1800


Берег

После бури и волненья,

Всех опасностей пути,

Мореходцам нет сомненья

В пристань мирную войти.

Пусть она и неизвестна!

Пусть ее на карте нет!

Мысль, надежда им прелестна

Там избавиться от бед.

Если ж взором открывают

На брегу друзей, родных,

«О блаженство!»-восклицают

И летят в объятья их.

Жизнь! ты море и волненье!

Смерть! ты пристань и покой!

Будет там соединенье

Разлученных здесь волной.

Вижу, вижу… вы маните

Нас к таинственным брегам!..

Тени милые! храните

Место подле вас друзьям!

(1802)

Критика

О Шекспире и его трагедии «Юлий Цезарь»

При издании сего Шекеспирова творения почитаю почти за необходимость писать предисловие. До сего времени еще ни одно из сочинений знаменитого сего автора не было переведено на язык наш; следственно, и ни один из соотчичей моих, не читавший Шекеспира на других языках, не мог иметь достаточного о нем понятия. Вообще сказать можно, что мы весьма незнакомы с английскою литературою. Говорить о причине сего почитаю здесь некстати. Доволен буду, если внимание читателей моих не отяготится и тем, что стану говорить собственно о Шекеспире и его творениях.

Автор сей жил в Англии во времена королевы Елисаветы и был из тех великих духов, коими славятся веки. Сочинения его суть сочинения драматические. Время, сей могущественный истребитель всего того, что под солнцем находится, не могло еще доселе затмить изящности и величия Шекеспировых творений. Вся почти Англия согласна в хвале, приписываемой мужу сему. Пусть спросят упражнявшегося в чтении англичанина: «Каков Шекеспир?» – Без всякого сомнения, будет он ответствовать: «Шекеспир велик! Шекеспир неподражаем!» Все лучшие английские писатели, после Шекеспира жившие, с великим тщанием вникали в красоты его произведений. Милтон, Юнг, Томcoн и прочие прославившиеся тверды пользовалися многими его мыслями, различно их украшая. Немногие из писателей столь глубоко проникли в человеческое естество, как Шекеспир; немногие столь хорошо знали все тайнейшие человека пружины, сокровеннейшие его побуждения, отличительность каждой страсти, каждого темперамента и каждого рода жизни, как удивительный сей живописец. Все великолепные картины его непосредственно натуре подражают; все оттенки картин сих в изумление приводят внимательного рассматривателя. Каждая степень людей, каждый возраст, каждая страсть, каждый характер говорит у него собственным своим языком. Для каждой мысли находит он образ, для каждого ощущения – выражение, для каждого движения души – наилучший оборот. Живописание его сильно и краски его блистательны, когда хочет он явить сияние добродетели; кисть его весьма льстива, когда изображает он кроткое волнение нежнейших страстей; но самая же сия кисть гигантскою представляется, когда описывает жестокое волнование души.

Но и сей великий муж, подобно многим, не освобожден от колких укоризн некоторых худых критиков своих. Знаменитый софист, Волтер, силился доказать что Шекеспир был весьма средственный автор, исполненный многих и великих недостатков. Он говорил: «Шекеспир писал без правил; творения его суть и трагедии и комедии вместе, или траги-коми-лирико-пастушьи фарсы без плана, без связи в сценах, без единств; неприятная смесь высокого и низкого, трогательного и смешного, истинной и ложной остроты, забавного и бессмысленного; они исполнены таких мыслей, которые достойны мудреца, и притом такого вздора, который только шута достоин; они исполнены таких картин, которые принесли бы честь самому Гомеру, и таких карикатур, которых бы и сам Скаррон устыдился». – Излишним почитаю теперь опровергать пространно мнения сии, уменьшение славы Шекеспировои в предмете имевшие. Скажу только, что все те, которые старались унизить достоинства его, не могли против воли своей не сказать, что в нем много и превосходного. Человек самолюбив; он страшится хвалить других людей, дабы, по мнению его, самому сим не унизиться. Волтер лучшими местами в трагедиях своих обязан Шекеспиру; но, невзирая на сие, сравнивал его с шутом и поставлял ниже Скаррона. Из сего бы можно было вывести весьма оскорбительное для памяти Болтеровой следствие; но я удерживаюсь от сего, вспомня, что человека сего нет уже в мире нашем.

Что Шекеспир не держался правил театральных, правда. Истинною причиною сему, думаю, было пылкое его воображение, не могшее покориться никаким предписаниям. Дух его парил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которою измеряют полет свой воробьи. Не хотел он соблюдать так называемых единств, которых нынешние наши драматические авторы так крепко придерживаются; не хотел он полагать тесных пределов воображению своему: он смотрел только на натуру, не заботясь, впрочем, ни о чем. Известно было ему, что мысль человеческая мгновенно может перелетать от запада к востоку, от конца области Моголовой к пределам Англии. Гений его, подобно гению натуры, обнимал взором своим и солнце и атомы. С равным искусством изображал он и героя и шута, умного и безумца, Брута и башмашника. Драмы его, подобно неизмеримому театру натуры, исполнены многоразличия: все же вместе составляет совершенное целое, не требующее исправления от нынешних театральных писателей.

Трагедия, мною переведенная, есть одно из превосходных его творений. Некоторые недовольны тем, что Шекеспир, назвав трагедию сию «Юлием Цезарем», после смерти его продолжает еще два действия; но неудовольствие сие окажется ложным, если с основательностию будет все рассмотрено. Цезарь умерщвлен а начале третьего действия, но дух его жив еще; он одушевляет Октавия и Антония, гонит убийц Цезаревых и после всех их погубляет. Умерщвление Цезаря есть содержание трагедии; на умерщвлении сем основаны все действия.

Характеры, в сей трагедии изображенные, заслуживают внимания читателей. Характер Брутов есть наилучший. Французские переводчики Шекеспировых трагедий(Shakespeare. Traduit de 1'Anglois, dedie au Roi. Paris, 1776, t. II, p. 384. (Шекспир. Перевод с английского, посвященный королю. Париж, 1776, т. II, стр. 384, (франц). -Ред.)) говорят об оном так: «Брут есть самый редкий, самый важный и самый занимательный моральный характер. Антоний сказал о Бруте: вот музк! а Шекеспир, изображавший его нам, сказать мог: вот характер! ибо он есть действительно изящнейший из всех характеров, когда-либо в драматических сочинениях изображенных».

Что касается до перевода моего, то я наиболее старался перевести верно, стараясь притом избежать и противных нашему языку выражений. Впрочем, пусть рассуждают о сем могущие рассуждать о сем справедливо. Мыслей автора моего нигде не переменял я, почитая сие для переводчика непозволенным.

Если чтение перевода доставит российским любителям литературы достаточное понятие о

Шекеспире; если оно принесет им удовольствие, то переводчик будет награжден за труд его. Впрочем, он приготовился и к противному. Но одно не будет ли ему приятнее другого? – Может быть.

Октябрь 15, 1786

«Эмилия Галотти»

Трагедия в пяти действиях, сочиненная г. Лессингом; перевод с немецкого

Сия трагедия есть одна из тех, которых почтенная московская публика удостоивает особенного своего благоволения. Уже несколько лет играется она на здешнем театре, и всегда при рукоплесканиях зрителей. – Первый перевод ее напечатан в Петербурге, а второй, по которому она представляется, здесь, в Москве.

Не много найдется драм, которые составляли бы такое гармоническое целое, как сия трагедия, – в которых бы все приключения так хорошо связаны и все характеры так искусно изображены были, как в «Эмилия Галотти». Главное действие возмутительно, но не менее того естественно. Римская история представляет нам пример такого ужасного дела. Одоардо был в таких же обстоятельствах, как и несчастный римлянин; имел такой же великий дух, гордую чувствительность ц высокое понятие о чести. Рассмотрим только поближе его положение, чувства и мысли, которые занимали душу его перед свершением убийства.

Умертвили жениха его дочери, столько любезного ему и ей, – умертвили для того, что принцу угодно было избрать невесту в предмет сладострастных своих желаний; обманом привели дочь его к принцу и не хотели отдать отцу под предлогом, будто бы надлежало ее допросить в суде, не знает ли она убийцы жениха своего. Сей вымысел, достойный ада и камергера Маривелли, – вымысел, который был еще злобнее вымысла римского децемвира, – должен был привести в бешенство пламенного Одоардо. В первом движении праведного гнева своего хотел было он заколоть и сладострастного принца и злобного помощника его; но мысль: «Мне ли убивать, как бандиты убивают?» – остановила его руку. Надлежало на что-нибудь решиться, и на что-нибудь великое, достойное такого мужа, каковым представлен нам Одоардо. Неужели он так покорится обстоятельствам, так вдруг унизится в чувствах, чтобы отдать Эмилию в наложницы принцу, – тот, кто почитал себя выше всех обстоятельств, кто страх почитал за низость? Одоарду быть отцом обесчещенной женщины? Одоарду снести, чтобы на него указывали пальцем и говорили с злобною усмешкою: «Вот тот, кто никогда не хотел унижаться перед нашим принцем, кто почитал себя выше всех обид со стороны его, но кто с низким поклоном отдал ему дочь свор и принес покорнейшую благодарность за то, что ему или его помощнику угодно было отправить на тот свет жениха нежной Эмилии»? Какие же средства оставалась ему спасти ее? К законам ли прибегнуть там, где законы говорили устами того, на кого бы ему просить надлежало? Увезти ли ее силою оттуда, где гвардия хранила вход и выход? – Обратим теперь глаза на Одоарда.

Он утихает и задумывается. Наконец, как от сна пробудившись, говорит: «Хорошо! Дайте мне только видеться, один раз видеться с моею дочерью!» Тут, будучи оставлен самому себе, сражается он с ужасною для него мыслию: «Если она сама с ним согласилась? Если она недостойна того, что я для нее сделать хочу?» Итак, он уже решился; но на что, зритель еще не знает. «Что же хочу я для нее сделать? – продолжает Одоардо. – Осмелюсь ли сказать самому себе? Ужасная мысль!» – Здесь зритель готовится уже к чему-нибудь страшному. – «Нет, нет! Не буду её дожидаться! (Смотря на небо.) Кто безвинно ввергнул её в эту бездну, пусть тот и спасает ее! На что ему рука моя?» – Вот черта, которая показывает, сколь хорошо знал автор сердце человеческое! Когда человек в крайности решится на что-нибудь ужасное, решение его, пока еще не приступил он к исполнению, бывает всегда, так сказать, неполное. Все еще ищет он кротчайших средств – не находит, но все ищет, как будто бы не веря глазам или рассудку своему. Обратимся к Одоарду. В самую ту минуту, как он воображает себе всю ужасность своего намерения и содрогается, предстает душе его мысль о провидении, которому он верит в жизни своей. «Как! Неужели оно попустит торжествовать пороку? Неужели оно не спасет невинности? Почему знать, какими средствами?» С сею мыслию хочет он идти; но тут является Эмилия. «Поздно!» – восклицает он – и мысль, что провидение посылает к нему дочь его с тем, чтобы он решил судьбу ее, как молния проницает его душу. Такие скорые перемены в намерениях мятущейся души весьма естественны. Она бывает внимательна к самому ветерку и слушает, не шепчет ли ей какой глас с неба. Эмилия представляется глазам его в самое то время, как он хочет от нее удалиться, – это значило для него: не удаляйся.

Теперь остается ему только увериться в добродетели своей Эмилии – и уверяется – и находит в дочери своей героиню, которая языком Катона говорит о свободе души. «Где тот человек, – восклицает она, – который другого человека к чему-нибудь приневолить может? Я боюсь не принуждения, а соблазна; я женщина». Тут в душе Одоардовой должны были возбудиться все прежние ужасные для него мысли о дочери обесчещенной. Тут Эмилия требует кинжала, почитая в фанатизме своем такое самоубийство за дело святое. «Для избежания соблазна, – говорит она, – тысячи бросались в воду и становились святыми». Одоардо, желая увериться в ее решимости, дает ей кинжал – она хочет заколоться, но он вырывает его, сказав: «Это не для твоей руки…» При сих словах он должен был думать: «У тебя есть отец; так или инак, но ему надлежит спасти тебя». Эмилия, срывая у себя с головы розу, хочет его еще более тронуть. «Ты не должна украшать волосы такой женщины, какою отец мой хочет меня видеть!» Одоардо отвечает только повторением ее имени – произносил ли он его когда-нибудь в жизни своей таким голосом и с таким чувством! Душа его обнаружилась перед проницательною Эми-лиею. «О! Если угадываю ваши мысли! – говорит она, пристально смотря ему в глаза. – Но нет, вы и этого не хотите. Для чего же бы медлить? (Печальным голосом, разрывая розу.) Некогда был такой отец, который, избавляя дочь свою от стыда, пронзил кинжалом грудь ее, и – вторично даровал ей жизнь. А ныне нет уже таких дел! Нет уже таких отцов!» Мне кажется, что я в сию минуту вижу всю душу Одоардову. «Итак, дочь моя думает сама, что я могу умертвить ее, – что я не имею иного способа избавить ее от бесчестия и потому должен умертвить ее? Итак, был пример дочеубийства? Был дочеубийца, которому удивляется потомство? И могли ли обстоятельства его быть ужаснее моих? Кажется, что я уже слышу тирана, идущего похитить у меня дочь мою. Нет, нет! Он не похитит, не обесчестит ее! Есть еще другой Виргинии в свете, дочь моя, есть!» – И хладное железо пронзает Эмилиину грудь, и Эмилия издыхает в объятиях убийцы, отца своего, и зритель чувствует, что Одоардо мог заколоть омилию так, как Виргинии заколол Виргинию, и “Эмилия Галотти” пребудет венцом Лессинговых драматических творений.

И сколь естественно было Одоарду заколоть дочь свою, столь же естественно было ему и раскаяться в первый миг по свершении дела и, видя падающую Эмилию, воскликнуть: «Боже! Что я сделал!» Он почувствовал себя отцом, убившим дочь свою. – Все, что несчастный говорит потом принцу, раздирает душу чувствительного зрителя. Не хочет он убить себя. «Вот окровавленный знак моего преступления! – говорит он, бросая кинжал. – Я сам пойду в темницу». – Гордость замерла в сердце его; чувство своего дела заглушает в нем все иные чувства. -

Что принадлежит до характеров, то не знаю, в каком наиболее удивляться искусству авторову. Гордый, благородный Одоардо; чувствительная, пылкая Эмилия; сладострастный, слабый, но притом добродушный принц, могущий согласиться на великое злодеяние, когда то способствует удовлетворению его страсти, но всегда достойный нашего сожаления; Маринелли, злодей по воспитанию и привычке; Орсина, от ревности с ума сошедшая, но умная в самом своем сумасшествия Клавдия, слабая женщина, но нежная мать; граф Аппиани, которого зритель любит еще прежде, нежели он на сцену выходит, и который обнаруживает в себе столько чувствительности и любви в разговоре с Эмилиею и столько благородства в ссоре с Маринелли; советник Камилло Рота, который, сказав только несколько слов, заставляет нас почитать в себе мужа редкой добродетели; ученый живописец с своею пластическою натурою и с Рафаэлем без рук; честный разбойник и убийца и, наконец, всякий слуга, который выходит на сцену, – все, все показывает, что автор наблюдал человечество не два дни, и наблюдал так, как не многие наблюдать удобны; что натура дала ему живое чувство истины, которое и автора и человека делает великим.

Сколько прекрасных сцен! Там, где живописец приносит принцу портреты, где Маринелли сказывает ему о помолвке Эмилииной, где Аппиани является с своею меланхолиею, где Маринелли старается раздражить страсть принцеву, представляя ему опасность лишиться Эмилии, где Клавдия, как отчаянная мать, клянет Маринелли и, наконец, все сцены четвертого и пятого акта одна другой интереснее.

Разговор же всегда так пристоен к месту и к липам, что актер и зритель может забыть – один, что он на театре, а другой, что он в театре.

Если надобно сказать несколько слов об игре актеров, то нельзя прежде всего не пожалеть о том, что театр московский лишился г-жи Ульяны Синявской(Публика к удовольствию своему опять видит ее на театре), которая так прекрасно играла ролю Эмилии – которая с таким чувством говорила нам об опасности соблазна в седьмой сцене последнего акта. Кто ее заменит

Господин Померанцев, наш Гаррик, наш Моле, наш Экгоф, ни в какой роле столько не удивляет нас своими дарованиями, как в роле Одоарда. Сам Экгоф, которого игрою восхищался Лессинг, едва ли мог лучше представить его. Какая величавость, какая мужественность в его поступи, в его телодвижениях, когда он выходит на сцену! В спокойном разговоре видно искусство его так же, как и в жарком. Пусть покажут нам актера, который превзошел бы Померанцева в игре глаз, в скорых переменах лица и голоса! Например, когда он входит в шестой сцене четвертого акта, лицо его показывает все, что сердцу его чувствовать надлежало, – беспокойство, нетерпение в вышней степени. Каким трогательным голосом говорит он: «Какая связь между мщением порока и оскорбленною добродетелию? Ее только мне спасти должно. А за тебя, мой сын, я никогда не умел плакать, – за тебя другой вступится». – Как пылают глаза его, как гремит его голос, когда он произносит свое заклинание: «Пусть каждое сновидение являет ему окровавленного жениха, ведущего к ложу его невесту свою, и когда он еще прострет к неи сладострастные свои объятия, то да услышит вдруг посмеяние ада и пробудится». Тон, которым он твечает Маринелли в третьем явлении пятого действия, есть самый выразительный и мастерской. Один критик сказал: «Да у него во всех представлениях один тон!» Такому критику можно отвечать, что истинный или лучший тон есть один; когда актер нашел его, то переменять не должно. – Коротко сказать, вся игра г. Померанцева в сен трагедии прекрасна. Только бы мог он еще с сильнейшим движением и страшнейшим голосом произносить: «Есть еще дочь моя, есть!» Лучше бы также было, если бы он, окончив свою ролю, не становился на колени подле лежащей Эмилии, с которою он уже простился, обращаясь к принцу. Ему бы надлежало, кажется, остаться в глубокой задумчивости, с потупленным взором, между тем как говорит принц. – Однажды, по окончании трагедии, почтенная московская публика встретила г. Померанцева с громким рукоплесканием, когда он показался в партер. Сии минуты были минутами торжества талантов. Все к нему теснились – со всех сторон окружали его и приветствовали плеском. Один из зрителей бросил ему при сем случае следующие стихи:

Кого с плесканием партер теперь встречает?

Кого в восторге он приятном окружает?

Того, кто чувствия несчастного отца

Искусством мог влиять всем зрителям в сердца;

Кто сильною игрой и важными словами,

На сцене быв, владел всех зрителей душами;

Кто всех сердца привлечь к невинности возмог

И ненависть во всех к пороку кто возжег;

Кто Мельпоменою бессмертье получает,

Того с плесканием партер теперь встречает.

Г-жа Померанцева очень хорошо представляет нам Клавдию, а особливо в жаркой сцене с Маринелли.

Зная таланты г-на Лапина, уверен я, чтобы он мог еще лучше играть ролю принца, которая, конечно, достойна всякого хорошего актера и в которой всякий хороший актер может показать таланты свои. Игра его теряла много и от того, что он почти никогда не знал твердо своей роли – небрежение, весьма неприятное для публики! Но в заключении пиесы всегда отменно трогательно произносил он: «Боже, боже мой!», и проч.

Графиню Орсину представляет г-жа Марья Синявская с великим искусством, и я уверен, что сам автор был бы доволен ее игрою. Только бы желал я, чтобы восторг ее в конце седьмой сцены четвертого акта более похож был на исступление – чтобы изображалось в глазах ее более дикой, свирепой радости пиеса потеряла бы весьма много, если бы ролю сию играла не такая искусная актриса.

Господин Залышкин, конечно, имеет способности, но не Для роли камергера Маринелли, которая заключает в себе великие тонкости. Автор весьма много оставил в ней для глаз и тона; а это все, к сожалению, пропадает. В Шекспировой трагедии «Отелло» роля злодея Яго едва ли труднее сей; а ее часто играл Гаррик.

Роля живописца имеет свои трудности. Актеру надобно иметь идею об ученых италиянских живописцах и о тоне, каким говорят они с принцами. Господин Сахаров играет ее не так, как должно; но он имеет способности, по которым можно ожидать от него весьма хорошего актера.

Господин Украсов изрядно играет ролю графа Аппиани; только бы надобно было поболее нежности в голосе, когда он говорит с Эмилиею.

Господин Ожогин также изрядно представляет бандита. – О роле советника и слуг говорить нечего.

«Эмилия Галотти», конечно, не сойдет с московского театра, пока не сойдут с него г. Померанцев и г-жа Марья Синявская.

О сравнении древней, а особливо греческой, с немецкою и новейшею.литературою

Сочинение Гроддека, доктора философии (Из «Allgemeiner deutscher Bibliothek» («Всеобщей немецкои библиотеки» (нем). – Ред.), второй части девяносто первого тома)

Немецкое ученое общество в Мангейме предложило вопрос: «Дошли ли немцы в некоторых родах поэзии и красноречия до римлян и греков или не превзошли ли их в чем-нибудь?» Сочинитель, известный уже ученому свету по другому своему сочинению – «De Himnorum Homericorum reliquiis»(«О сохранившихся гомеровских гимнах» (лат.), – Ред), исследывает сей вопрос, не думая о награждении. Подлинно ли можно решить его? Можно ли так точно сравнивать древнюю литера-туру с новою? А если должно, то какие будут главные пункты сего сравнения? – Вопрос: поравнялись ли мы с древними и не превзошли ли их? – в самом деле, весьма труден; но если бы и легко можно было решить сей вопрос, то все к чему бы нам было меряться с древними? Разве для того, чтобы оставить их и, таким образом, избавиться от трудных изъяснений? Или для того, чтобы, поравнявшись с остроумнейшим наро-дом на земном шаре, заснуть на лаврах своих с приятною мыслию: я с ним ровен? Или, может быть, для того, чтобы увидеть еще недостающее нам к совершенству? Но здесь рождаются новые вопросы. Точно ли творения древних в словесных науках могут быть для поэта и оратора такими верными образцами, как правила Поликлетовы для художника? Не есть ли красота и совершенство нечто весьма относительное или, лучше сказать, нечто такое, чего во всей чистоте не найдешь ни у какого народа и ни в каком сочинении? Только в сравнении копии с оригиналом могу я точно определить, чего недостает в первой для совершенного сходства с последним. Но разве сочинения наши суть не что иное, как копии древних? И разве древние без всякого исключения могут быть для нас оригиналами? – Сочинитель хотел дать почувствовать некоторые из сих затруднений, имеющих влияние на решение вышеупомянутого вопроса. Совершенство в творениях древних, говорит он, или то, что в них нравится, не есть одно. Оно различно, по разным временам, в которые цвела поэзия у древних. Вкус подвержен был многим переменам. Певец натуры поет не так, как просвещенный поэт, а. просвещенный не так, как ученый. Какой род изящности надобно избрать мерилом? К тому же мы не имеем еще довольного числа примеров, чтобы о достоинстве греческой литературы сказать нечто решительное. Некоторые из лучших греческих писателей (например, Менандер и все поэты новой комедии) пропали; обо многих же греческих творениях в словесных науках имеем мы только историческое сведение. Но какое же есть главное различие между древнею и новою поэзиею, различие, столь затрудняющее всякое сравнение между ими? Яснее всего увидим его, когда сравним обстоятельства, в которых образовалась поэзия древних и наша поэзия. У греков происходит и образуется она во время детства и юности нации. Гомер беспримерен и неподражаем для того, что он писал или пел в сих обстоятельствах. Некоторые из оных не переменялись еще долгое время. Язык Гомеров остался языком эпических поэтов, и содержание песней их было отчасти то же. Долго были поэмы вместилищем полезных знаний, и более всего из них учились. Грек возрастал среди идей и образов древнейшего времени и живо чувствовал красоты того искусства, которому надлежало прославлять всякое народное торжество. Сколь же, напротив того, отменим обстоятельства поэзии в нашем отечестве! Песни древних бардов едва ли стоят того, чтобы жалеть о потере их. Песни так называемых любовных певцов(Minnesinger – старинные немецкие или швабские поэты, сочинявшие по большей части любовные песни.) для нас то же, что потеряны; потому что язык наш совсем переменился – ив самые те времена, как они сочиняемы были, действовали они более на высшие состояния, нежели на народ. Цеховые стихотворцы(Сей цех существует еще и ныне в Ниренберге, в Страз-Урге и в других городах Верхней Германии и состоит из учителеи и из учеников. Должность их есть та, чтобы петь песни своих торжественных собраниях.) совсем унизили поэзию. Даже и теперь, когда превосходные поэты извлекли ее из всеобщего презрения, сколь еще отлично то участие, которое берет в ней народ, от того, которое брали греки в своей поэзии! Национальный дух, который их оживлял и заставлял знать историю своего отечества, нам совсем неизвестен. Мы духом своим живем более в других народах, нежели в собственном своем; а грек образовался среди греков и творения свои брал из самого себя. Язык наш есть язык богатыйи философский, но для поэзии время его почти прошло.

Второе главное различие древней и новой поэзии состоит в различности цели их. Образование и просвещение диких людей было целию древних, а у нас только удовольствие и забава. Различность содержания поэм есть необходимое сего следствие; от чего, с другой стороны, произошло такое же великое различие и в характерах древних и новых творений. Благородная, трогательная простота есть характер древних; а новых украшение и искусство.

Изо всего же сказанного следует то, что великость древних происходит не от большой силы духа их, но от обстоятельств внешних. Немцам остается по крайней мере та слава, что они в обстоятельствах, гораздо не столь благоприятных, достигли до высокой степени изящности; и весьма бы несправедливо было определять достоинство последних по неприличному сравнению с первыми. – Сочинитель сравнивает потом разные роды поэзии, которые дошли до нас от древних, например басню, драму, идиллию, и показывает великое различие, которое должна была произвести в них различность времени. Потом обращается он еще к поэзии римлян, которая уже гораздо ближе к нашей. Римляне учились у греков так, как мы учимся у греков и римлян. И у них процвела поэзия уже во время просвещения: но она была подобна однодневному растению, которое скоро увяло на сей плоской земле. Не научение, а удовольствие было целию римских поэтов. Однако ж они имели перед нами то преимущество, что в их гражданские учреждения и религию вошло много греческого, и потому были они к образцам своим ближе нашего.

Автор, кажется, нашел точно ту сторону, с которой должно смотреть на древнюю и новую поэзию. Не во многом можно подражать древним; но весьма многому можно у них, или, лучше сказать, посредством их, выучиться. Кто без творческого духа хочет быть поэтом или скоро обработать дарования свои по хорошим образцам, тот может кратчайшим путем достигнуть до того через прилежное чтение новейших поэтов – италиянцев, французов и англичан. Но точно потому, что расстояние между сими и нами столь мало, между греками и нами столь велико, сии последние гораздо удобнее к образованию великого духа и вкуса. Для кого будет сие загадкою, тот попроси объяснения у наших модных критиков и однодневных поэтов.

Философа рафаила гитлоде странствования в новом свете

и описание любопытства достойных примечаний(!!) и благоразумных установлений жизни миролюбивого народа острова утопии

Перевод с английского языка. Сочинение Томаса (Моруса) В Санкт-Петербурге у Шнора, 1790 года. Часть I

Томас Морус, великий канцлер Англии во время правления Генриха VIII, был один из величайших политиков и ученейших людей своего века, правда не науками, не просвещением славного. Известен трагический конец сего мужа. Когда король отстал от римской церкви и требовал, чтобы подданные клятвенно признали его главою англиканского исповедания, то Морус ни за что не хотел дать сей клятвы; просьбы друзей и супруги не могли поколебать его, и он лучше хотел умереть на эшафоте, нежели изменить папе. «Утопия» есть одно из его сочинений, публикованных в шестом и седьмом-надесять веке на латинском языке. Сия книга содержит описание идеальной, или мысленной, республики, подобной республике Платоновой; но только слог англичанина не есть слог греческого философа. Сверх того, многие идеи его одна другой противоречат и вообще никогда не могут быть произведены в действо. Краткое извлечение из книги может быть не противно читателю.

Морус, быв в Анверсе, познакомился с одним философом, который проехал весь свет из конца в конец и везде наблюдал нравы, обычаи и политические учреждения народов. Морус, удивляясь его опытной мудрости, желает, чтобы философ взял на себя какую-нибудь гражданскую должность и чрез то был бы полезен обществу не только своими рассуждениями, но и делами. Философ не хочет о том и слышать. «Я буду совершенно бесполезен, – говорит он, – я могу только советовать; но, конечно, никто не примет моих советов, потому что люди уже привыкли к старому и боятся всякой новизны». Тут рассказывает он, каким образом в доме архиепископа Мортона в Англии хотел он доказать одному законнику, что за воровство надобно людей не вешать, а отдавать в работу, через которую могут они еще быть полезны государству. Он исследывает причины воровства и утверждает, что пока не истребятся сии причины, до того и воровство не истребится, несмотря на всю жестокость наказания. Потом говорит он с Морусом о ложной политике министров и проч. и проч.; что все в шестом-надесять веке могло быть ново. Тут доходит дело до Платона и до общественности гражданского имения, которой возможность и полезность старается он доказывать всеми силами, «Я видел такую землю, – говорит он, – где люди живут, как им жить должно». Сия земля есть остров Утопия в Новом Свете. Морус просит его описать ему такую любопытную землю. Философ охотно исполняет его просьбу.

Сия республика состоит из 54 городов, из которых один есть главный и лежит в равном расстоянии от всех прочих. Города управляются судьями, избираемыми всем гражданством; они имеют попечение о потребностях общества. В главный город ежегодно съезжаются депутаты, из каждого города по три человека, и рассуждают о делах республики. Некоторые из граждан живут в деревнях, обработывают землю и снабжают города хлебом: однако ж они переменяются, и другие из города на место их приезжают. Каждое семейство имеет свой дом; но через десять лет все граждане меняются домами по жеребью. У них есть общие залы, в которых они обедают и ужинают вместе, и за обедом обыкновенно едят мало, чтобы после быть способными ко всяким упражнениям. Во время обеда гремит восхитительная музыка и курятся благовония. За столом старики говорят, а молодые слушают. Есть у них игры в часы отдохновения, игры, полезные для души или тела. Женатые и замужние ходят в платьи, отличном от платья холостых и девушек. Любовь есть душа браков их. Нет там ни замков, ни ключей, для того что нет воров. Бывают судные дела, которые решатся всегда справедливо. Судьи, рассуждая о деле, но закону должны всегда откладывать решение до другого дня, чтобы иметь время подумать. У них есть прекрасные больницы, в которых наилучшим образом ходят за больными. Докторов много, и доктора все искусные. Кроме медицины, знают они и другие науки, преимущественно полезные человеку: физику, астрономию и проч.; но в метафизике не сильны. Религия их состоит в поклонении творцу всяческих, под именем Митры, и в надежде на жизнь вечную, блаженную для добрых. Самоубийство у них позволено в случае нестерпимой и неизлечимой болезни; и если страждущий не может сам на себя поднять руки, то друг его оказывает ему сию услугу. Они смеются над европейскою пышностию, над дворянскими генеалогиями, над азартными играми, над псовою охотою и проч. Лишний хлеб и скот продают соседям и часто весьма долго не требуют с них платежа; однако ж у них много денег в общественной их казнохранительнице. Если какой-нибудь народ вздумает напасть на них, они наймут многочисленную армию для его отражения или подкупят неприятельских полководцев на собственное их истребление. Всякие тяжелые работы отправляют у них рабы, купленные ими у соседственных народов; иные же добровольно приходят к ним работать. Философ наш, долгое время живший на сем острове, начал проповедывать жителям христианский закон, который многие и приняли Впрочем, они не спорят о религии, и всякий может думать, как хочет, сообразно с своею совестию.

Вот что можно было извлечь из сего политического романа, весьма темного в русском переводе. Читатель может судить о сем по следующим местам: «Все предметы, встречающиеся глазам сих рабов, одумавших самих себя, имеют такое над ними участие, что отвращают их от вины», и проч. – «Боже нас сохрани! – вскричал законник, кусая пальцы и делая какой-то необычайный вид, – видеть когда-нибудь входяща и исполняющася в Англии сей странный обычаи». – «Совокупившийся его гнев изъявляется нечаянным прерванием». – «Увы! Если бы государь столь отчудил сердца своих подданных!» – Итак, «чрезмерные крайности неимущества», «жестокие уничтожения, испытуемые человеком», и проч. И на всякой почти странице можно найти нечто подобное. Многие галлицизмы в слоге доказывают, что книга сия переведена не с английского, а с французского языка. Магистраты идут у г переводчика вместо судей, случайные игры вместо азартных и проч. и проч. Видно, что он еще во французском языке не очень силен; да и в русском тоже.

Гольдониевы записки, заключающие в себе историю его жизни и театра

Книга весьма занимательная. Самые малейшие обстоятельства умеет Гольдони описывать приятнейшим образом. Во всех повествованиях его видна некоторая беспристрастность и прямодушие, которое заставляет любить его. Хотя он, пользуясь долгое время благосклонностию своей нации, и должен был чувствовать свое достоинство; однако ж от сего чувства он не сделался эгоистом и рассказывает слабости и проступки свои с любезною откровенностию. Нельзя не удивляться его творческой плодовитости, скорости, с которою он сочинял, – правда, иногда и не так чтобы хорошо! – и трудным обязательствам, в которые он входил. Во время авторской жизни своей сочинил он двести театральных пиес!! Описание того, как он сочинял и что подавало ему повод к сочинению пиес, может быть очень полезно для нового театрального автора. Частые переезды из города в город, а особливо пребывание его в Париже, где он живет уже двадцать семь лет, приятным образом переменяют сцену действия и часто отводят читателя от героя повести и обращают его внимание на другие предметы. Жизнь его во Франции составляет содержание всего третьего тома. Слава комедии «Благодетельный грубиян», сочиненной им на французском языке, была ему приятнее всех похвал, которыми осыпали его дарования в Италии.

«Генриада»,

героическая поэма господина Вольтера, переведенная с французского языка стихами

«Генриада» есть одна из тех поэм, которых главное достоинство состоит не в великих новых мыслях, не в живых, с самой натуры взятых образах, но в красоте стихов. Тем труднее переводить ее. Здесь надобно не только выразить мысли поэтовы, но и выразить их с такою же точностию, с такою же чистотою и приятностию, как в подлиннике; иначе поэма потеряет почти всю свою цену. Но какие препятствия надобно преодолеть переводчику! Кроме некоторой негибкости нашего языка, мера и рифма составляют такую трудность, которую едва ли бы и сам Вольтер, переродясь в русского, преодолеть мог. Одним словом, легче (по моему мнению) сочинить на русском языке эпическую поэму в двадцать песней, нежели перевести хорошо десять песней «Генриады».

Второй перевод сей поэмы (так же, как и первый, вышедший за несколько лет перед сим в Петербурге) нимало не опровергает моего мнения. Читатель позволит мне привести некоторые места из оного и сравнить их с подлинником. – Вольтер предлагает содержание своей поэмы в следующих шести стихах:

Je chante ce Heros qui regna sur la France

Et par droit de conquete, et par droit de naissance:

Qui par de longs malheurs apprit a gouverner,

Calma les factions, fut vaincre et pardonner,

Confondit et Mayenne et la Ligue et 1'Ibere,

Et fut de ses sujets le vainqueur et le pere.

В переводе:

Пою героя, кто, разрушивши коварство,

Оружием достал Французско государство;

Кто, долго странствуя меж сопротивных сил,

Наследие свое чрез храбрость получил,

Злых возмутителей испанцев был гонитель,

Стал подданных своих отец и покровитель.

Число стихов то же; но есть ли в переводе гладкость, определенность, приятность, сила оригинала? – В первом полустишии вместо кто надлежало бы по грамматике употребить возносительное местоимение который. – Откуда зашло в первый стих коварство? В оригинале его нет. Да и можно ли разрушить коварство? – Второй стих таков, что иной не захочет уже и читать далее. Достать Французско государство! К тому же здесь не выражено того, что французская корона принадлежала Генрику и по праву наследственности. – Под сопротивными силами нельзя разуметь ничего иного, кроме неприятельских войск; итак, Генрик долго странствовал между неприятельскими войсками? Но Вольтер и не думал сказать сего. Несчастия, говорит он, научили его царствовать. Сей стих прекрасен в оригинале, и читатель узнает из него, что Генрик был добрый царь. – В четвертом стихе г. переводчик вздумал выразить пропущенное им во втором, т. е. что Генрик был наследник французской короны; но для сего он должен был пропустить весь четвертый стих оригинала, где сказано в похвалу короля, что он умел побеждать и прощать. Confondit значит постыдил, а не гнал: с чего же в пятом стихе перевода назван Генрик гонителем, и притом гишпанцев? Сего не узнаешь и тогда, когда всю поэму прочитаешь. – В шестом стихе не выражено того, что король победил своих подданных и потом стал их отцом. Покровитель есть здесь не что иное, как подставное слово (или, как немцы говорят, Flickwort), не сообщающее никакой новой идеи после отца.

Поэт обращается к истине в сих прекрасных стихах:

Descends du haut des cieux, auguste verite,

Repands sur mes ecrits ta force et ta clarte:

Que 1'oreille des Rois s'accoutume a t'entendre,

C'est a toi d'annoncer ce qu'ils doivent apprendre;

C'est a toi de montrer aux yeux des nations

Les coupables effets de leurs divisions.

Di, comment la discorde a trouble nos provinces;

Di les malheurs du peuple et les fautes des Princes,

Vien, parle – et s'il est vrai que la fable autrefois

Sut a tes fiers accens meler sa douce yoix,

Si sa main delicate orna ta tete altiere

Si son ombre embellit les traits de ta lumiere,

Avec moi sur tes pas permets-lui de marcher,

Pour orner tes attraits, et non pour les cacher.

Господин переводчик перевел их так:

Незыблемой красой своих нелестных слов

Возвысь, о истина! всю цену сих стихов,

Чтоб слух и мысль царей внимать тебя обыкли,

Тебя, злость, истреблять, в чем столь они навыкли;

Тебя являть уму и представлять пред взор

Повинны следствия раздоров их и ссор!

Повеждь нам, как вражда народ ввела в смятенье,

В страдание граждан, бояр в недоуменье.

Ах! приступи, вещай – и если прежде баснь

Мешала в речь твою свой слог, свою приязнь;

Когда ты с ней сердца взаимно обольщала,

Коль тень ее твой свет лишь вяще освещала:

Позволь со мною ей пристать к твоим стопам,

Чтоб свет твой просветить, дать новый блеск лучам.

«То ли это?» – спрашиваю я у всех, знающих французский язык. Какая сила, какая красота в оригинале! И что же вышло в переводе?

Поэт начинает повествовать:

Valois regnait encore, et ces mains incertaines

De 1'Etat ebraule laissaient flotter les renes.

Господин переводчик перевел:

Еще жил Валуа, и слабые десницы

С трудом могли держать колеблющи границы.

Все твердят сей прекрасный Вольтеров стих:

Tel brille au second rang, qui s'eclipse аи premier.

Господин переводчик перевел его:

Дух у инова бодр, но неразумен суд.

Вольтер предлагает систему мира и (сообразно с Невтоновым учением) описывает законы, по которым движутся тела небесные:

Dans le centre eclatant de ces orbes immenses,

Qui n'ont pu nous cacher leur marche et leurs distances,

Luit cet astre du jour, par Dieu-meme allume,

Qui tourne autour de soi sur son axe enflamme.

De lui partent sans fin des torrens de lumiere;

II donne en so montrant la vie a la matiere,

Et dispense les jours, les faisons et les ans,

A des mondes divers autour de lui flottans.

Ces astres asservis a la lois qui les presse,

S'attirent dans leur course, el s'evitent sans cesse,

Et servant 1'un a 1'autre et de regie et d'appui,

Se pretent les clartes qu'ils recoivent de lui.

Au-dela de leurs cours, et loin dans cet espace,

Ou la matiere nage, et que Dieu seul embrasse,

Sont des soleils sans nombre et des mondes sans fin.

Dans cet abime immense il leur ouvre un chemin.

Par dela tous ces cieux le Dieu des cieux recide.

Господин переводчик перевел:

Во средоточии сего обширна мира,

Где зрится бег плане и в безвестности эфира,

Блестит светильник дня далече вод росы,

Вертящийся своей вкруг пламенной оси.

Он огненный ручей на землю изливает,

Природу целую собою оживляет

И есть неложный знак дней, месяцев, годов,

Путь продолжающих во глубине миров.

В пространстве воздуха сии текут светилы

По притяжанию его великой силы;

Своею ж силой мня отвлечься прочь, как ветр,

Свершают круг большой, кому есть солнце центр.

Вдали сих горних мест, за непроходны бездны,

Где блещет Млечный Путь, круги сияют звездны,

Несчетны солнцы суть; несметные страны

На удивление творцом сотворены.

За ними трон стоят бессмертного владыки,

Кому со трепетом небесны служат лики.

Конечно, во всякой песни сей русской «Генриады» можно найти несколько хороших стихов; но от переводчика такой поэмы, как «Генриада», требуется, чтобы он все перевел хорошо или по крайней мере почти все.

«Неистовый Роланд»,

героическая поэма г. Ариоста

Только жаркий климат Италии мог произвести такого романиста, каков был Ариост. Читая его поэму, нельзя не удивляться неистощимости его воображения, которое героя за героем, приключение за приключением и чудо за чудом вымышляет: лабиринт, в котором дорожка пересекает дорожку и где гуляющий теряется и выходу не видит!

Не будем сравнивать Ариоста ни с Гомером, ни с Виргилием, ниже с Тассом. Довольно, что он нравится в праздные, спокойные часы – нравится, несмотря на безобразность и нелепость некоторых вымыслов (которые заставили кардинала Эстского, его покровителя, спросить у него: «Где набрал ты столько вздору, господин Людовик?» – «Dove diavolo, messer Ludovico, avete pigliate tante coglionerie?»). После прекраснейших фигур выходят у него на сцену престранные карикатуры; после печального явления следует смешное; то видим нежную Олимпию, оставленную неверным супругом на пустом острову, сидящую на утесе и неподвижно смотрящую на волны, – то храброго Роланда, который лезет с канатами в рот к морскому чудовищу, утверждает там якорь и потом, бросясь опять в воду и выплыв на берег, вытаскивает туда и огромного неприятеля своего. Ариост презирал правдоподобие в вымыслах, презирал единство действия; но за всем тем занимает и нравится, даже и тогда, когда читаешь его не в сладкогласных италиянских строфах, а и сухом прозаическом переводе.

Сия первая книга русского «Роланда» переведена не с нового французского перевода, вышедшего, если не ошибаюсь, года за три перед сим, а с того, который в 1741 году издал господин Мирабо, член Французской академии, под своим именем. Слог нашего переводчика можно назвать изрядным; он не надут славянщизною и довольно чист. Кто не может читать «Роланда» ни на каком другом языке, тому, конечно, сей Русский перевод будет приятен и тот, конечно, поделает, чтобы г. переводчик выдал и следующие части; а рецензент, с своей стороны, желает того, чтобы слог был в них еще правильнее и чище, нежели в первой, где по местам встречаются такие выражения: «Он клялся, что не иной какой шишак будет прикрывать его голову, как не тот, который Роланд некогда отнял»; и проч. «Граф был не меньше учтив и человеколюбив, сколько был храбр» и проч. – «Вследствие чего, дабы» и проч. (Это слишком по-приказному и очень противно в устах такой женщины, которая, по описанию Ариостову, была прекраснее Венеры.) – «Она (т. е. Ариостова комедия) из числа самых вольных Аристофановых комедий». (Если пиеса Ариостова, то она не может быть из числа Аристофановых пиес. Надлежало бы сказать: «Она принадлежит к роду таких-то комедий» и проч.) Господин переводчик, конечно, не осердится на рецензента за сие желание.

«Сид»,

трагедия в стихах; подражание французскому «Сиду», сочиненному П. Корнелем

Действие происходит в Севилле, во время царствования Фернанда, первого кастильского короля. Химена, дочь графа Гормаса, и Родриго, сын дон Диега, престарелого полководца, любят друг друга, король должен избрать гофмейстера кастильскому принцу. Гормас думает, что никто, кроме его, не имеет права на сие достоинство; но король избирает дон Диега. Граф, исполненный зависти и досады, оскорбляет сего последнего, называя его недостойным оказанной ему чести. Они ссорятся, обнажают мечи – Гормас обезоруживает Диега, повергает его перед собою и с презрением оставляет его. (У Корнеля он дает ему пощечину.) Диего, униженный и посрамленный в собственных своих глазах, заклинает сына своего отмстить графу. Родриго, помышляя, что он отец Хименин, колеблется; но скоро должность торжествует – он вызывает графа на поединок и убивает его. Вот завязка трагедии. Теперь следует одна из лучших сцен в пиесе. С одной стороны, является перед троном Химена и требует от короля суда на убийцу отца своего, хотя сей убийца есть ее любовник; а с другой, дон Диего, оправдывающий своего сына. Король обещает суд. Дон Санхо, молодой рыцарь, влюбленный в Химену, вызывается быть ее мстителем. (Тут сочинитель русского «Спда» удаляется от французского оригинала; но мы последуем плану сего последнего и потом означим отмены в плане первого.) Химена не принимает его предложения, надеясь на правосудие, обещанное королем. Родриго приходит к ней и требует смерти от руки ее. Любовь с должностию сражаются в сердце Химены. Она признается в первой, однако ж хочет требовать Родриговой головы и умереть с ним вместе.

Между тем мавры нечаянно приближаются к городу. Все в смятении и в беспорядке. Печальный Родриго присоединяется к друзьям отца своего, которые собрались у него в доме; вместе с ними идет против мавров, нападает на них и, оказав удивительную храбрость, побеждает и с лаврами к королю возвращается. В самую ту минуту, когда король обнимает в нем спасителя своего и дает ему имя Сида, или победителя, приходит Химена требовать правосудия. Сид удаляется. Король, подозревая, что она все еще любит Родрига, и желая в том увериться, сказывает ей, что судьба отмстила за нее и что Родриго убит в сражении. Она бледнеет. «Сид жив, – говорит король, – жив, любит тебя, и рука твоя должна быть ему наградою за славную победу». Но Химена, снова вооружась твердо-стию, обещает руку свою тому из рыцарей королевских, кто убьет Родрига. Дон Санхо выступает с мечом, и король соглашается на сей поединок. Но кто из них будет победителем, говорит он, тот должен быть супругом Химены. В начале пятого действия приходит Родриго к Химене проститься с нею навеки. Он решился умереть от руки того, кому она поручила свое мщение; хочет обнажить грудь свою перед мечом своего противника и пасть от удара его. Вся сила любви возбуждается в сердце Химены. «Когда ты презираешь жизнь и честь свою, – говорит она, – то вспомни, что я некогда тебя любила и что рука моя должна быть наградою победителя, – вспомни и победи!» С сими словами она поспешно удаляется, и восхищенный Родриго чувствует в себе силу сразиться с тысячами и победить(Я видел «Сида» на парижском театре и помню, что сие место трагедии сделало во мне приятное впечатление. Сен-Фаль, молодой человек, имеющий все нужные для актера дарования, играл ролю Сида. В самую ту секунду, когда Химена сказала: «Sors vainqueur d'un combat dont Chimene est le prix» (Кто тот победитель, кому наградой будет Химена? (франц.) – Ред.), лицо его переменилось; после печального уныния изобразилась на нем живейшая радость; глаза его наполнились огнем; вынув меч и подняв руку свою, произнес он голосом героя, уверенного в своей победе, сей стих' «Est-il quelque еnnemi qu'a present je ne dompte?» (Найдется ли враг, которого я не смогу победить? (франц). – Ред.)). Сражаются – Сид обезоруживает своего противника и посылает его к Химене повергнуть меч свой к ее ногам п признаться побежденным. Химена, видя Санха входящего с мечом в руке, почитает его победителем и, не дав ему сказать ни слова, предается отчаянию и перед самим королем обнаруживает все свое сердце, любви исполненное. Родриго является и падает к ногам ее. Король хочет соединить любовников; но, щадя честь Химены, отсрочивает брак их; посылает Сида преследовать мавров и заключает трагедию сими стихами:

Pour vamcjre un point d'honneur qui combat centre lui,

Laisse faire le temps, ta vaillance ot ton roi.

(

А успокоить в ней неотжитую боль

Помогут смена дней, твой меч и твой король.

(Перевод с французского М. Лозинского, – Ред)).

Сочинитель русской трагедии переменил порядок приключений. Его Сид выходит на поединок с дон Санхом прежде сражения с маврами, и против сих последних идет он не добровольно с друзьями отца своего, но сам король посылает его и дон Санха, поручая им свое войско и обещая Химену тому, кто окажет более храбрости. Сид возвращается с победою, и король, признавая его достойным Химениной руки, оставляет времени совершить брак их (так же, как у французского автора).

Корнель, сочиняя своего «Сида», имел у себя перед глазами две гишпанские драмы(Одну сочинил Диамант, а другую г. де Кастро.) сего содержания, из которых, говорит Вольтер, взял он самые лучшие и трогательнейшие места своей трагедии, бывшей, так сказать, основанием его славы; ибо до того времени знала его французская публика только по «Клитандру» и «Медее», двум весьма несовершенным трагедиям. «Сид» долгое время был любимейшею пиесою парижской публики, и самые новейшие французские писатели почитают его если не лучшею, то по крайней мере трогательнейшею изо всех Корнелевых трагедий. Впрочем, по признанию Французской академии, «Сид» имеет пороки, и великие пороки. Вероятно ли, например, то, чтобы добродетельная девица, какою автор хотел представить Химену, могла решиться быть супругою убийцы отца своего в самый тот день, в который убийство совершилось? Вольтер берется оправдывать сию развязку трагедии, но в самом деле нимало ее не оправдывает. «Химена не выходит замуж за Сида, – говорит он, – правда, но она дает чувствовать, что пойдет за него, – а это все одно. Вероятно ли даже и то, чтобы король, не будучи самым грубым и нечувствительным человеком, вздумал в тот день говорить ей о браке?» – Хотя Химена по истории в самом деле вышла за Родрига; однако ж, если она подлинно была так добронравна, как говорят об ней гишпанские историки и поэты, то, конечно, не так скоро по смерти отца своего вздумала она идти за него. Можно согласиться с Корнелем,

Que le temps assez souvent a rendu legitime,

Ce qui semblait d'abord ne se pouvoir sans crime.(Теченье времени не раз узаконяло

То, в чем преступное нам виделось начало.

(Перевод с французского М. Лозинского. – Ред)

)

К тому же есть такие приключения, которые хороши только для историка, а не для драматического поэта. Историк должен описывать все как было, не Думая о впечатлении, которое сделает в читателе описываемое им приключение; но драматический поэт 1'autre froide et sans interet; que c'est un conversation en cinq actes, et en style tantot sublime, tantot bourgeois, tantot suranne; que cette froideur est le grand defaut, selon moi, de presque toutes nos pieces de theatre, et qu'a 1'exception de quelques scenes du «did», du cinquieme acte de «Rodogune» et du quatrieme d'«Heraclius», je ne vois rien (particulierement dans Corneille) de cette terreur et de cette pitie qui fait Fame de la tragedie. Si je suivais done mon penchant, je dirais que presque toutes ces pieces sont meilleures a lire qu'a jouer; et cela est si vrai qu'il n'y a presque personne aux pieces de Corneille et mediocrement a celles de Racine»(То есть: «Хотите ли, чтобы я как мизантроп прямо сказал вам свое мнение о пиесе и ваших примечаниях? Мне кажется, что пиеса от начала до конца холодна и неинтересна; что она есть не что иное, как разговор в пяти актах, писанный то высоким, то низким, то старинным слогом; что сия холодность есть великий недостаток почти всех наших театральных пиес и что, кроме некоторых сцен в «Сиде», пятого действия в "Родогюне" и четвертого в «Ираклии», нигде нет (а особливо я порнеле) сего ужаса, сей жалости, которые составляют душу Рагедии. Итак, по моему мнению, все сии пиесы лучше для тения, нежели для представления. Потому-то ныне почти никого не бывает в театре, когда играют Корнелевы трагедии; очень немного, когда Расиновы представляют».). – Сей ужас, сию жалость, которые д'Аламберт весьма справедливо называет душою трагедии, найдем мы в Шекспире и в некоторых немецких драматических сочинителях. Французские трагедии можно уподобить хорошему регулярному саду, где много прекрасных аллей, прекрасной зелени, прекрасных цветников, прекрасных беседок; с приятностию ходим мы по сему саду и хвалим его; только все чего-то ищем и не находим, и душа наша холодною остается; выходим и всё забываем. Напротив того, Шекспировы произведения уподоблю я произведениям натуры, которые прельщают нас в самой своей нерегулярности; которые с неописанною силою действуют на душу нашу и оставляют в ней незагладимое впечатление.

Обращаясь к русскому «Сиду», скажем, что сия трагедия, которою на нынешнее лето театр закрылся, была очень хорошо принята московскою публикою.

Многие прекрасные стихи были замечены, и громкие рукоплескания раздавались в партере и в ложах.

Г-жа Марья Синявская представляла Химену и во многих местах своей роли по справедливости заслуживала рукоплескание зрителей. Господин Лапин играл ролю Диега, г. Сахаров – Родрига, а г. Померанцев – Гормаса. Кажется, что первый мог бы лучше представлять гордого, пламенного Гормаса, а последний – старого п слабого Диега; по крайней мере так думали многие из зрителей.

«Опыт нынешнего естественного, гражданского и политического состояния Швейцарии; или письма Вильгельма Кокса».

Английское сочинение (Надлежало бы примолвить, с какого языка переведено сие сочинение. Можно, кажется, без ошибки сказать, что оно переведено с французского; но на что заставлять читателей угадывать?- Некоторые из наших писцов, или писателей, или переводчиков – или как кому угодно будет назвать их – поступают еще непростителънейшим образом. Даря публику разными пиесами, не сказывают они, что сии пиесы переведены с иностранных языков. Добродушный читатель принимает их ао русские сочинения и часто дивится, как автор, умеющий так хорошо мыслить, так худо и неправильно изъясняется. Самая гражданская честность обязывает нас не присвоивать себе ничего чужого: ни делами, ни словами, ни молчанием.). – Две части. – Москва, в Университетской типографии у В. Окорокова, 1791

Коксовы письма заслужили одобрение как английской, так и французской публики. С довольною подробностию описано в них все то, что в Швейцарии наиболее примечания достойно, а особливо род правления и политическое состояние разных кантонов. Только жаль, что русский переводчик перевел сие, конечно, и для нашей публики интересное сочинение не с последнего издания, исправленного и умноженного автором. Вот что говорит сам г. Кокс в предисловии оного: «За десять лет перед сим издал я письма мои о Швейцарии. Публика приняла их благосклонно; а сие заставило меня в 1779 году предпринять другое путешествие в землю Гризонов, ту часть Швейцарии, которая доныне была не весьма известна. В 1785 и 1787 году, будучи опять в описанных мною местах, захотел я пересмотреть свое сочинение и дополнить оное; сравнивал предметы, видимые мною в другой раз, с описанием, сообщенным мною об оных публике; читал со вниманием известия тех путешественников, которые писали после меня, и почти во всех главных городах просил я знающих людей сказать мне сделанные мною ошибки. Таким образом, из разных источников почерпнутые мною сведения, вместе с собственными моими наблюдениями и разысканиями, заставляют меня надеяться, что сочинение, которое предлагаю теперь публике и которое должно быть почитаемо совершенно новым, может заслужить внимание читателей». – После сего русские читатели могут некоторым образом досадовать на господина переводчика, что он не воспользовался сим новым изданием.(На английском языке оно публиковано в 1789, а французский перевод оного вышел в 1790 году.) Ужели он не знал об оном? Но такое незнание едва ли можно простить человеку, хотящему упражняться в переводах. Не менее должно жалеть и о том, что он не перевел прекрасных примечаний французского переводчика(Сии примечания напечатаны при первом издании Коксовых писем на французском языке.), господина Района. Сей любезный молодой человек, который по справедливости почитается одним из лучших нынешних французских писателей, исходил всю Швейцарию пешком и был в самых диких и, можно сказать, непроходимых местах. Имея живое чувство, плодотворное воображение и отменную способность выражать свои мысли и ощущения, описывает он с удивительною силою красоты величественной природы и с отменною приятностию простые нравы швейцарских пастухов, с которыми живал он по нескольку недель как брат с братьями.

Русский перевод по местам хорош. В доказательство сего приведем следующее: «Нет ни одного простого наблюдателя, который бы не согласился, что различные страсти могут произвести известные на лице перемены или отличительные знаки. Итак, полагают вообще, что если рассмотреть со вниманием сии знаки, то удобно можно обнаружить (Здесь надлежало бы сказать не обнаружить, а узнать или угадать.) склонности того человека, которого желаешь узнать. Признаюсь, что такое положение подвержено многим исключениям, и никак не можно основать на оном всеобщей системы с твердыми доводами. Но г. Лафатер, как истинный энтузиаст, простирает свое умозрение далее надлежащего» – и проч. Но, к сожалению, не все так чисто и ясно. Нельзя, например, похвалить следующих мест: «Сие уверение сильно было другими отвергнуто. Я много силился узнать, правда ли сие. – Все части учености возделываются(Лучше бы было в сем смысле сказать по-русски обрабатываются.) там с успехом. – Прогулки и забавы народа смешаны с полезными обращениями; изрядство и чистота составляют предмет самых ученых рассуждений». (Речь идет о Женеве. Я жил в сем городе около шести месяцев, а не понимаю, что хочет здесь сказать г. переводчик.) – «Мудрая политика сего правления, благосклонное его приятие чужестранцев и дозволение вступать им в мещанство тем большего примечания достойны, чем совершеннее противны большей части других швейцарских городов» – и проч., и проч., и проч. Еще заметил я некоторые странные ошибки. Например: «Сочинение, изданное Геснером о земледелии, доказывает обширность его знания». Геснер отроду не писывал о земледелии. Я тотчас справился с французским оригиналом; и нашел там: «sur le paysage».(О ландшафте (франц.). – Ред) По какому несчастному случаю можно было принять сие слово (которое значит ландшафт) за земледелие, не знаю. – «Стихи Геснеровы славятся у иностранных народов». Но Геснер писал прозою. – «На другой день, приехавши в Женеву, обедал я с одним английским дворянином, по имени Жантудом, где надеялся я найти случай видеться с г. Боннетом». Жанту(Пишется по-французски Genthod, а выговаривается Жанту.) есть не имя англичанина, а имя деревни, в трех верстах от Женевы, где Кокс обедал у своего единоземца и где живет г. Боннет.

Произношение многих собственных имен означено несправедливо. Например, должно писать по-русски не Кларенс, а Кларан; не Шамуни, а Шамони; не Нейшатель, а Нюшатель, и проч.

Достопамятная жизнь девицы Клариссы Гарлов

, сочиненная на английском языке Ричардсоном


Загрузка...