В день святого Петра он откроет там бутылки и бочонки с пивом, бочки с вином, большие бутыли с анисовой водкой и сливовицей. Его сыновья, батраки и слуги размечали землю, копали, забивали колья, укладывали на них прутья, резали на болоте тростник и папоротник и сооружали навес, чтобы была тень и прохлада.
«Дал бы бог хорошую погоду, — молился про себя Геню и глядел на небо. Было тихо — ни ветерка, ни облачка. — По всему видать, и завтра будет такое же пекло», — радовался Геню.
В этой всеобщей суматохе, шумной и веселой неразберихе каждый вынашивал свои планы, надеялся, что и ему что-нибудь перепадет. Из всех друзей и соратников глухонемого одна только Азлалийка наивно радовалась тому, что наконец докажет всем, кто над ней издевался, что она — сила и что шутки с ней плохи. А потом ведь она выполняла свой христианский долг, делала благородное дело, возводила памятник райскому привратнику!..
Потому ли, что о нем так много говорили, но на праздник освящения часовни приехали лоточники и из соседних сел. Одни раскинули свои шатры, чтобы торговать шербетом, другие собирались печь горячие пончики, третьи сгружали с телег всякую мелочь для продажи. Димитр Плахов встречал этих гостей издалека, встречал как родных, потому что знал — постоянно скитаясь по престольным праздникам и ярмаркам, они разнесут повсюду и славу о новой часовне.
Вечером накануне праздника к часовне завернул и староста. Вообще-то он шел по своим делам, но, видно, все ему надоело, вот и вышел он на большой мост прогуляться, полюбоваться широким и густым поясом из верб, шелковиц и груш вдоль течения реки. К вечеру оттуда тянуло легким, свежим, каким-то бодрящим ветерком, пыль, облаком стоявшая летом над селом, рассеивалась и исчезала.
Староста перешел мост и зашагал дальше по шоссе. Он чувствовал себя здоровым и сильным, был доволен жизнью и своей службой. На душе было легко не только потому, что он дышал чистым воздухом, любовался зеленью трав и деревьев, но и потому, что вокруг все работали, боясь, как бы не ударил град или не хлынул ливень, не обрушились грозы и бури. Он один был спокоен за свое положение и за свой завтрашний день. Все село у него в руках, все кланяются, все уступают ему дорогу. У него в подчинении и писари, и рассыльные, и сторожа, даже учителя смотрят на него со страхом и почтением. И все идет хорошо, без особых забот, без тревог и неприятностей… Вот только этот доктор, Василев, слишком уж усердствует, но и он присмиреет со временем. Сегодня опять начал ему говорить, что нужно принимать меры насчет источника у новой часовни. Мол, грязно там, воду берут из родника и туда же выливают, а некоторые так даже и моются в источнике, а ведь известно, что туда обычно ходят больные… И если вспыхнет, не дай бог, эпидемия тифа, пугал доктор, то отвечать придется всем…
Староста нахмурился. «Почему это всем придется отвечать, — рассердился он на молодого доктора. — Как я могу вмешиваться в людские глупости? Кому охота — пусть пьет себе на здоровье, купается, а уж выздоровеет он или сдохнет, это его дело, с какой стати я буду отвечать за всех».
Он даже начал мысленно спорить с доктором Василевым и, увлеченный этим, не заметил, как оказался у новой часовни святого Петра. Перед лотками, уже установленными в ряд, дремали их усталые хозяева. Кое-где уже прилаживали карбидные лампы. Продавцы пончиков оборудовали передвижные печки, парни побойчее сошлись посмотреть, что творится у новой часовни, и уже сидели под только что установленным навесом пивной Геню Хаджикостова. В этом глухом, выгоревшем от зноя месте, где в другие годы накануне Петрова дня и живой души не встретишь, сейчас раскинулся целый поселок. Любопытные мальчишки-пастушата пригнали скотину к ближнему болоту и время от времени забегали к лоткам что-нибудь себе купить.
Староста пересек всю площадку, обогнул пивную Геню и вышел к часовне. Глухонемой, дед Ганчо и Димитр Плахов суетились там, устанавливая подсвечники и иконы. Староста кивком головы поздоровался с ними, не заходя внутрь, оглядел все, посмотрел на источник и собрался уходить. Но у дверей его встретил Геню. Он обнял его за плечи и стал тянуть к себе в пивную — выпить пивка, но староста отказался осторожно и решительно.
— Завтра, завтра, уже как положено, — сказал он, стараясь освободиться из рук старого корчмаря, — завтра вместе со всеми, а сейчас чего ж мы будем от всех отделяться.
— Ну ладно, завтра, так завтра, — согласился Геню и погрозил пальцем. — Но смотри, если не придешь, обижусь насмерть! И запросто, слышишь, запросто!..
Староста согласно покивал головой и отправился восвояси. Но проходя мимо телег продавцов пончиков, выстроившихся в ряд вдоль дороги, он вдруг быстро отступил назад. Со стороны болота поднимались доктор Василев и дочка Ивана Касабова, которая, как хвалился отец, скоро должна была получить диплом аптекарши. «Видать, на днях вернулась, кончила уже», — подумал староста, внимательно наблюдая из-за крайней телеги за молодым доктором. Василев что-то говорил, возбужденно размахивая руками и не глядя по сторонам. Старосте не хотелось, чтобы его видели — а то доктор еще остановит и начнет приставать с этой дурацкой гигиеной, говорить, что у источника — грязь. Он еще немножко отступил назад и стоял так, пока доктор и молодая девушка, увлеченные разговором, не прошли мимо, растворившись в сутолоке и шуме начинающегося торжества…
День был таким тихим и жарким, что даже тростник на болоте не шелестел своими листьями. В ослепительных лучах солнца, медленно встававшего над Бижовым холмом, пели жаворонки. В молодых всходах на рисовых полях, начинавшихся от нижнего края болота, важно и сосредоточенно разгуливали аисты. Над тремя вязами, там, где была часовня, пугливо пролетали дикие голуби и прятались в ветвях деревьев, возвышавшихся на вершине холма. Непривычно шумно было в этом месте, где обычно за все лето не услышишь песни жницы или покрикиваний пахаря, а сейчас собралось так много людей. Пестрая толпа колыхалась между лотками. Со стороны села и по всем дорогам, ведущим от шоссе к часовне, взапуски тарахтели телеги, медленно тянулись тяжелые неповоротливые крытые арбы. Парни и девушки спешили не упустить хороводы, которые скоро закружатся на лугах за холмом. Люди постарше, добравшись до места, шли к часовне, где зажигали по две-три свечки. У дверей их встречал глухонемой.
Он всю ночь провел здесь, в часовне, поэтому немного устал, но зато лицо его приобрело более кроткий и смиренный вид, глаза светились мягко и доброжелательно. Он сейчас и выглядел совсем по-другому — аккуратный, серьезный, уважаемый всеми видными людьми села. Воспоминания о его драном балахоне, слипшихся космах грязных волос, всклокоченной бороде и насмешках, которыми осыпал его и стар и млад, уже выветрились из памяти многих. Ясно помнилось только представление живой картины и пантомимы. Даже те, кто знал о том памятном вечере лишь понаслышке, из чужих рассказов, тоже не могли его забыть.
Азлалийка, в дорогом черном платье, сновала между телегами и часовней, смотрела, как варятся жертвенные барашки, обходила лотки и всем говорила «добро пожаловать», считая себя хозяйкой этого великого торжества. Она всматривалась в даль, в сторону шоссе, и грохот повозок, крики возниц, смех молодых парней говорили ей о том, как много народу устремилось к часовне святого Петра. Что и говорить, эта часовня была построена, считай, на ее деньги, и поэтому она смотрела на нее как на свою собственность. Досадно было только, что учителя разъехались — кто по родным местам, кто по курортам — и не могли видеть, сколько народу собралось на освящение ее часовни и на престольный праздник. Но, утешала она себя, они узнают и потом, когда вернутся, и тогда она гордо пройдет мимо них, как настоящая победительница…
С самого утра пришел сюда и Геню Хаджикостов, сыновья которого делали последние приготовления к приему гостей в пивной. Время от времени Геню выходил из-под низкого навеса, радостно смотрел в небо, прозрачное и синее, и, довольный, потирал руки.
— Ну и денек! Просто чудо! — бормотал он. — Поедят и попьют люди на славу, лишь бы товару хватило, — он начинал подсчитывать, сколько пива привезли и хватит ли его, если народу набежит особенно много. А когда попозже на лугах внизу стало тесно и шумно, а по дорогам все тянулись повозки, все шли и шли люди, он поспешил в прохладную пивную и велел своему старшему сыну привезти еще несколько бочек с пивом. Но сын был хорошим торговцем, опытным корчмарем и вообще отличался сообразительностью, поэтому давно уже распорядился на этот счет и послал батрака с телегой аж в город.
— На сегодня и воды не хватит, — сказал он, окинув взглядом небо.
Время от времени Геню заходил и в часовню, где уже толпилось много народу. Освящение длилось дольше, чем следовало бы, на его взгляд, и он с трудом дождался конца, чтобы снова вернуться в пивную поглядеть, как там идут дела. Но, как он ни спешил, все же улучил минутку — отвел Димитра Плахова в сторону:
— Слушай, когда начнется распродажа даров, не забудь меня, ладно? — И он приятельски подмигнул Димитру, показывая тем самым, что они свои люди и должны помогать друг другу. В толпе, с краю, он заметил старосту. Чуть поодаль стояла старостиха с сынишкой. Она не заметила его, но он погладил ребенка по голове и улыбнулся:
— Ну что? На праздник? Дело хорошее, дело хорошее…
Староста, поглощенный разговором с одним из сторожей, чинно стоявшим со старым турецким карабином на спине, увидав Геню, дружески кивнул головой.
— Так пойдем, выпьем пивка! — Геню мотнул головой в сторону своего заведения. — Обязательно!
— Идем, Геню, сейчас идем! — сказал староста, не забывший своего вчерашнего обещания.
— Ну так пошли!
И хотя Геню очень хотелось оставить их и поскорей посмотреть, что делается в его заведении, как справляются с работой его сыновья и слуги, он постоял еще немного и лишь потом повел своих гостей вниз.
У лотков им повстречался Аврамов, который сделал вид, что не видит их. Он отвернулся к лотку, спрашивая у хозяина, сколько стоит мячик, а потом пошел дальше. Однако, заметив доктора Василева, приехавшего из села с дочерью Ивана Касабова, кассир кредитной кооперации, расталкивая народ, бросился к нему.
— Эй, доктор! Доктор! — крикнул он, высоко задирая голову. — Что же вы опаздываете? Я с ног сбился в поисках хорошей компании… Такие все рожи попадаются… — Он поздоровался за руку сначала с барышней, потом с доктором. — Ну, как дела, Дафинка? — обратился к девушке Аврамов, — как идет изучение аптекарских премудростей? А, значит, ты уже кончила? Браво! Браво! И экзамены сдала? Чудесно! Сейчас тебе ничего другого не остается, как пойти работать в какую-нибудь сельскую аптеку на кооперативных началах. Ну как, согласна?
— Согласна, — засмеялась девушка, чуть смутившись.
— Ну вот, — все так же легко и свободно продолжал начатый разговор Аврамов, — доктор будет каждому больному выписывать по три-четыре рецепта, чтоб была работа и для аптеки. А за труды мы будем отчислять ему процент от сверхприбыли…
— Нет, шутки в сторону, — серьезно сказал доктор. — Идея организации аптеки в селе совсем неплоха.
— Да ты только посмотри вокруг, доктор! — повернулся Аврамов, обводя рукой собравшуюся толпу. — Посмотри, сколько народу съехалось — просто диву даешься. Какой-то грязный оборванец обвел вокруг пальца целую околию…
— И тебя в том числе! — усмехнулся доктор, хлопнув его по плечу.
— Хлеба и зрелищ! — пожал плечами Аврамов. — Делать нечего, приходится идти в ногу со временем.
— Все это легко объяснимо, — серьезным тоном начал доктор. — Ведь на селе свадьба, хоровод и престольный праздник — все еще единственные развлечения для людей… Куда ж еще пойти, что делать? Ни кино, ни театра, ни музея…
— Стало быть, глухонемому нужно памятник поставить за полезную культурную деятельность? — подмигнул Аврамов, усмехаясь.
— Ему еще поставят памятник, пусть только вспыхнет здесь какая-нибудь эпидемия, — с угрозой сказал доктор. — Пошли, пошли, посмотрите, что творится там, у источника. — И он начал пробираться вперед в густой толпе.
Источник был в глубине под навесом, у стены маленького алтаря часовни. Склонясь над железными перилами, люди черпали воду кувшинами, черпаками из тыквы-горлянки, медными кружками, мисками и бутылками, разливали, пили ее и брызгали себе на головы и лица. Под ногами у людей образовалась целая лужа. Они шлепали в жидкой грязи, проливая воду. Иногда кроме брызг в родник попадали целые струи черной, липкой грязи.
— Здоровье поправляют, а? — возмутился Аврамов. — Эх, взгреть бы их всех хорошенько.
— Ну-ка дайте взглянуть! — Молодая аптекарша, стараясь не испачкать свои белые туфли, тоже нагнулась к источнику. — Нет, это невозможно, просто невозможно! — Она передернула плечами и отшатнулась.
— Только тифа и не хватает! — произнес доктор Василев. — Вот это — настоящее преступление! — И он показал на мутный, загрязненный источник.
Потом они заглянули в часовню. Внутри и перед входом толпилось человек сто. Все ждали, когда начнется распродажа даров.
— Да подождите, куда спешить! — важно говорил Димитр Плахов. — Мы еще ничего не решили.
— Может, и не сегодня это будет! — из противоположного угла часовни вторил ему Петко Карамихалев. — И что за народ! Не дают обдумать как следует.
Он не хотел, чтобы распродажа была сегодня, потому что надеялся, что завтра в церкви они поделят дары между собой. Потому так все и затянулось, хотя освящение давно окончилось.
— Да погодите вы! — кричал и Геню Хаджикостов, который, усадив своих гостей за маленьким «особым» столом, вернулся в часовню и уже пробирался вперед, к самому алтарю. — Ну, если распродажа будет и не сегодня, что такого случится?
— Сегодня, сегодня все будет, — откуда-то из угла отвечала Азлалийка. — Зачем тянуть… Пусть купят себе люди, что им хочется, да и покончим с этим…
Покупатели, мокрые от пота, с красными лицами и вытаращенными глазами, беспокойно напирали. Они шумели, протестовали, отпускали язвительные замечания, гадая, почему это покровители часовни не хотят распродавать дары сейчас, и не собирались расходиться.
В противоположном от себя углу доктор Василев заметил глухонемого. Тот стоял как пригвожденный к месту, усталый и бледный.
— Вон, взгляни на своего дружка! — толкнув Аврамова в бок, сказал доктор.
— Может, кому и дружок, да только не мне! — ответил Аврамов, выбираясь из толпы. — Ну и дела, — он вытер пот со лба. — Эти люди здесь сварятся, чтоб им пусто было!
— Хотят влезть в карман к глухонемому, — сказал доктор и направился к лоткам.
После полудня жара стала невыносимой. Потные, оживленные и раскрасневшиеся, подхваченные вихрем общего веселья, парни и девушки бегали из хоровода в хоровод, прыгали, смеялись, задирали друг друга. Их бабки, матери и тетки издали глядели на своих детей — таких нарядных, молодых, ловких — и любовались ими. Они посмеивались, как бы в шутку говорили о сватовстве, но в этих шутках было немало тонких расчетов, далеко идущих планов и тайных желаний. До сегодняшнего дня, с головой погруженные в свои заботы, поглощенные тяжелой работой на жатве, они и не помышляли ни о помолвках, ни о свадьбах, но теперь — вот только окончится молотьба — снова подойдет время сватовства.
Мужчины постарше или пристроились где в тенечке, или отдыхали под навесами, или, сидя в пивной, пили вино и пиво, спорили, громко разговаривали. Там, за одним из столов, сидел и Аврадалия. Он вышел из дому поглядеть на свою кукурузу в Бычьем долу, вон там, у лесочка, за холмом, зашел сюда промочить горло пивком, да и засиделся. И вот уже два, а то и три часа шумно спорил с Калином Гайдаревым. Он быстро переходил с одной темы на другую — мог начать с внутренней политики правительства, потом яростно спорить, какой флот — воздушный или морской — будет важнее в новой войне, а закончить разговорами о ценах на анис в этом году. Вообще, стоило ему хоть немного выпить, как он становился очень горячим, искренним и решительным.
— Ну и дела! — опомнился он вдруг, в самый разгар нового спора о том, кто из великих держав будет воевать, когда и за что. — Я ведь шел поглядеть свою кукурузу в Бычий дол! Тьфу ты, холера!
Мужики, стараясь его удержать, чем только его не завлекали, но Аврадалия, размахивая руками, уже подзывал хозяина.
— Геню! Иди сюда, я плачу! Тебе лично плачу! — кричал он. — Чтоб потом разговоров не было.
— Какие разговоры! — пробирался к нему Геню. — Платишь так платишь.
— Так ведь что ни делай — веселись или плачь, от крестин до похорон — все равно, как говорится, у тебя в руках окажемся! — громко говорил Аврадалия, доставая свой кошель и отсчитывая деньги. — Где мой счет? Так. Все правильно. Ты эти бутылки считай. А когда вернусь, новый счет откроешь — может, я тогда сладкого шербета попрошу…
Аврадалия расплатился и, махнув рукой, вышел на улицу. Порой ему становилось очень весело — особенно если перед этим выпьет маленько. И тогда он был готов на всякие безрассудные поступки, о которых потом вспоминал с добродушным смехом. Он вообще был смелым человеком, и перед ним, случалось, дрожали и кулаки, и старосты, да и начальники. Он все говорил, как есть, не моргнув глазом, и на все у него были доказательства — как и откуда он их собирал, было его тайной. Вот почему никто не смел с ним судиться.
Но однажды досталось и ему. Приехал как-то к ним в село министр благоустройства посмотреть, как идет после землетрясения строительство бараков. Народу вокруг него собралось много, и министр издалека завел разговор о том, о сем, начал всех выпытывать да расспрашивать:
— Скажите, что у вас на душе. Все говорите, не бойтесь.
— Сказать-то можно, да как бы нам потом не пожалеть, — ответил Аврадалия, лихо сдвинув со лба свою мерлушковую шапку и лукаво подмигнув.
Министр повернулся к нему, оглядел и уже чуть смущенно стал настаивать, чтобы он сказал все, что хочет, без опаски.
— За последствия отвечаю я! — с нажимом произнес он.
— Ты-то, может, и ответишь, господин министр, — смело посмотрел на него Аврадалия, — если мы еще когда встретимся. А здесь есть люди, у которых я всегда под рукой!
— Люди? Какие люди? — настойчиво спрашивал министр. — Нехорошо так говорить… без оснований. Говори смело, говори.
— Ну и скажу: начальник околии и староста украли лесоматериал, вот так. — Аврадалия опять ткнул свою шапку и без особой нужды высморкался в грязный синий платок.
Министр растерянно огляделся, отыскивая взглядом начальника околии и старосту. Красные, как вареные раки, они свирепо смотрели на своего обвинителя и что-то кричали про суд и про ответственность. А люди вокруг добавляли от себя все новые и новые подробности, и никто не мог понять, откуда они взялись, эти упреки и обвинения.
— Все выясним, все проверим, — с угрозой говорил министр, усаживаясь в свой автомобиль. — Все проверим, от начала и до конца.
Выяснилось что в конце концов или нет, люди так и не поняли, но дней десять спустя Аврадалию вызвали в околийское управление дать какие-то объяснения. Там никто ничего у него не спрашивал — просидел в комнате охраны до полуночи, а потом вдруг ему сказали, что он свободен. Он вышел, качая головой и усмехаясь. «Будут меня гонять туда-сюда! Хоть бы выпустили пораньше, я бы поел и выпил немножко… А теперь тащись на голодный желудок!» Он вышел на дорогу к селу, как вдруг из хлебов сразу за окраиной города выскочили какие-то парни, огрели его дубиной по спине, свалили на землю и колотили, пока сами не устали. Лежал, лежал Аврадалия, стонал, а потом кое-как поднялся и доковылял до ближайшего дома. Уже оттуда отвели его домой, где домашние сразу же завернули его в овечьи шкуры.
— Ну и здоров же я, оказывается, — говорил Аврадалия своим приятелям, которые буквально толпами заходили его проведать. — А уж били меня эти сукины дети, ровно кукурузу молотили… Насмерть били, а вот поди ж ты — остался я жив на украшение селу и на радость старосте и околийскому начальнику.
Аврадалия прошел через праздничную толпу, заглянул в часовню, где женщины, черпая воду, плескали ею в лица своим ребятишкам, и пошел вверх, на холм, чтобы оттуда выйти к Бычьему долу. Добравшись до вершины и передохнув, он сдвинул на затылок шапку и, поскольку спускаться вниз было легко и весело, начал напевать тихо, но с чувством:
Коль добуду один грош,
Прогуляю целу ночь!
Ох-ох, леле-ле,
Твоя дочка Тодорка!
Он остановился под дикой грушей, перевел дух, огляделся, на глазок прикидывая, как лучше спуститься к кукурузному полю, и тронулся в путь, снова затянув песню — на этот раз громче и побыстрее:
Если будет левов пять,
Прогуляю их опять!
Ох-ох, леле-ле,
Твоя дочка Тодорка!
Перейдя широкую, поросшую кустарником межу, он споткнулся в густой разросшейся ежевике, беззлобно выругался и свернул к своему полю. Аврадалия обошел его со всех сторон, вдоль и поперек, и на сердце стало еще легче: кукуруза уродилась на славу. Возвращался он той же дорогой, только, дойдя до рощицы, пошел напрямик. И уже на выходе из рощи, поворачивая вниз, он вдруг заметил что-то за кустами. Сначала Аврадалия подумал, что это кто-то из мужиков, спрятавшийся от случайных взглядов, но, пройдя еще два шага и снова обернувшись, разглядел, что это какая-то черная тряпка, наброшенная на низкое, ободранное и обломанное держидерево. Он подошел поближе и стал рассматривать находку. Интересно! И что это такое? Он взял ее в руки и вдруг заулыбался — перед ним была одежда глухонемого. «Видать, объелся барашка!» — еще тире ухмыльнулся Аврадалия и сам себе подмигнул — ему пришла в голову великолепная идея, интересная и смешная. После недолгого колебания он проворно натянул на себя рясу и пошел вниз.
Что-то очень неуклюжее и забавное было в его походке, да и во всей фигуре. Балахон глухонемого был ему длинен и путался в ногах. К тому же волосы у глухонемого были длинные, черные и густые, а Аврадалия давно оплешивел и остатки волос, сохранившиеся по бокам, стриг очень коротко. Но, как ни странно, никто не обратил на него внимания — люди давно привыкли, что глухонемой всегда мотается в этих местах.
Аврадалия заглянул в часовню — и там никто на него даже не посмотрел. И лишь когда он спустился к лоткам и принялся всех благословлять и тыкать рукой в небо, удивленные женщины, подталкивая друг друга, начали показывать на него пальцами и хихикать.
— Батюшки! Да ведь это Тодор Аврадалиев! — закричала одна молодуха. — Господи, как вырядился-то, словно на ярмарке.
— Ну, вылитый немой! — смеялась другая, отступив все же назад, когда он проходил мимо. — Глянь-ка, глянь! И в этой рясе! Откуда он ее взял?
Когда Аврадалия появился в пивной Геню Хаджикостова, все изумленно уставились на него, не зная, верить ли своим глазам — то ли глухонемой совсем спятил, раз притащился сюда, где ему не место, то ли это и впрямь другой человек, который, как в балагане, решил маленько пошутить?
— Тошо! — проворно вскочил с места Калин Гайдарев. — Ты ли это, разрази тебя гром?!
Аврадалия повернулся к нему, вытаращил глаза, промычал что-то и благословил его, подняв голову и при этом зацепившись за край старой, провисшей сверху рогожи.
Развеселившиеся мужики столпились вокруг Аврадалии. Один дергал за полу его балахона, другой тянул за рукав, третий ощупывал его спину и щекотал. Аврадалия так смешно лепетал что-то и так ловко уворачивался от наседавших мужиков, что зрители покатывались со смеху, млея от восторга. Некоторые нарочно наседали на него, чтобы он их заметил и благословил. Но в пивной было тесновато, и поскольку Аврадалия сообразил, какой большой успех будет иметь его случайная выдумка с балахоном глухонемого, он выбрался на улицу, где его тут же окружила пестрая толпа мужчин, женщин, парней, девушек и детей. За ним потянулись все посетители пивной, и Геню метался от ярости, проклиная и Аврадалию, и глухонемого, и всю эту игру, которая отвлекла клиентов и спутала все его планы.
Гордый и важный, как петух, Аврадалия расхаживал в толпе у лотков, и везде вокруг него собирались сотни людей, которые кричали, смеялись и прыгали от какой-то дикой радости. Даже сонные старики, которые обычно, выпив чуть побольше ракии и винца, спокойно похрапывали у своих телег, — даже и они поднялись, удивленно глядя на веселье и незаметно присоединяясь к толпе. Но вдруг все застыли на месте, толпа со стороны часовни раздалась, пропуская глухонемого. Он был без рясы, в расстегнутой на груди рубашке и старых бумажных брюках, которые держались на тонком, сильно поношенном ремешке. Волосы его развевались, глаза горели. Осмотревшись, он бросился к Аврадалии. Все ждали скорой и напряженной развязки, но обманулись в своих ожиданиях. Глухонемой остановился перед Аврадалией, кротко благословил его и, сложив руки на груди, поглядел на небо. Аврадалия тоже кротко благословил его и тоже, сложив руки на груди, поглядел на небо. Дружный, громкий хохот разорвал наступившую было минутную тишину.
— Вот это да! — восхитился кто-то удачной выходкой Аврадалии. — Это называется — бить врага его же оружием!
Наверное, глухонемой смешался на мгновенье, потому что две-три минуты стоял неподвижно, смешной в своем необычном наряде, растерянный и злой. Он замахнулся на Аврадалию и промычал что-то. Аврадалия тоже замахнулся и тоже что-то промычал.
— Постойте! Да постойте же! — напирали со всех сторон. И чтобы все могли видеть это необыкновенное зрелище, круг растолкали изнутри и расширили. Где-то вдали мелькнула голова старосты.
— Что это за свалка? — спрашивал он неопределенно. — Что случилось?
С другой стороны в круг пытался прорваться Геню — поняв, что происходит между глухонемым и Аврадалией, он пытался его выручить, но толпа стояла так плотно, что пробиться внутрь было невозможно.
— Как не стыдно! — кричал Геню, отброшенный назад. — Издеваться над несчастным божьим человеком… Тьфу! Бесстыдник!
Глухонемой потянул к себе рясу, но Аврадалия отскочил в сторону и, ловко изогнувшись, дернул того за штанину. Все видели, как глухонемой надулся, покраснел и, сделав два решительных шага, размахнулся и изо всех сил закатил Аврадалии пощечину. Аврадалия как бешеный набросился на него, ударил по голове, но глухонемой вывернулся и с размаху еще раз ударил его в лицо. Аврадалия бросился к нему и схватил поперек туловища. Противники не уступали друг другу в силе. Их занесло в сторону, и круг тут же выгнулся, освобождая им место. Когда глухонемой повалил Аврадалию наземь, человек двадцать молодых парней решительно стали работать локтями, пробивая себе дорогу в круг. Но их остановили — все верили, что Аврадалия так просто не сдастся.
— Держись, дядя Тошо! — подбадривали его со всех сторон.
Длинная ряса связывала движения Аврадалии, но было заметно, что он постепенно осваивается и его шея краснеет и вздувается от напряжения. Сделав ловкое движение и приподнявшись, он выгнулся и так здорово ударил своего противника, что все ахнули от удовольствия. Но глухонемой, вне себя от обиды и боли, бросился к Аврадалии и тоже ударил его по голове.
В задних рядах завязалась потасовка. Это зять Аврадалии, узнав, что происходит в центре круга, изо всех сил пытался пробиться на помощь своему тестю, но люди не пускали его.
— Да погоди ты! Он и сам ему вмажет как следует! — успокаивали его мужики, смеясь.
В какой-то миг Аврадалия развернулся и так сильно толкнул глухонемого, что тот покачнулся и упал. Это был смелый и рискованный ход, но он удался. И как только глухонемой упал, Аврадалия вдруг побежал. Круг быстро разомкнулся: все подумали, что напуганный и выбившийся из сил старик сбежит с поля боя. Но он подскочил к какой-то повозке, перед которой на старом коврике, придавленном большой, толстой палкой, кто-то из местных разложил для продажи всякую галантерейную мелочь, огляделся по сторонам с поразительной быстротой и сообразительностью, свойственной лишь крестьянам, схватил эту палку и, прежде чем глухонемой понял, что к чему, обрушил первый удар ему на плечо. Теперь уже никто не смеялся, по толпе прошел гул, в глазах многих мелькнуло что-то кровожадное. Глухонемой замычал и в бешенстве бросился на своего врага, стараясь опередить новый удар. Но Аврадалия, с детских лет закаленный в уличных боях, вовремя увернулся и снова обрушил удар на глухонемого. Насмерть перепуганный, теряя силы от боли, глухонемой стал пятиться. Но Аврадалия не собирался отступаться от него. Люди подались назад, где-то в задних рядах раздались крики женщин, детский плач. Но напрасно искал глухонемой спасения и защиты — Аврадалия настиг его в четвертый раз и в четвертый раз ударил тяжелой дубиной по спине. При пятом ударе глухонемой упал на колени, умоляюще вытянул вперед руки и вдохнул всей грудью:
— Ой-ой-ой, люди добрые, да спасите же меня! — закричал он, и в этом крике было столько отчаяния, что даже Аврадалия опешил и наконец опомнился. Но непоправимое уже случилось — глухонемой поднялся на ноги, покачиваясь, как пьяный, и, расталкивая пораженных зрителей, бросился бежать к полю, быстро скрывшись из виду за стоящими в ряд телегами.
И вдруг страшный крик изумления и облегчения вырвался у всех присутствующих. Люди все еще не могли прийти в себя. Но ведь все слышали его — в этом не было ни малейшего сомнения!
— Что тут было? Что произошло? — примчался откуда-то Аврамов и завертелся в возбужденной толпе. Увидав Аврадалию — усталого и потного, исцарапанного, с разбитым носом и в мятой рясе, но такого гордого и важного, с победоносным видом опирающегося на толстую, гладкую палку, — он озадаченно уставился на него.
— Дядя Тодор! Да что случилось?
— Заговорил, мать его так! — закричал Аврадалия и стал оглядываться по сторонам, будто высматривал, с кем бы еще сразиться.
1943
Перевод З. Карцевой.